Наше понимание мира несовершенно, потому что мы являемся частью того, что пытаемся понять. Разумеется, на нашу способность познания природы влияют и другие обстоятельства, но тот факт, что мы представляем собой часть мира, препятствует пониманию взаимосвязей в нем.
Понимание ситуации и участие в ней предполагает наличие двух функций. С одной стороны, люди пытаются познать мир, в котором живут. Я назвал это когнитивной функцией. С другой стороны, они стараются повлиять на мир и изменить его в свою пользу. Раньше я называл это функцией участия, теперь же считаю более уместным термин «манипулятивная функция». Если бы эти две функции были отделены одна от другой, то могли бы идеально исполнять свою роль: понимание участников приводило бы к накапливанию информации, а их действия — к желаемым результатам. Можно предположить, что эти функции на самом деле существуют отдельно друг от друга. И подобная гипотеза уже возникала — например, в экономической теории. Однако это предположение неоправданно, за исключением редких случаев, когда люди прилагают сознательные усилия по разделению этих функций. В частности, так поступают ученые, изучающие социальные процессы, но подобные действия не под силу самим участникам этих процессов. По причинам, которые я исследую ниже, ученые в области социальных наук, особенно экономисты, склонны игнорировать этот факт.
Действуя одновременно, обе функции могут влиять друг на друга. Для того чтобы когнитивная функция была способна создать знание, она должна рассматривать социальные явления как данность — только тогда явление будет считаться фактом, относительно которого можно высказывать какие-то замечания. Точно так же для того, чтобы достигать желаемых результатов, мы должны основывать свои решения на знаниях. Однако в случае, когда обе функции действуют одновременно, явление включает в себя не только факты, но и намерения или ожидания. Мы можем нарисовать однозначную картину прошлого, однако будущее во многом определяется действиями участников процесса. А это значит, что люди не могут основывать свои решения лишь на знаниях, ведь им приходится иметь дело не только с фактами из настоящего и прошлого, но и с непредвиденными обстоятельствами, возможными в будущем. Намерения и ожидания играют важную роль в социальных процессах. Они устанавливают двустороннюю связь между мышлением людей и теми условиями, в которых они находятся. Это приводит к двустороннему влиянию: с одной стороны, намерения и ожидания вносят в ход событий элемент неуверенности или неопределенности, а с другой — не позволяют считать точку зрения участников процесса объективной (то есть знанием).
Для того чтобы некая функция определялась однозначно, требуется независимая переменная, определяющая величину зависимой переменной. С точки зрения когнитивной функции объективное положение вещей считается независимой переменной, а мнения участников — зависимой; с точки зрения манипулятивной функции все наоборот. В рефлексивных ситуациях каждая из функций лишает другую независимой переменной, необходимой Для получения определенных результатов. Я назвал такое двустороннее взаимодействие рефлексивностью. Рефлексивные ситуации предполагают недостаточную связь между мышлением участников и реальным положением вещей. Возьмем, к примеру, фондовый рынок. Акции покупаются и продаются в расчете на изменение их цен в дальнейшем, однако будущие цены определяются сегодняшними ожиданиями инвесторов. К ожиданиям нельзя относиться так же, как к знаниям. При отсутствии точного знания участники склонны использовать в процессе принятия решения суждения или предубеждения. В итоге результат отличается от ожиданий.
Экономическая теория стремилась исключить рефлексивность из предмета изучения. Сначала классические экономисты попросту считали, что участники рынка принимают решения исходя из совершенного знания, которое рассматривалось в качестве одного из постулатов теории совершенной конкуренции. Основываясь на подобных постулатах, экономисты создали кривые спроса и предложения и объявили, что решения участников могут быть описаны с их помощью. Когда это умозаключение подверглось критике, экономисты перестроили линию обороны с помощью методологических упражнений. Лайонел Роббинс, мой преподаватель в Лондонской школе экономики, считал, что экономика изучает лишь связь между спросом и предложением, а причины их формирования остаются вне пределов этой науки. Воспринимая спрос и предложение как данность, он отрицал саму возможность рефлексивной взаимосвязи между ними. Кульминацией использования такого подхода стала теория рациональных ожиданий, каким-то удивительным образом предположившая, что будущие цены могут определяться как независимая величина, не связанная с предубеждениями и искаженным восприятием, столь распространенными среди игроков на рынке.
Я склонен считать, что теория рациональных ожиданий дает полностью неверную картину действия финансовых рынков. Хотя за пределами академических кругов к ней не относятся как к чему-то серьезному, идея самокоррекции финансовых рынков и тенденции к установлению на них равновесия остается доминирующей парадигмой, на которой основаны многие распространенные в настоящее время синтетические инструменты и оценочные модели. Я считаю, что такая парадигма является неверной и требует срочной замены.
Участники рынка не в состоянии полагаться при принятии решения на знание. Двусторонняя рефлексивная связь между когнитивной и манипулятивной функциями добавляет в каждую из них элемент неуверенности или неопределенности. Это в равной степени применимо и к участникам рынка, и к финансовым учреждениям, отвечающим за макроэкономическую политику и существующим для надзора за рынками и для их регулирования. Обе эти группы действуют на основе несовершенного понимания ситуации, в которую они вовлечены. Невозможно исключить элемент неопределенности из двусторонней рефлексивной связи между когнитивной и манипулятивной функциями, и наша способность выживать в таких условиях могла бы значительно усилиться, если бы мы признали этот факт.
Это приводит меня к основной идее моей концепции: я убежден, что социальные явления имеют иную природу, чем естественные. Естественные, природные явления происходят в результате цепочки событий, одно из которых прямо влияет на последующее. Что же касается взаимоотношений между людьми, то здесь ситуация гораздо сложнее. В нее вовлечены Не только факты, но и мнения участников, и к изменению ситуации приводит взаимодействие между фактами и восприятием. В каждый момент времени существует двусторонняя связь между фактами и мнениями: с одной стороны, участники стараются понять происходящее (а это понимание включает в себя как факты, так и мнения), с другой — повлиять на ситуацию (что опять-таки включает и факты, и мнения).
Взаимодействие между когнитивной и манипулятивной функциями вторгается в цепь событий, и тогда одни факты не приводят к возникновению других. В расчет принимаются мнения участников, которым также свойственно меняться. Так как мнения не всегда соответствуют фактам, в причинно-следственной цепочке возникает элемент неопределенности, отсутствующий в природных явлениях. Этот элемент неопределенности влияет и на факты, и на мнения участников. Природные явления не всегда объясняются универсальными научными законами, но к социальным явлениям такие законы применимы в еще меньшей степени. Например, принцип неопределенности Гейзенберга не может описать поведение квантовых частиц или волн, он только утверждает, что их поведение не может быть детерминировано. Отчасти подобный принцип неопределенности применим в отношении социальных процессов.
Я объясняю элемент неопределенности, присущий социальным событиям, с помощью теории истины, основанной на соответствии, и концепции рефлексивности. В классической логике понятие рефлексивности использовалось для описания связи объекта с самим собой. Я использую его в несколько другом смысле — для описания двусторонней связи между мышлением участников и ситуацией.
Знание основывается на истинных утверждениях. Утверждение является истинным, только если ему соответствуют факты. Так говорит нам теория истины, основанной на соответствии. Для установления соответствия необходимо, чтобы факты и относящиеся к ним утверждения были независимы друг от друга. Это невозможно в тех случаях, когда мы сами являемся частью мира, который стремимся осознать. Именно поэтому люди при принятии решения никогда не опираются только на знание. Недостаток знания компенсируется догадками, основанными на опыте, инстинкте, эмоциях, ритуалах и других псевдоистинных концепциях. Элемент неопределенности добавляется в ход событий именно за счет предубеждений или неправильных представлений.
Удивительно, почему концепция рефлексивности не получила всеобщего признания. Если говорить о финансовых рынках, то я знаю ответ: рефлексивность не позволяет экономистам создать теорию, объясняющую и предсказывающую поведение финансовых рынков подобно тому, как объясняются или предсказываются природные явления. Для того чтобы сохранить статус экономики как науки, экономисты всеми силами стараются исключить рефлексивность из своего объекта изучения. Я с этим не согласен: поскольку социальные процессы и природные явления имеют различное устройство, большой ошибкой было бы моделировать экономику исходя из постулатов ньютоновской физики. Когда же дело касается других аспектов окружающего мира, здесь я затрудняюсь с объяснением, потому что не очень силен в философии. Мне кажется, что философы пытались справиться этой проблемой поразному. К примеру, Аристотель различал теоретический разум (то есть когнитивную функцию) и практический разум (то есть манипулятивную функцию). По всей видимости, философы находились под таким большим влиянием когнитивной функции, что попросту не уделяли манипулятивной функции должного внимания.
Философы признавали и исследовали когнитивную неопределенность, связанную с утверждениями, соотносящимися с самими собой. Впервые этот вопрос был поднят критским философом Эпименидом, утверждавшим, что критяне всегда лгут. Парадокс лжеца позволил Бертрану Расселу прийти к разделению утверждений, которые являются соотнесенными с самими собой, и теми, которые таковыми не являются. Философы-аналитики также изучали вопросы, связанные с речевыми актами (утверждениями, непосредственно влияющими на ситуацию, которой они посвящены), однако их интересы были в основном связаны с когнитивным аспектом вопроса. Тот факт, что социальные события по своей сути отличны от природных явлений, не получил широкого признания. Напротив, Карл Поппер, основной источник моего вдохновения, заявил о доктрине единства научного метода, иными словами — о применимости одних и тех же методов и критериев при изучении природных и общественных явлений. Разумеется, это была не единственная точка зрения, выдвинутая на первый план в то время, однако с ней соглашалось большинство ученых, изучавших социальные явления и жаждавших такого же признания, что и их коллеги в сфере естественных наук. Так поступают не все исследователи в области социальных наук. К примеру, антропологи и большинство социологов даже не пытаются имитировать естественнонаучный подход. Однако такие ученые находятся в меньшинстве.
Теория рефлексивности направлена на выявление связи между мышлением и реальностью. Она применима только для узкого сегмента действительности. В области природных явлений события происходят вне зависимости от того, что о них думает кто-либо. Это означает, что естественные науки способны объяснять и предсказывать порядок событий с достаточной уверенностью. Рефлексивность связана с социальными явлениями (точнее, с ситуациями, когда участники основывают свои решения на знании), и именно это создает для социальных наук проблему, отсутствующую в естественных науках.
Рефлексивность можно рассматривать как циркулярность или петлю между мнениями участников и состоянием дел. Люди основывают свои решения не на реальной ситуации, которая может быть для них невыгодной, а на собственном ее восприятии. Их решения влияют на положение дел (манипулятивная функция), а изменения в ситуации ведут к изменениям в их восприятии (когнитивная функция). Обе функции действуют одновременно, а не последовательно. Если бы действие было последовательным, то установилась бы четкая и определенная связь между фактами, восприятием, новыми фактами, новым восприятием и так далее. Но оба процесса протекают одновременно, и поэтому возникает неопределенность как в восприятии участников, так и в реальном ходе событий. Это особенно полезно учитывать в случае финансовых рынков. Можно называть такое положение вещей циркулярностью или механизмом обратной связи, однако фактом остается двустороннее взаимодействие. Циркулярность не то же самое, что ошибка интерпретации, — напротив, ошибочным является отрицание циркулярности. Теория рефлексивности призвана исправить эту ошибку.
Проблемы социальных наук — ничто по сравнению с той ситуацией, в которой вдруг обнаруживают себя ее участники. Их решения влияют на будущее, однако они не могут основывать свои решения на знании. Они должны сформировать для себя картину мира, но эта картина вряд ли будет соответствовать реальному положению дел. Участники ситуации, осознают они это или нет, вынуждены действовать в соответствии со своей верой, не основанной на реальности. Неправильное восприятие реальности и другие предубеждения играют для формирования последующих событий гораздо большую роль, чем принято считать. Теория рефлексивности призвана дать новое видение ситуации, и убедительным примером этого станет анализ нынешнего финансового кризиса.
Прежде чем описать теорию рефлексивности более детально, я считаю полезным рассказать о том, как на протяжении многих лет ее развивал. Теория была основана на моем личном опыте. В достаточно молодом возрасте я пришел к выводу, что идеология, которая исходит из неверных предпосылок, может изменить действительность. Я также убедился в том, что бывают времена, когда нормальные правила неприменимы, а нормой становится ее отсутствие.
Философия интересовала меня всегда. С самого раннего возраста я хотел понять самого себя, мир, где появился на свет, смысл жизни, а чуть позднее, когда узнал о существовании смерти, — какое отношение она может иметь ко мне. Я начал читать книги классиков философии еще подростком, однако особую важность мое обучение приобрело во время оккупации Венгрии нацистами в 1944 году и позднее, когда я в 1947 году эмигрировал в Великобританию.
1944 год оказал сильнейшее влияние на формирование меня как личности. Не стану вдаваться в детали происходившего, потому что мой отец описал это лучше, чем мог бы сделать я сам. Представьте себе подростка четырнадцати лет, выходца из среднего класса, внезапно столкнувшегося с высокой вероятностью депортации или даже смерти только из-за своего еврейского происхождения. К счастью, мой отец был подготовлен к такому развитию событий: во времена революции в России ему довелось пожить в Сибири, и это изменило его. Когда началась Первая мировая война, он пошел добровольцем в армию Австро-Венгрии, попал в плен на русском фронте и был отправлен в Сибирь. Еще сохраняя свои амбиции, он стал редактором газеты, издававшейся заключенными. Газета называлась «Нары» — она писалась от руки, экземпляры прибивались гвоздями к нарам, а авторы статей прятались за нарами и оттуда слушали комментарии читателей. Популярность моего отца была столь высока, что заключенные избрали его своим представителем. Однажды из соседнего лагеря бежали несколько заключенных, и в ответ на это их представитель был расстрелян. Не дожидаясь повторения этой истории в своем лагере, отец организовал групповой побег. Его план состоял в том, чтобы выстроить плот и плыть на нем к океану. К сожалению, он не знал, что все сибирские реки впадают в Северный Ледовитый океан. После нескольких недель движения по реке беглецы поняли, что плывут в направлении Арктики, и им потребовалось несколько месяцев для того, чтобы выбраться из таежной глуши. В это время в России произошла революция, захватившая беглецов в свой водоворот. Мой отец пережил множество приключений, прежде чем добрался домой в Венгрию; оставшись в лагере, он попал бы домой намного раньше.
