Аскалон, как скоро услышал сие стенание, то тотчас отскочил от дерева; члены его оцепенели, и сделался он неподвижен; чудное сие приключение привело его еще в больший беспорядок. Наконец, перемогая себя и собрав почти уже потерянные силы, спрашивал:
— Кто произнес сие стенание?
— Я, — отвечал дуб истомленным и означающим последнее издыхание голосом, — пренесчастливое создание из всего смертного рода. Успокойся, незнакомый чужестранец, и не удивляйся столь много такому чудному превращению, что видишь перед собою словесное дерево. Свирепое несчастие, — продолжал он, — ежели растворит на кого алчные свои челюсти и начнет пожирать его благополучие и спокойствие, то не только в дерево, но и в презренную всеми какую-нибудь вещь превратить его может. Сия несносная кара заключает в себе обладателя многими народами, именем счастливого государя, но бытием стенящего пленника, — человека, произведенного на свет вкусить все великие благополучия, но немилосердым роком сверженного на дно бед и отчаяния. Вся жизнь моя есть собрание мучений, или тот страшный час, которой отверзает нам двери гроба. Я всякую минуту умираю, но немилосердая и забывшая меня судьба не лишает последнего издыхания.
Аскалон если бы не чувствовал сам в сие время великого несчастия, то, конечно бы, не мог иметь никакого о нем сожаления, ибо сердцам, наполненным злостию и ненавистию, несвойственно ни малейшее соболезнование: но настоящая и собственная беда довольно имеет силы, чтоб умягчить варварскую и зверскую свирепость. Тронувшись несколько теми отчаянными и достойными сожаления словами, просил он превращенного государя, чтоб рассказал ему свои приключения, — не для того, чтоб прийти об нем в сожаление, но единственно для сведения всей великой силы несчастия.
— Я сие охотно исполню, — отвечал несчастливый владетель, — ибо, находяся здесь целый год во образе дерева, в первый раз вижу пред собою человека и для того с превеликим удовольствием изъясню тебе все мои несчастия.
Я называюся Алим, владетель двух великих островов — Млакона и Ния, лежащих в сем Варяжском море. Происхождения моего ни я сам, ни подданные мои не знают, ибо, как сказывают, после великой бури нашли меня в объятиях мертвой женщины, выкинутого с нею на берег; я был тогда еще младенец, и какого роду, того узнать никоим образом им было невозможно; женщина же по платью казалась азиатка. Знатные господа тех островов приняли о воспитании моем великое попечение и содержали меня весьма великолепно, ибо по проречению богов долженствовал тот быть у них царем, которого они найдут выкинутого к ним на берег, — потому что княжеское мужеское поколение прервалось смертию владевшего пред сим государя, который скончался, не имев мужеского пола детей.
Когда же стал я понимать, то определили ко мне учителей- весьма разумных и совершенных людей, которые вкореняли в меня почтение к Богу, любовь к добродетели и снисхождение к народу; учили правам гражданским, восстановлению благополучия общества, военным упражнениям и, словом, всему тому, что принадлежит до государя, из чего не трудно мне было понимать, что я назначен ими к сей высокой степени.
Пришедши в совершенный возраст, увидел я от них великое к себе почтение и для того старался содержать себя всегда в границах благородного поведения: оказывал всякому, что и я его почитаю больше, нежели он меня, к чему и природное человеколюбие меня привлекало, приносил за все мою им искреннюю благодарность и старался предупреждать всякого учтивости. К неописанному моему счастию, судьба просветила столько мой разум, что я осмеливался давать наставления в гражданских поведениях и в том, что касалось до всего общества; и, к большему для меня благополучию, советы мои и наставления всегда имели благополучием увенчанное окончание. Народ всех степеней почувствовал ко мне великое усердие и любовь; все единодушно желали мне первого в свете счастия, и не было у них ничего такого, чего бы они мне вверить не хотели. Все дела, суды и предприятия без моего ведома не производилися в действо, и что я определял, то почитали за свято: ибо, по природной моей добродетели, пристрастия во мне никогда не бывало.
Наконец все охотно вознамерились возвести меня на престол, исполнить волю богов, вручить свое благополучие в собственное мое произволение и покориться власти моей без всякого о том сомнения.
Итак, в учрежденный на то день собрались все жители столичного города на назначенное им место, куда ожидали моего прибытия в превеликой тишине и благочинии. Как скоро появился я в собрание, то определенный провозглашатель именем всего народа вручил мне царскую власть, и после в Световидовом храме великий первосвященник и все духовенство возложили на меня венец и сделали самодержавным.
Сия высокая степень, отверзшая дверь к роскоши и тщеславию, не сделала никакой перемены в умеренных моих желаниях. Вкоренилось в сердце мое столь сильная благодарность к возведшему на престол меня народу, что я каждого гражданина от искреннего моего сердца почитал моим отцом, которому я был обязан рождением, воспитанием и благополучием; и мне кажется, что сия добродетель предосуждена быть от всех не может. Всякую минуту неусыпно старался предупреждать все те надобности, которые требовались от государя; прилежал больше всего искоренить из подданных моих бедность, как такое чудовище, которое погибель и злоключение во многих произвести может. Того ради, чтоб не прервалось их благоденствие, определил я дни, в кои долженствовали беспомощные и бедные люди приходить ко мне самому и объяснять их надобности; и так между сими людьми находил я часто людей достойных и надобных гражданству, которых завистливые и сильные богачи утесняли; мне ж собственное мое благополучие не столько было нужно, сколько благополучие моих подданных. Я награждал их по достоинствам и возводил на приличные им степени и тем старался пресечь насилие богатых. И так сей миролюбивый народ столько мне сделался усерден, что никакое других обнадеживание, ниже просьбы и ласкательства, ежели бы оные от кого случились, не удобны были отвратить их от моего покровительства и принудить восстать против меня и против совести.
Всякое человеческое благополучие не что иное, как мечта и привидение; иметь его- удовольствия много, но потерять прискорбно. Я бы до конца препроводил жизнь мою весьма счастливо, и никакое бы злополучие похитить не могло моего удовольствия, но судьба не по желаниям нашим располагает наши участи.
В самое то время, как природа просветила мой разум, вселилась в сердце мое любовь и начала господствовать над моими рассуждениями: все мое понятие и все чувства питалися сладкими воображениями, и чем больше помышлял я о сей страсти, тем больше делался ей подвластен.
После покойного государя осталась дочь, именем Асклиада; она столь прекрасна, что ежели бы я имел сто языков, то и тогда бы не мог изъяснить тебе всей ее приятности. Судьба сделала ее обладательницею надо мною и отдала сердце мое прелестям ее на жертву; но думаю, что страсть моя началась в самый злополучный день, и, может быть, против воли богов определено мне было сие счастие, что я после действительно и увидел.
В самый первый день благополучного моего восшествия на престол, когда должны были подданные мои обоего пола принести мне свое поздравление, то первая вошла в провожании многих придворных женщин Асклиада, чтоб сделать мне в публичном зале должное поздравление, и когда она, став на колена, выговаривала мне оное, то я, будучи поражен ее прелестями, благодарил ее смешенными словами.
Окружающие меня бояре подняли ее под руки, а я стоял в удивлении неподвижен, и ежели бы не известны были им мои свойства, то, конечно бы, почли меня гордым и властолюбивым государем; но в меня тогда совсем противная тому страсть вкоренилась: как скоро взглянул я на прекрасную Асклиаду, сердце мое тронулось и всеми сладостями, что ни есть в свете, объято было. Чрезмерное некоторое веселие и совсем непонятная мне радость привели меня в превеликое движение; смущенные глаза мои устремилися на ее прелести, и все желания мои летели к любезному для меня предмету; в одну сию минуту вкусил я все силы неизъясненной любовной страсти.
Наконец, приметив сам в себе некоторый от того происшедший беспорядок, старался, как возможно, скрыть мое движение; но смешенная моя речь и принужденные изъяснения показали ясно, что чувствительное сердце мое пленилось, дух мой возволновался, и весь я покорился любовной страсти. Кто может похвалиться в таком случае твердостию и великодушием? И я не думаю, чтоб возмог кто превозмогать природные и непорочные в себе волнения.
Я часто слыхал от окружающих меня бояр об Асклиаде, только не видел ни позволения, ни времени оную видеть; ибо строго у них наблюдалось, чтоб девицы, а особливо знатного роду, не имели никакого сообщения с мужчинами; они думали, что из того последовать может соблазн и развращение женскому полу, а о мужеском рассуждали инако и думали, что человек в молодых летах, обращаясь всегда с женщинами, позабывает мужество, не радит совсем о храбрости и чувствует наконец все те слабости, которым подвержен нежный пол женский. Сие узаконение подтверждал я, сколько мне возможно было, ибо знал, что разум наш склонен больше к поползновению, а мысли к настоящему предмету; сверх же сего человек, избранный давать законы, не должен никогда развращать оных.
Итак, первое сие свидание столько вселило в разум и в сердце мое волнения, что я с сих пор ни одной минуты не имел спокойной в моей жизни, отдался размышлениям, и различные воображения столь много колебали мою душу, что я не мог определить прямого моего желания.
Находясь в сем развращении разума, искал всегда уединения. Некогда в прекрасный день, когда уже заходило солнце, пошел я из города не весьма в отдаленную от оного рощу, в которой похороняли обыкновенно людей знатных фамилий и куда ходили прогуливаться наши граждане. Роща сия священная, ибо посредине оной стоит священный дуб, на котором виден образ Прове, а около него или по всей роще другие боги, помощники его владычества.
Пришед туда, по счастию моему, не нашел я никого, выключая некоторых жрецов, которые, однако, скоро возвратились в город, отправя тут некоторые не публичные жертвоприношения. Итак, находяся тут один и сыскав удобное в тому место, отдался полному размышлению, в котором препроводил время не менее, думаю, как два часа; потом пришло на меня ужасное забвение, и чувствовал, что некоторый священный восторг поколебал мою душу и совсем рассыпал естественные мои мысли; в одну минуту все в глазах моих переменилось, ужасная мгла покрыла то место, в котором я находился, восстали умеренные ветры, и вместо сильного бушевания наносили некоторую приятность колебанием дерев слуху, и мне, смущенному, казалось, что вся обильная природа произносила тогда аромат и всякие благоухания; я думал, что восхищен во обиталище богов, а будучи недостоин зреть их образа, пребываю покрыт по соизволению их сим мраком.
Члены мои охладели, природа взволновалась, и последнее рассуждение совсем меня оставляло; потом увидел воздушные огни, которые беспрестанно блистали, и сия молния восколебала воздух и произвела не столько страшный, сколько приятный шум; час от часу она умножалась, и, наконец слившись в одно место, сделала из себя превеликое окружение; вскоре начало потухать местами яркое сие сияние, показались в оном различных цветов искры и удивительное соплетение. Чем больше я всматривался в оные, тем больше они потухали и скрывались в облака.
