Сказки

Про торопливую куницу и терпеливую синицу

Стала торопливая Куница шёлковый сарафан к лету кроить. Тяп-ляп! Весь шёлк искромсала – изрезала в лоскутки. И не то что сарафан – платка из этих лоскутков нельзя сшить.



Стала терпеливая Синица из холстины фартук кроить. Тут прикинет, там смекнёт, сюда подвинет, туда подвернёт. Всё она сообразила. Всё высчитала, всё вычертила, потом за ножницы взялась. Хороший фартук получился. Ни одного лоскутка не пропало даром.

Диву далась Куница. На фартук глядит – завидует:

– Где ты кройке-шитью училась, Синица? У кого?

– Бабушка меня шитью выучила.

– А как она учила тебя?

– Да очень просто. Пять волшебных слов велела запомнить.

– Каких?

– «Семь раз отмерь – один отрежь».


Ежиха-форсиха


Приглянулся Ежихе-форсихе выдровый мех. Не налюбуется.

– Давай, Выдра, одёжкой меняться.

– Давай! – говорит Выдра.

Сказано – сделано. Поменялись одёжками.

Ходит по лесу Ежиха-форсиха, дорогим выдровым мехом похваляется:

– Вот я какая нарядная! Смотрите.

Учуяли собаки-разбойницы дорогой выдровый мех и кинулись на Ежиху-форсиху:

– Снимай, тётка, выдровую шубу!

А Ежиха и в ус не дует. Забыла, что больше она не колюча. Свернулась по старой ежиной привычке в комочек да и подзадоривает собак:

– А ну, попробуйте схватите меня!

А собаки взяли да и схватили.

Поняла Ежиха в собачьих зубах, какого она маху дала, когда свою колючую шкурку-защитницу на выдровый приманочный мех променяла. Поняла, да уж поздно было.

Мать-мачеха

Снесла непутёвая Кукушка три яйца. Одно – в иволгино гнездо, другое – в желнино, третье – в щеглиное. Снесла беззаботная мать и улетела в весёлые леса куковать, годы предсказывать, людям голову морочить, свою душеньку тешить. Летала она так, куковала да и о детях вспомнила, что в чужих гнёздах росли.

– Пора мне их под своё крыло взять, – сказала кукушка. – То-то обрадуются детушки родимой матушке.

Прилетела Кукушка к иволгиному гнезду, а её кукушонок и не взглянул на мать. Иволгу матерью называет. Из её клюва кормится, на её голос откликается.

– Вон ты каков, неблагодарный! Из моего яйца проклюнулся, а меня и узнать не захотел, – сказала в сердцах Кукушка и полетела в желнино гнездо. Увидела там кукушонка и к нему бросилась:

– Здравствуй, сыночек, мой ненаглядный. Узнал ли ты свою мать?

Испугался кукушонок невиданной им птицы, на весь лес пищит, Желну кличет:

– Матушка, лети скорее сюда! Чужая тётка хочет меня из родного гнезда унести.

Прилетела Желна и прогнала прочь Кукушку. Полетела тогда Кукушка к щеглиному гнезду. Глядит – её кукушонок Щеглиху перерос. Она еле-еле кормить его поспевает.

«Ну, – думает, – эта-то отдаст мне моего обжору».

– Бери, – говорит Щеглиха, – своего подкидыша. Я из сил выбилась, уж очень он много ест.

Как услыхал это кукушонок, задрожал, замахал крылышками и жалобно-жалобно стал просить Щеглиху:

– Дорогая моя мамонька, я лучше с голоду умру, только из-под твоего крыла под чужое не пойду.

Разжалобилась Щеглиха. Тоже всплакнула.

– Да никому я тебя, мой сыночек, не отдам. Лучше часок-другой не досплю, а тебя выкормлю.

Кинулась тут Кукушка к судье – судом деток отсуживать. А судьёй в этом лесу Дятел был. Мигом дела разбирал. И кукушкино дело скорёхонько рассудил. По совести, по народной мудрости решение вынес: «Не та мать, которая деток народила, а та, что их вскормила, вспоила да на ноги поставила».

Пропавшие нитки

Жила-была сварливая старуха. К тому же неряха. Стала как-то она шить.

А у неряхи все нитки спутаны. Распутывала их, распутывала нерадивая торопыга да и крикнула:

– Пропадите вы пропадом! Чтобы глаза мои не видели вас со всем вашим нитяным отродьем!

