Глава VII ТАМ, ГДЕ ПРОЛЕГЛА ГРАНИЦА

Наверное, мне все-таки не выкарабкаться. Жаль. Так хочется жить. Очень. И я все делаю, чтобы жить. А все, что я могу сейчас делать, это очень хотеть жить. Капают, капают рубиновые капли, и вливается в меня чужая кровь, становится моей. Иногда в шумихе вижу лица врачей, сестер, белые халаты, белые шапочки. Чья-то прохладная рука гладит мой лоб, наверняка это женская рука. И вдруг я слышу шелест высокой травы, вдыхаю аромат сена, откуда-то с небес курлычут журавли, ушедшие в свой дальний перелет, вовсю разливается жаворонок, а соловьи поют так, что ушам больно. Но все заглушает запах хвои, и могуче-тревожный нарастающий ветер раскачивает верхушки высоченных сосен. И журчит говорливый ручеек, и шуршит песок, и слепят мои закрытые глаза снега вершин, и синеют озера меж неподвижных елей…

Все перепуталось, все смешалось. Это все заставы, на которых я был, догнали меня здесь. Вспомнились. Или пришли прощаться со мной. Когда-то я знакомился с ними как с новыми друзьями, проходило время, и я прощался как со старыми. Но помнил все. И вот теперь они вспомнили меня и собрались здесь вокруг моей постели, каждая со своими лесами, песками, горами, со своими ароматами, лесными шумами или речными всплесками, со своим птичьим гомоном, розовыми, алыми, синими, лиловыми небесами. Мой пограничный, мой военный путь. Недолгий путь…

— Товарищ подполковник, лейтенант Жуков прибыл для прохождения дальнейшей службы! — так я доложил коменданту отряда на заставе, куда меня направили.

Седоватый, коренастый, невысокий, загорелый, весь в морщинах. Если б меня спросили, как его определить одним словом, я б ответил: «опытный» (и как выяснилось впоследствии, не ошибся). Такое впечатление, что он все умеет, знает, все видел, пережил, и для него нет неразрешимых вопросов. Это я так определил, еще даже не услышав его голоса. Жуков — психолог! Он смотрел на меня оценивающе, наверное, тоже определял, и подозреваю — куда точней. Рядом с ним худой, жилистый, будто его из проволоки скрутили, старший лейтенант начальник заставы Божков (мне уже назвали), мой будущий командир. Впрочем, поскольку я доложился, уже не будущий, а настоящий.

В отдалении возле чемоданов застыла Зойка. После отпуска я хотел поехать к месту службы один, обжиться, осмотреться, а потом уже выписать ее.

— Шиш! — сказала она решительно. — Муж и жена — одна сатана, одна судьба. Едем вместе. Чего обживаться, на улице не останемся. А выписывать будем мебель.

— Ты что ж, — говорю, — собираешься за нами по всем заставам гардероб возить?

— А почему нет? Наполеон, я где-то читала, всюду возил с собой походную кровать; Суворов, или Кутузов ларец, ну в общем столовый прибор, а ты чем хуже?

— Хуже Кутузова и Суворова? Ничем, — подтверждаю. — Чин только меньше.

— Это дело поправимое, — говорит.

И вот мы прибыли вместе. Доехали с удобствами, самолетом, потом поездом, потом машиной. Здесь тепло, свежий горный воздух. Впрочем, особых гор нет, хотя и высоковато.

— Ну что ж, Жуков, — подполковник жмет мне руку, — рад, что прибыли, у нас дефицит офицерский (это он намекает, что должен приехать замполит, второй месяц ждут). И что не один, а с женой, совсем хорошо, работу ей найдем она кто по специальности?

— Учитель физкультуры, — говорю, — тренером может работать. По самбо.

— По самбо? — хором удивляются подполковник и старший лейтенант и подозрительно смотрят на меня.

— По самбо, по самбо, — подтверждаю.

— Ну что ж, — улыбается подполковник, — тогда без работы не останется. — И вдруг мгновенно меняет выражение лица. — А вы свое дело знаете? — смотрит строго, требовательно, я бы даже сказал, недоверчиво.

И меня охватывает раздражение — два года службы, четыре — училища, диплом с отличием, награжден знаком «Отличник погранвойск», полдюжины разрядов, знаю язык… Словом, вспоминаю все свои достоинства. Уж не хуже этого «гвоздя» (как я мысленно прозвал начальника заставы, не ведая, что и солдаты так его назвали).

— Знаю, товарищ подполковник, не беспокойтесь, — отвечаю явно не по-уставному.

— Ну что ж, — после паузы говорит комендант отряда, — хорошо, когда офицер в себе уверен. Вот ваш начальник заставы, старший лейтенант Божков, надеюсь, сработаетесь. Счастливо оставаться.

Подполковник жмет нам руки, садится в свой «газик» и уезжает. У меня остается неприятный осадок. Высказался, товарищ новоиспеченный зам! Этакий самоуверенный петушок! «Свое дело знаю, не беспокойтесь, товарищ подполковник…» (и не задавайте глупых вопросов!).

— Пошли, Жуков, — говорит Божков, — сейчас покажу тебе твой дом, пока жена будет устраиваться, прогуляемся, покажу хозяйство. Женей меня зовут. Тебя Андрей — знаю.

Возникает старшина-прапорщик. Типичный старшина из кинофильмов — немолодой, могучий, усатый, басистый. Он словно пушинки подхватывает чемоданы и решительно движется в неизвестном направлении. Мы за ним.

Квартира превосходит все наши мечты.

В аккуратном одноэтажном домике их четыре. Все двухкомнатные, все с кухнями, террасками. В одной живет начальник заставы (холостой), в другой несуществующий на сегодняшний день замполит, в третьей старшина, в четвертую загружаемся мы с Зойкой. Тепло, светло, уютно, убрано (наверняка к нашему приезду). Есть мебель, везти гардероб из Москвы нет нужды.

— Живем! — радуется Зойка и тут же начинает что-то переставлять.

— Ты живи, — говорю, — а я пойду на экскурсию.

— Не извольте беспокоиться, товарищ лейтенант, — произносит старшина реплику из кинофильма, — все будет в порядке.

И подкручивает ус.

Я нахожу начальника заставы перед домом. Он устремляет на меня вопросительный взгляд. В ответ я показываю поднятый вверх большой палец.

И мы отправляемся на «экскурсию».

Сначала наш участок границы.

Жаркое здесь и в ноябре солнце высоко в небе. Ни одного облачка. Во всю ширину голубизна без конца и края. Ветерок покачивает пожелтевшую траву. Я подхожу вплотную к зелено-красному пограничному столбу. На меня смотрит матовый герб чужой, здесь она называется «сопредельная», страны. А на обратной, невидимой мне стороне столба, наш герб, сейчас он, наверное, сверкает на солнце.

Вправо и влево по холмам, оврагам, по долинам и горным склонам на десятки тысяч километров протянулась граница. Меня охватывает странное волнение.

Всматриваюсь в эту землю, в эти сухие пожелтевшие травы. Вот эта травинка, что дрожит на ветру, склоняется, гнется, вновь выпрямляется, эта травинка, моя Родина, а вон та, в сантиметре от нее — чужая земля… На той стороне прилепились к склонам холмов узкие делянки, подслеповатые глинобитные бурые домишки теснятся у пыльной дороги, одинокие худые овцы ищут траву, неподвижно застыли, опираясь на длинные посохи, старики пастухи.

Небогатая страна… Вспоминаю, как по дороге на заставу проезжал большое село, все белое, в зелени, оживленное. Грешно, конечно, хвастаться, да и наивно, но уж больно велик контраст: даже овцы у нас мне кажутся чище и жирнее. И только вот тут, рядом, с обеих сторон пограничного столба, одинаковая, пожелтевшая осенняя трава, что колышется на прохладном ветру. Одинаковая, но не одна и та же. Вот это — моя Родина, а вон та, в сантиметре от нее — чужая земля.

И я подумал — какая же у нас, пограничников, ответственная работа. Шестьдесят тысяч километров границы! Это если на каждом километре поставить на круглосуточную смену человека, так и то полдюжины дивизий потребуется. Конечно, кое-чем мы располагаем, есть кое-какая аппаратура, которая помогает нести службу. Прямо скажем. И все равно задумаешься о масштабах, прямо дух захватывает.