Вдруг восколебался большой воздух, мгла уступила место сиянию, огни и облака, пришед в превеликое движение, разошлись и стали по сторонам; потом появилась между оными блестящая и великолепная колесница, везли ее по облакам два крылатые дракона, покрытые сетьми из прозрачных и блистательных каменьев, на головах их были короны неописанного сияния, глаза наполнены были огнем, и из челюстей вылетал ужасный пламень: два крылатые купидона, летев по сторонам колесницы, правили сими свирепыми чудовищами. Множество купидонов открывали ночную завесу и держащими в руках пламенниками помрачали оной звезды. В колеснице сколь великолепной, столь и блистательной сидела прекрасная богиня, облокотясь на край оной, руку ее подерживали три грации и смотрели на нее со удивлением; одеяние ее опущено было на игру зефиров, и она сидела в одном только таинственном поясе, которой грации и любовь плели своими руками ко увеселению богов и ко удовольствию смертных; все сие видение оставляло ефир и опускалось к тому месту, где я в смущении и удивлении находился.
Колесница находилась уже близко меня, я встал с великим подобострастием и ожидал или окончания привидению, или утверждения истины; ноги подо мною дрожали, и сердце находилось в великом движении. До сего времени не знал я, сколь ужасно взирать на богов, когда они в самом величестве своего могущества; но тогда уразумел, что люди, восшедшие на высокую степень, кажутся неприступными бедным, а перед богами и обладатели народом бывают ничто.
Богинина колесница остановилась, и она, сошед на землю, сделала мне снисходительное приветствие, подобно как мать любви своему любовнику, и, взяв меня за руку, повела пред образ Провов. Как только пришли мы пред него, то вдруг истукан объят был небесным огнем, и после оного начал иметь живость и движение. Богиня, приклонив голову в знак повиновения, начала говорить:
— Великий Прове! Друг Перунов и мой любезнейший родитель! Я открываю тебе мою страсть и знаю, что сия слабость не прилична бессмертной; но мать любви Лада не только что смертными владеет: и мы нередко покоряемся ее власти. Я чувствую склонность в сердце моем к Алиму и прошу тебя, мой родитель, чтоб ты позволил мне сие и сего смертного принял в собственное твое покровительство.
Потом затряслась земля, священный дуб поколебал своими ветвями, и я услышал голос Провов, которой произносил сии слова ко мне:
— Благополучный государь и пресчастливый из всего смертного рода человек! Я повелеваю тебе быть послушным воле моей дочери и чтобы ты не равнял смертную с бессмертной, оставь склонность твою к Асклиаде и в самом начале старайся истребить ко оной пламень; ежели же будешь ты преслушен, то испытаешь все в свете несчастия и наконец превращен будешь в посвященное мне дерево.
По окончании сих слов богиня рассталася со мною, показав мне толикое же снисхождение, и, севши в колесницу, скрылась в облаках. Препроводив ее из глаз моих с великим почтением и подобострастием, остался я еще в большем смущении и думал, что все сие видение представилося мне, как сон в забвении моего разума и в превеликой нестройности волнующейся во мне природы; не знал, чему приписать сие приключение, и для того старался прежде всего успокоить мое сердце и после искать в сем приключении тайны.
Долго бы я находился в сем забвении, ежели бы Провово повеление не касалось до Асклиады; желая успокоить мое сердце, еще больше всколебал его сею моею мыслию. "Возможно ли, — говорил я сам в себе, — истребить мне то из моей памяти, что совсем уже находится не в моей власти? Боги, властители над нами, откройте мне яснее сию тайну и ваше произволение, а без того разум мой неудобен постигать сию неизвестность! Я помню, что я человек и так должен желанию вашему повиноваться".
Произнося сии слова, признаюсь тебе, неизвестный мне чужестранец, что сердце мое не было согласно с моим языком; и мысленно вознамерился противиться воле богов и не отставать от любовного моего намерения. В сем случае первый раз добродетель моя страдала, и любовь господствовала над моею честию, рассуждением и поступками.
Мрачная ночь снимала уже темный покров с неба, светозарный и благосклонный бог Световид издевал уже блестящий свой венец и готов был освещать землю, тогда я спешил оставить сие место и прийти в город как возможно скорее; но нечаянная встреча удержала меня в моем пути.
Я уже почти выходил из рощи, как увидел человека, которого вид принуждал меня быть ему покорным. Он был украшен сединою, но благородная бодрость, как мне казалось, никогда его не покидала, черты чела его означали в себе нечто божественное, рост и осанка соответствовали оным, платье на нем было из чистой волны, и опирался на жезл из белой слоновой кости. Сошедшися со мною, говорил он мне:
— Алим, ты просил у богов истолкователя той тайны, которая по воле их в сию ночь была тебе показана. Для того взят я из славы Перуновой, с посвященного ему острова, который в то время поколебался, когда Перун в первый раз принял на себя образ человеческий, и с тех пор остров сей плавает по водам. Я воли его провозвестник и истолкователь повелений всех богов; что тебе сомненно показалось в проречении Прововом, то значит сие: великая богиня, Провова дочь, почувствовала к тебе склонность и не хочет иметь совместницею Асклиаду, и сия начавшаяся в тебе ко оной страсть противна богам и весьма вредна подданному твоему народу. Ты не можешь предузнавать будущего, итак, оставляй оное богам и покоряйся их воле. Асклиада чувствует к тебе неизъясненную любовь, но ты удаляйся оной, как такого яда, который во весь твой век сделает тебя несчастным.
Выговорив сие, пошел от меня в сторону и вскоре скрылся из моего виду.
В превеликом замешательстве возвратился я в город и весь этот день сидел уединенный, превозмогал, сколько мог, мою страсть к Асклиаде; но напрасно старался выгнать ее из моего сердца, ибо она уже господствовала мною беспредельно. Я вознамерился не видать ее никогда; но не чувствительно с того дня бывал с нею завсегда вместе в угодность всем моим придворным; а чтоб пуще вселить в меня неограниченную любовь, в некоторый день предложили они мне о женитьбе. Все согласны были и почитали себе за счастие, чтобы я взял за себя Асклиаду, как такую девицу, которая происходит от княжеской крови и имеет больше всех права быть участницею в моем владении.
Что надобно было мне отвечать на сие предложение? Воли богов открыть мне им было невозможно, а показать на то мое несогласие сердце мое и мысли запрещали; сверх того, народная от того погибель смутила мое понятие, и я не инаковым тогда показался, как будто не понимаю их предложения. Все сделались тем не довольны, хотя мне оного и не показывали, однако думали, что я, получив царскую власть, начинаю поступать по моим пристрастиям.
Бейгам, первый министр, чрез несколько времени приметив во мне ужасное смущение и желая, как возможно, освободить меня от оного, предприял узнать мои мысли и после подать мне потребные к тому советы. Он был весьма разумен и прозорлив, набожен и постоянен, и для сих похвальных преимуществ отличал я его от прочих. Он, нашед меня некогда в уединении, старался, как возможно, выведать мои мысли и столь сильна убедил меня своею просьбою, что я открыл ему мое видение и все принадлежащее к оному; выслушав все у меня, несколько он усумнился и после говорил мне так:
— Великий государь! Хотя весьма непристойно противиться воле богов, но сие их определение, мне кажется, подвержено некоторому неприличному им пристрастию: ежели вы сочетаетесь браком с Асклиадою, из этого можно предвидеть пользу, а не вред народу; а совокупление ваше с богинею не может подать нам никакого прибытка. Я не знаю, может, я и погрешаю моим мнением, что начинаю советовать вам противное воле богининой, а чтоб не получить нам за сие жестокого наказания, то надлежит отворить все храмы и приносить во оных большие жертвы к умягчению божеского гнева; ежели оные возымеют, во время сей жертвы будем просить о сочетании вашем с Асклиадою, ибо сие нам необходимо должно исполнить.
Я на сие согласился и приказал готовить жертву; сто белых и чистых волов изготовлено было для сего, и мы положили, чтоб каждый день по пяти оных возлагать на жертвенник Провов.
В самой первый день, по рассмотрению внутренности жертвенного скота, объявил мне первосвященник, что он усмотрел великие замешательства к моему и народному благополучию и что есть тут нечто такое, которого он и весь духовный чин проникнуть не может, чего ради советовали мне как возможно усерднее умилостивлять богов и просить открытия неизвестной моей судьбины.
Все меня смущало и все старалось беспокоить. Наконец я начал задумываться и терять здравое мое рассуждение; Бейгам, видя мое отчаяние, предприял увеселять меня различною полевою охотою, которая мне необходимо потребна была в таком моем развратном состоянии.
В некоторый день должны были мы по необходимости ночевать на поле; при восхождении солнца поехали снова поднимать зверей; находясь в сем упражнении, не знаю, каким образом потерял я всех моих людей и не находил к городу дороги; часа с два ездил я по лесу, наконец увидел превеликого и чудного кабана: щетина на нем была золотая и падала с него тогда, когда он бежал весьма скоро. При мне было копье и лук со стрелами, и для того не опасался я сразиться с ним, пустил коня моего во весь опор, чтоб догнать зверя, который как будто бы нарочно не хотел скрыться из моих глаз. Он взбежал на превысокую гору, на которую на коне мне въехать было невозможно; того ради слез я с него и пошел пешком; взошедши на гору весьма поспешно, не видал уже я боле того вепря; и как осматривался на все стороны, то вдруг поднялась ужасная буря, потом превеликий и густой облак подхватил меня и понес по воздуху. Сие чрезъестественное приключение вселило в меня превеликую робость, и вскоре помешался я в разуме, и так воздушный сей путь совсем мне был неизвестен.
Наконец ужасный шум и стук тяжелых цепей, которые все мне слышались издалека, прекратили мое забвение; страх мой увеличивался от часу более и пришел потом в совершенство, когда увидел я, что облак несет меня на некоторый малый остров, на котором видны мне были две горы преужасной высоты; облак, опустившись при подошве оных на землю, разошелся под моими ногами, и я увидел себя в престрашном и в забытом природою месте, все казалось мне необычайно, все бездушные вещи и сама земля произносили ужасный шум.
На всем этом страшном острове не было ни одного дерева и никакой травы, земля казалась камнем и была весьма бела, по середине острова стояли две горы, которых вершины доходили до облак и клонилися друг к другу. Между ними видна была неисследованная бездна, отверстие которой прикрывали великие висящие из гор камни; в ней слышен был такой шум, что я не находил подобного в природе; ежели бы страшный гром гремел беспрестанно, то и тот, мне кажется, не мог бы сравниться с ревом, исходившим из сей пропасти.
