Роберт Уильям Чамберс «Перевозчик» Robert William Chambers «Passeur» (1897)

О, друзья, я приготовил вам еду и постель;

О, друзья, туман поднимается влажный;

Тогда подожди немного, о, мой мертвец,

Где, одинокий, я должен ещё задержаться!..

---

«Ибо отходит человек в вечный дом свой, и готовы окружить его по улице плакальщицы.»[1].


Покончив с трубкой, он постучал ею о камин, припорошив пеплом тлеющее полено на подставке. Затем он откинулся на спинку стула, рассеянно касаясь кончиками пальцев горячей трубки, пока та не остыла настолько, что её можно было убрать в карман пальто.

Дважды он поднимал глаза на маленькие американские часы, тикавшие на каминной полке. Ему оставалось ждать ещё полчаса.

Три свечи, освещавшие комнату, можно было не подрезать, но это заняло бы его на какое-то время. На бюро лежали раскрытые ножницы, он поднялся и взял их. Какое-то время он задумчиво открывал и закрывал ножницы, его глаза блуждали по комнате. В углу стоял мольберт, а за ним кипа пыльных холстов; за холстами была тень — та серая, угрожающая тень, которая никогда не двигалась.

Подрезав каждую свечу, он вытер закоптившиеся ножницы о тряпку со следами краски и снова бросил их на бюро. Часы показывали десять; это заняло у него ровно три минуты.

На бюро валялись галстуки, трубки, расчёски и щётки, спички, катушки и буклеты, воротнички, запонки для рубашек, новая пара шотландских охотничьих гетр и женская корзинка для рукоделия. Он собрал галстуки, сложил их вместе и подвесил на бечёвке, натянутой поперёк зеркала; сгрёб запонки и сунул их в верхний ящик вместе со щётками, расчёсками и гетрами; смахнул носовым платком пыль с катушек и буклетов, и методично разложил их на каминной полке. Дважды он протягивал руку к корзинке для рукоделия, но каждый раз рука опускалась, и он отвернулся, бросив взгляд на огонь в камине.

По ту сторону заснеженного окна покачивались, монотонно стуча, распахнутые ставни, пока он не открыл окно и не запер их. Мягкий мокрый снег, который весь день оседал на оконных стёклах, теперь смёрзся, и ему пришлось сломать сверкающую корку, прежде чем удалось отыскать ржавый крючок на ставнях.

На мгновение он высунулся наружу, погрузив онемевшие руки в снег, в его ушах завывал надвигавшийся снежный шквал; через пустынный сад и голую живую изгородь он увидел чёрную гладь реки, раскинувшейся во мраке.

Свеча позади него зашипела и затрещала, а по полу полетел лист бумаги для рисования; он закрыл окно и вернулся в комнату, засунув обе руки в потёртые карманы.

Маленькие американские часы на каминной полке продолжали тикать, но стрелки отставали, потому что не прошло и пяти минут. Он подошёл к камину и взглянул на стрелки часов. Минута — длившаяся для него больше года, — еле ползла.

По всей комнате была расставлена мебель — один или два стула из жёлтой сосны, стол, мольберт, и широкая кровать с портьерой в углу; за каждым из этих предметов залегли тени, грозные тени, которые никогда не двигались.

Небольшое бледное пламя вспыхнуло на дымящемся полене в камине, и комната наполнилась резким шипением вырывающихся древесных газов. Немного погодя загорелась задняя часть бревна; тут и там с мягким звуком на нём вспыхивали голубые струйки, похожие на огоньки газовых горелок, и через мгновение жёлтое пламя полностью окутало обугленное полено.

Затем тени пришли в движение; не те тени за мебелью — они никогда не двигались, — но другие, худые, серые, смутные, которые появлялись и расползались тонкими узорами вокруг него, и беспрестанно дрожали.

Он не осмеливался задеть или ступить на них, слишком осязаемыми они казались; тени оплели пол вокруг его ног, обвились вокруг коленей, упали ему на грудь, словно верёвки. Однажды ночью, в тишине вересковых пустошей, когда ветер и река смолкли, он боялся, что нити этих теней могут опутать его — подняться выше к шее и сжаться вокруг горла. Но даже тогда он знал, что те другие тени никогда не сдвинутся с места, эти серые фигуры, что притаились в каждом углу, приклонив колени.

Когда он снова взглянул на часы, прошло не больше десяти минут. Время в комнате нарушилось; нити теней, казалось, запутались в стрелках часов, не давая им вращаться. Он задавался вопросом, смогут ли тени задушить само Время, какой-нибудь тихой ночью, когда ветер и река смолкнут?

Внезапно холодок проник через трещины в досках и пробежал по полу. Он наклонился, пододвинул к себе сабо[2], стоявшие рядом с камином, и надел их поверх домашних тапок; когда же он встал, его глаза невольно устремились на каминную полку, где в сумерках стояла ещё одна пара сабо, маленьких, изящных сабо, вырезанных из красного дерева. За год их поверхность посерела от пыли, а серебряная пряжка на застёжке покрылась ржавчиной. Он сказал об этом вслух, понимая, что это произошло лишь за несколько минут в году.

