Мы уже видели, что в свой борьбе с западноевропейскими соседями Москва не колебалась более, начиная с середины семнадцатого века, осаждать другие иностранные и западные державы не только просьбами о поддержке, но и заимствовать у них кое-какие элементы, дававшие им общепризнанное превосходство: научные методы войны и усовершенствованное оружие, обученных офицеров и опытных солдат. Такая эволюция была неизбежна. Если на самом деле, жестокие испытания заставили на минуту этот народ углубиться в себя, с единственным желанием защитить поруганные святыни его национальной жизни, то эта дикая изоляция, это noli me tangere, которые противополагались положению дел и идеям других стран, не могли ни оставаться абсолютными, ни продолжаться бесконечно. Выбросив за пределы своих очагов убитые и запуганные жертвы Смутного времени, создав им ряд столкновений с их соседями, – высший закон, царивший над их судьбами, непреоборимое стремление к расширению быстро вырвали их из одиночества.
Движение было медленное, зыбкое, шаткое, и выбор лиц, которых оно увлекало, пал вначале на область материальную, техническую, цивилизации, внутренний смысл которой еще ускользал от них. Вначале было обращено внимание на запад лишь как на магазин орудий, которым можно было воспользоваться, и довольно удовлетворительно, посредством покупок, давая хорошую цену. Вскоре между тем уже в установленных таким образом коммерческих сношениях дух успел оторваться от материи. Создалась невозможность использовать удовлетворительно таким образом приобретенные средства вне одновременного приспособления того самого умственного багажа, результатом которого они явились. Тогда в глазах по крайней мере более избранных интеллигентных лиц магазин принял значение школы, где можно добыть нечто лучшее, чем предметы необходимости или роскоши: умение ими пользоваться, находить им эквивалент в своих собственных способностях и главным образом новые способы жить и мыслить.
Если бы Москва семнадцатого века была совершенно дикою страною, тогда переход ее к новому миру руководящих идей совершился бы без страданий и борьбы. Но западное влияние встретило здесь другую культуру, также иностранного происхождения. Византийский восток опередил Запад. Отсюда неизбежный конфликт, позже принявший драматический характер в борьбе против реформ Петра Великого и продолжающийся еще и до сих пор в борьбе западников со славянофилами, с того момента не перестававший производить трения и крупные беспорядки.
Эта византийская культура имела особенный характер: очень поверхностная во многих отношениях, она по некоторым пунктам глубоко проникала в народное сознание. Она принципиально управляла религиозною и номинально моральною жизнью московского народа; она украшала и поддерживала туземный правительственный аппарат, но по картинному и совершенно справедливому замечанию Ключевского, деятельность ее ограничивалась совершением обедни и не входила совершенно в область политической организации. Эта культура ввела несколько принципов в гражданское право, особенно с точки зрения семейных отношений, но проявлялась очень слабо в нравах, и еще слабее в экономической жизни народа. Она регулировала его жизнь в праздничные дни и пользование днями досуга, но не увеличивала суммы практических знаний народа, не создала ничего нового в его образе жизни и мысли, и в этой области предоставляла свободу его оригинальной созидательной деятельности, как и его первобытному невежеству. Посредственная она, при господстве в этой стране религиозных интересов, охватывала сверху донизу все это общество и придала ему вид крепко спаянной единицы.
И в этой сфере религиозных интересов прежде всего и разыгрался конфликт. Западный дух ввел, врываясь туда, главный принцип своей современной деятельности: ту мощь критики, которой он обязан всем своим прогрессом. Но это создало глубокую тревогу. Вдруг старая Москва должна была увидеть, что даже в ее sanctum sanctorum, в котором она сконцентрировала всю свою гордость, ее невежество доходило до крайности. И это открытие было для нее тем более тягостно, что оно разбивало все ее честолюбивые замыслы.
Мои читатели уже знают гордый тезис третьего Рима, связанный с обращением московского великокняжества в царство, наследие римской империи, и с установлением патриархата. Сильно возбужденная и политически и религиозно, стремясь к лишению Константинополя его древних привилегий, новая столица православного мира чувствовала необходимость подняться умственно до того уровня, который дал бы ей возможность выполнить столь блестящую миссию. Некоторое время она думала достигнуть этого с помощью средств, аналогичных тем, которые поставили ее войска на европейскую ногу. Она заботилась только о том, чтобы воспользоваться аксессуарами той роли, которую она думала играть. Одним из постоянных занятий Алексея после смерти Михаила было перенесение в Кремль различных мощей, увезенных из святилищ Востока. Как ни был экономен сын Филарета, он был однако готов затратить большие суммы на то, чтобы добыть «крест св. Константина», копию божественной модели, явившейся на разверстом небе победителю Максентия. После долгих переговоров, удовольствовавшись пока временным владением им, но надеясь получить его во владение постоянное, как это было с Киевом, за 20 000 рублей. Алексей добыл перед началом своих войн с Польшею главу св. Иоанна Златоуста. Он сохранил у себя оба эти сокровища, предложив взамен этого годовую ренту в 500 рублей, которую его преемники уменьшили наполовину. Но, недовольные таким торгом, монахи Афонской Горы отомстили ему, уверяя, что эти предметы были фальшивые. А они выдавали их за подлинные одураченным паломникам.
Но таким образом приобретенные сокровища оказались в один прекрасный день недостаточными для блеска и авторитета «третьего Рима». Восток продолжал сохранять превосходство над ним, и с ним менее чем когда-либо могла бороться Москва. С точки зрения интеллектуальной в ней с шестнадцатого века заметно было скорее падение, чем прогресс. Знаменитый собор 1551 года отметил исчезновение некоторого количества школ, существование которых подтверждается в предшествующем веке многочисленными документами. Он обнаружил также сильное понижение интеллектуального уровня внутри клира и развитие суеверий в народной среде. Одним из последствий такого положения вещей явилось распространение апокрифических или испорченных текстов. Невежественные переписчики и глупые переводчики соперничали друг с другом в своем усердии, увеличивая количество самых неправильных переводов и фантастических вставок, часто дискредитировавших те оригиналы, на которых они изощрялись в своем невежестве. И компрометирующие последствия этого факта приняли в Москве очень серьезный характер.
Одною из самых древних и самых постоянных черт русского ума является тенденция придавать огромное значение внешней стороне вещей. Став христианами, Владимир и его спутники были слишком склонны видеть сущность принятой ими религии в мелочах ритуала и в благочестивых обрядах, которые к нему относились. Священные книги интересовали их очень мало, так как они не умели читать. В шестнадцатом веке во время указанного нами интеллектуального регресса индифферентность дошла до того, что чтение этих самых текстов считалось недоступным для массы верующих и даже преступным. Клир, имея на то свои основания, совсем не противился такому образу мыслей. Неспособные по большей части сами прочитать даже по складам псалтирь, попы сводили всю церковную службу к простым молитвам и коленопреклонениям, и, часто не будучи в состоянии сказать, сколько было евангелистов или апостолов, самые красноречивые из них заводили научные споры о том, на каком дереве повесился Иуда.
Вопрос о приурочении крестных ходов к положению солнца, о двойном или тройном повторении аллилуйи, о двуперстном или трехперстном кресте приняли, даже в сравнительно просвещенной среде, характер догматических проблем. Форма креста давала место страстным спорам и тем более беспорядочным, что за отсутствием верных преданий или документов отсутствовало также и самое основание для серьезного спора. Будущий раскол должен был тут найти один из своих исповедных постулатов, которые защищались им потом с наибольшей страстью.
Между тем и самый ритуал подвергся также сильным изменениям. Лишенный религиозного чувства, выразителем которого он являлся, он не устоял также в своих внешних формах против действия совращающего влияния. Отсутствие религиозного вдохновения прикрывалось крайнею растянутостью службы, но, уже испытывая довольно жестоко терпение церковнослужителей, долгая служба вызвала обычай, по которому служба исполнялась совместно, т. е. разделяя между собою части литургии, чтецы и певцы выполняли их одновременно. В постоянном чтении и пении различных стихов, в быстроте их произношения, в способности говорить их, не переводя дух, заключалось главное достоинство священнослужителя. Получавшаяся благодаря этому какофония еще более усиливалась привычкою виртуозов этого рода тянуть голос на определенных слогах и прибавлять гласные к концу слова. Это называлось «хомовым пением», от окончания «хом», обращенного в «хомо». Таким образом пели Христосо вместо Христос, Спасо вместо Спас.
Такая система исключала для присутствующих всякую возможность участия в службе и даже какую-либо сосредоточенность. Но не в этом было дело. К такому шуму и гаму при чтении молитв и пении их присоединялся в святом месте и общий гул от происходящих в то же время разговоров. Сюда же примешивались и другие звуки: по церкви бегали дети, играя непринужденно, расхаживали сборщики с кружками, кривлялись в судорогах идиоты, сопровождая свои конвульсии пронзительными криками, ругались нищие, «ханжи, босые и с длинными волосами» охали во всю мочь. При этом прихожане обменивались руганью, возбуждая громкий смех окружающих, часто тут же происходили драки.
Частые посетители Москвы, восточные монахи и прелаты постоянно осуждали подобную непристойность. Но между тем до середины семнадцатого века никто не обращал внимания на их замечания. Они не были авторитетны еще по другим причинам.
Почти неизменно все эти иностранцы являлись попрошайками. Прогнанные со своих епископских мест или с их игуменств турками, они надеялись получить в Москве почести и доходы, которые были бы равны потерянным. Особенно они стали подозрительны здесь своею критикою аскетических привычек, которыми «третий Рим» производил еще более неблагоприятное впечатление на их восточную изнеженность. Отличаясь, по-видимому, лично исключительно душевной чистотою, сам Павел Алепский стремился подражать в этом отношении своим соотечественникам. Его особенно раздражали строгость постов, которые ему пришлось разделять со своими московскими хозяевами и необходимость воздерживаться в их среде от курения опиума. Но характерные черты большинства из его соотечественников еще больше дискредитировали их.
Прибыв в Москву в 1649 году вместе с Паисием, уже известным нам иерусалимским патриархом, монах, доктор богословия Арсений был принят с распростертыми объятиями. Он изучал философию и медицину в западных школах, в Риме, Венеции и в Падуе и – качество еще более редкое, – он знал славянский язык. Его оставили в Москве, в качестве профессора риторики. Но Паисий, при возвращении своем в Иерусалим не успел еще перейти границу, как послал донос на своего товарища: Арсений, мол, негодяй и вдвойне ренегат, принявший обряд обрезания в Константинополе и приверженец Унии в Риме. И его поспешили отправить закованным в цепи в Соловки.
Противник Никона, Лигарид, был однажды обвинен подобным же образом. Священник, впавший в раскол и общепризнанный взяточник, лишенный своего места митрополита в Газе и отлученный от церкви, он также подвергся доносу, использовав предварительно то положение, которого он достиг раньше в Москве, чтобы заняться делом, близким к мошенничеству. Но, выступая обвинителями против дурных своих подданных, сами иерусалимские патриархи очень плохо зарекомендовали себя пред своими московскими единоверцами. Они знали, предметом каких искательств были восточные престолы; среди конкурентов, оспаривавших между собою милость визирей с помощью взяток и низких интриг, не останавливавшихся часто перед преступлением, лишь бы победить соперника, а затем победители вознаграждали себя за издержки и труды торговлею духовными должностями, продавая их с публичного торга.
Знания этих иностранцев тоже подлежали сомнению. Из какого источника они могли его черпать теперь? Лишенные благодаря турецкому владычеству большинства своих древних школ, они были вынуждены пользоваться западными, и если даже, как это сделали Арсений или Лигарид, они и не пошли в своей вере на преступный компромисс с латинизмом или протестантством, могли ли они поручиться, что она все-таки не подпала некоторым образом под влияние их нечистого прикосновения? Чего стоила, наконец, сокровищница священной литературы, которой они так гордились? Их древние рукописи? Они были большею частью уничтожены при взятии Константинополя! Их новые сочинения? Они выходили из венецианских или римских типографий, контролируемых иезуитами! Разве не в том именно состояло назначение «третьего Рима», чтобы хранить нерушимо, ввиду всех этих заблуждений и порчи нравов, запас святых истин, незыблемость доктрин и правильность ритуала?
Национальная гордость опиралась некоторое время не без удовлетворения на эти соображения, в которых нашел себе приложение консервативный инстинкт, так могущественно действующий в малоразвитой среде.
Между тем действовали и внешние влияния. Критический дух, пробужденный ими, делал свое дело. В идеализированной таким образом чистоте местных преданий он указал им несомненные недостатки, были констатированы, наконец, и болезненные наросты. Он показал настоятельную необходимость множества исправлений, восстановлений, реформ, обращенных собственно говоря на довольно незначительные детали, но здесь они не казались таковыми. Путь был ложный. Нужно было найти другой. Но как? Каким образом? С середины шестнадцатого века сделаны были попытки в этом направлении, без какого-либо плана и довольно случайные. В следующем веке они продолжались с теми же греками, как руководителями, за неимением лучших. Продолжая относиться к ним подозрительно, все же прибегали к их знаниям и шли наудачу.
Собор 1618 года осуждает и думает уничтожить дело, казавшееся безупречным год спустя, в ожидании, что новая перемена мнений даст ему другую оценку. Потом даже в тех слоях, где живо интересовались подобными вещами, обнаружились две тенденции: общий лозунг требовал возвращения к букве древнейших писаний и к соблюдению более древних обычаев. Разрыв должен был совершиться при разъяснении этой формулы.
К середине семнадцатого века, в то время когда патриархом был Иосиф, суровый и упорный консерватор, реформаторское движение сконцентрировалось в кружке, вдохновителями которого были украинские монахи, вызванные в Москву Ртищевым. Поставленные вместе с самым ученым из них, Епифанием Славеницким, исправлять священные книги, они привлекли на свою сторону царского духовника Степана Бонифатьева, протопопа Казанского собора, Ивана Неронова, а также будущего патриарха и творца великой реформы, Никона и одного из будущих руководителей раскола, попа Аввакума. Алексей увлекался тоже этим течением. Здесь вырабатывалась реформа, но ввиду различия идей и чувств, которое вскоре обнаружилось между членами группы, невозможно предположить, чтобы общая концепция могла существовать в ее инкубационном периоде.
Сначала все они были согласны видеть в Востоке неоспоримый источник великих истин, как и соответствующих им учений. И на деле Москва получила из этого резервуара все верования и все обряды, и продолжала еще черпать из него в то время. К несчастью, греческий канон не был ни неизменным, ни однообразным и, благодаря этому, постоянно возникали затруднения в его применении. В одном вопросе следовали по изолированному пути, в другом – отстали от общей эволюции восточных коммун. И там, и здесь, например, повторение аллилуйи приняло две формы: двойную или тройную, смотря по желанию, но вторая предпочиталась греками. Напротив, принятый последними трехперстный знак креста продолжали в московской обрядности быть двуперстным. И тот и другой знак были греческого происхождения, но об этом не задумывались. В принятых в древности обрядах время совершенно изгладило их происхождение. Они считались национальными.
Ценою некоторых взаимных жертв и определенных уступок, Епифаний Славеницкий с товарищами думал установить желанное единство между обеими церквами. Тщетная надежда! Плод их трудов, посланный на Афонскую гору для проведения в жизнь среди находившихся там многочисленных монахов – славян, встретил среди них строгое осуждение. Предложенные исправления признаны были неприемлемыми на соборе, собранном в святом месте, и книги, вышедшие из московской типографии вместе с этими указаниями, были осуждены и подверглись уничтожению.
Сразу произошел раскол в этой компании, душою которой были украинские монахи. Никон примирился, Бонифатьев и Неронов еще колебались, а Аввакум в негодовании разразился протестами. Греческая наука этим действительно доказала свою крайнюю гордость, национальная традиция заслуживала совершенно другого отношения. Слишком мало образованные лица, принимавшие участие в этом споре, едва были в состоянии его поддерживать на археологической почве, где они ничего не понимали. Путем сильных аргументов они перенесли этот спор на почву догмы, понимая под ней то, во что верили и что исполняли на практике. Не углубляясь в смысл слов и не объясняя символическое значение ритуала, не находя даже большой ценности ни в том, ни в другом, они видели в них лишь собирателей божественной благодати, которых нельзя коснуться, не совершив преступлении против Св. Духа.
Когда спор разгорался, партии протестантов одержала в нем верх. Иосиф только что умер (1652 г.), полураспавшаяся группа назначила ему Бонифатьева в преемники против Никона, который успел заранее завербовать себе избирателей. Так как Алексей не хотел отказаться от своего выбора, то Бонифатьев и Неронов соединились в последний момент, надеясь еще сохранить за собою руководство реформаторским движением, в котором новый патриарх, заваленный другими работами, должен был играть довольно жалкую роль. Они настаивали на реформе, но по-своему. Это значило совсем не считаться с властным характером и темпераментом принятого ими нового главы.
Никон начал с того, что отставил своих друзей от исправления книг. Для того чтобы спорить с греками по поводу греческих текстов, ни у Бонифатьева, ни у Неронова, заметил он справедливо, нет самого необходимого: ни тот, ни другой не знают ни слова на языке св. Златоуста. Новый патриарх вызвал для этого из Соловок грека Арсения. В Новгороде, как мы это знаем, Никон уже установил унисонное пение, употреблявшееся на востоке, и ввел в ритуал различные видоизменения, указанные в 1649 году Паисием. Он занялся, не без некоторой жестокости и крайности, обобщением и распространением этих принципов. Его натура мало была приспособлена к тому, чтобы останавливаться на полумерах. Все в божественной службе должно было отныне стать греческим, начиная с формы и ритма церемоний и вплоть до состава священнослужителей. Амвоны и посохи, рясы и головные уборы, архитектура и иконы, – ничто не ускользнуло от нового порядка.
Одна надежда оставалась у прежних сотрудников патриарха, пораженных таким революционным актом. Они очень надеялись на результат миссии, порученной в 1649 году игумену Епифаньевского монастыря, Суханову. Этот монах получил приказ последовать за Паисием на Восток и проверить там его указания. Ярко выраженный тип старого московского ученого, он являлся сторонником национальной традиции. Вернувшись оттуда в 1653 году, он не обманул возложенных на него надежд. Изложенные в двух сочинениях, его путевые впечатления произвели страшный шум, и они были не в пользу восточной церкви. Не считаясь, быть может, в достаточной степени с теми затруднениями, среди которых она влачила свое существование, автор видел в ее религиозной жизни лишь упадок и испорченность. Он доставил противникам реформы сильные аргументы, и оттуда должны были черпать обильный материал первые раскольники.
Никон тем не менее не был сбит с позиции. У московских писателей этой эпохи мысль никогда не была настолько точно выражена, чтобы она не могла подвергнуться самым разнообразным толкованиям. Патриарх нашел или полагал, будто бы нашел, в рапортах Суханова совершенно противоположное тому, что открыли в них противники реформы и, отправив их автора на Афонскую гору, поручил ему собрать документы, которые могли бы послужить к торжеству греческой доктрины.
Сделавшись таким образом против собственной воли сотрудником в работе, которую он сам отвергал, путешественник привез в 1655 году пятьсот рукописей, из которых одной приписывали более тысячи лет существования, причем вся эта коллекция приняла характер грозного боевого арсенала против разрозненных националистов и сторонников традиции. На деле, для разгоревшейся борьбы греческая доктрина не получила здесь никакого серьезного подкрепления, так как она не одна была представлена в этом багаже. Представленная Гомером, Софоклом, Демосфеном, Феокритом, в привезенном багаже имелась в большом количестве языческая литература, и таким образом это был скорее классический эллинизм, который проник с триумфом в старую Москву. Никто однако не подумал составить инвентарь, который мог бы учесть эти богатства. Как это всегда бывает при спорах такого рода, за спором осмысленным и аргументированным последовал слепой взрыв страстей, и таким образом видоизмененная борьба приняла решительный оборот.
Московский Собор 1649 года высказался, и очень энергично, против изменений в ритуале, которые были предложены эллинистами, и в частности он высказался против унисонного пения. Только по последнему пункту Алексей заставил принять другое решение на Соборе 1651 года. Но это было еще до восшествия Никона. В феврале 1653 года, совершенно не считаясь с этими фактами, новый патриарх выпустил исправленное издание псалтири и послал его всем своим подчиненным вместе с указаниями, носившими характер приказаний. Тотчас же его сообщники взволновались. Неронову явилось видение, которое предупреждало его, что настало время страдать за истинную веру. Аввакум этому поверил и воспламенился. Был подан протест царю.
Алексей обнаружил беспокойство. Поставив Никона первосвященником, он полагал, без сомнения, найти в этом создании своих рук послушное себе орудие и обеспокоился, увидав, что он дает личное направление делу, предпринятому сообща. Но царь подчинился влиянию страшного деспота. Он, правда, отказался наказать авторов протеста, но игнорировал их протест, и в июле Никон, которому царь не посмел препятствовать, сам произвел суд: арестованный и жестоко избитый, Неронов исчез в отдаленном монастыре. Заступившись за своего друга, Аввакум разделил его участь.
В конце этого года или в начале 1654 гораздо более серьезный акт последовал за этой экзекуцией. Собрав собор и указав ему на ошибки переписки вплоть до символа веры, патриарх получил единогласную санкцию на новые исправления, причем уполномочивались на это дело Славеницний и грек Арсений. В то же время был отвергнут знак двуперстного креста с двойною аллилуйей и другими обрядами, споры о которых доходили до начала пятнадцатого столетия.