В скором времени из той престрашной пещеры с великим стремлением вылетел весьма чудный человек; положение его тела во всем было подобное нашему; за плечами имел большие крылья и весь покрыт был белыми перьями; на голове его волосы были весьма кудрявые и стояли наподобие беспорядочно всклокоченных; в руках вынес он епанчу, у которой одна сторона была голубая с вышитыми золотыми звездами, а другая белая, на коей изображено было солнце с полными лучами. Подошед ко мне, изъявлял свое учтивство телодвижением, по чему я узнал, что он не разумел моего языка; надел на меня ту епанчу и, взяв за руку, поднялся на воздух и со мною вместе.
В сем воздушном пути находилися мы весьма мало времени, и я увидел себя на острове, который был совсем первому не подобен; здесь природа сохраняла все свои сокровища, солнце освещало сие место плодотворными лучами, и под сим счастливым небом, казалось мне, рождалось все человеческое благополучие, ибо нашел я тут все таинства природы, порядочное течение солнца, луны и звезд, согласие стихий и, словом, все прекрасное строение, превосходящее всю вселенную.
Остров сей был не весьма пространен и весь обнесен высоким берегом из паросского белого мрамора, которого никогда не дерзали очернить мутные морские волны; на ограде сего берега поставлены были различные и удивительные статуи; за оными виден ряд лавровых деревьев, которые представляли собою посвященную богам рощу, и казалось, как будто бы в сию минуту превращенная Дафна получила победу над Аполлоном, защищая свое девство.
Проводник мой оставил меня на пристани, по сторонам коей лежали две превеликие статуи, изображающие реки; они опиралися на большие искривленные раковины, из коих истекала прозрачная вода, и казалось, как будто бы оная дополняла великое море; морские львы и другие разнообразные и удивительные водяные чудовища стояли на всходе по порядку.
Вошед на остров, увидел я прямую дорогу, которая вела к великолепному зданию; оное было грот, как я уже уведал после. Как скоро представился глазам моим сей невоображаемый предмет, то столь великое вселилось в меня удивление, что принужден я был остановиться.
Здание сие поставлено было в половину круга и от обоих концов поднималося кверху, так что казалось превысокою горою. Стены его распещрены были разного цвета блестящими раковинами и каменьями; с самой вершины в канал по пространным золотым скатам наподобие лестницы ниспадала прозрачная вода, которая казалася чище, нежели Аврорины. Славяне почитали своих богов весьма великою честию; а на украшение какого-нибудь места употребляли тех, которых почитали иноплеменники. Итак, Алим, говоря об украшении, должен непременно представлять чужих богов, хотя в случае они их почитали. слезы; оною омывалися поставленные внизу дельфины.
По сторонам тех скатов казалися плывущими вниз нереиды с корольковыми в руках ветками и с переплетенными жемчугом волосами; посередине стремления воды находились три Ахелоевы дочери в том образе, в коем они остались побеждены пением Муз, по совету царицы богов Юноны. Под водою сделанные органы представляли точно, как будто бы они воспевали сладостным голосом божеские дела и их могущество.
За сиренами следовал чудный морской полубог Тритон; грудь его покрыта была морскою травою, а по прямому чреву падала вода с седой его и мокрой бороды, в корольковом венке, имея в руках извитую раковину наподобие большого рога, в который он предвозвещает пришествие морского бога.
За ним с самой вершины казалась плывущая по водам позлащенная колесница; она сделана была из превеликой раковины, запряжены в ней были два морские свирепые коня, которые вместо духа испускали из челюстей седую клубом пену и имели медные ноги, а в ней сидел повелитель морями и зиждитель стен Троянских. Долгую его и белую бороду, смешенную с серебром, развивали летящие в его владение ветры; держал он в руках серебряную троекопейную острогу, казалось, как будто бы оною отверзает он морскую бездну.
По правую его сторону представлен был Главков хор, и все чудное Форково воинство; по левую- лежащая спокойно на валах Фетида, Мелитта и другие богини.
Позади повелителя морями видны были прекрасные наяды. Серебряные их волосы покрыты были тростниковыми венками, и лежали они, облокотясь на урны, из которых вытекающая вода струями стремилась под Посидонову колесницу.
Пред гротом на возвышенном месте виден был густой кустарник, под которым лежала складная телом арапка; по чему я узнал, что эта сторона грота лежала к югу.
Обошед на другую сторону, увидел я положение его, во всем подобное первому, только были тут другие знаки: наверху стоял крылатый Сатурн; седые его волосы покрывал венок, сделанный из молодых фиговых и виноградных ветвей, которых черные и белые ягоды представляли день и ночь; в руке у него была коса, а в другой песочные часы и свернувшаяся кольцом змея; по сторонам вниз стояли четыре времена года.
Весна, в венке из цветов, держала корзину, наполненную непоблеклыми цветами, в белом одеянии и в зеленой епанче, на коей видна была разная зелень; а вкруг нее летали забавы и веселия и тем показывали, что вся природа обновлялась.
По другую сторону Лето, венчанное колосьями, в белом платье и в золотой мантии, в руке держало серп.
Подле Весны находилася престарелая Зима, окутанная овечьею кожею, в венке, сделанном из древесных ветвей, с которых опали листы; подле стояла жаровня, наполненная горячими углями.
Лето преследовало Осень в виде бахайки, обрызганной виноградным соком; на голове ее был венок из винограда, и из его ж грозда выжимала она сок в превеликую чашу; платье на ней было пурпуровое.
Потом стоял двуличный Январь, имеющий старое и молодое лицо. Старое означало прошедший год, а молодое наступающий. Февраль имел на себе одеяние синее, подвязанное поясом. Март стоял одетый в волчью кожу и держал в руках сосуд с молоком. Апрель, любимец Венерин, увенчан был миртою и весь украшен различными цветами. Май, наперсник Урании, в длинном одеянии с широкими рукавами, в руке держал корзину со цветами, а в другой имел цветок, который он беспрестанно нюхал; подле ног у него виден был павлин. Нагой Июнь показывал рукою на солнечные часы, а в другой держал зажженный факел. Безобразный и иссохший от солнца Июль держал корзину с шелковичными ягодами, а рыжие его волосы связаны были соломиною. Август нагой, мучимый всегдашним зноем, держал пред устами большую стеклянную чашу с чистою ключевою водою в одной руке, а в другой опахало, сделанное из многих павлиновых перьев. Подле винной кадки стоял Сентябрь и держал в левой руке ящерицу. Октябрь, обвешанный разными битыми птицами, опирался на сосуд, наполненный пенющимся вином; под ногами у него лежал затравленный заяц. Ноябрь, имеющий лысую голову, в белом полотняном платье, опирался о жертвенник, на котором лежала голова дикой козы, почему казался жрецом египетской богини Исиды, а в руках держал он систр. Посвященный Весте Декабрь в невольническом платье имел в руке зажженный факел.
Все сии месяцы были с крыльями, изъявляя тем, что они никогда от крылатого времени не отставали. Еще сих преследовали дочери Юпитера и Фемиды, они имели бабочкины крылья и держали в руках солнечные и другие часы. Пред сей же стороною грота виден был африканец с колчаном и с луком, гонящийся за зверьем. Сие означало, что оная лежала на запад.
Любопытство мое от часу умножалось, и я предприял обойти кругом весь этот удивительной грот.
Третья и потом четвертая сторона, которую я после сей объясню, были подобны первым, то есть вода текла по таким же скатам, а знаки были на всех особливые.
На вершине сей стороны казалась несколько возвышенная и страшная гора. На ней сидел угрюмый бог ветров, в одной руке держал скипетр, который означал беспредельную его власть в природе, а другою ударял копьем в гору, которая казалась расседающеюся, и будто бы стремились оттуда буйные ветры и готовы были, распространясь по земле и морям, произвести ужасную бурю, покрыть небеса мглою, из ясного дня сделать мрачную ночь и приключить страх и ужас смертным. У ног его сидел весьма беспокоящийся от шуму Алкион, а по другую сторону Хамелеон; над головою виден был парящий вверх орел.
Потом вниз по скатам находились беспокойные ветры. Из образов их видеть было можно, что они находили в том удовольствие, чтоб опровергнуть всю вселенную. Сердитый и крылатый Борей, сын Астреев и Герибрин, следуя за Аквилоном, закрывал лицо свое епанчою, чем изъяснял безмерную свою скорость. Пред ним стояли по сторонам прекрасные его дети, которых Орифия родила с позволением благосклонной природы. Лазоревые длинные их волосы перебирались по золотой чешуе, которая покрывала их спины; крылья за плечами и на ногах делали их украшением природы. Аврорин сын Зефир, оживотворятель цветов и плодов, украшен был венком из разных и прелестных цветов. Крылья его находились распростерты, и казался он летящим в приятные Елисейские долины.
Сих преследовали стихии: крылатая посланница Юнонина под развеваемым покрывалом, имеющая у ног своих орла. Против нее не весьма на высоком пригорке лежала прекрасная Наяда: на голове у нее был венец из тростника, серебряные ее волосы лежали по плечам, опиралася она локтем на урну, из которой истекала прозрачная вода; у ног ее находился дельфин. Перед Ирисою виден был Вулкан, стоящий между циклопами. Лицо его казалось красно, так, как бы освещено было огнем, поддерживали его две золотые служанки, а у ног его лежала Саламандра.
По другую сторону сидела великолепная женщина, увенчанная цветами; в руках имела рог изобилия, наполненной цветами и плодами; подле нее стоял лев, которой к ней повсеминутно ласкался. Перед всем этим стоял на пьедестале лапландец; оный казался окружен весь инеем и снегом. На сей стороне сверху вода имела сильное стремление, отчего казалось, что представленные тут ветры и сам свирепый их повелитель производили ужасный шум и возмущали воздух.
На самом верху четвертой стороны, которая имела вид горы прорицания, виден был Аполлон, посреди девяти Муз, в лавровом венке; в руках он держал лиру, коей согласие как людей, так и богов в восхищение приводит. Подле него лежал колчан и стрелы- то славное оружие, которым он убил, престрашного Пифона и поразил циклопов, кои ковали и великому Юпитеру стрелы на поражение Фебова сына Ескулапия. Подле ног его лежал посвященный ему лев: круглое его рыло, светлые глаза и грива, лежащая по обеим сторонам, изображали солнце с полными лучами.
Над головою Аполлоновою летал разновидный и пленяющий взор Амур, красотою которого не только люди, но и боги беспрестанно любовались. Он готовился подать богу света амвросий, дабы он помазал свои уста и освещал бы землю.
