Часть первая

I

Когда письмо принесли, я работал в поле, вязал последний пучок пшеницы. Руки дрожали, и завязать узел получалось с трудом. В том, что пришлось делать все по старинке, был виноват лишь я один, но я не собирался сдаваться. Весь день я горбатился на жаре до потемнения в глазах, а теперь наступил вечер, и работа была почти завершена. Остальные, коротко попрощавшись, покинули поле с закатом, и я был этому рад. Оставшись в одиночестве, я мог не притворяться, будто успеваю за ними. Продолжал вязать колосья в пучки, стараясь не думать о том, как легко было бы собрать пшеницу жнейкой. Из-за болезни я забыл проверить машины – впрочем, я не смог бы этого сделать, поскольку все лето провел в забытьи среди призраков, среди темных болезненных провалов, лишь изредка прерываемых вспышками ясности. Никто другой не подумал взять на себя мою обязанность, и теперь я каждый день пожинал плоды своей забывчивости. Отец старался как мог, но он не был всесильным. Из-за меня мы весь год будем отставать на шаг.

Крепко стянув колосья посередине, я уложил пучок в сноп. Ну вот и все. Можно идти домой. Однако вокруг закружили тени, выделяющиеся в сине-фиолетовых сумерках, и колени мои подкосились. Я упал на четвереньки, чтобы отдышаться; боль пронзила кости. Бывало и хуже: месяцами меня мучили спазмы, острые и болезненные до тошноты, а приступы всегда начинались внезапно. Я снова почувствовал себя немощным стариком. Сжал зубы; от слабости хотелось рыдать, но я решил, что не стану; умру так умру даже если единственной, кто увидит меня, будет круглая жирная осенняя луна.

– Эмметт! Эмметт!

Альта звала меня, пробираясь меж снопов; я встал с коленей и зажмурился, пытаясь справиться с головокружением. Редкие звезды на небе поехали сначала в одну сторону, потом в другую. Откашлялся и произнес:

– Я здесь.

– Эмметт, почему ты не попросил кого-нибудь задержаться и помочь тебе? Мама встревожилась, когда остальные вернулись без тебя.

– Ни к чему ей было тревожиться. Я уже не ребенок.

Я укололся острым колоском, и большой палец кровоточил. Кровь имела привкус пыли и зноя.

Альта колебалась. Еще год назад я мог сравниться силой с любым из крестьян. Теперь же она глядела на меня, склонив голову набок, словно я был ее младше, а не наоборот.

– Да, но…

– Я хотел увидеть восход луны.

– Ах вот в чем дело. – Сумерки смягчили ее черты, но пронзительный взгляд жег меня насквозь. – Тебя не заставишь отдохнуть. Если тебе все равно, поправишься ты или нет…

– Ты говоришь, как она. Как мама.

– Но мама права! Нельзя вести себя так, будто ничего не случилось, словно ты и не болел вовсе.

Болел. Из ее слов можно было бы решить, будто я валялся в кровати с кашлем, мучился рвотой или покрылся нарывами. Но это не так. Несмотря на дни и ночи, проведенные в кошмарном бреду, я помнил больше, чем думали мои родные: помнил собственные крики и галлюцинации, помнил дни, когда мне хотелось плакать с утра до вечера и я переставал узнавать отца и мать, помнил ночь, когда я голыми руками разбил окно. Лучше бы я целыми днями беспомощно просиживал с поносом на горшке, тогда на моих запястьях не осталось бы отметин от веревок, которыми меня привязывали.

Я отвернулся от сестры и принялся сосредоточенно посасывать порез у основания большого пальца, теребя его языком, пока не перестал чувствовать вкус крови.

– Прошу, Эмметт, – промолвила Альта и коснулась воротника моей рубахи. – Сегодня ты поработал не хуже других. Пойдем домой.

– Хорошо.

Легкий ветерок взъерошил волосы на моем затылке. Альта заметила, что я дрожу, и отвела глаза.

– А что на ужин? – спросил я.

Она щербато улыбнулась.

– Ничего, если не поторопишься.

– Иди. Я тебя догоню.

– Наперегонки побегаем, когда буду без корсета.

Сестричка повернулась, взметнув пыльными юбками. Когда она смеялась, то все еще выглядела ребенком, но рабочие на ферме уже заглядывались на нее.

Я поплелся вслед за ней; от усталости еле держался на ногах – покачивался как пьяный. Под деревьями и у колючей изгороди сгущалась тьма. Луна светила так ярко, что звезд не видно. Плелся и мечтал о холодной колодезной воде, прозрачной, как хрусталь, с зеленоватыми хлопьями осадка на дне стакана; о пиве цвета янтаря, приправленном травами по особому рецепту отца. Кружка горьковатого на вкус напитка усыпила бы меня, но этого я и хотел; я желал лишь одного – погаснуть, как свеча, провалиться в сон без сновидений. Чтобы не было ни кошмаров; ни ночных страхов. Я хотел проснуться утром и снова увидеть ясный солнечный день.

Часы в деревне пробили девять. Мы зашли во двор через калитку.

– Как же есть хочется; – сказала Альта. – Меня отправили тебя искать; не успев…

Тут мы услышали голос матери; мать кричала.

Альта остановилась; за нами захлопнулась калитка.

Мы переглянулись. До нас доносились обрывки фраз: как ты можешь так говорить… нельзя, нам просто нельзя…

Мои ноги задрожали оттого; что пришлось стоять неподвижно. Вытянув руку, я оперся о стену повелевая сердцу успокоиться.

Сквозь щель в кухонных занавесках просачивался треугольник света от лампы; его то и дело заслоняла тень. Отец ходил по кухне взад-вперед.

– Мы не можем стоять здесь весь вечер, Эммету – промолвила Альта почти шепотом.

– Вряд ли это что-то серьезное.

Мать с отцом всю неделю ссорились из-за жнейки, укоряя друг друга; что никто не додумался проверить ее. О том; что это была моя обязанность; родители и не заикнулись.

Раздался грохот: кулак ударил о стол. Отец повысил голос:

– А что я должен делать? Отказать? Колдунья проклянет нас в мгновение ока.

– Она уже это сделала! Взгляни на него, Роберт! Что, если он никогда не поправится? Это все ее проделки.

– Он сам виноват. Если бы он…

В ушах зазвенело, и на мгновение я перестал слышать голос отца. Мир накренился перед глазами, затем вроде бы выровнялся и снова закачался, как качели. Я проглотил подступившую к горлу желчь. Когда я снова смог сосредоточиться, наступила тишина.

– Этого мы не знаем, – тихо произнес отец, но мы его услышали. – Что, если она ему поможет? Пока он болел, она писала и справлялась о его здоровье.

– Потому что он был нужен ей! Нет, Роберт, нет! Я не позволю этому случиться, его место здесь, с нами, и что бы он ни натворил, он по-прежнему наш сын. А она – у меня от нее мурашки…

– Ты с ней ни разу не виделась. Не тебе пришлось идти туда и…

– Мне все равно! Она уже натворила дел. Я не отдам ей сына.

Альта взглянула на меня. Ее лицо изменилось, взяв меня за руку, она потянула меня вперед.

– Пойдем, – сказала она осторожным тоном, каким подзывала цыплят. – День выдался длинный, ты, верно, проголодался, а уж я и подавно. Надеюсь, нам оставили пирога, иначе кому-то не поздоровится. Иначе я воткну этому обжоре вилку в сердце. А потом его съем. – У двери она остановилась и добавила: – С горчицей.

Сестрица распахнула дверь.

Родители стояли в разных углах: отец у окна, спиной к нам, а мать – у очага; отсветы пламени краснели на ее щеках, как пятна румян. Между ними на столе лежал лист плотной сливочно-белой бумаги и распечатанный конверт. Мама взглянула на меня, затем на Альту, и шагнула к столу.

– Ужин, – объявила Альта. – Эмметт, сядь, ты же сейчас в обморок грохнешься, судя по виду. Гляди-ка, никто и не подумал накрыть на стол! А пирог, стало быть, еще в печи. – Она поставила рядом со мной стопку тарелок. – Хлеба? Пива? Я здесь сегодня одна за подавальщицу? – Она скрылась в кладовой.

– Эмметт, – не оборачиваясь, промолвил отец, – на столе письмо. Прочти его.

Он подвинул письмо ко мне. Буквы расплывались в бесформенные кляксы.

– Пылью глаза заволокло, – ответил я, присаживаясь. – Скажи мне, что там.

Отец склонил голову, и мышцы на шее напряглись, словно он тащил тяжелый груз.

– Переплетчице нужен ученик.

У мамы вырвался сдавленный стон.

– Ученик? – спросил я.

Повисла тишина. В щель между занавесками проник кусочек луны, залив серебром все, что встретилось ему на пути. Посеребрил он и папины волосы; те казались седыми и сальными.

– Ей нужен ты, – проговорил он.

Альта застыла в дверях кладовой с банкой солений в руке. На мгновение показалось, будто она ее выронит, но Альта аккуратно поставила банку на полку буфета… аккуратно… стук прозвучал громче звона разбившегося стекла.

– Я слишком взрослый для ученика.

– Она так не считает.

– Я думал… – Моя ладонь лежала на столе: я едва узнавал свою тонкую, белую руку. Руку, которая не могла добросовестно выполнять ни одну работу. – Мне уже лучше. Скоро… – Я осекся. Голос казался чужим, как и рука.

– Дело не в этом, сынок.

– Я знаю, что сейчас от меня мало пользы.

– Ах, милый, – вздохнула мама. – Ты не виноват, и болезнь твоя ни при чем. Вскоре ты снова станешь таким, как прежде. Но это не все. Мы всегда думали, что ты станешь работать на ферме вместе с отцом. И, возможно, ты еще будешь… ты мог бы… но… – Она взглянула на отца. – Пойми, мы не хотим отослать тебя прочь. Но она требует отдать тебя в ученики.

– Я ее даже не знаю.

– Переплетное дело – достойное ремесло. Честное ремесло. Тебе нечего бояться.

Альта подалась вперед, ударилась об угол буфета и едва успела поймать слетевшую тарелку. Мама оглянулась на грохот.

– Осторожнее, Альта.

Сердце мое подскочило и забилось, как барабан.

– Но… вы ненавидите книги. Книги запрещены. Вы же всегда мне говорили… помните, когда я принес ту книгу с ярмарки в День Пробуждения?

Они переглянулись, но слишком быстро; я не успел понять, что значит этот взгляд.

– Сейчас это неважно, – сказал отец.

– Но… – Я повернулся к матери. Мне трудно выразить словами, как стремительно они меняли тему каждый раз, когда кто-то упоминал о книгах; как по их лицам, стоило кому-то произнести слово «книга», пробегала тень неприязни, как они смотрели на меня, когда я принес ту книгу домой. А с каким мрачным лицом мать протащила меня мимо убогой витрины «Книжной лавки и ломбарда Фогатини», когда однажды мы заблудились в Каслфорде! – Что значит достойное ремесло?

– Это не… – Мама шумно вдохнула. – Это не та судьба, которой я желала для тебя, но…

– Хильда. – Отец принялся разминать шею, как будто та затекла. – У тебя нет выбора, сынок. Жизнь тебя ждет размеренная. Конечно, отсюда не ближний свет, но это и неплохо. Ты будешь жить в покое. Ты не столкнешься с тяжелым трудом; не свернешь на кривую дорожку… – Он откашлялся. – И не все переплетчики похожи на нее. Ты выучишься ремеслу, освоишься, а потом – как знать. Переплетчики из города разъезжают на собственных каретах.

Я не знал, что ответить. Альта постучала пальцем по столешнице и бросила на меня многозначительный взгляд.

– Но я не… то есть я никогда… откуда она взяла, что я смогу… – Теперь никто из них не хотел встречаться со мной взглядом. – И почему у меня нет выбора?

Никто мне не ответил.

Наконец Альта подошла к столу и взяла письмо.

– «Как только будет в состоянии ехать… – прочла она вслух. – Зимой в переплетной бывает холодно. Соберите ему теплую одежду». Но почему она пишет вам, а не Эмметту? Неужто не знает, что он умеет читать?

– Так заведено, – ответил отец. – За ученика просят у родителей, так принято.

Но это не имело значения. Я снова взглянул на свои руки – одни жилы да кости. Год назад они были мускулистыми и загорелыми, почти как у взрослого мужчины, – теперь это были руки призрака. Все верно, они годились лишь для ремесла, которое презирали мои мать с отцом. Но с чего бы переплетчице выбирать меня в ученики, если ее об этом никто не просил?

Я растопырил пальцы, прижав ладонь к столу, словно надеялся впитать силу дерева.

– А если я откажусь?

Тяжело ступая, отец прошагал к буфету, наклонился и достал бутыль ежевичного джина – крепкую, сладкую настойку, которую мама разливала по большим праздникам и изредка в лекарственных целях. Она ничего не сказала, когда отец плеснул себе полкружки.

– Для тебя здесь места нет, сын. Прояви благодарность. Там ты сможешь найти себе применение. – Отец залпом выпил джин и закашлялся.

Я собрался с духом, не желая, чтобы мой голос надломился.

– Но я поправлюсь, вот увидите, и стану таким же крепким, как…

– Это твой единственный шанс, не упускай его, – отец словно не слышал меня.

– Но я…

– Эмметт, – вмешалась мама, – прошу. Так будет правильно. Переплетчица знает, что с тобой делать.

– Что со мной делать? – повторил я.

– Я лишь хочу сказать… Если ты снова заболеешь, она…

– То есть переплетная – что-то вроде приюта для умалишенных? Вы отсылаете меня подальше от дома, потому что я в любой момент могу вновь потерять рассудок?

– Ты ей нужен, – мама вцепилась в юбки, словно выжимая из них воду. – Я не хочу, чтобы ты уезжал.

– Тогда я не поеду!

– Поедешь, сын, – сказал отец. – Бог свидетель, ты принес довольно бед этому дому.

– Не надо, Роберт…

– Ты поедешь, и если мне придется связать тебя и бросить на пороге переплетной, я так и сделаю. Завтра будь готов.

– Завтра? – Альта повернулась к отцу так быстро, что ее коса взметнулась, словно хлыст. – До завтра он не успеет собраться. А как же урожай? А праздничный ужин? Папа, прошу.

– Замолчи!

Альта послушалась.

– Завтра? – Румянец на маминых щеках загустел, превратившись в кроваво-красные пятна. – Но мы не договаривались… – Она замолкла.

Отец допил джин и поморщился, словно проглотил камень.

Я хотел было сказать, чтобы мама не тревожилась, что за меня не нужно больше волноваться, что я сделаю все, как они говорят, но от долгой работы в поле горло пересохло.

– Позволь ему остаться еще на несколько дней, Роберт. Другие ученики поедут после сбора урожая, и он пока не окреп. Несколько дней погоды не сделают.

– Другие ученики младше. А раз он смог продержаться день в поле, то сможет и доехать.

– Да, но… – Она двинулась к нему и схватила его за рукав, чтобы он не мог отвернуться. – Просто дай ему еще немного времени.

– Ради всего святого, Хильда! – Отец издал сдавленный звук и попытался вырваться. – Не усложняй. И так тяжело. По-твоему, мне хочется его отпускать? Думаешь, после того как мы столько сделали, как мы столько боролись за поддержание чистоты дома, я горжусь тем, что нам предстоит принять? Мой собственный отец лишился глаза в крестовом походе!

Мама покосилась на меня и Альту.

– Не при детях…

– Да теперь-то какая разница? – Отец утер глаза рукавом и в отчаянии швырнул кружку на пол. Та не разбилась, а подкатилась к Альте и остановилась. Отец повернулся к нам спиной и облокотился о буфет, словно хотел отдышаться. Повисло молчание.

– Ладно, поеду, – проговорил я, – завтра же, – смотреть на родителей было невыносимо. Я встал, оттолкнул стул и, поворачиваясь, ударился коленом о край стола. На дрожащих ногах зашагал к двери. Задвижка как будто уменьшилась и не поддавалась; наконец я отодвинул ее с лязгом, эхом отскочившим от стен.

На улице луна поделила мир на две половины: темно-синюю и серебряную. Воздух был теплым, мягким, как сливки, пах сеном и летней пылью. Где-то ухнула сова.

На нетвердых ногах я доковылял до дальнего края двора и прислонился к стене. Мне стало тяжело дышать. В ушах звенел голос отца: колдунья проклянет его в мгновение ока. И мамин, ответивший ему: она уже это сделала.

Правду они говорили: я ни на что не годен. Меня охватило чувство собственной никчемности, сильное, сильнее пронизывающей боли в ногах. Прежде я никогда не болел. Я не знал, что тело способно на предательство, а ум может гаснуть, как лампа, погружая мир в кромешную тьму. Я даже не помнил, как заболел; в памяти остались лишь обрывки горячечных кошмаров. Даже воспоминания о жизни до болезни – прошлой весне и зиме – омрачала та же гангренозная тень, словно ничего здорового у меня уже не осталось. Я знал, что свалился без чувств после Дня летнего солнцестояния, мне об этом рассказала мама. Случилось это, когда я возвращался домой из Каслфорда, но никто не объяснил, где именно и как это произошло. Наверное, я вел повозку без головного убора под жарким солнцем, однако, стараясь вызвать в памяти тот момент, я видел лишь дрожащий мираж, последний взгляд на ослепительное солнце, затем закружилась голова и чернота поглотила меня. Несколько недель я ненадолго выныривал из тьмы, кричал, бился, умоляя, чтобы меня развязали. Неудивительно, что от меня хотели избавиться.

Присев на корточки, я закрыл глаза. Я видел их троих; они стояли, обнявшись. За спиной пронесся шепоток; что-то скреблось о стену сухими коготками. Звуки заглушили и уханье совы, и шелест листьев. Я опустил лоб на руки и притворился, будто ничего не слышу.


Должно быть, я инстинктивно переместился в самый темный угол. Когда я вновь открыл глаза, Альта стояла посреди двора и звала меня по имени. Луна сдвинулась на небосводе и теперь светила над коньком крыши; тени укоротились и припали к земле.

– Эмметт?

– Я здесь…

Альта вздрогнула и шагнула мне навстречу, вглядываясь в темноту.

– Что ты делаешь? Ты пытался уснуть?

– Нет.

Моя сестра так и стояла посреди двора. В окне второго этажа за ее спиной промелькнул свет лампы. Там готовились ко сну. Я начал было подниматься на ноги и не смог сдержать гримасу боли, как острым кинжалом пронзившей кости. Альта видела это, но помочь подняться не предложила.

– Эмметт, ты правда завтра уедешь?

– Отец сказал, что у меня нет выбора.

Я ждал, что она возразит. Альта была смышленой девчонкой и вечно изыскивала способы делать по-новому привычные вещи. Она умела подобрать ключик к любому запертому замку. Но сейчас она молчала, подставив лицо луне. В горле застрял комок. Вернулась ненавистная слабость; мир снова накренился сначала в одну сторону, потом в другую, и я, зашатавшись, оперся о стену – отдышаться бы.

– Эмметт? С тобой все хорошо? – Альта закусила губу. – Нет, вижу, что нет. Ты сядь.

Мне не хотелось слушаться ее, но колени подкосились вопреки моему желанию. Закрыв глаза, я вдохнул всей грудью аромат сена и прохладной земли, легкий запах навоза и сладость гниения компостной кучи. Альта присела рядом, зашуршав надувшимися юбками.

– Как бы я хотела, чтобы ты остался.

Не глядя на нее, я поднял плечо и снова опустил.

– Но, может, это к лучшему… – продолжила Альта.

– Как… как это возможно? – Я проглотил застрявший в горле комок, стараясь контролировать голос. – Хорошо, я понимаю. От меня вам никакой пользы. Всем будет лучше, когда я уеду… куда бы то ни было. Я даже не знаю, где она живет, эта переплетчица.

– Возле болот на Каслфорд-роуд.

– Ясно…

Интересно, как пахнут болота? Стоячей водой, гниющими камышами? И тем, и этим, и наверняка глиной. Глиной, которая проглотит тебя живьем, если свернешь с тропы и забредешь слишком далеко… проглотит, и никто никогда не найдет тебя.

– Откуда тебе так много о ней известно… ну, о переплетчице?

– Ну, не так уж и много. Мама с папой хотят как лучше. После всего, что случилось, ты там будешь в безопасности.

– То же самое сказала мама.

Альта не ответила и принялась грызть ноготь большого пальца. В фруктовом саду за конюшнями залился трелью соловей, но резко смолк.

– Ты не знаешь, каково им пришлось, Эмметт. Каково это – вечно бояться за тебя. Они заслужили покой.

– Но я заболел не по своей вине!

– Зато по твоей вине ты… – Она шумно выдохнула. – Нет, знаю, так говорить нельзя. Но нам всем нужно… прошу тебя, не злись. Все к лучшему. Ты выучишься ремеслу.

– Ага. И буду делать книги?

Она поморщилась.

– Переплетчица выбрала тебя. Это значит…

– А что это значит? И как она могла выбрать меня, если никогда даже не видела?

Мне послышалось, что Альта заговорила, но когда я повернулся, она смотрела на луну и лицо ее ничего не выражало. С тех пор как я заболел, она осунулась, а кожу под глазами словно вымазали пеплом. Она выглядела чужой, недосягаемой.

– Я буду приезжать повидаться с тобой, как только смогу, – проговорила она, будто это что-то решало.

Я уткнулся затылком в каменную стену.

– Они убедили тебя, верно?

– Я никогда не видела, чтобы папа так сердился…

– А я видел. Однажды он меня чуть не ударил.

– Да, – кивнула Альта. – Но ты, наверное… – Она не договорила.

– Я был маленьким, – продолжил я. – А ты – совсем крохой, ты не можешь помнить. Это случилось в День Пробуждения.

– О…

Я взглянул на нее, но она отвела взгляд.

– Нет. Не помню.

– Я тогда купил… На ярмарке был человек. Он торговал книгами…

В моем кармане в тот день звенели монеты, накопленная сдача – целых шесть пенсов фартингами. Монеты оттопыривали карман. Меня распирало от головокружительного чувства свободы: я приехал на ярмарку в День Пробуждения и оторвался от всех. Шел и размышлял, что купить, оглядывая ряды с мясом и домашней птицей, с рыбой из Хладноводной и с узорчатым муслином из Каслфорда… Задержавшись у прилавка со сладостями, я повернулся к другому, стоявшему чуть в отдалении, и тут мне в глаза бросились позолота и яркие краски. Это был даже не прилавок, а грубо сколоченный стол, за которым стоял мужичок с бегающими глазками. На столе высились стопки книг.

– Тогда я и увидел их впервые. Книги… Я даже не знал, что это такое.

Лицо Альты приняло настороженное выражение.

– Как это – не знал?

– А, забудь.

Зачем я ей об этом рассказываю? Мне не хотелось вспоминать. Но теперь я не мог отделаться от картинки. Я тогда решил, что это – маленькие шкатулки из кожи с золотым тиснением для хранения ценных вещиц вроде маминого серебра или папиных шахматных фигур. Подошел, звеня монетами в кармане, и мужичок за прилавком, прежде чем одарить меня улыбкой, суетливо оглянулся через оба плеча.

– Ах, что за златовласый принц передо мной! – воскликнул он. – Хотите сказку, маленький господин? Хотите историю о смертоубийстве и инцесте, о позоре и славе, о любви столь пронзительной, что лучше бы о ней забыть, или о темных делах? Вы пришли по адресу, маленький господин, ибо здесь у меня собраны сказки, равных которым на свете нет, правдивые и душераздирающие, кровавые, страстные и захватывающие, а коли вам нужны смешные, есть у меня и такие; есть редчайшие и те, от которых люди предпочитают избавляться. Но взгляните же сами, маленький господин… полистайте, например, вот эту. Работа переплетчика из Каслфорда. Ей уже много лет.

Мне не нравилось, что он называл меня «маленьким господином», но книга, которую он мне протягивал, раскрылась, и я уже не смог противиться. Стоило мне увидеть строчки на страницах, я понял, что сшитые вместе листы – это что-то наподобие долгой переписки, много-много писем в красивой шкатулке. История, которой нет конца.