Вернулся он другим человеком. Опыт, полученный во время революции в России, сильно повлиял на него. Он растерял свои амбиции и хотел лишь наслаждаться самим процессом жизни. Он преподал детям ценности, сильно отличавшиеся от принятых в нашем окружении. Ему совершенно не хотелось сколотить состояние или занять видное положение в обществе. Напротив, он работал не больше, чем требовалось для того, чтобы свести концы с концами. Я помню, как однажды он послал меня к одному из своих крупных клиентов для того, чтобы взять у того денег в долг и поехать отдохнуть на лыжный курорт. Несколько недель после отпуска отец находился в плохом настроении, потому что долг надо было отдавать. Можно сказать, мы были умеренно процветающей, но не типичной буржуазной семьей и гордились тем, что не такие, как все.
Когда немецкая армия оккупировала Венгрию 19 марта 1944 года, отец понял, что наступили такие времена, когда обычные правила больше неприменимы. Он достал для всей семьи и нескольких других людей фальшивые документы. Кто-то из его клиентов платил ему за помощь, другим он помогал бесплатно. Большинству из тех, кому отец помог, удалось выжить. Это был час его триумфа.
Жизнь по чужим документам стала для меня потрясающим опытом. Наша семья сталкивалась со смертельной опасностью, вокруг нас гибли люди, однако нам удалось не только выжить, но и одержать своего рода победу, потому что мы в этой ситуации помогали другим. Мы были на стороне «хороших» и одержали победу, имея для этого минимальные шансы. Я знал о грозящих опасностях, но не верил, что они могут меня коснуться. Это было настоящим приключением, казалось, что я нахожусь внутри захватывающего фильма вроде «Индиана Джонс: В поисках утраченного ковчега». Чего еще можно ждать от четырнадцатилетнего мальчика?
Преследования со стороны немцев сменились советской оккупацией. Поначалу приключения продолжались, и мы успешно маневрировали в разных рискованных ситуациях. Посольство Швейцарии наняло моего отца для организации посредничества с советским оккупационным контингентом. В то время швейцарцы представляли интересы западных союзников, так что его пост был достаточно важным. После того как союзники организовали собственные официальные учреждения, мой отец подал в отставку, посчитав, что продолжать работать на союзников слишком рискованно. Это было мудрым решением, позволившим ему избежать преследований в будущем. Однако меня, привыкшего к приключениям, такое положение вещей угнетало. Мне казалось, что для молодого человека вредно думать точно так же, как думает его пятидесятилетний отец. Я сказал отцу, что хочу уехать. «Куда же ты хочешь направиться?» — спросил он. «Либо в Москву, чтобы узнать побольше о коммунизме, либо в Лондон, потому что там есть Би-би-си», — ответил я. «Я знаю о Советском Союзе все досконально и могу тебе рассказать», — заметил мой отец. Так что мне остался Лондон. Добраться до британской столицы было непросто, но я все-таки прибыл туда в сентябре 1947 года.
Жизнь в Лондоне была нелегкой. У меня не было ни денег, ни друзей. Наполненный впечатлениями своей прежней активной жизни, я столкнулся с равнодушием лондонцев. Я был чужаком и в какой-то момент стал испытывать сильное одиночество. У меня закончились деньги. «Я достиг самого дна, — сказал я себе, — а теперь должен подняться. Это будет для меня важным испытанием».
Ожидая ответа из Лондонской школы экономики (куда планировал поступить), я подрабатывал помощником в бассейне. У меня было достаточно времени для чтения и раздумий. В том числе я прочел книгу Карла Поппера «Открытое общество и его враги». Она стала для меня настоящим откровением. Поппер считал, что в идеологии коммунизма и нацизма есть много общего: обе считают себя носителем истины. Поскольку человек не способен постичь абсолютную истину, то обе идеологии основаны на предубежденном и искаженном восприятии действительности, а следовательно, их насаждение в обществе возможно только путем репрессий.
Этой модели Поппер противопоставил принцип общественной организации, признающий, что истина находится вне границ нашего познания, а значит, необходимы общественные институты, позволяющие сосуществовать людям с разными взглядами и интересами. Он назвал такой принцип организации открытым обществом. Я, переживший в недавнем прошлом и нацистскую, и советскую оккупацию, полностью разделял идеалы открытого общества.
Я еще глубже погрузился в философию Поппера, который был философом, изучающим науку. Он считал, что научные теории не могут быть подтверждены (верифицированы) и к ним следует относиться как к гипотезам, допускающим возможность фальсификации. До тех пор пока гипотезы не фальсифицированы, их можно принимать как условно верные. Асимметрия между верификацией и фальсификацией позволяет найти решение для не решаемой другим способом проблемы индукции, а именно ответа на вопрос «Как некоторое число здравых наблюдений может быть использовано для проверки универсальности той или иной теории?». Замещение верификации фальсификацией отменяет необходимость в индуктивной логике. Я считаю это наблюдение Поппера его наиболее выдающимся вкладом в философию науки.
Я находился под большим впечатлением от философии Поппера, однако не принимал все его мысли на веру и продолжал читать множество других книг. К примеру, я был не согласен с тем, что Поппер называл доктриной единства научного метода, то есть применимостью одних и тех же методов и критериев для естественных и общественных наук. По моему мнению, между ними существует фундаментальная разница, заключающаяся в том, что общественные науки имеют дело с думающими участниками. Эти участники основывают свои решения на собственном несовершенном познании мира. Такая подверженность ошибкам создает сложность для понимания социальных ситуаций, отсутствующую в случае изучения природных явлений. По этой причине общественные науки требуют методов и стандартов, отличных от используемых в области естественных наук. Не всегда удается четко разграничить их: к примеру, к какой области наук относятся эволюционная психология или медицина? Тем не менее, как я уже объяснял в предыдущей главе, с моей точки зрения, различие между социальными и природными явлениями носит крайне важный характер.
Моя философия складывалась годами, а началось ее развитие, когда я был студентом Лондонской школы экономики, изучавшим экономическую теорию. Мне не очень хорошо давалась математика, и поэтому я подвергал сомнению предположения, которые лежали в основе предлагавшихся экономистами математических моделей. Теория совершенных рынков предполагает совершенное знание, а этот постулат находится в прямом противоречии с убеждением Поппера в том, что наше знание от природы несовершенно. По мере развития экономическая теория была вынуждена отказаться от предположения о возможности совершенного знания, однако эта гипотеза была заменена другими, позволившими делать повсеместные обобщения, соизмеримые с физическими законами Ньютона. Предположения приобретали различные причудливые формы, в результате чего появился вымышленный мир, признававший одни аспекты реальности, но игнорировавший другие. Это был мир математических моделей, описывавших мнимое рыночное равновесие. Я же гораздо больше интересовался не математическими моделями, а реальным миром, что и привело меня к созданию и развитию теории рефлексивности.
Теория рефлексивности не позволяет получить столь же однозначные результаты, как в физике Ньютона; скорее она выявляет наличие неопределенности, присущей ситуациям, участники которых действуют исходя из своего несовершенного знания. Финансовые рынки не склонны двигаться в сторону универсального равновесия — напротив, их участники часто предпринимают шаги в одном и том же направлении. На таких рынках присутствует элемент повторяемости, однако общая картина каждый раз выглядит неопределенной и уникальной. Таким образом, теория рефлексивности является частью теории истории. Вместе с тем ее вряд ли можно признать теорией в научном смысле, потому что она не дает объяснений и не позволяет делать прогнозы. Это, по сути, лишь концептуальная оболочка для понимания событий с участием людей. Тем не менее теория помогла мне впоследствии, когда я сам стал участником рынка. Гораздо позднее, когда успех на финансовых рынках позволил мне открыть собственный фонд, моя теория истории побудила меня заняться филантропией.
Мои философские изыскания не сильно помогли мне в годы студенчества. Я с трудом сдал выпускные экзамены. Возможно, я и предпочел бы остаться в безопасных академических стенах — более того, у меня были шансы получить место в университете штата Мичиган в городе Каламазу, однако мои оценки были слишком низкими, и мне пришлось выйти во внешний мир. После нескольких фальстартов я занялся арбитражными операциями, сначала в Лондоне, а затем в Нью-Йорке. Для начала пришлось забыть все выученное в годы студенчества, иначе я не смог бы успешно выполнять свою работу. Тем не менее обучение оказалось крайне полезным. К примеру, я применил теорию рефлексивности для разработки сценария потери равновесия в ходе циклов бум/спад на финансовых рынках. И мои усилия были вполне достойно вознаграждены, когда рынки вошли в стадию, которую я называю «территорией, далекой от равновесия» (в этот период все общепринятые модели равновесия потерпели крах). Я сосредоточился на выявлении ситуаций отсутствия равновесия и успешной игре в таких случаях. Накопленный опыт позволил мне опубликовать в 1987 году свою первую книгу «Алхимия финансов», где я изложил свой подход. Слово «алхимия» было использовано для того, чтобы еще раз подчеркнуть: моя теория не соответствует превалирующим в наше время требованиям к научному методу.
Достаточно спорным остается вопрос, в какой степени мой финансовый успех явился следствием моей философии, ведь теория рефлексивности не позволяет делать какие-либо определенные предсказания. Управление хеджевым фондом предполагает постоянное формирование умозаключений в условиях риска, а это может сопровождаться высоким уровнем стресса. У меня часто болела спина и присутствовали другие психосоматические виды боли — я получал от боли в спине столько же полезных сигналов, сколько от моей теории. И все же я придаю большое значение моей философии, и в особенности теории рефлексивности. Она так важна для меня и я ценю ее настолько, что мне было крайне сложно с ней расстаться, изложив на бумаге. Никакие формулировки не казались мне достойными или полными.
Мне казалось кощунственным излагать свою теорию в нескольких предложениях (подобно тому, как я сделал это несколькими строчками выше). Это должна была быть целая книга. Пытаясь разъяснить все до мелочей, я порой доходил до того, что с утра не мог понять написанного прошлой ночью. В итоге я оставил свои философские изыскания, вернулся к реальной жизни и стал всерьез зарабатывать деньги. Правда, у такого развития событий были и свои недостатки. Когда я впоследствии вновь обратился к моим исследованиям и опубликовал их результаты в «Алхимии финансов», то философская часть книги была расценена многими критиками как попытка самооправдания удачливого спекулянта. И вот тут-то я начал ощущать себя неудавшимся философом, однако продолжил гнуть свою линию. Однажды, читая лекцию в Венском университете, я озаглавил ее «Новая попытка неудавшегося философа». Лекция проходила в огромном зале, я смотрел на аудиторию с высоты кафедры. Вдруг я почувствовал непреодолимое желание сделать громкое заявление и провозгласил доктрину подверженности ошибкам. Это была лучшая часть моей лекции.
Проблемы с формулированием моих идей отчасти были связаны с концепциями подверженности ошибкам и рефлексивности, а также с тем, что я был недостаточно четок в формулировках и переоценивал личный опыт. В результате профессионалы, которым я бросал вызов, могли проигнорировать или выбросить из головы мои доводы лишь из-за технической неточности, не вдаваясь в суть аргументов. В то же время читатели могли легко пропустить мимо ушей мою не всегда корректную риторику и оценить сами идеи. Мои предположения казались справедливыми для участников финансовых рынков, стремившихся разобраться в причинах моего очевидного успеха, а расплывчатость формулировок придавала идеям еще большую прелесть. Такое положение вещей понравилось моему редактору, и он отказался править мою рукопись. Он хотел, чтобы книга стала предметом культа. И до сих пор «Алхимию финансов» читают участники рынка, по ней преподают в бизнес-школах, однако ее почти полностью игнорируют в академических кругах экономистов.
К сожалению, мое собственное восприятие себя как неудавшегося философа было взято на вооружение многими авторами, писавшими обо мне, включая моего биографа Майкла Кауфмана. Например, он процитировал слова моего сына Роберта:
Мой отец, удобно устроившись, будет рассказывать вам о теориях, объясняющих, почему он поступает так или иначе. Но я, помня такие картины с детства, думаю: «Господи боже, половина того, что он говорит, - полнейшая чепуха». Он может менять свою позицию на рынке только потому, что его начинают убивать боли в спине. Это не имеет ничего общего с рациональным мышлением. Его буквально сводит судорога, которую он расценивает как предупреждение. Если вы проведете рядом с ним достаточно много времени, то поймете, что он зачастую действует в соответствии со своим темпераментом. Но он постоянно пытается подвести под свои эмоции рациональную основу. Поэтому он если и не пытается игнорировать свое эмоциональное состояние, то хотя бы придает ему рациональную окраску. И это очень забавно.