А нитки возьми да и пропади со всем своим нитяным отродьем: кофтами, юбками, платьями и бельём. Ничего нитяного в доме сердитой старухи не осталось. Сидит старуха голышом и вопит на всю горницу:

– Батюшки-матушки, где же моя одёжа?

Кинулась старуха за овчинным тулупом, чтобы себя прикрыть. А тулуп по овчинам на куски распался. Потому как овчинные куски тоже нитками были сшиты.

Мечется старуха из угла в угол, а по избе пух летает. Наволочки у подушек тоже из ниток тканные. Не стало в доме ни варежек, ни чулок. Ни одеял, ни половиков. Ничего нитяного не стало.

Накинула старуха на себя рогожный куль да и давай у ниток прощения просить:

– Ниточки льняные, ниточки шерстяные, ниточки хлопковые, ниточки шёлковые! Простите меня, старуху сварливую, торопливую, нерадивую. Вернитесь в мою избу.

И так-то жалобно старуха голосит-причитает, просит, что даже нитки, испокон веков молчальницы, и те заговорили.

– Назови, – говорят нитки, – половину того, что из нас, ниток, ткётся, плетётся, вьётся и вяжется. Тогда вернёмся. Простим.

– Только-то и всего? – обрадовалась старуха. – Мигнуть не успеете, назову.

И принялась старуха называть. Назвала десяток-другой нитяных изделий-рукоделий да и осеклась.

Не всякий, кто круто берёт, далеко идёт. Спотыкается. Останавливается. Отдыхает.

Стала старуха вспоминать, что из ниток ткётся, плетётся, вьётся и вяжется. День вспоминает, два вспоминает – десятой доли не вспомнила.

Шелка`, бархата`, су´кна, ковры, половики, ситцы, кружева. Одеяла, скатерти. Платки, шали, ша`рфы, ленточки разные…

Отдохнёт и опять вспоминать примется: пояски`, опоя´ски, к ботинкам завязки, сапожные ушки, накидки на подушки, тюлевые шторки, плетёные оборки, сети-мерёжи, косынки тоже…

Месяц проходит, другой начинается. А нитки не возвращаются. Старуха из сил выбивается. Другой день больше двух-трёх нитяных поделок и назвать не может.

Соседи старуху жалеть начали, подсказывают.

Сороки и те, как только выведают, где что новое из ниток делают, – старухе перестрекочут. Тоже жалеют. И вы её пожалейте. Может быть, тоже десяток-другой нитяных поделок назовёте.

Поняла она теперь, что нитки весь свет одевают. Нигде без них не обходится.

Хитрый коврик

Умной Машенька росла, да не всё понимала. Пошла она как-то в лес и ужалилась о Крапиву.

– Ах ты такая-сякая, колючая… Зачем только ты на свете живёшь? Один вред от тебя!

А Крапива рассмеялась на это и сказала:

– Так и о пчеле можно только по жалу судить. А пчела ведь ещё и мёд даёт.

Тут Маша как крикнет на весь лес:

– Да как ты можешь, бездельница, себя с пчелой-труженицей сравнивать!

– Вот что, – говорит Крапива, – приходи сюда осенью, я тебе ума-разума добавлю.

Не верилось Машеньке, что у Крапивы можно ума набраться, но пришла. А вдруг Крапива что-то дельное скажет?

– Ну давай, добавляй мне ума-разума, а я послушаю.

А Крапива пожелтела по осени. Состарилась. Голос у неё стал скрипучий, жёсткий.

– Добудь, Машенька, рукавички, – говорит Крапива, – да выдергай меня и свяжи в пучки.

Надела Машенька рукавички, выдергала Крапиву и связала в пучки.

– А теперь, – говорит Крапива, – вымочи меня в речке и потом подсуши.

Вымочила Маша Крапиву, подсушила и спрашивает:

– Ещё что придумаешь?

– Теперь, – говорит Крапива, – ломай мои стебли, мни, выколачивай из них лишнее. А дальше сама увидишь…

Опять Машенька сделала всё то, что Крапива просила, и получилось длинное, прочное крапивное волокно.

Задумалась Маша, а потом решила: коли есть волокно, из него можно нитки спрясть.

Спряла Маша нитки и снова задумалась. Думала, думала и решила из ниток коврик выткать. Выткала она коврик и вышила на нём зелёными нитками молодую весёлую крапиву. Повесила коврик на стенку и сказала:

– Спасибо тебе, Крапива, что ты мне ума-разума добавила. Теперь-то уж я знаю, что не всё на свете пустое да негодное, что пустым да негодным кажется.