Мы едва теперь можем понять горячий интерес, связывавшийся тогда с этими спорами, пустыми, по нашему мнению, дрязгами певчих. Московиты этой эпохи думали совершенно иначе. Самые смелые новаторы, самые решительные западники из приближенных Алексея испытывали в этой области постоянные угрызения совести. Разъезжая во французских экипажах, одеваясь в немецкое или английское платье, изучая даже свободные науки по книгам, блещущим своим атеизмом, они не уклонялись от определенных концепций, заставлявших их, например, содрогаться от ужаса, когда они нечаянно проглатывали каплю молока во время поста.
С другой стороны, научные основания реформы, предложенной Никоном, были всегда, в этом следует сознаться, довольно шаткими. В то время как собор в 1654 году живо обсуждал представленный на его рассмотрение вопрос, Суханов не вернулся еще из своего второго путешествия с научными целями, и тексты, осужденные Никоном, не могли быть сравнены с существовавшими оригиналами! На деле патриарх должен был основываться на книге, изданной в 1603 году в Венеции. И, опираясь на авторитет такого источника, Москва должна была отказаться от всего своего религиозного прошлого, признать, что независимость, которой она пользовалась в этой области с момента падения Константинополя, обрекала ее на ложные толкования, объявить себя отсталой и нуждающейся в опеке, отказаться, наконец, от тех идей и честолюбивых замыслов, на которых она строила свое настоящее и будущее, свою интимную жизнь и положение в мире!
Это было уже слишком, и ненависть к новшествам, а вместе с ним самое законное негодование национального чувства, и естественное возмущение религиозной совести вылились в общем отпоре страшных элементов реакции.
Собор 1654 года вынес «единогласное» решение. Мы знаем уже, что эта формула обычно не соответствовала истине. Действительно, распространился слух, будто бы несколько членов Собора отказались подписать его протокол. Коломенский епископ, Павел, даже подал будто бы на него протест. Потом этот документ был опубликован, и в нем фигурировала подпись прелата с одной оговоркою по поводу числа поклонов, принятых в ритуале. Мотивы чисто личного характера могли кроме того внушить такое поведение прелату. Он был близким родственником одного из конкурентов Никона на патриарший престол. Между тем о нем сообщили, будто бы он энергично защищал мнения, противоположные принятым решениям, и через некоторое время Никон, поверив этой версии, сместил епископа с занимаемой им должности и заключил его в монастырь, где он и исчез бесследно.
Дело протестовавших получило своего первого мученика, и Неронов вскоре занял второе место в этом списке. В далекой ссылке он изменил свое поведение, обратившись к царю и к царице с письмами, в которых были выражены некоторые главные идеи подготовлявшегося раскола, а именно тезис о близком пришествии антихриста, возвещенного действиями Никона. Он проповедовал даже в этом направлении в церкви св. Софии в Вологде.
Переведенный за это в еще более отдаленный монастырь и содержащийся на этот раз в заточении, он убежал и, пробыв несколько месяцев в Соловках, которые в то время представляли собою центр полуполитической, полурелигиозной агитации, он тайком добрался до Москвы и нашел там убежище у Бонифатьева. Все еще любимый Алексеем и оставаясь по-прежнему его духовником, он в то же время сохранял также вежливые отношения с Никоном и играл в двойную игру. Но сам царь сделался его сообщником в этом случае: извещенный о присутствии изгнанника, он скрыл это от патриарха. Здесь имело большое значение влияние царицы. Будучи нежным супругом, Алексей уважал убеждения и вкусы своей жены. Занятый кроме того в это время войною с Польшею, он мог уделять очень мало внимания ведению своих домашних дел. Но когда вмешалась в это дело Мария Ильинишна, там образовался новый очаг оппозиции. Старый Прокопий Соковнин, самый интимный советник государыни, управлявшей ее личным состоянием, очень влиятельный также сын этого боярина, его две дочери, интимные подруги, товарки по воспитанию царицы, из которых одна была замужем за воспитателем Алексея Морозовым, а другая за князем Урусовым, все родственники, наконец, Марии Ильинишны, – Милославские, Хованские – все были воодушевлены теми же чувствами.
Движение из августейшего терема, где оно нашло мощную поддержку, распространилось во всем высшем обществе, увлекая за собою самые значительные фамилии: Барятинских, Мышецких, Плещеевых, Львовых. Ртищев, заняв нейтральное положение, создал из своего дома замкнутую арену, на которой с яростью сражались сторонники и противники новшеств. Потом агитация вышла на улицу. Она распространилась за пределами столицы, в провинциальных городах и в деревнях. Находясь в ежовых рукавицах у Никона, клир оставался некоторое время чуждым этой агитации, по крайней мере внешним образом. Участь коломенского епископа пугала желавших ему подражать. В церквах и монастырях недовольство новым ритуалом выражалось лишь в глухом ропоте. Ритуальные книги нового стиля, послушно принятия, открыто клались рядом со старыми, но не открывались. Вскоре однако антиреформенная пропаганда, перейдя в эту среду, вызвала среди многочисленных своих приверженцев из попов и протопопов (Никита в Суздале, Лазарь в Романове, Даниил в Костроме, Логгин в Муроме, Никифор в Симбирске, Андрей в Коломне, Серапион в Смоленске, Варлаам в Пскове), уже менее двусмысленные манифестации. В северных областях, где раскол должен был встретить особенно благоприятные условия для своего развития, даже несколько епископов, Макарий Новгородский, Александр Вятский и преемник Павла в Коломне, Маркел, примкнули, казалось, к решениям последнего собора.
Но эти мятежные действия не встретили того отпора, который должны были бы вызвать. Обнаружив вначале крайнюю строгость, Никон в свою очередь стал колебаться. Он не чувствовал поддержки. Алексей ускользал из его рук, и конфликт, разыгравшийся между царем и патриархом, имел для религиозного кризиса, возникшего одновременно с этим, последствия, которые можно было легко предвидеть.
Москва знала уже достаточно разногласий по поводу догмы и церковной дисциплины. Более одной секты, даже из тех, которые подобно хлыстовщине или беспоповщине должны были фигурировать на первом плане в будущем расколе, уже зародились в недрах национальной церкви. Обыкновенно такие беспорядки подавлялись посредством строгостей или широкой терпимости. Темперамент Никона в связи с тем щекотливым положением, в которое он лично попал, повел к тому, что ни одно из этих средств не было принято. Натура его восставала против всяких компромиссов, но с другой стороны под давлением обстоятельств, он сознавал необходимость подчиниться им, – тогда он стал лавировать. Когда в мае 1656 года Неронов по совету Бонифатьева надел рясу, Никон представил его собору и добился на нем решения отлучения виновного от церкви, но в апреле следующего года, он его помиловал и пригласил даже к своему столу! В то же время, даже в стенах Кремля, допускались уклонения от официального ритуала; но тогда же распространился слух о трагической кончине прежнего коломенского епископа, умершего по версии одних в сумасшествии, явившемся последствием телесного наказания, а по другим растерзанного хищными животными или сожженного живым. Легко понять влияние этих небылиц на неразвитые умы. Раздраженная и в то же время ободренная партия оппозиции черпала в них новую силу.
В августе 1657 года значительное количество исправленных книг было послано в Соловки для распределения их по решению общины между соседними церквами. Служа в одно и то же время местом изгнания и убежищем для осужденных и беглецов всякого рода, этот монастырь не имел ничего общего со спокойствием Фиваиды. Там постоянно веял мятежный дух. Никон только что сослал туда князя Михаила Львова, старого управляющего московской типографией при патриархе Иосифе и одного из активных вождей реакционного движения. Соловецкие монахи точили зубы также на патриарха за старое, помня еще то время, когда он, будучи новгородским митрополитом, держал монастырь под своею властью. Разве он не вмешивался тогда в проверку качества просфоры, которая там готовилась в большом количестве, и в которой частенько, по-видимому, отсутствовала пшеничная мука?
Лично принадлежа к партии, недавно принявшей сторону Неронова, архимандрита Илья созвал собор монахов и священников, так называемый черный или народный собор, и на нем было решено держаться старых книг и отправить в этом смысле прошение царю. Когда оно прибыло в Москву, там уже не было Никона, который ответил бы на него так, как оно этого заслуживало. В свою очередь он узнал всю горечь немилости и ссылки. Дело так и осталось нерешенным и, одержав видимую победу, знаменитый монастырь все более и более обращался в очаг агитации и пропаганды против реформы.
С 1657 по 1666 год гражданские и церковные власти имели еще неосторожность скопить в этом месте весь горючий материал, издавая все новые приказы о ссылках и направив туда до ста пятидесяти лиц. В 1660 году архимандрит монастыря Св. Саввы, любимого места уединения Алексея, Никанор фигурировал в их числе после того, как неразумно домогался наследовать Никону, и бунт получил вождя, которого ему недоставало.
В 1666 году был созван собор, который должен был судить Никона и решить в то же время участь его реформы. В этот момент, долго колеблясь между противоположными мнениями и влияниями, Алексей принял наконец решение. Желая избавиться от бывшего патриарха и от кризиса, в который этот второй бунтовщик вовлек церковь и государство, царь думал прибегнуть к помощи восточных патриархов. Но призыв к их дисциплинарному авторитету влек за собою принятие и их канонической власти. И следовательно, Никона пришлось отделить от дела: последнее должно было получить окончательную санкцию, в то время как бывший патриарх должен был получить то наказание, которого он заслуживал совсем по другим причинам. Такова была основная мысль, господствовавшая на собраниях большого собора 1666–1667 годов, и такова история и большой части человеческих предприятий.
Но в том религиозном споре, в который она была вовлечена Алексеем, эта комбинация еще осложнялась целым рядом очень беспокойных элементов. Она подчеркивала экзотический характер реформы и усилила против нее негодование национального чувства. Эта комбинация ввела кроме того в борьбу те насильственные меры, от которых она до сих пор была избавлена. Традиции страны склонялась к пощаде и компромиссам; восток, призванный в качестве третейского судьи, должен быть принести с собою совершенно иные стремления.
Решения Собора, продолжавшегося до 1667 года, могут быть разделены на две категории, ясно определившиеся уже при появлении в заседании иностранных патриархов. До прибытия их, Собор принимал по отношению к антиреформенной оппозиции примиряющую точку зрения. Он старается привести отпавших к повиновению, и отчасти успевает в этом. Один за другим вятский епископ Александр, архимандрит монастыря Св. Спасителя в Муроме, Антоний, игумен монастыря Св. Иоанна Златоуста, Феоктист и сам Неронов заявляют о своем подчинении. Остальные отпавшие отлучаются от церкви; но Собор все же не отчаивается в их дальнейшем обращении и дает среди других попу Лазарю несколько месяцев на размышление. Он не произносит ни одной анафемы ни против людей, ни против дела; он не принимает никаких непоправимых мер, кроме как против некоторых индивидуумов, виновных в прямом его оскорблении и даже к ним он применяет только церковные наказания.
С появлением александрийского патриарха Паисия и антиохийского Макария картина меняется. Собор бьет двойными ударами, и они широко отзываются, предавая вечным проклятием, не допускавшим ни суда, ни апелляции, всех теперь или в будущем непокорных; принимается решение не только вооружиться божественною властью с ее духовными наказаниями, но также и светскою властью. Когда эти решения стали выполняться, раскол родился окончательно, крещенный кровью, к той интенсивной жизни, которая воодушевляет его еще и теперь.
Противники Реформы подпали теперь под действие параграфов кодекса 1649 г., осуждавшего на смертную казнь в огне за всякое нарушение божественного или церковного закона. Ни церковные власти, ни гражданские не были вначале расположены применять это последствие принятых ими мер. Аввакума отправили в ссылку в Сибирь. То же произошло и с диаконом Феодором и с попом Лазарем, которым только отрубили языки. Никого между тем не сожгли, и кажется более надеялись на влияние книги, опубликованной в это время в пользу Реформы монахом, родом из Белоруссии, Симеоном Полоцким, начавшим ею свое блестящее будущее. Желая оправдать оказанное ему доверие, он много трудился, но плохо рассчитал свои силы. Представляя собой произведение ученой полемики, в которой схоластика, диалектика, риторика и поэтика, очень почитавшиеся тогда в польских школах, боролись путем тонких силлогизмов и мудреных просопопей, этот «Жезл правления» как назывался этот трудолюбивый трактат, не был предназначен управлять теми, к кому обращался. Но между тем ему верили, и патриарх Макарий, возвращаясь в Антиохию, должен был жаловаться на снисхождение к диссидентам, все более и более увеличивавшимся в числе.
Тут внесла также свою лепту царица Марии Ильинишна, и до ее смерти, в 1669 году, дела оставались в том же положении, хотя легенда, созданная позже в недрах раскола, и увеличила число жертв, прибавленных с этого времени к мартирологу «старой веры». Но кончина первой жены Алексея и появление пользовавшегося любовью приемного отца новой царицы, Матвеева, определенного западника и реформатора, привели к роковой развязке нонконформистов. Так как с другой стороны и раскол принял беспокоящие размеры, Алексей развязал руки сторонникам репрессии, нашедшим аргумент в этом факте, и казни начались.
В то же время бунт в Соловках, все продолжая разрастаться и связавшись с восстанием Стеньки Разина, приближался к трагической развязке. С этой стороны были исчерпаны все мирные средства. На все обращенные к ним увещания монахи отвечали более или менее смелыми критическими сочинениями. Одно из последних должно было занять почетное место в литературе раскола. Как на главный мотив их оппозиции к реформе, авторы этого документа указывают на прибавку одной буквы в имени Иисус, настаивая на том, что нужно писать Исус, а не Иисус, по новому учению. И к этим жалобам они прибавляли еще и вызов: «Прикажи, царь, послать против нас твой меч, уже обагренный кровью; мы с радостью перенесемся из этой юдоли скорби к лону вечного мира».
В 1668 году перчатка была поднята, но маленький отряд войск, посланный Алексеем, должен был отступить. В монастыре имелся сильный гарнизон, многочисленная артиллерия и еще в 1854 году его стены устояли от огня английских пушек. Началась правильная осада, и она продолжалась до января 1676 года. Тогда измена открыла ворота крепости, остававшейся так долго недоступной для царских солдат, и сразу раскол насчитал значительное количество настоящих мучеников. Меч и огонь не пощадили никого.
Некоторым из осажденных, однако, удалось вырваться до разгрома. Они отправились проповедовать евангелие на берегах Онеги и явились основателями знаменитого убежища, – Выговской пустыни, при впадении Выга в Онежский залив, которое в продолжение двухсот лет служило главным местом для новой религии, окончательно установленной благодаря этому кровавому посвящению.
«Раскол» значит схизма. Диссиденты семнадцатого века не называли себя сами этим именем, которым официальная церковь окрестила все их секты и которое было санкционировано обычаем. Они себя называли, как называют себя и в настоящее время его последователи, староверами или старообрядцами, т. е. приверженцами старой веры или старых обрядов. Зародившись в среде людей по большей части невежественных и ограниченных, это движение представляет на первый взгляд такую бедность идей, что развитие его становится прямо непонятным. На западе великие религиозные конфликты противополагали обычно различные концепции, тезисы, основанные на некоторых важных пунктах догмы или дисциплины: троичность, божественность Христа, авторитета папы. Здесь же сражались и умирали за слова, буквы, за простые жесты! Но если между тем поближе подойти к этому явлению, то оно совершенно меняет свой вид. Под этой тривиальною внешностью скрываются более серьезные, более глубокие причины диссидентства, и религиозный кризис, заключенный таким образом в узких рамках, связывается уже с великими проблемами политического, социального и интеллектуального порядка, которые эта эпоха одновременно поставила в порядок дня.
С начала своего исторического существования славянский мир неизменно колебался между двумя противоположными течениями; между анархией или силой центробежной и между порядком и силой концентрации. Эта борьба продолжается еще и на наших глазах. Унаследовав традиции, выработанные династией Рюрика, политика Алексея явилась великой попыткой объединения административного, политического и религиозного. Она этим вооружила против себя все элементы, стремившиеся к беспорядку и разъединению. В попытках церковной реформы, предпринимавшихся еще до Никона, исправление ритуала и священных книг являлось лишь одною из деталей. Вся организация религии требовала многочисленных поправок. Плохое распределение епархий, недостаточность храмов, невежество и безнравственное поведение священнослужителей, монастыри, обращенные в притоны разврата – все ее здание кричало о своем ничтожестве. Хроники этого времени со всех сторон вопиют о скандальных фактах. В провинции епископы были, кажется, окружены целым двором светских и духовных чиновников, походившим на свиту короля Пето, хотя и не столь веселого характера. Казначей, дьяк, два секретаря, шесть регистраторов, делопроизводитель, метрдотель, эконом, ключник, хранитель даров, столяр, духовник с дьяконом, сторож канцелярии, привратник, протопоп с целым клиром, церковные сторожа, служки, дюжины звонарей – таков был личный состав, которым окружал себя самый последний из этих прелатов. Прибавьте сюда еще несколько женщин, официально значащихся в списке, хотя невозможно указать какую-либо их функцию. Все они практиковали симонию в огромных размерах и спорили между собою, чуть не разрывая друг друга на части и эксплуатируя при этом безжалостно свою паству. Они подавали пример всевозможных пороков. Даже в самой столице, служащие при доме патриарха были явными взяточниками. У ворот Кремля пьяные попы спорят между собою, обмениваясь всяким сквернословием, или угощают друг друга ударами кулаков. Они рыщут по улицам, насилуя девушек, валяются под столами кабаков, когда не заняты в воровских и разбойничьих шайках. Назавтра после гнусных оргий, они служат обедню еще полупьяные и произносят всякие гнусности перед алтарем.
Постоянно расширяясь, часто нечестным путем, богатство некоторых церквей и общин оставляет большую часть священников в крайней нищете, без всяких средств. Многие обращаются к тайной продаже питей или к другим еще более подозрительным занятиям. Их даже не осуждают, потому что в Новгороде митрополит увеличивает свои доходы, назначив налог на детей, рожденных вне брака.
Престиж этого клира совершенно соответствует его поведению, и закон сам санкционирует его унизительное положение: подвергшись обиде, поп имел то же право на правосудие, как какой-нибудь инородец, черемис или мордвин, и за пять рублей можно было его колотить, сколько угодно, лишь бы не убить.
Недостаточное количество храмов и разврат священнослужителей приводят к тому, что задолго еще до отделения расколом огромное число православных оказываются исключенными фактически из официального прихода, никогда не слушая службы и умирая часто без исповеди.
Вот против этих-то беспорядков и вопиющих злоупотреблений и вооружился первый опыт реформы. Около 1644 года Никон опубликовал и послал по епархиям инструкцию, имевшую своей целью подчинить назначение клира более строгому выбору.
Открыв богатые библиотеки некоторых церквей и монастырей, стараясь пробудить в тех же местах умственную деятельность, заглохшую с шестнадцатого века; дав новый импульс школе Чудова монастыря, основанной в 1633 году, субсидируя школу св. Андрея, недавно созданную Ртищевым; улучшая и умножая типографии, он надеялся получить реальный прогресс на этом пути. Мы видели также, с какой суровостью он наказывал проступки своих подчиненных.
К несчастью, ему недоставало в этой роли судьи авторитета личного примера, а с другой стороны в реорганизацию такой распущенной церкви одновременно производимая реорганизация государства вносила в некоторых отношениях разноголосицу. Политическая эволюция семнадцатого века, как мы это знаем, имела тенденцию слить обе эти власти в одной иерархии, где, подчиняясь совершенно естественно светскому авторитету, духовный клонился к уничтожению. В то же время централизаторское течение закончилось с этой стороны полным переворотом в режиме приходов. Организмы, до сих пор автономные, основанные до того на принципе избрания священнослужителей прихожанами и разделения административной и юридической власти, выполняемой сообща, они стали простыми округами, подчиненными вместе с управляющей ими епархией главенству светской власти. Логическим последствием этого нового порядка вещей должно было явиться по крайней мере то, что, обращая членов клира всех степеней в чиновников, подчиненных его власти, государство приняло бы их содержание на свой счет. Но оно этого не сделало, и отсюда между этими приходами, лишенными права выбирать своих священников, и между священниками, которых они же продолжали кормить, образовалась глубокая вражда, следы которой заметны и до сих пор. Отсюда также и другая причина недоверия, всегда так тяжело отзывавшаяся на несчастных сельских священнослужителях, вдвойне приниженных, как властью, так и теми, от кого они ждут хлеба.
Впрочем, нужно отметить, московское государство семнадцатого века не было еще само на высоте того положения, которое оно взялось выполнить. Как в церковных порядках, так и в политических, прибегнув к репрессии, чтобы уничтожить беспорядок, оно только заменило злоупотребление свободою злоупотреблением властью. И ему кроме того недоставало авторитета. В новой иерархии власти церковная и гражданская были представлены двумя индивидуальностями – династией Романовых и патриархатом, одинаково возникшими лишь со вчерашнего дня и старавшимися сообща пробить себе дорогу путем кропотливых нащупываний. Алексей разделял свои прерогативы государя с Никоном, так что часто трудно было понять, кому из них принадлежит инициатива.