У меня самого много сомнений. Хотя я серьезно отношусь к своей философии, но совсем не уверен в том, что сказанное мной заслуживает пристального внимания других. Я знал, что лично для меня это важно, но сомневался, имеет ли это объективную ценность для других. Теория рефлексивности говорит о связи между реальностью и представлением о ней, а на эту тему философы спорили веками. Можно ли сказать по этому вопросу что-то действительно новое и оригинальное? Если мы способны наблюдать действие когнитивных функций (сognitive function) или функций участников (participating function), то есть эффект их присутствия в реальной жизни, в чем же тогда оригинальность теории рефлексивности? Она уже существует — возможно, лишь под другими названиями. И тот факт, что я не особенно подробно изучал литературу по этому вопросу, лишь ослаблял мою уверенность. Тем не менее я очень хотел, чтобы меня как философа воспринимали всерьез, и это желание стало помехой. Я чувствовал себя обязанным продолжать разъяснять мою философию, потому что, с моей точки зрения, ее неправильно понимали. Вектор всех моих книг был направлен в одну сторону. Все книги пересказывали мою теорию истории — обычно это делалось ближе к концу, для того чтобы не разочаровать читателей раньше времени. Кроме того, я старался увязать теорию с современным историческим этапом. Со временем я смог преодолеть нежелание расстаться с концепцией рефлексивности, поэтому мне стало легче излагать мою философию в более сжатом и, надеюсь, ясном виде. В моей последней книге «Эпоха ошибок» философия была выдвинута на первый план. Я решил сделать последнюю попытку рассказать о ней (не знаю, правильно это или нет), но все равно сомневался, заслуживала ли моя философия того, чтобы ее принимали всерьез.
Затем случилось нечто, заставившее меня изменить свою точку зрения. Я пытался ответить на вопрос: как получилось, что пропагандистские технологии, описанные в романе Оруэлла «1984», оказались столь успешными в современной Америке? В книге был описан Старший Брат, следящий за каждым из нас, рассказывалось о министерстве правды и репрессивном аппарате, предназначенном для борьбы с инакомыслящими. В современной Америке существуют свобода мысли и средства массовой информации, имеющие различные точки зрения. Тем не менее администрации Буша удалось направить людей по неверному пути, используя оруэлловский «новояз». Внезапно меня осенило, что концепция рефлексивности способна пролить новый свет на этот вопрос. До тех пор я предполагал, что «новояз» может существовать только в закрытых обществах, подобных описанному в книге «1984». При этом я бездумно соглашался с аргументацией Карла Поппера в пользу открытого общества, а именно с тем, что свобода мысли и ее изъявления должны приводить к более глубокому постижению реальности. Аргументация Поппера основывалась на невысказанном предположении, что политическая деятельность направлена на лучшее понимание картины мира.
Однако концепция рефлексивности предполагает наличие манипулятивной функции (ранее я называл ее функцией участия — participating function), в соответствии с которой политическая деятельность может достаточно успешно использоваться для манипулирования реальностью. Почему же тогда политики должны отдавать приоритет не манипулятивной, а когнитивной функции? Такой приоритет может быть важен для ученого, изучающего социальные процессы с целью накопления знания, а не для политика, стремящегося выиграть следующие выборы и сохранить власть.
Придя к этой мысли, я пересмотрел, хотя и не полностью, концепцию открытого общества, позаимствованную у Карла Поппера. Я также убедился в том, что созданная мной концептуальная оболочка была не просто предметом личного пристрастия, а объективной ценностью. Теории рефлексивности и подверженности ошибкам содействуют лучшему пониманию не в силу новизны или оригинальности, а потому, что позволяют выявить и опровергнуть широко распространенные ошибочные представления. Одно из таких ошибочных представлений — так называемая ошибка Просвещения (Enlightenment Fallacy), согласно которой разумная деятельность должна быть направлена на создание знания. По моему мнению, такое предположение ошибочно, потому что оно игнорирует наличие манипулятивной функции. Я на собственном опыте убедился в том, насколько укоренились традиции эпохи Просвещения. В качестве приверженца идеи открытого общества я продолжал следовать ошибке Просвещения, хотя при разработке теории рефлексивности в полной мере осознал важность манипулятивной функции.
Это заключение уничтожило все сомнения относительно объективной ценности моей философии. А затем наступил финансовый кризис, внесший беспорядок в финансовые системы и поставивший под угрозу всю экономику. Кризис служит хорошей демонстрацией того, как много вреда могут принести ошибочные предположения. Теория рефлексивности предлагает реальную альтернативу парадигме, превалирующей в настоящее время. Если теория рефлексивности верна, это значит, что вера в стремление финансовых рынков к равновесию является ложной, и наоборот.
Теперь я полностью убежден в том, что моя концепция заслуживает внимания, и представляю ее публике. Я осведомлен о различных недостатках моих прежних представлений и надеюсь, что преодолел их. Я верю, что усилия читателей по осознанию моей концепции будут оправданны. Нет смысла лишний раз останавливаться на том, как это меня радует. Мне повезло, что я смог заработать много денег и разумно их потратить. Однако я всегда хотел быть философом и, возможно, когда-нибудь им стану. Чего еще можно просить от жизни?
Некоторые читатели могут посчитать эту главу трудной для восприятия. Те же, кто больше заинтересован в рассказе о финансовых рынках, могут пропустить ее или вернуться к ней позднее, если сочтут мою версию нынешней ситуации убедительной. С моей авторской точки зрения, изучение этой главы необходимо — и гораздо более важно, чем моя интерпретация сегодняшнего финансового кризиса.
Я разрабатывал мою философию на протяжении многих лет и сейчас должен сказать несколько слов о проблемах, с которыми сталкивался, а также о заключениях, к которым пришел.
Выше я не говорил достаточно четко о наличии связи между подверженностью ошибкам и рефлексивностью. Люди — это участники, а не наблюдатели, и получаемого ими знания недостаточно для того, чтобы эффективно управлять их действиями. Они не могут основывать свое решение на одном лишь знании. И это состояние я называю «подверженность ошибкам». Если бы не было подверженности ошибкам, то не было бы и рефлексивности: если бы люди могли основывать свои действия на знании, то элемент неопределенности, характеризующий рефлексивные ситуации, попросту бы не существовал — однако подверженность ошибкам относится не только к рефлексивным ситуациям. Другими словами, подверженность ошибкам — более общий случай, а рефлексивность — частное проявление.
Понимание людей стабильно несовершенно, так как они являются частью реальности, а часть не в состоянии понять целое. Называя наше понимание несовершенным, я имею в виду, что оно неполное и во многом искаженное. Человеческий мозг не может воспринимать реальность напрямую, он делает это через получаемую из мира информацию. Способность мозга перерабатывать информацию ограниченна, в то время как объем информации практически безграничен. Мозг вынужден ограничивать поток входящей информации с помощью различных техник: обобщений, упрощений, метафор, привычек, ритуалов и так далее. Все эти техники искажают информацию, а следовательно, еще сильнее искажают реальность и усложняют задачу ее понимания.
Для того чтобы получить знание, требуется отделить мысли от объекта размышления: факты должны быть независимы от относящихся к ним заявлений. Такую операцию крайне сложно произвести, если вы сами являетесь частью того, что пытаетесь понять. Необходимо занять позицию отстраненного наблюдателя. И хотя человеческий мозг способен проделать фантастическую работу для того, чтобы достичь такого состояния, он не в силах перестать быть частью ситуации, которую старается понять.
За последние пятьдесят лет с момента начала развития моей теории когнитивная наука шагнула далеко вперед в объяснении принципов функционирования человеческого мозга. Я хотел бы остановиться на двух важных выводах, потому что они помогут в дальнейшем понять, что такое подверженность ошибкам. Первый вывод заключается в том, что человеческое сознание возникло не так давно и представляет собой следующую ступень развития мозга животного (в соответствии с теорией Джорджа Лакоффа). Второй заключается в том, что разум и эмоции неразделимы (как известно из работ Антонио Дамазио). Оба этих вывода находят свое выражение в языке. Большинство используемых нами метафор связаны с базисными животными функциями — видением или движением — и несут эмоциональную окраску. «Вверх» и «вперед» считаются относительно хорошими, «вниз» и «назад» — относительно плохими; «ясное» и «яркое» считаются хорошими, «темное» и «мутное» — плохими. Наш обыденный язык дает неточную и эмоционально окрашенную картину мира, однако уникальным образом описывает свойства, необходимые для постоянного процесса принятия решений. Логика и математика более точны и объективны, но их применение в обычной жизни крайне ограниченно. Идеи, выраженные в обыденном языке, не отражают сути реальности, с которой люди постоянно взаимодействуют на протяжении всей своей жизни. Они лишь усиливают ее сложность.
Проанализировав связь между мышлением и реальностью при помощи двух разнонаправленных и взаимосвязанных функций, я пришел к концепции рефлексивности.
Между тем определить и объяснить, что такое рефлексивность, оказалось невероятно трудно. Я провел различие между мышлением и реальностью, однако пытался в то же время сказать, что мышление является частью реальности. Я понял, что говорю лишь о двусторонней связи между положением вещей и мышлением участников. Таким образом, практически вне рассмотрения осталась двусторонняя связь между мышлением различных участников. Чтобы принять эту связь во внимание, мне пришлось определить различие между объективными и субъективными аспектами реальности. Под объективными аспектами я понимаю ход событий, а под субъективными — мышление участников. Объективный аспект может быть только один, а количество субъективных аспектов равно количеству участников. Прямые межличностные контакты между участниками более рефлексивные, чем взаимодействие между восприятием и событиями, ведь для того, чтобы события произошли, требуется время.
Определив различие между объективными и субъективными аспектами, мы должны определить различие между рефлексивными процессами и рефлексивными утверждениями. Рефлексивные утверждения относятся к области прямых межличностных связей, а эти связи будут, скорее всего, более рефлексивными, чем ход событий или положение дел.
Рассмотрим утверждение, связанное с чем-то объективным, например: «Идет дождь». Это утверждение либо верное, либо неверное, вместе с тем оно не является рефлексивным. Напротив, утверждение «Ты мой враг» может быть правдой или ложью — в зависимости от вашей реакции, но это утверждение рефлексивное. Рефлексивные утверждения напоминают утверждения, соотнесенные с самими собой, однако в них неопределенность проявляется не в значении, а в том, какое влияние они оказывают. Наиболее известным примером самосоотнесения служит парадокс лжеца, сформулированный Эпименидом: «Критяне всегда лгут». Если это утверждение истинно, то критский философ не лгал, а следовательно, его утверждение ложно. Это утверждение амбивалентно, само по себе оно никак не связано с тем эффектом, которое оказывает. В то время как истинная ценность утверждения «Ты мой враг» зависит от вашей реакции на него.
В случае рефлексивных процессов неопределенность предполагает недостаточную связь между объективными и субъективными аспектами ситуации. Ситуация может быть рефлексивной, даже если действие когнитивных и манипулятивных функций происходит последовательно, а не одновременно. Процесс развивается во времени, однако все равно считается рефлексивным, потому что к моменту его окончания ни мышление участников, ни состояние дел не сохраняется таким, каким было в начале процесса. Возникающие изменения связаны с неправильным видением или ошибочными предположениями участников, а также элементом неопределенности, присущим самому ходу событий. Это делает ситуацию непредсказуемой с точки зрения законов науки.
Рефлексивность лучше всего демонстрировать и изучать на примере финансовых рынков: предполагается, что они управляются именно научными законами. Наука в других областях продвинулась не так далеко. Даже на финансовых рынках рефлексивные процессы возникают лишь время от времени. Представляется, что в целом рынки следуют определенным статистическим правилам, но время от времени эти правила нарушаются. Таким образом, мы можем разделить ситуации «шума», то есть ежедневных достаточно предсказуемых событий, и непредсказуемые рефлексивные ситуации. Последние гораздо более важные — они меняют ход истории. Это предположение заставило меня утверждать, что значимые для истории процессы отличаются от повседневной жизни мерой присущей им рефлексивности. Но это утверждение ложно. Существует огромное количество исторически значимых событий, не являющихся рефлексивными, например землетрясения. А значит, различие между «шумом» и рефлексивностью превращается в некую тавтологию: рефлексивные события по определению не оставляют прежними ни объективные, ни субъективные аспекты реальности.
В наши дни прогресс когнитивной науки и языкознания несколько дополнил концепцию рефлексивности. Рефлексивность проводит разделение лишь между двумя функциями: когнитивной и манипулятивной. Эта классификация представляется достаточно грубой, особенно если сравнить ее с недавними исследованиями в области мыслительной деятельности и языка, учитывающими огромное количество нюансов и деталей. Тем не менее концепция рефлексивности попрежнему важна. Как и раньше, она указывает на искажения, которые допускают философы и ученые, изучающие окружающий мир. Они в основном сосредоточены на когнитивной функции, и до тех пор, пока манипулятивная функция не вмешивается в процесс познания, они предпочитают ее игнорировать или сознательно исключать при исследовании. Лучшим примером этому служит теория экономики. Теория совершенной конкуренции была выстроена на предположении о совершенном знании. Когда это утверждение показало свою несостоятельность, экономисты стали использовать более изощренные аргументы для защиты своей идеи фикс от надоедливой рефлексивности. Вследствие этого предположение о совершенном знании превратилось в теорию рациональных ожиданий — выдуманный мир, не имеющий никакого отношения к реальности. Подробнее об этом мы поговорим в следующей главе.
Отличительным свойством рефлексивности является то, что она вносит элемент неуверенности в мышление участников и элемент неопределенности в саму ситуацию, в рамках которой они действуют. Рефлексивность чем-то напоминает принцип неопределенности в квантовой физике, установленный Вернером Гейзенбергом, с одной существенной разницей: квантовая физика имеет дело с явлением, внутри которого нет мыслящих участников. Открытие Гейзенбергом принципа неопределенности ни на йоту не изменило поведения квантовых частиц или волн, а признание рефлексивности способно изменить поведение человека. Таким образом, неопределенность, связанная с рефлексивностью, влияет не только на участников, но и на ученых в области социальных наук, пытающихся установить универсальные законы, описывающие поведение человека. Этот дополнительный элемент неопределенности можно назвать человеческим принципом неопределенности, и его наличие усложняет задачу, стоящую перед общественными науками.
Большинство проблем при изучении рефлексивности возникало от того, что я был вынужден использовать лексикон, не признававший факта существования рефлексивности.