И стала с тех пор Маша обо всём думать, во всё вникать, везде, в каждой мелочи для людей пользу выискивать.

Гусь лапчатый

Прослышал как-то Гусь, что пером из его крыла книги пишутся, государственные бумаги подписываются, возгордился и загоготал:

– Го-го-го! Государственная я птица, а не простая. Коли б не моё крыло да не моё перо, чем бы книги писались, как бы указы-приказы составлялись?

Услыхал эту похвальбу Чернильный орешек, на котором чернила настаивали, тоже хвастаться стал:

– Не простой я орех, а чернильный. Коли б не я да не гусиное перо, чем бы книги стали писать, чем бумаги подписывать?

Глядя на них и Старая тряпка нос задрала:

– Из меня бумагу делают. На мне пишут. Не будь меня, да гусиного пера, да Чернильного орешка – не было бы грамоты на земле.

– Го-го-го! – гогочет Гусь. – Пойдём втроём народ припугнём. Пускай он нам славу поёт, почести воздаёт. А не то мы его перьев лишим, чернил не дадим, бумагу придержим. Незаменимые мы!

Пошли Гусь, Чернильный орех да Старая тряпка почёт добывать, славу требовать. Выслушал их народ и велел вместо гусиных стальными перьями писать, чернила из чернильного порошка готовить, бумагу из дерева вырабатывать.

На этом и кончилась похвальба Старой тряпки да Чернильного орешка. Тряпкой стали пол мыть, пыль вытирать, а про орешек даже и забыли, где и на чём он растёт.

Притихли Орешек да Тряпка. А Гусь всё ещё не унимается. Гогочет! Крыльями машет, да взлететь не может. На это мало кто теперь обращает внимание. Только если случится в народе выскочка, или хвастун, или крикун, люди обязательно про такого скажут:

– Видали, каков гусь лапчатый? А?

Кто мелет муку

Жил в мельничном ларе´ мучной червь Дармоед. Наелся он как-то свежей муки, выполз на край ларя´, зевнул и спросил:

– А кто мелет муку?

– Как это – кто? – проскрежетал жёрнов. – Я!

– Нет, я, – проскрипела на это деревянная рабочая шестерня. – Я кручу ось, на которой ты, жёрнов, сидишь. Значит, я и мелю муку.

– Это ещё что? – заспорил главный вал мельницы. – На ком ты надета, шестерня? Не на мне ли? Не я ли мелю муку?

Тут мельничные крылья не утерпели и засвистели на ветру:

– Мы, крылья, всех вас вертим, крутим и двигаем! Значит, мы и мелем муку.

Услыхал это ветер и сильно разгневался. Рванул он дверь мельницы, выдул прочь мучного червя Дармоеда и так задул, что только крылья у мельницы замелькали.

От этого главный вал, деревянная шестерня и жёрнов заработали-завертелись быстрее. Веселее пошёл помол муки.

– Поняли вы теперь, кто мелет муку?

– Поняли, батюшка ветер, поняли! – ответили все.

– Ой ли? – усмехнулся мельник. – Не всем дано понимать, кто мелет муку, кому подвластны все ветры, все воды, кто строит все мельницы на земле.

Сказал так мельник и повернул главный ветровой рычаг. Остановилась работа на мельнице. Все замерли. И жёрнов, и вал, и шестерня. Потом смазал мельник скрипучие места, засыпал нового зерна, выгреб смолотую муку и опять пустил мельницу.

Плавно заработали крылья. Молча завертелись главный вал и рабочая шестерня. Без болтовни, без пустого скрипа.

– Так-то оно лучше, – молвил старый мельник.

Запер на замок мельницу, пригрозил ветру пальцем: «Смотри у меня, мели!» – и пошёл обедать да эту самую сказку своим внучатам рассказывать, чтобы они знали, кто мелет муку, кому подвластны все ветры, все воды, все мельницы на земле.

Филя

Хвалился Филя, что он всё может делать. Всё умеет.

Заставили Филю траву косить. Весь день Филя косил. Ничего не накосил. Только время потерял.

– Как же это ты, Филя, оплошал?

– Коса тупа и коса, – отвечает Филя, – то в землю норовит воткнуться, то поверх травы косит. Я лучше коров буду пасти.

Стал Филя коров пасти. Разбрелось стадо. Еле собрали.

– Как же это ты, Филя, оплошал?