– Сколько просите?

– Ах, за эту, маленький господин… У вас отменный вкус для такого крохи, ведь эта книга не из простых – настоящее приключение, сбивает с ног, как скачущий кавалерийский отряд! Девять пенсов. Или две за шиллинг.

Я понял, что книга нужна мне. Зачем, я не знал, но жажда обладать ею была столь сильной, что я ощутил покалывание в кончиках пальцев.

– У меня только шесть пенсов.

– По рукам, – ответил он и щелкнул пальцами. Широкая улыбка вмиг стерлась с его лица. Я проследил за его метнувшимся взглядом и увидел чуть поодаль группу перешептывающихся мужчин.

– Держите.

Я высыпал ему в ладонь пригоршню фартингов. Один он уронил, но не наклонился поднять: взгляд его был неотрывно прикован к шепчущимся.

– Благодарствую.

Взяв книгу, я поспешил уйти. К торжеству обладания примешивалось какое-то неуютное чувство; нырнув в суету рынка, я остановился и оглянулся. Группа мужчин стремительно приближалась к столу книготорговца, а тот в спешке кидал книги в пыльную маленькую тележку.

Чутье подсказало мне, что смотреть в ту сторону не стоит.

Я побежал домой, держа книгу через манжету, чтобы не запачкать переплет потными пальцами. Дома сел на крыльце сарая на солнышке – никто меня не видел, все остались на ярмарке – и смог спокойно осмотреть свое приобретение. Ничего подобного я в жизни не видел. Книга была глубокого, насыщенного красного цвета с золотистым орнаментом и на ощупь мягкая, как кожа. Когда я открыл ее, со страниц взметнулся запах затхлости и пыльного дерева, словно никто не прикасался к ней годами.

Я начал читать и пропал.

Действие разворачивалось в военном лагере в чужой стране, и поначалу я путался в сюжете: там было много капитанов, майоров и полковников, и все они спорили о военной тактике, грозя друг другу трибуналом. Но что-то влекло меня дальше и заставляло продолжать. Я словно видел происходящее своими глазами, каждую мелочь, слышал ржание коней, ветер, трепавший армейские палатки, касался и моих разгоряченных щек, я чувствовал запах пороха, от которого ускорялся пульс. Я терял нить, но читал дальше, повествование затягивало меня вопреки моей воле, и постепенно я понял, что солдаты готовятся к битве, а человек, от чьего имени ведется рассказ, – и есть герой. На рассвете он поведет войско к славной победе, и его волнение я ощущал, как свое собственное.

– Что, черт возьми, тут происходит?

Крик вырвал меня из забытья. Я инстинктивно вскочил и быстро-быстро заморгал, чтобы избавится от застлавшего глаза тумана. Передо мной стоял отец, а за ним мама с Альтой на руках. Они вернулись с ярмарки. Я и не заметил, как стемнело.

– Эмметт, я спросил, что тут происходит!

Не дожидаясь ответа, отец выхватил книгу у меня из рук. Лицо его окаменело.

– Откуда это у тебя?

«Торговец, – хотел ответить я, – мужичок с ярмарки… У него книг десятки, они напоминали шкатулки для драгоценностей из тисненой кожи…» – но увидев выражение отцовского лица, я потерял дар речи; в горле пересохло.

– Роберт, что это? – Мама протянула руку, а потом отдернула, словно книга ее укусила.

– Я сожгу ее, – решительно произнес отец.

– Нет! – Мама поставила Альту на землю – сестренка зашаталась на нетвердых ножках, – подошла к отцу и схватила его за руку. – Нет, как можно! Лучше… закопай ее.

– Хильда, перестань, их давно нет в живых.

– Все равно нельзя. Мало ли… Просто избавься от нее. Выброси.

– Чтобы кто-то нашел? Ну уж нет.

– Ты знаешь, что сжигать книгу нельзя. – На мгновение их взгляды встретились. Они стояли с напряженными лицами. – Закопай. В укромном месте.

Наконец отец коротко и резко кивнул. Альта икнула и захныкала.

Отец сунул книгу рабочему.

– Заверни ее хорошенько, – распорядился он. – Отдам могильщику. – Он повернулся ко мне. – Эмметт, чтобы больше я тебя с книгой не видел. Понял?

Но я не понимал. Что случилось? Я купил книгу, не украл, но явно совершил что-то непростительное. Нехотя кивнул. Перед глазами по-прежнему мелькали сцены из книги. Я побывал в другом месте, в ином мире.

– Хорошо. Запомни, – сказал отец и опустил тяжелую руку мне на плечо. – Чтобы больше я тебя с книгой не видел.

А теперь они сами отсылают меня к переплетчице, будто мне грозит что-то гораздо хуже той опасности, от которой меня хотел уберечь отец. Будто угроза теперь исходит от меня.

Я покосился на Альту. Та разглядывала свои туфли. Нет, она не могла помнить тот день. О том случае никто больше не вспоминал. Никто так и не объяснил мне, что зазорного в книгах. В школе дети шептались – мол, у старого лорда Кента есть библиотека; все смеялись и закатывали глаза, но я так и не решился спросить, что в этом плохого. Ведь я тоже однажды читал книгу; значит, мы с лордом Кентом похожи, и если с ним что-то не так, то и со мной тоже. Прошло много времени, но меня все еще мучил стыд, запрятанный глубоко внутри.

А еще меня мучил страх. Бесформенный когтистый страх закрался в сердце, как наползающий с реки туман. Он обвивал меня холодными щупальцами, мешая дышать полной грудью. Была б моя воля, я не стал бы даже приближаться к переплетчице, но теперь выбора у меня не осталось.

– Альта… – начал я.

– Мне надо в дом. – Она вскочила на ноги. – И ты бы шел наверх, Эм, тебе еще собираться, а завтра долгий путь. Спокойной ночи. – Она торопливо прошагала через двор, теребя косу, чтобы я не смог увидеть ее лица. У самой двери она произнесла: – До завтра, – и даже не оглянулась. Слова прозвучали неискренне, но, может, виной тому было эхо, отлетевшее от стен конюшни.

Завтра…

Я смотрел на луну, пока страх не разросся внутри и не стал невыносимым. Тогда я поднялся в комнату и стал собирать вещи.

II

С дороги переплетная мастерская казалась охваченной пламенем. Позади нас садилось солнце, и в окнах отражалось красно-золотое зарево заката. Под тростниковой крышей оконные стекла пылали огненными прямоугольниками. Настоящий огонь не мог гореть так неподвижно, но жар от окон обжигал мне ладони. Дрожь пробрала меня до костей, словно все это я уже видел во сне.

Вцепившись в старый мешок, лежавший у меня на коленях, я отвел взгляд. С другой стороны под сенью заходящего солнце расстилались болота, плоские и безбрежные: блестящая зеленоватая водная гладь с бурыми и бронзовыми крапинками. Пахло влагой с примесью гнили, а бескрайнее сумеречное небо над нами было бледнее, чем обычно в этот час. Глаза болели, саднили царапины от вчерашних колосьев. Мне бы сейчас быть в поле и помогать с урожаем. Вместо этого мы с отцом тряслись на ухабах по неровной вязкой дороге и за весь день не проговорили ни слова. Отбыли до рассвета и до сих пор не нашли, что друг другу сказать. Слова застревали в горле и лопались, как пузыри болотной жижи, оставляя на языке слабый привкус плесени.

Нам оставалось преодолеть последний участок дороги, исчезавшей в высокой траве перед домом переплетчицы. Когда мы почти подъехали, я украдкой взглянул на отца. Щетину на его подбородке словно присыпали солью, глаза запали, темные круги под ними углубились по сравнению с весной. За время моей болезни все постарели; очнувшись, я обнаружил, будто проспал много лет.

Повозка внезапно остановились.

– Приехали.

Меня пробрала дрожь. Казалось, меня сейчас вывернет наизнанку или я брошусь к отцу и стану умолять его забрать меня домой. Схватив лежавший на коленях мешок, я спрыгнул на землю и чуть не рухнул от слабости в ногах. К дому вела дорожка, протоптанная в высокой траве. Я никогда здесь не бывал, но нестройный звон дверных колокольчиков показался знакомым: может, я слышал его во сне? На отца я решил не оглядываться, стоял и ждал; дверь перед глазами закачалась и стала расплываться.

– Эмметт. – Как только дверь распахнулась, я увидел перед собой бледно-карие глаза, такие светлые, что контраст с черными зрачками ошеломил меня. – Добро пожаловать.

Я сглотнул слюну. Переплетчица была старой, болезненно иссохшей, как скелет, с белыми волосами и сморщенным, как старая бумага, лицом, губы цветом не отличались от щек; но ростом она оказалась со мной вровень, и глаза сияли ясно, как у Альты. На ней был кожаный передник, рубашка и брюки – мужской костюм. Рука, поманившая меня внутрь, выглядела тонкой, но сильной, и была сплошь покрыта голубыми веревками петляющих вен.

– Середит, – промолвила она. – Заходи.

Я замер на пороге. Сердце пробило дважды, прежде чем я понял, что Середит – ее имя.

– Заходи, – повторила она, глядя мне через плечо. – Спасибо, Роберт.

Я не слышал, как отец спустился с повозки, но когда обернулся, он стоял рядом. Он откашлялся и пробормотал:

– Скоро увидимся, Эмметт, хорошо?

– Пап…

Но он даже не посмотрел на меня. Бросив долгий беспомощный взгляд на переплетчицу, коснулся лба, словно не зная, что еще сделать, и вернулся к повозке. Я окликнул его, но мои слова унес порыв ветра, и отец не обернулся. Я смотрел, как он садится на козлы и щелкает языком, приказывая кобыле трогаться.

– Эмметт, – вновь раздался ее голос, – заходи. – Она явно не привыкла повторять одно и то же трижды.

– Да-да.

Я цеплялся за свой мешок до боли в пальцах. Она назвала отца Робертом, как будто знала его… Сделал шаг, потом другой. Перешагнув через порог, очутился в коридоре, стены которого были обиты темными деревянными панелями. Вверх вела лестница. Тикали высокие напольные часы. Слева виднелась полуоткрытая дверь, а за ней – кухня; справа – еще одна дверь, ведущая в…

Мои колени подкосились, словно мне подрезали сухожилия. Тошнота усилилась и разлилась по телу, сжимая нутро. Меня бросало то в жар, то в холод; мир закружился перед глазами, и я с трудом удержал равновесие. Я понял, что бывал здесь раньше. Но я не…

– Ох, проклятье, – вымолвила переплетчица и протянула руку, поддерживая меня за плечо. – Дыши, сынок.

– Я в порядке, – ответил я, гордясь тем, как четко прозвучали согласные. Потом все погрузилось во тьму.


Когда я очнулся, на потолке плясал солнечный блик: узкий прямоугольник света, просачивающийся в щель между колышущимися занавесками, то ширился, то сужался в накатывающих волнах тени. Белые стены имели зеленоватый отсвет, как яблочная мякоть; тут и там их покрывали кружевные пятна сырости. Птица за окном повторяла одну и ту же трель, словно окликая кого-то по имени.

Дом переплетчицы.

Я сел, и сердце вдруг заколотилось. Но мне пока нечего было бояться; здесь не было никого, кроме меня и пляшущих солнечных бликов. Пытаясь уловить знакомые звуки фермы, прислушался, но услышал лишь крики птиц на болотах и тихий шорох ветра на тростниковой крыше. Выцветшие шторы раздувались, прямоугольник света на потолке ширился и слепил глаза. Подушки пахли лавандой.

Вчера вечером…

Взгляд скользнул по стене напротив и остановился на трещине в штукатурке. Обморок… а потом тени и страх. Кошмары. В ясном свете наступившего дня они отступили, но я помнил, какими ужасными они были. Раз или два я было отбился от них, но все равно провалился в удушающую, вязкую, как деготь, черноту. На языке висел слабый привкус горелого масла. Таких сильных кошмаров у меня давно не было.

Налетел ветер, и мои руки покрылись гусиной кожей; я растер их, чтобы кожа снова стала гладкой. Надо же, грохнулся в обморок прямо в объятия Середит… Должно быть, сказалась усталость после долгого пути, мигрень, бьющее в глаза солнце и вид отца, уезжающего, даже не оглянувшись.

Мои брюки и рубаха висели на спинке единственного стула. Я встал и натянул их неуклюжими пальцами, пытаясь не представлять, как меня раздевала переплетчица. Хорошо хоть исподнее осталось на мне.

Мебели в комнате почти не было: лишь сундук у изножья кровати, небольшой столику окна и стул. Светлые занавески на окнах вздымались на ветру. Ни картин, ни зеркала. Впрочем, этому я был только рад. Дома я всякий раз отводил взгляд, проходя мимо зеркала в коридоре. Здесь же я стал невидимкой и мог слиться с пустотой.

В доме было тихо. Выйдя из комнаты, я услышал тиканье часов внизу и глухой стук молотка. Звуки отдавались гулким звоном, как камушки об лед. Мне в затылок подул ветерок, и я невольно оглянулся – не стоит ли кто за спиной? На мгновение пустая комната потемнела – туча закрыла солнце, – но уже через секунду свет стал еще ярче. Края занавесок трепыхались на ветру, как знамя.

Мне захотелось снова забраться в постель, закутаться в одеяло, как в детстве, и я почти повиновался этому желанию. Но в этом доме мне предстояло жить, и я уж точно не мог остаток дней прятаться в кровати.

Ступенька скрипнула под моим весом. Годы отполировали перила до блеска, но в солнечном свете кружилась густая пыль, а белая штукатурка местами отслаивалась от стен. Этот дом был старше нашего и, наверное, старше всей нашей деревни. Скольким переплетчикам он принадлежал? А когда нынешняя переплетчица, Середит, умрет, перейдет ли он ко мне?

Я осторожно спустился по лестнице, словно опасаясь, что ступени подо мной провалятся. Стук прекратился, послышались шаги. Одна из дверей в коридоре открылась, и на пороге появилась Середит.

– Ах, Эмметт, – она не спросила, хорошо ли я спал. – Заходи в мастерскую.

Я последовал за ней. Когда она назвала меня по имени, я стиснул зубы – почему-то мне это не понравилось, – но теперь она была моей хозяйкой, моим мастером, а я – подмастерьем. Я должен был ей подчиняться.

На пороге мастерской Середит остановилась. Сначала мне показалось, что она хочет пропустить меня вперед, но она торопливо вошла и завернула что-то в тряпицу, я не успел увидеть, что именно.

– Заходи, сынок.

Я переступил порог. Комната была прямоугольной, с низким потолком и рядом высоких окон, в которые лился ясный утренний свет. Вдоль стен тянулись верстаки, а между ними стояли другие предметы, названия которых я пока не знал. Тускло блестело старое дерево, сверкали наточенные лезвия, лоснились потемневшие от машинного масла металлические рукоятки… здесь было так много всего, что взгляд не мог надолго задерживаться на чем-то одном. В дальнем углу виднелась печь, выложенная терракотовыми, охряными и зелеными изразцами. С натянутой проволоки свисали листы бумаги: какие-то одноцветные, яркие, другие – с орнаментом, напоминающим поверхность камня, перья или листья деревьев. Я потянулся к ближайшему листу, переливавшемуся синим, подобно крыльям зимородка; мне захотелось коснуться этих крыльев, порхавших у меня над головой…

Отложив свой сверток, переплетчица подошла ко мне и стала показывать различные предметы и называть их.

– Ручной пресс. Обжимной пресс. Позолотный пресс. Шкаф для хранения у тебя за спиной, сынок. В этом шкафу – инструменты, в следующем – кожа и ткань. Корзина для бумажных отходов здесь, всегда под рукой. Кисти вот здесь, на полке. Клей – там.

Я не успевал запоминать. Вскоре я и вовсе отбросил попытки запомнить все это и стал просто ждать, когда она договорит.

Наконец переплетчица взглянула на меня, прищурилась и произнесла:

– Ну-ка, сядь.

Я чувствовал себя странно. Мне не было плохо или страшно. Но что-то внутри меня пробуждалось и оживало. Петляющий рисунок дерева на верстаке казался картой места, где я когда-то бывал.

– Странное чувство, верно, сынок?

– Какое?

Она по-прежнему щурилась, глядя на меня, один глаз цвета чая с молоком казался почти белым на свету.

– Все рожденные переплетчиками чувствуют это здесь. А ты рожден переплетчиком, мой мальчик.

Я не знал, что значат ее слова. Но, попав в эту комнату, я понял, что должен быть здесь, и на душе вдруг стало легко. Я словно учуял запах дождя после долгой засухи и увидел проблески своего прежнего «я» – стал таким, каким был до болезни. Здесь, среди запахов кожи и клея, я был как дома.

– Ты почти ничего не знаешь о книгах, верно? – спросила Середит.

– Так и есть.

– И, наверное, считаешь меня ведьмой?

– Что? Конечно, н-н… – запнулся я, но она молча отмахнулась, велев мне замолчать, и улыбнулась краешком губ.

– Ничего, ничего. Думаешь, я дожила до таких-то лет, не зная, что обо мне говорят люди? О нас, переплетчиках, толкуют разное.

Я отвел глаза, но она продолжала, словно не заметив моей реакции:

– Твои родители не подпускали тебя к книгам, верно? И теперь ты не можешь понять, почему оказался здесь.

– Вы потребовали меня в ученики. Разве нет?

Она как будто не слышала меня.

– Не тревожься, сынок. Наше ремесло ничем не хуже и не лучше других. И это хорошее ремесло. Переплетное дело старо, как алфавит, а может, и старше. Люди его не понимают, но стоит ли этому удивляться? – Она поморщилась. – Крестовый поход окончен, и на том спасибо. Но ты слишком юн, чтобы помнить. Тебе повезло.

Последовало молчание. Я не понимал, как переплетное дело может быть старее алфавита и книг, но Середит уставилась в пространство, будто бы не замечая меня. Проволока раскачивалась на ветру, разноцветные листы бумаги трепыхались. Но вот переплетчица заморгала, почесала подбородок и произнесла:

– Завтра поручу тебе кое-какие дела. Будешь прибираться, мыть кисти помаленьку. Может, поучу тебя выделывать кожу.

Я кивнул. Мне захотелось побыть в мастерской одному. Как следует все рассмотреть, порыться в шкафах, взвесить на ладони инструменты… Мастерская взывала ко мне, приглашала попробовать себя в деле.

– Ты можешь осмотреться, если хочешь, – словно прочитала она мои мысли, но когда я начал подниматься на ноги, старуха жестом велела мне сидеть. – Не сейчас. Позже.

Середит снова подобрала свой сверток и повернулась к низкой двери в углу, которую я не заметил сразу. Там было три замка, и каждый открывался своим ключом. Я успел увидеть ступени, уходящие во мрак, и полку сбоку от двери, куда она положила сверток. Вернувшись в мастерскую, она закрыла дверцу и заперла ее, загораживая замки своим телом.

– Туда тебе пока нельзя, сынок, – переплетчица то ли предостерегала меня, то ли хотела успокоить. – Не суйся в запертые двери, и ничего с тобой не случится.

Я глубоко вздохнул. Мастерская по-прежнему пела, взывая к моей душе, но в этой сладостной песне появилась тревожная нота. Вот как… Под залитой солнцем комнатой крутая лестница уходит вниз, во тьму. Я ощутил пустоту под ногами, словно подо мной проваливался пол. Всего минуту назад я чувствовал себя в безопасности. Я был очарован этим местом. Но стоило бросить взгляд на дверцу, и чары разрушились подобно тому, как сон превращается в кошмар.

– Не сопротивляйся, сынок.

Значит, она знала… И то, что происходило со мной, было реальным, я ничего не придумал.

Я поднял взгляд, отчасти боясь смотреть ей в глаза, но переплетчица глядела в окно, на болота, щурясь на солнце. Она точно была древнее всех старух, которых мне когда-либо доводилось встречать.

Солнце светило по-прежнему, но комната как будто потускнела. Мне больше не хотелось заглядывать в шкафы и расстилать полотна, чтобы как следует разглядеть их на свету. Но я заставил себя пройтись вдоль шкафов, цепляя взглядом надписи на этикетках, ручки из потускневшей латуни, кусочек кожи, торчавший из дверцы шкафчика, как высунутый зеленый язык. Обогнув верстак, прошелся по центральному проходу. Пол был отполирован до гладкости ногами людей, ходивших по нему в течение многих лет.

Я подошел к двери, как две капли воды похожей на ту, что вела в подвал, но расположена она была по правую руку от печи. В ней тоже было три замка. Истертые половицы говорили о том, что этой дверью часто пользовались. А за ней что скрывается? Какие тайны?

В глазах потемнело. Я слышал шепот, но слов не мог разобрать.

– Так, – скомандовала Середит, незаметно оказавшаяся рядом со мной. Она усадила меня на табурет и надавила на шею. – Уткнись-ка головой в колени.

– Я…я не могу…

– Тихо, мальчик. Это болезнь. Она пройдет.

Болезнь? Это происходило на самом деле. Я не сомневался. Яростная, ненасытная тьма готова была высосать меня досуха и превратить во что-то другое. Но Середит держала меня, не позволяя поднять голову и не давая упасть, и страх отступил. Это просто болезнь. То же наваждение, что заставило меня напасть на родителей. Я стиснул зубы. На этот раз я не поддамся. Если потерять контроль…

– Так-то лучше, молодец.

Бессмысленные слова; она словно собаку хвалила. Наконец я выпрямился и поморщился от боли, когда к голове прилила кровь.

– Тебе лучше?

Я кивнул, борясь с тошнотой, подступившей к горлу. Руки тряслись, как у паралитика. Сжимая кулаки, я подумал о том, смогу ли выделывать кожу такими-то руками. Глупая затея, все кончится тем, что я отхвачу себе палец. Я слишком болен, я зря приехал сюда, и все же…

– Почему? – спросил я, и голос мой прозвучал жалобно. – Почему вы меня выбрали? Почему именно меня?

Переплетчица снова повернулась к окну и посмотрела на солнце.

– Вы меня пожалели? Бедного спятившего Эмметта, который больше не может работать в поле? Вы позвали меня сюда, чтобы я был в безопасности и одиночестве и не расстраивал своих родных?

– Так ты считаешь?

– А я не прав? Вы меня не знаете. Зачем выбирать в подмастерья больного мальчишку?

– И правда, зачем? – Она повысила голос, но потом вздохнула и взглянула на меня. – Ты помнишь, как все началось? Лихорадка?

– Кажется, я ехал… – я перевел дыхание, пытаясь успокоить мелькавшие мысли. – Я ехал из Каслфорда, а очнулся уже дома. – Я замолчал. Не хотелось вспоминать провалы в памяти, кошмары, преследовавшие меня и днем, и ночью, внезапные вспышки ясности, когда я в ужасе осознавал, где нахожусь. Изъеденное лихорадкой лето вспоминалось урывками; дыр осталось больше, чем воспоминаний.

– Ты был здесь, сынок. Ты заболел здесь. Отец приехал и забрал тебя. Не помнишь?

– Что? Нет. Но как я здесь очутился?

– Мой дом как раз по пути в Каслфорд, – с легкой улыбкой произнесла она. – Но болезнь… ты помнишь ее, но помнишь не все. Оттого тебе и плохо.

– Мне нельзя здесь оставаться. Это место… двери под замками… мне станет хуже.

– Это пройдет. Поверь. И здесь пройдет быстрее и легче, чем в любом другом месте. – Ее голос звучал странно: она как будто стыдилась сказанного.

Новый страх вцепился мне в душу. Неужели мне придется остаться здесь и мучиться до тех пор, пока не станет лучше? Я не хотел этого. Мне захотелось бежать.

Середит покосилась на запертую дверь.

– В некотором смысле, – сказала она, – я и выбрала тебя из-за твоей болезни. Но все не так, как ты думаешь. Я сделала это не из жалости, Эмметт.