Я пытался показать взаимосвязь между мышлением участников и ситуацией, в которой они находятся, однако западная традиция пыталась, напротив, разделить мышление и реальность. Эти попытки порождали дихотомии — например, противопоставление тела и духа, идей Платона и наблюдаемых явлений, материального и идеального, утверждений и фактов. К той же категории относится предлагаемое мной разделение между субъективными и объективными аспектами реальности.
Происхождение такой дихотомии вполне объяснимо: цель когнитивной функции состоит в создании знания. Знание требует наличия утверждений, соответствующих фактам. Для того чтобы установить между ними соответствие, утверждения и факты должны рассматриваться как независимые категории. Тем самым поиск знания приводит к разделению мышления и реальности. Этот дуализм имеет корни в древнегреческой философии, а в эпоху Просвещения он стал основным способом взгляда на мир.
Философы эпохи Просвещения верили в разум. Они воспринимали действительность как нечто независимое и отдельное от него и ожидали, что разум будет в состоянии создать полную и точную картину реальности. Предполагалось, что разум действует подобно маяку, который освещает мир, пассивно ждущий изучения. Возможность того, что решения мыслителя способны повлиять на изучаемую ситуацию, не принималась во внимание, потому что это заставило бы подвергнуть сомнению принцип разделения между мыслями и объектом размышления. Иными словами, эпоха Просвещения не могла признать рефлексивность. Она рассматривала некий вымышленный мир, где манипулятивная функция не взаимодействует с когнитивной. По сути, эпоха Просвещения не признавала наличие манипулятивной функции как таковой. Она предполагала, что единственной целью мышления является получение знания. «Cogito, ergo sum», — сказал как-то Рене Декарт. В переводе с латинского языка это означает: «Мыслю — следовательно, существую». Декарт отошел в своих рассуждениях от Аристотеля и сосредоточился исключительно на теоретическом разуме, отрицая то, что древнегреческий философ называл практическим разумом, а я называю манипулятивной функцией. Это приводило к искаженному восприятию реальности, однако для того времени было вполне допустимым.
В эпоху Просвещения человечество крайне мало знало и практически не могло контролировать силы природы, однако научные принципы казались весьма многообещающими, поскольку начали приводить к достижению значительных результатов. Вполне допустимым считалось воспринимать реальность как нечто, находящееся где-то вне нас и ожидающее того момента, когда мы начнем его исследовать. Даже наша планета в то время, в XVIII веке, была еще не до конца исследована. Поэтому процесс сбора фактов и установления между ними связи был вполне плодотворным. Знание собиралось различными способами и со всех сторон — казалось, что этот метод имеет неограниченный потенциал. Разум одерживал победу над вековыми суевериями и занимал подобающее место в победном шествии прогресса.
Просвещение, как мы его понимаем, предполагало, что для получения знаний нет границ. Остановившись на односторонней связи между мышлением и реальностью, оно рассматривало реальность как некий независимый заранее заданный объект, который можно описать утверждениями, в случае если они соответствуют фактам. Такая точка зрения — Поппер называл это всеобъемлющей рациональностью (comprehensive rationality) — достигла своего апогея в логическом позитивизме, философии, возникшей в начале XX века и в основном развивавшейся в Вене. Логический позитивизм предполагал, что смысл имеют только эмпирические утверждения, которые возможно проверить, а метафизические дискуссии бессмысленны[8]. Логические позитивисты рассматривали факты и утверждения как нечто, принадлежащее разным вселенным. Единственная связь между этими вселенными состояла в том, что истинные утверждения соответствовали фактам, а ложные— нет. В этих условиях факты были критерием истины. В такой позиции скрыты корни теории истины, основанной на соответствии. Возможность того, что ложные утверждения могут включать в себя факты, почти повсеместно игнорировалась. Много внимания уделялось парадоксу лжеца.
Британский философ Бертран Рассел пригласил в Кембридж из Вены Людвига Витгенштейна, предложившего решение парадокса лжеца. Рассел разделил два типа утверждений: утверждения, соотнесенные с самими собой, и не относящиеся к ним. Истинность первых не могла быть однозначно установлена, поэтому Рассел предложил исключить их из вселенной осмысленных утверждений. Предполагалось, что такое решение поможет сохранить разделение между фактами и утверждениями, при этом не позволяя людям размышлять над вопросами, касающимися их самих, более того — понимать самих себя. Абсурдность такой позиции была показана Витгенштейном, завершившим свой «Логико-философский трактат» утверждением, что все те, кто понял смысл книги, должны признать ее бессмысленность. Вскоре после этого Витгенштейн отказался от поисков идеального логического языка и посвятил себя изучению повседневного языка.
Хотя вера людей эпохи Просвещения в разум не кажется полностью оправданной, она привела к впечатляющим результатам, достаточным для того, чтобы Просвещение продлилось почти двести лет. Я называю ошибочные идеи, приводящие к положительным результатам, плодотворными ошибками и считаю, что разделение мышления и реальности относится именно к ним. Это разделение — не единственный пример. Плодотворные ошибки наполняют всю историю. По моему мнению, на плодотворных ошибках выстроены все мировые культуры. Такие ошибки являются плодотворными, потому что процветают и приводят к положительным результатам до того, как обнаруживаются их недостатки. Вместе с тем это все-таки ошибки, потому что наше понимание реальности стабильно несовершенно. Разумеется, мы способны получать знания, однако если знание кажется нам полезным, мы склонны преувеличивать его значение и распространять его на сферы, где оно неприменимо. И тогда знание превращается в ошибочное. Именно это произошло с эпохой Просвещения. Западная цивилизация пропитана просветительскими идеями, их авторитет пошатнуть крайне сложно. Их можно найти даже в работах критиков некоторых традиций Просвещения, в том числе и в моих книгах.
Карл Поппер, неофициальный член Венского кружка, критически относился к идеям Витгенштейна и был не согласен с принципом всеобъемлющей рациональности. Он полагал, что разум не способен принять на веру истину, базирующуюся на обобщениях. Даже научные законы не могут быть проверены, так как на основании отдельных, пусть и многочисленных, наблюдений невозможно создать повсеместно применимые обобщения. Фундаментом научного метода должен быть всеобъемлющий скептицизм: научные законы должны рассматриваться как возможно верные гипотезы до тех пор, пока они не опровергнуты.
Поппер выстроил восхитительно простую и элегантную схему научного метода, состоявшую из трех элементов и трех действий. К трем элементам относятся первоначальные условия, конечные условия и универсально применимые обобщения, иначе называемые научными законами. Тремя действиями являются прогноз, объяснение и испытание.
Сочетание первоначальных условий с научными законами рождает прогнозы. Результатом сочетания конечных условий с научными законами становятся объяснения. С этой точки зрения прогноз и объяснения симметричны и обратимы.
В этой схеме не хватает элемента, связанного с тестированием достоверности научных законов. И здесь как раз и проявляется особая роль Поппера в понимании научного метода. Он предположил, что проверка научных законов должна иметь целью не подтверждение, а опровержение. В этом и заключается роль эксперимента. Проверка научных законов может быть проведена путем попарного сопоставления первоначальных условий с конечными. Если сопоставления не соответствуют изучаемому научному закону, он опровергается. Одного примера несоответствия может быть достаточно для того, чтобы отказать тому или иному обобщению в истинности, однако никакое количество примеров соответствия не может считаться достаточным для абсолютного признания какого-либо обобщения. В этом смысле между подтверждением и опровержением существует асимметрия.
Идея Поппера решает проблему индукции. Может ли человек, видевший на протяжении всей своей жизни, что солнце встает на востоке, полагать, что так будет всегда? Схема Поппера отменила необходимость экспериментального подтверждения, так как в ней научные законы считаются условно применимыми до тех пор, пока не появляются основания их опровергнуть. При этом даже те обобщения, которые в принципе невозможно опровергнуть, не могут считаться научными. Схема Поппера подчеркивает особую важность эксперимента в научном методе. Она допускает элемент критического мышления, позволяющего науке расти, развиваться и обновляться.
Многие аспекты схемы Поппера подвергались критике со стороны профессиональных философов. Например, Поппер считал, что чем более жестким является испытание, тем выше ценность обобщения, выдержавшего это тестирование. Профессиональные философы задавали вопрос о том, каким образом возможно измерить жесткость тестов или ценность обобщений. Тем не менее для меня предположение Поппера представляется вполне осмысленным, и я могу доказать его важность на собственном примере работы на фондовом рынке. Во время кризиса на рынке сбережений и займов 1986 года у игроков было много сомнений относительно того, сможет ли выжить компания Mortgage Guaranty Insurance (или МАGIC — «волшебная»), занимавшаяся страхованием ипотечных кредитов. Курс ее акций стабильно падал, однако я купил ценные бумаги этой компании, полагая, что ее модель бизнеса выстроена правильно и сможет выдержать жесткий тест. Я оказался прав, и мое решение было убийственно верным. Обобщая, скажу: чем больше противоречие между инвестиционным решением и общепринятым мнением, тем лучший урожай от такого решения вы сможете собрать, если оно окажется верным. Поэтому могу утверждать, что принимаю схему Поппера в гораздо большей степени, чем профессиональные философы.
Однако, несмотря на собственное утверждение о том, что истина находится вне пределов познания разумом, Поппер настаивал на своей доктрине единства научного метода. По его мнению, для изучения событий в обществе применимы те же методы и критерии, что и при изучении природных явлений. Как это может быть возможным? Участники социального взаимодействия предпринимают те или иные шаги на основе искаженного восприятия. Их подверженность ошибкам вносит элемент неопределенности в любые социальные действия. Подобное не происходит в области природных явлений. И эту разницу надо учитывать.
Я попытался выразить это различие, предложив концепцию рефлексивности. Концепция отнесения к самому себе глубоко изучалась Расселом и другими. Однако отнесение к самому себе находится исключительно в области утверждений. Если разделение между совокупностью утверждений и совокупностью фактов приводит к измененному восприятию реальности, это должно отражаться и на совокупности фактов. Такую связь и должна была выразить концепция рефлексивности. В некоторой степени концепция уже исследовалась Дж. Л. Остином и Джоном Сирлом в работах, посвященных речевым актам, но я рассматриваю ее в более широком контексте. Рефлексивность представляет собой двусторонний механизм обратной связи, влияющий не только на утверждения (оценивая их истинность), но и на факты (вводя в ход событий элемент неопределенности).
Несмотря на мою расположенность к теории рефлексивности, я не смог в свое время обнаружить ошибку в концепции открытого общества Поппера, а именно то, что политическая деятельность не всегда направлена на поиски истины. Мне кажется, что и Поппер, и я допустили эту ошибку потому, что мы сами были привержены поискам истины. К счастью, такие ошибки не являются фатальными, ведь мы сохраняем наше критическое мышление, а следовательно, способны исправить ошибки: признать различие между естественными и общественными науками и рассматривать поиск истины как неотъемлемую черту открытого общества.
Гораздо более опасно постмодернистское отношение к реальности. Признав, что реальностью можно манипулировать, такое отношение остановило победный марш эпохи Просвещения. Вместе с тем оно не считает необходимым проводить поиск истины. Следовательно, позволяет и дальше развиваться различным манипуляциям с реальностью. В чем опасность такого отношения? Все дело в том, что при отсутствии правильного понимания результаты манипуляции могут быть в корне отличными от тех, которые ожидались манипуляторами. Одним из наиболее значимых примеров манипуляции было объявление президентом Джорджем Бушем войны против террора, позволившее
США вторгнуться в Ирак под надуманными предлогами. В итоге Буш получил совсем не то, чего ожидал: он хотел продемонстрировать превосходство Соединенных Штатов и заработать на этом политические очки, но вместо этого вызвал снижение американской мощи и потерял политическую поддержку своей деятельности.
Для того чтобы противостоять опасностям манипуляции, концепция открытого общества, сформулированная Карлом Поппером, нуждается в существенной перестройке. То, что он принимал как должное, в наше время должно быть заявлено со всей определенностью. Поппер предполагал, что цель критического мышления состоит в лучшем понимании реальности. Это справедливо для науки, но не для политики. Основная цель политической деятельности — в получении власти и ее сохранении. Те, кто с этим не согласен, скорее всего, не будут иметь власти. Единственный способ убедить политиков в том, что им необходимо больше уважать реальность, сводится к настойчивой деятельности электората, поощряющего правдивых и глубоко думающих политиков и наказывающего тех, кто принимает участие в сознательном обмане. Иначе говоря, электорат должен быть в большей степени, чем сейчас, привержен поискам истины. При отсутствии этого условия демократическая политика не приведет к желаемым результатам. Открытое общество настолько добродетельно, насколько добродетельны живущие в нем люди.
Теперь, когда мы знаем, что реальностью можно манипулировать, нам гораздо труднее посвятить себя поискам истины, чем это было в эпоху Просвещения. С одной стороны, сложнее понять, что есть истина. Просвещение рассматривало реальность как нечто данное изначально и независимое, а значит, поддающееся познанию. Однако когда ход событий сопровождается предвзятыми убеждениями или неправильным пониманием участников, реальность превращается в движущуюся мишень. С другой стороны, непонятно, почему поиск истины должен считаться более важным, чем стремление получить власть. Даже если в этом убежден весь электорат, как заставить политиков оставаться честными?