– А это не я оплошал, – отвечает Филя. – Это хозяева. Они ноги коровам не связали. А как их несвязанных пасти? Разбредаются. Я лучше баркас буду водить. В рулевые пойду.

Стал Филя баркас водить. Баркас туда-сюда рыскает. Рыскал, рыскал да и сел на мель.

– Как же это ты, Филя, оплошал?

– Клина не дали, – отвечает Филя.

– Какого клина, Филенька?

– Того, которым руль заклинивают, чтобы баркас туда-сюда не поворачивался. Я лучше на скрипке играть стану.

Стал Филя на скрипке играть. Собаки на селе завыли, кошки по чердакам попрятались. Люди на улицу выбежали.

– Ты что это, Филя, народ полошишь? Зачем хвастал, что всё можешь?

– Да глазами-то я всё, что хочешь, сделать могу, только руки меня не слушаются. Они во всём и виноваты, а не я.

Опять Филя отговорился и правым оказался. Но работы верхогляду с тех пор никто больше не доверял.

Белая бабочка

Там, где кончается синий лес и начинается золотая степь, старая Тушканиха вырастила пушистого сына. Выучила она его чему могла и стала напутствовать в молодую жизнь:

– Осторожнее будь, Тушкан, в молодой жизни. В оба гляди. Не всякому зверю верь. С умом невесту выбирай. Работящую.

– Ладно, – говорит Тушкан, – в оба буду глядеть, с умом невесту выбирать.

Стал Тушкан свою молодую жизнь начинать, невесту подыскивать.

Белочку увидел. И до чего же у неё хвост хорош! Так и развевается. Одна беда: не в норке живёт, а в высоком дупле-тереме. Не достанешь.

Ежову дочку приглядел. В норке живёт. Да колюча.

У Крота Кротовочки тоже хороши. И шубки мягки, и лапки копки, и сами ловки. Всем Кротовочки лепы, да малость подслепы. Глаза малы. Днём плохо видят.

– Не искал бы, Тушкан Пушканович, худа от добра, – говорит Серая Сова. – Не по одёжке бы невесту искал, а по работе выбирал.

А тот ей:

– Да нет, Сова Совинична, я не хочу жить, как все. Невеста моя должна быть на особицу. Уж очень у меня мех пушистый.

Только он сказал это, как видит – над ним Белая Бабочка вьётся. Складненькая. Маленькая. Аккуратненькая. Так порхает… Такие узоры своим полётом выпархивает – загляденье. Диву дался Тушкан:

– Кто ты такая, прекрасная Белая Бабочка? Чья?

– Да ничья пока. В невестах порхаю. Жениха в хорошей шубке подыскиваю.

Говорит так Белая Бабочка, а сама белой гладью шьёт, воздушные вензеля вышивает. Глаз с неё не сводит Тушкан.

– У меня шубка хорошая, – говорит он. – Пушистая. Не зря меня Пушкановичем величают. Выходи за меня замуж, Белая Бабочка.

– Ну что ж, – отвечает она, – выйду, если работать не заставишь.

Тут вспомнил Тушкан материн наказ и спрашивает:

– А что же ты есть будешь, коли работать не станешь?

– А я вместо завтрака цветы нюхаю. Солнечным лучом обедаю. Алой зарёй ужинаю.

– Это хорошо. А где ты жить будешь?

– Я бабочка складненькая, маленькая. Много ли мне места надо? В твою мягкую шубку забьюсь, в шёрстке спрячусь. Куда ты, туда и я. Всегда при тебе.

– Лучше и не придумаешь, – говорит Тушкан. – Очень даже удобно. Селись в моей шубке.

Поселил Тушкан Белую Бабочку в своей шёрстке. Куда он, туда и она. Ему хорошо, а ей того лучше. Живёт Белая Бабочка в тепле, в светле, в мягкости. Одно только Тушкану не понятно: как можно вместо завтрака цветы нюхать, солнечным лучом обедать и алой зарёй ужинать. А спрашивать не стал.

«Значит, порода такая благородная», – решил про себя пушистый зверёк.

Прошло сколько-то времени – вдруг у Тушкана шёрстка редеть начала.

– Отчего бы это, дорогая Белая Бабочка?

А та ему ласковым голосочком отвечает:

– Не иначе, Тушканчик-Пушканчик, твоя старая шёрстка линяет и новая подрастает.

Поверил Тушкан Белой Бабочке, а шерсти день ото дня всё меньше и меньше. Совсем поредел мех. Пересчитать волоски можно.