Собор 1666 года незадолго до этого осудил в очень сильных выражениях решения Собора 1651 года, обвиняя их авторов в невежестве и безумии. Все это не могло создать уважение и повиновение. И вот, наконец, это государство и эта церковь, соединившись как-то нескладно в общем деле скупа и деспотизма, чтобы лучше подчинить себе волю и совесть мятежников, сообща апеллировали к иностранцам! После целой массы немцев, голландцев, англичан, взятых на жалованье для того, чтобы мучить дух и тело бедного московского народа, ему нужна была еще целая свора греческих или украинских монахов для управления верою! И это было сделано в тот момент, когда, следуя близко от тех проломов, которые были сделаны на границе страны польским нашествием, римская уния завладевала в свою очередь религиозною областью святого Владимира.
Перед этой двойной атакой дух беспорядка, инстинкт самосохранения и национальное чувство соединились в народных массах, и Раскол нужно рассматривать как неизбежное следствие такого соединения. В течение многих веков находивший себе последовательно подтверждение в анархической организации веча, в бурном режиме уделов и в антиполитическом и антисоциальном явлении казацких шаек и братств, дух независимости, мрачная обособленность и буйство, свойственное славянскому гению, снова появились под этою новою формою. То направление умов, которое было свойственно людям этой страны, требовало между тем, чтобы это движение приняло, особенно вначале, характер исключительно религиозный. В Москве все делалось под покровом религии, все к ней сводилось. И с другой стороны, обусловленный совокупностью сложных причин, смутных исторических воспоминаний, плохо проконтролированных впечатлений, поспешных концепций, предубеждений и сомнений – острый пароксизм латинофобии на религиозной почве сыграл, конечно, значительную роль в кризисе.
Порядок политический и моральный смешались тут в одном и том же осуждении. Будучи такого же экзотического происхождения, как и самодержавие царей, наука этих иностранных учителей казалось лишь одним приказом больше для того, чтобы увеличить тягость всеобщего рабства. Местами раскол должен был обнаружить сепаратистские тенденции, как это свидетельствует один из самых любопытных памятников его литературы: «Повесть о белом клобуке». Этот «белый клобук» – эмблема независимости Новгорода.
Большинство диссидентов повиновалось на самом деле лишь бессознательно этим главным импульсам. Они выставляли в споре с противниками совсем другие мотивы, которые, без сомнения, не были чужды образованию раскола, но играли в нем второстепенную роль. В их умах и в глазах современников, раскол получил в общем значение протеста, либо против новшеств, вводимых в то, что диссиденты называли «своею верою», либо против распущенных нравов официальной церкви. Мы не рискуем теперь после близкого изучения фактов ошибиться на этот счет. Лазарь уличал дерзких исправителей священных книг, но чаще он направлял свои нападки против «философов», окружавших царя, тех святотатцев, «которые думали измерять аршином хвост звезд». Он отдавал предпочтение местным ученым, которые, как будущий апостол Раскола, исцеляли на больших дорогах больных с помощью порошка, приготовленного из сушеного сердца новорожденного ребенка. Неронов обличал в недостойных выражениях испорченность клира, но в то же время в своей переписка с Бонифатьевым, он наивно жаловался на то, что его сына преследовали за кражу драгоценной утвари в Казанском соборе. На деле также отказ подчиниться дисциплине испорченной церкви, которую они покидали, должен был у большинства раскольников закончиться другими и еще худшими уклонениями. Аввакум первый, как ни был он лично чист, сделался впоследствии защитником свободной любви, отожествленной с «любовью во Христе»; различные секты практиковали ее без всякого стыда, а знаменитая основательница одной из самых уважаемых диссидентских коммун, Акулина являлась в сущности лишь сводницею.
Вообще начало Раскола можно связать еще с особым движением, вызвавшим к жизни на всем пространстве европейского континента монашеские учреждения средних веков. Среди общей разрухи, которая явилась наследием Смутного времени, инстинкт диссоциации, так сильно свойственный славянскому темпераменту, не мог также не последовать по этой наклонной плоскости. И на деле мы видим, что это желание изолироваться, уйти из общества к независимому существованию значительно усилилось в течение семнадцатого века. При девяноста монастырях, основанных в этой стране между одиннадцатым и четырнадцатым веками и при сотне в пятнадцатом, эпоха первых Романовых насчитывает до двухсот пятидесяти новых учреждений. Они зарождались здесь и развивались самым простым способом. Соседи или прохожие узнавали о существовании схимника; они присоединялись к нему, строили вокруг его кельи свои, затем строили церковь во имя Богородицы или какого-либо прославленного святого; первый встречный игумен постригал основателя пустыни в монахи, ближайший епископ производил рукоположение и таким образом одним монастырем оказывалось больше.
Но еще чаще эти колонии схимников не имели средств или желания добиться официального признания. Это и не нужно было. Одежда делала монаха; соединяя вокруг себя около двадцати учеников, пришедший первым, – это был обыкновенно старик, – поучал их, как понимал сам, истинной вере, или правильному толкованию священных текстов; не будучи священником, он служил в построенной им церкви, говорил с горечью о местных духовных властях, с печалью вообще о православной церкви, как и об обществе и таким образом еще задолго до Никона раскол свил себе гнездо в тиши густых лесов, в глуши затерянных деревень, на отдаленных пустынных прогалинах северо-востока, под видом скромного протеста против всего, что делалось в других местах, в центре этого мира непрестанного разврата, от которого они оторвались.
В области Владимира, возле города Вязников, в глуши густых лесов по берегам Клязьмы, монах Капитон поселился таким образом в конце 1650 года. Он был уже очень стар, думают, что ему было почти сто лет. Он вел всегда бродячую жизнь, нигде не задерживаясь надолго. Много раз его заточали и в настоящих монастырях для покаяния; всегда ему удавалось уйти, благодаря своему красноречию, как и престижу, созданному упорным воздержанием. За ним числилась репутация святого и выдающегося защитника веры. Между тем его доктрина ограничивалась лишь соблюдением правил самого сурового аскетизма и отрицанием всякой церковной иерархии.
Так родилась беспоповщина, причем идеи Капитона, толкуемые различно, породили множество и других сект. Сектантство, насчитывающее теперь в России многочисленных приверженцев, произошло из того же источника, и основатель секты хлыстов Даниил Филиппов, родом из Костромы, там же черпал свое вдохновение. Эти черты являются общими для большей части религиозных эволюций. Благодаря другим своим частностям, однако, раскол принимает особенный и совершенно своеобразный характер.
В своем развитии эта схизма подчеркивает вначале неслыханным образом свой природный мизонеизм. Она воздвигает, наконец, в догму абсолютное уважение ко всему, что являлось старинным. Кроме того, она стремится подчинить раз установленному канону все элементы общественной жизни: государство, общество и семью. Осуждение всякого прогресса являлось отсюда естественным последствием.
Ничто не должно больше менять своего положения. Окончательный тип национального существования был объявлен отныне готовым: ne varietur раз и навсегда. Он соответствовал впрочем представлению о Москве в том виде, в каком она рисовалась умам в течение всего шестнадцатого и первой половины семнадцатого века. Благочестивый царь с бородой, одетый в золотую парчу и осыпанный драгоценными камнями, – по изображению, данному художниками того времени Феодору Иоанновичу, сыну Грозного. Он ходит по церквам, подолгу молится и не имеет никаких других забот, ни функций. Его сопровождают также бородатые и «некурящие» бояре, «поддерживающие его под руку», и в этом заключается все их занятие. В приказах другие бояре, также бородатые и суровые, отправляют дела, творят суд по канонам, но не манкируют церковной службой. Они строго соблюдают посты, ходят в баню по субботам, принимают участие в воскресенье в процессиях, совершают частые паломничества и главным их занятием служит запрещение народу диавольских игр и развлечений, уничтожение театров, запрещение танцев, музыки и маскарадов и они в особенности противятся вторжению иностранных наук, противных духу русского народа и учению св. отцов.
Таков был идеал, призванный вечно существовать.
Новшества осуждались не потому, что они по существу своему были плохи, но потому, что они были новы. Тремя веками позже в госпитале раскольничьей Рогожской общины по той же причине воспрещены железные кровати. Единственные священные книги, которые допускались расколом, были те, которые печатались при пяти первых патриархах: Иове, Гермогене, Филарете, Иосафате и Иосифе! В этих текстах каждое слово, каждая буква имели значение догмы. Они содержали в себе лишь ее одну! Главными пунктами доктрины являлись: орфография Исус, слово «истинный», уничтоженное Никоном в символе веры, двойное аллилуйя, служение обедни семью просфорами, восьмиконечный крест, шествие в ходах по солнцу и знак двуперстного креста.
Старинные обряды чисто местного характера таким образом считаются единственно точными толкованиями вечных истин, и Раскол им приписывает кроме того силу спасения, независимо от морального достоинства или от силы религиозного чувства тех, кто их соблюдает. То была доктрина спасения не по вере, а по обряду.
То было также отрицание внутреннего смысла, первоначально связанного с этими формами религиозной жизни, в которых отмечался и укреплялся ряд моральных элементов, способных, думалось, склонить людей к лучшим делам и в которых церковь видела средство вновь воскресить в назидание верующим тот или другой важный момент их прежнего существования. Упуская из виду эту первоначальную мысль, Раскол брал на себя задачу переделать нелепым образом работу древних христианских коммун, чтобы наполнить пустой сосуд, оживить мертвую букву посредством совершенно произвольных толкований. И, следуя этому пути, он должен был с течением времени перестроить с помощью смелых дедукций всю священную историю, изобрести более новые и более смелые символы, чем все те новшества, которые он осуждал. Таково, например, было рассуждение, изобретенное толкователями раскола по поводу воскрешения Лазаря.
Лазарь никогда не существовал. Его смерть – это грехи, его сестры – олицетворяют собою тело и душу его, его могила это мирские дела, его воскресение, наконец, символизирует раскаяние.
Рационалистские или протестантские идеи не были чужды этой эволюции. В своей борьбе с католицизмом православные богословы польских провинций прибегали охотно к литературе реформированных церквей, заимствуя, например, у Лютера его тезис о папском Риме, в виде апокалипсического Вавилона, и отожествляя Антихриста с папою или скорее с принципом, представленным в папстве. Более или менее непосредственно Раскол воспользовался этим, заменяя одну гипостазу другою, папу патриархом.
Перенеся в то же время и по той же системе свою основную доктрину на политическую и социальную почву, он показал себя одинаково враждебным и обычаям и порядкам, в которых религия даже не была заинтересована, но в которые он ее впутал путем ряда уловок. Никаких переписей, так как Бог разгневался на Давида, когда он послал Якова сосчитать народ Израиля. Никакой подушной подати, по местной терминологии, так как душа сотворена по образу Божию. Никакой военной службы позже, ввиду огнестрельного оружия, неизвестного Священному Писанию, или ввиду того, что слово «солдат» имеет отталкивающее сходство с именем Сатаны. В пророчествах или Деяниях Апостолов раскольники даже находили аргументы против употребления бритвы, а ношение галстука возбуждало в них отвращение.
Дойдя до этого, раскол принимает вид окаменевшего сколка старой Москвы. Между тем в нем билась интенсивная жизнь и обнаруживала свою способность к силе сопротивления и пропаганды, к независимому развитию, на которое не могли воздействовать два века преследования.
Продолжая существовать и расширяясь при этом, раскол и сам эволюционирует, вопреки своему основному принципу, казалось, налагавшему на него неподвижность; он становится разнообразен до бесконечности; в его недрах зародятся позже крепкие организмы и будут стремиться осуществить многочисленные способы существования, в гармонии с различными способами веры. Наступит также день, когда революционеры, свободные от всяких исповеданий, а в то же время и реакционеры, одинаково индифферентные к догматическим спорам, будут оспаривать этого загадочного союзника, видя в нем, одни – орудие социалистической и даже антирелигиозной агитации, другие – элемент зародыша политического и социального возрождения. Таким образом некоторые историки, между ними Костомаров, а потом Милюков, видели в адептах дикого мизонеизма работников определенного прогресса. Осуждая современное им общество на вечную неподвижность, Лазари и Аввакумы тем не менее вводили в него, всегда бессознательно, принципы, самые противоположные этому постулату. Остановившиеся в своем росте или ретрограды по отношению к интеллектуальному движению их страны по пути цивилизации, они тем не менее принимали участие в этом движении, прибавляя к пробуждению мысли пробуждение религиозного сознания.
Подчинение официальной церкви государству было возможно в эту эпоху лишь благодаря полной индифферентности заинтересованных в этом лиц. Привлекая к себе верующих, относительно наиболее ревностных к свободам, таким образом нарушенным, Раскол облегчил еще это подчинение, но он дал в то же время духу независимости приют, предназначенный для его сохранения и для развития в нем энергии. Во всех этих отношениях великий Раскол семнадцатого века был олицетворен до некоторой степени в личности и жизни самого деятельного и самого популярного из его вожаков, очень выразительную и привлекательную фигуру которого будет кстати нарисовать здесь.
Перед нами один из последних представителей той эпической фаланги героев, которые, начиная с легендарных сподвижников Владимира, не переставали растрачивать с большой силой, и не без эксцессов, на дела самого различного свойства и часто мало достойные подобных усилий, свой бурный темперамент, в котором бродили ничем не сдерживаемые силы. Вокруг нового богатыря, как в киевской эпопее, группируются многочисленные статисты, но на этот раз совершенно иного рода. Это аскеты и юродивые, как их тогда называли. По-своему они возобновляют подвиги Ильи Муромца и Добрыни, борясь босыми ногами и в одной рубахе с самыми жестокими морозами или влезая без всякого колебания в истопленные хлебные печи. Предсказатели, ясновидцы и чудотворцы, они пробиваются чрез тройные ряды солдат и смело говорят с государем, подавляя его силою своего слова или ослепляя совершаемыми чудесами. Иногда однако им не удается заставить себя слушать, и их предают жестоким испытаниям. Ссылаемые в Сибирь, они сталкиваются там с другими героями, эксплуататорами и покорителями северных пустынь, московскими Кортесам и Писарро, борющимися в этой стране с жестокостью и дикостью зверей и людей. Так возникали страшные столкновения, в которые и те и другие вмешивались не менее страстно и сильно.
Родившись около 1620 года в Новгородской области, по его собственному свидетельству, от пьяницы попа и матери, исповедывавшей самый строгий аскетизм, Аввакум подпал с колыбели влиянию двух нравственных типов, разделявших тогда большинство московских семей. В двадцать три года он женился на дочери кузнеца из своей деревни, Настасье Марковне, и тотчас же после этого получил скромный приход. Он вскоре вооружил против себя своих прихожан беспокойным рвением и крайней строгостью, вошел в распрю с местными властями, ревностными чиновниками, отвечавшими на его ругательства ударами. Избитый однажды почти до смерти в своей церкви, вытащенный на другое утро за волосы из своего дома, несмотря на священные облачения, в которые он был одет, изуродованный через неделю после этого одним изувером, который откусил у него палец своими зубами, он спасается в Москву, находит там покровителей, отсылается обратно в свой приход и начинает снова.
Он принимается за вожаков медведей, которых он прогоняет, убивая при этом одно из животных и освобождая другое, к великому неудовольствию зрителей. Затем он наносит оскорбление могущественному воеводе Василию Шереметьеву, отказав в своем благословении сыну этого провинциального царька за то, что тот отрезал себе бороду. Отец приказывает бросить в Волгу дерзкого попа. Спасшись неизвестно каким образом из воды, Аввакум добивается перевода в Юрьевец, где получил повышение, получил также звание протопопа. Но через два месяца он снова возбудил против себя народ и клир, мужчин и женщин. Выведенная из себя толпа осаждает его в доме патриарха, куда призвали его обязанности службы. Аввакума вытащили наружу, били кнутом, топтали ногами, оставили почти мертвым на месте; ему едва удалось добраться до дому, но и там его окружили с криками: – смерть сыну б….! – И это кричали в один голос и священники и женщины.
Покинув свою жену и детей, он находит возможность сесть в лодку на Волге и пробраться в Кострому. Но там жители также выгнали своего протопопа Даниила, которого они обвиняли в участии в исправлении святых книг и обрядов и, заподозрив и Аввакума в том, что он разделяет подобные наклонности, они оказывают ему неприязненный прием.
Эти события происходят в 1651 году, и в этот момент, как помнят мои читатели, будущие раскольники были еще на стороне реформы.
Аввакум возвращается затем в Москву и входит в интимные отношения с Бонифатьевым и Нероновым. Он не принимает участия, как это предполагали, в их работах. Для этого он слишком мало знает. Но за неимением другого занятия он, вероятно, заведует типографией.
Поссорившись вскоре с Никоном, при уже известных нам обстоятельствах, он меняет лагерь и обращается в ярого защитника старого ритуала. Арестованный в 1653 году, еще раз подвергшись побоям и тасканию за волосы, закованный в цепи, он проводит три дня в темной камере без питья и пищи. У него хотят отнять рясу, но царь вмешивается в дело, и его ссылают в Сибирь с женою и детьми.
Это путешествие, которое он вынужден делать сушею и водою, продолжалось тринадцать недель. Настасья Марковна рожает в дороге. В Тобольске изгнанник сначала был хорошо принять архиепископом Симеоном, тайным приверженцем рождающегося раскола, и воеводою, князем Василием Хилковым. Но в отсутствие архиепископа у его протеже происходят страшные распри с дьяком Иваном Струною, которого он хотел побить кожаным поясом. Он рискует снова быть зарубленным или брошенным в воду. Желая его спасти, жена воеводы думает его спрятать, как второго Фальстафа, в большом чемодане. Перед этим взрывом гнева он на некоторое время успокаивается, сохраняя непримиримость своего взгляда и невоздержанность своего усердия. Но одно видение заставляет его сожалеть об этой полукапитуляции и, когда пропаганда, которую он ведет с новым жаром, начинает становиться беспокоящей, его отправляют подальше, в Енисейск. И вот он в качестве священника назначен в отряд Афанасия Пашкова, занятого в то время покорением для царя новых земель и новых подданных.
Пашков не похож на добродушного воеводу Тобольского. Аввакум на этот раз имеет дело с другим богатырем и между этими людьми, одинаково деятельными и предприимчивыми, в различных сферах, трудно установиться пониманию. Тот вынужден был ввести в отношении к своим людям железную дисциплину и, пытаясь смягчить строгости, Аввакум не обладал при этом ровно никакою мягкостью и умеренностью. У него не было авторитета, и потому он в глазах сибирского колонизатора являлся лишь преступником и почти раскольником. Несомненно кроме того, что, исполняя свою миссию, Пашков обнаруживал страшную грубость и тот дух чрезмерного произвола, который был столь свойствен его соотечественникам, и носит у них название «самодурства».
Первая ссора, по рассказу Аввакума, вышла из-за двух женщин, из которых одной было шестьдесят лет, а другая была еще старше: оно находились в шайке казаков, встреченных экспедиционным отрядом. Они были вдовы и искали монастырь, где они могли бы постричься, по обычаю того времени. Но Пашкову вздумалось их выдать замуж. Аввакум запротестовал против этого. В это время шли вниз по Тунгуске. Воевода приказал высадить священника, велев ему следовать за ними пешком. Когда он стал протестовать, Пашков бросил его ударом кулака на землю и оставил его в таком положении. Лишенный своей одежды, избитый, Аввакум оставался всю ночь под холодным дождем.
Через несколько дней судно, на котором ехал Пашков, село на мель. Сын воеводы, Иеремия, вступился за священника. Он усмотрел в этом случае небесное наказание. Рыча, как дикий зверь, говорит Аввакум, Пашков схватил мушкет и три раза выстрелил в дерзкого. И три раза произошла осечка. Если этот факт и верен, то он доказывает лишь плохое качество боевого материала, которое употреблялось в то время покорителями Сибири. Нужно предполагать, что все это было рассказано Аввакумом не так, как оно происходило на самом деле. Если верить ему, то такое чудо вызвало в воеводе чувство раскаяния, однако не помешавшее ему употребить против чудотворца другие жестокие меры. Брошенный в подземную тюрьму, священник чуть не был съеден крысами и не каждый день имел там пищу. Содержимый в холоде зимою, он был весною переведен в слишком нагреваемую камеру, где чуть не задохся. Он не мог даже ходить за двумя своими больными детьми, которые умерли один за другим, и когда экспедиция тронулась в путь, ему пришлось сопровождать ее пешком, по крутым тропинкам, где несчастная Настасья Марковна часто падала.
Среди многочисленных противоречий большая доля сильного воображения легко угадывается в рассказе об этих испытаниях, сделанном их главною жертвою. «В продолжение десяти лет», говорит наивно автор, «Пашков, право не знаю, мучил ли меня или сам был замучен мною». Каждый из них, конечно, вкладывал свое, и «десять лет» указывают у одного из мучителей на решительную долю воображения. Изгнание Аввакума в Сибирь состоялось в 1653 году, а уже в 1661 протопоп был снова призван в Москву. Никон пал и, желая обеспечить немилость, в которую впал патриарх, бояре считали полезным вернуть одного из его самых ярых противников, к которому к тому же и Алексей сохранял большую симпатию.