Здесь, конечно, все иначе, чем в Шереметьеве. Здесь оружие врага не поддельный паспорт, не хитрый тайник в каблуке, не переклеенная фотография. Тут у него пистолет, нож, автомат. Что и говорить, тех, кто пытается перейти границу силой, сейчас наперечет. И к нам и от нас. Уж больно это безнадежное предприятие. И все же случается, помнят старожилы границы за последние годы. Потому и в мирные, нынешние времена вырастают порой на окраине приграничных сел скромные белые обелиски, увенчанные звездой, потому и школа или улица, или колхоз нарекают именем того, кто служил здесь на заставе, прибыв из совсем других краев, но в края свои не вернулся, а остался навсегда под теми обелисками. Да и заставы есть, где старшина выкликает на вечерней поверке имя пограничника, что навечно зачислен в список части. Поколения солдат, старшины, начальники будут сменяться на заставе, а тот, чье имя выкликают, все будет служить на ней, все будет в ее строю…

— Пошли, — говорит Божков.

Я отрываюсь от своих мыслей, еще раз оглядываюсь кругом. Вслушиваюсь. Где-то далеко-далеко тарахтит трактор, лениво лает собака, поближе гудит провод на столбах, мурлыкает невыключенный мотор нашего УАЗа… Ветер все такой же свежий, густой и пахучий.

Мы возвращаемся на заставу и продолжаем осмотр. Мне все знакомо: и зеленая вышка, и система, и следовая полоса, и спортивная площадка, и казарма, и вольер, аккуратные дорожки, окаймленные выкрашенными белой краской кусками кирпичей. И не очень искусное панно с лозунгами и изображениями пограничников. Все это я знаю по училищу, по стажировкам. Все знакомо и все внове.

Потому что теперь это мой дом. Потому что теперь я здесь буду учить, а не учиться. Впрочем, учиться придется всегда, никуда не денешься, такая профессия (а в какой профессии этого не требуется?). И отвечать тоже надо будет не перед преподавателями, а перед страной.

Все это я излагаю Зойке после обеда. Обед прошел в гостях у старшины. У него уютная пожилая (на мой взгляд) жена. Она в восторге, что может кого-то нового накормить своим вкуснейшим обедом, поскольку ее супруг к этим обедам давно привык и даже ворчливо крякнул на салат. Вообще я понял, что наш холостой начальник заставы входит в пай к старшине по части питания и столуется у него. Во время обеда Марфа Григорьевна прозрачно намекнула, что скооперироваться можно всем, плюс будущий замполит, и она возьмет все на себя, а то Зойка молодая, будет работать, чего ей мучиться и т. д. и т. п.

— Не выйдет, — решительно заявила мне Зойка, — она, конечно, хорошая женщина и симпатичная, но я для чего стала работать женой, чтоб бездельничать? Скажи, я хуже ее готовлю? Нет, ты скажи?

Я сказал, что подобная крамольная мысль могла прийти в голову только безнадежному дебилу или язвеннику в последней стадии. Потом рассказал о своем. Зойка притихла. Она молодец. Она как-то очень органично вписывается в мои переживания, сливается с ними.

— Ты знаешь, — говорит, — давай так, ты себе ничем голову, кроме службы, не забивай. Входи, вникай. Дом, самообразование, культурный рост, даже я — все побоку. Вот войдешь в курс, станет у тебя все автоматическим — знаешь, как у самбиста — прием, действует не раздумывая, тогда займешься всем остальным.

Эта сомнительная программа вызывает у меня кое-какие возражения, но я их не высказываю. Я ведь не только пограничную науку постигаю, семейной жизни тоже…

Это только кажется, что, поженившись, люди остаются прежними. Черта с два! Они меняются неузнаваемо, только порой это никто, в том числе они сами, не замечают. У нас с Зойкой установилась эдакая шутливая манера разговора, легкое подтрунивание. Мы, наверное, пытаемся скрыть таким образом, как любим, нет, обожаем друг друга. Стесняемся даже самих себя. Скажу прямо, иногда наш шутливый тон скатывается на шутовской, не всегда удачны остроты, да и вообще порою бывает не до шуток.

Но в конце концов, черт с ним, это так, игра. В действительности мы очень серьезны в наших чувствах.

Вот я, например, всегда гордился тем, что и дед, и отец воспитывали во мне чувство ответственности. Они все время внушали мне: «Перестань ссылаться на нас, на учителей, на ваших комсомольских руководителей (я тогда тыкал им разные статьи из газет). Если ты сваляешь дурака, отвечай за это сам. Неужели надо объяснять подростку, что пить, курить, драться — плохо? Неужели сам не понимает?»

Действительно, эта манера ребят ссылаться на то, что их никто не учил, им никто не говорил, им никто не объяснял… Смех!

Но одно дело ответственность вообще, где все ясно в принципе, как говорит отец. Другое дело, в нюансах. Тут без подсказки не обойдешься.

Скажем, в армии. «Командир за все в ответе» — это мы знаем. Я и отвечаю за жизнь солдата, его боеготовность, за его обед и сон, за шинель и бравый вид. А как быть с его любовью к девушке, беспокойством о больной матери, неосуществившейся мечтой, желанием писать стихи? Как здесь отвечать?

Вот и я разные ответственности освоил. Теперь появилась новая, к которой не то что школа и комсомол, но никакой сексолог и педагог не подготовят — ответственность за семью.

Хоть в ней пока всего двое нас.

Пусть меня клеймят, но нельзя, например, всегда говорить правду жене. Купила Зойка новое платье — в восторге. Она. Не я. Но не могу же я ее огорчить. Тем более сказать, что пельмени недоварены, а яичница пережарена.

Надо научиться все свои заботы, неприятности оставлять за дверью дома. (Это самое трудное.) Если раньше мне было все равно, куда пошлют служить, то теперь я думаю о климате — не повредит ли Зойке (хотя она здоровей меня в десять раз), найдется ли ей работа. Я переживаю из-за ее отношений с ее начальством и сослуживцами куда больше, чем из-за моих с моими. Беспокоюсь (ну не дурак!), когда она идет купаться, чтоб не утонула, за грибами, чтоб не заблудилась, лезет на чердак, чтоб не упала.

Словом, ответственность за жену — жуткая штука, хотя многое придумываешь тут лишнего. И все усложняется тем, что эти чувства надо скрывать, все, мол, как было, так и осталось…

Но обмануть жену мне трудно, так же как и ей меня.

Я вижу, как она беспокоится обо мне, ждет допоздна. Когда поздно возвращаюсь, я успеваю увидеть через окно ее напряженное нахмуренное лицо. Через окно, потому что, когда я вхожу в комнату, она, конечно, уже веселая, спокойная, иногда ворчлива — мол, ужин сто раз разогревала.

Она не только должна делать вид, что все у нее хорошо, но еще и делать вид, что она не делает вид…

Мы только и стараемся показать друг другу, как у нас все хорошо, как прекрасно себя чувствуем, как нет забот. Хотя все есть — и заботы, и хлопоты, и огорчения, и, хоть и редкие, недомогания.

Жутко сложная штука — семейная жизнь.

Но какая же замечательная. Если, конечно, любить друг друга…

Знакомлюсь с народом.

Начинаю… с начальника заставы. И, с глубоким сожалением прихожу к выводу, что он мне не нравится. И что сработаться с ним будет трудно. Но совсем не потому, почему обычно подчиненные но срабатываются с начальником — тот строг, придирчив, излишне требователен, неприветлив. А как раз наоборот. Я убеждаюсь в том, что старший лейтенант Божков вопреки своей внешности тюфяк. Он добрый, хороший человек, симпатяга и рубаха-парень, у него все качества, кроме одного, — он никакой не командир. Какая уж там строгость и придирчивость, элементарной требовательности и той у него нет. Как я понял, всем на заставе заправляет старшина. Он мудрый и поэтому делает это, не роняя авторитет начальника. Но солдаты не дураки и прекрасно все понимают. К счастью, младшие командиры на заставе ребята толковые. Мой приезд — великая радость для Божкова, наконец есть на кого свалить работу.

Заставу-то он мне показал, а вот когда дошло дело до людей…

— Товарищ старший лейтенант… — начинаю официально, поскольку сидим у него в кабинете.