Не на шутку закручинился Тушкан Пушканович.

– Уж не болезнь ли какая приключилась со мной, дорогая Белая Бабочка?

– Да что ты, да что ты! – успокаивает она его, а сама к заячьей шубке приглядывается, с молодым Бурундуком весёлые разговоры заводит, о здоровье у старого Барсука спрашивает.

Весь лес знает, какая беда приключилась с Тушканом Пушкановичем, только ему невдомёк. Белки, Ежовки в глаза над облысевшим Тушканом смеются. Подслеповатые Кротовочки и те видят обман Белой Бабочки, а Тушкан и ухом не ведёт.

Прознала и старая мать, что неладное с сыном творится. Прибежала к нему и чуть от разрыва сердца не померла.

– Сыночек мой! – завопила Тушканиха. – Кто это тебя до ниточки, до шерстиночки обобрал? Ты же совсем голый! Кому ты теперь такой нужен?

– Это верно, – сказала Белая Бабочка, доедая последний волосок Тушкана Пушкановича. – Тут мне больше нечем лакомиться. Пора в другой мех переселяться.

Сказала так, захихикала, вспорхнула и полетела в барсучий лес.

Сразу узнала Тушканиха по хитрому путаному полёту Белой Бабочки вредную моль. Узнала и залилась горькими слезами, оплакивая голого сына.

– Да не горюй ты, не горюй, Тушканиха, – утешает её Серая Сова. – У него шуба не купленная, а живая, своя. Вырастет шерсть да ещё гуще будет.

Так и случилось. Продрожал голышом всю зиму Тушкан в материнской норе, а по весне оброс пушистой шерстью. Заново бедняга решил жизнь начинать, с умом друзей выбирать, по работе ценить лесных жителей. По труду!

Дикая яблонька

Подарила бабушка своему внуку Антоше нож-складешок. Хороший ножичек – острый, блестящий, с кленовым черенком. Не нарадуется внучонок на свой складешок. Только не знает, что бы такое своей обновкой сделать. Думал, думал и пошёл в лес. Нашёл в лесу дикую яблоньку. «Дай-ка, – думает, – я из неё батожок вырежу».

Нахмурился Лес. Зашумел:

– Ты что это, баловник, делаешь? Зачем мою внучку губишь?

А мальчонок-то не из трусливых был. Уткнул руки в боки да и крикнул на Лес:

– Не шуми! Не больно боюсь! – и стал дикую яблоньку подрезать.

Лес пуще прежнего зашумел:

– Не гневи меня. Плохо тебе будет, коли я разгневаюсь…

– Да что ты мне можешь сделать! Кто ты мне? По`ишь или кормишь? Что от тебя пользы-то, одни дрова, – возмутился так-то Антоша да и принялся из срезанной яблоньки батожок мастерить.

Умолк лес. Потемнел. Дождь накрапывать начал. Молния сверкнула. Птички пискнули и в гнезда попрятались.

Схватил паренёк батожок, сунул за пазуху складешок и – домой к бабушке. На бегу обернулся да лесу язык показал.

Лес на это последний раз прошелестел:

– Каков ты со мной, таков и я с тобой буду.

– Каким хочешь, таким и будь. Очень ты мне нужен.

Тут батожок вырвался из Антошиных рук да стукнул его по затылку. Антоша оглянуться не успел, а батожок уж в лес убегает.

Запустил Антон камнем вдогонку батожку и ходу. Хотел до грозы домой поспеть. До деревни-то уж совсем пустяк оставался – через горбатый мост и дома. Кинулся Антоша к горбатому мосту, да не тут-то было. Мост до того круто сгорбился – не перейти, не перелезть.

– Ты что это, горбун, выдумал? Почему не пропускаешь меня? – спрашивает Антоша. – Разгорбись. Мне по тебе пройти надо.

А мост ему в ответ:

– Тебе надо, а мне нет. Я ведь деревянный. В лесу вырос, из леса пришёл, леса слушаюсь.

Антоша – к лодке, а та возьми да перевернись.

– Это ещё что за новости?

А лодка ему тягучим голоском отвечает:

– Аль ты не знаешь, что лодки в лесу растут. Из дерева долбятся. Плыви-ка плывмя, парень. Тут брода нет.

Дождь к той поре как из ведра полил. Так и так мокрому быть. Переплыл Антоша речку. Продрог. По весне дело-то было. Припустил домой, только пятки сверкают. Ткнул с разбега калитку, а калитка как стена каменная. Не открывается.