Она резко развернулась и прошагала мимо, а я остался в мастерской один. В пустом дверном проеме кружились пылинки.

Она лгала. Я понял это по голосу.

Она все-таки жалела меня.


Но, возможно, Середит была права. Тишина старого дома, комнаты с низкими потолками, залитые ровным светом осеннего солнца, налаженная рутина мастерской потихоньку разгоняли мрак в моей душе. Шли дни, и вскоре дом переплетчицы перестал казаться чужим и странным. Проходили недели, и я выучил его как свои пять пальцев: прямоугольный блик на потолке, разъехавшиеся швы на лоскутном покрывале поверх моей кровати, ступени, каждая из которых скрипела на свой лад, когда я спускался вниз.

В мастерской тоже все стало знакомым: глянцевые изразцы, шафраново-земляной аромат чая, молочно-белая кашица переплетного клея в стеклянной банке. Медленно шли часы, полные мелких и неизменных деталей. Дома, в суете фермерской жизни, мне некогда было сидеть и наблюдать; я никогда не приглядывался к инструментам, прежде чем взять их в руки, не обращал внимания на то, как добротно те сделаны. Но в доме переплетчицы каждый миг, отсчитываемый напольными часами в коридоре, камнем падал в реку будней, и прежде чем наступал следующий миг, я успевал увидеть, как расходятся круги по воде.

Середит поручала мне простые и незначительные дела. Она была хорошей наставницей и объясняла все четко и терпеливо. Я учился делать форзацы, выделывать, тиснить и золотить кожу. Должно быть, моя неуклюжесть досаждала переплетчице: я приклеивал пальцы к страницам, случайно проткнул шилом цельный лоскут хорошей телячьей кожи. Но она никогда не ругала меня и лишь иногда говорила: «Выброси и начни заново». Пока я тренировался, она шла на прогулку, писала письма или составляла списки материалов для заказа почтой, или, бывало, садилась за верстак со мною рядом, или готовила, и дом наполнялся ароматами мяса и пирогов. Домашние обязанности мы делили поровну, но поскольку все утро я просиживал за кропотливой работой, склонившись над верстаком в три погибели, мне было в радость наколоть дров или залить котел для стирки. Когда же нападала слабость, я напоминал себе, что до моего появления Середит справлялась со всеми этими делами в одиночку.

Но что бы я ни делал, сколько бы ни готовил материалы, сколько бы ни оттачивал свое мастерство, я ни разу не видел готовой книги. Однажды вечером мы сидели на кухне и ужинали, и я спросил:

– Середит, а где все книги?

– В хранилище, – ответила она. – Готовые книги лучше держать под замком, чтобы ничто не могло им навредить.

– Но… – Я замолчал, вспомнив о ферме и о том, как много мы всей семьей работали и все равно с трудом могли прокормить себя; я постоянно спорил с отцом, выпрашивал у него все новые и новые машины, чтобы наш труд стал как можно более продуктивным. – Но почему бы не делать больше книг? Ведь чем больше мы сделаем, тем больше вы сможете продать.

Она взглянула на меня так, будто я нагрубил ей, но лишь покачала головой.

– Мы мастерим книги не на продажу, сынок. Продавать книги нельзя. На этот счет твои родители были правы.

– Тогда… я не понимаю…

– Переплет – вот что важно. Само искусство и благородный облик переплета. Допустим, ко мне приходит женщина и просит сделать ей книгу. Книга предназначается лишь ей одной, понимаешь? Она не для чужих глаз. – Старуха громко прихлебнула суп из ложки. – Есть переплетчики, которые только и думают о выгоде; их не заботит ничего, кроме заработка. Такие-то и торгуют книгами. Но ты никогда не станешь одним из них.

– Но… к вам же никто не приходит, – я уставился на нее в полной растерянности. – И когда я начну применять все навыки, которым научился? Я уже столько всего знаю, но ни разу не…

– Вскоре ты узнаешь еще больше, – она встала и принесла еще хлеба. – Давай не будем торопиться, Эмметт. Ты был нездоров. Всему свое время.


Всему свое время. Если бы я услышал эти слова от матери, рассмеялся бы в ответ, но Середит я ничего не ответил, потому что она была права. Постепенно кошмары стали реже; отступили тени, прячущиеся по углам в дневное время. Бывало, проходило несколько дней без головокружений; порой мой взор становился таким же ясным, как прежде. Миновало несколько недель, и я перестал коситься на запертые двери в мастерской. Меня успокаивал шепот верстаков, инструментов и прессов; здесь всему находилось применение и все было на своих местах. Неважно, для чего в конечном счете предназначались все эти приспособления: я знал, что кисть для клея нужна, чтобы клеить, а резак – чтобы резать. Иногда, выделывая кожу, – для того чтобы обернуть переплетную коробку, годилась кожа не толще ногтя, – я оглядывал мастерскую сквозь темное облачко кожаной пыли и понимал, что нахожусь там, где должен. Я чувствовал, что занимаюсь своим делом, что переплет – мое предназначение, пусть даже пока я только учусь. Я знал, что это мне по силам. Я ни в чем не был так уверен уже давно, с тех пор как заболел.

Я тосковал по дому, иначе и быть не могло. Писал письма и читал ответы, приносившие и радость, и муки. Мне так хотелось сидеть за столом на празднике урожая вместе со всеми и побывать на танцах; точнее, этого хотелось бы мне раньше. Я несколько раз перечитал письмо с рассказом о празднике, затем скомкал его, сел и уставился на синие сумерки поверх горящей лампы, стараясь не обращать внимания на ком в горле. Но одновременно я чувствовал, что к музыке и шуму тянется старая часть меня, здоровая; я знал, что сейчас сильнее всего нуждаюсь в тишине, работе и покое, даже если порой одиночество казалось невыносимым.

Так проходил один тихий день за другим. Мы как будто чего-то ждали.


Когда же это случилось? Может быть, я пробыл у переплетчицы две недели, а может, и месяц, но именно этот день запомнился мне отчетливо. Утро выдалось ясным и холодным. Я тренировался наносить позолоту на кожаные обрезки и полностью сосредоточился на своем занятии. Это была сложная работа, но когда я снял лист сусального золота, то увидел, что буквы моего имени получились нечеткими, а позолота распределилась неравномерно. Я выругался и повращал головой, разминая затекшую шею. И тут краем глаза уловил за окном шевеление. Солнце слепило глаза, и сначала я увидел лишь темный силуэт на свету. Когда же я прищурился, я увидел мальчика – нет, юношу примерно моего возраста, а может, чуть старше. У него были темные волосы и глаза, лицо бледное и осунувшееся. Он стоял и смотрел на меня.

Я подскочил и чуть не обжегся паяльником. Давно ли он стоит там и смотрит на меня блестящими, как речные камушки, глазами? Я аккуратно положил паяльник на подставку, проклиная внезапную дрожь, сделавшую мои руки неуклюжими, как у старика. Зачем он шпионит за мной?

Юноша постучал по стеклу. Я повернулся к нему спиной, но когда оглянулся через плечо, он все еще был там. Он показал на маленькую дверь черного хода со стороны болот. Он хотел, чтобы я впустил его.

Почему-то я представил, как он погружается в болотную жижу сначала по колено, потом по пояс. Мысль о том, чтобы заговорить с ним, казалась невыносимой. Уже много дней я не видел ни одной живой души, кроме Середит, но дело не только в этом: слишком странно он смотрел… слишком пронзительно, словно надавливал мне пальцем между глаз.

Не поворачиваясь к окну, я принялся сметать обрезки кожи на пол и убирать в шкатулку кусочки сусального золота; затем ослабил винт на горячем паяльнике и постучал по клише[1], чтобы буквы высыпались на верстак. Через минуту они остынут, и их можно будет убрать в футляр.

Крошечная латунная щепка разделителя упала на пол, и я наклонился за ней, а когда выпрямился, юноша по-прежнему был на месте. Я пососал обожженный палец и понял, что придется ему открыть.

Дверь разбухла и не поддавалась – бог знает, когда ее открывали в последний раз. Но мне все-таки удалось справиться с ней, хотя сердце от натуги колотилось. Мы уставились друг на друга. Наконец я произнес:

– Что вам нужно?

Глупый вопрос. Бродячим торговцем он явно не был, как и другом Середит, решившим заскочить в гости.

– Я… – Он отвел взгляд. Болотистая гладь за его спиной сверкала на солнце, как старое зеркало, в котором все еще можно было увидеть свое отражение, хотя оно почернело и покрылось пятнами. Когда он вновь взглянул на меня, лицо его было полно решимости. – Я пришел повидать переплетчицу.

Мне захотелось захлопнуть дверь у него перед носом. Но он мог быть клиентом, первым, возникшим на пороге с тех пор, как я поселился здесь, а я – всего лишь подмастерьем. Так что я отступил в сторону и шире открыл дверь.

– Благодарю. – Слова прозвучали натужно, он неподвижно застыл на пороге, словно боялся, что, если пройдет мимо меня, запачкает одежду.

Я впустил его и ушел в глубь мастерской. Что будет дальше, меня уже не касалось. Пусть звонит в колокольчик или зовет Середит. Отрываться от работы ради него я не собирался. Этот парень даже не извинился за то, что шпионил за мной.

Он потоптался на пороге, затем вошел.

Вернувшись на свое рабочее место, я снова склонился над обрезком кожи. Потер вытравленные буквы, надеясь, что те станут отчетливее. С первой попытки тиснение получилось не слишком удачным; затем или паяльник перегрелся, или же я слишком долго держал клеймо, – позолота расплылась. В третий раз получилось чуть лучше, но клише прижалось неравномерно.

Через открытую дверь проник холодный сквозняк. Послышались тихие шаги, и парень очутился за моей спиной. Лицо его, отраженное в окне, пусть я и видел его мельком, отпечаталось у меня в памяти: белое, с запавшими тенями и покрасневшими глазами. Лицо человека на смертном одре; лицо, которое никому не захочется увидеть.

– Эмметт?

Сердце мое остановилось. Откуда он знает мое имя?

И тут я понял: клеймо. ЭММЕТТ ФАРМЕР. Крупные буквы легко читались даже с нескольких шагов. Я взял лоскут кожи и перевернул его. Но было слишком поздно. Гость улыбнулся пустой улыбкой, словно гордясь своей наблюдательностью и тем, что ему удалось меня смутить. Он начал говорить что-то еще, но я прервал его.

– Не знаю, берет ли переплетчица сейчас заказы, – сказал я, а он продолжал смотреть на меня со странной голодной полуулыбкой. – Если вы за этим пришли. Книгами она не торгует.

– Давно ты здесь?

– Приехал после сбора урожая. – Какого черта он расспрашивает меня? Даже не знаю, зачем ответил; наверное, хотел, чтобы он оставил меня в покое.

– Ты ее ученик?

– Да.

Парень огляделся, затем снова вперился в меня взглядом. Слишком пристальным и слишком пронизывающим; то было не обычное любопытство.

– И нравится тебе такая жизнь? – В его голосе слышалась нотка презрения. – Здесь, с ней вдвоем?

От сладковатого запаха разогретого паяльника у меня разболелась голова. Я взял самый маленький паяльник для тонкой работы, которым у меня никогда не получалось водить правильно, и представил, как прижигаю им свою левую руку. Или его.

– Эмметт, – в его устах мое имя звучало как проклятье.

Я опустил паяльник и взял новый кожаный лоскут.

– Мне нужно работать.

– Прости.

В наступившей тишине я вырезал из лоскута квадрат и прикрепил его к доске. Парень наблюдал за мной. Под его взглядом я стал неуклюжим и чуть не поранился скальпелем.

Словно невидимые нити натянулись между моими пальцами, не давая им двигаться. Я повернулся к нему.

– Хотите, я пойду и отыщу Сере… переплетчицу?

– Я… нет. Пока не надо.

Вдруг я с удивлением осознал, что он боится. На миг я забыл о своем недовольстве и понял, что едва ли когда-либо видел более напуганного и несчастного человека. Он был в отчаянии и распространял вокруг себя запах отчаяния, как человек в лихорадке пышет жаром. Но мне не было его жалко, потому что в его взгляде я заметил кое-что еще. Он смотрел на меня с ненавистью. Не знаю, за что, но он ненавидел меня.

– Они не хотели отпускать меня, – промолвил он. – Отец не хотел. Он считает, что книги – удел других, не таких, как мы. Если бы он знал, где я сейчас… – Он поморщился. – Но когда я вернусь, будет уже поздно. Он не накажет меня. Не посмеет.

Я не ответил. Мне не хотелось даже задумываться о том, что все это значит.

– Я сомневался. Не думал… – Он откашлялся. – Я слышал, что она выбрала тебя, и не думал, что приду и… Не думал, что мне захочется… пока не увидел тебя здесь.

– Меня?

Он глубоко вздохнул и смахнул пылинку с обжимного пресса. Его указательный палец задрожал, а между ключиц забилась жилка. Он невесело рассмеялся.

– Тебе нет дела, верно? Да и с какой стати? Ты даже не знаешь, кто я такой.

– Не знаю.

– Эмметт, – выпалил он, спотыкаясь, – прошу, посмотри на меня, хотя бы на минутку. Я не понимаю…

Меня вдруг закрутило, мир стремительно замелькал перед глазами; окружающие предметы сливались, а его слова будто тонули в водовороте. Я моргнул, пытаясь удержаться на месте, но головокружительное течение подхватило меня и стало затягивать в воронку. Он продолжал говорить, но слова пролетали мимо и уносились вдаль.

– Что здесь происходит? – послышался резкий голос Середит.

Гость обернулся. Его щеки и лоб залились краской.

– Я пришел за книгой.

– Что вы делаете в мастерской? Эмметт, почему ты меня сразу не позвал?

Я боролся с накатившей тошнотой.

– Я решил…

– Эмметт тут ни при чем, это я виноват, – ответил парень. – Меня зовут Люциан Дарне. Я писал вам.

– Люциан Дарне, – нахмурилась Середит. По ее лицу промелькнуло странное настороженное выражение. – И давно вы беседуете с Эм… с моим учеником? Впрочем, неважно. – Не дождавшись ответа, она взглянула на меня. – Эмметт, – произнесла она гораздо мягче, – ты хорошо себя чувствуешь?

Вокруг меня вились тени, с боков подкрадывалась чернота, но я кивнул.

– Вот и славно. Мистер Дарне, следуйте за мной.

– Да, – ответил гость, но не пошевелился. От него исходили темные волны пульсирующего отчаяния.

– Пойдемте, – повторила Середит, и наконец он повернулся и шагнул к ней. Она потянулась за ключами и стала отпирать правую из двух дверей в глубине мастерской, но глядела не на замок, а на меня.

Дверь распахнулась. У меня перехватило дыхание. Не знаю, чего я ожидал, но я увидел за ней чистый деревянный стол, два стула и пыльный квадрат солнечного света на полу. Такая мирная картина должна была принести облегчение, но мою грудь словно зажали в тиски. Опрятная, аскетичная комната – и все же…

– Заходите, мистер Дарне. Садитесь. Подождите меня здесь.

Дарне медленно и протяжно вздохнул и бросил на меня последний взгляд, полный необъяснимой, загадочной ярости. Затем выпрямился, подошел к двери и шагнул за порог. Сев за стол, он весь напрягся и вытянулся, словно пытаясь унять дрожь.

– Эмметт, ты точно хорошо себя чувствуешь? Он не должен был… – Ее глаза скользили по моему лицу, выискивая реакцию, но ничего не нашли. – Иди приляг.

– Все в порядке.

– Тогда ступай на кухню и смешай клей. – Я встал и прошагал мимо нее, пытаясь держаться ровно и не шататься. Вокруг хлопали черные крылья, путая мне дорогу. Та комната… тихая маленькая комната…

На лестнице я сел. Свет падал на половицы серебристым кружевом. Контуры теней напомнили о полузабытом кошмаре. Перед глазами промелькнуло лицо Люциана Дарне, его голодный взгляд. Мой взор заволокла завеса тьмы, густая, как туман, но в этот раз во мраке было нечто новое – вспышка, блеснувшая, как зубы, невыносимо острые клыки. Это была не ненависть, а что-то готовое разорвать меня на куски, если дать волю.

Затем тьма поглотила меня, и все исчезло.

Ill

Постепенно я очнулся от забытья и увидел вокруг серый день. Дождь глухо барабанил в окно. Я уловил еще один звук, источник которого мне удалось определить не сразу. Уставившись в потолок, я праздно полюбопытствовал, что это может быть. Легкий шепот, пауза, вдох, шепот… Прошло немало времени, прежде чем я повернул голову и увидел Середит, – склонив голову та сидела за столом у окна. На столе стояла деревянная рама и лежали стопки сложенной бумаги. Она сшивала сложенные страницы, ведя иглой сперва в одну сторону, потом в другую; натягиваясь, нить шептала. Я долго наблюдал за переплетчицей, убаюканный ритмом ее движений. Она протыкала иглой бумагу и подтягивала нить; затем вытягивала ее с другой стороны и снова протыкала бумагу… Завязав узелок, обрезала нить, брала катушку и отрезала новую, привязывая ее к старой. В комнате было так тихо, что я слышал щелчок, с которым затянулся узелок.

Середит подняла голову и улыбнулась.

– Как ты себя чувствуешь?

– Я… – Во рту пересохло. Я сглотнул, и шершавая сухость на языке вернула меня к реальности. Болело все тело. Саднило запястье, словно меня больно ущипнули. Посмотрел вбок и не сразу понял, что увидел: мое запястье было привязано к кровати полоской белого полотна. Ткань натянулась, превратившись в узкую веревку, врезавшуюся в руку. Неужели я пытался вырваться?

– У тебя были кошмары, – объяснила Середит. – Помнишь?

– Нет.

Или да? Вопль, отозвавшийся многократным эхо; темные глаза, неотрывно следящие за мной…

– Неважно. Теперь ты пришел в себя, и тебя можно отвязать.

Она встала, аккуратно положила иголку на полусшитый книжный блок и, наклонившись надо мной, принялась развязывать узел скрюченными пальцами. Я лежал, не шевелясь и не глядя на нее. Что я натворил? Неужели опять рассвирепел? Дома со мной однажды случился такой тяжелый припадок, что я набросился на мать с отцом. С тех пор Альта боялась ко мне приближаться. Неужели я напал на Середит?

– Ну вот, – она подтащила стул к моей кровати и со вздохом села. – Ты голоден?

– Нет.

– Скоро проголодаешься. Ты пробыл без сознания пять дней.

– Без сознания?

– Теперь тебе нужно отдохнуть. Дня два, не меньше. Потом попробуешь потихоньку вставать.

– Все со мной в порядке. Могу и сейчас подняться. – Я рывком попытался сесть, но голова закружилась, и мне пришлось ухватиться за край кровати, чтобы не потерять равновесие. Постепенно головокружение прошло, но попытка выпрямиться отняла все мои силы. Я рухнул на подушку и зажмурился, запретив себе плакать. – Простите… думал, мне получше.

– Так и есть.

– Но… – Мне не хотелось думать о том, каково старой женщине было справляться с разбушевавшимся подмастерьем, страдающим галлюцинациями. Я мог бы ударить ее или, чего хуже…

– Открой глаза. – Середит придвинулась ближе.

– Что?

– Взгляни на меня. Так-то лучше. – Она склонилась надо мной. От нее пахло мылом, клеем и кожаным фартуком. – Это был рецидив. Но худшее позади.

Я отвернулся. Мама тоже так говорила, но каждый раз в ее голосе звучало все меньше уверенности.

– Поверь мне, сынок. Мне кое-что известно о переплетной лихорадке. Она редко протекает так тяжело, как у тебя, но ты поправишься. Не сразу, но поправишься.

– Что? – Я так резко оторвал голову от подушки, что боль пронзила висок. Значит, у моей болезни есть название? – Я думал, что просто схожу с ума.

Середит фыркнула.

– Твой ум на месте, сынок. Кто сказал тебе такую ерунду? Нет, переплетная лихорадка – такая же болезнь, как любая другая. Что-то вроде временного помешательства.

Болезнь, обычная болезнь, как грипп, цинга или понос! Как мне хотелось в это верить. Я покосился на красные полосы на запястье. Чуть выше на руке виднелись круглые синяки, похожие на отпечатки пальцев. Я сглотнул.

– Переплетная лихорадка? Но почему переплетная?

Она ответила не сразу.

– Этот недуг поражает лишь переплетчиков. Или тех, кто ими пока не является, но имеют задатки. Если у тебя есть дар, в голове иногда что-то не стыкуется. Думаешь, как я догадалась, что тебе суждено стать переплетчиком, причем не самым плохим? Тут нечего стыдиться, сынок. Теперь, когда ты здесь, это пройдет.

– Неужели все переплетчики болеют?

– Не все, нет. – Струи дождя застучали в окно, и стекло задребезжало. Середит подняла голову, и я проследил за ее взглядом, но не увидел ничего, кроме серой пустоты болот и мокрой завесы тумана. – Однажды лихорадка чуть не унесла жизнь одной из величайших переплетчиц в истории, – продолжила она. – Маргарет Пэвенси. Она жила в Средневековье, была вдовой и переплела более двадцати книг – по тем временам немало. Несколько ее переплетов дошли до наших дней. Как-то раз я ездила в Холтби на них посмотреть. – Она снова взглянула на меня. – Мой старый учитель говорил, что лишь переболевшие переплетной лихорадкой становятся художниками и создают произведения искусства, а другие так и остаются простыми ремесленниками. Я думала, он шутит, но если он прав… из тебя получится хороший ученик.

Я коснулся синяков на руке, приложив к ним кончики пальцев. Ветер шелестел тростником на крыше, дождь хлестал в окно, но дом был крепким, с толстыми стенами, и древним, как скала. Значит, я болен переплетной лихорадкой; моя болезнь – не безумие и не слабость.

– Я принесу тебе суп. – Она встала, сунула катушку ниток и неподшитые страницы в карман фартука и подняла раму.

Я пригляделся.

– Это…

– Книга Люциана Дарне. Да. Это его книга.

Имя острым крючком вцепилось в мои внутренности и натянуло леску. Люциан Дарне, юноша, который меня ненавидит… Крючок вонзился глубже в плоть, и леска дернулась.

– А что за книга?

Середит взглянула на меня, но не ответила.

– Можно посмотреть? – попросил я.

– Нет. – Она прошагала мимо меня к двери.

Я попытался встать, но комната закружилась перед глазами.

– Я…

– Ложись в кровать.

– Я из-за него заболел, Середит? Или… кто он такой, почему…

– Он не вернется. О нем можешь не тревожиться.

– Откуда вы знаете?

Она отвела взгляд. Скрипнула потолочная балка, и дом вдруг показался хрупким, словно толстые стены были всего лишь галлюцинацией.

– Я принесу тебе суп, – повторила старая женщина и закрыла за собой дверь.


С тех пор Середит еще некоторое время запиралась в мастерской после обеда. Она не рассказывала, чем занималась, а я не спрашивал. Я знал, что она работает над книгой Люциана Дарне. Иногда, закончив дела, я прислонялся ухом к двери и погружался в полусон, одновременно подслушивая и грезя, пытаясь уловить в услышанном смысл. Обычно за дверью царила свинцовая тишина, свойственная этому дому, который словно прислушивался вместе со мной. Казалось, дерево и штукатурка тоже навострили уши, пытаясь уловить хоть какие-то шумы в полной тишине. Но порой из-за двери доносились стук и скрежет, а однажды с гулким звоном опрокинулся котел. Похолодало, и от неподвижности мои суставы затекали и болели, но закрытая дверь мастерской манила меня. Желание находиться там и ждать чего-то, что я не понимал, было мне ненавистно, но я не мог противиться любопытству, к которому примешивался страх. Это чувство было знакомо мне по ночным кошмарам, которые все еще преследовали меня, хоть я и начал поправляться.