Быстрый и крылатый Пегас казался летящим с горы во все страны света. Ниже важная и благородная Европа сидела на пушках; на голове ее блестящий шлем украшен был белыми перьями, в золотом кирасе, которого зад покрывала желтая мантия. В одной руке держала она скипетр, а в другой рог изобилия; по сторону стоял необузданный конь, а по другую лежали книги, знамена, шлемы и щиты.
На другой стороне против ее бока поставлена была гордая и суровая Азия; на голове ее белая чалма с желтыми полосами, обтыканная по местам цаплиными перьями, платье голубое, сверх которого желтая епанча; в одной руке держала она сосуд с благовонными зелиями, а в другой щит с прибывающею Луною. Пред нею лежали литавры, барабаны, сабли, луки и стрелы, а по сторонам ее стоял верблюд.
Пред Европою стояла черная Африка: над нею виден был подсолнечник, отчего казалася она вся в тени. Она была по пояс нагая; на руках у нее жемчужные зарукавья и в ушах по одной крупной жемчужине. В правой руке держала она Скорпиона, а в левой рог изобилия; подле нее виден был маленький слон.
Азию преследовала смуглая и свирепая Америка; голова ее убрана была разноцветными перьями наподобие венка, и только один пояс из таких же перьев прикрывал ее до колен; вооружена она была луком и стрелами; подле нее видна была ящерица.
Пред сими стояла позлащенная солнцева колесница, в нее запряжены уже были пламеннодышащие кони, которых держали первые часы дня и ожидали Фебова пришествия.
Подале от сих стоял левамец, освещенный утренними лучами, в руках держал пучок цветов, которые в ту ж минуту распустились, а подле него стояла жаровня с благовонным курением; сие означало Восток.
Сверх всего преудивительного сего грота, как будто бы на воздухе носился сгущенный облак, на нем виден был царь и отец богов. Величественное его чело покрыто было золотым венцом; в руке держал он перун, а в другой викторию. У ног его находился орел. По правую сторону сидела дочь его и Фемисы, украшенная жемчужным венцом, одеяние на ней было фиолетовое и зеленая епанча, в руке держала весы, а в другой шпагу; по левую видны были дочери и подруги Венеры, богини Уверения, а за ними крылатые часы.
Все сие видимое мною великолепие не уменьшало моего любопытства, но приводило его на высшую степень. Рассмотрев прилежно огромное сие здание, пошел я туда, куда стремилося мое любопытство и понуждали восхищенные мысли; и еще я полон был удивления, как увидел на восточной стороне от грота некоторое здание. Оно совсем было не подобно тем, которые делаются человеческими руками, и должно сказать, что превосходило все делаемые на земле божеские храмы.
Вид сего прелестного и пленяющего взор и мысли здания был круглый; золотые столбы и за оными лазоревые стены освещаемы были некоторым бледным светом, или от погружающейся в море бледной луны, у которой не видно уже ни одного спутника, или от солнца, кое, еще находясь в прелестных недрах прекрасной Фетиды, вздевает блестящий венец и, прощаясь с нею, хочет садиться в колесницу.
Наверху не весьма с малого шару стремился в небеса золотой Пегас: крылья его были распростерты и находились от зефиров в движении.
Крышка на сем здании столь была ала, что превосходила всякую розу. Кругом на оной стояли крылатые купидоны и держали в руках каждой по пучку цветов, которые, казалось, как будто бы в сию минуту распустились, упившися росы и оживотворяся благорастворенным воздухом.
По одну сторону не весьма далеко от сего храма виден был весьма сгущенный и мрачный облак; на оном черная колесница, в которую впряжены были две совы. В колеснице сидела богиня тьмы, старшая Хаосова дочь; у ног ее спали два купидона, которые представляли сновидения; в руке держала она обращенный вниз факел, который старалася погасить. На голове ее был венок из маковых цветов, черная ее епанча, испещренная звездами, почти уже вся подобрана была в колесницу, и казалось, как будто бы сия богиня удалялась от храма.
По другую сторону видна была пещера, в которую, казалось, ни малейший народный шум и никакое смятение оного проникнуть не могло. При отверстии ее видны были маковые поблеклые цветы, с которых почти уже свалились листья и оказывались маковицы, стоял тут иссохший тростник и другие совсем высохшие травы. Сквозь оных виден был в пещере брат смерти, сын ночи и бог сна в покое, которой лежит на кровати из гебенова дерева; а вокруг него лежат мечтания, которые поминутно принимают на себя различные виды.
По третью сторону на мягком ложе лежал служитель сна, который был весьма искусен представлять других походку, вид, голос и всякие телодвижения. Легкие его крылья и в самом крепком его сне находились в превеликом движении; держал он маковую ветку в руках, и казалось, что намерен был ею усыпить все смертное племя.
По четвертую сторону, которая была против ночи, стояла на волнах позлащенная Фебова колесница, в ней впряжены были четыре крылатые коня, которые вместо воздуха дышали пламенем и нетерпеливостию. В колеснице сидел Аполлон в светозарной порфире и в блестящем венце, до которого не только смертные, но и сами боги дотронуться не смели. Лучи его еще стремилися в зенит и для того весьма мало освещали то здание.
Вошед в него, увидел я все собранные приятности в одно место; тут не было ни золота, ни серебра, ни драгоценных каменьев, но простое и прелестное украшение. Стены обвешаны были фестонами из роз, лилий и нарциссов; против дверей подле стены на алом престоле сидела нежная любовница Витанова, окруженная купидонами, играющая розами; из глаз ее падала прозрачная вода наподобие акатистого жемчугу. Под престолом виден был безобразный Тритон, у которого изо рта исходила ключевая вода, а из ноздрей- самое лучшее благоухание. Оный источник падал в превеликую жемчужную раковину, которая утверждена была на полу.
Как только что вступил я в сие нежное здание, то первый удивительнее всех представился мне предмет. Две прелестные нимфы мылися в сем фонтане. Они были нагие, невоображаемые их нежности лица и тела всякого смертного тронуть были в состоянии. Они находились тут в полной воле, и ничто не препятствовало их открытию, изъявляли друг другу свои мысли без всякого подозрительного свидетеля, и что мне показалось сверхъестественным, так то, что они меня увидеть не могли, хотя я и стоял пред их глазами; и я уже тут проник, что данная мне от вихря епанча была тому причиною. Они играли между собою столь вольно, и думаю, что им и в мысли не приходило то, что мужчина присутствует с ними и есть свидетелем всех их обращений.
Когда кончились между ними различные забавы и дружеские разговоры, которые весьма много касались до мужеского пола, то говорила одна другой таким образом:
— Сего дня увидим мы на нашем острове млаконского обладателя Алима. Я слышала, Аропа приказывала ветрам, чтоб оные принесли его сюда, на остров. Ты поверить не можешь, другиня моя, — продолжала она, — сколько обладательница наша влюблена в Алима. Она никогда не таит предо мною своих предприятий и говорила мне, что все в свете сокровища не могут ей принести такого увеселения, какое она будет иметь, совокупившись с ним. Мы часто, принимая на себя образа некоторых насекомых, летали на остров Млакон и там целую ночь препроводили подле кровати обладателя оным. Аропа во все сии времена им любовалась и почитала себя выше всякой богини. Напротив же того, негодует всякий час на невинную его любовницу Асклиаду и всеми силами старается ее погубить; и если б я ее от того не удерживала, то бы, конечно, Асклиада давно уже рассталась со светом.
Когда я услышал сие, то члены мои онемели, я не знал, что мне должно было делать, однако предприял благодарить неведомую мою благодетельницу, чтоб тем лучше спасти жизнь, как мою, так и Асклиадину.
Как только выговорил я сии слова:
— Богиня ты иль нимфа? — так вдруг они, чрезвычайно испугавшись, закричали самым ужасным голосом.
В одну минуту увидел я пред собою превеликого исполина, который, не говоря мне ни слова, взял страшною рукою поперек и понес меня в неизвестную дорогу.
Пришед к превеликому дереву, которое покрывало собою и своими ветвями не малую часть земли, поставил меня на камень и стал с грозным видом спрашивать, каким образом нахожусь я на его острове. А как узнал от меня, что я и сам того не понимаю, то ударил весьма сильно ногою в землю, которая вся поколебалася под нами, а страшное то дерево начало подымать свои ветви; и наконец увидел я, что вершина оного досязала до облаков. Когда же сделался виден корень оного дерева, то исполин махнул рукою и растворил ужасную под оным пещеру, в которую немедленно приказал мне идти.
Как скоро я в нее вступил, то отверстие ее тотчас затворилось, и я стал окружен и покрыт землею, и вселилось в меня превеликое отчаяние, и я столько сделался тогда малодушен, что непременно пожелал искать моей смерти.
Все способы мне представлялись к отнятию у себя жизни, и орудия к тому были готовы; но не знаю, что-то непонятное препятствовало моему намерению и удерживало уже взнесенную руку к приобретению вечности; судьба, определяющая нам жизнь, всегда владеет нами.
Когда я был еще в самом великом смятении, то слышал, что земля поколебалась; пропасть сделала отверстие, и тот же исполин, взяв меня за руку, вывел на поверхность земли.
Как скоро я на оной появился, то приказано было снять мне епанчу, без которой сделался я виден. Исполин, извинившись предо мною, повел меня в великолепные покои, в которых увидел я явившуюся мне богиню. Она окружена была нимфами, которых как властью, так и красотою превышала.
Как скоро увидела меня, то, сделав приятную и приманчивую улыбку, посадила подле себя и говорила мне:
— Я сердечно сожалею, что во время моего отсутствия приняли тебя здесь не весьма изрядно. Этот грубый старик, — продолжала она, указывая на исполина, — имеет варварские рассуждения и угрюмый разум. Он никогда не может различать людей и поступает всегда по закоренелому в нем тиранству.
После сих слов выняла она белый платок и начала отирать мое лицо, которое от превеликого моего беспокойства покрыто было потом и пылью, а нимфы, следуя своей повелительнице, предприяли делать то же.
Одна взяла из рук моих шлем и положила его на софу; другие перебирали мои волосы и приводили их в порядок; некоторые оправляли мое платье и хотели придать ему внешность; а прочие в то время приготовлялись исполнять повеление своей обладательницы.
Что касается до меня, то я не иное что делал, как оказывал мою благодарность на все ее приветствия. Имя ее, которое слышал я от ее нимфы, приводило мысли мои в превеликий беспорядок, ибо я знал, что у вас ни одна богиня так не именовалась; но могущества ее и власть принуждали думать меня, что она бессмертная; однако как бы то ни было, только приметила она во мне великую к себе холодность, и можно ли, чтоб я, будучи встревожен различными воображениями, способен был ко истреблению владеющей мною страсти. И так находяся на сем острову больше недели, не показал ни одного знака моей к ней горячности, которой она чрезвычайно желала. Мне же никоим образом невозможно было плениться ею, ибо как сердце мое, так и я сам находился уже не в моей власти.