Рефлексивность отчасти отвечает на этот вопрос, хотя и не решает проблему честности политиков. Она учит нас, что поиск истины важен хотя бы потому, что неправильные представления могут привести к неожиданным последствиям. К сожалению, в наше время теория рефлексивности остается до конца не понятой. Это заметно и по тому, какое влияние до сих пор сохраняют традиции Просвещения, и по тому, какую силу в последнее время набрал постмодернистский взгляд на мир. Атакам подвергаются обе известные нам интерпретации связи между мышлением и реальностью. Просвещение отвергает манипулятивную функцию. Постмодернизм доходит до другой крайности: рассматривая реальность как набор часто конфликтующих концепций, он не позволяет придать достаточный вес объективным аспектам реальности. Концепция рефлексивности помогает определить, чего не хватает в каждом подходе. Как уже говорилось, рефлексивность далека от совершенства в отображении непростой реальности. Основная проблема этой теории состоит в том, что она пытается описать связь между мышлением и реальностью как независимыми переменными, в то время как на самом деле мышление является частью реальности.
Я научился уважать объективный аспект реальности как потому, что жил в условиях нацистского и коммунистического режимов, так и потому, что работал на финансовых рынках. Уважение к внешней реальности, находящейся вне вашего контроля, появляется, когда вы понимаете, что потеря денег на финансовом рынке означает смерть (а понять, что такое смерть, крайне сложно, пока вы живы). Разумеется, такое уважение сложно выработать тем, кто проводит свою жизнь в виртуальной реальности телевизионных шоу, видеоигр и других форм развлечений. Примечательно, что американцы все чаще склонны отвергать смерть или забывать о ней. Но даже если вы отвергаете реальность, она все равно существует и влияет на вас. Именно сейчас, когда так заметны неприятные и неожиданные последствия войны против террора, а виртуальные синтетические продукты разрушают нашу финансовую систему, самое время подумать о реальности.
До недавних пор я не уделял большого внимания постмодернистской системе взглядов: не занимался ее изучением, не понимал этой системы, напротив, старался ее игнорировать, полагая, что она конфликтует с теорией рефлексивности. Я рассматривал постмодернизм как обратную реакцию на чрезмерную веру Просвещения в разум, а именно веру в то, что разум способен полностью осознать реальность. Я не видел прямой связи между постмодернизмом, тоталитарными идеологиями и закрытыми обществами, хотя и замечал, что, допуская наличие абсолютно различных точек зрения, постмодернизм способен привести к развитию тоталитарных идеологий. Я изменил свое мнение совсем недавно. И вижу прямую связь между постмодернистской системой взглядов и идеологией администрации Буша. Эта связь стала заметной для меня, когда я прочитал статью Рона Саскинда в New York Times Magazine, опубликованную в октябре 2004 года. Он писал:
Летом 2002 года <...> у меня была встреча с одним из ведущих советников Буша. Он выразил неудовольствие Белого дома [биографией бывшего министра финансов США Пола О'Нила под названием The Price of Loyaltу, написанной Роном Саскиндом), а затем сказал мне нечто, что я тогда не понял, но что сейчас воспринимается как сущность действий Буша в роли президента. Помощник Буша сказал, что такие ребята, как я, живут «в сообществе, определяемом реальностью». Под этим он имел в виду, что мы - это люди, которые «верят в то, что решения проистекают вследствие добросовестного познания реальности». Я согласился с этим и начал что-то говорить о принципах Просвещения и эмпиризме, но он прервал меня. «Мир в наши дни больше не живет по этим законам, -заметил он. - Мы - это империя, и наши действия создают новую реальность. И пока вы пытаетесь изучать реальность - добросовестно, как вы это умеете, - мы продолжим действовать и создавать новые реальности, которые вы приметесь заново изучать, и так будет всегда. Мы - творцы истории... А вам, всем вам, остается лишь изучать то, что мы делаем».
Этот человек (я предполагаю, что это был Карл Роув) не просто предположил, что истиной можно манипулировать, он говорил о манипулировании как о вполне приемлемом подходе. Такой подход не только мешает поискам истины, потому что объявляет ее ничтожной и постоянно манипулирует ею. Гораздо страшнее то, что подход Роува привел к ограничению свобод, использовав манипуляцию общественным мнением для усиления власти и прав президента. Вот к чему пришла администрация Буша, объявив войну против террора.
Мне кажется, что война против террора наглядно показывает опасности, присущие идеологии Роува. Администрация Буша использовала эту войну для вторжения в Ирак. Это был один из примеров удачной манипуляции, однако ее последствия для Соединенных Штатов и администрации Буша были катастрофическими.
Общество пробуждается, как после кошмарного сна. Какие уроки оно может извлечь? Реальностью сложно управлять, и если мы это делаем, то действуем на свой страх и риск: последствия наших действий могут отличаться от наших ожиданий. Как бы сильны мы ни были, мы не можем распространить нашу волю на весь мир — нам надо понять, как мир устроен. Мы не сможем получить совершенного знания, но должны стараться и подойти к нему так близко, как только возможно. Реальность — это движущаяся мишень, которую нужно преследовать. Иными словами, понимание реальности должно стать более важной задачей, чем манипуляция ею.
Сейчас же стремление захватить власть, по всей видимости, имеет большее значение, чем поиски истины. Поппер и его последователи — не исключая и меня — ошибались, когда относились к поискам истины как к чему-то само собой разумеющемуся. Но признание ошибки не должно приводить к отказу от концепции открытого общества. Напротив, опыт администрации Буша должен еще больше усилить нашу приверженность к открытому обществу как к желательной форме социальной организации. Однако мы должны понять, из каких элементов состоит определение открытого общества. В дополнение к привычным атрибутам либеральной демократии — свободным выборам, разделению полномочий, власти закона и так далее — требуется наличие электората, настаивающего на соблюдении определенных стандартов честности и правдивости. А эти стандарты необходимо сначала тщательно выработать, а затем сделать их общеприменимыми.
Карл Поппер, в первую очередь занимавшийся философией науки, разработал сходные стандарты для научной деятельности и экспериментирования. Например, согласно его доктрине, каждый закон может быть оспорен, а эксперименты, для того чтобы быть признанными научными, должны обладать свойством повторяемости. Стандарты научной деятельности неприменимы напрямую к политике, однако могут служить примером того, какие правила необходимо разработать.
Мы выявили два ключевых различия между наукой и политикой. Первое состоит в том, что политика связана скорее с завоеванием власти, а не с поисками истины. Второе сводится к тому, что в науке существует независимый критерий — факты, в соответствии с которыми может оцениваться истинность или применимость утверждений. В политике факты часто связаны с решением участников. Рефлексивность не позволяет полностью применить научный метод Поппера для изучения политики.
В книге «Алхимия финансов» я подверг сомнению доктрину Поппера о единстве научного метода. Я считал, что рефлексивность не позволяет относиться к общественным наукам так же, как к естественным. Если считать, что ход событий является неопределенным, то как можно полагаться на научный метод в качестве способа создания обобщений, а затем объяснений и прогнозов?
Вместо определенных прогнозов нам приходится иметь дело с предчувствиями или альтернативными сценариями. Анализируя прошлое, могу сказать, что, возможно, тратил слишком много времени на анализ роли ученых, изучающих социальные процессы, а не остальных участников той или иной социальной ситуации. По этой причине я в свое время не заметил ошибку в концепции открытого общества Поппера, а именно то, что политика связана с завоеванием власти в большей степени, чем с поиском истины. Теперь же я исправляю свой промах и открыто говорю о том, что правдивость и уважение к реальности должны стать необходимыми условиями открытого общества.
К сожалению, у меня нет четкой формулы того, как оценивать соответствие общества этим критериям. Ничего удивительного: это не та проблема, которую может решить отдельно взятый человек, ее решение требует изменения отношения всего общества.
Мне представляется, что политическая деятельность в течение первых двухсот лет демократии в Америке соответствовала стандартам правдивости и уважения к мнению оппонентов в гораздо большей степени, чем это делается сейчас. Я понимаю, что старым людям свойственно видеть прошлое в розовом цвете, но, думаю, могу подтвердить свою точку зрения, когда говорю об ошибках Просвещения. До тех пор, пока люди верили в силу разума, они верили и в поиск истины. Теперь же, когда мы обнаружили, что реальностью можно манипулировать, наша вера пошатнулась.
Это приводит меня к парадоксальному заключению: прежние высокие стандарты политики основывались на иллюзии и не смогли выдержать открывшейся правды, заключавшейся в том, что реальностью можно манипулировать. Это заключение подтверждается тем, что Роуву удалось так легко очертить границы для всех, кто находился под влиянием ошибок Просвещения и кто опирался на рациональные аргументы, а не на эмоции, зачастую не связанные с фактами. Лозунг «Война против террора» оказался крайне эффективным, потому что взывал к самой сильной из эмоций — страху смерти.
Для того чтобы вернуться к прежним высоким стандартам, люди должны понять, что реальность важна в любом случае, даже если подвержена манипуляциям. Другими словами, необходимо определиться с собственной рефлексивностью. Это непростая задача, ведь рефлексивная реальность гораздо более сложная, чем реальность, исследовавшаяся в эпоху Просвещения. По сути, реальность сложна настолько, что не поддается абсолютному познанию. Между тем в наши дни стремление ее понять не менее важно, чем во времена Просвещения, и понимание рефлексивности может стать важным шагом вперед.
Подверженность ошибкам и рефлексивность представляют собой идеи, которые непросто понять и с которыми непросто работать. В качестве участников процесса мы постоянно должны принимать решения и действовать. Но как же мы можем действовать, если не уверены в том, правильны ли наши действия, и не знаем, к каким непредвиденным и нежелательным последствиям они могут привести? Гораздо легче действовать, когда мы можем полагаться на доктрину или систему убеждений, связанную в нашем понимании с абсолютной истиной. К сожалению, желаемое не всегда достижимо, абсолютная истина находится вне границ познания человеческого интеллекта. Идеологии, обещающие совершенную ясность, всегда ошибочны. Но, только поняв это, люди могут удержаться от соблазна принять ту или иную идеологию.
Факт того, что абсолютная истина недостижима, не должен поколебать нашей веры. Напротив, вера возникает там, где заканчивается возможность получения знания. Если мы не можем основывать свои решения на знании, из этого не следует, что нельзя положиться на религиозную веру или гражданские убеждения. Религия всегда играла важную роль в человеческой истории, возможно, за исключением периода, последовавшего за эпохой Просвещения. Вера в разум временно затмила религию. Аналогичным образом в ходе XX века религию затмевали гражданские идеологии — социализм, коммунизм, фашизм, национал-социализм. Я бы добавил в этот список также и капитализм, и веру в рынок. В настоящее время в связи с тем, что ошибочный элемент мышления эпохи Просвещения стал более очевидным, религия вновь приобретает все возрастающую важность.
Наука не способна опровергнуть религиозные или светские идеологии, потому что их природа не допускает самой возможности опровержения. Тем не менее для нас крайне полезным будет действовать, памятуя о том, что мы можем ошибаться. Даже если невозможно доказать неправильность той или иной догмы, нельзя быть абсолютно уверенными в том, что мы правильно ее интерпретируем.
До сих пор я шел след в след за Поппером. Однако теперь должен сделать следующий шаг. Он допускает, что мы можем быть не правы. Я называю это постулатом радикальной подверженности ошибкам. Здесь действует следующая логика: мы способны частично познать реальность, но чем больше мы понимаем, тем больше нам предстоит понять. Следуя за такой движущейся целью, люди склонны преувеличивать важность имеющегося у них знания и переносить его в области, где оно неприменимо. По этой логике даже правильная интерпретация реальности способна при определенных условиях привести к искажениям. Эта логика отчасти перекликается с принципом Питера: он сводится к тому, что компетентные сотрудники должны продвигаться вверх по служебной лестнице до тех пор, пока не достигнут уровня, на котором становятся некомпетентными.
Моя позиция отчасти подкрепляется результатами исследований в области когнитивной лингвистики. Джордж Лакофф и другие исследователи показали, что человеческий язык скорее использует метафоры, чем четкую логику. Метафоры служат для переноса наблюдений или атрибутов от одного набора обстоятельств к другому, и практически неизбежно, что этот процесс зайдет слишком далеко. Это хорошо заметно в применении к научному методу. Наука является крайне эффективным методом получения знания. Здесь наблюдается противоречие с постулатом радикальной подверженности ошибкам, а именно с тем, что мы склонны ошибаться. Основываясь на успехах естественных наук, ученые, изучавшие социальные процессы, зашли слишком далеко в своих попытках имитировать методы естественных наук.
Рассмотрим классическую теорию экономики. Используемый ею принцип равновесия имитирует постулаты ньютоновой физики. Однако на финансовых рынках, где большую роль играют ожидания, утверждение о том, что рынки стремятся к равновесию, не соответствует действительности. Теория рациональных ожиданий приняла огромное количество допущений, в результате чего возник искусственный мир, стремящийся к равновесию. Однако в этом мире реальность подгоняется под рамки теории, а не наоборот. В таком случае как раз и вступает в действие постулат радикальной подверженности ошибкам.
Исследователи социальных процессов не всегда могли следовать правилам и стандартам научного метода, однако зачастую придавали своим теориям наукообразную форму, чтобы они получили признание. К примеру, Зигмунд Фрейд и Карл Маркс — каждый в своей сфере — полагали, что их теории объясняли ход событий, потому что расценивали свои теории как научные. (В то время считалось, что научные законы должны быть детерминистическими.) Поппер смог успешно разоблачить такую точку зрения, в особенности применительно к Марксу. Он показал, что эти теории не могут быть протестированы по предложенной им схеме, а значит, не являются научными.
Однако дальше Поппер не пошел. Он не смог признать, что изучение социальных процессов сталкивается с препятствием, совершенно не присущим естественным наукам, — рефлексивностью и человеческим принципом неопределенности. Наличие такого препятствия, даже при удачном имитировании метода естественной науки, не дает адекватного представления о реальности. Равновесие и рациональные ожидания слишком далеки от реальности. Обе эти концепции служат примером того, как подход, позволяющий получить корректные результаты, эксплуатируется чересчур широко и применяется в неприменимых для него сферах.