— Брось, Андрей, — он как от зубной боли кривится, — ну к чему это! Офицеров раз-два на заставе. При солдатах, уж ладно. А здесь кончай всю эту формалистику.

Я его спрашиваю:

— Ну хорошо, скажи, как получилось, что ефрейтор Пыленкин обнаружил «пассажира» в багажнике машины?

— Пыленкин?

— Да, Пыленкин. Машин мало. Он дежурил у шлагбаума, у всех багажник не проверишь. А тут и документы в порядке, и люди приличные на вид. Нет, именно у них открыл багажник — и на тебе! Начальник отряда объявил благодарность. Солдат вроде нерадивый, и вдруг такая бдительность.

— Пыленкин, Пыленкин, — «гвоздь» задумывается. — Ну, может, и не лучший солдат. А на этот раз оказался молодцом. Бывает.

— Ты его не расспрашивал, как все произошло?

— Чего расспрашивать, — пожимает плечами, — это если ЧП надо расследовать, если плохо, а если хорошо, так зачем?

— А затем, что плохо, — вздыхаю.

И рассказываю своему потрясенному начальнику, что хотя дело происходило накануне моего приезда, я, изучая своих солдат, удивился, как не очень-то старательный парень вдруг так отличился, провел небольшое расследование и выяснил следующее.

Пыленкин томился у шлагбаума, когда к нему примчался на велосипеде пионер из отряда юных пограничников и рассказал, что видел с дерева, как во дворе соседа в красный «Москвич» залез в багажник дядя. Сообщил номер машины. Пыленкин засуетился и, когда через час этот «Москвич» подкатил к шлагбауму, он и проявил бдительность. А о пионере никому не сказал. Я его вызвал, и тут он откровенно во всем признался. Конечно, проступок по службе небольшой, а собственно никакой — получил пограничник сигнал и соответствующим образом поступил. Но если по части этической, как-то некрасиво получилось — благодарность скорее тому пионеру следовало бы объявить, а не Пыленкину. Так что теперь делать?

Старший лейтенант расстроился ужасно. Неужели надо поднимать шум, сообщать в отряд, взыскивать с Пыленкина? Ая-яй, кто мог ожидать… никому нельзя доверять…

Я предлагаю, поскольку с Пыленкиным разговор у меня уже состоялся, просто поехать в школу и наградить того пионера, подарить ему щенка, как раз недавно завелись.

— Ну ты голова! — приходит в восторг Божков. — Просто гений! Так и сделаем. Завтра же поеду. Или… знаешь… поезжай ты, тем более ты новый, пусть тебя увидят. Да, лучше поезжай ты.

В этом небольшом эпизоде весь Божков.

Разумеется, на комсомольском собрании мы этот случай обсудили (на собрании присутствовал, конечно, не Божков, а я — «ты новый, пусть тебя увидят»).

Вот так учу людей.

Но и сам учусь.

На стенде боевой истории части, в ленинской комнате, вижу фотографию сержанта Гарбатенко. Спрашиваю старшину:

— Какой подвиг совершил этот сержант? Кого задержал?

— Никого, — отвечает старшина, — просто был образцовым сержантом.

И я понял. Ведь застава состоит не из одиночек-храбрецов. Это сложный, спаянный, слаженный коллектив, где все всегда должно быть наготове, в порядке: и оружие, и оборудование, и приборы, и люди. В состоянии высокой готовности.

На границу редко приходят снайперами, следопытами, инструкторами собак, чемпионами-самбистами. Этому обучаются. А учить, тренировать, воспитывать людей надо уметь. В этом деле тоже есть свои чемпионы. Вот таким был сержант Гарбатенко, секретарь комсомольской организации заставы. Самому ему за годы службы никого задержать не довелось. Но кто знает, сколько задержаний произошло благодаря ему, сколько подвигов совершили те, кого он учил и воспитывал! Гарбатенко давно нет на заставе, он заканчивает юридический институт, секретарь институтской комсомольской организации.

Но фотография его по праву висит на стенде в ленинской комнате заставы.

Идет служба. Она мне нравится. Больше того, я от нее в восторге. Почему-то все книги и фильмы про пограничников постоянно напоминают о том, какая это трудная, суровая, опасная служба. А о том, какая она приятная, не говорится. Представляю, если б я, выступая где-нибудь перед призывниками или школьниками, вдруг заявил: какая у нас приятная служба, сплошное удовольствие! Небось приняли бы за больного.

А между тем, до чего ж она мне нравится. Живу, как на курорте: уютный чистый домик, горный воздух, природа, рыбалка, охота, Зойка рядом, отличные ребята-пограничники, ну сплошное удовольствие. Высказываю эти мысли жене. Она смотрит на меня с состраданием.

— Надо бы ввести закон, — твердо заявляет, — чтобы, вступая в брак, будущие супруги представляли справки из психдиспансера, как при сдаче на водительские права. «Сплошное удовольствие!». А подъемы среди ночи, когда только обниму тебя, а ты уже кобуру пристегиваешь, а перерыв между завтраком и ужином длиною в сутки, а этот псих, которого вчера задержали, он чудом в тебя железякой не попал, а все твои гаврики, «отличные ребята», за каждого из которых ты в ответе, а…

— Стоп, стоп, — кричу, — ты что! Это же служба. Нормальный рабочий процесс. Возьми начальника цеха, возьми главного режиссера, возьми директора магазина — у них что, лучше? И нервотрепка, и деталей не подвезли, и актриса заболела, и покупатель требует жалобную книгу, а квартиры не дают, путевку в дом отдыха по достанешь, колбасу не купишь. Ни тебе горного воздуха, ни рыбалки, ни…

— Стоп, стоп! — теперь она кричит. — Что-то я не слыхала о начальнике цеха или главном режиссере, которых убивают нарушители, которых под трибунал за то, что у них подчиненный напился или заснул на дежурстве, у которых рабочий день двадцать пять часов в сутки, триста шестьдесят семь суток в году!

Наш столь же эмоциональный, сколь и бесплодный спор длится недолго. Дело происходит вечером, и Зойка для победы прибегает к решающему аргументу:

— Пошли спать, в смысле, ты понимаешь?.. Пока тревоги не объявили. Ты все-таки не забывай, что жена у тебя молодая и темпераментная.

Действительно. И это тоже одна из моих главных радостей. А что вы хотите! Это опять-таки только в плохих фильмах и книгах: главное для офицера — служба, а близость с молодой женщиной — дело второе. Погодите, я ведь только что утверждал, что счастлив службой. Противоречие? Или нет? А не может быть несколько «главных»? И обеспечить неприступность границы, и исправить плохого солдата, и избежать ЧП, и помириться после легкой ссоры с женой, и всю ночь с ней заниматься любовью и съесть ею же приготовленный вкусный обед. Счастье в жизни складывается из многого. Как в десятиборье, где-то наберешь побольше очков вместо потерянных в другом и все уравновесится. А? Впрочем, это все чепуха, жизнь не десятиборье. Все может идти прекрасно, но узнаешь, что жена тебе изменила, все покажется ужасным. А если она тебя обожает, но на твоем участке прошел нарушитель, то хоть вешайся…

Из всего этого я делаю совершенно новаторский и поразительно мудрый вывод: лучше, чтоб всюду все было хорошо, чем в чем-то хорошо, а в чем-то плохо! А? Мыслитель.

В конечном счете я доволен службой, женой, едой, погодой, словом, всем на свете.

Мне нравится вставать ни свет ни заря. Выбегать на прохладный горный воздух, делать такую зарядку, что килограмм долой, плескаться под самодельным холодным душем, съедать завтрак, который у других составил бы обед, помноженный на ужин, и идти в «ставку», где сразу же окунаюсь в работу.

Мне нравится, что моя Зойка красивая, веселая, добрая, энергичная, что мы с ней редко ссоримся и часто радуемся, что она хорошая хозяйка и замечательная любовница, что мне не приходится ее ревновать, а ей меня. Мне вообще все больше нравится моя семейная жизнь. Я люблю смотреть на Зойку, когда, очень рано поднявшись, ухожу в ванную, а она продолжает спать, вмявшись румяной во сне щекой в подушку, со спутанными волосами, с высунувшейся из-под одеяла голой коленкой, люблю слушать в эти минуты ее легкое дыхание.