Его собственные сабо, с квадратными носами и обитые сталью, были привезены из Мордьё[3]. В былые дни он считал, что ни одни сабо не были столь изящны, чтобы коснуться ног перевозчика Мордьё. Поэтому он послал на береговой маяк, а оттуда послали в Лорьян, где женщины кокетливы, носят распущенные волосы и изящные сабо; и в этом городе, где тщеславие развращает, и где множество кружев украшают причёски и воротники, была найдена пара изящных сабо, вырезанных из красного дерева и обитых серебром. Теперь эти сабо стояли на каминной полке над огнём, пыльные и потускневшие.

Из окна донёсся какой-то звук, мягкий шорох снега, оседающего на стекле. Ветер шептал под карнизом крыши. Вскоре он начнёт нашёптывать ему из трубы — он знал это, и зажал уши руками, уставившись на часы.

В деревушке Мордьё сосны весь день поют о морских тайнах, а ночью призраки маленьких серых птиц наполняют их ветви песнями о солнечном свете былых лет. Он сидел и слушал эту песню, закрыв уши руками; но пение серых птиц слилось с ветром в дымоходе, и он услышал всё, чего не смел услышать, и думал обо всём, о чём не смел надеяться помыслить, и выступившие слёзы обжигали его глаза.

В Мордьё ночи длиннее, чем где бы то ни было на Земле; он знал это — почему бы ему не знать? Так продолжалось уже целый год; раньше всё было иначе. Раньше было по-другому; дни и ночи текли, как минуты; сосны не рассказывали тайн моря, а серые птицы ещё не прилетали в Мордьё. Кроме того, тогда ещё была Жанна, перевозчик в Кармесе.

Когда он впервые увидел её, она правила плоскодонной лодкой, направлявшейся из Кармеса в Мордьё, её шелковистые чёрные волосы были подвязаны красным платком, а красная юбка развевалась чуть ниже колен. В следующий раз, чтобы увидеть её, ему пришлось позвать через гладь спокойной реки: «Ohé! Ohé, passeur!»[4] Она правила своей лодкой при помощи шеста, её тёмно-синие глаза задумчиво смотрели на него, алая юбка и платок слегка развевались на апрельском ветру. Затем день следовал за днём, и далёкий зов — «Passeur!» — становился яснее и радостнее, а слабый ответный крик — «Я иду!» — пробегал рябью по воде, словно музыка, наполненная смехом. Потом наступила весна, а вместе с весной пришла и любовь — любовь, которая свободно шла на лодке из Кармеса в Мордьё.

Пламя на обугленном бревне свистело, мерцало и гасло в струях древесного пара, только чтобы тут же вспыхнуть как молния и снова разгореться. Часы тикали всё громче, и пение сосен наполняло комнату. Но в его напряжённом взгляде отражался летний пейзаж, где плыли белые облака, и белая пена клубилась под квадратным носом маленькой лодки. И он ещё сильнее прижал онемевшие руки к ушам, чтобы заглушить зов: «Passeur! Passeur!»

И вот на мгновение часы перестали тикать. Пришло время уходить — кому, как не ему, знать об этом, тому, кто вышел в ночь, размахивая фонарём? И он ушёл. Он уходил каждую ночь с самого начала — с того первого странного зимнего вечера, когда незнакомый голос ответил ему через реку, голос нового перевозчика. Больше он никогда не слышал её голоса.

Он спустился по продуваемой ветром деревянной лестнице с зажжённым фонарём в руке, и вышел в бурю. Двигаясь сквозь метель и ледяное крошево среди замёрзших водорослей, он светил фонарём то вправо, то влево, пока отблеск на воде не предупредил его. Затем он крикнул в ночь: «Passeur!» Замёрзшие брызги летели ему в лицо и покрывали фонарь ледяной коркой; он слышал далёкий грохот волн и шум могучих ветров среди прибрежных скал.

«Passeur!»

На другом берегу широкой реки, чёрной как смоляное море, на мгновение вспыхнул крошечный огонёк. Он снова прокричал: «Passeur!»

«Я иду!»

Он страшно побледнел, потому что это был её голос — или он сошёл с ума? — тогда он ступил по пояс в ледяной поток и снова закричал, но голос его оборвался рыданием.

Плоскодонная лодка медленно двигалась сквозь снег, обретая очертания и приближаясь всё ближе и ближе. Но её не было у шеста — он видел это; там был лишь высокий, худой человек, закутанный по самые глаза в непромокаемый плащ. Он вскочил в лодку и велел перевозчику поторопиться.

На половине пути он поднялся в лодке и позвал: «Жанна!» Но рёв бури, и плеск ледяных волн заглушил его голос. И всё же он снова услышал её, она позвала его по имени.

Когда же, наконец, лодка заскрежетала о берег, он поднял фонарь, дрожа, спотыкаясь о камни, и позвал её, будто его голос мог заставить замолчать тот голос, что звучал в ту ночь год назад. И он не мог. Дрожа от холода, он опустился на колени и посмотрел во тьму, где океан скрыл весь оставшийся мир. Затем его застывшие губы зашевелились, и он повторил её имя; но рука перевозчика мягко опустилась на его голову.

Когда же он поднял глаза, то увидел, что перевозчиком была Смерть.


Перевод — Алексей Лотерман

Загрузка...