По свидетельству историков Раскола, Аввакум должен был быть принят в столице, как «посланец неба». Один из князей Хованских, может быть, Иван Никитич, тот самый, который никак не мог простить Никону, что он заставлял его поститься во время путешествия в Соловки в 1652 году, предложил апостолу гостеприимство в своем доме, и мы видели уже, что в этот момент Раскол находил себе действительно приверженцев в одной части местной аристократии. Но было еще далеко до того, чтобы Аввакум, как он без сомнения воображал, явился в Москву в качестве триумфатора. Осложненное различными перипетиями, его возвратное путешествие продолжалось около трех лет, и в это время обстоятельства изменились. Никона уже нечего было бояться, так как дело реформы взяло верх в официальных сферах. Возвращенный из Сибири явился лишь помехою и теперь уже казался человеком неудобным.
В Тобольске он свиделся с другим знаменитым изгнанником, Крыжаничем и дал в этом случае доказательство крайней узости своих идей. Крыжанич описал последовательно все детали этой короткой встречи. Решившись отдать визит протопопу, он был остановлен им на лестнице.
– Не двигайся вперед! Останься тут! Какую религию ты исповедуешь?
– Благословите меня, отец…
– Я не даю благословения, не зная за что. Исповедуй сначала твою веру!
– Почтенный отец, я верю во все истины, предписанные святою апостольскою церковью; я принимаю, как счастье, благословение всякого священника, и поэтому я и прошу вашего. В деле веры я готов объясниться с епископом, но не с путешественником, заподозренным по этому же поводу. Если вы не хотите меня благословить, то Бог с вами.
Между католическим аббатом Крыжаничем, готовым на компромисс, и суровым священником Раскола, какая большая разница.
Соблазны, ожидавшие Аввакума, были такого рода, что по его собственному признанию, искушение чуть не заставило его прекратить борьбу. Некоторые бояре его обласкали. Алексей сам дал ему аудиенцию и назначил ему помещение в одном из монастырей Кремля. Сблизившись таким образом, царь и апостол часто виделись друг с другом, и государь постоянно низко кланялся при проходе прежнему изгнаннику и просил его благословения; Аввакум по крайней мере это утверждает. Если верить ему, то ему даже предоставляли свободный выбор занять какое угодно место, хотя бы духовника государя, под одним условием отказа от раскола. В противном случае Стрешнев был уполномочен объявить ему решительно: уважая его убеждения, ему позволяют молиться, как он хочет, но требуют, чтобы он молчал.
Он обещал хранить молчание. В Сибири однажды его жена, обессиленная, измученная на скалистой дороге, спросила его:
– Долго ли еще мы будем так страдать?
– До самой смерти, Марковна, – ответил Аввакум сурово.
Он дрожал теперь, но не за себя, конечно, а за своих при одном воспоминании об этой скорбной Голгофе. Это можно предположить по его исповеди, и этому можно поверить. Под грубою оболочкою вечного борца у него было чувствительное и сострадательное сердце.
– Ты и наши дети связывают мне язык! – говорил он своей спутнице.
Но храбрая женщина вскричала:
– Как можешь ты так говорить, Петрович! Иди в церковь и обличи ошибки еретиков!
Он медлил ей повиноваться, сам, без сомнения, несколько утомленный. Сам пощаженный, он щадил в свою очередь других, стушевался и скрылся в тиши укромных монастырей и интимных кружков. Но обстоятельства выдвигали его на первый план. Бонифатьев был мертв, Неронов примирился с официальною церковью. Аввакум сделался главою. Окружив попа ореолом мученичества, женщины выдвигали его вперед своими демонстрациями. Все более входя в ту роль, которую они ему намечали, уступая все более своей природной наклонности, он мог еще некоторое время укрыться от проявления слишком заметной деятельности. Он влиял на терема, революционизировал монахинь Вознесенского монастыря и, подпав его влиянию, игуменья их, Елена Хрущева, принудила сестер этого монастыря отказаться от официальной литургии. В ожидании Собора, который должен был решить окончательно вопрос о реформе, и среди работ, созданных выходками Никона, диссиденты пользовались временно довольно большою свободою. В различных частных домах они безнаказанно устраивали собрания, часто очень воодушевленные. На них обыкновенно председательствовал Аввакум, причем горячий его темперамент находил себе там опасное возбуждение.
Вернувшись однажды от Ртищева, после бурных диспутов, с которыми он едва мог справиться, он обрушил свой гнев на протопопицу и на одну вдову, Фетинью, которую он приютил у себя. Обе женщины также заспорили. Он избил их, но потом, когда подошел к эпилептику Филиппу, который был его вторым гостем в доме и которого он считал одержимым сатаною и держал в цепях, в надежде, что изгонит беса, этот человек, обычно тихий, встретил его ужасною бранью и ударами, хотел его задушить и закричал ему:
– Я тебя не боюсь!
Аввакум понял, говорит он, что божественная милость оставила его по причине той вспышки, которой он поддался, и сейчас же, собрав своих слуг, он потребовал, чтобы каждый из них, – а их было двадцать, – дал ему по пяти ударов кнутом по голой спине. Его жена, у которой он предварительно просил прощения, и дети его тоже должны были принять участие в этом исправлении, и били его со слезами, как он это приказывал. И вот тогда демон оставил Филиппа.
К концу шести месяцев, проведенных таким образом, апостол уже не был в состоянии сдерживаться. «Он стал снова ругаться», по его собственному выражению. Он обратился к царю с жалобой, текст которой не дошел до нас, но смысл ее довольно точно установлен рядом показаний. Аввакум в ней говорил как власть имущий, указывая на кандидатов по своему выбору на разные епископские должности, метал громы против новых духовных и умственных вождей, поставленных Москвою, и называл их «собачьими сыновьями». Результат был таков, какого и следовало ожидать: по новому приказу он был изгнан 29 августа 1664 года в Пустозерск, в самое ужасное место той Сибири, которую Аввакум так боялся увидеть снова.
Он не отправился туда тотчас же. Эта мера, кажется, вызвала протест даже со стороны близких к Алексею лиц и послужила поводом к тяжелой размолвке между ним и его женою. Принимая во внимание то, что нам известно о Марье Ильинишне, это свидетельство Аввакума вполне допустимо. До 1667 года его таскали из монастыря в монастырь, отдавая его под суд, но все отсрочивая заключение, видимо, не зная, что делать с этою неприятною личностью. Наконец его процесс был соединен с таковым его единоверцев, представших в это время перед Собором, и его поведение перед высоким собранием еще усугубило его вину. Поэтому он был отправлен в Пустозерск, лишенный предварительно священнического звания и преданный анафеме.
Он разделил там свое заключение с Лазарем и о другими московскими видными раскольниками; принял участие вместе с ними, как мы это увидим, в выработке свода доктрин, являющихся еще и до сих пор основанием Раскола, и затем вместе с ними был сожжен живым в 1681 году, став окончательно, таким образом, проповедником и мучеником новой церкви.
Аввакум ученик Домостроя. Даже на свободе его жизнь проходила среди лишений и всякого умерщвления плоти. Он почти не спал и все ночи напролет молился. Вечером, прочитав свой требник и потушив огонь, он еще пятьсот раз простирался впотьмах перед святыми образами, читал шестьсот раз Отче Наш и сто раз Богородицу. Так как он сводил благочестие к строгому соблюдению старых обрядов, то видел мораль в отказе от мира, от всякой земной радости. Он только не понимал, что в религиозной области уважение к догме совершенно поглощает дух верующих; вне же этой сферы он не допускал никакой области умственной работы. «Ритор или философ не могут стать христианами», объявлял он решительно.
Суровый по отношению к другим, когда в дело вмешивались религия или мораль, как он их понимал, он не менее того был суров по отношению к себе. В деревне, в молодости он пленялся иногда красотою исповедуемой им молодой женщины. Немедленно же он зажигал три лампады, простирал одну из своих рук над огнем до тех пор, пока нечистое желание в нем не утихало. Еще позже он поддался подобному же искушенно. В Тобольске, когда одна девушка из его домашних близко подошла к нему, он быстро зашел за стол и принялся молиться, «боясь диавольского искушения».
Демократический инстинкт, так глубоко внедрившийся в народных массах его страны, толкает его больше, чем всякий другой импульс, взять на себя защиту, когда ему представлялся к тому случай, всех слабых и угнетенных, и мы видели, что способ, каким он это проделывал, был лишен всякого благодушия. Домострой хранит в себе гораздо более оснований языческих, чем христианских и, при ближайшем рассмотрении, раскол носит тот же характер. Все главари его насильники. Лишенный священнического сана еще до Аввакума, Доггин плюет в Никона и бросает ему в лицо свою одежду в присутствии царицы. В знаменитой пустыни Нила, когда один из священников стал служить на пяти просфорах, церковный сторож, преданный Расколу, пустил ему в голову кадильницу с горящими углями и вслед затем началась общая драка. Принимая однажды одного монаха и заметив, что он пьян, Аввакум живо его спросил:
– Чего ты хочешь?
– Царства Небесного… и так далее!
– Друг, по-моему, ты с утра пропустил уже более одного стакана. Не окажешь ли еще честь напитку, который я тебе предложу?
– Конечно!
Схватив своего гостя, он его растягивает на скамье, крепко к ней привязывает и вооружается толстою палкою. Затем он прочитывает заупокойные молитвы, приказывает монаху проститься с присутствующими и наносит ему страшный удар по затылку. Пациент моментально вытрезвился, но палач не оставил его в покое. Дав ему четки в руки, он заставил его сделать пятьсот поклонов, потом приказал ему раздеться, оставил на нем одну лишь рубаху и принялся молиться около него вместе с церковным сторожем, сопровождая каждое чтение «Отче Наш» и Богородицы ударом кнута. Монаху удалось наконец спастись, еле живым и полуобнаженным.
Другой раз Аввакум становится случайно свидетелем прелюбодеяния. Сцена эта рассказана им со всеми деталями крайнего реализма. Застигнутый врасплох, мужчина поднимается и бормочет протопопу слова извинения. Гораздо более смелая, оправляя панталоны, женщина бесстыдно отрицает совершенный грех. «Женщины этого сорта носят панталоны» замечает Аввакум, случайно сообщая нам одну из тайн женского туалета той эпохи. Этот случай происходил в Сибири, и виновная была отдана священнику на исправление. Аввакум посадил ее в погреб и выдержал в темноте и холоде в течение трех суток, лишив ее пищи. Когда она ночью принималась кричать, смущая его в его молитвах, он выводил ее из заключения и говорил ей:
– Хочешь водки и пива?
Дрожа, она отвечает ему:
– Что мне делать с этими напитками? Ради Бога, дайте мне кусок хлеба!
Невозмутимо он принимается не кормить ее, я поучать.
– Пойми, мое дитя, сущность вещей. Желание питает разврат, а желание рождается от невоздержности, благодаря отсутствию разума и равнодушию к Богу. Пьянство и обжорство вызывают желание наслаждения, как телица, ты выжидаешь сильного быка, как кошка, ты караулишь котов в любовном блаженстве и забываешь о смерти!
«После этого, продолжает Аввакум, я ей дал в руки четки и приказал ей творить поклоны Богу. Не будучи в силах кланяться от большой слабости, она упала. Я приказал тогда церковному сторожу бить кнутом. Я плакал перед Господом и мучил ее».
Этот неисправимый катехизатор был в сущности добрым человеком, способным выказать бесконечную кротость, обнаружить бесконечную чувствительность. Но как только религия, т. е. то, что он считал религией, выступало на сцену, он становился свирепым. Во всех тех поступках, где, как ему кажется, затронута одна лишь мораль, он склоняется еще к снисходительности, особенно если имеет дело с женщинами, и его отношения к ним могли вызвать подозрения. Совершенно невинные, они между тем носили какой-то сантиментальный характер, где без всякого сомнения принимал участие и половой инстинкт. Так, накладывая покаяние на монахиню Елену, Аввакум обращается к ней со словами, где сострадание носит оттенок почти недвусмысленной нежности. Если же дело шло о том, что казалось ему с его точки зрения ересью, то здесь он становился неумолимым и полным ненависти. Истощив весь запас церковных проклятий, он обрушивался на виновных целым народным лексиконом самой грубой брани. Так, при разговоре с никонианцами у апостола всегда на языке такие слова, как «воры, разбойники, собаки», не говоря уже о других нецензурных эпитетах; он не лучше обходится даже со своими собственными товарищами, если находится с ними в малейшем противоречии. «Раскайся, трехголовый змей, исповедуй твою ошибку, вонючая собака, сын б….!» Вот его обычный стиль.
Уступки, которые сделаны были Никону, приводят его в ярость. «Хороший царь быстро бы и повыше его повесил», пишет он. Тот хороший царь, к которому он апеллирует, был, следует думать, «Грозный». Между тем Аввакум совершенно не походил на него.
Его ненависть не имела ничего общего с инстинктом жестокости. Она не была у него ни слепою, ни абсолютною. Среди тех, на которых она обрушивается, она отличает еретика, достойного самой ужасной казни, и человека, достойного сострадания и любви. Так, не впадая на этот раз в противоречие, в котором его обвинили некоторые из его биографов, Аввакум не перестает жалеть и любить всех и все. И он молится и хочет, чтобы его приверженцы молились за всех заблудших, и он не отчаивается в их обращении.
Но можно тут легко и ошибиться. В Сибири, послав на рекогносцировку маленький отряд казаков, Пашков решил посоветоваться с местным колдуном, шаманом, будет ли им удача. Само собою разумеется, этот человек обещает полный успех. Тогда Аввакум падает на колени в свином стойле, служившем ему помещением. Он просит у Бога, чтобы отряд был истреблен. Пусть ни один из них не вернется! И он не сомневается, что молитва его будет услышана. Совершенно искренно он верит в постоянное общение с божественным Владыкою и в то, что тот слышит его. Все время исповедуя полное смирение, веря в постоянно являвшиеся ему видения, которые не покидают его своею милостью, он говорит без всякого стыда о чудесах, которые он совершил. По примеру Спасителя он исцеляет больных, изгоняет демонов, получает чудесные уловы.
Когда его опровергают, это не оказывает на него никакого действия. Накануне своей второй отправки в Сибирь он хвастается, будто бы получил от неба обещание, что его не побеспокоят. И действительно, дьяк Башмаков потихоньку сказал ему от имени государя: «не бойся ничего, доверяй мне». Противоположные события не сбивают Аввакума с толку. В одном из своих писем он говорит, будто бы предсказал Пашкову, что он однажды попросит у него позволения надеть рясу, «что и случилось». В 1682 году автор предсказания был уже мертв, а Пашков продолжал быть воеводой в Нерчинске, но пророк умер, не потеряв веры в свою сверхъестественную силу. «Святой Дух так говорил чрез меня, простого грешника». «Святой Дух и я, мы судим», повторял он до своего последнего воздыхания.
Пророк и чудотворец, – в этой двойной роли он лишь делал промах за промахом, благодаря узости своего ума и недостаточности образования. Он был начитан в узком кругу известной церковной литературы.
Обширная память, хотя и не очень твердая, давала ему возможность забрасывать противника текстами настолько, что ему удавалось сбить с толку менее начитанных противников. Он был страшен в качестве полемиста, замечательно одаренный природою, вдохновением, оригинальностью, умением картинно выражаться, ловко подбирать сравнения, обороты речи, яркие пословицы, языком страстным, колоритным, вибрирующим, всегда простым, часто блестевшим юмором, в одно и то же время нежным и приятным или сжатым и энергичным, всегда легко понятным, без всякой искусственности, без следа риторики, без всякой заботы о диалектике, без всякой задней мысли, – уменьем говорить народным языком, да притом с настоящею силою виртуоза слова.
В качестве догматического писателя он шел уже по пробитой дороге, причем ему приходилось воспроизводить лишь обычные обороты славянской литературы, – но повсюду, где он только затрагивал реальную жизнь, рассказывая о своей участи, беседуя со своими друзьями, он непосредственно черпал слова в источниках национальной речи. Он может поразить современного читателя грубостью некоторых выражений. Он часто тривиален, охотно обращается в циника и всегда называет вещи их именами. Но он одарен жизненной энергией и редкой силой возбудимости.
Монахиня Елена согрешила, внеся смуту в одну семью. Аввакум склоняет сестер избегать ее, как зачумленную. Она должна их сама избегать, как оскверненная. Но ничто не должно измениться между нею и им, так как и он также заражен. Был ли он тронут ее чарами? Или, может быть, она внушила ему, если не слабость, то по крайней мере тот трепет пробужденного желания, которого он так страшился и который умел смирять в себе так сурово? Неизвестно. Может быть в силу утонченной чувствительности и смирения он не опровергал те дурные толки, которые вызвали их невинное общение. Он ей писал: «Мне нечего бояться чумных язв, покрывающих твое тело, так как я покрыт ими сам. Пошли мне малины: я могу ее есть, так как если на тебя был донос, то донос был и на меня, в наших отношениях нет ничего постыдного, мы стоим друг друга!»
Вне области богословия, в истории, в географии, в естественных науках его невежество было грубо, и даже в избранной им области он делал множество ошибок, как в терминологии, которую он употребляет, так и в существенных пунктах той догмы, которую он защищал. Таким образом в своей полемике с дьяконом Феодором, увлеченный своею страстью в область самых нелепых глосс и тезисов, он не встречает сочувствия даже своих собственных соратников. И он не заботится об этом. После мук, которым подверглось его тело, настало время страданий его души, и он этому не противится. В его короне мученичества недоставало одной жемчужины: он ее принимает с радостью и ничего не боится. Держась Христа, он не боится ни царя, ни какого-либо князя, ни богатых, ни знатных, ни даже самого Сатаны.
Он всегда абсолютно верует. Его автобиография, смесь высоких религиозных вдохновений и самых вульгарных суеверий, деликатнейших чувств и самых постыдных тривиальностей, широкого понимания определенных христианских истин и большего количества пустяков, – свидетельствует об этом с начала до конца.
В качестве свода доктрины его писания не выдерживают никакой критики. Он считается главным участником в выработке принципов беспоповщины, и в общем его учение целиком направлено против официальной иерархии, против всякой иерархии, которую раскол не был в состоянии найти в своей среде. Аввакум не допускает даже молитвы иконе Христа в никонианской церкви. Если насильно тебя вводят в такое место, должно ему молиться, но стараясь не следить за службой. Принимая посещение никонианского священника, хозяин дома должен приказать детям спрятаться за печку; он должен избежать благословения приверженца сатаны, объявляя себя нечистым, и пытаться отделаться от него, предлагая ему водки и денег. Его жена должна сделать то же самое, сказав непрошеному гостю: «Отец, что ты за человек? Разве ты не можешь понять, по твоей попадье, что мне недосуг тебя теперь принять?» Оба они, наконец, после ухода посетителя должны хорошо вымести свое жилище.
Кажется ясно. А между тем в некоторых из своих писем апостол выражает мысль, что нельзя обходиться без священников, и что поп, исповедующий ненависть к никонианцам и любовь к старому, заслуживает презрения, хотя бы и был рукоположен официальною церковью. Кроме того, совершенно вопреки мнению одного из своих товарищей по изгнанию в Пустозерск, Феодора, которого мы уже знаем, он доходит до того, что признает брак, совершенный никонианским священником.
По правде говоря, в его литературном наследстве подобного рода тексты оспаривались, объявлялись апокрифическими. Но это заключение кажется голословным, да и сам Аввакум не обнаружил большей последовательности по многим пунктам. Предавая виселице Никона и его адептов, он сам обвинял их в нетерпимости! «Как? Чтоб дать восторжествовать вашей вере, вы прибегаете к костру и огню, к веревке и к кнуту! Какой апостол вам преподал подобное наставление? Где вы видели, чтобы Христос советовал обращать людей таким способом?»
Вся история раскола должна была пострадать от этих колебаний беспорядочной мысли. Людям этого времени было нетрудно к ней приспособиться, а большой процент женского элемента, участвовавшего в развитии раскола, вносил страстность вместо рассудительности.
Аввакум часто говорит о Троице совершенно не божественного происхождения. Этим именем он называет трех женщин, игравших важную роль внутри зарождавшейся коммуны. Он называет эту троицу также и святою, блаженною и мученическою» или символизирует их в трех драгоценных камнях: в яхонте, в изумруде и в яшме. Это были Федосья Морозова, урожденная Соковнина, ее сестра княжна Евдокия Урусова и жена одного стрелецкого полковника Мария Данилова. Все они подпали под влияние некоей Маланьи, монахини того Вознесенского монастыря, где Аввакум пользовался одно время влиянием, это была таинственная личность, о которой до нас не дошли точные сведения.
Выйдя замуж в семнадцать лет и овдовев в тридцать, боярыня Морозова познакомилась с Аввакумом двумя годами позже по его возвращении из Сибири, и уже вся преданная строгому соблюдение религиозных обрядов, при громадной религиозной экзальтации, она была одной из самых горячих сторонниц «апостола». Морозовы были очень близки к трону. Зять царя, брат мужа Федосьи Прокопьевны, Борис Иванович покрывал свою семью блеском этого союза и престижем совершенно исключительного положения. Высокопоставленные при дворе, обладая значительным состоянием, ее родители пользовались самою завидною участью, но Федосья Прокопьевна никогда ею не пользовалась.
Удаленная от общественной жизни, московская женщина не имела, вне религии и нравственности, другой сферы, где бы она могла эволюционировать, проявить какую-либо деятельность. Домострой заключал ее в круг, откуда должно было ее вывести лишь новаторское течение семнадцатого века, проломив стену древней традиции. Но было неизбежно, что и она смутилась на пороге нового мира, который призывал ее, и что эмансипация сначала смутила, а затем вооружила против нее печальные затворы мрачных покоев.