Мне нравится, что ночью в кромешной темноте я иду так же уверенно и бесшумно, как днем, не скрипнув, не хрустнув, что так же бесшумны «секреты». Я радуюсь, что следовую полосу за ночь не покрыли следы, с вышки не увидели ничего подозрительного, что Чумакова приняли в комсомол, а Зайцева никто больше не застанет с бутылкой пива в кустах.

Ко мне приходит старшина. Он изо всех сил пытается скрыть переполняющую его гордость. Но человек бесхитростный, сделать это не может, он сияет как его сапоги.

Изо всех сил изображая равнодушие, говорит:

— Пишут люди, пишут, будто им делать больше нечего…

— Да ну, — удивляюсь, — и что пишут?

— Да вот, один был у нас, ничего, толковый паренек, вес-точку прислал…

Старшина нерешительно протягивает помятый листок. Читаю вслух.

«Уважаемый товарищ старшина (кроме как «старшиной» нашего старшину никто никогда не называет). Я не забыл Вас и до сих пор часто мысленно советуюсь с Вами. Я вот смотрю сейчас издали на свою службу у Вас на заставе и только сейчас начинаю по-настоящему понимать, какой удачей было то, что я попал служить к Вам, именно к Вам. Это была не просто служба, это была настоящая ломка всего дурного в моем характере, я начал больше мыслить, стал намного серьезнее и глубже смотреть на жизнь…»

— Да, — говорю, — такое письмо побольше, чем благодарность в приказе.

— Да ну, что вы, товарищ лейтенант, это так, написал небось из вежливости, — заключил старшина, но я вижу, как он доволен.

А ведь действительно, такое письмо — награда. В нашем деле не только с нарушителями границы надо воевать, но и с нарушениями порядка в человеке, в его характере, привычках, мыслях. (Совсем уже стал офицером-педагогом! Так что учу, но и учусь.)

Я ловлю себя на том, что самым трудным для меня на заставе является необходимость спать, да, да. Ведь в отличие от солдат офицеры, нас всего двое, не могут дежурить посменно. Как «работает» застава? Как корабль — по вахтам. Одни пограничники ложатся спать, когда другие встают. Вот четверо сидят рубают — те двое ужинают, а эти двое завтракают. Ни днем, ни ночью ни на секунду не остается граница без охраны. Это естественно. Такая служба. Жизнь заставы подчинена сложному расписанию. Тщательнейшим образом продуманному. Потому что при такой вот сменности надо предусмотреть и общие для всех мероприятия — занятия, учеба, комсомольские собрания… И за всем надо смотреть, все проверить, на всем поприсутствовать, во всем участвовать нам, офицерам. Так что, когда спать, — неизвестно, но приходится. И это мешает.

…Я иду вместе с нарядом. Ночь. Звезд масса, и такие они четкие, что, кажется, любую можно ткнуть пальцем. И ту вон, и эту, что разбежались по черному небу эдаким хороводом. Днем здесь жарковато, а сейчас ночью холодище, все же высокогорье, хлещет ледяной ветер, рот открываешь как рыба на песке, воздух чистый, но редкий.

Это было вчера. А сегодня тем же маршрутом иду уже днем.

Взбираюсь по склону, оглядываюсь на вершине, спускаюсь в балку и снова вверх по косогору. Дозорная тропа не садовая аллея. Я вглядываюсь в сухую пахоту следовой полосы. Для пограничника она что книга — он свободно читает ее. На ней буквы — следы, рубцы, царапины.

Эти оставлены зверем, и точно известно каким, эти птицей, скатившимся камнем, клубком перекати-поля… А эти — человеком, и тогда тревога, и тогда оживает граница. В одно мгновенье приходит в движение хорошо отлаженный, давно запрограммированный механизм. И нарушителю не уйти. Хотя их становится все меньше. Честно говоря, я не представляю себе серьезную разведку, которая бы переправляла к нам мало-мальски стоящего агента таким вот способом — через пограничную линию. Да и от нас этим путем может попытаться уйти разве что совсем уже отчаявшийся уголовник с «вышкой» в перспективе или начитавшийся о Джеймсе Бонде кандидат в диссиденты. И все же бывают случаи…

Бывают драматические, бывают комические.

Однажды наркоман убил в поселке аптекаршу, чтоб забрать разные лекарства, бежал, когда его начали преследовать, украл где-то лошадь (он конюхом работал) и пытался на ней перескочить систему. Упал. Сломал себе шею.

Другой раз задержали какого-то дурачка, решившего бежать за границу. «Зачем?» — спрашиваем. Оказалось, парень (молодой) страдает импотенцией. Так он где-то вычитал, что во Франции есть стопроцентно надежные лекарства, а у нас нет. Ну! Как вам это правится? Посоветовали обратиться к сексологу и почитать соответствующую литературу.

Чего у нас только не насмотришься…

Старшина наряда сержант Бовин, отличный пограничник, учит напарника — молодого старательного пария. Уж на что я тренированный, и то весь вспотел, даром, что ветер ледяной. Парень здоровенный, но еще не привык. А Бовин порхает прямо как балерун: неслышно, легко, без видимого напряжения. Ни один камушек не всколыхнется под его ногой, ни одна сухая веточка не скрипнет.

Порой он останавливается и указывает запыхавшемуся напарнику на какую-нибудь ямку, бороздку, объясняет, откуда она и надо ли на нее обращать внимание. Тот напряженно хмурит вспотевший лоб, запоминает. Неожиданно сержант Бовин замирает надолго. Он что-то внимательно разглядывает у самого края следовой полосы. Задумчиво смотрит на меня. Я в его педагогические действия не вмешиваюсь, просто, так сказать, присутствую. Он мнется, наконец спрашивает, то ли меня, то ли себя, то ли вообще:

— Была та щепка или не была?..

Я подхожу. Действительно в крохотной щелке между краем следовой полосы и подбежавшей сухой травой затаился еле видимый обгорелый кончик спички. Как он его углядел, непонятно, но вот углядел. И теперь вспоминает, был ли этот кончик при прошлом обходе.

— Не был, — наконец твердо констатирует он и, уже с тревогой глядя на меня, задает вопрос: — Откуда взялся?

Сержант Бовин вынимает из кармана пакетик (у него запас, причем нужного размера, всегда с собой) и, словно энтомолог бабочку, с величайшей осторожностью укладывает туда злополучную спичку.

— Кто-то из ребят бросил, не иначе, — Бовин неодобрительно качает головой, — безобразие, курил на обходе, да еще спичку бросил.

Мы доходим до вышки. Сержант и его напарник продолжают путь без меня, а я поднимаюсь на вышку. Отсюда, с высоты, как с крыши многоэтажного дома, вернее, верхушки высоченного дерева и без бинокля далеко видны зеленые холмистые перекаты полей, белые постройки нашего села и бурые приземистые села заграничного, видна узкая извилистая речка, то исчезающая в оврагах, то снова видная, под солнцем она местами взрывается серебристым взрывом.

А еще дальше видны горы, бурые, желтоватые, черные, похожие на верблюжьи горбы, за ними еще дальше над низкими облаками синеют вершины, накрытые белыми сверкающими шапками. Ох и красотища! Часами могу любоваться. Зойку бы сюда — то-то порадуется.

Тут воздух горный, прозрачный, видно замечательно. К горизонту уходит вереница пограничных столбов, они петляют но склонам, чем дальше, тем, кажется, чаще. Если посмотреть на нашу сторону, видна дорога — по ней пылит грузовик, «уазик», мчится белая «Волга». Это, я уже знаю, секретарь райкома. Он начинает, по-моему, свой рабочий день в пять утра, а заканчивает в четыре ночи. Когда этот человек спит и ест, неизвестно. Он наш частый гость. Наверное, потому, что сам бывший пограничник, и двое сыновей у него тоже пограничники, служат в Заполярье. Некоторое время слежу, как сержант Бовин со своими подопечными возвращается обратно. Неутомимый Бовин так же легко, словно танцуя, а подопечный, спотыкаясь, замучился, наверное, вконец, но держит фасон. Ничего, привыкнет. Поначалу все так.