Представьте себе, что мои возражения против концепций общего равновесия и рациональных ожиданий получили признание, и обе эти концепции отвергаются. В этом случае они больше не смогут служить примерами радикальной подверженности ошибкам. Это показывает основной недостаток моего постулата: он верен не всегда. В отличие от Поппера я зашел слишком далеко. Мы не всегда должны ошибаться. Иногда мы в состоянии исправить свое неверное понимание.
Что же тогда происходит с моим постулатом? Он превращается в плодотворную ошибку. Он не может быть правильным, иначе он становится парадоксом лжеца. Если бы он считался научной теорией, то, согласно схеме Поппера, теория считалась бы ложной, так как для ее опровержения достаточно единственного факта несоответствия ей. Однако постулат радикальной подверженности ошибкам не является научной теорией. Это — рабочая гипотеза, а в таком качестве постулат работает прекрасно и позволяет определить поначалу саморазвивающиеся, а затем самоуничтожающиеся последовательности: ведь в соответствии с ним работающие идеи будут рано или поздно перенесены в сферы, где не станут действовать столь же эффективно.
За годы моей работы в инвестиционной сфере я неоднократно ошибочно прогнозировал подъем или спад на рынках чаще, чем эти процессы происходили на самом деле. Многие из моих гипотез отвергались методом проб и ошибок. Постулат радикальной подверженности ошибкам уделяет особое внимание расхождению между реальностью и ее восприятием участниками событий. Постулат позволяет обратить внимание на неправильные представления как катализаторы исторических процессов. Благодаря ему можно поновому интерпретировать историю, в частности ее текущий этап. Я рассматриваю войну против террора как неверное представление или некорректную метафору, которая приводит к негативным последствиям как для США, так и для всего мира. А нынешний финансовый кризис может рассматриваться как следствие неверной интерпретации механизмов работы финансовых рынков.
В своих размышлениях я основываюсь на постулате радикальной подверженности ошибкам и идее плодотворных ошибок. Кто-то подумает, что мои концепции имеют негативный оттенок, но это не так: ведь радикальная подверженность ошибкам позволяет бесконечно улучшать несовершенное. Согласно моему определению, открытое общество несовершенно и открыто для улучшений. Оно сохраняет надежду и креативность, несмотря на то что постоянно находится под угрозой и история полна разочаровывающих примеров. Мой взгляд на мир остается оптимистичным, поскольку моя концепция позволяла время от времени улучшать реальность.
До сих пор в моем повествовании я погружался в область абстрактных утверждений. Согласно моему предположению, между мышлением и реальностью существует двусторонняя связь, которая, одновременно работая в обоих направлениях, вносит элемент неуверенности в мышление участника ситуации и элемент неопределенности в ход событий. Назвав такую двустороннюю связь рефлексивностью, я выдвинул гипотезу, что именно рефлексивность способна отличить уникальные изменения исторического объема от ежедневного «шума». Теперь мне хотелось бы предложить вам несколько практических свидетельств того, что рефлексивные события существуют и являются важными с исторической точки зрения.
Я начну не с политической истории, а обращусь к финансовым рынкам. Финансовые рынки служат идеальной лабораторией, потому что основной объем значений цен и других данных, описывающих эти рынки, остается общедоступным и позволяет делать количественную оценку. Разумеется, рефлексивных процессов много и в политической истории, и других формах истории, но их сложнее определять и анализировать. Основное преимущество финансовых рынков как лаборатории состоит в том, что моя теория рефлексивности прямо противоречит широко распространенной теории, согласно которой финансовые рынки движутся к равновесию. Если теория равновесия верна, то рефлексивность не может существовать в природе. И наоборот, если верна теория рефлексивности, то неверна теория равновесия. Поведение финансовых рынков должно рассматриваться как достаточно непредсказуемый исторический процесс, а не процесс, определяемый раз и навсегда установленными законами. И если это будет справедливо для финансовых рынков, то такой ход рассуждений может применяться и для анализа других исторических процессов, где рефлексивность не столь заметна.
Впервые я заговорил о своей теории финансовых рынков в книге «Алхимия финансов», однако концепция рефлексивности не получила серьезного внимания. Но времена меняются. Экономисты начинают понимать, что их основная парадигма не столь безупречна, вместе с тем развить другую они пока не успели. Пузырь ипотечных кредитов в сегменте субстандартных займов, лопнувший в августе 2007 года и вызвавший широкомасштабное финансовое потрясение, требует своего объяснения. Я верю, что рефлексивность как явление в скором времени получит более широкое признание, ведь моя теория позволяет глубже понимать причины произошедшего. Разворачивающиеся на финансовых рынках рефлексивные процессы представляют собой важный элемент реальности, противостоящий в настоящее время процессам развития глобальной экономики. Велика опасность, что это противостояние не будет оценено правильным образом. Это еще один пример того, как важно поставить когнитивную функцию (то есть познание) перед манипулятивной, чтобы избежать негативных последствий. Ниже я расскажу об общих положениях своей теории и во второй части книги применю их к анализу нынешней ситуации.
Экономическая теория склонна к имитации естественных наук. Она нацелена на создание вечно действующих обобщений, способных как оценивать, так и предсказывать экономические события. В частности, модель совершенной конкуренции была выстроена по канонам физики Ньютона и определяла некое равновесие между спросом и предложением, к которому стремятся рыночные цены. Теория базировалась на аксиомах, подобно евклидовой геометрии: в основе лежат постулаты, из них путем логических рассуждений или математических вычислений выводятся заключения. Постулаты описывают идеальные условия, однако заключения должны иметь смысл для реального мира. Теория предполагает, что при наличии особых условий неограниченное желание удовлетворять собственные потребности приведет к оптимальному распределению ресурсов. Точка равновесия достигается, когда каждая фирма производит товар на уровне, при котором ее предельные издержки соответствуют рыночным ценам, а каждый покупатель приобретает товар при условии, что предельная полезность покупки соответствует рыночным ценам. С точки зрения математических расчетов равновесие приводит к максимизации полезности для всех участников. Именно такая аргументация позволила обеспечить теоретическую поддержку политики laissez-faire, характерной для XIX века. Кроме того, она послужила фундаментом для веры в «магию рынка», широко распространенной в годы президентства Рональда Рейгана.
Один из ключевых постулатов теории в ее классическом виде сводится к совершенному знанию. Другими постулатами являются однородный характер товаров и делимость товарных партий, а также большое количество участников, не позволяющее отдельно взятому покупателю или продавцу влиять на рыночную цену. Предположение о совершенном знании находилось в прямом противоречии не только с рефлексивностью, но и с идеей несовершенного понимания, горячо защищаемой Карлом Поппером. Все это заставляло меня сомневаться в теории совершенной конкуренции еще во времена моего студенчества. Классические экономисты применяли концепцию совершенного знания в том виде, которому противился Поппер. Они действовали в рамках образа мыслей, названного мною ошибкой Просвещения. Как только на поверхность стали подниматься эпистемологические (связанные с теорией познания) проблемы, сторонники теории совершенной конкуренции поняли, что должны использовать не концепцию знания, а более простую концепцию информации. В современном виде теория как раз и говорит о совершенной информации.
К сожалению, этого предположения недостаточно для поддержания выводов теории. В попытках избежать явных недостатков системы современные экономисты принялись настаивать на том, что кривые спроса и предложения должны рассматриваться независимо друг от друга. Это заявление не постулировалось, а скорее преподносилось как методологическая идея. Экономисты стали подвергать сомнению прежний тезис о том, что задача экономики состоит в изучении связи между спросом и предложением. Спрос может быть объектом изучения психологов, а вопросы предложения могут рассматриваться с инженерной точки зрения или в рамках изучения теории управления (обе сферы изучения находятся вне пределов экономической науки). Следовательно, экономисты должны рассматривать их как данность. Вот такую теорию я изучал, когда был студентом.
Но давайте остановимся на мысли о том, что условия изменения спроса и предложения не зависят друг от друга. Очевидно, что в данном случае было сделано еще одно предположение. Иначе откуда бы вообще взялись эти кривые? Речь идет о том, что предположение вновь используется в качестве методологического инструмента. Предполагается, что участники должны выбирать из нескольких альтернативных предложений, основываясь на собственной шкале предпочтений. Согласно невысказанному предположению, участники знают, какие имеются альтернативы и в чем состоят предпочтения.
Я постараюсь доказать, что это предположение достаточно непрочно. Кривые спроса и предложения нельзя расценивать как независимые параметры, потому что и та и другая отражают ожидания участников относительно событий, которые могут произойти вследствие их ожиданий. На финансовых рынках роль ожиданий видна лучше, чем где-либо еще. Решения о покупке и продаже принимаются на основе ожиданий относительно будущих цен, которые, в свою очередь, определяются сегодняшними решениями о покупке и продаже.
Ошибочно полагать, что предложение и спрос определяются некими силами, не зависящими от ожиданий участников рынка. Кривые спроса и предложения нарисованы в учебниках так, как если бы имели под собой какое-либо эмпирическое основание. Однако такого основания для существования независимых кривых спроса и предложения нет. Любой, кто работает на рынках с постоянно изменяющимися ценами, знает, что участники рынка в большой степени подвержены влиянию событий, происходящих на рынке. Растущие цены привлекают покупателей, и наоборот. Как можно объяснить развитие саморазвивающихся трендов на рынке, считая при этом, что кривые предложения и спроса не зависят от рыночных цен? Посмотрите на товарные, фондовые или валютные рынки, и вы заметите, что тренды являются скорее правилом, чем исключением.
Идея, что рыночная ситуация способна повлиять на форму кривых спроса и предложения, не согласуется с точкой зрения сторонников классической экономики. Предполагается, что именно кривые спроса и предложения обусловливают рыночную цену. И если они подвержены влиянию рыночных событий, то однозначное определение цены становится невозможным. Вместо равновесия мы получаем колебания цен. Это приводит к тому, что все заключения экономической теории теряют какой-либо практический смысл. Именно поэтому и был придуман методологический инструмент, позволяющий рассматривать кривые предложения и спроса как независимые величины. Но, помоему, есть что-то странное в применении методологического инструмента, против которого есть серьезное возражение, способное доказать его неприменимость.
Экономисты пытаются объединить ожидания участников рынка с теорией совершенной конкуренции еще с тех времен, когда я был студентом. Они создали теорию рациональных ожиданий. Не могу сказать, что полностью понимаю эту теорию, — я никогда ее не изучал. Но если я понимаю правильно, теория предполагает следующее: участники рынка, действующие в своих интересах, основывают свои решения на предположении о том, что другие участники будут делать так же. Это звучит разумно, однако разумным не является. Люди поступают так или иначе не в соответствии со своими интересами, а в соответствии с собственным восприятием своих интересов — что неоднократно подтверждалось экспериментами в области бихевиористской экономики. Участники рынка действуют в условиях несовершенного понимания, что нередко приводит к непредсказуемым последствиям. Существует некоторое несоответствие между ожиданиями и результатами — то есть между состояниями ех аnte и ех роst; и было бы нерациональным действовать, предполагая, что между этими состояниями нет различий.
Теория рациональных ожиданий пытается преодолеть это препятствие, заявляя о том, что рынок в целом всегда знает больше, чем любой из его участников, — и этого достаточно для того, чтобы рынки всегда вели себя правильно. Люди могут ошибаться, и их ошибки могут приводить к случайным колебаниям. Однако в целом все участники рынка используют единую модель понимания мира, а если нет, то они учатся на своем опыте и в конце концов приходят к единой модели. Полагая, что эта модель слишком сильно оторвана от реальности, я даже не тратил времени на ее изучение. Я применял другую модель, и тот факт, что мне удалось с ней преуспеть, не оставляет камня на камне от теории рациональных ожиданий: ведь мои результаты гораздо лучше, чем допустимые отклонения в рамках теории «случайных блужданий».
Я утверждаю, что финансовые рынки ведут себя неправильно (в том смысле, что они подвержены тем или иным предубеждениям), однако при нормальном ходе событий склонны откатываться от предельных значений. Время от времени превалирующие на рынке предубеждения способны повлиять не только на текущие показатели цен, но и на фундаментальные основы, которые, как предполагается, рыночные цены и должны отражать. И вот это положение дел сторонники господствующей парадигмы объяснить не могут. Многие критики рефлексивности говорили о том, что эта теория лишь подтверждает очевидные факты, а именно, что предвзятые мнения участников рынка влияют на рыночные цены. Но смысл теории рефлексивности не так очевиден. Иллюзия правоты рынков опирается на их способность поколебать фундаментальные основы, на которых и базируются рынки. Но изменение фундаментальных основ вкупе с искаженными представлениями может привести к саморазвивающемуся, а впоследствии саморазрушающемуся процессу. Разумеется, такие ситуации подъема и спада не возникают постоянно. Отказ от неверных представлений чаще всего происходит раньше, чем начинают затрагиваться фундаментальные основы рынка. Однако сам факт того, что фундаментальные основы могут быть затронуты, делает неверной теорию рациональных ожиданий. В случае изменения фундаментальных основ процессы подъема и спада приобретают историческое значение. Это случилось во времена Великой депрессии, и это происходит сейчас, хотя и в другой форме.
В книге «Алхимия финансов» я приводил множество примеров процессов подъема и спада (ситуаций, когда пузыри возникали, росли и впоследствии лопались), возникавших на финансовых рынках. В каждом случае присутствовала двусторонняя рефлексивная связь между оценкой состояния рынка и его фундаментальными основами, приводившая к некоему короткому замыканию: оценки рынка влияли на те самые фундаментальные основы, которые должны были лишь отражать. Короткое замыкание могло принимать форму дополнительного выпуска акций по завышенным ценам, но чаще — применения заемных средств для обеспечения долга. В большинстве случаев такая ситуация возникает в области коммерческой или жилой недвижимости, когда готовность давать взаймы влияет на стоимость обеспечения займа. В ходе международного долгового кризиса 1980-х годов короткое замыкание возникло в сфере суверенных займов (sovereign borrowing). Хотя в той ситуации и не существовало обеспечения как такового, желание банков ссужать повлияло на так называемые кредитные рейтинги, определявшие возможности той или иной страны прибегать к займам.