Федосья Прокопьевна была убежденной сектанткой и горячей сторонницей аскетической жизни. После молитв и благочестивых чтений с самого раннего утра, она посвящала долгое время пунктуальному исполнение своих обязанностей хозяйки дома. Внимательно относясь как к нуждам, так и к проступкам своей многочисленной челяди или своих крестьян, она прибегала по отношению к ним к правам патриархальной юрисдикции, «наказывая одних палками», по свидетельству Аввакума, «побуждая других добротою и любовью к исполнению воли Божией». Остаток своего времени она посвящала благотворительности. Она пряла, ткала полотно и шила рубахи, раздавая их нищим на улицах Москвы. Тайком, сопровождаемая верною служанкою, она посещала по ночам тюрьмы и госпитали и распределяла помощь и натурою и деньгами.
Большая часть ее имущества оказалась поглощенною такою благотворительностью. Она разделила остаток его между огромною толпою своих гостей обоего пола, собравшихся в ее дворце, больных, увечных и идиотов, среди которых находилось два юродивых, Феодор и Киприан, призванные сыграть известную роль в истории Раскола. Федосья Прокопьевна ела вместе с ними из одной чаши. Она уделяла свои заботы всем, сама обмывала раны некоторых из них и кормила их из своих рук.
Она носила на себе власяницу, проводила часть ночи в молитве и даже отказалась прибавлять мед в свой квас. Аввакум в свое пребывание в Москве, а позже, переписываясь с нею из Пустозерска, в этом смысле направлял эти самостоятельный наклонности молодой женщины. «У нас тут иногда не бывает воды, а мы между тем живем, – писал он ей, – почему же вы лучше нас, хотя и боярыня? Бог разостлал одно небо над нашими головами». Это, однако, не мешало ему быть очень чувствительным к щедрой денежной помощи, которую боярыня оказывала его семье. Не переставая прославлять по этому поводу щедрость благотворительницы, он все-таки не воздерживался от грубостей, напоминая ей при случае, «что у бабы волос долог, да ум короток». Он был по-своему ловкий куртизан.
При таком образе жизни Федосья Прокопьевна мало-помалу была вынуждена порвать все другие связи дружбы или даже родства. Княгиня Урусова избегла такой немилости, лишь после того, как последовала примеру своей сестры; но та не могла простить своему двоюродному брату, Михаилу Ртищеву, его снисходительный отзыв о Никоне. Желая совратить ее с намеченного ею пути, он попробовал указать на интересы ее единственного сына, карьеру которого она рисковала скомпрометировать.
– Я люблю больше Христа, чем моего сына, – ответила она.
Когда этот сын вырос, его мать, в 1671 году, тайно постриглась в монахини под именем Феодоры и оставила управление своим домом. Эта тайна не могла долго сохраняться. Через год, когда Алексей праздновал свой брак с Наталией Нарышкиной, боярыня Морозова отказалась принять участие в празднествах, и внимание государя было направлено на маленькую группу женщин, где до сих пор свободно производилось исповедание и распространение Раскола. Долго задерживаемая гроза наконец разразилась. Князь Петр Урусов, не зная о том, что и его жена принимает участие в опальной общине, сообщил ей, что Федосья Прокопьевна будет арестована. Княгиня попросила позволения пойти проститься со своею сестрою и уже более ее не покидала. Их обеих арестовали ночью, увезли в подземную тюрьму, потом разделили. Переходя из одной тюрьмы в другую, проходя мимо царского дворца и думая, что Алексей смотрит на нее, Федосья Прокопьевна подняла с усилием свою руку, отягченную цепями, и осенила себя двуперстным крестом.
Обе сестры жили около года, заключенные в двух монастырях, где строго охранялись, и несмотря на это находили средство видеться друг с другом. Более или менее преданные расколу, сторожа и монахини ухитрялись не выполнять приказов своих начальников. Некоторые священники из их лагеря даже посещали арестованных, и по легенде даже сам Алексей часто ездил в тот монастырь, где была заключена княгиня Урусова. Подолгу простаивая под окнами ее кельи, он сожалел по ней, говоря, что не знает, действительно ли она страдает за правду.
Из всех своих богатств боярыня Морозова не сохранила ровно ничего. Все было конфисковано. Сын ее умер с горя. Она же не слабела. Назначенный еще недавно патриархом, новгородский митрополит Питирим, вмешался в ее пользу и льстил себя надеждой, что приведет ее на добрый путь.
– Вы не знаете, что это за женщина, – сказал ему Алексей. Впрочем, попытайтесь!
Патриарх истощил все свое красноречие с Федосьей, мягко предлагая ей исповедаться и причаститься.
– Мне некому исповедаться, ни причаститься.
– Есть достаточно священников в Москве!
– Ни одного хорошего!
– Я вас сам исповедаю…
– Вы ничем не отличаетесь от других; у вас тиара римского папы.
Одев свои священные одежды, Питирим велел принести святое миро. Оно служило для исцеления людей, одержимых безумием. Боярыню Морозову пришлось внести в комнату патриарха. Она говорила, что не в состоянии держаться на ногах. Но она притворялась, потому что не хотела оставаться стоя перед никонианцами. В 1667 году во время собора, судившего его, Аввакум тоже сделал вид, что хочет лечь. Вдруг крутицкий митрополит в качестве ассистента патриарха подошел к ней с жезлом, омоченным в священное масло, и хотел с нее снять головной убор. Федосья Прокопьевна вскричала:
– Не трогайте меня! Не заставляйте погибнуть бедную грешницу!
Она так сильно отбивалась, что, согласившись с царем и уступая своему гневу, Питирим велел выгнать вон «бешеную». По словам Аввакума, стрельцы, караулившие несчастную, выполняя приказание, вытащили ее во двор, схватив ее за цепь, висевшую у нее на шее, «да так, что она пересчитала головою все ступени лестницы».
В свою очередь княгиня Урусова подверглась той же пытке, но, сорвав покрывало, покрывавшее ее голову, что считалось в то время бесстыдством, она вскричала:
– Что вы делаете, бесстыдные люди! Разве не видите, что я женщина?
На следующую ночь обе сестры, как и Мария Данилова, были подвергнуты допросу в присутствии князей Ивана Воротынского и Якова Одоевского и дьяка Думы, Иллариона Иванова. Раздетые до пояса, они подверглись вздергиванию на дыбу и испытанно огнем, но не проявили ни малейшей слабости. С вывихнутыми руками, со спинами, покрытыми ужасными ранами, они оставались три часа на снегу, не обратившись, по свидетельству Аввакума, ни с одной жалобой к своим мучителям.
Алексей был смущен, патриарх высказался за применение закона, и монахиня Маланья объявила своим сотоваркам, что они будут непременно сожжены. Но было не так легко применить к Морозовой такое наказание! Бояре взволновались, и Печерский монастырь, где была заключена Федосья Прокопьевна, стал предметом тревожных манифестаций. Перед его воротами ежедневно происходили бурные собрания. Сестра царя, особенно нежно любимая им Ирина, упрекала Алексея в жестокости, припоминала ему заслуги Бориса Морозова, в котором он видел второго отца. Судя по легенде, Алексей еще раз пытался перейти к увещаниям. Один стрелецкий капитан получил приказ предложить Федосье только поднять руку с тремя сложенными пальцами, обещая ей, что в таком случае царь пришлет ей свою собственную карету с великолепными лошадьми и свитою из бояр для возвращения домой.
– У меня были великолепные экипажи, – возразила она, – и я о них не сожалею. Велите меня сжечь: это единственная честь, которой я не испытала и которую сумею оценить.
Этот эпизод кажется сомнительным, по крайней мере в подробностях. Государь, без всякого сомнения, послал бы для выполнения поручения более достойного посредника. Но Федосья не была сожжена. Ее отправили в Боровск вместе с обеими подругами. Три эти женщины там жили изолированно в тюрьмах, вырытых в земле, в землянках и, так как они упорно держались своего, то им давали с каждым днем все меньше пищи. Страдания их возбудили общую симпатию, а в недрах Раскола Аввакум деятельно восхвалял их достоинства. Сравнивая их теперь со «стоглазыми херувимами», с «шестикрылыми серафимами» и еще с Афанасием Александрийским и св. Григорием, он почти дошел до их обоготворения. Особенно Федосья возбуждала в нем удивление и страстное поклонение. Уделяя ей особое место в «единстве божественной троицы», назвав ее благословенной среди всех женщин, он сравнивал ее с Христом и примешивал к этим крайним гиперболам более простые звуки, исходившие из глубины его сердца.
– «Милый друг, живы ли вы еще или вас сожгли, или задушили? Я ничего не знаю, я ничего не слышу! Жива ли она? Или она мертва?»
Он иногда начинал упрекать ее, когда она, как ему казалось, спускалась с высот, куда он хотел ее возвести. Разве она не должна была быть самою совершенною между всеми? Но в то же время он писал ее товаркам: она ангел, а вы только бабы.
Евдокия Урусова умерла в октябри 1675 года, а ее сестра месяцем позже. Один современник описал в трогательной форме последние минуты «святой», упоминая о величайшей просьбе, с которой она обратилась к своим стражам, прося их снять тайно и вымыть единственную рубашку, которая была на ней, так как она желала в чистом виде явиться перед лицом Господа.
Такие примеры со всеми теми трогательными и страстными чертами, которые были им приданы легендой, дали Расколу импульс, которого не могли уже остановить никакие меры строгости. Казалось, что первые века христианства ожили в истории новых исповедников истинной веры. Бунт нескольких фанатиков обряда принял характер большего народного движения, предназначенного действительно распространиться с неудержимою силою.
Аввакум и его товарищи не оставались бездеятельными в их отдаленном пустозерском изгнании, не переставали привлекать к себе внимание своих единоверцев. Содержимые в мрачных тюрьмах, получая в день лишь по полутора фунта плохого хлеба с небольшим количеством квасу, они не теряли энергии. Аввакум и Лазарь писали царю послания, остававшиеся без ответа, но получившие огромную известность. В то же время в Москве распространился слух, будто бы у Лазаря и Епифания вновь чудесно отросли языки, отрубленные палачом, так что эти иноки могли говорить. Мы обязаны самому Аввакуму естественным объяснением этого чуда: может быть, преданный делу своих жертв, палач произвел лишь по виду экзекуцию. Но, если верить апостолу, то процесс отрубания был снова выполнен в Пустозерске и с тем же результатом; через три дня языки приняли их первоначальную форму. У Лазаря также была отрублена правая рука и, когда она упала на землю, то ее пальцы сложились в двуперстный крест.
Черты из биографии Иоанна Дамаскина и Максима Исповедника не были, очевидно, чужды подобным выдумкам.
На деле когда усилилась агитация, распространяемая изгнанниками, в Пустозерск был послан в 1670 году стрелецкий капитан, присутствовавший там при новых казнях, которые не оказали никакого влияния. Лазарь, Епифаний и Феодор после того, как им действительно уже вырвали языки, оставались по-прежнему непоколебимыми в убеждениях, которые они исповедывали.
Аввакум был пощажен палачами, но разделил усиленные строгости общего заключения, увеличивая их еще добровольным умерщвлением плоти. Отказавшись от одежды, даже зимою, воздерживаясь от всякой пищи в продолжение целых недель, он так ослабел, что не мог уже громко молиться. Тогда он впал в экстаз, почувствовал, что он необыкновенно увеличился в размере, вообразил, что сам Бог «вложил в него землю, небо и все творение», и написал Алексею: «Живя на свободе, ты владеешь лишь одной Россией, а мне пленному Христос дал небо и всю землю».
Благодаря сообщникам, находившимся вокруг них, пленники могли переписываться и сообщаться почти свободно с внешним миром. Аввакум поддерживал переписку с Москвою, Мезенью, где жила его семья, и Боровском, где умирала бедная Морозова. На клочках бумаги, заботливо собираемых приверженцами раскола, он излагал продукты своих размышлений. Среди его сочинений автобиография, в двух собственноручных изданиях, некоторое количество комментариев на псалмы, различные труды по богословию и полемике и несколько десятков писем относятся к этой эпохе. Его товарищи подражали ему, обсуждая с ним различные проблемы доктрины или дисциплины и опубликовывая многочисленные послания, в которых они излагали свое мнение.
Таким образом Пустозерск становился центром религиозной пропаганды, горячим очагом, распространявшим далеко свои лучи.
Первые проповедники раскола, относительно самые образованные, следует заметить, и самые одаренные: Феоктист Неронов, Никита Пустосвят оставили сцену, мертвые или вынужденные молчать от ужаса. Некоторые из них должны были позже снова получить голос, но пока что «отцы Пустозерска», как их называли, одни пользовались авторитетом. Их слова собирали, как слова какого-нибудь оракула, к ним обращались во всех затруднительных положениях.
Один из самых щекотливых и наиболее тяготевших над расколом вопросов был вопрос о священстве. Мы видели уже неуверенность, с которой Аввакум блуждал в этом вопросе; Пустозерские оракулы стремились установить различие среди членов клира, смотря по тому, получили ли они свою санкцию до или после Никона. Только к первым можно было прибегать в религиозных нуждах, хотя тоже с осторожностью и в случае абсолютной необходимости. Аввакум и его товарищи в то время совершенно не заботились о тех последствиях, которые вытекали из такого принципа. По примеру первых христиан они не думали о будущем, так как они не признавали его. Они верили в скорый конец мира. Мы еще возвратимся к этому пункту.
Их мнение в этом вопросе дошло до нас в трех редакциях, дающих разницу только в деталях. Оно должно было послужить базою для доктрины беспоповцев, проповедующих конец всякой иерархии, необходимость второго крещения и замену «духовным причастием» таинства евхаристии. Лично Аввакум однако не принял эти идеи, и вынужден был позже опровергать их очень энергично, но его голос, обыкновенно властями, совсем не был решительным в данном случае. Его товарищи по заключению занялись составлением раскольничьего credo, и разногласие между ними касалось самых существенных пунктов христианской догматики, но чаще предметов значительно меньшей важности.
Именно по поводу Троицы, не той, где фигурировали яхонт, изумруд и яшма, но другой, Аввакум дошел до того, что назвал Феодора «щенком», и проклинал его. Другой раз он упрекал его за то, что тот поддерживал недопустимое предположение, будто бы Христос вошел к Богоматери в ухо и вышел из бока, когда текст Иезекииля (XLIV, 2) устанавливает, напротив, вне всякого сомнения, что Он шел обыкновенным путем, «пробивая себе проход». На деле Феодор не говорил ничего подобного. Очень корректно он удовольствовался принятием материального воплощения тогда, как Аввакум учил простое вхождение божественной благодати, причем Сын остается безусловно нераздельным от Отца, – тезис противоположный общему учению всех христианских церквей и между тем принятый большею частью раскольников.
В деле полемики апостол меньше всего заботился о лояльности, а большинство его учеников совсем не были к ней приучены. Значительно умнее и образованнее своего противника, Феодор тем не менее дважды был осужден своими единоверцами и исключен из числа «отцов». Желая оправдаться, он написал маленькую книгу, но Аввакуму удалось ее захватить, он вырвал из нее и опубликовал несколько отрывков, компрометировавших в таком отрывочном виде автора. Остальное он уничтожил и наложил на несчастного дьякона жестокую епитимью, при которой он сам присутствовал.
Для торжества своих идей, воодушевленный абсолютной своей убежденностью, Аввакум не разбирался в средствах и еще менее в аргументах. Он черпал их широко в апокрифической литературе, как и в своем собственном воображении, обнаруживая при этом свою очень оригинальную, но временами довольно грубую фантазию. Этому способствовало прогрессивное изменение его умственных способностей. Менее устойчивый, чем его физическая структура, его дух не мог противостоять известному нам режиму. Обратясь в 1669 году к Алексею с жалобой, которую он называл последнею, хотя за ней последовало несколько других, путаясь в дебрях лиризма, не лишенного своеобразного красноречия, Аввакум, впрочем, соблюдал еще некоторую меру и пускал в ход некоторую дипломатию.
«Теперь, – писал он, – из моей тюрьмы, как из могилы, в слезах я обращаю к тебе это последнее воззвание… Сжалься не надо мною, но над твоею душою! Скоро, не оказав нам справедливого суда с такими отступниками, ты предстанешь вместе с нами перед лицом Верховного Судьи. Там твое сердце в свою очередь будет сковано страхом, но мы не будем в состоянии помочь тебе. Ты отказал нам в гробницах у святых церквей, хвала тебе за это! Разве лучше был удел святых мучеников? Чем больше ты нас осуждаешь, мучаешь и заставляешь томиться, тем больше мы тебя любим, о, государь! решив молиться за тебя до смерти… Но на небе мы не сможем тебе больше помочь, так как ты отказался от спасения. Оставив твое призрачное царство, желая достигнуть вечного пристанища, ты унесешь с собою только гроб и саван. Что касается меня, то я обойдусь без того и другого. Мое тело будет растерзано собаками и хищными птицами. Что же из этого! Мне будет хорошо спать на голой земле, пользуясь светом в виде одежды и небом вместо крыши. И, несмотря на то, о, господин, что ты хотел этого, я тебя благословляю еще раз моим последним благословением».
В 1681 году наследовал своему отцу царевич Феодор. Аввакум решил, что может теперь изменить свой тон, и на этот раз обнаруживается уже очень явно смятение его ума. Обращаясь от отца к сыну, он говорил, будто бы ему было свыше сообщено, что умерший государь искупил ужасными мучениями преступления, в которые вовлекли его никонианцы и в наивных выражениях он требует своего освобождения, чтобы, наподобие Ильи, истребить все исчадия сатаны.
В ответ на это последовал приказ, осуждавший к сожжению на костре автора этого послания с тремя из его товарищей: Лазарем, Епифанием и Никифором. Дата казни (10 апреля 1681 г.) сомнительна и детали ее, дошедшие до нас только в литературе Раскола, становятся благодаря этому, подозрительны. Аввакум будто бы предвидел свой конец, распорядился кое-каким оставшимся у него имуществом и распределил свои книги. Уже на костре он обратился с речью к своим слушателям, подняв два пальца и говоря: «Молитесь и креститесь так, и божественная милость будет с вами; в противном случае песок покроет те места, где вы живете, и наступит конец мира». Когда пламя окружило его с его товарищами и один из них стал кричать, он будто бы наклонился к нему и стал его утешать.
Верно лишь то, что событие это произвело огромное впечатление и далеко не остановило движения, душою которого были эти жертвы; оно, наоборот, еще расширилось. Это аутодафе составляло только часть целого ряда репрессивных мер, которые были приняты на Соборе 1681 года: как-то создание новых епархий для укрепления влияния официального клира; организация специальной полиции; запрещение всем подданным царя давать у себя убежище диссидентам; уничтожение пустынь и церквей, принадлежавших расколу и суровое применение духовных и гражданских законов по отношению к схизме. Поражая, с одной стороны, ее вождей, думали, с другой стороны, сделать невозможной жизнь для их учеников. Всюду выслеживая их через массу агентов, гоня их из одной деревни в другую, раскрывая их убежища даже в лесах, думали, что они исчезнут совершенно.
Но они размножались. Строгости прежде всего начались слишком поздно. Как это и констатировал Собор 1681 года, раскольники до сих пор пользовались полною терпимостью и даже в Москве могли свободно заниматься деятельною пропагандою, причем публичная продажа их сочинений всюду распространяла учение Раскола. Кроме того, действие репрессивных мер, вновь принятых, парализовалось непослушностью пущенных в ход орудий. На деле, в большинстве случаев, этот поход приводил лишь к широкой эксплуатации преследуемых преследователями. В одной деревни оставляли в покое диссидентов, потому что они уплатили карточный долг старосты. В другом месте шуба, поднесенная жене воеводы, служила выкупом для многих запрещенных общин. В первый момент раскольники переходили массами границу, находя себе убежище в Швеции, в Крыму, на Кавказе, особенно в Сибири или даже в Турции, в Молдавии, в Пруссии и в Австрии. Но исчезнувшие немедленно заменялись новыми прозелитами и в конце концов, благодаря преследованиям, раскол развивался не по дням, а по часам, по выражению одного историка.
Политическое, социальное и моральное положение страны, самое ее географическое положение помогали этому, расстраивая самое энергичное противодействие. Еще раз, после смерти Феодора, Москва впала в кризис, ставивший на карту самое существование империи. В мае 1682 года разыгрывается знаменитый Стрелецкий бунт, в котором Раскол играет значительную роль. Диссиденты собираются громадными массами на улицах столицы, всячески помогая восставшим.
Осужденный многократно и помилованный, наружно примирившийся с официальною церковью, но выжидая лишь момента порвать с нею, бывший суздальский поп, Никита Пустосвят, фигурирует во главе их. Одно время он и его приверженцы были хозяевами города. Расставив аналой со своими книгами на Красной площади, с зажженными свечами, они проповедуют свою веру, потом процессией входят в Кремль и завязывают там бурные споры. В присутствии патриарха и правящей царевны Никита бьет по лицу холмогорского архиепископа Афанасия.
Приведенные в повиновение путем убеждений и щедрости Софии, стрельцы оставили своих союзников, и 21 поля 1682 года Никите Пустосвяту отрубили голову.
Но раскол уже царил повсюду.