– Ах ты такая-сякая! У меня зуб на зуб не сходится, а ты ещё супротивничаешь, – и ну калитку руками, ногами бить.

А калитка ему:

– Бей, бей, хоть лоб разбей, всё равно не откроюсь. Деревянная я. Я ведь тоже из леса пришла, леса слушаюсь. Лезь-ка лучше, парень, свиным ходом, собачьим лазом…

Делать нечего. Полез Антоша свиным ходом, собачьим лазом. Чучело чучелом вылез из-под ворот.

Увидела бабушка внука мокрого, грязного да прозябшего, руками всплеснула:

– Ахти ах! Где это ты так?

А у Антоши вовсе зуб на зуб не сходится. Дрожит, слова не может вымолвить. Видит бабушка, не до расспросов теперь. Баню надо топить – внука парить. Истопила бабушка баню. Посадила Антошу на поло`к. Хорошо мальчонке в тепле.

– Дай-ка, бабушка, веник берёзовый. Попариться хочу.

Только сказал, веник сам собой прибежал. Прибежал да тут же на глазах листья шёлковые берёзовые сбросил и давай Антошу голыми ветками по голым-то телесам напаривать. Еле отбила старушка внука от веника.

– Что это с ним приключилось сегодня, Антошенька? Был веник как веник, а тут на тебе… Принесу-ка мочалку помягче. Ей с себя грязь-болезнь смоешь.

Принесла бабушка самую лучшую мочалку. Мягкую, пушистую да душистую. Взял Антон её в руки: «Ну ты-то не в лесу выросла».

– Потрись, узнаешь, на какой я липе лыком была, – сказала так мочалка и обернулась терновником.

Бросил её Антоша подальше, а мочалка не унимается, наскакивает. Еле выбрался Антоша из бани, да не хочет упрямец лесу поддаваться. Вот и решил: «Не буду ходить по мосту, ездить в лодке, открывать калитку».

А в избе-то и вовсе Антоше деться некуда. Сел на скамейку, а та возьми да и подогни ноги. Стол качается. Деревянная чашка со щами в руки не даётся. Точёная ложка стукнула по лбу и ускакала на посудную полку. Пол занозами пятки колет. Залез Антоша на печку. Та, известно, из кирпича сложена. Не в лесу росла. Забился за трубу и едва не плачет. Озноб берёт, на печи-то закоченеть в пору.

– Не разгневал ли ты синий лес? – спросила печка.

– А ты откуда знаешь, кирпичное отродье? – огрызнулся Антон.

А печка-то и скажи:

– Оттуда и знаю, грубиян, что холодеть начала. Я хоть и не в лесу выросла, а лесом тепла. С лесом дружусь, дровами топлюсь.

Тут уж Антоша и начал понимать, как плохо человеку в раздоре с лесом быть, сколько добра он людям приносит. И чем больше вспоминал, что растёт в лесу, что из лесу пришло, тем горше ему становилось.

Признался внук бабушке, чем лес прогневил. Как признавался, печка теплеть начала. Не очень чтобы уж… Но сидеть можно стало на ней.

Запечалилась бабушка. Покормила Антошу холодными щами из глиняной чашки, как щенка. Ложки-то в те годы только деревянные были. И уложила спать. Уложила и говорит:

– Нет греха, который искупить нельзя. Утро вечера мудренее.

Страшные сны в ту ночь снились Антоше. Трёхногая лохань всю ночь плясала подле Антоши да грозилась вылиться на него. Половицы в избе скрипели не по-хорошему. Бревенчатые стены такие рожи корчили, хоть просыпайся да из избы беги.

Проснулся Антоша раньше бабушки. Спокойно спала бабушка на деревянной кровати с точёными ножками да маковками. Хорошо ей, когда она с лесом в дружбе. Встанет, окошко откроет. Деревянная рама и не скрипнет даже. Вздумает – на скамеечке посидит. Захочет – кашу ложкой есть будет или по полу будет ходить и ноги не занозит. А каково Антоше! Он даже с печки боится спуститься.

Сидел так-то Антоша на печке пригорюнясь да про ножичек вспомнил. Уж очень у него черешок хорош. Кленовый. Глядь – черешок-то пропал.

– Вставай, вставай, бабушка. Пропаду я, если лес меня не простит. Придумала ли что? Утро уже.

– Вот тебе на! Неужто я для своего внучонка не придумаю, как выручить его из беды. Придумала. Простит тебя лес.

Загрузка...