Один из моих первых успехов в качестве управляющего хеджевым фондом был связан с бумом конгломератов, возникшим в конце 1960-х годов. Он начался, когда руководители нескольких высокотехнологичных компаний, прежде работавших в оборонной промышленности, поняли, что по окончании войны во Вьетнаме больше не могут наслаждаться высокими темпами роста. Такие компании, как Теxtron, LTV и Тeledyne, начали использовать свои высоко оцененные рынком акции для приобретения более «мирных» компаний. Вследствие этого сложилась следующая ситуация: в то время как показатель прибыли в расчете на одну акцию возрастал, показатель соотношения рыночной цены акции к прибыли не снижался, а также продолжал увеличиваться. Эти компании были первыми — их успех привел к появлению других, имитировавших их действия. Через какое-то время даже ничем не примечательная компания могла увеличить соотношение рыночной цены своих акций к прибыли в самом начале процесса приобретений. Иногда возникали ситуации, когда рост показателя происходил еще до начала действий: достаточно было лишь публичного объявления компании о начале процесса выгодных приобретений.
Руководители компаний разработали особые технологии бухгалтерского учета, позволявшие усиливать положительный эффект от приобретений. Также они проводили изменения в покупаемых компаниях: упрощали операционную деятельность, перераспределяли активы и сосредоточивались на итоговых финансовых результатах деятельности, — однако все эти изменения были гораздо менее значимыми, чем влияние на величину прибыли на акцию самих фактических приобретений.
Можно сказать, что инвесторы вели себя несколько по хулигански. Поначалу каждая из компаний-конгломератов рассматривалась самостоятельно, но постепенно конгломераты как группы начали получать признание. Возникло новое поколение инвесторов: управляющие первыми хеджевыми фондами, получившие кличку «стрелки». Они выстраивали прямые каналы коммуникации с руководством конгломератов, а конгломераты размещали так называемые letter stock (акции, не зарегистрированные на бирже) непосредственно через управляющих фондов. Цена размещения включала в себя дисконт относительно рыночной цены, однако акции не могли перепродаваться в течение определенного времени. Постепенно конгломераты научились управлять ценами своих акций так же, как и своими доходами.
Неверная концепция, лежавшая в основе бума конгломератов, состояла в следующем: считалось, что компании должны оцениваться в соответствии со степенью роста их дохода на акцию, независимо от того, за счет чего достигался рост. Это неверное представление активно эксплуатировалось многими менеджерами, использовавшими свои акции с завышенной ценой для покупки компаний на выгодных условиях, что приводило к еще большему раздуванию цены их собственных акций. Такая неверная концепция не возникла бы вообще, если бы инвесторы понимали суть рефлексивности и осознавали, что рост доходов может происходить в том числе и за счет equity leverage — продажи акций по завышенной цене.
Рыночная доходность акций росла, и со временем возник серьезный разрыв между ожиданиями и реальностью. Все больше людей начинали (хотя и не прекращая игру) осознавать неверность концепции, лежащей в основе бума. Для того чтобы сохранился импульс развития, приобретения должны были носить все более масштабный характер, и постепенно конгломераты столкнулись с естественными границами роста. Кульминация наступила, когда Сол Стейнберг из Reliance Group попытался приобрести Chemical Bank: его желание встретило жесткое противодействие со стороны влиятельных кругов, одержавших в этой борьбе победу.
Когда началось падение цен, процесс быстро стал развиваться сам по себе. Завышенные оценки больше не работали, и приобретения потеряли свой смысл. На поверхность начали выходить внутренние проблемы, хранившиеся в секрете в период бурного внешнего роста. Отчеты о доходах компаний стали приносить неприятные сюрпризы. Инвесторам пришлось расстаться со своими иллюзиями, а для управляющих конгломератами наступил кризис: немногие из тех, кто блаженствовал в дни успеха, были готовы вновь погрузиться в рутину ежедневного оперативного управления. «У меня больше не было аудитории, для которой я мог бы играть», — сказал мне президент одной корпорации. Ситуация осложнялась наступившей рецессией, и многие из прежде высоко летавших конгломератов рассыпались. Инвесторы были готовы к самому плохому, и в случае одних компаний худшие ожидания сбылись, а к другим реальность оказалась более благожелательной, и постепенно ситуация стабилизировалась. Выжившие компании, часто с новым руководством, начали выбираться из-под развалин.
Одно из наиболее детально зафиксированных мной столкновений с процессом подъема-спада было связано с инвестиционными фондами недвижимости, или ипотечными трастами (real estate invesment trusts, REIT). Такие фонды представляют собой особую форму корпораций, создание которой допускается законодательством. Их ключевая особенность заключается в том, что в случае распределения более чем 95% прибыли они не должны платить налога на прибыль. До 1969 года такая налоговая льгота почти не использовалась, но потом было создано значительное количество таких фондов. Я присутствовал при создании первых из них и, памятуя о собственном опыте, связанном с конгломератами, быстро увидел у этой модели потенциал для возникновения процесса подъема-спада. Я опубликовал исследовательский отчет, утверждая, что принятый метод оценки акций в этом случае неприменим. Аналитики пытаются прогнозировать будущее состояние доходов и рассчитать цену, которую инвесторы захотят заплатить за то, чтобы получить эти доходы. Этот метод неприменим для ипотечных трастов, так как цена, которую инвесторы готовы заплатить за акции, сама по себе является важным фактором, определяющим доходы компании. Вместо того чтобы независимо друг от друга оценивать компанию и прогнозировать ее будущие доходы, требовалось предсказать, каким будет поведение системы — поначалу саморазвивающейся, а затем саморазрушающейся.
Я написал что-то вроде пьесы из четырех сцен. Начиналось все с завышенной оценки первых ипотечных трастов, что позволяло им размещать дополнительные выпуски акций по завышенным ценам. А затем появлялись имитаторы, разрушавшие имевшуюся возможность. Все заканчивалось широкомасштабными банкротствами.
У моего отчета была интересная судьба. Он появился в то время, когда хеджевые фонды понесли серьезные потери в связи с коллапсом конгломератов. Получая долю от прибыли, а в случае убытков не получая ничего, они склонялись к любому варианту, дававшему им надежду на быструю компенсацию понесенных убытков. Инстинктивно руководители фондов понимали, насколько рефлексивным может быть такой процесс (они только что участвовали в сходном), но были готовы сыграть еще раз. Мой отчет получил огромный отклик — я понял это, когда мне позвонил один банкир из Кливленда и попросил копию. Как оказалось, отчет копировался столько раз, что копия, попавшая в его распоряжение, была практически нечитаемой. К тому времени на плаву осталось лишь несколько ипотечных трастов, однако их ценные бумаги были настолько популярны, что цена их акций выросла в два раза примерно за месяц. Спрос создавал предложение, и на рынке появились новые выпуски ценных бумаг. Когда стало понятно, что предложение со стороны новых ипотечных трастов может быть практически неограниченным, цены упали почти так же быстро, как и выросли чуть раньше. По всей видимости, читатели моего отчета не приняли во внимание легкости входа на рынок новых игроков, и эта их ошибка быстро принесла свои результаты. Тем не менее энтузиазм, свойственный им поначалу, помог начаться саморазвивающемуся процессу в точности с моими заключениями. Последующие события также следовали написанному мной сценарию. Ипотечные трасты наслаждались подъемом, пусть и не столь сильным (как могло бы быть вследствие публикации моего отчета), но оказавшимся более продолжительным.
Я тогда активно вкладывался в ипотечные трасты и смог заработать в тот момент, когда мой отчет был воспринят с большим энтузиазмом, чем ожидалось. Однако я не смог удержаться на гребне успеха, потому что не избавился от акций к началу спада. Напротив, купил еще больше акций. Внимательно отследив состояние отрасли примерно на протяжении года, я с прибылью продал свои активы, как только представилась такая возможность. Затем я несколько лет не работал с этой группой ценных бумаг, до тех пор пока проблемы не начали всплывать на поверхность. Узнав о проблемах, я начал бороться с искушением открыть короткую позицию. Я сомневался, потому что больше не был знаком с компаниями, формировавшими рынок. Тем не менее перечитал отчет, написанный за несколько лет до этого, и он показался мне столь убедительным, что я открыл короткие позиции почти по всем фондам группы. Чем больше курс акций падал, тем больше коротких позиций по акциям я открывал. Мой прогноз сбылся, а большинство ипотечных трастов развалились. В результате я заработал более 100% на моих коротких позициях — это почти невероятный результат, учитывая, что на открытой короткой позиции можно заработать не больше 100% прибыли. (Мой результат объясняется тем, что я продолжал открывать новые короткие позиции, то есть продавать дополнительные акции.)
Любой процесс подъема-спада содержит в себе элемент непонимания или неправильного представления. В описанных мной двух случаях процесс принял форму размещения акций по завышенным ценам (equity leveraging) — а это возможно только при неправильном понимании источников роста доходов: рост, достигнутый за счет выпуска дополнительных акций по завышенным ценам, принимался так же естественно, как рост по другим причинам. Процесс подъема-спада, который тоже можно назвать пузырем, обычно связан с завышенной оценкой залогов под кредиты, а не акций. В своей книге «Алхимия финансов» я рассмотрел лишь один пример: международный долговой кризис 1980-х годов, возникший вследствие избыточного кредитования развивающихся стран в 1970-х годах.
После нефтяного шока 1973 года, вызванного созданием ОПЕК (Организации стран — экспортеров нефти), крупнейшие мировые банки были переполнены депозитами из нефтедобывающих стран, которые перераспределялись в виде ссуд государствам — импортерам нефти. Эти ссуды выдавались с целью финансирования дефицита платежного баланса страны. Для оценки кредитоспособности того или иного государства банки использовали так называемые кредитные рейтинги, однако до какого-то момента (пока не стало слишком поздно) не замечали, что показатель кредитного рейтинга изменялся вследствие их собственной деятельности по кредитованию этих стран.
В случае чрезмерно высокой оценки залога кредитором ключевая ошибка состоит в неспособности признать рефлексивную двустороннюю связь между кредитоспособностью должника и желанием кредиторов его ссужать. Одной из наиболее распространенных форм залога является недвижимость. Пузырь возникает, когда банки рассматривают ценность недвижимости независимо от собственного желания кредитовать под ее залог. Международный долговой кризис 1980-х годов несколько отличался от описанной выше ситуации. Должниками выступали суверенные государства, не предоставлявшие никакого залога. Их кредитоспособность определялась кредитными рейтингами, оказавшимися, как выяснилось впоследствии, рефлексивными: вместо того чтобы сохранять независимый характер оценки, кредитные рейтинги стран-заемщиков в течение 1970-х годов постоянно корректировались банками, желавшими дать им деньги в долг, а также в связи с ростом цен на сырьевых рынках. Первой с серьезными проблемами столкнулась Мексика, являющаяся нефтедобывающей страной (перед этим проблемы возникли у Венгрии, однако были быстро решены). После международного долгового кризиса 1980-х годов я наблюдал еще несколько пузырей, связанных с недвижимостью, — в Японии, Великобритании и США. Неверное восприятие реальности способно принимать разные формы, но принцип остается прежним. Удивительно лишь то, что одни и те же ошибки продолжают повторяться вновь и вновь.
Используя в качестве модели бум конгломератов, я разработал идеальный тип последовательности подъема-спада (см. график 1). Этот спектакль состоит из восьми действий. Для начала на рынке возникают превалирующее предубеждение и господствующий тренд. В случае с конгломератами превалирующим предубеждением было предпочтение быстрого роста доходов без анализа их источников, а господствующим трендом стала способность компаний добиваться быстрого роста показателя прибыли на акцию за счет использования своих акций для покупки других компаний, обладавших более низким соотношением прибыли на акцию. На начальном этапе (1) тренд еще не выявлен. Затем наступает этап ускорения (2), когда наличие тренда признается участниками рынка и усиливается за счет превалирующего предубеждения. На данном этапе процесс начинает максимально активно удаляться от состояния равновесия.
Возможно наступление периода тестирования (3), приводящего к небольшому падению цен. Если предубеждение и тренд оказываются достаточно живучими и преодолевают тест, то начинают развиваться с еще большей силой, еще дальше отходя от равновесия. Система приобретает новое состояние, когда уже не действуют общепринятые законы (4). Со временем наступает момент истины (5), в котором реальность более не может соответствовать завышенным ожиданиям, его сменяет период затмения (6), когда люди продолжают играть в прежнюю игру, хотя больше в нее не верят. И наконец, настает очередь точки перехода (7): тренд меняет движение на противоположное, и происходит отказ от предубеждения, что приводит к катастрофическому ускоряющемуся падению (8), также известному как крах.
Разработанная мной модель подъема-спада имеет особую асимметричную форму. Обычно ситуация начинается медленно, постепенно ускоряется, а затем происходит падение, причем со скоростью, гораздо более высокой, чем скорость прежнего роста. Я выбрал несколько реальных примеров, напоминающих мой пример-прототип (см. графики 2, 3 и 4), — хотя один из используемых здесь графиков под названием
LTV все же слишком симметричен для того, чтобы служить хорошей иллюстрацией.
Точно такую же последовательность можно заметить в развитии международного банковского кризиса,
следовавшего той же несимметричной кривой: медленный старт, постепенное ускорение на этапе подъема, момент истины, зона затмения и катастрофический коллапс. Я не использовал этот пример в качестве иллюстрации своей парадигмы, так как не уверен, что такую ситуацию возможно отобразить на графике.
Когда речь идет о буме конгломератов, я могу создать график, показывающий цены на акции и EPS (показатель прибыли на акцию). Говоря о международном долговом кризисе, я не смог создать аналогичный график.