Все чаще мне снились ясные, прозрачные сны, залитые солнечным светом, но когда кошмары возвращались, они были такими же пугающими, как прежде. К тому же теперь у моих страхов было лицо: лицо Люциана Дарне. С того самого дня, как я увидел его впервые, он снова и снова являлся мне в сновидениях. Эти горящие глаза… этот последний взгляд, брошенный на меня перед тем, как он скрылся за полуоткрытой дверью в глубине мастерской. Он садился за стол в тихой, ярко освещенной, но почему-то наводящей ужас комнате, и меня охватывала паника, потому что во сне за столом сидел не он, а я.

Сны пытались сказать мне о чем-то. Я не мог определить причину своего страха, но точно знал одно: то, чего я боялся, находится в запертой комнате в мастерской Середит. Когда я просыпался и не мог заснуть, я садился у окна, и холодный ночной воздух высушивал пот на моей коже. Я пытался понять, чего боюсь, но сколько бы ни размышлял об этом, сколько бы ни пытался разглядеть причину страха, не видел ничего, кроме Люциана Дарне и комнаты за полуоткрытой дверью, куда мне удалось заглянуть лишь мельком. В этой комнате что-то произошло, и теперь воспоминание об этом не давало мне покоя, просачивалось в мои сны, заставляя зубы стучать от страха.

Однажды вечером, когда я отчищал сковородку, а Середит готовила рагу, я снова спросил ее о Люциане. Она не подняла головы, но пальцы ее дрогнули, и она выронила половину луковицы.

– Старайся не думать о нем, – проговорила она, тяжело наклоняясь.

– Но почему вы не хотите показать мне его книгу? Я учусь каждому шагу по отдельности, а думал, что должен…

Она сполоснула луковицу и продолжила резать.

– Середит! Когда вы начнете учить меня…

– Скоро ты узнаешь гораздо больше, сынок, – ответила переплетчица и прошла мимо меня в кладовую. – Но сперва тебе надо поправиться.

Шли дни, я окреп и стал почти таким же сильным, как до болезни, но она по-прежнему ничего мне не рассказывала.


Прошла осень, наступила зима. В монотонной, медитативной рутине нашей повседневной жизни – работа, еда, сон – я потерял счет времени. Дни катились, как колесо, полные повторяющихся дел. Часами я делал одно и то же: мраморировал бумагу, выделывал кожу или золотил обрез книжного блока, который мы использовали в качестве муляжа. Результаты моих усилий обычно оказывались в старой бочке, которую Середит приспособила под мусорную корзину. Лишь изредка, взглянув на то, что получилось, Середит велела оставить образец, и тогда мы убирали его в шкаф, где хранили под замком. Однако ничего из сделанного мной никогда не шло в работу. Я почти перестал задаваться вопросом, когда же стану хорошим мастером или увижу настоящую книгу. Наверное, Середит того и добивалась. В неподвижной тишине мастерской я научился сосредоточиваться на мелочах: тяжести паяльника в руке, скрипе пчелиного воска под подушечкой большого пальца, и это давало свои плоды.

Однажды я выглянул в окно и, к изумлению своему, увидел, что камыши присыпал тонкий слой снега. Я заметил, что в последнее время похолодало, но не придал этому особого значения, лишь принял практические меры: передвинулся поближе к печи и стал работать в перчатках без пальцев. Теперь же я вдруг понял, что провел здесь уже несколько месяцев – почти четверть года. Не успеешь оглянуться, и наступит Завершение. Я глубоко вздохнул, и холодный воздух обжег легкие. Будем ли мы праздновать Завершение, и если да, то как – одни в болотной глуши? У меня защемило сердце, когда я представил своих родных в окружении хвои и омелы; они будут пить горячий эль с пряностями и поднимать кружки «за тех друзей, кого нет рядом»… Но Середит не упоминала о том, что мне можно будет поехать домой, а ведь если выпадет много снега, дороги станут непроходимыми.

С того дня, как в мастерской побывал Люциан Дарне, нас навещал лишь почтальон, приезжавший раз в неделю. Почтовая повозка останавливалась перед домом, почтальон заходил и выпивал с нами кружку горячего чая, а потом ехал дальше. Но как-то раз, через несколько недель после первого снега, тучи в тот день низко нависли над болотами, а воздух пропитался зловещей тишиной, я пригласил почтальона войти, но тот покачал головой. Передав мне стопку конвертов и бросив на пол мешок с припасами, он поспешил взобраться на козлы, где устроил себе гнездо из одеял.

– Вот-вот начнется снегопад, сынок. Теперь не знаю, когда вернусь. Может, только весной.

– Весной?

В просвете между шапкой и шарфом блеснул его ярко-голубой глаз.

– Ты здесь первый год, сынок, верно? Не переживай. Хозяйка твоя перезимовать умеет.

С этими словами он щелкнул языком, заставив лошадь тронуться с места, и поехал по нашей тропе к главной дороге. А я, несмотря на холод, остался стоять на пороге и смотрел ему вслед, пока он не скрылся из виду.

Если бы я знал… Я попытался вспомнить, о чем писал в письме родным, последнем, отправленном в этом году… Пришла бы мне в голову мысль, что до весны они писем от меня не получат, что бы я добавил? Пожелал бы им счастливого Завершения, пожалуй, и все. Отчасти я даже радовался, что дом остался так далеко, что я могу стоять здесь и ничего не чувствовать, словно на холоде онемели не только мои пальцы, но и сердце.

Продрогнув, я пошел в дом.


Почтальон оказался прав. В ту ночь начался снегопад; снег тихо просеивался, как мука из небесного сита, и к утру от дороги остался лишь еле заметный росчерк на белой равнине. По утрам мне поручено было первым делом растапливать печь, но когда я вошел в мастерскую, то увидел Середит: она уже проснулась, растопила печь за меня и теперь сидела за своим верстаком, но не работала, а не сводила глаз с птицы, которая скакала за окном, оставляя на снегу тоненькие следы, похожие на буквы. Очевидно, смешивая клей, моя хозяйка просыпала муку, и белая горстка казалась снегом, налетевшим из окна.

– Я заварила чай. Подумай, нужно ли тебе что-нибудь? Я пишу список для следующего заказа в Каслфорде, – обратилась ко мне Середит.

– Но почтальон сказал, что не вернется до весны. – Замерзшие руки не слушались, и я чуть не пролил чай мимо чашки.

– Ох, Толлер – дурак. Рано еще для зимы. Снег растает за пару дней. – Она улыбнулась, а я невольно покосился на сугроб, заваливший дальнее окно наполовину. – Поверь, мой мальчик. Настоящие снегопады приходят в эти края лишь после Завершения. Еще есть время подготовиться.

Я кивнул. Значит, все-таки успею отправить письмо родным; но что мне им сказать?

– Сходи в хранилище и посмотри, чего нам не хватает. – Я взглянул на блестевшие на солнце сугробы, и по спине пробежали мурашки. – Да уж, будет холодновато, – с насмешливо-сочувственным блеском в глазах добавила Середит. – Оденься потеплее.

В хранилище оказалось не так уж плохо. Мне пришлось двигать коробки, мешки и большие банки, и вскоре я вспотел так, что пришлось снять шапку. Бросив очередной мешок, я встал у дверного косяка, чтобы отдышаться. Взгляд упал на поленницу: хватит ли дров на зиму? Если нет, придется где-то искать еще… вот именно, что «где-то» – на бескрайних пустошах нет ни деревьев, ни сушняка.

Туча закрыла солнце, и в ушах засвистел ветер, точно кто-то вдали точил нож. Начинался снегопад. Кажется, насчет оттепели Середит заблуждалась.

Пора было возвращаться к работе. Но мой взгляд упал на далекую точку на дороге; она ползла по бледной колее, занесенной снегом, словно застрявшее в белой краске насекомое. Точка была слишком далеко, и я не мог толком разглядеть, что это такое, но постепенно стал прорисовываться силуэт лошади, едва ли не тонувшей в снегу. Наездник был толстым и горбатым. Хотя нет, на лошади сидели двое. Сперва мне показалось, что это дети, но потом я понял – нет, не дети. Две женщины: та, что сзади, сидела прямо, будто жердь проглотила, а та, что спереди, все время сползала вбок. Задолго до того, как я сумел разглядеть лица, до меня донеслись их голоса: отчаянные слова ободрения и тонкий горестный плач, который я сперва принял за ветер.

Лошадь остановились перед домом, и рослая женщина неуклюже спрыгнула в снег. Мне бы помочь, но вместо этого я стоял и смотрел, как она пытается подсобить подруге: уговаривает ее, тянет и, наконец, стаскивает с лошади, как тряпичную куклу. Пронзительные причитания продолжались, прерываясь икотой, – высокий плач, не похожий на человеческий. Спотыкаясь, обе женщины зашагали к крыльцу. Я успел увидеть огромные мутные глаза, спутанные длинные волосы и искусанные до крови губы, прежде чем нестройно зазвенели колокольчики на крыльце.

После яркого света казалось, что в хранилище за грудами мешков притаились тени: они глазели на меня из полумрака. Но я не пугался их. Меня обуревали другие мысли: отправиться в путь по такому глубокому снегу не каждый решится, лишь крайняя нужда способна толкнуть на такой шаг. Они шли к переплетчице… Люциан Дарне тоже прибыл к нам в отчаянии. Но что может книга? Что может Середит?

Еще минута, и она откроет дверь. Проводит гостей в мастерскую, в запертую комнату…

Я пробежал через двор, обошел дом сбоку и проскользнул внутрь через заднюю дверь. В коридоре остановился и прислушался.

– Ведите ее, – раздался голос Середит.

– Я пытаюсь! – ответил запыхавшийся женский голос с сильным деревенским акцентом, даже сильнее, чем у меня. – Никак не могу ее затащить… Милли, да что же ты, пойдем!

– Она не хотела приезжать? Если она не согласится, я не смогу…

– О! – гостья коротко и горько усмехнулась. – Хотела, будьте покойны. Она умоляла меня поехать даже в такой снегопад. А потом на полпути вдруг обмякла и начала выть, не умолкая…

– Ясно, – спокойно ответила Середит.

Плач продолжался, прерывистый и дрожащий, как струйка воды.

– Иди сюда, Милли. Зайди в дом. Я тебе помогу. Вот так, умница. Теперь другую ногу. Молодец…

Похожим тоном переплетчица говорила со мной, когда я впервые приехал сюда. Я повернул голову и стал разглядывать противоположную стену. Ветром нанесло снега, и тот налип на грубую штукатурку зернистой тонкой коркой, напоминая кристаллы соли.

– Так-то лучше. Умница…

Мой отец обычно утихомиривал беспокойную лошадь таким голосом.

– Ох… – голос первой женщины треснул. – Она совсем обезумела. Помогите ей, прошу.

– Только если она сама попросит. Ну вот, Милли. Я тебя Держу.

– Она не может попросить. Ее покинул разум.

– Отпустите ее. – Последовала пауза, и плач начал стихать. Подруга Милли, или кем там она ей приходилась, фыркнула, а Середит мягко добавила: – Вы сделали все возможное. Позвольте теперь мне позаботиться о ней.

Я услышал шаги в доме: знакомую поступь Середит, легкий шаг первой женщины и тяжелое шарканье, от которого у меня волосы на голове встали дыбом.

Дверь мастерской захлопнулась, и я закрыл глаза. Теперь они дойдут по истертым половицам до запертой двери. Середит снимет ключи с пояса и повернет их в замках. Мне показалось, я услышал, как дверь отворилась и затворилась снова. Но, может, я ошибся, может, это стучало в ушах мое собственное сердце.

Что бы ни происходило сейчас за этой дверью, оно касалось женщины, похожей на раненого зверя.

Я не хотел знать, что там творится. Заставил себя вернуться в хранилище, где у меня по-прежнему было полно работы. Время пролетело незаметно: когда я поставил на место последний мешок и нацарапал мелом на стене итоговые подсчеты, солнце клонилось к закату. Весь день я не ел и не пил. Плечи болели, но не сказать, чтобы так уж сильно.

Когда я вошел в мастерскую, там было серо и темно. Окна припорошило снегом.

Услышав чье-то громкое «Ой!», я вздрогнул от неожиданности. В мастерской сидела женщина – не обезумевшая, нет, а та, что привела ее, покрепче. Вот же глупец, в потайной комнате нужно находиться один на один с переплетчицей, и Середит, разумеется, велела второй гостье подождать за дверью. И чего я испугался?

– Ты кто? – спросила гостья. На ней было бесформенное голубое платье из домотканой ткани, веснушчатое лицо обветрилось, но она говорила со мной, как хозяйка с прислугой.

– Ученик переплетчицы.

Женщина смерила меня настороженным враждебным взглядом, точно это я проник в ее дом, а не наоборот. Она сидела у печки и пила из моей кружки; тонкая струйка пара поднималась вверх и растворялась в воздухе.

– Ваша… подруга, – спросил я, – она все еще там?

Гостья отвела глаза.

– Зачем вы привели ее сюда?

– Это ее дело.

Нет же, хотелось сказать мне, нет, я не это имел в виду. Что с ней такое? Зачем вы привезли ее сюда, к нам в мастерскую, и что такого Середит может сделать, чего другие не могут? Но женщина отвернулась, явно не желая отвечать.

Я сел, взял банку с мучным клеем и стал искать в ящике чистую кисть. Нарезал форзацев и был готов их клеить; эта работа не требовала сосредоточения, я мог делать ее, слушая безмолвный гул, доносящийся из запертой комнаты.

Но я заметил, что сейчас она не заперта. Если бы я подошел и повернул ручку, дверь открылась бы. И что бы я там увидел?

С кисти на верстак упал комок густого клея, будто кто-то плюнул на стол из-за моего плеча. Женщина теперь ходила по мастерской взад-вперед; когда она разворачивалась, каблуки цокали об пол. Я не сводил глаз со своей работы, грязной тряпкой вытирая остатки клея.

– Она умрет?

– Что? – не понял я.

– Милли. Моя подруга. Не хочу, чтобы она умерла. – По ее голосу я понял, что ей стоило большого труда произнести эти слова вслух. – Она не заслужила смерти.

Я старался не смотреть на нее, но она подошла совсем близко. От нее шел запах мокрой шерсти и старых сёдел. Опусти я глаза, я смог бы увидеть подол ее юбки из выцветшего голубого полотна, запачканный брызгами грязи. – Прошу, скажи, что я не права. Я слышала, что иногда люди умирают после прихода сюда.

– Нет.

Мое сердце перевернулось. Я же не знал, как бывает на самом деле.

– Ты лжешь, – хрипло ответила она и резко отвернулась. – Я не хотела ее приводить. Но она совсем отчаялась. Я ей сказала – зачем тебе к старой ведьме, зачем? Ты же знаешь, что это к добру не приведет – якшаться со злом, ты просто держись, не сдавайся. Не надо было… – Она спохватилась, поняв, что разговаривает очень громко, но через секунду продолжила: – Но сегодня она вконец обезумела, и я не выдержала. Вот и привезла ее в это ужасное место, и она сидит там уже… – Ее голос задрожал и затих.

– Но вы же сказали… вы же сами попросили Середит ей помочь, – я прикусил язык.

Но она, кажется, не услышала меня и, естественно, не знала, что я подслушивал в коридоре.

– Я просто хочу вернуть мою славную Милли, хочу, чтобы она снова была счастлива. Даже если ради этого ей придется продать душу. Даже если это сделка с дьяволом, мне все равно; что бы ни делала старая зараза, пусть делает! Главное, чтобы моя Милли вернулась к нам. Но если она там умрет…

Сделка с дьяволом. Неужели Середит занимается такими делами? Старая ведьма…

Я попытался наложить цветную бумагу на белую, но наложил неровно. Неуклюжие руки, проклятая дрожь! Даже если ради этого ей придется продать душу. Какое отношение сделки с дьяволом имеют к книгам? При чем тут бумага, кожа и клей?

Солнце выглянуло из-за плотных туч. Его свет напоминал розоватую дымку. В глазах защипало, и на долю секунды мне показалось, что я увидел контур, темный силуэт мальчика на фоне ослепительного сияния. Потом солнце ушло, и силуэт пропал. Я поморгал, прогоняя рефлекторно выступившие слезы, и взглянул на результаты своего труда сквозь остаточный образ, отпечатавшийся на сетчатке. Бумага сморщилась, и я к тому же дал ей засохнуть; когда я попытался отклеить ее, она порвалась. Придется начинать сначала… Вздохнув, я провел пальцем по липкому белому шраму, прорезавшему форзац с узором из перьев.

– Прости, я не хотела… – Женщина подошла к окну. Когда она взглянула на меня, ее глаза были в тени, но в голосе слышалась мольба. – Не знаю, что на меня нашло, наговорила всякого. Я не хотела, прошу, не сердись. И, пожалуйста, ничего не рассказывай переплетчице. Прошу тебя.

Я не ответил ей. Нарезал бумагу. Смешал клей. Проклеил листы, сложил, сунул в пресс, повесил сушиться. Действовал как во сне, но почему-то на сей раз у меня все получалось. Очнувшись от забытья, я обнаружил, что в комнате почти темно; стопка промазанной клеем бумаги ждала отправки под пресс. Я словно пробудился ото сна.

Раздался звук отворяющейся двери. Затем голос Середит, сухой, как камень, произнес:

– На печи чайник. Принесите его.

Я замер, но она обращалась не ко мне. Она даже не смотрела в мою сторону; она меня не видела. Моя хозяйка терла глаза и выглядела вымотанной, бесконечно уставшей.

– Ну что вы копаетесь, – поторопила она, и рослая гостья бросилась к ней, расплескивая воду и звякая чашками.

– Как Милли? В порядке?

– Не задавайте глупых вопросов, – нахмурилась Середит и тут же добавила помягче: – Скоро она будет готова к вам выйти. И сразу уезжайте, чтобы успеть до снегопада.

Дверь закрылась. Повисла тишина. Горсть снежинок ударила в окно, словно птица задела крылом. Значит, оттепели все-таки не случится.

Через некоторое время дверь открылась снова. Мне стоило больших усилий не повернуться и не посмотреть.

– Пойдем, милая. – Середит вывела девушку из комнаты; та теперь была спокойна и не причитала, как раньше.

Подруги обнялись, женщина, с которой я разговаривал, от облегчения рассмеялась и тут же заплакала.

– Милли, – повторяла она снова и снова, пока Середит тщательно запирала дверь на три замка.

Живая. И уже явно не безумная. Ничего ужасного не произошло. Или все-таки произошло?

– Хвала небесам – да вы только посмотрите на нее, здоровенькая! Спасибо вам…

– Отвезите ее домой, и пусть отдохнет. Постарайтесь не говорить с ней о случившемся.

– Нет, разумеется… не стану… Милли, дорогая, мы едем домой.

– Да, Гита. Домой… – Девушка убрала со лба спутанные волосы. Осунувшееся грязное лицо было красивым. – Да, я хочу домой. – Ее голос был надтреснутым.

Гита – теперь я знал, что ее так зовут, – взяла подругу за руку и повела к выходу.

– Спасибо, – снова поблагодарила она Середит, задержавшись на пороге. Милли стояла неподвижно, лицо ее казалось каменным, как у статуи. Я нервно сглотнул. Что-то недоброе было в этом спокойствии. У меня волосы встали дыбом. Я просто сердцем чуял: что-то здесь не так.

Половица под моей ногой скрипнула, и Милли вдруг посмотрела на меня. На мгновение наши взгляды встретились, и я увидел в ее взгляде пустоту.

Женщины ушли, дверь в мастерскую закрылась. Секунду спустя я услышал, как отворилась и захлопнулась входная дверь. Дом погрузился в привычную тишину, которая стала еще глуше из-за снега.

– Эмметт? – окликнула меня Середит. – Что ты здесь делаешь?

В сумерках мои инструменты казались оловянными, серебристый мазок клея на верстаке поблескивал, как след улитки. Стопка готовых форзацев переливалась всеми оттенками серого: пепельно-розовым, пепельно-изумрудным, пепельно-голубым.

– Я, кажется, просила проверить запасы.

Сильный порыв ветра сыпанул в стекло горсть мелкого снега; сквозняк качнул натянутую проволоку над моей головой. На ней висела бумага: темные крылья, сухие и пыльные; больше страниц, чем нам когда-либо удастся переплести.

– Я проверил. И нарезал новых форзацев.

– Что? Зачем? Нам не нужны…

– Не знаю. Наверное, потому, что я умею это делать…

Я огляделся. На полке лежали свернутые рулонами переплетные ткани, сложенные поленницей, как бревнышки, темные и мрачные в полумраке. В нижнем шкафу мы хранили сафьян, шкатулку с кожаными обрезками, флакончики с краской. А рядом, в шкафчике со сломанной дверцей – надо бы починить защелку, дверь все время распахивалась, – тускло поблескивали ящики с инструментами; маленькие изящные рукоятки торчали наружу. Листы сусального золота бледными языками свисали с полок. В торце мастерской располагались прессы, еще один длинный верстак, резак, обрезные тиски.

– Не понимаю, – сказал я, – столько инструментов – и все, чтобы украсить книги, которые вы даже не продаете.

– Книги должны быть красивыми, – ответила Середит. – Неважно, что их никто не видит. Это способ почтить человека… что-то вроде ценных предметов, которые помещали в гробницы в прежние времена.

– Но ведь настоящее переплетное дело – то, чем вы занимаетесь в запертой комнате, верно? Вы там делаете книги для людей. Но как?

Она шевельнулась, но когда я взглянул на нее, снова стояла неподвижно.

– Эмметт…

– Я никогда не видел…

– Скоро увидишь.

– Вы все время твердите…

– Не сейчас! – Она зашаталась и села на стул у печи. – Прошу, Эмметт, не сейчас. Я устала. Ты даже представить не можешь, как я устала.

Я прошел мимо нее к запертой двери и провел ладонью по трем запертым замкам. Сделать это оказалось непросто. Мне так хотелось отдернуть руку, что заболело плечо. За моей спиной стул Середит царапнул по полу – она повернулась и смотрела на меня.

Я не шевельнулся. Казалось, стоит подождать, и страх уйдет; тогда я буду готов. Но он не ушел. А под ним, подобно болезни, о которой я и не подозревал, таилась черная печаль, чувство утраты столь сильное, что хотелось рыдать.

– Эмметт.

Я развернулся и вышел.

В последующие несколько дней мы не говорили о случившемся, а обсуждали лишь домашние дела и погоду, взвешивая каждое слово, как люди, ступающие по тонкому льду.

IV

Мне снился огонь. Открыв глаза, я заморгал, отгоняя полыхающий красный свет. Я был во дворце, в огненном лабиринте; меня окружали языки пламени, высокие и раскаленные, и нечем было дышать. На миг мне показалось, что в горле все еще першит от дыма, но в комнате было темно, и, сделав полный вдох, я ощутил тонкий металлический запах снега. Я сел, потирая глаза.

Стук. Вот что меня разбудило: снаружи кто-то настойчиво колотил в дверь. Колотил и кричал. Колокольчики звенели беспрестанно, как сигнал тревоги.

С трудом заставив себя встать, я натянул брюки. Половицы холодили босые стопы, но я не стал надевать обувь. Шагнул в коридор, на минуту задержался там и прислушался. Мужской голос кричал, запыхавшись:

– Я знаю, ты там! – Дверь дрожала в раме. – Выходи, или я разобью твои чертовые окна. Немедленно выходи!

Кулаки сжались. Дома отец взял бы винтовку, распахнул дверь, и стоявший за ней сразу бы попятился и умолк. Но я был не у себя дома, и винтовки у меня не было.

Я вышел в коридор и постучал в дверь комнаты Середит.

– Середит? – Ответа не было. Толкнув дверь, я огляделся, пытаясь понять, где ее кровать. В эту комнату я еще никогда не заходил. – Середит, кто-то стоит на пороге. Вы спите?

Тишина. Присмотревшись, я увидел бледную гору смятых подушек и сбившихся простыней. Кровать. Середит в кровати не было.

– Середит? – снова окликнул я.

Во тьме послышалось бормотание. Я обернулся. Переплетчица скрючилась на стуле в углу, закрыв руками голову, словно боялась, что обрушатся небеса. Глаза были открыты и сверкали в темноте. Мертвенно-бледное лицо, казалось, парило в воздухе отдельно от тела.