Некогда при захождении солнца, когда мы находились в объявленном мною Аврорином храме, Аропа, беспокоившись весьма много моею несклонностию и думая, может быть, что я не понимаю ее желания, предприяла изъясниться мне словами:
— Ты знаешь, Алим, сколь я тебя люблю; но к удовольствию моего желания вижу в тебе необычайную суровость. Я всякий час тоскую, вздыхаю и терзаюся тобою, и, может быть, суетною надеждою ласкаюсь. Когда всхожу на небеса, я тамо все безоблачные места наполняю моим стенанием, в таком же отчаянии и с тою же прискорбностию нисхожу на Землю. Вся вселенная исполнена моею горестию, стыжуся я богов, стыжуся всех смертных, и наконец мучительна мне вся природа. Возможно ль было мне когда подумать, чтобы от смертного бессмертная была презренна.
— Великая богиня, — говорил я ей, — меня ужасают твои слова, и я не знаю, какое извинение могу принести в неумышленном моем проступке. Что ж касается до презрения моего к тебе, то ты никогда презренна быть мною не можешь, а сердце мое во веки уже отдано другой; ежели столь велико твое могущество, возврати его и владей им до конца моей жизни.
При сих словах сделала она суровый вид и ушла от меня.
Я препроводил весь тот день в задумчивости, также и ночь покоился мало. Проснувшись поутру, увидел себя в моем доме; весьма тому обрадовавшись, с превеликою нетерпеливостию ожидал к себе Бейгама и хотел уведомиться от него обо всем, что происходило в городе во время моего отсутствия; впрочем, об оном упоминать совсем я был не намерен, а желал прежде услышать от него. В скором времени пришел он в мой покой, но в такое привел меня удивление, что я действительно потерял мое рассуждение: первое, не говоря о моем отлучении, начал он со слезами укорять меня моею строгостию, что я весьма сурово поступил с Асклиадою.
— Возможно ли это, государь? — продолжал он. — Вместо того чтоб вам сочетаться с нею браком, ее ты выслал из города, отлучил того дому, в котором она рождена и воспитана, заключил вечно в темницу и определил страдать ей во всю ее жизнь. Ты ведаешь, государь, сколько она тебя любит, и в воздаяние за ее к тебе преданность вознамерился ты лишить ее жизни.
Какой бы человек возмог это услышать без помешательства разума? Я окаменел и не знал, что мне отвечать должно было; ежели спросить у него, где Асклиада находится ныне, то бы, конечно, почел он меня сумасшедшим; и для того притворясь тем неистовым повелителем, который поступил с нею варварски, стал его обнадеживать, что, может быть, ныне ненависть моя к ней минуется, и я еще к вечеру прикажу возвратить ее во дворец; а для оказания большей моей к ней благосклонности поеду сам за нею.
В одну минуту приказал я все изготовить к отъезду и тотчас отправился в путь, взяв с собою одного Бейгама, ибо я намерен был от него обо всем уведомиться и открыть ему все мои приключения, которые колебали душу мою, сердце и мысли.
Мы уже находились не близко от города, как Бейгам, приметив во мне необычайные движения, прервал наше молчание, ибо образ мой показывал, что я почти уже лишался духа.
— Я примечаю, государь, — говорил он мне, — что ты сам сожалеешь о твоем поступке, и вижу, что превеликое раскаяние владеет твоею душою.
— Возлюбленный мой Бейгам, — отвечал я ему, — если б ты знал, какое я теперь мучение терплю, то вместо того, что ты на меня негодуешь, оплакивал бы сам горькое мое состояние. Свирепости во мне никакой нет, и до конца моей жизни сие презренное чудовище в сердце моем иметь места не будет; и неужели я такой варвар, что которую всех больше в жизни моей люблю и почитаю, на нее на первую обратил мое тиранство. Знай, любезный мой друг, что я сам скорее потеряю мою жизнь, нежели увижу в несчастии Асклиаду.
Потом уведомил его обо всем подробно, что со мною ни происходило. Выслушав все у меня, столь он удивился, что остановил своего коня и несколько минут находился бессловесен; наконец просил меня, чтоб слезть с коней и удалиться на время от телохранителей моих в близкую от того места рощу. В ней рассказал он мне все то, что происходило у них во время моего отсутствия, таким образом.
— На другой день нашего упражнения в охоте, как поехали мы снова поднимать зверей, несколько времени мы тебя, государь, не видали; однако встретившись с тобою, возвратились очень скоро в город. Ты прежде всего хотел увидеть Асклиаду, и признаюсь, что я никогда в тебе такой холодности не ожидал, какую ты показал ей в сем случае; потом выговаривал ей, что она предприяла весьма дерзостные мысли и ищет полонить любовию своего государя, к которому обязана иметь великое почтение. Услышав сие, залилась она слезами и, не могши ничего говорить, вышла она в другую горницу.
Я, оставшись с тобою, государь, старался, как возможно, утишить твою вспыльчивость, но ты вместо того наполнился большею к ней злобою и с того часа предприял не видеть ее никогда и совсем истребить из своей памяти.
Асклиада, желая от ненависти твоей удалиться, просила чрез меня, чтоб ты приказал ей жить на острове Ние. По получении позволения провожал я ее туда и желал, как возможно, облегчить ее печаль, но, однако, старания мои были напрасны. Она ничего не хотела слушать, не принимала никакого ответа и только искала в горести сей прибежища к слезам, которые никогда не осушали глаз ее.
Прибывши с нею на остров, желал я, чтобы она обитала во дворце, но она на сие не согласилась и осталась в доме некоторого знатного гражданина. Весь двор от того теперь в превеликом смятении, а особливо женщины, ибо ты, государь, выговорил некогда в собрании, что они тебе столь милы, что бы ты не желал никогда об них слышать, не только видеть.
— Премилосердые боги! — вскричал я тогда в отчаянии. — За что вы посылаете такие на меня казни, скажите, чем я столько виновен стал пред вами? Вам известно больше всех мое сердце и его склонности: желал ли я когда и кому-нибудь какого вреда или погибели? искал ли притеснить моих подданных? отягощал ли их неправедною войною или безмерными тягостями? наконец, восставал ли я когда противу вас и имел ли то в помышлении? за что же вы столь немилосердо разите меня такими громовыми стрелами?
Наконец, оборотившись к Бейгаму, сказал я:
— Поедем, любезный мой друг, к Асклиаде, ты увидишь, что не токмо делом, ниже мыслию я против нее не согрешил, строгая судьба и немилосердое несчастие причиною тому, что я гоним свирепым роком; пускай богиня, ежели она столько жестокосерда, в сей час извлечет с мучением мою душу, а я не могу никак снести несчастия невинной Асклиады.
Потом поехали мы к берегу, и как только слез я с коня, чтоб сесть тут на судно, то вдруг с великим стремлением ужасное морское чудовище вырвалось из волн на берег и меня проглотило; в сей час расстался я с Асклиадою и с моим другом. Память во мне пребывала до тех пор, покамест поместился я в том престрашном чреве, или, лучше, в волнующемся аде.
Сколько находился во чреве чудовища, того не ведаю, ибо все оное время был без памяти; потом, открыв мои глаза, как будто бы от крепкого сна, увидел себя в бессолнечной стране. Дремучие и темные леса шумели беспрестанно, под которыми вместо травы росли ядовитые зелия. Каменные и неприступные горы отягощали без всякой пользы землю и определены были жилищем свирепых и невоображаемых зверей; во всем этом престрашном месте не видал я ни одного источника, выключая некоторой страшной пучины, которая выходила из пропасти. Воды ее столь были мутны, что превосходили Стиксовы черные струи. По горам и по лесам раздавался ужасный рев диких зверей, и мне, устрашенному, казалось, как будто бы он каждую минуту ко мне приближался. Я предприял удалиться оного, но неизвестное место прерывало мое намерение; искал убежища между горами, но столь тут были велики пропасти, что я, идучи мимо оных, устрашался; леса не скрывали меня нимало и не уменьшали моего отчаяния. Что мне начать должно было в таком моем состоянии? В сию минуту определил я себя жертвою смерти и положил ожидать последнего часа непременно.
Потом с высокой горы увидел я идущую к себе Аропу; вид ее начал уже мне казаться несносным и все ее прелести, вместо возбуждения во мне страсти, производили в сердце моем жестокое к себе отвращение. Приближилася она ко мне с сими словами:
— Сие страшное обиталище будет тебе вечным жилищем, и наконец ужасные сии пещеры определены тебе гробом, если ты еще будешь упорен и не покоришься моему желанию. Я разлучила тебя с Асклиадою, и ты не льстись уже когда-нибудь ее увидеть, разве тогда, когда с ужасным стенанием будет она испускать свою душу.
— Возможно ли сие, богиня, — отвечал я ей, — чтоб ты могла меня склонить угрозами и устрашением? Сердце мое наполнено вместо любви страхом, отчаянием и досадою. Какое же место могут иметь в оном твои прелести? И что еще к пущему служит мне отвращению, так то, что я в нежном твоем теле обретаю варварское сердце. Владей моею жизнию, я тебе ее посвящаю, но сердца моего до конца моей жизни не будешь ты иметь себе посвященного. Я люблю Асклиаду и любить ее буду до гроба, а ты, когда привела меня в отчаяние, то со всем твоим могуществом тебя презираю и желаю, чтоб ты была превращена в какую-нибудь злую фурию.
Тут я приметил, что на лице ее изобразилася превеликая досада и она вместо прежней ко мне благосклонности вознамерилась желать мне всякого в свете несчастия, что действительно злобное ее сердце со мною и учинило. Не сказав мне ни слова, поднялась на воздух и скрылась из моих глаз, я остался в неизвестном и страшном сем месте, забыт богами, природою и людьми.
Оплакивая не малое время мое несчастие, предприял я, хотя и совсем невозможно было, искать своего спасения; насилу проходил сквозь леса и с привеликим трудом обходил пропасти, и лазил чрез горы, и когда я был на самом хребте оных, то увидел к западной стороне весьма чудное здание: оно окружено было дремучим лесом и ужасными горами; ограда его и само оно сделано было из черного камня весьма чудным и страшным образом, так что не токмо видеть, ниже слышать о подобном сему мне не случалось.
Страх во мне час от часу умножался, и я думал, что какой-нибудь злой дух, изверженный из ада, поселился в сем престрашном месте. Судьба мне моя была неизвестна, и я знал, что должен был потерять жизнь мою в сей адской стране; так для меня равно было лишиться ли оной от свирепых зверей, или от того, как я думал, злого обитателя, предприял идти в тот ужасный замок и искать в оном иль живота, иль смерти.