Перевожу взгляд за кордон. Вот, великолепная картина! Там тоже пограничный наряд — систем, вышек, постов у них нет, ходят парочки не часто. Эти двое с удобством улеглись под кустом, пояса расстегнули, автоматы отложили и спят. Мне даже кажется, что я слышу их храп. А чего? Никто их не проверяет, «советские шпионы» к ним не бегают, а если от них к нам кто пойдет — скатертью дорога, меньше ртов останется. Между прочим бывали случаи: совсем отчаявшийся нищий перебегает — накормите, просит. Или пастух овец не туда загонит. Кормим, конечно, и возвращаем. Порядок есть порядок.

Эх, стоял бы тут и стоял под этим голубым небом, на этом свежем ветру.

Возвращаюсь «домой», да нет — домой без кавычек, застава — мой дом. Редко место службы или работы и место жительства совпадают у человека. Так, наверное, у писателя, композитора, художника. У заместителя начальника заставы тоже.

После похода по горам зверски хочется есть. А такие походы я проделываю каждый день не один и не два. И за моего начальника старшего лейтенанта Божкова Женю тоже.

Прекрасный человек! Ни с кем не ссорится, ни с кого не взыскивает, никому не мешает жить. Лишь бы ему не мешали (потому, наверное, и не женился до сих пор). Очень много работает над повышением своего культурного уровня. Например, слушает музыку. У него множество кассет и записей, которые он делает во время передач по радио и телевидению разных концертов. Классики я, правда, у него не слышал, зато много эстрадных песен, рок-ансамблей, ВИА и т. д. Однажды он объяснил мне, что как воспитателю ему необходимо знать, чем увлекается молодежь, ведь пришедшие на заставу солдаты — та самая молодежь. Солдаты, конечно, тоже слушают эстрадные песни и рок, но, между прочим, кое-кто и русские песни, и народные, и классическую музыку.

К нам прибыл служить призванный прямо из музыкального училища парень. Не барабанщик, не гитарист (на гитаре у нас играет чуть ли не каждый третий), а, представьте себе, — скрипач! И вот в личное время он уходит в сторонку, чтоб не мешать тем, кто отдыхает, и играет себе. Он, конечно, не Ойстрах, но и мы не музыкальные критики. Так вот репертуар у него классический дальше некуда, но собираются вокруг чуть ли не все свободные от службы, а иные и сном жертвуют. Зойка моя слезу пускает. Не видел я на этих импровизированных концертах только начальника заставы. Он, видимо, как раз в это время слушает записи, которыми, как он считает, увлекаются его солдаты, или читает. Кстати, библиотека у него довольно своеобразная — только приключения, только детективы, фантастика. Я за, я сам люблю эти жанры. Но не только. А вот «не только» он не читает. Как-то разомлевшие от угощения Марфы Григорьевны сидели мы с ним под едва ли не единственным деревом на нашей заставе, и я взял да и спросил:

— Женя, ты чего пошел в пограничники, а?

Долго молчал, наконец пожал плечами:

— А что, в артиллеристы лучше или, скажем, в инженерные войска?

— Ну тянуло же, раз решил свою жизнь связать с армией навсегда. Наверное, думал, прикидывал.

И тут, уж не знаю с чего, с обеда ли того, или солнышко разморило, или подперло наконец перед кем-то исповедоваться — бывает такое, начал он рассказывать:

— Понимаешь, Андрей, в общем-то, мне все равно, куда было идти, лишь бы в училище. В школе я был круглый отличник, хотя, заметь, — лентяй жуткий. Но такой уж способный. Меня отец-мать куда только не прочили: и доктором физики, благо второе место на городской олимпиаде занял, и просто доктором, и чемпионом — в девятом классе первый разряд по стометровке выполнил, и артистом — в самодеятельном театре Гамлета играл, и поэтом — стихи всем девчонкам класса писал. Словом, универсальный будущий гений. Отца-мать любил, я и сейчас их люблю, в отпуск — только к ним. А вот уважал больше всего деда, двоюродного, есть у меня такой. Мудрец из мудрецов, скажу тебе. Членкор. На него, между прочим, в смысле моей будущей карьеры родители очень рассчитывали. Нет, Андрей, ты не думай — они не блатники. Они прежде всего надеялись на меня — ну действительно талантливый сын у них. Но все же кое-где, может, и надо будет подтянуть. Заканчиваю я школу на все пятерки, конечно, и встал вопрос, куда идти. И тогда состоялся у меня с этим дедом примечательный ночной разговор. До сих пор помню. Остался я у него на даче ночевать как-то, посидели, поужинали, на террасу вышли и вот чуть не до утра болтали. Он мне много умного сказал. А потом так твердо, словно давно решил, приказал: «Пойдешь в военное училище!» Я удивился — с чего бы? Вот тут-то он мне и объяснил. Объяснил, что я способный, на редкость способный парень, и на редкость тюля и лентяй, что не способен пробиваться в жизни, что привык к родительской заботе и что нужна мне нянька постоянная. «Что-то я не знал, что в армии нянек много», — говорю. «Сама армия для таких, как ты, — нянька, — пояснил, — ну как тебе сказать? Один, понимаешь, едет на машине, на мотоцикле, увидит овраг, пропасть, поворот, тупик — сам сумеет свернуть, объехать, найти лучший путь. А другому, вот тебе, нужны рельсы. Нет, ты честный парень, машинистом будешь неплохим, только рельсы нужны, по которым тебе ехать, чтоб все время тебя направляли, и проблем перед тобой не ставили. — И добавил: — Ты не думай, что в армии шоферы не нужны, что там одни машинисты, наоборот, машинистов совсем мало, но уж коли есть, им легче. Там сама система заставляет работать. Ну да ладно — сам поймешь». Теперь-то понял.

Посидели, помолчали, я в себя не мог прийти от этой исповеди, а Божков продолжал:

— Словом, поступил я в училище. В пограничное — способный ведь, экзамены сдал блестяще. Проучился отлично, и хоть можешь не поверить, а с удовольствием. И верно, ведь ни о чем думать не надо, все расписано, только выполняй. Закончил и вот на заставе третий год. Заботиться ни о чем не надо: квартира есть, звания идут автоматически. Ну где ты видел в гражданке, чтоб человек автоматически, без усилий (если, конечно, честно делать свое дело, без ЧП, без проколов) становился кандидатом, потом доктором, потом академиком? Или из продавца — завсекцией, завмагом, начальником торга? Там работать будь здоров надо, жуткую энергию проявлять, инициативу, конкуренцию выдерживать. А в армии накатанная дорожка. Повторяю, если нормально служить. Идут годы — идут звания, растет денежное содержание, удобства, положение. Скажешь — и ответственность? Правильно. Но я же свое дело делаю. Тихо, однако, без срывов.

Помолчал.

— Конечно, — продолжал, — мне везет. Везет на помощников. До тебя орел был, теперь сам заставой командует. Потом я же вижу, какой ты, фактически работу мою делаешь. Старшина — цены ему нет. Словом — везет! В этом году капитана получу. Глядишь, в отряд заберут, посижу там — майора получу, а то и подполковника. Как мой дед предвидел — по рельсам для меня путь гладкий.

— А если война? — я спросил, и сам понял бессмысленность вопроса.

— Ты не думай, — усмехнулся, — не хуже других отвоюю и, если надо, жизнь отдам, не пожалею. Я не подонок, Андрей, и не трус, и не саботажник. Я лентяй, я не войны боюсь, а жизненных трудностей, работы, ответственности. Не по силам мне бороться, пробивать карьеру, что-то там соображать. А здесь меня всем обеспечивают, за меня думают. Спасибо. — И словно прочел мои мысли, добавил: — Я тебе все откровенно рассказал, потому что ты честный парень и доверием моим злоупотреблять не станешь. А если уж совсем откровенно, то скажи, разве сам не доволен, что у тебя такой начальник, что ты фактически командуешь на заставе? Скажи честно.

— Доволен, — признался. Ну что я его буду обманывать. Он прекрасно все понимает. И не боялся прямо так мне и сказать. Для этого тоже надо чуть-чуть мужества иметь. Но до чего же мне его жалко. Честное слово — вроде он мне какое-то увечье свое скрытое показал или в тайной стыдной болезни признался.

Да, вот такие в армии тоже есть. А что поделаешь, армия, и погранвойска в том числе, состоит из людей, а люди бывают всякие…

Думал сохранить навек великую тайну старшего лейтенанта Божкова. Например, от Зойки. Оказалось, что никакая это не тайна.

— Андрей, — говорит она мне как-то, — ты знаешь, что командир отряда собирается нагрянуть?

