III

В самом радужном настроении Азбукин вышел из дому Налогова. Мир и предвечерняя тишина и радость разлиты были в природе. Солнце, пред тем как спуститься к горизонту, припекло, будто хозяйка в простом, не знающем тона доме, которая наливает тарелку полным-полно, и на лице ее написано: кушайте, нам не жалко: на всех хватит. Над городским садом с криком носились вороны, наевшиеся ячменя, рассыпанного на площади головотяпскими служащими, получавшими его вместо жалованья. Городской сад пока ещи ничем не отделялся от окружавшей его площади. Каждый год пред празднованием 1-го мая, сооружали вокруг него частокол, и он целое лето был окружен им, как женское личико вуалью. Но приходила зима, — вуаль становилась ненужной, и граждане Головотяпска разбирали частокол на топливо. В минувшем году ставил частокол около сада, на основе профессиональной дисциплины, головотяпский союз работников просвещения. Ездили в лес за кольями, втыкали, прибивали гвоздями, отпущенными под рубрикой: еще на агитационную пропаганду.

Единственным остатком, уцелевшим от окружавшего когда-то, еще до революции, сад забора, пережившим все краткосрочные частоколы, были двери, на которых вопреки старому правописанию, глазатилось:

Просят затворять двери

подобно тому, как над зданием уисполкома, уже вопреки новому правописанию, прибита была доска с надписью:

Призидиум уисполкома

В саду меланхолически бродили три козы.

Из сада Азбукин выбрался на площадь Головотяпска, половина которой была вымощена, а другая — не мощеная. Он шел по самому краю каменного берега. Перед Азбукиным тянулся ряд лавочек и лавченок, ядреных, крепко сколоченных: дружно сплотившихся, словно это не лавченки были, а молодые грибы, вылезшие на божий свет после теплого дождика, а против них молчаливо возвышалась красная трибуна.

За рядами лавченок воздвигались головотяпские церкви: крыши выцвели, стены посерели. Впрочем, головотяпские попы на радостях вздумали было преподавать закон божий, за что неделю отсидели в головотяпской тюрьме. Рассказывали, что когда заключен был под стражу о. Сергей, после тюрьмы вступивший в древнеапостольскую церковь и сделавшийся даже ее главою в Головотяпске, то случайно на улице встретились две его жены — законная и посторонняя — и при встрече трогательно расплакались.

Эх, Головотяпск, Головотяпск! Найдется ли еще где-нибудь в нашей республике такой город? Найдутся ли где такие ораторы, которые в 1923 г. с большим пафосом произносят речи, заученные ими еще в 1918 г. — точно тот священник, который, привыкнув читать проповеди по книжке, громил казенные винные лавки, когда они уже были закрыты. Найдется-ли где еще город, где кое-кто из коммунистов тайно венчался в церкви со своей подругой жизни, а некоторые даже шли на исповедь к о. Сергею и каялись в содеянных ими грехах. Найдется ли еще где такой предуисполкома, который, уже при нэпе, когда ему указали на несоответствие его распоряжений декрету Совета Народных Комиссаров, подписанному Лениным, спокойно ответил:

— Что-ж, Ленин в Москве, а я в Головотяпске!

Обретется ли еще где город, где в комиссии по проведению недели бесприютного ребенка предлагаются такие героические средства: останавливать каждого прохожего на головотяпском мосту и требовать от него, на основании постановления уисполкома: 3 миллиона. И бывало ли еще где, чтобы в первомайские торжества для усиления праздничного настроения так взрывали бомбу, что во всех домах, примыкавших к Головотяпе, куда была брошена бомба, были вырваны стекла. Найдется ли еще где такое разливанное море самогонки, — самодержавной владычицы граждан Головотяпска?

Идет по улице Головотяпска гражданин так же одетый, как и большинство граждан республики — зимой в тулуп, а летом во что придется, а понаблюдайте за ним и увидите, что это не просто гражданин, а настоящий тип. Опишите его, — тут и воображения совсем почти не потребуется, только опишите, — и, кто знает, может быть, вы и славу приобретете. Найдется ли еще где-либо поле, более удобное для приобретения литературного таланта? Недаром и доморощенные поэты не переводятся в Головотяпске. Один из них такие частушки сочиняет для местного теревьюма (театр революционного юмора), что головотяпские ценители искусства хохочут до икоты, и слышатся возгласы одобрения: а здорово саданул, ах, сукин сын. И еще более ядреные, которые можно только произносить, но писать исстари не принято. Головотяпский отдел образования поддерживает теревьюм и морально и материально, усматривая в нем насаждение пролетарского искусства.