Ошибочным было бы полагать, что рефлексивные процессы всегда выражаются в виде пузырей. Они могут приобретать множество форм. К примеру, в условиях плавающих валютных курсов рефлексивная связь между рыночными оценками и так называемыми фундаментальными основами обычно приводит к длинным многолетним волнам. Нет разницы между характером движения вверх и вниз (за исключением случаев инфляции, выбивающейся из-под контроля), нет никаких знаков асимметрии, характеризующей пузыри, а тенденция к равновесию заметна в еще меньшей степени.
Важно понимать, что двусторонние рефлексивные связи присущи любым последовательностям подъема-спада на финансовых рынках. Участники рынка действуют исходя из постоянно несовершенного понимания ситуации. Следовательно, рыночные цены в любой момент времени скорее отражают превалирующее предубеждение, а не объективную оценку. В большинстве случаев ошибочность оценок выявляется на практике и предубеждение исчезает — но только затем, чтобы смениться другим. Время от времени превалирующее предубеждение запускает процесс, поначалу саморазвивающийся, а потом саморазрушающийся. Это происходит лишь тогда, когда превалирующее предубеждение создает что-то вроде короткого замыкания, позволяющего потрясти фундаментальные основы. Зачастую это происходит в результате непонимания или неправильного представления. В такой ситуации и рыночные цены, и экономические условия могут измениться гораздо сильнее, чем при отсутствии подобного короткого замыкания, а последующая коррекция (если она наступает) может привести к катастрофическим результатам.
Финансовые рынки не могут двигаться в сторону равновесия, а это значит, что они не могут быть предоставлены сами себе. Периодические кризисы приводят к реформам в области регулирования. Именно таким образом развивается система центральных банков и регулирования финансовых рынков. И хотя процессы подъема-спада возникают лишь время от времени, рефлексивное взаимодействие между финансовыми рынками и контролирующими органами представляет собой непрекращающийся процесс.
Важно понимать, что и участники рынка, и контролирующие финансовые органы действуют, основываясь на несовершенном понимании, — именно это и делает их взаимодействие рефлексивным.
Непонимание ситуации одной из сторон обычно находится в разумных пределах, потому что рыночные цены предоставляют достаточно полезной информации, позволяющей обеим сторонам осознавать и исправлять свои ошибки. И все же время от времени ошибки приводят к возникновению новых ошибок, и получается порочный круг действий. Такие круги напоминают процессы подъема-спада: поначалу они являются самоусиливающимися, а затем — саморазрушающимися. Подобное бывает достаточно редко, но рефлексивные взаимодействия происходят постоянно. Рефлексивность — это универсальное условие, в то время как пузыри представляют собой особый случай.
Отличительной чертой рефлексивных процессов является наличие в них элемента неуверенности или неопределенности. Такая неуверенность приводит к тому, что поведение финансовых рынков не определяется универсальными обобщениями, а движется по уникальному и неповторяющемуся пути. Внутри этого однонаправленного процесса выделяются, с одной стороны, случаи «шума» или ежедневных событий (они повторяющиеся, и их можно обнаружить статистическим путем), а с другой стороны — уникальные исторические события, исход которых полностью не определен. Пузыри и другие порочные круги принадлежат ко второй категории событий. Тем не менее следует понимать, что рефлексивные, замкнутые взаимоотношения не обязательно приводят к возникновению исторически важных процессов. Одни из них умирают не родившись. Другие останавливаются на полдороге. Только немногие вырываются за границы равновесия. Кроме того, ни один процесс не совершается в полной изоляции. Обычно одновременно происходят несколько рефлексивных событий, влияя друг на друга и приводя к необычным исходам. Регулярные повторяемые процессы возникают лишь в тех редких случаях, когда некий процесс настолько силен, что преодолевает эффект всех остальных.
У теории равновесия есть свое достоинство. Она дает нам модель, с которой можно сравнивать реальность. Говоря об условиях отсутствия равновесия, я также использую для объяснения концепцию равновесия[9]. Экономисты приложили много усилий к тому, чтобы адаптировать свои модели к условиям реальности. Так называемые модели бизнес-циклов второго поколения направлены на анализ ситуаций подъема-спада. Я не берусь оценивать их пригодность, могу лишь сказать, что им недостает простоты моей модели подъема-спада. Они напоминают мне астрономов докоперниковой эры, пытающихся подогнать свою парадигму вращения планет по кругу к реальности, в которой планеты вращаются по эллиптической кривой.
Пришло время новой парадигмы, и она представлена в теории рефлексивности (я имею в виду общую теорию, а не модель подъема-спада). Теория вряд ли получит одобрение в научных кругах, если они не зададутся фундаментальной целью пересмотра теорий, имеющих дело с социальными явлениями. Если считать, что теория должна соответствовать стандартам и критериям естественно-научного подхода, то у теории рефлексивности крайне мало шансов на признание, потому что, согласно ей, существует фундаментальное различие в структуре природных явлений и социальных процессов. Если рефлексивность вносит элемент неопределенности в социальные процессы, то эти процессы не могут быть предсказаны определенным образом.
Согласно превалирующей в настоящее время парадигме, финансовые рынки склонны двигаться к равновесию. В ней не учитывается тот факт, что реальные цены отклоняются от уровня теоретического равновесия случайным образом. Безусловно, можно выстраивать модели оценки таких отклонений, однако неправильным и опасным будет утверждать, что эти модели имеют хоть какое-то отношение к реальному миру. Такая точка зрения не принимает во внимание возможность того, что отклонения могут усиливаться за счет самих себя, то есть нарушать теоретическое равновесие. Когда происходит усиление отклонений, расчеты риска и техники трейдинга, основанные на моделях равновесия, терпят неудачу. В 1998 году Long-Term Capital Management — хеджевый фонд, активно использовавший в работе финансовый рычаг (и пользовавшийся советами двух экономистов, получивших Нобелевскую премию за разработанные ими модели), — столкнулся с проблемами, потребовавшими срочных мер по спасению фонда силами Федеральной резервной системы. Техники трейдинга и модели были скорректированы, но основной подход остался прежним. Было замечено, что отклонения цен не соответствуют колоколообразной кривой нормального распределения, а имеют сильное отклонение в одну сторону, так называемый хвост. Для того чтобы оценить степень дополнительного риска, вызванного наличием такого хвоста, были проведены несколько стресс-тестов, призванные дополнить обычные расчеты соотношения риска и доходности. Однако без внимания осталась причина возникновения такого отклонения. Причину стоит искать в саморазвивающихся движениях цены. Тем не менее рефлексивность попрежнему игнорировалась, а использование ошибочных моделей, в особенности для создания синтетических финансовых инструментов, продолжалось. Именно это и лежит в основе нынешнего финансового кризиса, о чем мы поговорим во второй части книги.
Вера в то, что рынки склонны двигаться к равновесию, позволила развиться мнению, согласно которому финансовым рынкам необходима свобода от внешнего контроля.
Я называю такие взгляды рыночным фундаментализмом и утверждаю, что рыночный фундаментализм ничем не лучше догм марксизма. Обе идеологии облекают себя в наукообразную форму, чтобы выглядеть более допустимыми, однако выдвигаемые ими теории не выдерживают испытания реальностью. Они используют научный метод для манипулирования реальностью, а не ее понимания. Сам факт того, что научный метод может использоваться таким образом, должен стать предостерегающим сигналом: применение одних и тех же методов и критериев для исследования природных явлений и социальных процессов ошибочно. Как я уже говорил в дискуссии о человеческом принципе неопределенности, на развитие социальных ситуаций может влиять высказанное о них мнение. Иными словами, они подвержены манипуляции. Карл Поппер продемонстрировал, что идеологии, подобные марксизму, нельзя считать наукой. Однако дальше он не пошел. Он не осознал, что и с экономикой можно обращаться таким же ненаучным образом. Проблема лежит в доктрине единства научного метода. Придавая социальным наукам статус, присущий естественным наукам, доктрина позволяет использовать научные теории не для целей познания, а для манипуляций.
Между тем мы можем избежать этой ловушки. Для этого достаточно отказаться от существующей доктрины и признать теорию рефлексивности. За это придется заплатить высокую цену: экономисты должны будут признать снижение своего статуса. Нет ничего удивительного в том, что они выступают против этой идеи. Однако если цель состоит в развитии когнитивной функции, усилия будут оправданны. Теория рефлексивности не только предлагает лучшее объяснение механизмов функционирования финансовых рынков, но и в меньшей степени (по сравнению с превалирующими в настоящее время научными теориями) допускает манипулирование реальностью, с самого начала отрицая свою способность предсказывать и объяснять социальные явления. Как только мы признаем, что реальностью можно манипулировать, нашей первой задачей становится не допустить манипулятивную функцию в процесс познания.
Теория рефлексивности служит этой цели, утверждая, что при возникновении рефлексивности социальные процессы становятся непредсказуемыми. Мы не можем использовать универсальные обобщения для объяснения рефлексивных событий, ведь рефлексивность содержит в себе элементы неуверенности и неопределенности (неуверенность связана с мышлением участников, а неопределенность — с ходом событий).
Аргументом против отказа от доктрины единства научного метода служит тот факт, что четко разделить социальные и естественные науки крайне сложно. Но этим аргументом можно пренебречь: нам не нужно проводить жесткую границу между естественными и социальными науками. Мы просто должны умерить свои ожидания в каждом случае, когда возникает рефлексивность.
Разрешите мне теперь рассказать о том, в чем заключается отличие новой парадигмы от старой применительно к финансовым рынкам. Вместо того чтобы быть все время правыми, финансовые рынки постоянно ошибаются. Тем не менее они способны самостоятельно корректировать свои ошибки, а в ряде случаев предположения, сначала воспринимающиеся как ошибочные, приводят к тому, что реальная ситуация видоизменяется в соответствии с ними. Именно это и создает иллюзию неизменной правоты рынков. Если сказать точнее, финансовые рынки не способны точно предсказать экономические изменения, однако могут вызвать их своими действиями.
Участники рынка предпринимают те или иные шаги исходя из несовершенного понимания. Их решения основаны на неполном, искаженном и неправильно интерпретируемом состоянии реальности, а не на знании, исход их действий отличается от ожиданий. Такие отличия предоставляют участникам возможность скорректировать свое поведение. Однако этот процесс вряд ли способен привести к удовлетворительным результатам даже с течением времени. Рынки с одинаковой частотой движутся как к точке теоретического равновесия, так и от нее, а иногда могут подпасть под действие процессов, сначала саморазвивающихся, а затем саморазрушающихся. Появление пузырей нередко приводит к финансовым кризисам. Кризисы, в свою очередь, вызывают изменения в регулировании финансовых рынков. Именно так и развивается финансовая система — периодические кризисы приводят к реформам в сфере регулирования рынков. Вот почему к финансовым рынкам лучше всего относиться как к процессам, развивающимся в исторической перспективе, и по этой же причине процесс невозможно понять, если не принимать во внимание роли регуляторов. При отсутствии регулирующих органов финансовые рынки рано или поздно разрушились бы, однако на самом деле разрушение рынков происходит очень редко, потому что они действуют под постоянным надзором: в условиях опасности регуляторы активно включаются в ход событий, по крайней мере в демократических странах.
Большинство рефлексивных процессов представляют собой некую игру между участниками рынка и регуляторами. Для понимания важности такой игры следует помнить: регуляторы подвержены ошибкам в той же степени, что и участники. Изменения в регулирующей среде делают каждый кризис уникальным. Одного этого достаточно для того, чтобы подтвердить мой тезис о том, что поведение рынков следует рассматривать как исторический процесс.
Рыночные фундаменталисты обвиняют в проблемах того или иного рынка регуляторов и их подверженность ошибкам, но они правы лишь наполовину: ошибкам подвержены и регуляторы, и рынки. Однако рыночные фундаменталисты совершенно не правы, когда утверждают, что регулирование рынка (как нечто, подверженное ошибкам) должно быть уничтожено. Это чем-то напоминает коммунистическую идеологию, согласно которой должны быть уничтожены сами рынки, как раз вследствие своей подверженности ошибкам. Карл Поппер (и Фридрих Хайек) убедительно продемонстрировал опасности коммунистической идеологии. Если мы признаем идеологический характер рыночного фундаментализма, это поможет нам лучше понять реальность. Тот факт, что регуляторы могут ошибаться, не делает рынки совершенными. Ошибки регуляторов приводят лишь к пересмотру и улучшению регулирующей среды.
Но в каких случаях присущие финансовым рынкам рефлексивные связи приводят к возникновению саморазвивающихся исторических процессов, влияющих не только на рыночные цены, но и на фундаментальные основы, которые и призваны отражать рыночные цены? На этот вопрос теория рефлексивности должна ответить, для того чтобы считаться сколько-нибудь ценной. Предмет обсуждения требует глубокого изучения, и все же, основываясь на теоретической аргументации и эмпирических свидетельствах, я выдвигаю предварительную гипотезу: для возникновения процесса подъема-спада требуется, во-первых, наличие кредитных схем или других возможностей привлечения заемного капитала, а во-вторых, непонимание или неверная интерпретация процессов на рынке. Моя гипотеза должна быть протестирована. Как я уже говорил раньше, суть моей концепции состоит в том, чтобы показать, что неверная интерпретация событий играет важную роль в историческом развитии. И это особенно справедливо для понимания процессов, происходящих в настоящее время на финансовых рынках.
Новая парадигма, в отличие от существующей, с большей осторожностью относится к привлечению заемных средств. Теория рефлексивности признает наличие неуверенности, связанной с подверженностью ошибкам, — как регуляторов рынка, так и его участников. Существующая парадигма признает только известные риски и не способна оценить собственные недостатки и возможность неверной трактовки событий. Именно это и лежит в основе нынешней неразберихи.