Когда я вошел в ограду, то увидел тут смертоносный сад: все травы и деревья, которые только вредят человеческому роду, произрастали в сем месте. Между оными протекали источники, в которых вместо воды находился яд злее того, которой выдуман индийцами. Посредине сего умерщвления стоял пруд, которой окружен и почти закрыт был высокими и черными не знаю какими-то деревьями, на них были белые ягоды, из которых капал сок в тот страшный Стикс, отчего кипел он наподобие с гор лиющегося ключа. Солнце теми лучами, которые стремились от него чрез сию пропасть, никогда не могло притягивать к себе с земли острых и ядовитых паров, ибо оные все оставались в сем неиследованном аде. Тут никакая стихия не имела действительного своего образа, но и сам очиститель природы огонь смешен был со смертоносным ядом, и столь тяжелый носился запах, что я насилу мог выйти из оного к покоям. Тут никого не видно было людей, для чего вошел я в оные без всякого позволения, ибо не от кого было мне оного и требовать.
Перешед множество чудных и невоображаемых покоев, в которых видны были только чернь и белизна (сделаны они были не по-человечески), вступил наконец в превеликую залу. Как только я в нее вошел, то кровь моя остановилася, и я не знал, чему приписать такое привидение.
Подле окна в оной сидела девушка, которая столь была прелестна, что весьма трудно сыскать подобную ей в природе. В руках держала она книгу, которая казалась как будто бы облита была слезами, ибо красавица та столь горько плакала, что мне показалось, будто бы состояние ее сто раз было горестнее моего, от чего прелести ее умножались, печаль ее трогала мое сердце, и я бы действительно не пожалел моей жизни, чтоб только освободить ее от напасти.
Взглянув на меня, она ахнула и пришла в беспамятство, опустила руки, из которых выпала у нее книга. Я бросился помогать в ее отчаянии и усердными моими стараниями возвратил ей вскоре чувства. Открыв свои глаза и в превеликой горести говорила она мне сие:
— Кто ты таков ни есть, только знаю, что пренесчастливый человек из всего смертного рода. Из которой части света и из какого скучного тебе на свете состоянии стремился ты на свою погибель? Я удивляюсь, как не предвещало тебе сердечное чувствование, что ты здесь должен будешь лишиться жизни невоображаемым тебе никогда мучительным образом.
— Государыня моя, — отвечал я ей с такою же прискорбностию, — от рождения моего не желал я искать моей смерти; но она, как немилосердое и неутолимое чудовище, повсеминутно зовет меня к себе и ведет столь страшными и мучительными стопами в вечность, что должен я проклинать мое рождение и тот плачевный день, в который зачался у матери моей во утробе.
Потом, проливая горькие слезы, рассказал ей все мои несчастные приключения. Она присовокупила свои слезы к моим. И так мы с час времени рыдали неутешно, и признаюсь, что, видя ее слезы, жалел я больше о ее несчастии, нежели о моем собственном.
Далее, чтоб больше насладиться ей своею горестию, рассказала она мне свои приключения сими словами:
— Я происхожу от ингрян; родитель мой был человек бедный, следовательно, была бы я воспитана с превеликими недостатками; но судьба показалася мне тогда весьма благосклонною. В соседстве с нами жил знатный и богатый дворянин; он, увидев меня некогда, выпросил у моего отца и воспитывал меня благородным образом; имел сына таких же лет, как и я, и так вместе мы с ним воспитывались и учились. Когда ж начали понимать себя, то влюбились столь друг в друга, что изъяснить нашей страсти никоим образом невозможно; частое и ласковое обхождение сделало нас наконец совсем неразрывными, и мы клялись друг другу, чтоб вечно не расставаться. Пламени нашему ничто не препятствовало, и все согласовалось с нашим желанием.
Его и мой второй родитель предпочел красоту и добродетель мою всякой знатности и богатству и для того предприял сочетать нас браком. Во-первых, обогатил моего отца и мать; во-вторых, узнал совершенно наше согласие и потом приступил к брачным обрядам. Оные, к превеликому удовольствию, весьма благополучно кончились.
С сих пор началося мое несчастие, и судьба сколько была ко мне милостива, столь напротив того освирепела. В самый первый день похищена я в сие несносное для меня и страшное жилище. Здесь обитает неистовый и злобный волшебник. Он для того нарочно произведен адом, чтобы приносить всякий вред всему смертному племени. Он вынес с собою все из ада ядовитые зелия, посеял их в сем месте и также разметал местами и по всей вселенной; и сказывают, что он изобрел медицинскую науку. Тому уже несколько тысяч лет, как причиняет вред людям, и, согласившись вместе со смертию, поядает великих императоров, прехрабрых полководцев, разумных министров, великих философов и ученых людей. Сей вредоносец, облетая всю вселенную, увидел некогда меня и смертельно влюбился, летал ко мне весьма часто во образе огненного змия и, принимая вид красавца, склонял меня на свое желание. Я не только чтобы думать о его любви, но несказанно страшилась такого злобного духа. Когда же я сочеталась браком, то он, не желая видеть меня в других руках, похитил на сие место и здесь меня заключил вовеки.
Красавица, окончив свои приключения, хотела описать мне злобу сего старого волшебника, как вдруг услышали мы превеликий шум, земля ужасно поколебалась, и все покои находилися оттого в превеликом движении.
— Ах! пропали мы! — возгласила она отчаянно. — Это он, и жизнь наша в опасности!
При сем ее слове вошел он в залу. Вид его столь был угрюм и страшен, что казалось мне, будто бы он превосходил злобою и самого адского царя.
— Как ты дерзнул войти в сие место, — говорил он, — не опасаяся за то жестокого наказания?.. Возьмите его, — сказал он не знаю кому, — и заключите в волшебную темницу!
Невидимые духи взяли меня под руки и вывели из покоев, бросили в ужасную темницу и в оной заперли. Те страхи, которые я до сего имел несчастие видеть пред этим, были ничто. Вся сия ужасная и пространная пропасть стонала наподобие адского жилища; стены ее увешаны были анатомическими и другими приличными оным инструментами, на которых видна еще была кусками запекшаяся человеческая кровь. Посредине стояли смертоносные махины, одна из них метала из себя во все стороны острые иглы с таким стремлением, что оные совсем уходили в пол, в потолок и в стены и от которых нигде укрыться было невозможно; другая брызгала из себя с таким же обилием горячий свинец. И я бы, конечно, принужден был лишиться тут с мучением жизни, ежели бы не защищала меня от оных невидимая сила. Целую ночь беспокоился невидимыми злыми духами, которые не давали мне ни времени, ни места к собранию расточенного моего разума, однако ж они мне не вредили.
При рассветании дня увидел я в сей страшной темнице ту несчастливую красавицу: она, прибежав ко мне, ухватила меня за руку и очень поспешно привела в ту же залу, и говорила мне:
— Теперь злой волшебник полетел к своим товарищам; он вознамерился собрать их всех сюда и в их присутствии лишить тебя жизни, ибо думает он, что ты пришел освободить меня и увести из сего проклятого жилища. Я имею способ ко освобождению тебя и желаю лучше подвергнуться всяким мучениям, нежели чтоб ты скончался безвинно; но любя меня весьма много, он того не сделает.
Потом повела меня в другую комнату, в которой на маленьком столике увидел я премножество пузырьков. Красавица, взяв один, капнула мне из него на голову, от чего тотчас потерял я образ человека и превратился в молодого и прекрасного орла: почувствовал в себе великую легость и мысленно выбирал себе выше облаков жилище.
— Сколь я несчастлива, — говорила потом красавица, — что сии составы против меня заколдованы и не действуют надо мной нимало; а если бы я могла от сего превратиться, то бы, конечно, последовала за тобой. Теперь ты не опасайся, — продолжала она, — хотя бы где он с тобою и встретился, то, конечно, не узнает: ибо он не имеет этой силы, чтоб распознать прямое животное от превращенного. Теперь тебе свободен путь, и ты можешь возвратиться в свое отечество.
Я благодарил ее, сколько позволил новый мой образ, ибо все человеческие чувства осталися со мною, и хотя с превеликим сожалением, однако расстался с нею.
Поднявшись на воздух, позабыл я все мои несчастия и восхищался новою моею жизнею. Все ее приятности представилися вдруг моему понятию; я с радостию воображал себе, что всюду имею отворенный путь, предприял лететь в мое отечество, а там увидеть Асклиаду, уведомиться обо всем и быть опять спокойным обладателем; но злое несчастие сильнее было моего желания. Как я уже сказал, что я беспокоился целую ночь, следовательно, не спал целые сутки или еще больше; итак, начал меня клонить сон; для того выбрал я высокое дерево, сел на ветвь оного и отдался приятному сну.
Сколько я в оном находился, того не знаю, ибо пущенная в меня стрела лишила моего покою и свергла с дерева на землю. Упав на оную, потерял мои чувства и долго находился без памяти; потом, когда очувствовался, увидел себя в пребогатом доме и множество людей обоего пола, которые старалися помогать моему состоянию; это я усмотрел из их обращений, а языка их не разумел.
По счастию или больше по несчастию моему, получил я от стрелы легкую рану в правое крыло, и так весьма нетрудно им было возвратить мне прежнее мое здоровье. Когда уже я находился совершенно в оном, то приметил, что они весьма много любовалися на мой образ, и после уже узнал, что они никогда не видывали у себя орлов. Больше всех любовалися моим образом женщины и находили в нем, не знаю, что-то приятное; начали возить меня по домам и везде показывать. Я же предприял им показать, будто бы я был ученая птица, и так соответствовал им моими движениями и другими приличными бессловесной твари знаками. Вскоре уведомился о сем их государь, и я отвезен был к нему во дворец. Молодая государыня взяла меня в свои покои, и я находился там, более никем не видим.
Государь столь ревновал ко своей супруге, что не только люди, но и бездушные вещи, которые находились в ее комнате, казались ему подозрительными. Он часто ходил к ней в покои, осматривал их всегда сам и никому не верил, и я после узнал, что он имел справедливую причину ревновать к своей сожительнице.
Некогда отлучился он из города на охоту. Государыня прибежала в превеликой радости в свои покои, выняла из-под некоторой урны ключ, отперла оным двери, которые сделаны были в стене и прикрыты обоями. Вышел оттуда статный и пригожий красавец. Он начал целовать государыню и делать ей всякие ласки, которых она с своей стороны оказала ему еще больше. Целый день находилися они в сих упражнениях, и наконец, как я примечал, что надобно уже приехать государю, то она, простясь с своим любовником, заперла его опять в ту, может быть, ему весьма и приятную темницу, а ключ положила под ту же урну, в которой хранился пепел ее предков.