– Середит, кто-то стучит в дверь. Мне открыть? Что происходит?

– Они пришли за нами, – пробормотала она. – Пришли, я знала, что этим все закончится. Крестоносцы…

– Я вас не понимаю. – Мой голос дрогнул, и я крепче сжал кулаки. – Мне открыть? Вы будете говорить с тем, кто пришел?

– Крестоносцы… они пришли нас сжечь, убить нас… и бежать некуда, но можно спрятаться, укрыться в подвале; только книги не бросай, умри, если придется, но не бросай книги…

– Середит, прошу! – Я упал перед ней на колени, и наши глаза оказались на одном уровне. Аккуратно отодвинув ее руку, я попытался освободить ее ухо, чтобы она слышала. – Я не понимаю вас. Вы хотите, чтобы я…

Она отпрянула.

– Кто… прочь от меня, прочь! Кто… кто… кто…

Я качнулся назад и чуть не потерял равновесие.

– Это я! Середит, это я, Эмметт.

Тишина. Стук прекратился. Мы смотрели друг на друга в плотной зернистой темноте. Я слышал ее хриплое дыхание, и свое тоже. Внизу раздался звон разбитого стекла.

– Эй! – крикнул ночной гость. – Иди сюда, старая карга!

Переплетчица вздрогнула и вскочила. Я попытался взять ее за руку, но она забилась в угол комнаты, лихорадочно вжалась в стену, царапая штукатурку. Лицо блестело от пота, полуоткрытый рот исказился в гримасе. Еще секунду назад она знала, кто я, но теперь смотрела мимо; губы ее дрожали, и я не смел снова прикоснуться к ней.

Она сама схватила меня за рубашку и потянула. Я чуть не упал.

– Середит, пожалуйста… – Я стал отгибать ее пальцы по одному; они были тонкими и влажными от пота, и я боялся их сломать. – Пожалуйста, отпустите меня. Я должен…

Вероятно, я дернул слишком сильно, переплетчица вскрикнула. Но боль привела ее в чувство: она встряхнула рукой, и взгляд прояснился.

– Эмметт, – пробормотала она.

– Да.

– Мне приснился кошмар. Помоги мне снова лечь.

– Ничего. Я пойду к нему. А вы оставайтесь здесь.

На трясущихся ногах я вышел в коридор.

Теперь, когда стекла в окне не было, голос мужчины звучал отчетливее.

– Я тебя оттуда выкурю! Выходи и поговори со мной, ведьма!

Не знаю, как я дошел и как открыл тяжелый засов на входной двери, но я это сделал. Стоявший на крыльце попятился, опешив. Он оказался меньше ростом и тщедушнее, чем я представлял; у него было заостренное крысиное лицо. За ним виднелось несколько темных фигур; у кого-то в руках полыхал факел. Значит, запах дыма мне не почудился.

Мужчина выпятил грудь и приблизился, держась так, будто мы с ним были одного роста, хотя ему пришлось запрокинуть голову, чтобы посмотреть мне в глаза.

– А ты кто такой?

– Ученик, как вы говорите, ведьмы. А кто вы такой, хотелось бы знать?

– Позови ее!

– Что вам нужно?

– Моя дочь! Хочу ее вернуть.

– Ваша дочь? Ее здесь нет. Здесь только я и… – Я осекся.

– Не умничай мне тут. Ты знаешь, о чем я. Доставай ее книгу и неси сюда, сию же минуту. Или мы…

– Или вы что?

– Или мы сожжем этот дом дотла. И все, что в нем.

– Оглянитесь. Снег идет уже сутки. Эти стены три фута толщиной. Вы же не думаете, что одного факела хватит, чтобы поджечь такой дом? Почему бы вам и вашей любительской армии…

– Ты нас за дураков держишь, да? – Он кивнул своему приятелю, и тот с ухмылкой подтащил накрытое ведро. Жидкость расплескалась, я унюхал масло. – Думаешь, мы притащились сюда с пустыми угрозами? Поверь, сынок, я не шучу. Я абсолютно серьезен. А теперь неси книгу.

Я сглотнул комок. Стены в доме действительно были толстые, и тростниковую крышу завалило снегом, но я видел, как горел амбар на ферме Грейтсов однажды зимой, и знал, что стоит пламени разгореться…

– Я не знаю, где книга. Я…

– Ступайте домой, – раздался голос Середит за моей спиной.

– Это она, – заголосил кто-то. – Старуха! Это она!

Лицо мужчины исказил гнев.

– Не приказывай мне, старуха. Ты слышала, что я велел твоему… кем бы он ни был. Мне нужна книга моей дочери. Она не имела права приезжать сюда.

– Имела полное право.

– Безумная старая кляча! Она улизнула из дому без моего позволения, а вернулась наполовину пустая. Смотрит на меня и не понимает, кто я такой!

– Такой выбор она сама сделала. Все, что произошло, – ее личный выбор. Если бы вы не…

– Заткнись! – Он дернулся вперед, и, не стой я между ними, он мог бы ее ударить. Изо рта его пахнуло кислым пивом и другим, более крепким алкоголем. – Знаю я вашу братию. Еще не хватало, чтобы вы продали книгу моей дочери какому-нибудь…

– Я не продаю книги, а храню их в безопасном месте. А теперь уходите.

Последовало молчание. Кулаки мужчины сжимались и разжимались, как клешни. Он оглянулся через плечо, словно искал поддержки у соратников.

Пламя факела затрепетало. На мгновение я ощутил влажное дуновение ветра на своей щеке, запах дыма пропал; затем ветер стих, и пламя с треском устремилось вверх.

– Ладно, – произнес зачинщик, – не хочешь по-хорошему, будет по-плохому. – Он взял ведро с маслом из рук другого мужчины и поднялся на крыльцо, ступая тяжело и неуклюже. – Эта книга должна сгореть. Не принесешь ее мне – я спалю твой дом и книгу заодно.

Я попытался рассмеяться.

– Что за глупость!

– Я вас предупредил. Вы бы лучше вышли.

– Посмотрите на нас – старуха и ее ученик! Вы же не можете…

– Еще как могу.

Я вцепился в дверной косяк. Кровь пульсировала в пальцах так отчаянно, что казалось, рука вот-вот соскользнет. Перевел взгляд на Середит. Побелев, та смотрела на ночного гостя; белые волосы рассыпались по плечам. Если бы я увидел ее впервые, то и впрямь решил бы, что она ведьма.

Она тихо сказала что-то, я не расслышал.

– Прошу вас, – взмолился я, – это же просто старая женщина, она не сделала ничего плохого. Что бы ни случилось с вашей дочерью…

– Что бы ни случилось? Да ее переплели, вот что случилось! А ну, убирайся с дороги, или, клянусь, я сожгу тебя со всем остальным в этом чертовом доме!

Он кинулся ко мне и потащил за порог. Я сделал несколько шагов, удивленный силой его хватки, но мне все же удалось выбросить руку вперед и оттолкнуть его. Зашатавшись, я потерял равновесие, и тут же кто-то схватил меня сзади. Державший факел, размахивал им передо мной, как перед диким зверем. Жар опалил мне щеки, слезы обожгли глаза, и я заморгал.

– И ты, – закричал мужчина в открытую дверь, – ты тоже выходи! Выходи, и мы не причиним тебе зла.

Я попытался оттолкнуть того, кто крепко держал меня.

– То есть вы просто оставите нас здесь, в снегу? До ближайшей деревни десятки миль. Она же старуха!

– Замолчи! – Он повернулся ко мне. – Я и так слишком добр. Мог бы и не предупреждать.

Мне захотелось его удушить. Я заставил себя глубоко вздохнуть.

– Послушайте, так нельзя. Вас могут депортировать. Подумайте, чем вы рискуете.

– Депортировать за то, что сожгли дотла дом переплетчицы? Да не меньше десятка моих друзей готовы присягнуть, что я всю ночь провел в таверне. А теперь тащи сюда старую ведьму, пока та не прокоптилась, как селедка, со всем остальным добром.

Входная дверь захлопнулась. Задвинулся засов.

Вдруг с крыши закапал ручеек растаявшего снега, словно там, наверху, скопилась влага и вылилась через край. Ветер налетел и снова стих. Но я, кажется, услышал, как он ноет в разбитом окне. Я сглотнул и позвал:

– Середит?

Она не отозвалась. Я рванулся из рук державшего меня мужчины. Тот отпустил меня без борьбы.

– Середит, пожалуйста, откройте дверь. – Я заглянул в разбитое окно с торчавшими обломками стекла. Старуха сидела на лестнице, как ребенок, скрестив лодыжки. Она даже не взглянула на меня. – Середит? Что вы делаете?

Она что-то пробормотала себе под нос.

– Что? Я не слышу. Прошу, впустите меня.

– Довольно. Ведьма хочет на костер. – Мне показалось, что голос мужчины дрогнул, как будто он храбрился напоказ, но когда я взглянул на него, он широко улыбнулся гнилыми зубами. – Старая карга сама сделала выбор. А теперь прочь с дороги. – Он подался вперед и плеснул масло на стену прямо у моих ног. В нос ударил густой запах.

– Не смейте! Так нельзя! Умоляю…

Он продолжал улыбаться, не мигая.

Я бросился к окну и выбил кулаком оставшиеся обломки стекла, но проем был слишком узким; я не мог в него пролезть.

– Середит, выходите! Они сейчас подожгут дом! Умоляю!

Она не шевельнулась. Я подумал, что она меня не слышит, но ее плечи слегка дрогнули, когда я прокричал «умоляю».

– Вы не можете поджечь дом, зная, что она внутри! Это убийство! – хриплым высоким голосом выпалил я.

– Не путайся под ногами, парень.

Масло плеснуло мне на брюки. Вылив остатки на боковую стену, мужчина отошел. Другой, с факелом, ждал команды; на лице его застыло искреннее любопытство, как у мальчишки.

Может, у них ничего и не выйдет? Может, снег на крыше затушит пламя или стены окажутся достаточно отсыревшими? Но Середит слишком стара и может умереть от удушья, находясь внутри.

– Эй, Болдуин. Принеси-ка еще ведро. С того края польем. – Мужчина указал на торцевую стену.

– Пожалуйста, не надо! Не делайте этого!

Я понимал, что зря их уговариваю. Развернувшись, бросился к двери и стал бить в нее кулаками.

– Середит! Откройте дверь. Проклятье, откройте же эту чертову дверь!

Меня схватили за воротник и оттащили. Я закашлялся и чуть не упал.

– Не подпускайте его. Вперед.

Державший факел зарычал и шагнул к дому. Я тщетно пытался вырваться. Лопнул шов на рубахе, и я чуть не повалился в пространство между пламенем и дверью. Сильный запах масла ощущался на языке. Масло пропитало мои брюки, запачкало ладони; я мог вспыхнуть от малейшей искры. Пламя факела замелькало перед глазами: плюющееся, когтистое, языкастое.

Пятясь, я уперся в дверь. Идти было некуда.

Мужчина поднял факел, как посох, и, чуть наклонив, поднес к моему лицу. Затем опустил. Пламя трепыхалось, почти касаясь стены; оно было так близко, что я мог до него дотянуться.

– Нет.

Мой голос был чужим. Кровь поднялась и запела в висках, как полноводная бурлящая река, – так громко, что я перестал слышать свои мысли.

– Сделаешь это, и я прокляну тебя, – проговорил я, и во внезапно наступившей тишине мне почудилось, будто к моему голосу примешивается еще один, идущий из самих глубин моего существа. – Убьешь огнем – сам умрешь от огня. Будешь жечь ненавистью – сам сгоришь.

Никто не пошевелился.

– Сделайте это, и кровь с пеплом навек запятнают ваши души. Чего бы вы ни коснулись, все посереет и увянет. Кого бы вы ни коснулись, тот заболеет, лишится рассудка или умрет.

Послышался звук: далекий, слабый, словно что-то приближалось. Но голос не желал замолкать.

– Вы закончите свои дни всеми презираемые, одинокие, – продолжал я. – Вам не будет прощения.

Вокруг меня, как круги на воде, разливалась тишина, заглушая шипение ветра и глухой рокот пламени. Потом эту тишину разбил звук, похожий на шум листопада или треск рассохшегося дерева.

Мужчины неотрывно смотрели на меня. А я в свою очередь посмотрел в глаза каждому, но это был не я – сквозь меня смотрел кто-то другой, обладатель голоса.

Я поднял руку решительным жестом пророка.

– Ступайте.

Зачинщик заколебался. А тихий шорох, который я принял за шум листопада, усилился, превратился в барабанную дробь, затем в шипение и, наконец, в рев.

Дождь.

Он лился сплошной стеной, внезапный, как атака из засады.

Дождь ослепил меня, за считаные секунды промочил волосы и одежду до нитки. Ледяная вода бежала по затылку и прыснула из носа, когда я стал потрясенно отфыркиваться.

Мужчина сунул факел под крышу, но налетевший ветер плеснул на пламя дождем, и оно погасло.

Я наклонил голову, пытаясь отдышаться; струи дождя лупили меня нещадно. Раздались крики – несколько испуганных, сдавленных воплей – и звуки спотыкающихся шагов в темноте.

– Он вызвал дождь! К черту старуху, пошли отсюда… Колдун!

Вода застлала глаза, и я увидел лишь смутные тени, бежавшие прочь и исчезавшие во тьме, словно призраки. Они звали друг друга, откликались и чертыхались, спотыкались, падали и снова поднимались на ноги. Затем до меня донеслось далекое ржание лошадей, и шум стих.


Я промок насквозь. Болото за домом шипело и рокотало под струями дождя. Тростниковая крыша вела собственную песнь; ветер гудел в разбитом окне. Пахло глиной, камышами и талым снегом.

Меня пробрала дрожь, и я подался вперед, словно готовясь к схватке с невидимым противником. Справившись с ознобом, сморгнул воду с ресниц и сдул струйки дождя с верхней губы. Тьма рассеялась, предметы обрели дрожащие серебристые очертания: амбар, дорога, горизонт.

Я развернулся и заглянул в окно. Мне все еще было страшно поворачиваться спиной к бескрайней пустоте, где была дорога, хотя я слышал, как мужчины уехали. Волоски на шее встали дыбом.

– Середит? – тихо позвал я. – Никого нет. Впустите меня.

Видел ли я ее на самом деле или мой мозг вообразил, что призрачное пятно в темноте – это она? Протер глаза и попытался разглядеть контуры ее фигуры. Переплетчица никуда не делась: так и сидела на лестнице. Я попытался просунуть голову в окно, держась подальше от торчащих осколков.

– Середит, опасность миновала. Откройте.

Она не шевельнулась.

Не знаю, долго ли я там стоял, повторяя одно и то же, словно пытался приманить испуганное животное. Мой голос слился с шепотом дождя. От холода я впал в подобие полусна, где сам был и болотом и домом, но вместе с тем остался собой; я обратился в скользкое мокрое дерево, в вязкую глину… Когда наконец она отодвинула засов, я совсем задубел и не сразу смог пошевелиться.

– Ну заходи же, – произнесла Середит.

Прихрамывая, я зашел в дом и встал в коридоре. Вода текла с меня ручьем. Середит рылась в буфете; я слышал, как она несколько раз чиркнула спичкой, пытаясь зажечь лампу. Я подошел и тихонько отобрал у нее коробок. От моего прикосновения мы оба вздрогнули. На нее я осмелился взглянуть, лишь когда пламя разгорелось и я накрыл его стеклянным колпаком.

Она дрожала, волосы свалялись в колтуны, но по слабой улыбке я понял: старуха узнала меня.

– Середит…

– Знаю, сынок. Пойду-ка я прилягу, иначе ждет меня могила.

Я кивнул, хотя собирался сказать совсем другое.

– И ты тоже ложись, – сказала она и поспешно добавила: – Они точно уехали?

– Да.

– Вот и отлично.

Мы замолчали. Она глядела на лампу, и в мягком свете ее лицо казалось совсем юным. Наконец она произнесла:

– Спасибо, Эмметт.

Я не ответил.

– Если бы не ты, они бы спалили дом.

– Но почему вы…

– Когда они стали колотить в дверь, я очень испугалась. – Середит замолчала, шагнула к лестнице и обернулась. – Когда они пришли, мне снился сон… Я решила, что это крестоносцы. Последний крестовый поход закончился шестьдесят лет назад, но я помню, как они пришли за нами в прошлый раз. Мне было столько же лет, сколько тебе сейчас. И мой учитель…

– Крестовый поход?

– Неважно. Те дни давно в прошлом. Остались лишь шайки крестьян то тут, то там, которые ненавидят нас и готовы убить… – Она горько усмехнулась. Прежде я никогда не слышал, чтобы моя хозяйка говорила о крестьянах с таким презрением.

Тут что-то внутри меня щелкнуло.

– Но они не хотели нас убивать, – в раздумье проговорил я. – Они пришли сжечь дом.

Последовала пауза. Пламя затрепыхалось, и я не видел, изменилось ли ее лицо.

– Зачем вы заперлись в доме, Середит?

Она схватилась за перила и начала подниматься по лестнице.

– Середит, – мне так хотелось остановить ее, что у меня заныли руки, – вы же могли погибнуть. Я мог погибнуть, пытаясь вызволить вас из дома! Зачем вы заперлись?

– Из-за книг, – ответила она, повернувшись так резко, что я испугался, как бы она не упала. – А ты как думаешь? Книги должны быть в безопасности.

– Но…

– А если книги сгорят, вместе с ними сгорю и я. Понимаешь?

Я покачал головой.

Старуха долго и пристально смотрела на меня и, кажется, хотела добавить что-то еще. Но потом ее пробрала сильная дрожь, и ей пришлось крепче ухватиться за перила. Когда дрожь прошла, она выглядела смертельно усталой.

– Не сейчас, – хрипло выдохнула она, словно в легких у нее не осталось воздуха. – Доброй ночи.


Переплетчица поднялась по лестнице и скрылась в своей спальне. В разбитое окно лил дождь, барабаня по полу, но мне было все равно.

Голова кружилась от усталости, я закрыл глаза и увидел шипящее пламя, протягивающее ко мне свои когти. Шум дождя расслоился: вода глухо разбивалась о тростниковую крышу, свистел ветер, слышались человеческие голоса. Я знал, что они мне только чудятся, но различал отдельные слова, словно все, кого я когда-либо знал, окружили дом и хором взывали ко мне. «Мне надо отдохнуть», – сказал я себе, но спать не хотелось. Больше всего на свете я не хотел оставаться сейчас в одиночестве, но выбора у меня не было.

Нужно согреться… Будь рядом мама, она бы закутала меня в одеяло, обняла бы и грела, пока я не перестану дрожать, а потом напоила бы горячим чаем с бренди, уложила в постель и посидела бы рядом. Накатила знакомая тоска по дому; я пошел в мастерскую и растопил печь. На улице еще посветлело: трещинка между тучами и горизонтом окрасилась в более светлый оттенок серого, чем остальной мир. Я не успел заметить, как наступило утро.

И вдруг осознал, что спас Середит жизнь.

Я заварил чай и выпил его. Пламя, пляшущее перед глазами, стало прогорать. Голоса стихли, дождь почти прекратился. Щелкали и потрескивали дрова в печи, пахло теплым металлом. Я сел на пол, прислонился к шкафчику и вытянул ноги перед собой. С этого ракурса и в этом свете мастерская напоминала пещеру, загадочную и тревожную; винты и рукоятки прессов превратились в причудливые скалы. Тень резака на стене напоминала лицо. Я огляделся и на секунду преисполнился сильнейшей радости из-за того, что мне удалось все это спасти: мою мастерскую, мои вещи, мой дом.

И тут я заметил, что дверь в глубине мастерской приоткрыта.

Я моргнул. Сперва я решил, что это игра света, темная тень у порога. Поставив кружку с остывшим чаем, наклонился вперед и увидел щель между дверью и косяком. Дверь была слева от печи – не та, что вела в комнату, куда Середит отводила гостей, а другая, за которой скрывалась тьма.

Я чуть не захлопнул ее. Мог бы захлопнуть и оставить закрытой, но не запертой, а потом лечь спать. Я почти так и сделал. Даже вытянул ногу, но вместо того чтобы толкнуть дверь, поддел ее и распахнул.

Пустая полка сбоку и ступени, ведущие вниз. Все это я уже видел мельком. Эта комната была совсем не похожа на другую и залитую светом, но я почувствовал тот же холод и смутное ощущение тревоги.

Я выпрямился и потянулся за лампой. Сон как рукой сняло. От нервного напряжения по спине забегали мурашки, кончики пальцев покалывало. Оставив дверь широко открытой, я стал спускаться в темноту.

Пахло сыростью. Это первое, что я заметил: густой, глинистый запах гниющих камышей. Сердце ускорило бег, и я остановился на лестнице. Для книг сырость так же опасна, как огонь; от нее морщится и плесневеет бумага, размокает клей. Запах сырости тот же, что у старости и смерти; я боялся его. Но когда я миновал последний виток спиральной лестницы, моему взору не открылось ничего необычного. Передо мной была маленькая комнатка со столом и шкафами, метлой и ведром в углу; свет лампы выхватил сундук с ярлыком писчебумажной лавки. Я чуть не рассмеялся. Обычный чулан, только и всего. В дальнюю стену – хотя не такая уж она и дальняя, всего в паре шагов от меня, – была вмурована круглая бронзовая табличка, похожая на массивное колесо, но в то же время изящная, украшенная резьбой. Вдоль других стен до самого потолка громоздились сундуки и коробки. В комнате было сухо, как наверху; видимо, запах сырости мне почудился.

Мне показалось, что моих ушей коснулся звук, и я повернул голову. Но в подвале царила полная тишина: сквозь плотный слой земли не проникал даже шум дождя.

Поставив лампу, я огляделся. На пирамиде коробок стоял ящик со сломанными инструментами, ждущими, чтобы их починили или отправили в утиль, там же были стеклянные пузырьки с темной жидкостью – то ли краской, то ли бычьей желчью для мраморирования бумаги. Я чуть не споткнулся о ведра с песком. На столе лежал сверток в мешковине и инструменты. Таких инструментов я никогда не видел: тонкие, изящные, с мелкими зазубренными краями – точь-в-точь рыбья пасть. Я приблизил лампу. Рядом со свертком лежало что-то еще, накрытое тканью. Так вот где работает Середит, пока я тружусь в мастерской наверху.

Я потянулся и развернул сверток бережно, точно внутри было что-то живое. Там оказался аккуратно сшитый книжный блок с форзацами из плотной темной бумаги, прошитой белой нитью. На темном фоне нить казалась корнями, выступающими из-под земли. По пальцам разлилось тепло. Книга! Первая книга, которую я увидел с тех пор, как попал сюда, с тех пор, как был ребенком и узнал, что книги запрещены. Взяв блок в руки, я ощутил успокоение, будто что-то в глубине моей души возрадовалось, как встрече со старым другом.

Я наклонил голову и вдохнул запах бумаги… и, пересилив себя, положил блок на место – мне терпелось поглядеть, что лежит на столе рядом, накрытое тканью. Я приподнял ткань. Под ней оказалась обложка, над которой работала Середит. И прежде чем я понял, что на ней изображено, она показалась мне прекрасной.

Фон был из черного бархата, такого мягкого и матового, что он поглощал все блики света и темнел на столе прямоугольной черной дырой. Инкрустация в свете лампы тускло мерцала и отливала бледным золотом; казалось, она сделана из слоновой кости.

Кости. Скелет со скругленным позвоночником и позвонками-жемчужинками; бледные веточки рук и ног и крошечные пальчики-щепки. Череп, выпуклый, как гриб, и неестественно крупный. Скелет был меньше моей ладони. Тонкие и хрупкие птичьи косточки.

Но это была не птица, а младенец.

– Не трожь.