С 1667 года ученики Капитона проповедовали его по-своему в Костромской области; старый типограф Иван распространял его учение во Владимирской области; Ефрем Потемкин и иеромонах Авраам вербовали себе прозелитов в окрестностях Нижнего Новгорода, Ветлуги и Балахны. В Смоленске протопоп Серапион, дальше на север – отцы из монастыря св. Кирилла, дальше к югу, на Дону, монахи Досифей и Корнилий организовали другие центры пропаганды. Повсюду появлялись святые, пустынники, странствующие проповедники, постники, ясновидцы, предсказывавшие единодушно пришествие царства Антихриста и конец мира.
На обширном северном берегу, в частности, в области Олонеца и Каргополя, среди огромных лесов и пустынных земель, недоступных озер и болот, Раскол нашел себе неприступную крепость. То же и по тем же причинам в окрестностях Вологды, Владимира, Ярославля. В Вологде пропаганда нашла себе в ежегодной ярмарке благоприятное поле деятельности. Казаки открыли расколу свободный доступ в Саратовские степи, вдоль маленькой речки Кумишанки, соединяющей Дон с Волгою, – готовые быстро откликнуться на всякое революционное слово. Раскол вошел этим путем на востоке в сношение с областью Воронежа, где Москва еще не успела встать твердою ногою, а на западе с польскою Украйною, где власти республики тайно сочувствовали ему.
По берегам Днепра местное население держалось в стороне от движения, подчиняясь восточным патриархам, напротив того, великорусские эмигранты, очень многочисленные в этих местах, пристали к. нему с воодушевлением, и на Дону, в традиционном убежище всех бунтовщиков, диссиденты нашли себе вторую родину.
У нас почти отсутствуют сведения о первых проповедниках раскола в бассейне этой великой реки, – о Корнилие и Досифее. В этой местности раскол вступает в историю лишь с Иовом Тимофеевым, сыном одного литовского дворянина, старинным слугою Филарета, во время плена будущего патриарха в Польше, и основателем в 1672 году монастыря на берегу Чира, в 50 верстах от его соединения с Доном.
Уже очень старый, – он умер в 1680 году почти ста лет от роду, – Иов, по-видимому, не занимался прозелитизмом в этом убежище и искал лишь в нем уединения и личного покоя. Но в 1685 году, прибыв на Чир, другой Досифей, уже игумен монастыря, сожженного нижегородским митрополитом Питиримом, привлек к учению большое количество казаков. Появились еще пустыни на соседних течениях Хопра и Медведицы; размножились и новые секты. Известный Феодосий занимался вторым крещением своих приверженцев; основываясь на тексте, приписываемом Ездре, знаменитый поп Самойла проповедовал в Черкассах близкий конец мира и, основываясь на той же базе эсхатологических верований, Кузьма Ларионов, называемый Косым, насчитывал до двух тысяч учеников.
В этой среде политический элемент не замедлил взять верх над религиозным. Вызванная Стрелецким бунтом и поддерживаемая беспрестанными волнениями, следовавшими за этим во все время регентства Софии, – сильная агитация закончилась в 1688 году всеобщим восстанием. Но от этого не выиграло религиозное единство раскола.
Раскол существовал повсюду, но в виде маленьких общин, изолированных, часто рассеянных, связанных лишь смутною, полною шатаний и противоречий догмою, лишенный с исчезновением «отцов Пустозерска» центрального очага своего. Материальная разбросанность по огромной территории и моральная шаткость исповедующих его организмов, постоянно меняющих свою физиономию, создавали для русского раскола еще больше, чем для протестантства на западе, условия, при которых ему пришлось неизбежно подчиниться действию этих разлагающих сил.
Вскоре должна была произойти первая распря между центром империи и южною Украйною, с одной стороны, и северным берегом и Сибирью с другой, по поводу щекотливого вопроса о церковной иерархии. Со смертью в 1656 году Павла Коломенского, единственного прелата, оставшегося до конца верным Расколу, у последнего уже не осталось ни одного епископа. Только получившие сан до реформы Никона допускались Аввакумом, но таких оставалось уже немного, и проблема становилась чрезвычайно острой. Она разрешалась различно не только в разных общинах, но давала место жестоким спорам в среде каждой из них. Одни из них утверждали возможность спасения вне обращения к правильно установленному церковному авторитету, другие думали, что неотложная нужда может заставить верующих принимать священников, поставленных никонианством, но порвавших потом связи с официальною церковью.
Первая доктрина господствовала на севере и в Сибири, как в стране, где недостаток церковной организации уже давно приучил большую часть жителей манкировать церковною службою и таинствами. Насчитывая несколько адептов в центре и на юте, хотя и связанная исторически с проповедью Капитона в Костроме и Вязниках, беспоповщина нашла себе тем не менее наибольшее развитие в менее населенной северо-восточной области. Влияние протестантства сыграло там определенную роль, хотя на деле беспоповцы просто заменяли одну иерархию другою, свидетельствуя о своем крайнем уважении к тем духовным лицам, которых они сами себе назначали.
Аввакум однажды отождествил с прелюбодеянием брак, не заключенный официальным священником. Беспоповцы же решили, что за исключением крещения и исповедания, которые по некоторым произвольно толкуемым текстам могут быть производимы светскими людьми, для всех других таинств совсем не нужны священники. Отсюда произошел постулат и об общем безбрачии, породивший впоследствии много беспорядков. Вождя Раскола были искренни. Один из них, Семен Денисов, желая дать этому личный пример, дошел до того, что воздерживался от разговора наедине даже с собственною сестрою Саломеей, игуменьею одного монастыря. Но пример не имел подражателей. Опираясь на авторитет Аввакума, теория и практика свободного соединения имели более многочисленных приверженцев. В секте дьякона Степана, в Степановщине, монахи и монахини жили в одних кельях, т. е. «клали огонь возле леса», по выражению св. Димитрия Ростовского. Образовались новые обряды, где за неимением священников службу отправляли уже женщины.
На юге ценою целого ряда непоследовательностей поповщина избежала этих заблуждений, но оказалась в явном противоречии с общей точкою зрения на положении церкви, пришествие Антихриста и конец мира. Впрочем, в обоих центрах раскола никогда не состоялось соглашение, даже в том пункте, который их разделял на отдельные организмы. В принципе один из них крестил второй раз своих приверженцев, а другой объявлял эту церемонно излишнею; местами между тем второе крещение употреблялось и поповцами, а также бывали случаи, когда беспоповцы выбирали себе священников. В 1709 году уже насчитывалось до двадцати сект, следовавших обеим системам, каждая по-своему.
С течением времени поповщина должна была практически придти к созданию автономной иерархии, соперницы официальной. Теоретически она оставалась долго верной эсхатологическим верованиям, исключавшим эту организацию и составлявшим к концу семнадцатого века самую характерную черту раскола и почти единственный пункт доктрины, на котором объединялись диссидентские группы.
Эти верования связывались, как мы это уже знаем, с тезисом «третьего Рима». Понятно, что, наследуя Константинополю, православная Москва сделалась в недрах христианства единственным убежищем истинной веры, и лишь она одна задерживала появление Антихриста. Следовательно, в деле Никона и его реформы русская церковь не была в состоянии выполнить этой высокой миссии, и Антихрист должен был появиться. И он пришел. Уже в 1596 году, под влиянием впечатления Брестской Унии, Стефан Зизаний в комментарии на пятнадцатую главу Св. Кирилла Иерусалимского отнес это событие к восьмитысячному году от сотворения мира. В 1648 году другая работа, обнародованная в Москве под названием Книги веры, очень популярная, воспроизводила ту же идею. Вспомнили, что, по Апокалипсису, Сатана скован пришествием Христа на тысячу лет и решили, что моральное падение Рима совпало с этим указанием. После этого надо было ждать и других более ясных знаков победоносной мощи проклятого. Посредством фантастических вычислений согласили дату, принятую прежде для пришествия Антихриста, с Собором 1666 года, на котором была окончательно решена реформа. Несколько апокалипсических данных и форма зверя объяснялись именно в этом смысле. Аввакум утверждал, будто бы он видел чудовище и давал ему описание; его вид был ужасен; тело его распространяло отвратительное зловоние, из носа и ушей оно метало ядовитое пламя.
Большая часть раскольников отождествляла его сначала с Никоном и применяла к бывшему патриарху тексты Писания, приписывая ему родителей-язычников, окружая все события его жизни демонами и змеями. Но когда Никон умер, не получив власти над миром, эти выдумки были оставлены. Одни упорно держались того мнения, что он продолжает жить, скрываясь в Пскове, другие предполагали, что он воскреснет. Аввакум кончил тем, что утверждал, что бывший патриарх был лишь предтечею. Но тогда пришлось пересмотреть вычисления, относящиеся к концу мира. Выросшие из верований, общих первым христианам и тысячелетних верований средних веков, они ограничивали царствование Антихриста двумя годами с половиною, после чего все должно было быть уничтожено. К этому уже давно готовились в различных слоях. Когда в 1644 году протестантский духовник датского принца Вальдемара, Фельгабер, стал упрекать московитов в невежестве, старый священник Вознесенского собора, Иван Наседка, ответил ему, что близкий конец мира делает бесполезным всякое создание школ. В 1668 году многие крестьяне отказались засевать свои поля. Через год они оставили свои дома. Соединившись в группы, они молились, постились, исповедовали друг друга, приобщались св. даров, освященных еще до никоновских новшеств, и ожидали звуков трубы архангела.
По старому преданию это событие должно было произойти в полночь, в тот трагический момент, когда луна потухнет, а звезды попадают с неба, как дождь урагана. Когда день кончался, ожидавшие события надевали саваны, ложились в гробы и читали сами по себе заупокойные молитвы, которым, как траурное эхо, вторил жалобный рев скота, бродившего без корма.
Но прошел и 1669 год, а звезды все еще сияли на своем месте. Тогда исправили недавно сделанные вычисления. Явление Антихриста со всеми последствиями, которые оно влекло за собою, считалось теперь отсроченным жизнью Спасителя, который по новым представлениям одним своим рождением прервал все сатанинское дело. Но Никон был уже мертв, и вся работа воображения по поводу чудовища, которое являлось Аввакуму, перенеслась на другие предметы. Постепенно Алексей, или вообще самодержавие, а позже, минуя кроткого и безобидного Феодора Алексеевича, Петр Великий заняли место бывшего патриарха.
Между тем, так же, как некоторые израильские коммуны делают это по отношению Мессии, самые образованные раскольники кончили тем, что одухотворили это представление. Царствование Антихриста уже не имело в их глазах значения материального владычества. Они стали его считать положением вещей, абсолютно не соответствующим Царству Божью и добрых христиан на земле. И добрые христиане не должны были уже ждать такой катастрофы. Она уже осуществилась, и им оставалось одно средство для спасения: смерть.
Почва уже была давно подготовлена для развития подобной идеи. Практика коллективного самоубийства, как кажется, родилась в Волосатовщине, одной из сект, создавшейся благодаря проповеди Капитона. Простой крестьянин без всякого образования, родом из маленького местечка Сокольска, в теперешней Владимирской губернии, основатель этой общины Василий Волосатый лишь закрепил обычные формы аскетизма, столь почитаемого в пустынях. Он воздерживался даже от стрижки и расчесывания своих волос, оттуда и его прозвище – Волосатый. Но, доведя до последней крайности доктрину своего учителя, со своею неотразимою логикою он заменил умерщвление плоти полным ее разрушением.
Способ самоуничтожения, принятый почти всеми учениками этого «законодателя самоубийства», как его называют писатели раскола, состоял в посте до самой смерти, и первые случаи подобного рода, известные нам, относятся к 1660 году. Мы не знаем подробностей коллективных жертвоприношений, организованных на этом основании Волосатым в Вязниках, но зато знаем, что позже, в Ветлуте или в Выгозере, один старик, основал для этой цели специальное учреждение, правильно функционировавшее. Добровольных постников вводили через крышу в здание без дверей и окон. Их насчитывали сотнями. Мрачный жертвоприноситель закрывал отверстие после того, как туда входила последняя жертва, и для большей верности ставил вдоль стены пять или шесть сторожей, снабженных дубинами. После двух дней, проведенных в молитве, пленники обыкновенно просили есть. Тщетно. Ни просьбы, ни мольбы, ни крики, ни сама агония жертв не трогали молчаливого старика. Большая часть запертых умирала между третьим и шестым днем, но некоторые держались гораздо дольше.
Однажды две родные сестры попали в эту башню Уголино, о которой нельзя вспомнить без содрогания; третья отправилась их спасти, она возмутила население соседних деревень, и жертвоприноситель должен был подвергнуться той самой казни, на которую он обрекал столько заблуждавшихся. Но ему все-таки удалось избежать гнева крестьян и найти даже подражателей, среди которых фигурировала одна женщина.
Впоследствии, развиваясь, это безумство приняло различные формы: кончали с собой в воде, резали себе горло ножом, погребали себя заживо и наконец сжигали себя. Последний способ взял потом верх, и этому особенно способствовали казни, совершенные в Пустозерске тем же путем. Костры, зажженные там для осужденных, обратились здесь в добровольные аутодафе. Однако, несмотря на крайне деятельную пропаганду и очень искусную организацию, эта эпидемия самоубийства не распространялась повсюду. Свирепствуя со страшною интенсивностью на севере и на северо-востоке, по верхней Волге до Нижнего, а также в окрестностях Новгорода, в области Онеги, на всем северном побережье и в Сибири, она почти пощадила центральные области, где царила поповщина.
Главный очаг этой эпидемии был сосредоточен в месте ее происхождения, в теперешних губерниях: Владимирской, Костромской и Ярославской, именно в Вязьниках, в Пошехонье и в Романове. Служа колыбелью московского государства, центром его самой деятельной промышленной и торговой жизни, эта область являлась вообще местом зарождения большинства политических, социальных и моральных ферментов. Но, исходя оттуда, это движение распространилось главным образом по окраинам.
Первая идея о самоубийстве посредством огня явилась у Волосатого; его ученики всегда любили ссылаться на авторитет Аввакума, одобрявшего действительно в некоторых из своих писаний этот обряд. Так в первом (или в третьем, по мнению некоторых критиков) из своих посланий к Симеону, он высказывался по поводу одного аутодафе в 1672 г., которое составило эпоху в Нижнем Новгороде. Но «апостол», кажется, по этому случаю впал в ошибку: Симеон убедил его, что раскольники Нижнего предали себя смерти, желая избавиться от материального насилия, угрожавшего их вере, тогда как на деле они совершили это благодаря вспышке религиозной экзальтации.
Трудно уловить в этом отношении мысль Аввакума, так как защитники самоубийства осложнили эту проблему, распространяя за подписью «апостола» ими же составленные писания. Не одобряя по временам самоуничтожения в качестве орудия духовного спасения и рекомендуя его только, как крайнее средство сохранения чистоты веры, в другое время он говорит о нем, как о средстве, избираемом истинными верующими «для спасения души». Всегда при этом – может быть, намеренно – он выражается неточными терминами. Между тем он не признавал невозможным бороться с царством Сатаны, ни необходимости вследствие этого избавиться от его власти путем смерти. Сам Антихрист признался ему в своем бессилии подчинить себе энергичную волю. Но самоубийство было популярно, и «апостол» вначале даже не смел высказаться определенно против него. Это случалось со многими, подобными ему. Потом он, кажется, был увлечен общим течением и к концу своей жизни без всяких оговорок вдруг остановился на идее добровольного мученичества, подтверждая этот тезис историческими примерами. «Что делать, писал он тогда, для живущих нет могил». И он принял сам решение умереть с голоду, но потом позволил себя разубедить.
Подобно ему, защитники и организаторы самоубийства редко сами подавали тому пример. В 1687 году один из самых энергичных из них, Игнатий, был побужден к тому лишь силою. Признавая достоинство «очистительного огня», другие из них обольщали молодых девушек, которых они приговаривали к смерти. В Романове один из самых знаменитых соревнователей Волосатого считался даже содомитом. Другие из них были воодушевлены самым гнусным личным интересом, бесстыдно присваивая себе имущество своих жертв.
Аутодафе 1672 года в Нижнем Новгороде является первым известным в истории случаем коллективного самоубийства этого рода. Появление в соседних пустынях и болотах пророка Ефрема Потемкина, объявлявшего о пришествии Антихриста, сильный голод, опустошавший в то же время страну, создание новой епархии, предназначенной для борьбы с Расколом, и наконец казнь одного раскольника, сожженного по приказу нового митрополита, являлись причинами, побуждавшими к этому событию.
Считали, что Антихрист не только испортил церковь, государство и общество, но даже самые элементы, воду, воздух, землю. Поэтому было необходимо умереть, так как жизнь являлась невозможною! Эта идея потом эволюционировала. Образовались два течения, одно – вышедшее из общей доктрины староверов, другое – из частного учения Волосатого: здесь это был акт благочестия, заменивший собою другие религиозные обряды, которых нельзя было исполнять за недостатком священников. Второе крещение, как его тогда называли, это коллективное самоубийство было напротив понято в виде средства умереть, не поступаясь своими религиозными обязанностями и «не отказываясь от освящения крещением». И, доставляя удовлетворение самым различным чувствам этими тонкими различиями, страшный обряд распространился в самых различных кругах, закончив однако свое развитие на новой базе: на вере в близкий конец мира.
От 1672 до 1691 годов насчитывают тридцать семь коллективных самоубийств, причем число их жертв было более 20 000 человек. Пропагандисты иногда употребляли прямо преступные средства. Часто они изобретали преследования, чтобы довести до сумасшествия население. Они пускали в ход наркотические средства, самое гнусное насилие. Молодые люди прибегали к такому средству, желая избавиться от своих жен. Местные летописи сообщают при этом ужасающие подробности. Вот загорелся костер в загородке. Уже охваченный огнем, один старик стремится перепрыгнуть через ограду, его собственные сыновья отрубают ему руки топором, и он падает в пламя. Ребенок десяти лет зовет свою мать, которой удалось спастись «из могилы», но его отец удерживает его силою. Прибежав посмотреть на это зрелище, какая-то женщина рожает со страху тут же на месте, церковный служитель, играющий роль надсмотрщика, бросает сначала в огонь родильницу, потом крестит ребенка и отправляет его за матерью.
Такие заблуждения, вероятно, неотделимы от всех движений, где выступают на сцену человеческие страсти. Во всех странах и во все эпохи религиозный фанатизм вызывал подобные факты. Пережив такие безумства, раскол в России доказал могучую жизненную силу, которая его воодушевляла. Но он был и является в настоящее время разрушительною силою, а в общем кризисе, который переживала Москва в конце этого века, он был для нее, хотя и в другом смысле, концом мира, который болезненно отразился на этой стране. Вскоре обнаружившаяся полная невозможность создать на основании прошлого новый порядок вещей, могущий удовлетворить законным желаниям всего населения, обязанность завещать отдаленному будущему столько беспокоящих проблем, все это создало для России внутренний перелом такой жестокий, что в течение нескольких лет раздавался только ужасный призыв к полному уничтожению.
В эволюции общества нравы обыкновенно составляют тот пункт, где новаторские и мизонеистические тенденции, стремление к прогрессу и консерватизм особенно живо борются друг против друга. И именно в эту эпоху, несмотря на все нападки, которые ему пришлось претерпеть, сопротивление старого московского духа проявилось с особенной силой. В вопросах веры религиозная реформа разделила всю страну на два лагеря, и в общем сторонники status quo не были в большинстве. В образе жизни до появления Петра Великого, за несколькими исключениями, царило полное единодушие, – если не принципиальное, то по крайней мере фактическое – в верности традиции. В сущности даже если религиозный кризис и достиг подобной интенсивности, то потому, что религия составляла часть нравов и потому, что реформа нападала еще больше, чем на элементы веры, на образ жизни.
Сравнивая наблюдения двух путешественников, собранные по этому поводу, одни в первой половине семнадцатого века, а другие в конце его, мы получаем впечатление, что образ жизни не изменился.
«Дурное воспитание, которое они (москвитяне) получают молодыми, доводит их до того, что они следуют слепо так называемому животному инстинкту. По природе своей испорченные и совращенные, они неизбежно делают свою жизнь полной постоянного ослепления и излишеств. Я совсем не говорю о фантазиях вельмож, но о самых обыкновенных расходах (sic…), где только слышишь о совершенных ими же гнусностях, или о том, что делали другие в их присутствии, причем они даже хвастают преступлениями, которые здесь были бы искуплены огнем. Более того, так как они предаются всякому разврату и даже противоестественным порокам, то тот, кто может рассказать больше об этом, считается у них самым умелым человеком. Их песенники слагают песни на эти темы, а их шарлатаны и скоморохи публично все это изображают и не стыдятся………………………………………………………………………………………..
……………………… Вожаки медведей, сопровождаемые жонглерами и марионетками, устраивают театры в один миг из простыни и в них показывают свои куклы и заставляют их воспроизводить их скотство и содомию, представляя эти мерзкие зрелища перед детьми».