— Странно, — замечаю, — если бы ты это знала, а я нет.

— Это я к тому, — учит меня жена (вот что значит работать учителем), — чтоб ты все проверил, отвечать-то тебе придется.

— Почему мне? — смотрю на нее подозрительно. — За все начальник отвечает.

— Ты это можешь вон той горке рассказать. Вся застава знает, кто здесь начальник.

— Погоди, — уже беспокоюсь, — ты что имеешь в виду? Старший лейтенант Божков…

— Старший лейтенант Божков, — перебивает, — парадный мундир заставы, а рабочий — ты. Все знают это, и он в том числе. Хороший он человек, в компании тем более. Но как командир — никакой. И это ни для кого не секрет. Я понимаю, ты должен делать вид перед народом. Но передо мной-то зачем? Так что проверяй.

Сижу, молчу. Может, хоть в отряде не знают…

Этот разговор наводит меня на самокритичные мысли. С Божковым все ясно. А со мной? Я все же тоже не святой, и светящийся нимб не мешает мне спать по ночам. «В чем грешен?» — размышляю.

Ну хотя бы в том, что принимаю своего командира как он есть, он меня даже чем-то устраивает. Но ведь такой командир в армии — это все же трещина в броне. Однако ни на каком, в том числе партийном, собрании я об этом ни слова. Большой мне минус.

Еще. Мало говорю с солдатами. То есть говорю-то много, но все о службе, о делах. Не о книгах, фильмах, чувствах, о жизни на заставе, не о жизни вообще. Так можно превратиться в солдафона.

Текучка заедает. Не расту над собой, так сказать. Недостаточно читаю специальной литературы. Зойка утверждает, что много. Я соглашаюсь с ней. Не с собой, потому что я-то знаю, что мало. Конечно, дел невпроворот, тем более при таком начальнике, но все же в каждом деле надо постоянно совершенствоваться. Как? Я переписываюсь с двумя преподавателями из училища, советуюсь. Отец и дед — тоже мне полезные помощники. Но язык, например, почти забросил. Журналы кое-какие полезные не выписываю. Пришел тут ко мне рядовой Панкин, интересную штуку придумал, ловушку там одну, так сказать, дополнение к системе. Я в восторге, чуть не Государственную премию ему пообещал, рационализаторский диплом и т. д. и т. п.

А через неделю обнаруживаю в кое-какой нашей специальной литературе, что изобрел-то мой Панкин велосипед. Вполне искренне и оригинально, но то, что уже давно известно и, кстати, применяется. Вот так!

И еще обнаруживаю один существенный недостаток — не бронзовею ли? Недостаток, проистекающий из качества. Я столько сил потратил, чтобы выработать в себе самообладание, выдержку, чтобы при любых обстоятельствах оставаться спокойным, не повышать голоса, что, в конце концов, мне кажется, я и внутренне отношусь слишком спокойно к вещам и событиям, которые никак не должны оставлять равнодушным. Вот это слово! Не становлюсь ли излишне равнодушным? Даже Зойка что-то заметила. Однажды говорит мне:

— Какой-то ты иногда квелый бываешь, Андрей. Нет, не квелый, я не так выразилась. Скучный, что ли… Спокойный. Раньше ты бы шум-гам поднял, а теперь только смотришь. Вообще-то это неплохо, нервы бережешь, но смотри, не потеряй интереса.

— К чему? — спрашиваю.

— Не знаю… Ко всему. К тому, к чему интерес терять не надо. Я не о себе, Андрей. Ко мне у тебя интерес никогда не пропадет, это моя забота. А к делу, что ли. Не знаю.

Пусть не беспокоится — к делу, моему главному любимому делу, у меня интерес не пропадет никогда, но последить за собой все же надо.

Вспомнил почему-то Борьку Рогачева. Вот ему, например, много ли времени отдавал. Его, так сказать, воспитанию. А почему, собственно, я должен был его воспитывать? Он что, моложе меня, глупей? Может быть, сирота или блаженненький? И вообще чего его воспитывать? Вполне разумный, способный парень, делает карьеру, без пяти минут кандидат. Какие могут быть претензии? А вот грызет меня что-то. Не могу объяснить, но чего-то совесть мучает. Будто идем в сцепке по краю, он свалился, а я руки не протянул. Ну да ладно, это я так — уж раз самоедством занялся, так удержу не знаю. Это, наверное, из-за писем. Какие-то они у него тоскливые, недосказанного в них много. Да редкие совсем стали.

А Зойке действительно беспокоиться нечего. Ей я уделяю много времени. В этом преимущество пограничной службы. Но статистике, в армии на погранвойска падает меньше всего разводов. Это мне еще мой друг Борька Рогачев говорил (интересно, что он сейчас поделывает, наверное, где-нибудь в Венеции или Монте-Карло, где у них кинофестивали бывают? Давно что-то не пишет). Действительно — все ведь на пятачке у нас. Хоть и отлучаюсь то днем, то ночью, но все равно куда-то рядом и возвращаюсь в наш дом. Я люблю среди ночи возвращаться тихонько, разденусь, юркну к Зойке под одеяло, она теплая, сонная, от нее пахнет сеном, лавандой, чистотой. У нее такая гладкая кожа, такое упругое тело, такие свежие губы… Словом, сон ее на этом кончается. И встаем мы утром, прямо скажем, не выспавшиеся, зато умиротворенные, бодро поднимаемся навстречу дню. Я гордый собой как петух, она гордая мной.

Зойка сообщает мне пикантную новость (новость, конечно, только для меня, все остальные давно знают).

Оказывается, старший лейтенант Божков имеет в райцентре роман! А? Каков? И с кем? С заместителем председателя исполкома — весьма интересной, хоть и старше его, вдовой. На почве того, что он депутат и в связи с «депутатскими обязанностями» частенько заглядывает в исполком и задерживается там надолго. А уж где, в служебных апартаментах замши или личных, — вопрос другой.

— Ну и что? — говорю, блюдя мужскую солидарность. — Он холостяк, она — вдова, дай им бог счастья.

— Да я не осуждаю, — фыркает Зойка, давая понять, что любая внебрачная связь глубоко аморальна. — Можешь заводить роман хоть с председателем исполкома (вот она, женская логика!).

— И заведу, — говорю, — пусть только сначала сбреет бороду.

— Кстати, о бороде, — к ней приходит неожиданная мысль, — почему бы тебе не завести бороду? А? Или хотя бы усы? Тебе бы пошло.

Она внимательно рассматривает мое лицо.

— Я вижу, что это тебе надо завести роман с председателем исполкома, — ворчу.

Вот так болтаем, смеемся.

Но, конечно, не только так болтаем. Это сейчас почему-то лезут в голову наши пустые веселые разговоры, шутки, подковырки.

Мы, например, весьма серьезно строим наши жизненные планы, даже когда форма бесед несерьезная.

Выясняется, что у Зойки целая продуманная программа. Она, оказывается, весьма внимательно читала биографии многих прославленных пограничников, ставших военачальниками или хотя бы пребывающих в высоких чинах. Многие из них заканчивали военные академии. И она считала, что я должен сделать то же. Значит, так: мы («мы»!) служим на заставах, набираемся опыта, постигаем науку, а когда до предельного для абитуриента останется «разумное», по ее выражению, время, я подаю в академию.

— Так ведь надо готовиться, — замечаю. — Время потребуется.

— Готовиться надо все время, — говорит Зойка и, чтоб подчеркнуть значительность разговора, прекращает мыть посуду и садится на табуретку, устремив на меня взгляд. — Надо все время готовиться, — повторяет, — уже теперь.

— К тому времени я все забуду.

— Ничего, как забудешь, начинай повторять. К академии — тебя и ночью разбуди — ты должен все знать.

— Как-то ты примитивно понимаешь подготовку к экзаменам, — говорю с неодобрением.

— Я правильно понимаю, — стоит она на своем. — Конечно, есть предметы, которые здесь изучать труднее. Но не вижу, почему ты не можешь взять учебники, программу и в редкие, согласна, в редкие свободные минуты грызть гранит науки.

— Ну ладно, — вяло соглашаюсь. — А дальше?

— А дальше поступаешь в академию, заканчиваешь ее и едешь служить куда пошлют. Например, в отряд, округ…

— Э, нет, — перебиваю, — штабная работа не по мне!