Середит вошла бесшумно, но я почему-то не удивился, услышав ее голос: внутренний наблюдатель в глубине моего существа, далекий и отстраненный, почувствовал, что она здесь. Я не знал, сколько простоял над столом. Лишь сделав шаг в сторону – осторожно, словно боялся разбудить нечто спавшее в комнате, – я ощутил онемение в стопах и понял, что времени прошло немало.

– Я не стал бы ничего трогать, – сказал я в свое оправдание.

– Эмметт…

Фитиль масляной лампы давно пора укоротить: тени на стенах плясали и корчились. Кости на ложе из черного бархата словно светились изнутри. Мне вдруг почудилось, что скелет зашевелился, но когда пламя успокоилось, я понял, что это всего лишь наваждение.

– Это обложка, Эмметт, – проговорила Середит. – Перламутр.

– Значит, кости не настоящие… – Фраза прозвучала как насмешка. Так вышло против моей воли, но я обрадовался, сильно обрадовался, обнаружив, что могу владеть собой.

– Нет, – тихо ответила она, – не настоящие.

Я так долго разглядывал перламутровую инкрустацию, что у меня заслезились глаза, Середит не мешала мне. Наконец я накрыл обложку тряпицей, но продолжал стоять, уставившись на грубую коричневую мешковину. Сквозь прорехи в нитях проглядывал гладкий край бедренной кости, блестящий изгиб черепа, крошечная, идеальная фаланга. Я представил, как Середит работала над переплетом, как вырезала из перламутра миниатюрные косточки. Закрыв глаза, я услышал мертвенную тишину вокруг, только кровь стучала в висках.

– Расскажите… – проговорил я. – Расскажите, чем вы занимаетесь.

Пламя затрепетало и почти погасло.

– Ты знаешь.

– Нет.

– Если подумаешь хорошенько, поймешь, что знаешь.

Я открыл было рот, чтобы возразить, но ответ застрял у меня в горле. Огонь лампы снова разгорелся, взвился к потолку и вдруг уменьшился до крохотного голубого пузырька. Тьма шагнула мне навстречу.

– Вы переплетаете… людей, – ответил я. От сухости в горле было больно говорить, но молчание еще больше усиливало боль. – Превращаете их в книги.

– Да. Но все не так, как тебе кажется.

– А как?

Середит приблизилась. Я не повернулся к ней, но свет ее свечи, став ярче, разогнал тени.

– Эмметт, сядь.

Она коснулась моего плеча. Я вздрогнул, обернулся и ударился о стол. Инструменты, лязгнув об пол, отскочили в темноту. Мы смотрели друг другу в глаза. Переплетчица отошла и поставила свечу на сундук; руки ее дрожали, тени плясали на стенах. Воск брызнул на пол и затвердел мгновенно, став из прозрачного молочно-белым.

– Сядь. – Она сняла с коробки ящик с пустыми банками. – Вот сюда садись.

Я не хотел сидеть, ведь она стояла. Я выдержал ее взгляд, и она первой отвела глаза. Поставив ящик на место, она наклонилась и стала собирать упавшие со стола инструменты.

– Вы сажаете их в книги, как в клетки, – продолжил я. – Людей, которые сюда приходят. Они уходят от вас… пустыми.

– В некотором роде, пожалуй, так и есть…

– Вы крадете их души. – Мой голос треснул. – Не удивительно, что вас все боятся. Вы заманиваете людей в мастерскую и высасываете из них душу, берете все, что вам нужно, и отправляете домой пустую оболочку. Вот что такое книга, верно? Жизнь. Живой человек. А если книга сгорит, человек умрет.

– Нет. – Она выпрямилась, сжимая в одной руке тонкий ножик с деревянной рукояткой.

Я взял лежавшую на столе книгу и протянул ей.

– Смотрите, – голос мой становился все громче, – это человек! Внутри этой книги – человек, а где-то там бродит его мертвая оболочка. Вы злая колдунья, вот вы кто, и зря они вас не сожгли!

Она влепила мне пощечину.

Наступила тишина, и в ней звенящее эхо шлепка казалось ненастоящим. Слезы брызнули из глаз и покатились по щекам. Я вытер их тыльной стороной ладони. Боль от пощечины стихла и сменилась жжением, словно на коже засыхала соленая вода.

Я положил книгу на стол и разгладил форзац в том месте, где слегка помял его. Сгиб останется навсегда, как шрам, тянущийся из уголка.

– Простите, – выпалил я.

Середит отвернулась и бросила нож в стоявший рядом ящик.

– Воспоминания, – наконец произнесла она. – Мы помещаем в книги не людей, а воспоминания. Все то, о чем людям больно помнить. То, с чем невозможно жить. Мы берем эти воспоминания и помещаем их туда, где они больше не причинят вреда. Вот зачем нужны книги.

Наконец я нашел в себе силы взглянуть на нее. Лицо было открытым, искренним, немного усталым, как и ее голос. Она говорила о своем ремесле как врач, описывающий процедуру ампутации, – как о деле благом и необходимом.

– Переплетчики не крадут души, Эмметт. Не отнимают жизнь людей. Мы берем лишь воспоминания.

– И все равно это неправильно, – я старался говорить таким же, как она, ровным и рассудительным тоном, но голос предательски дрожал. – Как вы можете говорить, что не делаете ничего плохого? Кто вы такие, чтобы решать, с какими воспоминаниями можно жить, а с какими невозможно?

– А мы и не решаем. Мы помогаем людям, которые приходят к нам и сами просят об этом. – На лице ее промелькнуло сочувствие, словно она поняла, что выиграла этот спор. – Никого сюда силой не тащат, Эмметт. Они сами решаются прийти. Мы лишь помогаем им забыть.

Я знал, что все не может быть так просто. Что должен быть какой-то подвох. Но мне нечего было ей противопоставить, нечем обороняться от ласкового голоса и спокойного взгляда.

– Но что это? – Я указал на рельеф крошечного скелета под мешковиной. – Зачем делать такую книгу?

– Книгу Милли? Ты правда хочешь знать?

По спине пробежал холодок, сильный и внезапный. Я стиснул зубы и промолчал.

Середит прошла мимо меня к столу, поглядела на мешковину и аккуратно отодвинула ее в сторону. Маленькие косточки отсвечивали синевой.

– Милли похоронила его заживо. – Голос был бесстрастным, словно право судить предоставлялось мне. – Она не могла больше терпеть – ей казалось, что она не может терпеть. И вот однажды, в день, когда он кричал не переставая, она завернула его, положила в мусорную кучу и забросала навозом и отбросми. Забрасывала, пока плач не прекратился.

– Своего ребенка?

Старуха кивнула.

Мне захотелось зажмуриться, но я не мог отвести взгляд. Значит, ребенок лежал там в точно такой же позе, свернувшись калачиком, беспомощный, и пытался кричать, пытался дышать. Сколько времени понадобилось, чтобы он стал всего лишь частью навозной кучи и сгнил со всем ее содержимым? Все это смахивало на страшную сказку: «…и кости его превратились в перламутр, а земля – в бархат». Но это была не сказка, а быль. Это была правда, и история оказалась навек заключенной в книге, записанная на мертвых страницах. Я ощутил покалывание в ладони в том месте, которое касалось форзаца из плотной бумаги с прожилками, черной, как земля.

– Но это же убийство, – ответил я. – Почему ее не арестовал констебль прихода?

– О ребенке никто не знал. Она никому про него не рассказывала.

– Но… – Я осекся. – Как вы могли взяться ей помогать? Девушке… женщине, которая убила собственного ребенка, да еще так жестоко? Вы должны были…

– И что я, по-твоему, должна была сделать?

– Дать ей помучиться! Пусть живет с памятью о содеянном! Память – часть наказания. Если человек сделал что-то дурное…

– Она родила ребенка от своего отца. От человека, который пришел сжечь книгу. Он был ее отцом и отцом ребенка.

Я не сразу понял, что она имела в виду. Потом отвел взгляд, и мне стало дурно.

Зашуршала грубая ткань – Середит накрыла обложку и присела на край ящика, опираясь на стол. Ящик под ней скрипнул.

– Впрочем, в чем-то ты прав, Эмметт, – проговорила она. – Иногда я отказываю людям, которые приходят ко мне. Но очень редко и не потому, что они сделали нечто ужасное и помочь я уже не смогу, а потому, что знаю – они будут продолжать творить зло. Тогда я могу отказаться им помогать, но если буду абсолютно уверена. Такое случалось лишь трижды более чем за шестьдесят лет. Другим я помогала.

– Но разве это не зло – похоронить ребенка заживо?

– Конечно, – ответила она и опустила голову. – Конечно, Эмметт.

Я вздохнул.

– Вы сказали: «вот зачем нужны книги». Значит, каждая книга, созданная руками переплетчика, – чьи-то воспоминания? То, о чем люди предпочли забыть?

– Да.

– И… – Я откашлялся и вдруг ощутил на щеке след отцовской руки и жжение пощечины, которую он влепил мне много лет назад. Чтобы я тебя больше с книгой не видел, сказал он тогда. Значит, вот от чего он хотел меня уберечь. Но теперь я стал учеником переплетчицы и вскоре должен был начать переплетать книги.

– Вы считаете, что я смогу заниматься этим ремеслом? – медленно проговорил я.

Середит даже не взглянула в мою сторону.

– Будет легче, если ты научишься любить свое ремесло, – раздался ее голос откуда-то издалека. – Если ты будешь презирать книги и людей, которые приходят к тебе за помощью, то начнешь презирать себя и свою работу.

– Я не смогу, – замотал я головой. – И не стану. Это не то…

Она рассмеялась. Смех почти ничем не отличался от ее обычного веселого хихиканья, и мне стало не по себе.

– Конечно, сможешь. Переплетчиками рождаются, а не становятся. А ты переплетчик, сынок. Сейчас эта мысль может быть тебе не по нутру. Но ты вырастешь и поймешь. Тебе не будет покоя. Этот дар – великая сила. Вот почему ты заболел, когда… Я еще не встречала мастера с таким сильным даром, как у тебя. Вот увидишь.

– Но откуда вы знаете? Что, если вы ошибаетесь?

– Я знаю, Эмметт.

– Но как?

– Переплетная лихорадка – верный признак. Ты станешь хорошим мастером. Во всех отношениях.

Я покачал головой – и продолжал качать, сам не зная почему.

– Наша работа бывает очень трудной, Эмметт. Иногда я впадаю в ярость или грущу из-за того, что мне приходится узнавать. Иногда жалею, что взялась за переплет – если бы я знала, с какими воспоминаниями мне придется иметь дело, я бы никогда этого не сделала. – Она замолчала и отвела взгляд. – Но обычно чужие жизни меня не трогают. А бывает, мне так радостно оттого, что удается избавить кого-то от боли, что я понимаю: моя работа нужна, даже если помочь получится одному лишь единственному человеку.

– Я не стану этим заниматься. Это неправильно! Неестественно.

Середит опустила голову и сделала такой глубокий вдох, что я увидел, как приподнялись ее плечи. Кожа под ее глазами казалась тонкой и хрупкой, как пыльца на крылышке мотылька: одно прикосновение – и пыльца рассыплется, оставив голый каркас. Не глядя на меня, она проговорила:

– Это священное призвание, Эмметт. Быть человеком, которому люди поручают свои воспоминания… Забирать у них самое сокровенное, самое темное и хранить в безопасности, навеки… Относиться к памяти с уважением, переплетать воспоминания красиво, хотя их никогда никто не увидит. Охранять их ценой собственной жизни.

– Одно слово – тюремщик. Не хочу быть тюремщиком даже для красивых книг.

Она резко выпрямилась. На долгую секунду мне показалось, что старуха снова ударит меня.

– Вот почему я не хотела рассказывать тебе прежде времени, – наконец произнесла она. – Ты еще не готов, ты все еще пытаешься свыкнуться. Но теперь тебе все известно. И тебе еще повезло, что ты попал ко мне. Отправь тебя отец в мастерскую в Каслфорде, из тебя давно бы уже выбили всю твою щепетильность.

Я водил пальцем по пламени свечи – вверх, вниз, все медленнее, пока жар не стал невыносимым. Слишком много вопросов крутилось в моей голове; я сосредоточился на боли и выпалил первое, что слетело с языка:

– Так почему я здесь?

Середит моргнула.

– Моя мастерская ближайшая. И… – Она не договорила и отвела взгляд. Потерла лоб, и я впервые заметил, как раскраснелись ее щеки. – Я устала, Эмметт. Полагаю, на сегодня хватит. Согласен?

Она была права. Я так вымотался, что мир перед глазами ходил колесом. Увидев мой кивок, она встала. Чтобы помочь ей, я протянул руку, но она прошла мимо и заковыляла к двери.

– Середит?

Старуха замерла, но не обернулась. Ее рукав упал, когда она облокотилась о стену, и я увидел запястье, тонкое, как у больного ребенка.

– Да?

– А где книги? Вы сказали, что храните их в безопасности…

Она вытянула руку и указала на бронзовую табличку в стене. – По ту сторону стены, – промолвила она.

– А можно посмотреть?

– Да. – Она повернулась и достала ключ, висевший у нее на шее; затем крепко сжала его в кулаке. – Хотя… нет. Не сейчас. В другой раз.

Я спросил из любопытства, но… На ее лице промелькнуло какое-то выражение – или не промелькнуло, а должно было бы… Потрогав языком расщелинку между зубами, я пристально посмотрел на нее. Нити волос выбились из косы и прилипли к мокрому от пота лбу. Она пошатнулась. Я тут же шагнул к ней, но она попятилась, точно близость моя была ей невыносима.

– Спокойной ночи, Эмметт.

В дверях она оперлась о косяк, словно с трудом держалась на ногах. Я знал, что не должен больше ее тревожить, но любопытство одержало верх.

– Середит… А что будет, если книга сгорит? Человек умрет?

Не оборачиваясь и не глядя на меня, она ступила на лестницу и начала подниматься.

– Нет, – ответила она. – Он вспомнит.


От усталости я не мог думать. Середит отправилась спать, и мне бы последовать ее примеру… Ах, если бы я лег спать час назад, вместо того чтобы сидеть у печи в мастерской! Сон. Больше всего мне хотелось впасть в бессознательное состояние, погрузиться во тьму. Быть где угодно, но не здесь.

Я сел. Точнее, обнаружил, что уже сижу на полу, прислонившись к коробке и согнув колени. Мне было неудобно, но найти положение получше не было сил. Обвил руками колени, опустил голову и заснул.

Проснувшись, я ощутил странное чувство покоя. Свеча погасла, и меня окружала почти чернильная тьма; я словно плыл в ней, безболезненно растворяясь в ее едва колышущихся водах. Затем память о случившемся начала возвращаться, но постепенно, не разом; подобно бликам на поверхности серебряной чашки, воспоминания пока были обрывочными и далекими и не могли причинить мне зла.

Я встал и, зевая, стал наощупь подниматься по лестнице. Там, внизу, мне казалось, что сейчас еще ночь, но сероватый свет, струящийся из окон мастерской, заставил меня заморгать и протереть глаза. По-прежнему шел дождь, но уже не ливень, а бесшумная тонкая изморось. Грязный ноздреватый снег лежал на земле лишь в некоторых местах. Все-таки Середит оказалась права насчет оттепели: почтальон успеет наведаться к нам еще раз, прежде чем зима окончательно вступит в свои права.

В мастерской было холодно. Огонь в печи потух. Я заколебался: хотелось оставить все как есть, подняться наверх и лечь спать, но день вступил в свои права, и меня ждала работа… Работа. О чем мне сейчас не хотелось думать, так это о работе. Я присел на корточки и разжег огонь. Когда тот разгорелся как следует, я немного согрелся, но чтобы растопить ледяную тишину, воцарившуюся в доме, огня в печи было мало. В разбитое окно по-прежнему задувал ветер. Я помотал головой: может, мой слух играет со мной шутки? Мне казалось, что дом был по-прежнему обложен снегом, настолько глухими были все звуки; я слышал их издалека, как слабое эхо.

Надо заварить чай. Заварки почти не осталось. Я поставил кипятиться воду и пошел за чаем в кладовую. В коридоре меня снова обдало влажным сквозняком из разбитого окна – острые края стекол все еще торчали из рамы. Я отвернулся. Сейчас выпью горячего, найду картон и…

Середит лежала на лестнице, свернувшись калачиком.

– Середит! Середит! – закричал я.

Лишь когда она шевельнулась, я понял, как испугался. Осторожно помог ей подняться на ноги, ужаснувшись невесомости ее тела и жару, исходившему от кожи. Переплетчица взмокла от пота, лицо раскраснелось. Услышав бормотание, я наклонился к ней, чтобы разобрать слова. Изо рта дурно пахло, словно все прогнило внутри.

– Я… просто присела, чтобы отдохнуть.

– Да, – кивнул я. – А теперь я помогу вам лечь.

– Я справлюсь. Не надо…

– Знаю, что справитесь, – мягко возразил я. – Но все же пойдемте.

Мы вдвоем кое-как одолели лестницу и дошли до комнаты. Середит забралась в кровать и натянула одеяло до подбородка, как будто сильно замерзла. Я поспешил вниз за кувшином с водой и травяным чаем, который помог бы сбить жар; еще я захватил одеял, но когда вернулся в спальню, она уже уснула; ее одежда грудой лежала на полу.

Я стоял неподвижно и слушал. Дыхание Середит было быстрее и громче обычного, в окно слабо стучал дождь, но кроме этих звуков и пульсации крови в моих ушах не было ничего. Тишина дома и раскинувшихся вокруг болот давила. Никогда еще я не чувствовал себя таким одиноким.

В свете дня спящая Середит выглядела древней старухой. Плоть на ее щеках и под скулами обвисла, кожа на носу и вокруг глаз сильно натянулась. В уголках губ засохла слюна. Она что-то пробормотала и перевернулась; руки задергались, вцепились в одеяло. На фоне выцветшей сине-белой лоскутной ткани ее кожа казалась желтоватой и матовой, как мел.

Я огляделся. В комнате Середит я был только однажды, а днем – никогда. Здесь был маленький камин, на широком подоконнике лежала подушка, чтобы можно было сидеть, много места занимало старое замшелое кресло, но в остальном комната почти такая же пустая, как моя. Ни картин, ни безделушек на каминной полке. Единственным украшением на голой стене был свет из окна: бледное кружево серебристых теней от дождевых капель, стекающих вниз. Даже дом моих родителей обставлен побогаче, а ведь Середит не бедствовала: я догадывался об этом по списку покупок, который мы каждую неделю отсылали в Каслфорд, и мешкам, что Толлер привозил с почтой. Но я никогда не задумывался о том, откуда у нее деньги. И если она умрет…

Я взглянул на ее лицо на подушке, и меня охватила легкая паника. Хотелось разбудить ее и силком залить чай в глотку, но я сдержался: пусть поспит. Можно было бы разжечь камин, принести влажные тряпицы и развести мед в теплой воде: как только она проснется, следует обтереться ее и дать попить. Но я сидел, не шевелясь, мне страшно было оставить Середит одну. Мы как будто поменялись ролями: сколько раз она сидела у моей постели, пока я спал, терпеливая, как каменное изваяние! И никогда, никогда не давала мне понять, что я должен быть благодарен за это. Впервые мне пришло в голову, что, возможно, ее резкость ко мне была намеренной. К горлу подкатил комок.

Через час сквозь шум дождя донеслось далекое тарахтение повозки, и вскоре зазвонили дверные колокольчики. Почтальон. Я поднял голову, и отчего-то мне захотелось, чтобы он уехал, оставил меня одного в этом странном месте, где мне было так спокойно. Но я все же встал и пошел открывать.

– Середит заболела. Я не знаю, что делать… Вы не могли бы прислать кого-нибудь?

Почтальон прищурился поверх воротника.

– Прислать? Кого?

– Врача. Или кого-то из ее родных, – я пожал плечами. – Не знаю. Она же пишет письма кому-то? Кому? Вот их и позовите.

– Я… – Он замолчал в раздумье. – Хорошо. Но не стоит надеяться, что они приедут.

Почтальон попрощался. Я провожал взглядом повозку до тех пор, пока она не превратилась в крошечную точку среди пятен бурой травы и талого снега.

VI

В доме стояла такая тишина, что казалось, будто стены затаили дыхание. В этот и последующие дни я каждые несколько часов выходил на улицу и прислушивался к сухому ветру в камышах, чтобы убедиться, не оглох ли я. Из кладовой я принес новое стекло, чтобы починить разбитое, но, занявшись починкой, поймал себя на том, что работаю с ненужной горячностью и бью по раме сильнее, чем надлежало. Я лишь чудом не разбил стекло. Сидя у постели Середит, я кашлял, ерзал и ковырял мозоль от ножа для выделки кожи на указательном пальце. Но не было такого звука, который мог бы разрушить эту тишину. Даже дыхание Середит словно скользило поверх пустоты, как камушек по льду.

Сначала я боялся. Но ничего не менялось: ей не становилось ни лучше, ни хуже. Первые дни она спала по многу часов, но однажды утром я постучал в дверь и увидел, что она проснулась. Я принес ей яблоко и кружку чая с медом; она поблагодарила меня и наклонилась над чашкой, вдыхая пар. Вечером я забыл задернуть занавески, и в окне виднелось небо с нахлобучившимися серыми облаками, разрываемыми ветром. Иногда сквозь них пробивалось солнце.

Середит вздохнула.

– Иди и займись своими делами, Эмметт.

Ее лицо было влажным от испарины, но лихорадочные красные пятна на щеках исчезли, и выглядела она получше.

– Серьезно, Эмметт. Займись чем-нибудь полезным.

Я заколебался. Мне хотелось задать ей кучу вопросов, копившихся во мне с тех пор, как я побывал в потайной комнате; теперь у нее не было причин утаивать от меня, что там происходит. Но что-то внутри меня противилось этому. Я не хотел знать все ответы, потому что тогда происходящее окончательно станет реальным. Поэтому я просто спросил:

– Вы уверены, что с вами все хорошо?

Она откинулась на подушки. После долгой паузы снова вздохнула и произнесла:

– Неужели тебе нечем заняться? Терпеть не могу, когда меня рассматривают.

Мне бы обидеться на ее слова, но я почему-то не обиделся. Я кивнул, хотя ее глаза были закрыты, и с чувством облегчения вышел в коридор.

Отогнав мысли о тайнах, я взялся за работу. А когда, выбившись из сил, взглянул на часы, оказалось, что прошло уже много времени. Я вышел из мастерской, почистил лампы и залил в них новое масло, вымыл пол и протер кухонные шкафы с уксусом, подмел пол в коридоре и сбрызнул его лавандовой водой, отполировал перила пчелиным воском. Дома все это делали мама с Альтой; я бы закатил глаза и равнодушно протопал по только что вымытому полу, оставляя следы. Сейчас же рубашка прилипла к спине, от меня едко воняло потом, но я огляделся и с радостью увидел, что дом преобразился. Мне казалось, что я наводил чистоту ради Середит, но теперь я понял, что делал это для себя. Середит болела, и дом на время стал полностью моим.

С утра у меня во рту не было ни крохи, но голода я не ощущал. Я долго стоял, поставив одну ногу на ступеньку, словно решая, подниматься или нет, но вдруг что-то заставило меня развернуться и снова пойти в мастерскую. Дверь была закрыта, и только я распахнул ее, в лицо ударил дневной свет.

Не жалея дров – чего жалеть, ведь я сам их нарубил и никто не смотрит, сколько я потрачу, – развел огонь в печи. Затем, двигаясь из угла в угол, прибрался и здесь. Навел порядок на полках, заточил инструменты, смазал пресс и подмел. В шкафах я обнаружил старые запасы кожи и полотна, о которых даже не догадывался, а также стопку мраморированной бумаги на самом дне комода. Нашел костяную палочку для биговки с резным цветочным узором, стопку сусального серебра, паяльник с насадками из толстых букв, исполосованных умброй… Середит поддерживала в мастерской порядок, но никогда ничего не выбрасывала.