Таково сообщение Олеария, посетившего Москву в 1634 году, Стрюйс последовал за ним в 1669 году и вот некоторые из его заметок:
«У них (т. е. москвитян) вид грубый и животный и если они все сильны и крепки, то походят больше на животных, с которыми имеют много общего. Народ этот родился для рабства и так привык к усталости и к работе, что обыкновенным их ложем является скамья или стол, а изголовьем солома. Их образ жизни, как и все остальное, носит естественный характер, и вы увидите отца, мать, детей, слуг и служанок у одного очага, где они производят свою пачкотню, не заботясь ни о каком благоустройства. Они по природе так ленивы, что работают лишь в крайней необходимости, или когда их принуждают к тому силою. Как все грязные душонки, они любят лишь рабство, и, становясь благодаря смерти или доброте своих господ свободными, немедленно продают себя снова, поступают в услужение, как и прежде. При всем своем труде они питаются так плохо, что берут, где могут то, в чем нуждаются. Они охотно крадут все, что попадается им под руку, и даже убивают тех, кто стоит на их дороге. Кроме того они очень неучтивы, дики и невежественны, изменники, задиры, жестокие и так грубы в своих страстях, что содомия даже не кажется им очень большим преступлением, и они предаются ей открыто».
Эти две картины совершенно совпадают, и другие иностранные путешественники повторяют все это слово в слово.
В 1696 году Перри замечает, – но в этом он ошибся, – будто бы русские не имеют на своем языке слова для обозначения понятия «честь». «Иностранцы, писал он, обыкновенно говорят, что для того чтобы узнать, честен ли русский, надо посмотреть, нет ли у него волос на ладони. Если их нет, то он, очевидно, мошенник. У них отсутствует всякий стыд по отношению к самым гнусным делам»…
Дневник Гордона приблизительно той же даты, и он представляет собой как бы репертуар всяких гнусностей: воровства, взяток, мотовства, подделки подписей. Люди всякого звания, чиновники всякого рода конкурировали между собою в бесчестии, и сам автор дневника стал им подражать, и этот факт вполне доказывает его искренность. Мейерберг, Нейгебауер, Тектандер, Петреюс, Коллинс, Ла Невиль, Авриль, Корб, Карлайль щеголяют такими же сведениями. Петреюс говорит о бедных дворянах, которые на улицах вербовали любовников для своих жен…
Это пишут иностранцы, которых могут заподозрить в недоброжелательстве. Пусть так. Но вот Котошихин, московит, говорит нам, что присутствовать на похоронах царя чистое горе, так как рискуешь там быть ограбленным или убитым. Хотя и иностранного происхождения, Крыжанич является более чем беспристрастным свидетелем, доходя до энтузиазма во всем, что касается его приемной страны, но и он дает почти те же сведения. Как на наиболее характерные черты местных нравов, он указывает на общую лживость, грубость и дикость жителей, на ужасающее развитие пьянства и содомии qui habetur pro joco. Этим пороком даже публично хвастают, предаются ему при свидетелях.
По этому частному пункту у нас имеются впрочем документы. В то время, когда патриархом был Никон, произведенная анкета сообщила об одном факте содомии, совершенной архимандритом над поддьяконом в церкви и во время церковной службы. Возмутившиеся монахи в Соловках предъявили против своего игумена Варфоломея обвинение в таком же роде.
По поводу общей нечестности мы видели выразительное доказательство в лице самого Алексея по случаю смерти патриарха Иосифа.
Умерший был со своей стороны довольно печальною личностью, а церковь ни в коем случае не давала лучшего примера. В 1642 году протопоп Вологодского собора, Феодор, подвергся преследованию за участие в шайке разбойников. В одном письме, адресованном в 1632 году архиепископу Сибирскому, патриарх Филарет обличает большое число священников в участии в самых гнусных проступках, противоестественных пороках, насилиях.
Пьянство царило одинаково во всех классах общества. «Водка служила утехою обоих полов, каково бы ни было их положение, пишет Олеарий; во всякий час и все время пьянствовали; пили даже дети, не морщась. Наконец они к этому так привыкли, что по мере увеличения холодов люди закладывали все свое состояние и готовы были скорее ходить нагишом, чем отказаться от вина. Женщины также не отличаются большею воздержанностью, и чтобы достать вина, они занимаются проституцией даже на виду у всех».
Секретарь посольства, посланного в Москву императором в 1676 году, Лисек, свидетель исключительный. Совершенно противореча впечатлениям всех иностранцев, он находит лишь льстивые речи по адресу официального мира и других сфер столицы: князей, бояр, чиновников, как и самого государя. Но люди из народа вызывают в нем совершенно другие воспоминания: он видел их грубыми и жестокими, ловкими и хитрыми в торговле, не возбуждающими никакого доверия: враждебными к иностранцам до того, что входили с ними в сношения крайне неохотно и предающимися пьянству до полной потери сознания. Ежедневно, читаем мы в его рапорте, мы видели на повозках трех или четырех мертвецки пьяных. Часто также мы наблюдали, как мужья лежали уже без всякого сознания, жены их снимали с себя одну одежду за другого, отдавая их за водку, и доводили себя до того, что падали совершенно нагими и мертвецки пьяными около своих мужей.
Тогда, как и теперь, этот порок являлся главного язвою страны и так же, как и теперь, по тем же причинам, показывая вид, что они борются против этого зла, ни духовные, ни гражданские власти не употребляли никаких серьезных средств для уничтожения его. В монастыри посылались циркуляры с запрещением употребления крепких напитков, но у епископов были прекрасные запасы в погребах и сам реформатор Никон напивался допьяна. Сам непьющий, Алексей любил иногда, чтобы бояре, окружающее его, напивались. С одной стороны, оказывали сопротивление старые привычки, а с другой стороны правительство не решалось ограничить потребление спиртных напитков, так как пользовалось от них большим доходом. Таким образом, шахматистов наказывали кнутом, а потребители водки пользовались на деле широкою терпимостью. Строго соблюдаемые приказы заставляли служащих во всех канцеляриях поститься на Страстной неделе и ходить в церковь ежедневно в пост. Воскресный отдых не претерпевал никаких уклонений, всякая работа должна была прекращаться в субботу вечером во время вечерни, и во все дни года было воспрещено развлекаться с паяцами и гадателями, играть с собаками, качаться на качелях и даже смотреть на луну с начала ее первой четверти или купаться во время грозы. Но и в воскресенья, и в другие дни можно было безнаказанно пьянствовать; мужчины и женщины купались вместе в общественных банях, или обменивались по выходе сквернословием с самыми неприличными жестами.
Жестокость нравов соответствовала их распущенности. Очень красноречивым указателем первой является большое число женщин, принявших монашество, чтобы избавиться от бесчеловечного обращения их мужей, запрягавших их в сохи или, избив их предварительно кнутом до крови, натиравших им раны солью! Но кроме этих варварств несчастные могли ожидать еще худшего. Убийство мужа женою навлекало на виновную страшное наказание, – погребение заживо, но закон совершенно не предвидел обратного случая. Юриспруденция впрочем иногда делала дополнения к этим установлениям, и в 1664 году мы сталкиваемся с таким случаем, когда муж наказан кнутом за то, что убил свою жену, хотя она и была уличена в прелюбодеянии. Но этот факт является исключительным.
Насилие царило повсюду. В течение всего царствования Алексея даже столица представляла собою разбойничий притон. Дома самых важных вельмож походили на притоны бандитов, так как многочисленная челядь, плоха питаемая и плохо одетая, мало или даже совсем не получавшая жалованья, не имела другого выхода, как кормиться разбоем. Целый квартал, на Дмитровке, был почти непроходим благодаря людям Родиона Стрешнева, князей Голицина и Татьева, которые работали там, вооруженные, днем и ночью.
Зверские поступки свойственны даже лучшим, самым культурным и самым мягким людям того времени. Получив известие, что сын Ордын-Нащокина прошел через границу без разрешения, Алексей дал отцу инструкцию, предписывая ему истратить до 10 000 рублей, чтобы привести назад беглеца и, если это не удастся, то даже убить его. Человеческая жизнь ценилась крайне низко, и это презрение к жизни было общим, как для убивающих, так и для убиваемых. Один немец, Рингубер, присутствуя в 1684 году на одной из капитальных экзекуций, был поражен простотою, с которою ее производили «ohne viele compliments zu machen». Казни прямо ужасны. Продолжают допрашивать осужденных чуть не до эшафота, их снимают с колеса с переломанными уже членами, чтобы привести в комнату допросов, и все это не возмущало никого, даже самих осужденных на казнь.
Абсолютное подчинение индивидуума государству, одна из характерных черт эпохи, объясняет отчасти это явление. Индивидуум часто возмущается, вступает в борьбу с господствующей властью, но, побежденный, подчиняется своей участи и заботится лишь о том, чтобы умереть прилично и праведно, как если бы он был в своей избе. Часто осужденных приводят к эшафоту несвязанными, они спокойно кланяются присутствующим, повторяя: «простите, братцы»! Затем они сами помогают палачам. Зарытые в землю заживо, обвиненные в прелюбодеянии, женщины благодарят кивком головы тех милостивцев, которые бросали в колоду, специально предназначенные для этой цели, монеты на их погребение.
Такой же грубой и дикой является материальная жизнь народных масс, и даже более образованных классов, без следа какого бы то ни было изящества, или хотя бы самого элементарного комфорта, даже в жилищах вельмож. Крестьяне и рабочие живут подобно животным и едят не лучше последних. «Вся их кухонная утварь, говорит Стрюйс, состоит из нескольких горшков и глиняных или деревянных блюд, которые мылись один раз в неделю, из оловянной кружки, из которой они пили свою водку, и из деревянного кубка для меда, который они почти никогда не ополаскивали». Обыкновенно даже вельможи жили не иначе. Крыжанич замечает, что они правда начали заменять деревянные дома каменными или кирпичными постройками, но что внутренность их лишена по-прежнему всякого комфорта; серебряная посуда сводится лишь к нескольким чашам, глиняные горшки и деревянные блюда фигурируют исключительно на всех столах и редко чистятся. Нигде Крыжанич не мог открыть и следа той блестящей оловянной посуды, которая так часто встречалась в то время в Германии, даже в домах бюргеров. На стенах он не видел никаких украшений, кроме паутины. Перин не было, только шерсть или солома; дневная их одежда служила ночью простыней и одеялом; никакой тонкости в пище; каша, капуста, огурцы, соленая рыба, часто испорченная, служили обыкновенным меню, причем приправою им служил лук и чеснок, запах которых наполнял даже дворец царя. Крыжанич там присутствовал на парадном банкете и видел, что его посуда не была мыта по крайней мере в течение года.
На таких пирах угощение было обильное, количество яств и питий прямо огромное, но на Мейерберга это производит только отталкивающее впечатление.
«Одно опьянение кладет конец их манере пить, и никто из них не покидает стола, пока не свалится мертвецки пьяный. Во время обеда отрыжка, выходившая у них изо рта с запахом водки, лука, чесноку и репы, вместе с….. так портили воздух, что можно было умереть, сидя вблизи них. Платки у них не в карманах, а в шапках, и так как они садятся за стол с непокрытыми головами и им лень тащиться за шапкою, то они сморкаются в руку и обтирают потом носы скатертью».
Картина, действительно, отталкивающая получается из всех этих свидетельств, полная тождественность которых исключает всякую возможность ошибки. Вдумчивый и вполне беспристрастный наблюдатель не только по свойствам своего ума, но и благодаря тягостным испытаниям, пережитым им в его приемной стране, – Крыжанич – не ограничился тем не менее одними мрачными красками, которые он сообщил своей кисти. И мы должны, без сомнения, последовать его примеру. У этого народа – дикарей, лентяев и пьяниц он прежде всего констатирует полезный дух строгой политической дисциплины. Она казалась, по его мнению, способной развить во всех классах общества чувство долга. Он заметил, что, хотя по природе склонные более грабить, чем сражаться, солдаты этой страны никогда между тем не убегали, если ими хорошо командовали, и, защищая крепости, скорее умирали с голоду, чем сдавались. Ему казалось также, что, налагая на тех же людей ряд других суровых принудительных мер, моральная дисциплина Домостроя охраняла их от сибаритства, которое наложило свой отпечаток на более свободную и более роскошную жизнь западных народов. Много путешествуя, Крыжанич не мог с другой стороны слишком пугаться некоторых черт распущенности, замеченной им в нравах этой страны, видеть в них действия исключительной испорченности. Другие страны оставили в нем на этот счет далеко не благоприятное впечатление. Посещенный в 1684 году Рингубером, европейский квартал Москвы далеко не показался этому немцу оазисом добродетели. Прибавим, что даже Париж в это время еще не был городом благоустроенным. Буало написал в 1660 году следующие стихи:
Le bois le plus funeste et le moins frequenté
Est auprès de Paris un lieu de sûreté.[48]
В Москве хорватский писатель получил тяжелое впечатление от других свойств, тормозивших развитие этого народа и причиной которых, по мнению этого автора, служат внутренние противоречия, в которых бьется его сознание. При великой простоте ума и сердца большинство москвитян отличалось чрезмерною, парадоксальною национальною гордостью. Они презирали всех иностранцев, а между тем покорно и послушно подчинялись их руководству. Ксенофобия и ксеномания доводят их поочередно до самых ужасных эксцессов. Они не знали ни в чем чувства меры, и это мешало им найти правильную середину между самой распущенной анархией и самым абсолютным деспотизмом.
Вместе с другими иностранцами Крыжанич констатировал различие уровня, очень мало заметное с материальной точки зрения, но очень чувствительное в интеллектуальной жизни, – между народными массами, предоставленными развращающему и гибельному влиянию невежества, суеверия и рабства, и аристократическим классом, уже затронутым отчасти освободительным движением цивилизации. Сам Алексей, и среди его приближенных такие люди, как Ртищев, не могли сойти за варваров, с какой угодно европейской точки зрения. Мейерберги и Карлейли едва ли могли указать на каком-либо из западных тронов государя, равного второму Романову, по величию и чистоте нравственной. Что касается Ртищева, то, будучи настоящим государственным человеком, он – этот неразлучный сотрудник царя, – был в то же время положительно святой. Конституциональный гиперболизм, констатированный Крыжаничем в темпераменте его расы, нашел здесь поразительное подтверждение.
Этот справедливый человек один мог снискать прощение многим ужасам своей родины. Как в общественной, так и в частной жизни своей, за исключением кое-каких ошибочных суждений, это христианин, превосходивший даже евангельский идеал, так как, дойдя до полного самоотречения, его любовь к ближнему являлась в то же время деятельною и созидательною. Сопровождая государя на войну, Ртищев предоставляет свой экипаж для раненых и больных, несмотря на то, что сам больной, он с трудом держится на лошади; он устраивает военные госпитали; снедаемый болью, он председательствует при их организации, смотрит за их штатом, неизвестно каким образом находит медиков и хирургов, на которых тратит часть своего состояния. В Московии семнадцатого века он основывает Красный Крест! Потом, как следствие принятой им инициативы, он устраивает систему выкупа пленных с помощью кассы, собранной из специального налога, создает богадельню для нищих и прокаженных. Когда был голод в Вологде, он распродает свое платье, чтобы помочь голодающим! В своем завещании он рекомендует своим наследникам обращаться хорошо с крестьянами, «так как они наши братья», и уже на смертном одре в 1673 году требует, как последней радости, дать ему возможность из собственных рук раздать еще несколько подаяний! Умер он всего сорока семи лет и почти разоренный своими добрыми делами. А лучшая часть его наследства содержится в тех законодательных мерах, которые, вдохновленные им, явились после его смерти началом систематической организации благотворительности в тот момент, когда запад только вышел на эту дорогу.
Но и в этом отношении Москва семнадцатого века остается верной самой себе. Биография Ртищева является почти повторением другой, оставленной нам благочестием одного современника, описавшего в начале этой эпохи полную героической благотворительности жизнь одной придворной дамы, Ульяны Осориной, урожденной Лазаревской. Занятая целый день домашними заботами, помогая своим слугам в самой тяжелой работе и принимая их услуги лишь перед гостями, она по ночам шьет, продает свои работы, а деньги, вырученные за них, раздает бедным.
Но в начале этого века, – Ульяна умерла очень старой в 1604 г., – как и в конце его все эти высокие добродетели захватывали лишь верхушки. В низах масса, терзаемая барщиной и рабством, нищая и огрубевшая, только пассивно подчинялась невообразимой тирании действительных или воображаемых сил, тяготевших над ее судьбою. Среди насилий и лихоимства, в жертву которым она отдана своими хозяевами, среди бедствий, которые она приписывала воображаемым колдунам, существование ее представляло собою сплошной ужас. На западе процессы о колдовстве были еще часты в эту эпоху; но в 1670 году смертный приговор, произнесенный руанским парламентом по этому поводу, был кассирован по приказу короля. А тут, четырьмя годами позже, сожгли одну колдунью в Тотьме и обвинения подобного рода не щадили даже самых высокопоставленных лиц. Воспитатель матери Петра Великого явился жертвою такой подозрительности, и народное суеверие даже открыло диавола в одном бокале у чиновника департамента иностранных дел Иванова, который имел неосторожность сохранить в нем моллюска.
Возвышенный Ртищев хотел, чтобы с его крестьянами хорошо обращались, но, будучи сторонником развития образования, он не позаботился даже научить их грамоте. Вместе с ним самые преданные делу прогресса москвитяне полагали, что вообще эта роскошь является совершенно излишней. Сама аристократия владела этим искусством в довольно ограниченных размерах.
Как и пьянство, невежество было общее во всех классах до конца века, хотя уже и тогда стала прорываться пропасть, которая и теперь еще в России отделяет избранных от большой массы. Но тогда расстояние было огромно даже между этими избранниками и европейскою культурою. Иностранные наблюдатели объясняют это явление различно, указывая на корыстную роль клира, правительства и бояр. За исключением Павла Алепского, все они единогласно доказывают общее отсутствие самых элементарных знаний, даже в отношении религии. Главинич, принимавший участие в 1661–1664 гг. в посольстве барона Мейерберга, заметил, что в большинстве случаев жители этой страны знают только самые простые молитвы, удовольствуясь лишь повторением по двести раз в день: «Господи, прости нам наши прегрешения!» Спрошенные по этому поводу, они смело заявляли, что «Отче Наш» и «Богородица» дело высшей науки, которую знает лишь царь, патриарх и вельможи. В целой толпе Рейтенфельс нашел лишь одного москвитянина, знавшего, кто был Иуда.
Исчезновение в семнадцатом веке первоначальных основ школьной организации, ранее устроенной, является действительным фактом, как он ни покажется странным. В этих предоставленных самим себе учреждениях обучение также было, по-видимому, очень скудно. Там не учили даже катехизису. Ученики этих школ, впрочем, выносили оттуда некоторые обрывки из всеобщей истории, а готовившиеся стать священниками изучали кроме того Новый Завет, отцов церкви, а в частности св. Иоанна Златоуста. Но число и тех и других было крайне ограничено, так как в шестнадцатом веке по всем свидетельствам на 1000 москвитян едва один умел читать.
Эти школы были созданием приходского духовенства и были погребены в семнадцатом веке под развалинами автономных организаций, которые их создали. Некоторые историки полагают, что их воспитательную миссию взяли на себя в эту эпоху религиозные братства. Но эти братства проявляли жизненную силу лишь в тех русских областях, которые находились под властью Польши. В Москве же из научных учреждений, созданных по их инициативе, мы находим лишь школу св. Иоанна Богослова, существование которой, довольно проблематичное, было во всяком случае очень эфемерным, и школу монастыря св. Андрея, созданную Ртищевым с помощью монахов, вызванных из Польши.
Это не были, впрочем, первоначальные школы. Вместе с преподаванием риторики и философии они приняли программу школы Чудова монастыря, которая была основана Михаилом Феодоровичем и которая должна была их поглотить и послужить подготовкою к будущей Славяно-Греко-Латинской Академии, где по странному сочетанию обстоятельств должна была найти свою точку отправления к концу этого века законченная организация просвещения.
В России очень редко начинают что бы то ни было с начала. В течение этого века мы там видим математиков, из которых даже самые ученые знали лишь первые элементы. Заимствованные из Византии буквы алфавита для обозначения чисел создавали ряд трудностей в приложении их на практике. В общем употреблении приходилось ограничиваться лишь сложением и вычитанием, и Крыжанич совершенно справедливо видит в этом причину отсталости коммерческой жизни.
Заключавшиеся лишь в нескольких руководствах по арифметике, три действия, носившие название «золотой строки», считались последним словом науки. До восшествия на престол Петра Великого в Москве была напечатана лишь одна работа по элементарной математике, а что касается геометрии, то элементы Евклида, проникшие на запад уже в начале двенадцатого века, являлись еще долго тайною для русских.
Под геометрией тут понимали точно и буквально лишь измерение земли. Способ ее приложения на основании самых элементарных принципов начальной геометрии, давал повод к самым грубым ошибкам. Смешивая самые различные поверхности, геометры того времени разрешали по-своему квадратуру круга.
Под астрономией тогда понимали только календарь. В космографии считали оракулом Козьму Индикоплавта, египетского монаха шестого века, который считал землю четырехугольной по образцу скинии Моисея. Максим Грек являлся его горячим поклонником. В царствование Алексея киевским монахам удалось разбить это учение, но они заменили его лишь астрологическими теориями средних веков, которые пользовались доверием в самой просвещенной московской среде в тот момент, когда на западе Ньютон дал системе Коперника, Кеплера и Галилея ту форму, в которой мы его теперь знаем.