Эх, Головотяпск! Головотяпск! высушить бы всю грязь, в которой постоянно купаешься ты, как свинья в поганой луже; очистить бы тебя, приубрать, приукрасить; приобщить бы тебя к радости новой, разумной и прекрасной столь тебе чуждой.

Азбукин, между тем, прошел к зданию исполкома. У самых входных дверей виднелись обрывки анонса о комсомольской пасхе, отслуженной в зале исполкома: остался только верх объявления с рисунком, изображающим красноносого попа над пустым гробом и надписью

Несть божьих зде телес:

Христос воскрес,

и низ, где было крупными буквами написано

кто сорвет это об'явление, понесет наказание за контр-революционное деяние

На углу в витрине Азбукин прочел:

30 апреля 1923 г. в здании головотяпского нардома состоится конгресс союза коммунистической молодежи, на котором выступят представители Польши и Чехо-Словакии.

Рядом с объявлением о конгрессе примостилась маленькая красная четвертушка о праздновании дня 1-го мая. Здесь предписывалось всем гражданам убрать свои жилища зеленью и не какими-нибудь тряпками, а настоящими флагами. За неисполнение предписания угрожал штраф 30 р. золотом. Кроме того, жителям некоторых районов предлагалось собственными силами соорудить несколько арок. Арка приходилась и на район, где жил Азбукин. Опять придет со сбором пожертвований уличком, а где я возьму, подумал шкраб, поскреб в затылке, и настроение, поднявшееся в доме Налогова, слегка омрачилось.

Впрочем, скоро ряд иных явлений отвлек внимание Азбукина от досадного объявления: навстречу ему бежало, одна за другой, с десяток собак, справлявших деловито и серьезно свою собачью свадьбу, — без лишнего шуму и гаму.

На крестнях — так именуется в Головотяпске перекресток — сошлись два петуха: рыжий и белый. Сражались они с таким остервенением, что ребятишки, бросив играть в бабки, с большим любопытством следили за петухами. Рыжий торжествовал: он загнал белого в выбоину, нагнул ему голову и мешковато тыкал в грязь.

Азбукин от природы был мирного склада и задержался перед петухами столько, сколько требуется для всякого, даже самого идеального человека, потому что и идеальный человек есть человек же, и на нем лежит отпечаток человеческого, и если запнулось несколько человек перед дерущейся птицей, то идеальный человек тоже, хоть несколько минут, но постоит.

На дальнейшем пути Азбукин встретил головотяпского военного комиссара. У этого комиссара было старое, привычное выражение лица и совсем непривычная, новая одежда. Одет он был, как главнокомандующий армиями. Однако, одежда на военкоме отчасти была и не совсем нова для обывателей Головотяпска. У военкома была жена, выражение лица которой было столь же простовато и благодушно, сколь хитро у мужа. И задолго еще до появления военкома на улицах Головотяпска в новой щегольской шинели, уже многие от его супруги узнали, что военком шьет себе новую шинель в самом губернском городе, а ежели переведен будет с повышением в губернский город, то сошьет себе шинель, вероятно, уж, в Москве.

И не заметил Азбукин, как очутился перед домиком Семена Парфеныча. Войти или нет — помыслил шкраб в некотором колебании. Войти, обязательно войти, подстрекнул его внутренний голос, говоривший от имени сытного обеда, изюмного вина, ликера, переподготовки, сулившей корову, костюм, пчел; от имени тех светлых надежд, которыми всегда окружено будущее.

Сапожника Азбукин застал в не совсем удобном положении: он, с аршином в руке, вылезал из-под кровати. Красный, с взлохмаченными волосами, с недовольным лицом, Семен Парфеныч являл собой такой вид, что Азбукин даже попятился и стеснительно кашлянул.

— Что-ж такое, Азбукин, дальше-то будет? До чего мы дожили.

Азбукин, решив, что под кроватью случилось несчастье, сочувственно вздохнул.

— Меряю, вишь ты, дом собственный меряю, — потрясая аршином перед шкрабьим носом, волновался сапожник.

Азбукин, успокоившись, счел необходимым пояснить:

— Это для квартирного налога требуется.

— Опять налог? — судорожно передернулся испугавшийся Семен Парфеныч. — Нам ничего про это не говорили. Сказали: смеряй квартиру — и все. А ты откуда знаешь? Ты, брат, тово… тут ходили, переписывали… так ты тово… может тоже переписывать пришел?

— Это всероссийская городская перепись, — дополнил Азбукин, не смущаясь. — Я не попал в переписчики, — опоздал. А пришел я за сапогами. Произнес последние слова Азбукин с интимной улыбкой и особенно ласковым тоном.