В одном из отделений шкафа я обнаружил деревянный ящик со всякой всячиной; каждая вещица была завернута в старинный шелк. Видимо, эти вещи представляли для Середит большую ценность. Там были детский чепчик, локон волос, дагерротип в футляре от карманных часов, массивное серебряное кольцо, которое я долго катал на ладони, глядя, как металл отливает то синим, то фиолетовым, то зеленым. Затем я бережно поставил коробку на место и почти мгновенно забыл о ее существовании.

В этом же отделении была коробка с буквами разных шрифтов, которые не мешало бы рассортировать, банки с краской, такие старые, что их содержимое давно засохло, и маленькие непромытые кусочки губки. Мне было в радость разбирать все эти вещицы; это доставляло мне неведомое прежде чувственное удовольствие. Все звуки, запахи и ощущения обострились и умножились: острота лезвия, завывание ветра в трубе, кисловатый запах старого переплетного клея, потрескивание дров, рассыпающихся в пепел в печи.

Но, закончив уборку, я испытал не удовлетворение, а страх, будто это было затишьем перед бурей.

Убирая с пола грязную одежду Середит, в кармане ее брюк я нашел ключи. Теперь они лежали в моем кармане. Это были ключи от дверей в дом и ключи от комнат в глубине мастерской, слева и справа от печи. Я ощущал в кармане их холодную тяжесть, они казались частью моего тела. К торжеству обладания ими примешивалось что-то еще, но что – я не мог понять. И да, еще один ключ висел на шее Середит, она не расставалась с ним.

Я посмотрел в окно на бескрайние болота. Ветер стих, облака нависли плотной серой грядой, вода, не тронутая льдом, была неподвижна, как зеркало. Ни малейшей краски на много миль кругом – как будто кто-то нарисовал унылую картину на оконном стекле. Мертвый пейзаж…

Чем сейчас заняты мои родные? – подумал я. На ферме пора забоя скота, если только отец не начал раньше; время мелкой починки – нужно проверить инструменты и инвентарь, да и заднюю стенку сарая не мешало бы подлатать… Может, отец все-таки захочет обнести изгородью из боярышника верхнее поле, как я предлагал в том году? Тогда сажать кусты нужно сейчас. Вспомнив, как острые шипы врезаются в замерзшие пальцы, я поежился. Мне почудился запах скипидара и камфары, которые мама добавляла в бальзам против обморожений, но, понюхав свои пальцы, я учуял лишь пыль и пчелиный воск. Я сбросил прежнюю жизнь, как старую кожу.

Я поднял голову и прислушался – ни звука. Дом затаился в ожидании. Достал из кармана связку ключей, обошел книжный пресс и по истертым половицам прошагал к дальней двери. С колотящимся сердцем вставил три ключа и один за другим легко провернул в замках.

Середит следила за тем, чтобы петли были хорошо смазаны. Дверь распахнулась так легко, будто кто-то открыл ее с другой стороны и дал мне войти. Не знаю, с чего я решил, что она должна открываться туго. Пульс ускорился внезапным крещендо, и черные точки заплясали перед глазами, но через несколько секунд взгляд прояснился, и я увидел пустую светлую комнату с высокими незанавешенными окнами, точно такими же, как в мастерской. Здесь стоял стол из необработанной древесины и два стула друг напротив друга. Пол и стены были голыми. Я положил связку ключей на стол, и ключи стукнули, заставив меня вздрогнуть.

Я не имел права находиться здесь. Но и не мог не поддаться соблазну. Стоял неподвижно, игнорируя неприятный холодок в основании позвоночника.

Силуэт стула переплетчицы вырисовывался на фоне серого окна, закапанного дождем. Он был простым, с прямой спинкой, менее удобным, чем второй стул, стоявший ближе к двери, но я сразу понял, что именно на этом неудобном стуле обычно сидит моя хозяйка.

Я отодвинул второй стул – ножки скрипнули по неровному полу – и сел на него. Сколько людей побывали здесь, ожидая, пока их воспоминания сотрутся? Видимо, не так уж мало – недаром их ноги протоптали на полу дорожку, ведущую к двери.

Что они чувствовали? Я представил страх, стискивающий нутро, ужас, охватывающий тебя, когда ты пытаешься заглянуть за точку невозврата, понять, каким человеком станешь после того, как в памяти сотрется боль… Что, что чувствует человек в тот самый момент, когда у него отбирают воспоминания? Каково это – когда у тебя забирают глубинную часть тебя? И после, с дырой в душе, – каково это? Я вспомнил черноту в глазах Милли, когда она уходила, и стиснул зубы. Что хуже? Не чувствовать ничего или горевать о том, чего не помнишь? Уходит ли печаль с печальными воспоминаниями? И если нет, в чем смысл отказа от них? Если на место печали приходит пустота, не значит ли это, что с воспоминаниями мы отдаем часть своей души? Что наша душа немеет?

Я глубоко вздохнул. Сидя здесь, на этом стуле, легко было дать волю воображению, но мне бы сесть на стул Середит и попытаться представить, каково это – находиться на ее месте. Заглядывать людям в глаза, а потом… что именно она с ними делала? При мысли об этом мне стало дурно. Как ни посмотри… Середит говорила, что помогает им. Но было трудно поверить, что в этом нет ничего плохого.

Поднимаясь, я качнулся, но удержался, схватившись за спинку стула. Резьба вонзилась мне в руку: не больно, но достаточно сильно, чтобы ощутить. Я посмотрел на резную спинку и голубоватый отсвет на деревянных завитках.

Именно свет, падающий тем или иным образом, много раз вызывал у меня приступы болезни. Кружевная тень в коридоре, косые лучи дневного света, проникающие в полуоткрытую дверь. Силуэт, выхваченный светом, даже не воспоминание, а его фрагмент, поворачивал ключ в замке моего сознания, и болезнь вытекала наружу. Сейчас я чувствовал то же самое – шок узнавания и страх. Я инстинктивно съежился, ожидая, что меня поглотит тьма. Это будет конец, бездна. Я очутился в том самом месте, которого сильнее всего боялся… в источнике, в сердце тайны.

Колени подкосились. Я опустился на стул и весь сжался, словно приготовившись к удару. Но ум оставался спокойным. Скрипнула балка; под тростниковой крышей зашуршала мышь. Тьма накатила, закрутилась воронкой на расстоянии вытянутой руки, но вместо того чтобы поглотить меня, отступила.

Я затаил дыхание. Ничего не случилось. Тьма отодвигалась все дальше и дальше, пока я не почувствовал, что прямо в лицо мне бьет серый дневной свет, такой яркий, что у меня заслезились глаза.

Время шло. Я посмотрел на свои руки, лежавшие на деревянном столе. Когда я уезжал из дома, они были мертвеннобелыми, а пальцы – тонкими и длинными, как паучьи лапы. Теперь на левом указательном пальце набухла мозоль от тупого ножа для выделки кожи. Я отрастил ноготь на большом пальце левой руки, чтобы удобно было держать паяльник и не обжечься. Но больше всего меня поразила форма пальцев: они остались тонкими, но перестали быть костистыми, как у скелета; стали сильными и не казались неуклюжими. Я словно увидел их впервые. Они не напоминали руки фермера – руки отца выглядели совсем иначе. Но не напоминали и руки инвалида. Так выглядели руки переплетчика: я знал об этом, и не только потому, что эти руки принадлежали мне.

Я стал разглядывать линии на ладонях, которые должны были рассказать мне, кем я являюсь. Однажды кто-то – может быть, Альта – сказал мне, что левая ладонь показывает судьбу, с которой человек родился, а правая – судьбу, которую мы творим для себя сами. По центру моей правой ладони шла глубокая длинная линия, словно разрезая ладонь пополам. Я представил себе другого Эмметта, который мог бы унаследовать ферму, как планировали мои родители; Эмметта, который не заболел и не очутился здесь в полном одиночестве. Тот, другой Эмметт, посмотрел на меня с улыбкой, сунул в карманы обмороженные руки и, насвистывая, повернул к дому.

Я склонил голову и стал ждать, пока пройдет внезапно накатившая печаль. Но она не проходила. Что-то внутри меня надорвалось, и я заплакал.

Сначала плач был непроизвольным, как болезнь: мощные конвульсии, как при рвоте, вызываемые безжалостным рефлексом, заставлявшим меня судорожно всхлипывать и хватать воздух ртом. Но постепенно судороги отступили, и я успевал глотнуть воздуха между всхлипами; наконец я утер слезы, посморкался в край рубахи и открыл глаза. Чувство потери по-прежнему было настолько острым, что слезы подкатывали к горлу, но я заморгал, прогоняя них, и смог наконец выровнять дыхание.

Когда я поднял голову, мир опустел и очистился, как поле после сбора урожая. Я мог видеть на много миль вокруг и знал, где нахожусь. Тени так долго таились в углах моего зрения, что я к ним привык, но сейчас они исчезли. Тихая комната перестала казаться ужасной; это была всего лишь комната, а стулья, на которых двое людей могли сидеть друг напротив друга, – всего лишь стульями.

Я подождал, мысленно перенесшись в то место, где еще недавно таился страх, словно проверял гнилой зуб языком. Но там ничего не оказалось, кроме разве что резкого отдаленного отголоска боли. Однако то была не тупая боль разложения, а что-то чистое, словно зуб вырвали и рана уже заживала. В воздухе пахло землей после дождя, точно все вокруг очистилось и посвежело.


Я взял ключи и ушел, оставив дверь незапертой.

Я сильно проголодался. Пробравшись в кладовую, поел соленых овощей прямо из банки, а насытившись, ощутил такую усталость, что глаза стали слипаться. Думал согреть супа и отнести Середит тарелку, но заснул за кухонным столом, уронив голову на руки. А проснувшись, обнаружил, что огонь в печи погас и за окном почти стемнело. Я снова разжег огонь, запачкав себя и чистый пол пеплом, торопливо разогрел суп и понес его в спальню Середит. Суп был чуть теплый, но Середит наверняка спала.

Толкнув дверь ногой, я заглянул в комнату. Нет, она не спала, сидела в кровати. Горела лампа, перед которой стояла стеклянная чаша с водой, служившая усилителем света. Середит латала рубашку. Увидев меня, она улыбнулась.

– Ты выглядишь гораздо лучше, Эмметт.

– Я?

– Да. – Она пристально посмотрела на меня, и ее лицо изменилось. Руки замерли, она отложила штопку. – Сядь.

Я послушно поставил поднос на столик у ее кровати, подвинул стул и сел. Середит потянулась и взяла меня за подбородок, повернув мое лицо к свету. Она уже касалась меня раньше – поправляла захват инструмента, наклонялась ближе, показывая, как выполнять ту или иную работу. Но сейчас ее прикосновение было ледяным, как морозец, покалывающий кожу.

– Ты примирился, – произнесла она. Я посмотрел ей в глаза. Она кивнула, а затем со вздохом откинулась на подушки. – Вот и молодец. Я знала, что рано или поздно так случится. И как ты себя чувствуешь?

Я не ответил. Мой внутренний покой был слишком хрупким; казалось, начни я говорить о нем, и он нарушится.

Глядя в потолок, Середит улыбнулась, а потом перевела взгляд на меня.

– Я рада. Никогда не видела, чтобы человек так мучился от лихорадки. Но теперь это в прошлом. О, будут и другие трудности, – она пожала плечами, словно отвечая на мои возражения. – У нас нелегкое ремесло, и у тебя всегда будет ощущение, что часть тебя потеряна. Но с кошмарами и страхами покончено. – Она замолчала. Ее дыхание ослабело. Жилка на виске пульсировала сбивчиво.

– Я ничего не знаю, – проговорил я. Мне стоило труда произнести эти слова, язык еле шевелился, как затекшая рука или нога. – Разве я могу быть переплетчиком, если даже не знаю, как все происходит…

– Не сейчас. Прошу тебя, не сейчас, если не хочешь моей погибели. – Она рассмеялась, издав булькающий звук горлом. – Но когда я поправлюсь, я всему тебя научу, сынок. Сам процесс дастся тебе естественно, но ты должен научиться и всему остальному… – Она закашлялась и не договорила.

Я налил воду в стакан и протянул ей, но Середит отмахнулась от него, не глядя. – Когда растает снег, мы съездим к моей подруге в Литтлуотер. Она была… – Секундное колебание, хотя, может быть, ей просто понадобилось перевести дыхание. – Она была последней ученицей моего мастера после того, как я ушла от него. Теперь вот живет в деревне со своей семьей. Она хорошая переплетчица и акушерка… Видишь ли, переплет и врачевание всегда были смежными занятиями. Мы облегчаем боль и помогаем людям явиться в этот мир и покинуть его.

Я сглотнул, но мне столько раз приходилось видеть, как рождаются и умирают животные, что роды и смерть меня не пугали.

– У тебя все получится, сынок. Просто помни, зачем мы это делаем, и все у тебя будет в порядке. – Она искоса взглянула на меня, и глаза ее блеснули. – Переплетное дело – нужное дело, кто бы что ни говорил. Иногда без него не обойтись.

– Середит, в ночь, когда крестьяне хотели сжечь мастерскую… – слова давались мне с трудом, – они боялись тебя. Нас.

Она не ответила.

– Они решили, что дождь… начался из-за меня. А тебя назвали ведьмой.

Старуха рассмеялась, а потом снова закашлялась, и ей пришлось ухватиться за край кровати, чтобы отдышаться.

– Если бы мы обладали способностями, которые люди нам приписывают, – проговорила она наконец, – я бы сейчас спала на шелковых простынях, накрытая золотым покрывалом.

– Но… мне действительно показалось…

– Не говори глупости. – Середит с хрипом вдохнула. – Ведьмами и колдунами нас считали с начала времен. Магия слова – так они это называли и приравнивали ее к умению вызывать демонов. Нас и сжигали за это. Крестоносцы были не первыми, кто нас преследовал, – мы всегда были козлами отпущения. И это правда: знание – в некотором роде магия. Но нет, колдовать мы не умеем. Мы – переплетчики, ни больше, ни меньше. Дождь вызвал не ты. На погоду ты влиять не можешь.

Я кивнул. На языке вертелись другие вопросы, но я сдержался. Когда она поправится, я спрошу ее обо всем, что мне хочется знать. Середит улыбнулась и закрыла глаза. Я решил, что она уснула и стал подниматься, но она жестом остановила меня, указав на стул. Я снова сел и через некоторое время почувствовал, как тело мое расслабилось, словно тишина избавила меня от напряжения, о котором я и не догадывался. Огонь в камине почти потух; угли покрылись пушистым пеплом, точно мхом. Мне бы разворошить их, но я не мог заставить себя встать. Сидел и водил пальцами по яркому овалу света от лампы: тот кольцом опоясывал мои пальцы выше костяшек. Я откинулся на спинку стула, и блик упал на лоскутное покрывало, высветив узор в виде листьев папоротника с завитками. Не трудно было представить, как Середит шила это покрывало, добавляя к нему лоскут за лоскутом в течение всей долгой зимы. Я видел ее, сидящую у камина, хмуро откусывающую конец нитки, и в моих мыслях этот образ слился с образами всех знакомых мне женщин – мамы, Альты, – молодых и старых одновременно.

Зазвонил дверной колокольчик. Я вскочил, и у меня закружилась голова. Кажется, сквозь легкую дрему я слышал тарахтенье колес и стук копыт. К дому приближалась повозка, и лишь сейчас я полностью осознал, что мне это не приснилось. Стемнело, из окна на меня смотрело мое собственное отражение, призрачное и удивленное. Колокольчик зазвонил опять, и с крыльца донеслось раздраженное ворчание. Мелькнул свет фонаря.

Я перевел взгляд на Середит, но она спала. Колокольчик снова зазвонил и на этот раз долго, сердито и громко, словно кто-то слишком сильно дергал за шнур. Середит поморщилась во сне, ритм ее дыхания изменился.

Я поспешно вышел из комнаты и спустился по лестнице. Нетерпеливый звон колокольчика не прекращался, и я закричал: «Иду, иду!» Мне не приходило в голову, что за дверью может таиться угроза, пока я отодвигал засовы, и только в последний момент, затаив дыхание, я подумал, что крестьяне с факелами могли вернуться, намереваясь спалить дом дотла. Но это оказались не крестьяне.

На крыльце стоял мужчина и что-то бормотал; увидев меня, он замолк и смерил меня взглядом. На нем были высокий цилиндр и плащ. Позади стояла двуколка, с поручней которой свисал фонарь. В свете фонаря было заметно, как от лошади поднимается пар, из ноздрей вырывались облачка пара. В нескольких шагах стоял другой мужчина, переминаясь с ноги на ногу и нетерпеливо цокая языком.

– Вам что-то нужно? – спросил я.

Мужчина на крыльце шмыгнул носом и утер его тыльной стороной ладони в перчатке. Затем снял цилиндр, вручил его мне и уверенно шагнул в дом; мне ничего не оставалось, кроме как посторониться. Он стянул перчатки палец за пальцем и положил поверх цилиндра. Спутанные курчавые волосы незнакомца свисали почти до плеч.

– Для начала – выпить чего-нибудь согревающего и поужинать. Заходи, Фергюсон, погодка нынче премерзкая.

– Кто вы такие?

Он взглянул на меня, но не ответил.

Второй мужчина – Фергюсон – зашел в дом, потопал ногами, крикнул через плечо кучеру: «Подождите пока!» – и поставил на пол саквояж, внутри которого что-то глухо звякнуло.

Первый мужчина вздохнул.

– А ты, по всему, ученик? Меня зовут мистер де Хэви-ленд, и я привез доктора Фергюсона осмотреть Середит. Как ее самочувствие? – Он подошел к висевшему на стене маленькому зеркалу и пригладил усы. – Почему в доме так темно? Зажги-ка лампы, будь добр.

– Меня зовут Эмметт.

Он махнул рукой, словно мое имя не имело значения.

– Она спит? Чем скорее доктор осмотрит ее, тем скорее сможет вернуться.

– Да, думаю, спит.

– В таком случае придется ее разбудить. Принеси нам чаю и немного бренди. И поесть чего-нибудь. – Он прошел мимо меня и поднялся по лестнице. – Фергюсон, следуйте за мной.

Фергюсон, обдав меня холодом и запахом мокрой шерсти, пошел за ним. Спохватившись, он обернулся и вручил мне шляпу. Я повесил ее на крючок рядом с цилиндром мистера де Хэвиленда, нарочно вонзив ногти в мягкий фетр. Мне не хотелось выполнять приказы мистера де Хэвиленда, но, закрыв входную дверь, я оказался в кромешной тьме. Волей-неволей пришлось зажечь лампу. Гости наследили в коридоре и оставили на ступенях лестницы россыпь прессованной грязи, выпавшей из рифленых подошв ботинок.

Я заколебался. Негодование и неуверенность тянули меня в разные стороны. Наконец я пошел на кухню и заварил чай, уговаривая себя, что делаю это для Середит.

Но когда я постучал, мистер де Хэвиленд ответил:

– Не сейчас. – У него был выговор жителя Каслфорда, а голос напомнил мне кое о ком.

Я громко крикнул через дверь:

– Но вы сказали…

– Не сейчас!

– Эмметт? – раздался слабый голос Середит. – Заходи.

Она закашлялась, и, толкнув дверь, я увидел, что моя хозяйка лежит, вцепившись в одеяло, словно пытается отдышаться. Ее глаза покраснели и слезились. Она подозвала меня. Мистер де Хэвиленд стоял у окна, сложив руки на груди; Фергюсон – у очага, посматривая то на своего спутника, то на Середит. Комната вдруг показалась очень маленькой.

– Это Эмметт, – с трудом выговорила Середит, – мой ученик.

– Мы уже виделись, – ответил я.

– Раз ты здесь, – начал де Хэвиленд, – может быть, тебе удастся уговорить Середит не делать глупостей? Притащились к ней из самого Каслфорда, а она не разрешает доктору ее осмотреть.

– Я вас не приглашала.

– Нас позвал ваш ученик.

От взгляда, который она метнула в меня, мои щеки запылали.

– Что ж, простите, что он зря потратил ваше время.

– Глупости какие. Я занятой человек, и вы это знаете! У меня срочные вызовы…

– Я же сказала – не приглашала я вас! – Середит отвернулась, как ребенок, а мистер де Хэвиленд взглянул на доктора и закатил глаза. – Со мной все в порядке. Простыла на днях, вот и все.

– Ваш кашель мне не нравится. – Доктор впервые обратился к ней напрямую: говорил он тактично и даже вкрадчиво. – Расскажите подробнее, как вы себя чувствуете?

Середит по-детски скривила рот, и я не сомневался, что она промолчит, но, переведя взгляд на де Хэвиленда, моя хозяйка ответила:

– Чувствую усталость. Знобит. Болит в груди. Вот и все, пожалуй.

– Позвольте я… – Фергюсон потянулся и взял ее за запястье, прежде чем она успела отдернуть руку. – Да, теперь все ясно. Благодарю. – Он взглянул на мистера де Хэвиленда, и в его взгляде мелькнуло непонятное мне выражение. – Больше мы не будем вам мешать.

– Прекрасно. – Мистер де Хэвиленд направился к двери, помедлил у кровати, будто хотел что-то сказать, и пожал плечами. Затем с рассеянной решимостью, означавшей, что я должен уступить ему дорогу, вышел из комнаты. Фергюсон последовал за ним, и мы с Середит остались наедине.

– Простите… Я волновался за вас.

Но она меня, кажется, не слышала. Ее глаза были закрыты, лопнувшие сосуды на щеках краснели, как разлившиеся алые чернила. Однако она знала, что я все еще здесь, потому что через минуту махнула рукой, молча приказывая мне удалиться.

Я вышел. Свет лампы заливал ступени лестницы и перила, окрашивая их бледным золотом. Снизу доносились голоса гостей. Прежде чем спуститься, я остановился и прислушался. Голоса звучали отчетливо.

– …упрямая старуха, – говорил де Хэвиленд. – Простите, доктор. Из слов почтальона у меня сложилось впечатление, что она просила…

– Не извиняйтесь, дорогой друг. Как бы то ни было, я видел достаточно, чтобы сделать выводы. Она слаба, разумеется, но реальной опасности нет – разве что ей внезапно станет хуже. – Раздались его шаги, и я догадался, что он пошел за шляпой. – Вы уже решили, как поступите?

– Я останусь здесь и буду присматривать за ней, пока ей не станет лучше или…

– Жаль, что она живет в такой глуши. Если бы она жила в городе, я был бы рад навещать ее.

– Да уж, – фыркнул де Хэвиленд. – Середит – ходячий анахронизм. Она все еще живет в Темных веках. Если уж ей так хочется продолжать заниматься переплетным делом, она могла бы работать в моей мастерской в полном комфорте. Вы даже не представляете, сколько раз я уговаривал ее переехать. Но она ни в какую не желает уезжать отсюда. А теперь вот еще взяла этого треклятого ученика.

– Да, она может быть упрямой.

– Не то слово. Она кого угодно доведет до белого каления. – Он с присвистом выдохнул через сжатые зубы. – Что ж, придется мне потерпеть и попытаться заставить ее образумиться.

– Удачи. Вот… – Лязгнула защелка саквояжа, затем что-то звякнуло. – От боли и бессонницы можете дать ей несколько капель этого снадобья. Но не больше.

– Хорошо. Непременно. Ну, доброй ночи. – Дверь открылась и закрылась; на улице скрипнули колеса, и двуколка затарахтела прочь. А де Хэвиленд стал подниматься. Наверху он поднял лампу и смерил меня взглядом.

– Никак подслушиваешь? – Он не дал мне ответить. Прошагав мимо, бросил через плечо: – Принеси мне чистую постель.

Я пошел за ним. Он открыл дверь моей спальни и на пороге оглянулся.

– Что тебе?

– Это моя комната. А мне где прикажете…

– Понятия не имею. – Он захлопнул дверь у меня перед носом, и коридорчик погрузился во мрак.

VII

Я ночевал в гостиной, завернувшись в запасное одеяло. Набитая конским волосом кушетка была такой скользкой, что в конце концов я поставил одну ногу на пол и опирался на нее, чтобы не соскальзывать вниз.