— Что значит штабная работа! Во-первых, всякая работа интересна. А во-вторых, как ни печально, Андрей, придет время, и по горам и лесам ты уже не побегаешь. Поседеешь, потолстеешь, как и я, — добавляет она с грустью. — Я уже начала полнеть. Видишь?

Я бурно протестую. Это мне тем легче, что она какой была, такой и осталась — стройной, крепкой, спортивной. До чего ж она все-таки красивая!

Конечно, планы наши касаются не только деловых перспектив. Думаем о потомстве. Впрочем, этой темы Зойка почему-то не любит касаться. То ли смущается, то ли считает ее своей прерогативой. Она сразу переводит разговор на что-нибудь другое. Так живем…

Но служба-то идет. И там далеко не все весело. Принимаю, например, участие в малоприятном комсомольском собрании.

На заставе служили два друга. И хотя один был сибиряк, а другой с Кавказа — водой не разольешь. И темперамент, и привычки, и взгляды, и интересы, и уж тем более внешность — разные, а вот поди ж ты! Если в разные наряды попадают — грустят.

И вот однажды кавказец обнаружил, что кончились сигареты. Он спокойно зашел в казарму, залез в вещмешок друга, взял сигарету и пошел по своим делам. Что особенного: у друзей, почитай, все имущество общее, как поется в песенке, «все делили пополам». Уж не знаю, каким образом этот, в общем-то, выеденного яйца не стоящий случай стал известен, но факт остается фактом — поставили на обсуждение комсомольского собрания. Да еще какого бурного. Я не вмешивался, ограничился присутствием, так сказать, но прямо диву давался.

Виновный оправдывался тем, что, мол, считает, что все, что принадлежит другу, принадлежит и ему, и наоборот. Сибиряк горячо подтверждал.

— Да он если рубашку последнюю спросит — отдам! — горячился.

Ему возражали так: если каждый будет, даже не предупредив товарища, копаться в чужих вещах, неважно, друга или нет, то какой же это порядок? А если что-нибудь пропадет? Пусть по совершенно случайной причине — сорока залетит и унесет, что тогда? Возникнет подозрительность, недоверие, ссоры, нарушится моральный климат… спорили до хрипоты. На первый раз предупредили, еле выговора избежал.

Для меня, честно говоря, это был урок. Урок в том смысле, что не бывает в нашей службе мелочей, что буквально на все надо обращать внимание, и что не всегда то, что тебе представляется простыл и ясным, таковым является в действительности. Словом, узелок на память я себе завязал.

Правда, у Зойки, когда рассказал ей этот случай, я поддержки не нашел.

— Интересно, — говорит, — значит, если я приду домой, а тебя нет, я к тебе в стол за сигаретой залезть не имею права?

— Во-первых, — возражаю, — ты не куришь. Во-вторых, ты у меня сигарет не найдешь, потому что я не курю.

— Не занимайся схоластикой. Два друга, все у них общее, в чем вопрос?

Короче, повторилось комсомольское собрание в семейном масштабе, расстались каждый при своем убеждении. Но самое смешное в этой истории, что недели через две аналогичный случай произошел у Зойки в школе: девочка залезла в ранец к подруге, чтобы взять деньги на завтрак, пропажу обнаружили, был шум и крик, девочку все журили, и строже всех, как вы думаете, кто? Моя на редкость последовательная жена! Когда я выразил ей свое официальное удивление, знаете, что она мне сказала?

— А что, я не могу менять свое мнение? Насколько я знаю, даже Эйнштейн его менял!

А? Даже Эйнштейн!

Но как же мы с ней дружно живем! Думаю, потому, что мы вдвоем. Возможно, мы меньше времени проводим вместе, чем, скажем, семья офицера, который служит в Москве, в штабе. В сумме. Но даже когда я не дома, я все равно рядом с Зойкой, потому что вся застава наш дом. Между прочим, застава напоминает дом и той заботой, которую проявляют о ней ее обитатели, то есть солдаты. Уж тут, не вытерев ноги, в казарму не войдут, если увидят бумажку, соринку, валяться не оставят. За всю мою службу не помню, чтобы мне пришлось указать кому-то на оторвавшуюся реечку, облупившуюся краску, покосившуюся раму, расшатавшуюся табуретку… за всем внимательно следят ребята, все держат в порядке, блюдут.

Возможно, так всюду, во всех казармах, не знаю, не уверен. Но у нас так.

С чем только не приходится иметь дело офицеру-пограничнику!

Подходит ко мне солдат Чернобай и неуверенно сует какую-то бумажку.

— Посмотрите, товарищ лейтенант, если, конечно, будет время. Для боевого листка написал. Да что-то сомнение берет — может, очень плохо. Тогда не отдам. Вот подумал вам показать.

— Давай, — говорю.

Наверно, с такими вещами полагается приходить к замполиту, по наш все еще не прибыл. Так что беру, читаю вслух:

Я на смену

Часовому вышел,

За собой

Закрыл тихонько дверь.

На посту

Я каждый звук услышу,

Кто б ни шел там —

Ворог или зверь.

Ветерок пахнул в лицо.

В деревне

Радостно мерцают

Огоньки.

В это время мать,

Уж знаю, дремлет,

В клуб идут

Парнишки, земляки.

Я иду тропинкой,

Из-за гор поднялся

Серп луны…

Здесь храню я каждую травинку,

Каждый кустик

Милой стороны.

Молодец, Чернобай! Отличное стихотворение. Но поскольку я где-то читал, что щедрая похвала губит молодые таланты, говорю сдержанно:

— Что ж, думаю, что ребятам понравится, неси в боевой листок.

Маленькая радость, но она улучшает настроение. Что ж, моральный фактор — первое дело. К сожалению, в тот же день имеют место быть и отрицательные эмоции, а именно беседа с инструктором службы собак — Юркиным. Я заметил, что у него с Гримом, его овчаркой, бывают принципиальные, хотя и нечастые, расхождения. Понаблюдал. Возникло предположение. И я пригласил Юркина к себе.

Сначала поговорил о том о сем. Но чувствую, он в напряжении, чует, что меня интересует не только его аппетит и результаты в прыжках в длину.

Перевожу разговор на службу. Постепенно он оттаивает, потом увлекается, наконец начинает делиться заботами. Доходит до главного (для меня), ради чего я его вызвал.

— Не пойму, — жалуется, — странный стал какой-то Грим. От ноги не оторвешь, по два раза приказание повторять приходится.

— И давно? — спрашиваю.

— Ну, вот месяца два или около того.

Делаю паузу и задаю новый вопрос:

— А вы не бьете его?

— Ну что вы, товарищ лейтенант!

— Подумайте, подумайте. Припомните.

Он долго молчит, наконец выдавливает:

— Ну, может… разок…

— А может, не разок? У вас как с арифметикой?

— Товарищ лейтенант! Если уж очень заслужит. Он ведь тоже своенравный, Грим, иногда…

Я перебиваю:

— Вот что, Грим может быть своенравным, он собака, хоть и пограничная. А вы не имеете права, как раз потому, что человек и не просто, а пограничник. Вот представляете, идете вы по коридору, доходите до поворота, а вам раз кулаком справа, дойдете до следующего поворота, а вам раз — слева! Так когда вы на улицу выскочите, вы наверняка станете жаться да озираться. Вот так! К собакам человеческий подход нужен. Буду следить, повторится, взыщу.

Черт знает что — поднять руку на собаку, надо же!

…На этой заставе я провел год.

Это была хорошая школа. Я когда-то думал, что, учитывал стажировки, я все постиг еще в училище. Оказывается, нет, оказывается, на заставе, на службе познаешь массу нового. Больше того, как я уже убедился, каждая застава учит тебя новому. Наверное, это правильно, что нас, офицеров, периодически перебрасывают с одной заставы на другую. Это дает такой опыт, который иначе не приобретешь. Приобретаю я и опыт семейной жизни. Мы за это время с Зойкой притерлись, что ли, друг к другу, ближе сделались, не то чтоб полюбили больше — это невозможно, а дружней стали, в общем, не знаю, как объяснить…

Однажды она мне говорит:

— Слушай, Андрей, почему мы не ссоримся? Это ненормально. Все молодожены должны ссориться, а мы пока еще можем считаться молодоженами. Или уже нет?