Сие беззаконие и нарушение клятвы казалось мне достойно всякого наказания, однако сим она еще не была довольна. Начал я примечать из ее обхождений, что она меня слишком любит и почитает. В одно время сидела она под окном, на котором я находился; глядела на меня весьма пристально, потом, взяв к себе на колена, целовала мои крылья, подобно как у любовника руки. Наконец, написав письмо на своем языке, положила его пред моими глазами; я, посмотрев оное, показал ей знаками, что его не разумею; и так целовав меня весьма долго, наконец успокоилась.
На другой день Дина, так называлась государыня, принесла пред меня, как думаю, то же письмо на четырех языках, из которых разумел я два, на нашем наречии было оно следующего содержания:
"Я изо всего примечаю, что ты не птица, а очарованный человек. Я, может быть, найду способ возвратить тебе прежний твой образ, а в воздание за то хочу, чтоб ты любил меня и был со мною не разлучен до конца твоей жизни".
Прочитав оное, не мог я пробыть без великого негодования на неверную сию женщину. Забыв весь страх и то, что должно мне было скрываться, попросил мановениями всего того, что принадлежало до письма, чему она весьма обрадовавшись, подала мне все оное, я ей написал в ответ такое:
"Любить тебя, Дина, не буду никогда;
мне счастья больше нет верным быть твоему супругу;
и сей к тебе страсти чувствовать не буду;
не можно истребить мне благодарности к государю".
Взявши оное, ходила она, как думаю, к переводчику, и когда оттуда пришла, то приметил я некоторую досаду на ее лице, которая, однако, скоро миновалась. Это уже был вечер; итак, раздевшись совсем, легла она не постелю и приказала и меня подать к себе. Сколько сил моих было, старался я от нее вырваться, но все старания употреблял напрасно, ибо она весьма крепко держала меня за крылья.
С час времени спустя вошел к нам государь, подкравшись весьма тихо; увидел он, что голова моя лежала на ее грудях. В одну минуту заключили меня в самую ужасную темницу, у которой ни дверей не было, ни окон; препроводив тут целую ночь, плакал я неутешно и просил немилосердых и совсем забывших меня богов, чтобы лишили они меня такой бедственной горестной моей жизни, перестали бы делать меня игралищем развратного несчастия. Но я увидел, что они еще не довольны моим мучением и определяли испытать мне большее гонение судьбины.
Поутру вошел ко мне человек, которой знал наше наречие; он подложил мне бумагу и велел написать что-нибудь нашим языком. Я не знал, на что это было, написал не помню что такое; он вынял из кармана то письмо, которым я отвечал государыне, сличил с этим и говорил, что я достоин за сие самой мучительной казни; его найдена была половина, ибо она, изорвав его, бросила. Сия же половина содержала в себе следующее:
"Любить тебя, Дина,
мне счастья больше нет
и сей к тебе страсти
не можно истребить".
Вскоре потом пришли ко мне вооруженные воины, взяли меня из темницы и понесли на приготовленный нарочно к тому сруб, чтоб на оном сжечь меня и прах развеять по ветру.
Несен я был между множеством народа, которые собрались смотреть сего позорища, как какой-нибудь злодей и преступник; всякий, как я думаю, желал видеть мою погибель скорее, нежели мне оная назначена была. И как увидел я приготовленное для моей казни место, то члены мои ослабели, кровь во мне застыла и в одну минуту лишился употребления моего разума.
Вдруг, не знаю, какое-то непонятное ободрение пронзило мой слух и воскресило меня как будто бы из мертвых: услышал я голос разносчика, который между людьми продавал розы. В сем случае вспомнил я слова превратившей меня в орла красавицы, она кричала мне вслед, когда я с нею простился, нечто о розах; итак, думал, не получу ли от них человеческого вида, и для того начал озираться повсюду, чтоб увидеть того человека. Я его усмотрел, ибо он находился еще впереди, и на таком месте, которого нам миновать было невозможно.
Начал я биться у воина, которой нес меня на руке, чтоб тем ближе подвести его к тому месту, где стоял продавец. Когда же находились мы против оного, то я усмотрел к тому большую способность, схватил несколько листов от тех цветов и проглотил; в самое то время потерял я образ птицы и превратился в человека. Опутины, которые находились на моих ногах, весьма нетрудно мне было перервать, и так сделался свободен.
Вдруг приключилась от того превеликая в народе тревога; всякий смотрел кверху, ибо думали, что я, вырвавшись у воина, поднялся на воздух. Помешательство это весьма долго не утишалось, однако наконец кончилось народным смехом, к превеликой досаде ревнивого государя.
Страх принуждал меня оставить этот город, и я, надев приличное моему состоянию платье, то есть невольническое, вышел немедленно из оного. Весь день находился в путешествии и, не нашед нигде обитания, принужен был препроводить ночь в лесу. Освирепевшая судьба вела меня из беды в беду и из пропасти в пропасть.
В самую глухую полночь наехали вооруженные люди, которые, взяв меня с собою, привезли в город. Тут содержали весьма великолепно, и жил я в преизрядном доме. Все, что ни есть редкое на свете, составляло мою пищу, платье носил я столь богатое, что мне редко и видать такое случалось. Прислужников при мне находилось довольное число, все шло в изрядном порядке, и я думал, что судьба, сжалясь на мое горестное состояние, начинает быть ко мне благосклонна; а не знав языка тех людей, у которых я жил, не мог действительно предузнать моего рока.
В некоторое время предприял я обойти все покои того дому, в котором находился; в одном нашел человека, который, сидя на кровати, весьма горько плакал. Как скоро я на него взглянул, то сердце мое облилось кровью, а глаза наполнились слезами, ибо печаль его не предвещала мне ничего доброго. Подошед к нему, спросил я его:
— Что причиною твоей печали?
— Этот великолепный дом, — отвечал он мне, — или, лучше, отверстый гроб несчастливым людям. Все его довольство и все делаемые нам услуги готовят мучительное окончание жизни. Мы должны чрез три дни принесены быть на жертву здешнего города идолу и покровителю народа. Все чужестранцы заключаются в сем доме и после закалают их на жертвеннике. Два дни останется быть нам на свете и вкушать горькое удовольствие нашего состояния.
Услышав сие, я окаменел, ноги мои подогнулись, и я едва не повалился на землю.
"Что делается со мною, — говорил я сам в себе, — какое неистовое чудо овладело моею жизнею и какая немилосердая эвменида пожрала благополучные дни мои и счастие? Уж не выгнанная ли из ада Мегера управляет моим жребием, и Клотона перестала прясть дни мои из золота и шелку, которые проходили посреди забав и веселий; а ты, немилосердая Аропа, когда уже лишился я всей надежды и упования, для чего не перережешь бедственную нитку моей жизни? Куда ни обращусь и куда ни пойду, везде ожидает меня новое несчастие".
Чтоб иной охотник выискивать погрешности не привязался к сему, что славянин употребляет в словах греческое божество; ибо частые войны и всегдашнее купечество у славян со греками перемешали множество идолов, и смесь сия была причиною тому, что славяне ходили в храмы греческих богов, приносили им жертвы и просили их покровительства. Так же и греки делали, когда находились в наших странах, но славяне всегда употребляли их на украшение всяких мест.
Итак, присовокупил я слезы мои к слезам моего товарища, и начали оплакивать вместе горестное наше состояние и ожидать непременного конца нашей жизни.
Когда настал для нас ужасный день, то увидели мы, что начинается в городе великое торжество; всякий выходил на публичную площадь в праздничном одеянии, начиналась в народе радость, и слышны были жертвенные песни. Сей праздник отправлялся у них богу жатвы в начале весны. Вскоре пришли к нам в дом жрецы, и сами своими руками отпрали нас губами и после намазали наше тело различными благовонными мазями; потом одели нас мантиями желтого цвета, смешанного с голубым, а на головы положили из различных цветов венки и так повели нас из дому.
Как скоро вышли мы на крыльцо, то стоящие пред оным другие жрецы запели божеские песни. Народ бежал со всех сторон, окружали нас толпами и усматривали из лиц наших, будем ли мы приятны их богу и по принесении нас в жертву получат ли они божеское снисхождение во одобренных нивах.
Сей ужасной церемонии описать я не в силах, ибо, находяся при смерти, не помнил ничего оного, только то ведаю, что мы шли окружены жрецами, у которых руки по локоть открыты были. В руках несли они превеликие ножи и топоры, и все были в белых запонах. Глаза их казалися наполнены кровию, и вместо смирения летали на их лицах неистовая злость и ярость.
Вышед из города, наконец пришли мы на нивы, на которые вынесен был и истукан земледелия; поставили пред идолом жертвенник и возложили товарища моего на оный.
Ужасное и варварское позорище! я теперь трепещу от страха, когда только воображаю сие неистовое зрелище. Связав ему руки, оборотили за голову и привязали весьма туго к жертвенному кольцу, также и ноги к другому. Потом стали все на колена, и читал первосвященник некоторую молитву. По прочтении оной поклонились все в землю и приступили к жертве.
Возможно ли снести: у живого человека начали вскрывать грудь. Сколько сил было моего товарища, кричал он отчаянным голосом и наконец скончался. По рассмотрении его внутренности и по прикушании крови пророчествовал жрец, что будущий год будет весьма хлебороден: для того, став опять все на колена, благодарили милостивого истукана. Потом, чтоб возблагодарить его больше, первосвященник, сняв с меня венок, надел на свою голову при громогласном пении других жрецов. Снята с меня была также и епанча, четверо жрецов и священноначальников возложили меня на жертвенник и прикрепили руки мои и ноги к жертвенным кольцам.
По прочтении первосвященником молитвы взял он жертвенный нож и приступил ко мне; как только намерился взрезать грудь мою, вдруг затряслась земля, и истукан, поколебавшись, говорил сие:
— Сия жертва мне противна, и вместо милостей за оную претерпит народ жестокое наказание!
Выслушав сие, возопили все громкими голосами, чтоб видеть меня живого; тотчас отвязали от жертвенника и, сняв с оного, одели тою же епанчою, и первосвященник возложил на меня мой венец. Потом, благодаря весьма много свой истукан, возвратились в город с такою же церемониею, где началось великое празднество, в котором препроводили целые три дни. Набожные и знающие гадание люди приходили в жертвенный дом, смотрели у меня на руках и на челе, нет ли каких-нибудь божеских знаков, не погрешили ли они весьма много приношением меня на жертву.
После то же учинило все собрание жрецов, раздевали меня и ставили в большой зале на некоторое возвышенное место; и так продолжалося сие примечание не меньше месяца, в которое время оказывали мне великую честь и почтение, довольствовали меня всем тем, чем только надобно довольствоваться одному государю. Наконец наградив великими сокровищами, выпустили из города, ибо не нашли они во мне ни одного божеского знака.