Когда я проснулся, в доме было холодно и еще темно. Болела каждая мышца. Я не сразу понял, где нахожусь, и сперва решил, что где-то на улице, посреди громадных и сумрачных заснеженных руин. Холод стоял такой, что я даже не стал пытаться снова уснуть. Встал, завернулся в одеяло, на затекших ногах прошагал на кухню, разжег огонь на плите и вскипятил воду для чая, затем заварил его. Последние звезды меркли над горизонтом; на небе не было ни облачка. Допив свой чай, я поставил второй чайник, чтобы отнести его наверх. Пока я возился, кухню начал заливать солнечный свет.

Поднявшись на второй этаж, я услышал, как открылась дверь моей спальни. Меня поразило, каким привычным стал этот звук: я сразу узнал его – дверь Середит скрипела иначе.

– А, прекрасно. Я как раз хотел попросить воды для бритья. Но ничего, чай тоже неплохо. Сюда, пожалуйста.

На пороге моей комнаты стоял мистер де Хэвиленд. Теперь я смог лучше разглядеть его: курчавые светлые волосы с проседью, водянистые глаза, надменная мина; вышитый жилет поверх рубашки. Возраст угадать было сложно: из-за блеклых глаз и светлых волос ему можно было дать и сорок, и шестьдесят.

– Поторопись, мальчик.

– Это для Середит.

На мгновение мне показалось, что он возразит. Но он лишь вздохнул.

– Хорошо. Тогда неси вторую чашку. А воду для бритья вскипятишь потом.

Он протолкнулся мимо меня и вошел в спальню Середит без стука. Дверь распахнулась, я придержал ее локтем и спиной зашел вслед за ним.

– Уходи, – проговорила Середит. – Нет, Эмметт, ты останься.

Она сидела в кровати; пушок белых волос нимбом окружал лицо, пальцы вцепились в одеяло, натянутое до самого подбородка. Она сильно исхудала, но на щеках играл здоровый румянец, а глаза остро блестели, как всегда. Губы мистера де Хэвиленда растянулись в тонкую улыбку.

– Вижу ты проснулась. Как ты себя чувствуешь?

– Чувствую, что на мою территорию вторглись. Зачем ты приехал?

Де Хэвиленд вздохнул. Смахнув несколько несуществующих пылинок с кресла цвета мха, он опустился в него, слегка вздернув штанины у колен. Внимательно осмотрел комнату, разглядывая каждую трещинку в штукатурке, поцарапанное изножье кровати и темно-синие ромбы заплаток на покрывале. Я поставил поднос у кровати. Он потянулся, налил себе чаю в единственную чашку, глотнул и еле заметно поморщился.

– Это так утомительно. Давай не будем ломать комедию и просто признаем, что я тревожусь о твоем здоровье, – сказал он.

– Черта с два. С каких это пор оно тебя заботит? Эмметт, будь добр, принеси еще две чашки.

– Спасибо, Середит, я уже выпил чаю, – ответил я, а мистер де Хэвиленд проговорил:

– Хватит и одной.

Я стиснул зубы и вышел, не глядя на него. Спустился на кухню и постарался вернуться как можно скорее, но наверху лестницы заглянул в чашку и увидел, что та запылилась; если бы чашка предназначалась для мистера де Хэвиленда, я бы не придал этому значения, но из нее будет пить Середит. Пришлось вернуться и вымыть ее.

Когда я зашел в спальню, Середит сидела в кровати прямо, скрестив руки на груди, а де Хэвиленд развалился в кресле.

– Никак нет, – говорил он. – Переплетчица из тебя отменная. Конечно, ты все делаешь по старинке, но… Ты очень мне пригодишься.

– Предлагаешь мне работать в твоей мастерской?

– Мое предложение в силе, и ты это знаешь.

– Только через мой труп.

Мужчина с саркастической миной повернулся ко мне.

– Рад, что ты наконец нашел дорогу, – процедил он. – Будь добр, налей Середит чаю, пока она не умерла от жажды.

В ответ я предпочел молчать, чтобы не ляпнуть какую-нибудь резкость. Налив чай, протянул чашку Середит, но не сразу выпустил из рук, желая убедиться, что она крепко держит ее. Она взглянула на меня, и гнев в карих глазах потух.

– Спасибо, Эмметт.

Де Хэвиленд щипал себя за переносицу большим и указательным пальцем. Он улыбался, но от его улыбки веяло холодом.

– Середит, времена сейчас другие. Даже если бы ты была здорова… прошу, подумай над моим предложением. Влачить одинокое существование в милях и милях от ближайшего города, переплетать книги для невежественных, суеверных крестьян… Мы столько работали над нашей репутацией, чтобы люди поняли: мы лечим души, мы – врачи, а не колдуны. Ты же занимаешься переплетным ремеслом в безвестности…

– Не учи меня жить.

Он откинул прядь волос со лба, растопырив пальцы.

– Я лишь хочу сказать, что крестовые походы преподали нам урок…

– Да тебя еще на свете не было во время крестовых походов! Как ты смеешь…

– Ладно, ладно. – Он выждал минуту, затем потянулся и налил себе еще чаю. Заварка потемнела, как морилка, но он не заметил этого, пока не сделал глоток, а сделав, скривился. – Середит, образумься, прошу. Скольких людей ты переплела в этом году? Четверых? Пятерых? Тебе и так работы не хватает, а ты еще ученика взяла. И твои крестьяне – они же ничего не смыслят в нашем деле. Считают тебя ведьмой. – Он наклонился ближе и заговорил вкрадчиво: – Неужели тебе не хочется перебраться в Каслфорд, где к переплетчикам относятся с уважением? Где уважают книги? Я очень влиятельный человек, знаешь ли. И обслуживаю лучшие семьи.

– Обслуживаешь! – повторила Середит. – Переплет делается раз в жизни.

– Ох, ради всего святого, Середит. Если в наших силах избавить человека от боли, кто мы такие, чтобы ему отказывать? Ты чересчур консервативна.

– Довольно! – Она отодвинула чашку, расплескав чай на покрывало. – Не поеду я в Каслфорд!

– Своим снобизмом ты сама себе вредишь! Почему ты предпочитаешь гнить в этом богом забытом месте…

– Ты не понимаешь, верно? – Прежде я никогда не слышал, чтобы голос Середит дрожал от сдерживаемого гнева. Я разозлился вслед за ней. – Помимо всего прочего, я не могу оставить книги.

Он со стуком опустил чашку на блюдце. На мизинце тускло блеснуло кольцо с печаткой.

– Не говори глупости. Я понимаю твою щепетильность, но все очень просто: книги можно взять с собой. В моем хранилище место найдется.

– Отдать мои книги тебе! – Она сухо рассмеялась – словно ветка треснула.

– В моем хранилище они будут целы. Там гораздо безопаснее, чем здесь, у тебя.

– Так вот в чем дело, значит… – Она покачала головой и откинулась на подушки; кажется, ей было трудно дышать. – Надо было сразу догадаться. Зачем же еще ты приехал. Тебе нужны мои книги. Ну, разумеется.

Мистер де Хэвиленд сел прямо, и впервые за все время пребывания в доме щеки его слегка порозовели.

– Нет нужды обвинять…

– А сколько книг, которые ты переплетаешь, в итоге оказываются в хранилище? Думаешь, я не в курсе, откуда у тебя деньги на новую мастерскую и твои… расшитые жилеты?

– Брать деньги за переплет не запрещено. Это просто старые предрассудки.

– Я говорю не о деньгах за переплет, – процедила она, и ее губы скривились, точно она съела что-то горькое, – а о продаже книг без разрешения их обладателя. Насколько мне известно, это запрещено.

Они обменялись взглядами. Белой рукой с узловатыми сухожилиями Середит схватилась за ключ, который носила на шее, словно его могли у нее отнять.

– Ох, ради всего святого, – де Хэвиленд встал. – Даже не знаю, зачем я тебя уговариваю.

– И я не знаю. Почему бы тебе не убраться восвояси?

Он театрально вздохнул и скользнул взглядом по растрескавшейся штукатурке на потолке.

– Я уеду, когда тебе станет лучше.

– Или когда я умру. Ведь ты на самом деле этого ждешь, угадала?

Де Хэвиленд отвесил ей саркастический поклон и направился к двери. Я прислонился к стене, пропуская его; поймав мой взгляд, он вздрогнул – скорее всего, начисто забыл о моем присутствии в комнате.

– Горячую воду, – бросил он. – В мою комнату. Сейчас же. – С этими словами он захлопнул за собой дверь с треском, от которого задрожали стены.

Середит покосилась на меня, а потом наклонила голову и стала разглядывать покрывало, точно проверяя, верно ли составлен узор из лоскутков. Когда я понял, что она и дальше собирается молчать, я откашлялся.

– Середит… Хотите, я прогоню его?

– И как, скажи на милость, ты это сделаешь? – Она покачала головой. – Нет, Эмметт. Он уедет сам, убедившись, что я поправилась. А это будет скоро. – Она произнесла эти слова с мрачным недовольством. – Но ты…

– Что?

Она посмотрела мне в глаза.

– Постарайся не срываться на него. Он тебе может пригодиться.


Обещание Середит не слишком утешило меня: день проходил за днем, а де Хэвиленд, похоже, уезжать не собирался. Я не понимал, почему Середит его терпела, но знал, что без ее разрешения прогонять его нельзя. Тем более что он явился сюда по моей вине. Впрочем, от этого мне не становилось легче. Он подозрительно ковырял блюда, которые я готовил, и бросал мне свои грязные рубашки, приказывая их постирать. Я крутился с утра до вечера, ведь надо было еще заботиться о Середит, и в мастерскую я даже не заглядывал. Если до приезда де Хэвиленда мне казалось, что дом принадлежит мне, то теперь я был низведен до положения раба. Не могу сказать, что мне было тяжело физически – на ферме до болезни я выполнял работу гораздо тяжелее этой, но присутствие де Хэвиленда выматывало. Никогда не встречал человека, который ступал бы так тихо; не раз, разжигая плиту или отмывая сковородку, я вдруг ощущал его взгляд на затылке. Я оборачивался, надеясь, что он моргнет от удивления или хотя бы улыбнется, но он продолжал смотреть на меня, будто я был невиданным зверем. Я приказывал себе выдерживать его взгляд, и наконец он первым скашивал глаза, а потом бесшумно покидал комнату.

Однажды утром я нес корзину дров для плиты.

– Середит спит. Разожги камин в гостиной, – сказал он, спускаясь с лестницы.

Я стиснул зубы и бросил дрова на кухне, не говоря ни слова. На самом деле мне хотелось сказать ему, чтобы он развел огонь в камине сам, или ответить резкостью, но мысль о беспомощной Середит, спящей наверху, заставила меня прикусить язык. Нравилось мне это или нет, этот неприятный человек был гостем в нашем доме. Я взял несколько поленьев и понес в гостиную. Дверь была открыта. Де Хэвиленд развернул письменный стол и сидел за ним спиной к окну. Когда я вошел, он даже не поднял голову, лишь указал на камин, будто я не знал, где тот находится.

Я сел на корточки и стал выметать остатки золы. Тонкий древесный пепел взметнулся призрачным облачком. Раскладывая хворост для растопки, я почувствовал у основания черепа холодное покалывание; я знал, что, оглянувшись, признаю свое поражение, но ничего не смог с собой поделать – все-таки обернулся. Де Хэвиленд сидел, откинувшись на спинку стула, и постукивал пером по зубам. Он смотрел на меня, как мне показалось, очень долго, пока кровь не загудела у меня в висках. Затем слабо улыбнулся и продолжил писать письмо.

Я сделал над собой усилие и вернулся к растопке. Разжег камин, подождал, пока пламя разгорится. Когда огонь запылал, встал и отряхнул с рубашки серый пепел.

Теперь де Хэвиленд читал книгу. Он по-прежнему держал в руке перо, пользуясь им, чтобы переворачивать страницы. Лицо его было безмятежным: с таким лицом люди смотрят в окно. Он вернулся на страницу назад и что-то записал на листке. Закончив, опустил перо и пригладил усы; глаза неподвижно уставились на меня поверх ладони, закрывавшей рот. Внезапно выражение рассеянного любопытства на его лице сменилось чем-то еще, и он протянул мне книгу.

– Мастер Эдвард Альбион, – проговорил он. – Работа анонимного переплетчика из мастерской Альбиона. Черный сафьян, золотое тиснение, корешок с рельефными полосками. Капталы, прошитые черной и золотой нитью, форзацы, мраморированные карминовой глазурью. Желаешь взглянуть?

– Я…

– Возьми. Аккуратно! – добавил он с внезапной резкостью в голосе. – Эта книга стоит не меньше пятидесяти гиней. Куда больше, чем ты когда-либо сможешь выплатить.

Я протянул руку, но в голове что-то щелкнуло, и я отдернул ее. Просто вспомнил его лицо, ту безмятежность, с которой он читал, хотя не имел на это права; читал чужие воспоминания.

– Не хочешь? Ну да ладно. – Он положил книгу на стол, затем снова взглянул на меня, словно в голову ему пришла какая-то мысль на мой счет, и покачал головой. – Вижу, ты разделяешь предрассудки Середит. Это ученический переплет. Изготовлен на продажу, но совершенно законно. Ничьи чувства не задеты.

– То есть… – я осекся. Меньше всего я хотел обнаружить, что не понимаю, о чем он говорит, но он прищурился, будто догадался об этом без слов.

– Тебе не повезло с наставницей. Ты учишься переплету, каким он был в Темных веках. Но мы далеко ушли от оккультной магии и Книги Хвикке… – Он закатил глаза. – Ты даже не слышал про Книгу Хвикке, верно? А про библиотеку в Помпеях? А про великих переплетчиков Ренессанса и мастерскую Фангорна? Про мадам Сурли? Нет? Процесс в Северном Бервике? Про крестовые походы хоть знаешь? Про них должен знать даже ты.

– Я болел. Она толком и не начинала учить меня.

– Середит не рассказывала тебе про переплетный профсоюз? – спросил он, приподняв бровь. – А про Акт о торговле воспоминаниями тысяча семьсот пятидесятого года? Про законы, регулирующие выдачу лицензий книготорговцам? Святые небеса, а чему она вообще тебя учила? Впрочем, не рассказывай, – с ноткой презрения в голосе бросил он. – Зная Середит, могу предположить, что ты три месяца клеил форзацы.

Я отвернулся и поднял совок, полный золы. Мое лицо пылало.

Уходя и оставляя за собой шлейф из пепла, я услышал брошенные мне вслед слова:

– Моя постель пахнет плесенью. Поменяй простыни, будь добр? И на сей раз проветри их как следует.


Позднее в тот же день я поднялся забрать поднос у Середит и обнаружил, что она встала. Стояла у окна, завернувшись в одеяло; щеки ее раскраснелись. Когда я вошел, она улыбнулась, но взгляд ее был странно пустым.

– Вот ты где… Быстро обернулся. Как все прошло?

– Что? – не понял я.

– Переплет, что же еще. Надеюсь, ты был осторожен, провожая ее домой. Когда говоришь им о том, что их переплели, иногда они слышат тебя, хотя… Первый год, когда ум приспосабливается, – опасное время, нужно быть осторожным. Твой отец так и не смог объяснить, почему… почему только одно воспоминание иногда всплывает. Но мне кажется, в глубине души они догадываются, что чего-то не хватает… Поэтому нужно быть осторожным. – Она беспокойно задвигала губами, словно пробовала языком место, где раньше был зуб. – Иногда я думаю, что слишком уж рано ты начал. Я разрешила тебе заниматься ремеслом, но ты был еще не готов.

Я поставил поднос как можно аккуратнее, но фарфоровые чашки подпрыгнули и задребезжали.

– Середит? Это я, Эмметт…

– Эмметт? – Она заморгала. – Эмметт. Ах да. Прости. На секунду мне почудилось…

– Могу я… – Мой голос задрожал. – Могу я вам что-то принести? Хотите еще чаю?

– Нет. – Она поежилась и поплотнее запахнулась в одеяло, а когда снова взглянула на меня, взгляд был ясным и незамутненным. – Прости меня, Эмметт. Вот доживешь до моих лет – тоже начнешь путаться.

– Да бросьте вы, не извиняйтесь, – ответил я с глупой учтивостью, будто она что-то пролила. – Мне идти?

– Нет. Присядь. – Я сел, но она долго молчала. Быстро, как корабли, проносились тени от облаков над болотами и дорогой.

Я откашлялся.

– Середит, за кого вы меня приняли? Несколько минут назад?

– Он считает, что я нарочно держу тебя в неведении. – По едким ноткам в ее голосе я понял, что она имела в виду де Хэвиленда. – Он думает, что я застряла в прошлом. Считает меня упрямой, отсталой старой занудой, потому что для меня наше ремесло священно. А он смеется над такими, как я. Для него главное – власть. Деньги. Он не уважает наше ремесло. Я знаю, что для многих людей мы все равно что колдуны, – проговорила она, словно отвечая на мой незаданный вопрос. – Говоря о нас, люди плюют через плечо или предпочитают вовсе о нас не упоминать. Люди вроде твоих родителей… Твой дедушка был крестоносцем, верно? Отцу твоему хотя бы хватило совести этого стыдиться. Но одно дело невежество. Совсем другое – то, как относится к переплету он…

– Де Хэвиленд?

Середит фыркнула.

– Дурацкое имя! Нет, негоже это, когда в переплетной полно людей, которые не знают, что делают… Книги на продажу, подумать только! Мы делаем книги из любви к ремеслу.

Лишь у человека, любящего свое ремесло, книги получаются красивыми. – Она отвернулась, и лицо ее стало каменным: прежде я никогда не видел его таким. – Любовь к своему ремеслу. Понимаешь, о чем я?

Я не понимал. Но решил кивнуть.

– В самом начале рабочего процесса есть момент, когда переплетчик и тот, для кого создается книга, становятся единым целым. Я всегда сижу и жду, когда этот момент придет. В комнате становится очень тихо. Клиент боится: они всегда боятся. И все зависит от тебя: ты просто слушаешь и ждешь. Потом происходит таинство. Твое сознание открывается и впускает в себя сознание другого человека; тот, другой, отпускает воспоминания, и они перетекают в тебя. Этот момент мы называем поцелуем.

Я отвел взгляд. Я никогда никого не целовал, кроме своих родных.

– Переплетчик словно становится человеком, которого переплетает. Ненадолго ты примериваешь на себя его жизнь. Но разве это возможно, если продавать книги ради выгоды?

Вдруг у меня свело ногу. Я пошевелил стопами, чтобы унять боль, затем встал, прошелся до камина и вернулся к стулу. Середит следила за мной. Облачко закрыло солнце, смягчив контур ее лица и разгладив морщины.

– Не хочу, чтобы ты стал таким переплетчиком, как он, Эмметт.

– Я лучше горло себе перережу, чем стану таким.

Она рассмеялась горьким и сухим дребезжащим смехом.

– Не зарекайся. Но я все же надеюсь, что это правда. – Она снова укуталась в одеяло, и со стороны показалось, что у нее вырос горб.

Мы долго молчали. Я поджал пальцы в ботинках: внезапно стало холодно.

– Зачем вы мне это рассказываете?

– Знаешь, а я бы выпила чаю, – неожиданно сказала она. – Мне немного лучше.

– Конечно. – Я подошел к двери и рывком открыл ее.

Де Хэвиленд поспешно попятился; оказалось, он стоял под дверью.

– Мне нужно поговорить с Середит, – выпалил он. – Пусти.

Я отошел. По наклону его головы я догадался, что он подслушивал. И обрадовался: мне хотелось, чтобы он знал, какого я о нем мнения.

– Чего лыбишься? – добавил он. – Будь ты моим учеником, я бы давно тебя выпорол.

– Я не ваш ученик.

Он грубо оттолкнул меня.

– Не зарекайся.

Дверь захлопнулась у меня перед носом.


Ночью я спустился вниз, не зажигая свечу: луна светила очень ярко. Было что-то странное в этом свете: он казался осязаемым, как пыль, сквозь которую я пробирался с каждым шагом, словно раздвигая паутину. Но я шел на поиски чего-то, и этим были заняты все мои мысли.

Мне было холодно. Я шел по лестнице босиком. Бросил взгляд на свои ноги, окутанные мерцающим лунным светом, который шевелился при ходьбе, перекатываясь волнами. Я знал, что это сон, но это осознание не разбудило меня. Напротив, я ощутил легкость и обрел способность парить над землей.

Я очутился в мастерской. Здесь все было покрыто тем же серебристым налетом. Задев верстак рубашкой, я оставил на нем темный след; ткань запачкалась мерцающей пылью. Что же я искал?

Передо мной была дверь, ведущая вниз, в хранилище. Но войдя внутрь – дверь я не открывал, она сама открылась от моего легкого прикосновения, – я оказался в другой комнате, той, где стояли стол и стулья. В комнате было светло. За столом спиной ко мне сидел юноша. Я узнал в нем Люциана Дарне.

Он повернулся, словно хотел взглянуть на меня, но все вокруг внезапно замедлилось, и не успел я увидеть его лицо, как начал падать вниз.

Я летел вниз в пустом пространстве, а потом проснулся. Сердце колотилось, руки и ноги гудели от напряжения. Когда тело наконец изволило повиноваться мне, я сел и вытер пот с лица. Еще один кошмар, вот только что кошмарного в нем было? Невзирая на страх, самое сильное чувство, которое я испытал в этом сне, было сродни отчаянию: еще миг, и я узнал бы, что ищу.

Мне казалось, что еще глубокая ночь, но я услышал, как часы пробили семь, и понял, что проспал. Пора было готовить чай для Середит. Соскользнув с кушетки, я направился в коридор, завернувшись в одеяло, как в плащ. Разжег огонь и долго стоял у плиты, подвинувшись как можно ближе, пока не согрелся.

– Будь добр, сделай мне чаю.

Я обернулся. Де Хэвиленд сел на стул и потер лоб двумя пальцами, словно стирая пятно. На нем был светло-голубой халат, расшитый серебряной нитью, но под халатом он был полностью одет, а жилет и шейный платок, кажется, не менял со вчерашнего дня. Под глазами залегли лиловые тени.

Он сказал «будь добр» – и то хорошо. Я не ответил, но поставил чайник на огонь и отмерил ложку чая. Чайница была такой старой, что зелено-золотой орнамент местами усеивали крапинки ржавчины, а когда я открыл крышку, на пальцах остались хлопья краски.

Де Хэвиленд зевнул.

– Как часто приезжает почтовая повозка? Раз в неделю?

– Да.

– Значит, приедет сегодня?

– Наверное. – Вода вскипела, и я наполнил чайник. Лицо обдало паром; щеки запылали.

– Вот и славно.

Он достал карманные часы и принялся заводить их. Колесико издавало неприятный металлический скрежет, от которого у меня свело зубы. Чай не успел завариться, но я все равно разлил его по чашкам; тонкостенная фарфоровая чашка де Хэвиленда наполнилась жидкостью чуть темнее мочи. Он нахмурился, но поднес чашку к губам и стал пить, не сказав ни слова. А допив, звонко цокнул чашкой о блюдце, поставив ее ровно посередине, на круглую выемку.

Я взял поднос и начал готовить чай для Середит. Взял не фарфоровые чашки, а керамические, те, из которых мы обычно пили. Решил не нести ей хлеб с маслом – приедет Толлер и привезет сычуг, тогда я смогу сделать творог. Достал из банки несколько ломтиков сушеных яблок и добавил в чашку ложку меда. Мне так хотелось скорее убраться подальше от де Хэвиленда, что я пролил чай, поднимая поднос.

Он взглянул на меня, когда я прошел мимо.

– Ты куда это направился?

– Отнести Середит завтрак.

– О, – его глаза блеснули, точно что-то позади меня привлекло его внимание. Когда он снова взглянул на меня, взгляд его был спокойным. Радужки у него были такого же бледно-коричневого цвета, как чай в его чашке. Усы растрепались с одного края; меня обуяло жгущее, яростное желание потянуться и дернуть за них, сорвав с лица.

Загрузка...