— Как ты не понимаешь, — возмущаюсь, — молодожены категория не временна́я, а морально-психологическая. Можно всю жизнь быть молодоженами, а можно еще до свадьбы созреть для развода.

— Ну уж!

— Вот тебе и «ну уж»! Не ссоримся, потому что умные, каждый знает свое место в хозяйстве, не пойдет же на заставе водитель машины водить собаку, например. Так и у нас, я осуществляю общее руководство, а ты замечательный исполнитель, я…

— Ты воображала и одержим манией величия, — перебивает меня Зойка. — «Общее руководство»! Скажите, пожалуйста! Да ты без меня шага в жизни не ступишь, споткнешься!

— Я! Да я…

Мы тогда чуть ли не первый раз в жизни поссорились. Помирились, как сами понимаете, вечером, ложась спать. На следующее утро, сладко потягиваясь, Зойка сказала:

— Понимаешь, никогда не ссориться — это все-таки ненормально. Вот поорали, зато смотри, как сейчас хорошо. Вроде как бы исполнили неприятный, но необходимый долг, и «опять сияют небеса…».

— Замечательный тезис, — ворчу, уплетая завтрак, — давай тогда установим график: ссора по понедельникам с трех до пяти, в четные числа начинаю я, в нечетные — ты…

— С тобой невозможно разговаривать на философские темы, — вздыхает Зойка и выпроваживает меня из квартиры.

Это были самые счастливые месяцы моей жизни, казалось мне тогда. Потом пришли еще более счастливые.

Наступил день, когда меня вызвали в отряд и сообщили: а) о присвоении очередного звания, б) о назначении начальником заставы, в) о том, что эта застава совсем в другом месте.

Я расставался с ребятами с грустью. Они, по-моему, тоже жалели о моем уходе. Особенно печалился Божков.

— Да, это потеря, это потеря… — горестно вздыхал он, словно провожал меня на кладбище, а не к новому, более высокому назначению. — Где теперь такого найдешь, — простодушно повторял он, и, совсем уж разоткровенничавшись, признался: — Я ведь за тобой, Андрей, как за каменной стеной был.

Мне его жалко стало, но и возмущался я порядком.

— Слушай, Женя, — сказал, — ну нельзя в армии жить, как ты живешь, прости, за чужой счет! Ты хороший парень. Да и офицер неплохой, службу знаешь. Но здесь ведь не профсоюзное собрание, где о директоре говорят, — можно выйти покурить или наклониться носок поправить, когда резолюцию голосуют. Сегодня я, завтра — другой подходящий зам, старшина подходящий, а дальше? Нельзя в армии без ответственности, без решений. И причем мгновенных…

— Да, да, ты прав, — сокрушался Божков, — ну что делать, если у меня такой характер?

— Менять характер, — говорю жестоко, — или профессию.

Такой вот у нас был прощальный разговор.

Старшина прокашлялся и произнес «речь»:

— До свиданья, товарищ старший лейтенант (подчеркнул), не сомневаюсь, еще встретимся. Я хороших людей всегда хочу еще разок встретить!

Марфа Григорьевна откровенно вытирала глаза платочком, о чем-то шепталась с Зойкой, от чего та краснела и моргала. Бабские секреты. Солдаты, как я почувствовал, тоже жалели о моем отъезде. Вот это меня больше всего и взволновало. Я понял, что главная моя дружба в жизни — будет всегда с солдатами, с подчиненными. С начальниками может сложиться или не сложиться. Они будут меняться, солдаты — нет. Они будут всегда, и неважно, что сегодня это Бовин, Чернобай или Иванов. Теперь это всегда будут мои солдаты, за которых я в ответе, и чье уважение, дружбу, да чего там говорить — любовь — обязан заслужить. Иначе грош мне цепа как офицеру! Как ни странно, Зойка, мне показалось, испытала меньше огорчений и сожалений. Ее больше всего беспокоила моя дальнейшая судьба — какие будут начальники, какие офицеры, справлюсь ли с новыми обязанностями и т. д. Сначала удивлялся, потом понял, для нее главное — я. И сколько бы перемен в моей судьбе ни наступило, всегда главным буду оставаться я. Что ждет меня, хорошо ли мне, я, я, я, — вся ее забота и боль. Как же мне повезло с Зойкой. (Повторяюсь? Ну что ж, я сто раз могу повторять.)

В Москву по дороге не заезжали. Было бы странным ехать тысячи километров на запад, а потом тысячи на восток — посчитало начальство. Оно, наверное, право. А так, трое суток пути, и мы на новом мосте.

Вроде бы все как всегда — белые домики за оградой, высоченная вышка, песочная дорожка, огороженная низким штакетником, не очень искусно положенным, на щитах изображения пограничников, в стороне спортивный городок, вольер… Двое офицеров — заместитель и замполит, один женат, другой холост, толковый старшина, хорошие солдаты…

Обычная служба. Только теперь я — начальник заставы, главный. Эх, спасибо Божкову, что был он таким тюфяком, что фактически я уже был начальником, что научил меня, каким не надо быть. Теперь у меня подготовочка будь здоров!

Зойка сразу обустроилась, с женой зама тут же установила контакты, а через два месяца уже работала в школе. Поселок здесь был поближе и побольше. Что ж, Зойка тоже приобретала опыт в своей нелегкой профессии офицерской жены.

…На этой заставе я пробыл не очень долго. Как выяснил, мои предшественники тоже. Сдается мне, что начальство именно здесь проверяло вновь назначенных начальников застав. Почему — не ведаю. Застава как застава. Но пути начальства, а равно и высокие его мысли, как известно, неисповедимы…

И вновь наступил день, когда мы с Зойкой собрали пожитки и направились к моему новому месту службы, в Северо-западный пограничный округ.

На этот раз в Москву заехали, совпал отпуск. Поэтому ни на какие моря не поехали, а весь отпуск с удовольствием «плескались, окунувшись в Москву» (выражение Зойки).

Всех повидал, со всеми друзьями повстречался, родителей ублажил. Дед прослезился, увидев внука — бравого офицера-пограничника. Даже пробормотал, что дело свое сделал на земле, вон какого вырастил, можно теперь и помереть. Все его устыдили, и он повинился, сказал, что помрет не раньше, чем вырастит моего сына. Зойка, конечно, краснеет. Я ей потом говорю:

— А что, прав дед, пора готовить пополнение нашим родным пограничным войскам.

— А если дочь? — спрашивает.

— Значит, подругу пополнению.

— Ладно, — соглашается. — Давай договоримся, до следующей заставы.

Что-то не видел Борьку Рогачева, звонил, мне туманно ответили, что, мол, за рубежом. Жаль, давно не виделись, но уж такая у него планида — по заграницам болтаться.

Я порой думаю о нем.

Какой разной жизнью мы живем. Наверное, кого ни спроси — каждый скажет: «Что тут сравнивать!» Действительно, один живет в Парижах и Мадридах, весь в роскошной жизни. Другой — в пурге и стуже, в пустынях и болотах, не спит, не ест, ходит под пулями, и вообще кошмар!

Но если серьезно, то ведь мы оба счастливы (надеюсь, во всяком случае, что он тоже). Просто у каждого из нас свое понятие о счастье. При одной мысли, что мне пришлось бы надолго уезжать от моих гор, пустынь и лесов, вести светскую жизнь — меня тоска берет. (Как и Борьку, наверное, при мысли о далеких пограничных заставах.)

Не странно ли — вместе учились, дружили, одно детство, одни компании, один двор, одна школа, а какие разные пути! Наверное, он осуждает меня, как я его. Кто прав? Опять-таки каждый считает, что прав он. А в действительности? Только жизнь рассудит, только годы, люди. Это у Эренбурга «Люди, годы, жизнь»?

Может быть, живи мы вместе в Москве, общаясь, «взаимовлияя», так сказать, многое было бы по-другому. А что? Он бы меня ни в чем не переубедил, а я его? Надо письмо написать, об этих моих мыслях написать. Как-нибудь соберусь. Зойка говорит, что я совсем кореша забыл, что пропадет он без моих мудрых советов.

…На поезд — мы ехали через Ленинград — провожало нас столько народу, что хватило бы гарнизонов на пять застав. Женщины всплакнули, мужчины похлопали по плечу, пожали руку.

И я снова в пути. Снова в моей военной дороге…

Загрузка...