Вышед из города, первому человеку, который со мною встретился, отдал я все данные мне от жрецов сокровища, ибо казалися они мне опасными в моем пути, и сверх того уповал я по претерпении толиких несчастий увидеть мое отечество и возлюбленную Асклиаду, которую не променял бы на все драгоценности вселенной. И так в прежнем невольническом платье продолжал мой путь, в надежде увидеть моих подданных; но немилосердая судьба еще ненасытима была моими мучениями и не переставала услаждаться моими горестями.
Как переходил я негде дремучий и частый лес, то, желая несколько успокоиться, сел подле одного весьма тихо журчащего источника; и в то самое время, как любовался сим прекрасным местом, ибо оно имело весьма прекрасное положение, увидел, что с высокой горы бежала ко мне свирепая львица. Челюсти ее были окровавлены, казалось, как будто бы она теперь растерзала какое-нибудь несчастное животное, и бежала, может быть, утолить жажду в том источнике, подле которого я находился, но, увидев меня, удвоила она свое стремление и, разинув пасть, вознамерилась пожрать и меня. Ненасытимая ее алчба и покрытые кровию глаза ясно показывали мне мою погибель; вместо того чтобы мне спасаться, помертвел я, сидя на месте, и не знал, что предприять при сем бедственном окончании моей жизни. Чем ближе находилась она ко мне, тем больше ярость ее умножалася; и яснее показывалась мне моя погибель. Наконец чрезъестественная ее злость и необузданное стремление, как видно, помутили несколько ее зрение: набежала она на претолстое дерево и об него столь сильно ударилась, что, отскочив несколько назад, заревела преужасно и в скором времени издохла.
Собравши несколько ослабших моих сил, встал и продолжал мой путь, проклиная мое несчастие, рождение и собственно самого себя; ибо казался уже я и сам себе несносен, и мне мнилося тогда, что ни один человек не претерпел в жизни столько страхов и отчаяния.
Находяся не малое время в дороге, пришел я наконец к стенам некоторого великолепного города, которой стоял на берегу морского залива, все ворота оного были заперты, и подняты мосты на том канале, которой окружал стены. Поля, на которых, как видно, были весьма плодоносные нивы, заросли все не нужною человеческому роду травою; леса казалися все в превеликом беспорядке, как будто бы сердитые вихри старалися искоренить оные до основания; источники и другие струи завалены были землею и каменьями, — и, словом, находилось все в таком беспорядке, что казалось мне, будто бы обильная и щедрая природа не питала сего места плодотворными своими сосцами.
Граждане, увидев со стены, что я, ходя по полям, рассматривал их несчастие, вышли ко мне и взяли с собою в город. Пришедши в оный, отдали меня жрецам, из которых один знал наш язык совершенно и мог со мною разговаривать. Он уведомил меня о несчастии народном сим повествованием.
— Последний наш государь был человек весьма неистовый; он управлял, нами самым тиранским образом, утеснял знатных господ и насиловал их дочерей, казнил без милосердия всякого, который хоть мало противился его прихотям. Сделал кровосмешение с двумя своими дочерьми, которые в превеликом стыде и отчаянии закололись. Супругу свою умертвил он своими руками неповинную и наконец предприял услаждаться всякий день кровию своих подданных, что, видя, духовенство предприяло воздерживать его от того советами и другими способами. В скором времени возненавидел он всех нас, не пощадил и нашей крови; наконец, ужасно вымолвить, разорил все храмы до основания, сокрушил наших идолов и велел покидать их в презренное всеми нашими людьми болото, которое находится за городом.
Справедливые боги, перестав терпеть его беззаконию, послали на наши поля безобразное и превеличайшее чудо, которое, во-первых поглотило варвара нашего и обладателя, потом пожрало его сообщников, наконец гнев божеский ниспал и на нас, неповинных. Мы чрез всякие два дни отдаем человека на съедение чуду; но еще избавляемся несколько тем, что некоторые отважные граждане, ездив по окрестным местам, ловят чужестранцев, которые заменяют наших граждан, и мы сохраняем их здесь для того весьма рачительно. Вчера отдали мы последнего, и если сего дня не привезут пойманных, то думаю, что город определит в снедь тому неистовому чуду жизнь твою и тело.
Услышав сие, вскочил я весьма поспешно, ухватил жертвенный нож, висящий тут на стене, и хотел лишить себя сам поносной и презрительной моей жизни. Но жрец воспрепятствовал мне оное и закричал, чтоб подали ему помощь: в одну минуту прибежало других множество жрецов, связали мне руки и приставили трех сберегателей. Часа с три старались они наполнить меня мужеством и не страшиться предписанной мне смерти.
— Знать, что так судьбе угодно, — говорили они, — когда ты сам пришел на свою погибель. Ты должен непременно скончать свою жизнь когда-нибудь; но за избавление целого народа умереть славнее, нежели скончаться поносною смертию. Мы напишем имя твое в духовную книгу и всякий день будем поминать тебя пред богами, И просить у них вечного тебе блаженства, которое для всего смертного племени есть неоцененное сокровище; но оное достигнуть можно добрыми делами, а самоубийцы вечно заключаются во аде и не должны ожидать никогда своего избавления.
Что должно мне было думать тогда о моей жизни? Я укорял немилосердых богов, и власть их над людьми почитал тиранством, и столь ожесточилось несчастиями мое сердце, что я хотел скорее увидеть злое то чудовище, нежели мне предписано было. Всю ночь находился я в превеликом нетерпении, и живот мой столь мне сделался несносным, что всякую минуту ожидал я света.
Когда, восшед, потухала заря и кровавое для меня солнце взошло на мой плачевной горизонт, начался в городе великий плач. Вывели меня на народную площадь, всякий подходил ко мне со слезами и, оплакивая, облобызал меня в последний раз. Жрец, исповедав меня и сделав должное погребение, приказал народу вторично со мною прощаться. Сие плачевное позорище продолжалося часа с два, и я сидел облит весь слезами; потом, когда повели меня в ворота, чтоб выпустить за город, женщины и девицы взвыли тогда громкими голосами; и сие без выносу погребение плачевнее было всякого отходящего в вечность человека по уложению природы. Когда же выпустили меня из города, то заперли опять ворота и вошли все на стены смотреть свирепости чудовища и моего пребедственного окончания жизни.
Долго я ходил по полю и с нетерпением ожидал смерти: ибо в одно положенное время чудовище подходило к городу. Наконец появилося оно из густого лесу: вид его столь был страшен, что превосходил всякое ужасное адское безобразие. Крепость моя и мужество, чтоб без робости приступить к смерти, в одну минуту исчезли, и я столь отдался отчаянию, что едва меня держали ноги.
Ужасный тот зверь весьма скоро ко мне приближился, растворил алчные свои челюсти и хотел с превеликою жадностию пожрать меня. В самое то время поднялась ужасная буря и, схватив меня, унесла почти уже из рта того изверженного из ада страшилища; потом принесен я был опять в Аропин остров, и когда ввели меня в ее покои, то, вскочив она с софы, бросилась целовать меня и посадила подле себя.
— По сих моих благодеяниях еще ли сердце твое не может быть ко мне чувствительно? Я приходила в тот ужасный замок, в котором должен был ты погибнуть от волшебника. Научила ту красавицу, как превратить тебя в птицу. Избавила тебя от казни, сказав, каким образом можешь ты получить образ человека. "Это не та красавица, — говорила тебе вслед, — но я, которая всегда стараюся о твоем благополучии". Когда хотели принести тебя на жертву, говорила я вместо истукана жрецам, что жертва сия не угодна богам, и тем избавила тебя от смерти. В густом лесу отняла я зрение у хотевшей пожрать тебя львицы, и наконец почти уже из рта выхватила у свирепого чудовища помощию послушных мне ветров.
Выговаривая сии слова, приметил я, что она краснелась; хотя желания ее стремились преодолеть стыд и благопристойность, но, однако, совесть в ней еще не умолкала. Что ж должно было мне отвечать на ее приветствие? Она приключила мне все несчастия, и она ж извинялась ими, почитая то добродетелью.
— Государыня моя! — отвечал я ей, ибо досада моя не позволяла мне именовать ее богинею. — Ты, без сомнения, сделала мне великие благодеяния, и твоя ко мне благосклонность превосходит всякое милосердие на свете; но я прошу тебя, чтобы не старалась возжечь в сердце моем пламень, ибо вместо благодарности чувствую я к тебе отвращение, и уверяю тебя, что ты по смерть мою не получишь от меня никакого любовного знака.
Выслушав сие, не показывала она мне своей досады, хотя оная явно летала на ее лице.
— Ты видишь, сколь я тебя люблю, — говорила она опять, — что все твои досады вменяю ни во что: ты, овладев моим сердцем и душою, предписываешь мне новые законы и властвуешь мною так, как немилосердый победитель обезоруженным невольником; я вся в твоей власти, повелевай мною по твоему соизволению, лишь только окончай мое мучение и покажи мне сколько-нибудь твоей благосклонности.
Потом бросилась она ко мне на шею и начала целовать меня самым страстным образом; мысли ее находились в беспорядке, душа волновалась моею несклонностию, а страстное ее сердце трепетало от моей суровости. Вместо того чтоб приласкать, оттолкнул я ее от себя презрительным образом. Тут-то овладела досада ее сердцем, и показала она всю свою злобу, какую только можно было ожидать от раздраженной эвмениды.
— Постой! — сказала она, поскрежетав зубами. — Когда ты столь дерзостен, то скоро узнаешь власть мою и свое прямое несчастие; с этой минуты ты вечно будешь оплакивать жизнь свою и конца оной никогда не дождешься.
Потом, вышед в другую комнату, взяла волшебную трость и, пришед ко мне, махнула оною по воздуху, и начала говорить следующее:
— Бурные и свирепые ветры! Понесите голос мой во ад и там внушите оный фуриям, чтоб немедленно явилися предо мною; а ты, великий ада царь, подкрепи душу мою приличною мне твердостию!
По сим словам узнал я, что она была волшебница. Весьма скоро появилися пред нею неистовые фурии, которым приказала она мучить меня во всю мою жизнь; потом позвала к себе своего исполина, сберегателя ее острова, и приказала перенести меня на сие место и тут превратить в дерево.
В одну минуту подхватил меня тот неистовой гигант, принес сюда и тут великим чарованием отнял у меня образ человека, и дал мне сей, в котором я и теперь нахожусь… Премилосердые боги! — примолвил Алим вздыхая. — Тронитесь моим мучением, освободите от сего несчастия или прекратите несносную жизнь мою; только чтоб Асклиада осталась после меня благополучною.