— Не готовы, брат, Азбукин, — как бы извиняясь, проговорил Семен Парфеныч, вспомнив, что шкраб уже много раз приходил за обувью. — То то, то другое. Вишь ты, какие комиссару Губову сшил. А? А вот башмаки жене Фрумкина. Царица только раньше носила такие.

— Скоро и я вас попрошу сшить мне новые сапоги, — весело заметил Азбукин, поглядывая на комиссаровские сапоги. — Нам жалованья прибавят.

— Это хорошо, хорошо, — согласился Семен Парфеныч. — Сошью. А много прибавят?

— Полтора миллиарда будут платить. Налогов так сказал. Знаете, Налогова?

— Ну, как же не знать. Полтора миллиарда — не фунт изюма. Дай-ка мне полтора миллиарда, разве я стал бы со всей этой грязью возиться. Так-то Азбукин. Значит, наука опять в ход пошла. Выплыло масло на воду.

И Азбукин улавливает в глазах Семена Парфеныча признаки растущего к нему уважения.

По окончании оффициальной части разговора начинается неоффициальная.

— Ну, что нового в газетах, — спрашивает Семен Парфеныч.

— Да ничего особенного.

— А у нас, ты слышал, — сообщает сапожник, — тут недалеко по улице человек спит. Вот уж восемь суток.

— Восемь суток, — ахает Азбукин. — Да отчего это?

Видишь, дорогой мой, — голос Семена Парфеныча делается и грустным и покорным вместе. — Новая болезнь, никогда еще небывалая. Божье наказанье. Помнишь, в священном писании сказано: все это начало болезней. А потом известно, что будет: конец света.

Неподдельной грустью веет от этого вышколенного суровой жизнью человека, покорностью перед судьбою, которая, точно кошка с мышкой, шутит с человеком, забывая, что ей игрушки, а мышке слезки. Дунет своим болезнетворным дыханием, и где ты Азбукин! Если бы Семен Парфеныч был поэтом, то, возможно, он, передал бы в соответствующих изящных выражениях благородное чувство мировой скорби, овладевшее им. Но и без этих выражений Азбукин ясно почувствовал, как от сапожника неудалимым током вошло в него сейчас грустное настроение и смыло радость.

— А еще, брат ты мой, не слышал, — тут случай с одним мужиком вышел по дороге в губернию, — продолжает Семен Парфеныч. — Вот ехал, вишь ты, мужик — вез жито в город за продналог. Дело было к вечеру: не то, чтобы совсем потемнело, а этак серенько. И вот попадается мужику на дороге-то старуха. «Везешь ты, говорит она мужику, — жито на продналог, — я это знаю. Всего жита у тебя не возьмут, — пуд один тебе оставят. Так ты на этот пуд купи мне платок. Когда обратно поедешь, я тебя буду ждать здесь.» Потом старуха шмыгнула в лес, а мужик поехал. Правда, в губернии пуд ему сбросили, и он купил платок. Только обратной дорогой он возьми и подумай: а на кой черт отдавать платок старухе, — повезу лучше жене. Ну, свернул значит, с той дороги, где встретил старуху, и поехал другой дорогой, окольной. Едет. Дело к вечеру. Серенько. И опять, брат ты мой, перед ним старуха. Будто из земли выросла. И говорит ему: «Ты хотел мимо меня проехать, а вот и не удалось. Давай платок». Мужик тово… хотел было обмануть, — никакого платка у меня нет. Давай, — говорит старуха, а сама сурьезная такая, к нему идет. Ну, мужик видит: кругом лес, ни души не видно, темнеет, а старуха — кто ее знает, что это за старуха, — отдал. А старуха-то и говорит ему: «Ну смотри теперь». Подняла платок, встряхнула, и оттуда, понимаешь-ли ты, посыпались черви, видимо-невидимо. Еще раз встряхнула старуха платок, и оттуда как побегут мыши во все стороны. Третий раз махнула старуха, и поползли гады всякие, — свистят, шипят, извиваются. Еще раз махнула старуха, и выскочили вооруженные люди: конные и пешие и — стали драться. И кровь полилась ручьями. У мужика мороз по коже пошел. «Видел? — спросила старуха. Так смотри, — запомни». И скрылась. Вот какая штука может с человеком случиться.

Семен Парфеныч несколько помолчал.

— По-моему, — продолжал он, — тут предсказанье. Много, брат, пережили мы с тобой, Азбукин, а, кажись, еще хуже будет.

Как школьник на классной доске тряпкой, стирает Семен Парфеныч у Азбукина впечатления, записанные в доме Налогова, и лишь кое-где торчат жалкие остатки от нулей полутора миллиардов:

— И что это за жизнь, Азбукин!

Загрузка...