Карамзин говорит, что у него в руках была московская рукопись второй половины семнадцатого столетия под заглавием: Геометрия или измерение земли, но он не дает никакого указания по поводу ее содержания. Олеарий упоминает со своей стороны о некоем Саввиче Романчикове, который, занимаясь изучением математики, пользовался астролябией. Но у нас нет ровно никаких сведений по поводу работ этого ученого, который умер преждевременной и очень трагической смертью. Встретив немилость царя по возвращении своем из путешествия в Персию, он отравился.
В области естественных наук их украинские адепты сильно боролись со знаниями византийского происхождения, относившимися к третьему веку, где серьезно рассуждали о физиологии «единорога», но они могли им противопоставить лишь тот научный багаж, который был ими собран в энциклопедиях тринадцатого и пятнадцатого веков.
Медицина, которой занимались почти исключительно иностранцы, находилась на том же уровне. Во второй половине семнадцатого века несколько аптек, устроенных теми же врачами в Москве, выпустили русских учеников и сделались очагами науки и свободной мысли. Но как их учителя, так и ученики, знали лишь очень отдаленно элементы анатомии и физиологии, приобретенные западною наукою с эпохи Везалия и Гарвея. Правда, книга Везалия была переведена в 1650 году Епифанием Славеницким, но только для личного употребления царя, и единственный ее экземпляр, кажется, так и не вышел из рук государя. Публика должна была ограничиваться руководством, переведенным с латинского в пятнадцатом веке, но составленным, вероятно, гораздо раньше, и передававшим ей те указания о лечебном свойстве драгоценных камней, в которое так верил Иван Грозный.
В 1647 году, заметив, что вода из колодцев становилась нездоровой, жители Карпова не представляли себе другого средства для предотвращения катастрофы, как добыть крест с мощами, а немного позже жители Курска обратились к Алексею с просьбою по тому же поводу.
Историография тоже совсем не двинулась вперед, пользуясь постоянно в виде источников старинными хронографами пятнадцатого века, несколько раз переделанными по «Луцидарию» и апокрифам. Киевские монахи создали более современные компиляции, хотя и проникнутые идеями средних веков. С этой целью они затронули самые древние эпохи национальной истории, прославляя их исторические события исключительно с точки зрения религии. Составленное и напечатанное в 1674 году самое древнее руководство по русской истории, названное Синопсисом, пропитано этими идеями. Эта тенденция встретилась с другою, также развивавшейся в шестнадцатом веке под влиянием некоторых сербских ученых и имевшей предметом своим систематическое искажение фактов в политических целях. К герою христианской легенды, св. Владимиру, она присоединила, также в фантастическом апофеозе, героя имперской легенды, Владимира Великого, наследника Византии. В приказе внешних сношений занимались в то же время составлением экстрактов из иностранных сочинений, выдвигая на первое место генеалогию и дипломатию. Приложение этого метода к национальной истории создало позже Государственную Книгу, с биографиями великих князей и царей Москвы, иллюстрированную иконописцем Иваном Максимовым, и сборник, в котором в 1663 году дьяк Грибоедов пытался установить родство дома Романовых с царствующим домом в Пруссии, происходившим по прямой линии от римских цезарей.
Для того чтобы найти труд, лишенный этих странностей, нужно взять Историю России, составленную в 1727 г. князем Куракиным. Она напоминает собою Сен-Симона, но этот опыт так и остался единственным.
Главным предметом научной работы в семнадцатом веке и главным изданием того времени является грамматика. Православные ригористы не признавали почти ничего другого. Начиная с 1648 г. по 1651 г. азбука выдержала четыре издания. То был самый большой и даже единственный успех тогдашней книжной торговли. В 1648 году московская типография напечатала грамматику Смотрицкого, по оригиналу, напечатанному в Вильне в 1619 году, но это издание так и осталось единственным до 1721 года. Что касается двух других частей тривиума латинской школы, диалектики и риторики, то об этом даже не было вопроса.
Прибыв из Греции в 1685 г., братья Лихуды, Иоанникий и Софроний, первые сделали почин введения жителей Москвы в область философии. Они излагали логику и физику по Аристотелю, но учение показалось тотчас же слишком смелым, и потому навлекло на себя немилость начальников. Добрые москвитяне любили называть такие изыскания «измерением аршином хвоста звезд».
При первых Романовых особенное развитие получили старые азбуковники, ставшие из простых словариков энциклопедическими словарями и окончательно сместившие со сцены как Козьму Индикоплавта, так и византийских писателей. Они черпали преимущественно свой материал в латинской или польской литературе, пользуясь также авторитетами древности и средних веков, Плинием и Альбертом Великим.
С помощью образовательных очагов Афонской горы и Киева, это все, что старой Московии удалось получить из всего того, что она считает своим собственным фондом. Эти знания на деле получились с одной стороны из Византии, а с другой из средневековой Европы, но она действительно вновь обретает там первоначальные источники своей цивилизации и не перестает черпать их оттуда до появления Петра Великого, колеблясь, ввиду последовательного торжества то одного, то другого влияния, между этими полюсами своей эволюции: восточным и западным.
Торжество церковной реформы и апелляция против Никона к юрисдикции восточных патриархов, казалось, должны были вначале утвердить главенство эллинизма. Он на самом деле надолго воцарился в религиозной области. Но греки этой эпохи, деморализованные и огрубевшие от рабства, не были способны работать над моральным и интеллектуальным возрождением, которое давала чувствовать, как нечто необходимое, сама реформа и возбужденный ею раскол. Наука и дисциплина ученых, вроде Максима или Арсения, ограничивались мелочами в тексте или в форме, – тем, что родило раскол. Учителя этого рода главным образом старались, как мы это уже видели, по возможности дороже продать свои услуги или содействие, которое требовалось от них.
Обладая более современным знанием, киевские монахи показали себя более честными, и с первой половины семнадцатого века их отличают и в Москве, куда они переносят основание культуры, которую проводили неуклонно в своей стране Голятовские, Радивиловские и Барановичи. То была культура исключительно польская, начиная особенно с Могилы. Она пробивала дорогу более прямой ассимиляции с западом, откуда она и вышла. Алексей со своими приближенными вскоре подчинился ее все растущему влиянию. Духовник царя Андрей Савинов переписывает космографию поляка Бельского. У самого Никона были поляки среди его домашних, между ними Николай Ольшевский. С 1668 г. по 1670 г. Все работы по скульптуре, рисованию и позолоте во дворце государя производились поляками. Несколько позже роскошный отель Василия Голицина был выстроен и украшен артистами той же национальности. Польские кисти и резцы работали даже в московской иконографии. В больших московских домах, у Ордын-Нащокина, у Матвеева, воспитание детей сосредоточилось в тех же руках. Польское влияние чувствуется в эту эпоху даже в народной поэзии.
Начиная с 1649 года, школа грека Арсения нашла себе сильного конкурента в Преображенском монастыре, где завербованные Ртищевым Епифаний, Славенецкий и другие малороссы обрели большое количество учеников. Сохраняя характер исключительно духовный, ни то, ни другое из этих двух учреждений не соответствовало светским требованиям общества. Но в 1665 году белорусский беглец Симеон Полоцкий основывает школу Св. Спасителя, и там молодые чиновники департамента внешних сношений, получают светские знания, необходимые для их службы, получают потом среднее и даже высшее образование по некоторым предметам.
В 1672 году, когда Полоцкий сделался воспитателем царевича, школа эта исчезла и в этот момент опыты мирного разрешения этого вопроса вылились в проекте, который должен был в один прекрасный день создать Славяно-Греко-Латинскую Академию, а пока началом этого осуществления служила приходская школа Св. Иоанна Богослова.
Алексею не суждено было довести до прочного конца эти начатки. Обстоятельства мало способствовали этому. Консервативная партия сохраняла еще очень прочное положение, поддерживая будущий тезис славянофилов, выработанный в начале этого века Иваном Вишнею, воспрещая на основании этого принципа всякую светскую науку, как могущую уничтожить самое существование страны. Наука порождает лишь только гордость, от которой погиб первый Рим; третий должен поэтому держаться только одной веры.
Старший сын второго Романова, Феодор, не оказался более счастливым в этом отношении. В 1679 году его царствование знаменует собою скорее регресс, чем прогресс основанием новой типографии, которая, казалось, представляла собой зародыш все еще будущей Академии, в котором снова отражается влияние Греции. Вплоть до просвещенных кругов самые серьезные представители науки, малорусские или белорусские учителя, стали теперь предметом живейшей вражды. Можно при этом отметить, что они совершенно не владели той книжной традицией, которая составляла когда-то гордость московских ученых. Самого Симеона Полоцкого считают невежественным человеком, так как он очень мало был знаком с литературою и языком греческих отцов.
Он и его соотечественники имеют, однако, право на более справедливую оценку. На деле они были, мы это знаем, лишь архаическими передатчиками устарелой культуры; они бродят в схоластических заблуждениях, почти недоступны новым течениям, совершенно переработавшим, начиная с протестантской реформы, европейский ум. У них даже нет собственного языка, так как пишут они по-церковнославянски, по-латыни и по-польски. Но части документов они остаются данниками польской литературы.
В своих богословских работах и в речах, как и в начинаниях светских, в прозе и в стихах, Полоцкий шокирует старых московитов не только употреблением форм и утилизированием источников чуждых их умственному кругозору: он берет цитаты из классической мифологии, из Св. Августина или из Беллармина. Он не только подрывает их веру католическими тенденциями, в чем его часто обвиняли. Даже с точки зрения Запада этот язык и эта эрудиция являлись уже вышедшими из моды. Малорусская группа, сорганизовавшись прочно с помощью братства Чудова Монастыря, где ей удалось создать центр интеллектуальной жизни, не была впрочем однообразна. Полоцкий представляет в ней Киевскую Академию с тем направлением, которое дал ей Могила, т. е. с ориентацией почти исключительно польскою и латинскою. Его ученик, Сильвестр Медведев, держится того же направления. Епифаний Славеницкий, напротив, предан по-прежнему более старым традициям той же Академии: эллинским и более строго православным. В этом направлении он развивает большую активность, переводя на славянский не только отрывки из Священного Писания, но также несколько светских произведений греческой литературы, трактаты по географии и истории, по политике и педагогики. Не забывая филологии, он обнародовал греко-латино-славянский словарь, другой словарь сравнительной литературы. Он безусловно более образован, чем его соперник, и некоторые из его оригинальных сочинений, как например его трактат о милостыне, с выдающимся проектом общественной помощи бедным, обнаруживают в нем благородство и большую проницательность.
После его смерти его ученик, монах Евфимий, следует тому же направленно, и еще подчеркивает в нем восточную тенденцию. Полоцкий, напротив, еще больше удаляется от нее. Учитель царских детей, поэт и драматург двора, стараясь ввести даже в литургию элементы поэзии и драматического искусства, напыщенный, наконец, проповедник, – он разменивается на занятия, которые должны в нем показаться фривольными. Он сеет в них прекрасные мысли, проповедуя необходимость образования, как главного орудия нравственного перерождения, указывая на невежество, как на главную причину раскола, нападая на самый Домострой, в той его части, где он слишком сурово трактует о домашней жизни, и особенно об отношении к женщине. Будучи священником, он на деле работает на пользу перехода к светской науки и литературе. Но к этому плодотворному семени, которое возрастет, дав полезный плод, он примешивает и довольно бесплодные и нелепые мысли, как например рассуждение о том, мог ли Христос говорить сразу же после своего рождения, или почему он был пригвожден к кресту тремя, а не четырьмя гвоздями. Он говорит о трех небесных сферах, из которых одна кристальная. Он спрашивает себя, возродимся ли мы при последнем суде с ногтями, и приходит к положительному выводу; но ногти будут обрезаны.
Во всем этом не было ничего достаточно заманчивого, достаточно захватывающего, чтобы побороть сопротивления, которые эта пропаганда латинского и польского происхождения, следовательно вдвойне подозрительная, должна была встретить в православных и консервативных кругах. Патриарх Иоаким терпел Полоцкого лишь благодаря расположению, которым этот иностранец пользовался у государя. В 1673 году смерть украинофила Ртищева, а в 1675 крутицкого митрополита Павла, которому Полоцкий помогал в составлении речей, отняли у малорусской группы могущественных покровителей, и греческая партия взяла верх. Полоцкий вынужден был основать в Кремле частную типографию, где его издания ускользали от цензуры патриарха. Малороссами же продолжали пользоваться в качестве церковных певчих, но когда в 1681 году знаменитый проект академии стал приближаться к окончательному его осуществлению, Медведев стал думать, что не найдет себе места в этом учреждении и стал мечтать о создании другой, в которой он мог бы приложить к делу программу, принятую им в наследство от его учителя.
Вскоре между тем обе партии оказались перед лицом общего противника. То был профессор философии и богословия, Иван Белобродский, объединивший теперь вокруг себя всех непримиримых националистов, решительных врагов всякого иностранного влияния. Между ними произошло соглашение, и плодом его явилась построенная, наконец, Славяно-Греко-Латинская Академия. Там царили греки, и в статутах учреждения фигурировало даже формальное порицание уже умершему в 1680 г. Полоцкому и самому Медведеву. Но, тем не менее, программа проектируемых занятий была составлена в духи украинских идей, и Медведеву в 1685 году была предоставлена честь представить эти статуты на утверждение царевны Софии. Напротив, выбор профессоров был поручен константинопольскому патриарху Досифею, который рекомендовал братьев Лихудов.
Таким образом Москва, казалось, вернулась к традициям девятого века, возродила те отдаленные дни, когда другой иерусалимский патриарх послал ей «двух фессалоникийских братьев», чтобы приобщить ее к истинам веры. И, в общем, греческая партия господствовала в этом институте, владевшем огромными привилегиями и, между прочим, очень широким правом цензуры. Утверждение Академии стало необходимым хотя бы для того, чтобы иметь у себя на дому учителей иностранных языков. Изучение всех свободных наук было подчинено ее надзору и ее юрисдикции, которая пользовалась даже правом осудить виновных на ссылку в Сибирь или даже на костер! Эта школа обратилась в трибунал инквизиции, о чем замечает прибывший в Москву в 1689 году ученик Якова Бёме, Кольман. Завоевав себе нескольких адептов в немецком квартале, он был осужден Академией и сожжен.
С научной точки зрения это учреждение только прозябало. В старом разрушенном доме братья Лихуды нашли всего семь учеников и, несмотря на все их усилия применить Аристотеля к принципам самого чистого православия, они не избежали подозрений в ереси. То были впрочем очень посредственные ученые и, как большинство их соотечественников, главным образом искатели карьеры. Так как они учились в Падуе, то несмотря на все усилия с их стороны держаться подальше от латинизма, он вторгся в их лекции, незаметно возбудив против них законные подозрения. Чисто греческая программа высшего образования являлась в эту эпоху неосуществимой химерой. В своем возбуждении против своих противников, Медведев стал сам, чтобы погубить их, играть в игру старой московской партии. В 1694 году, наконец, константинопольский патриарх дезавуировал им же выбранных учителей. Они были отставлены, и Академия, предоставленная двум из их учеников, Николаю Семенову и Феодору Поликарпову, еще не окончившим своего ученья, доведенная до преподавания одной только грамматики, почти совсем не действовала несколько лет.
Так еще раз непримиримость защитников старого режима доказала свою бесплодность, подготовив радикальную работу Петра Великого.
Являясь по происхождению своему греческими или латинскими, малорусскими или польскими, элементы науки и культуры, перенесенные в эту страну в тех условиях, в которых она находилась, не соответствовали самым настоятельным ее нуждам. Тут дело шло не о том, чтобы делать выбор между Аристотелем и св. Иоанном Златоустом, или Плинием и Беллармином, а чтобы завести у себя армию, флот, дипломатию, весь аппарат европейской державы; мануфактуру, фабрики, мастерские, все продуктивные ремесла Запада; жилища удобно или даже артистически устроенные как там, и поучительные или развлекающие зрелища, на подобие немецких, французских или итальянских театров, весь комфорт и роскошь цивилизованных народов. Даже такой националист, как Крыжанич, тоже хвалил преимущество западного костюма, со стороны его легкости, удобства и экономии.
Становилось ясно также, что в тех узких рамках, где так горячо боролись приверженцы Полоцкого и Славеницкого, латинисты и эллинисты, – они должны будут замениться в ближайшее время теми западниками нового типа, офицерами, инженерами, ремесленниками, коммерсантами, которыми окружил уже себя Алексей и которые сделались истинными воспитателями его родины.
Приобщение к европейской жизни должно было создаться здесь через их посредство, и прошло оно как-то плохо, вкривь и вкось, потому что старая Москва в них нашла только довольно посредственных в этом смысле учителей и людей с очень плохой репутацией во многих других отношениях. Какими мы их видим на работе, это были последние кондотьеры Европы, люди предприимчивые, деятельные, иногда очень одаренные, но всегда очень сомнительной нравственности.
Шотландец Патрик Гордон был одним из лучших, и уже по нему можно судить об остальных. Самый младший в младшей линии своей фамилии, воспитанник иезуитской коллегии в Браунсберге, он поступил в 1655 году на службу к Карлу Х Шведскому и отправился на войну с Польшей. Взятый в плен поляками, он поступил к ним на службу, а когда его взяли в плен шведы, он без малейшего колебания вступил снова в их ряды. Очевидно, он был совершенно индифферентен в этом отношении и готов был продать свою шпагу кому угодно, так как в 1658 году мы его видим снова в польском лагере, а через два года он назначен майором московитов. Едва прибыв в Москву, он требует отставки, так как, по обычаю страны, вербовщик, который должен был выдать ему аванс из жалованья, вздумал удержать часть из него. Тогда вновь прибывшему объяснили, что, уходя, он рискует не попасть ни в Польшу, ни в Швецию, а добыть себе паспорт в Сибирь. Он решает тогда остаться, и в области пьянства и палочных ударов, раздаваемых своим высшим и низшим служащим, он вполне освоился с обычаями страны. В этом отношении он взял на себя роль инициатора, и его соотечественники усиливают скорее, чем ослабляют порчу местных нравов.
В других областях те, которые таким образом учат его жить, не много могут усвоить от этого иностранца. Он видел войну, и у шведов по крайней мере прошел хорошую школу, но ни приобретенная им опытность, ни его природные способности не сделали из него мастера этого искусства. Впрочем, бессильные понять его настоящие способности, его новые хозяева требуют от него других, ему несвойственных, как например инструкторской роли, поручая ему обучать солдата управление копьем и мушкетом!
Результаты, полученные с помощью вывезенных из заграницы мануфактуристов, оказались не лучше, почти ничтожными в деле национального воспитания, по различным, но одинаково решительным причинам. Приток этих инициаторов увеличивается. По соседству с Олонецом, один голландец Денис Ховис, начинает эксплуатацию медной руды. Два предприятия того же рода поручаются очень предприимчивому и богатому Пьеру Марселису, датского происхождения, у которого были также железные кузницы в окрестностях Тулы, конкурировавшие с кузницами устроенными одним немцем Тильманем Акемой, в окрестностях Калуги. Таким же образом возникли фабрики пороха и селитры, стеклянные заводы.
Француз Миньо управлял стеклянною фабрикою, существовавшей на личные средства государя. Еще один немец, Ганс Фальк из Нюрнберга, организовал в Москве литейню пушек и колоколов. Но технический персонал их был, как и они сами, исключительно иностранного происхождения.
Если они и утилизируют кое-кого из туземных рабочих, они стараются скрыть от них самый процесс фабрикации. И довольно долго им это удавалось без особенного труда. Крыжанич, действительно, сделал такое наблюдение, что одаренные большою сметливостью и такой же способностью все быстро усваивать, русские, в их сношениях с иностранцами, колебались между почти суеверным уважением к знаниям этих своих учителей и таким же к ним недоверием, заставлявшим их быть с ними настороже. Они смотрели на них как на колдунов и были склонны думать, что могут больше потерять, чем выиграть от их выучки. Тут рискуешь прежде всего скомпрометировать ту чистоту веры, которой Москва сделалась ответственной хранительницею, и в глазах диакона Феодора различные попытки запада войти в сношения с третьим Римом граничат с усилиями злого духа установить свое царство в очаге истинной христианской веры!
Некоторые продукты западной литературы, широко распространенные в эту эпоху, способствуют сами распространенно подобных идей. Из чтения одной «космографии», переведенной для их обихода, – москвитяне узнают например, что в третьей части света отданной сыну Ноя, Иафету, называемому здесь Афетом, люди очень ученые и очень искусные во всех отраслях промышленности, устроили многочисленные школы, большая часть из которых находится в Галлии, в городе, называемом Парижем. Там долго изучали все науки, грамматику, философию и астрономию. Но однажды 80 000 учеников возмутились против государя, по подстрекательству папы, и все они были убиты в один час. И в то же время, верная некогда истинной православной вере, эта страна была охвачена всеми родами ересей, между прочим среди других ересью Кольвина (sic) и Мелентова (Меланхтона).
Способы, употребляемые для набирания экзотических воспитателей, способствуют такому направлению умов. Они не руководятся никаким методом, и серьезные занятия у них перемешиваются с самыми фривольными стремлениями. Посланный в 1675 году заграницу с миссией подобного рода, голландец Ван-Стаден был уполномочен привезти оттуда рудокопов, трубачей и комедиантов. И на деле западная цивилизация стала проникать и прививаться в центре старой Московии прежде всего и особенно при помощи развлечений. Если Петр Великий и мог хвалиться, что он ударом топора пробил окно в Европу, то слуховое окно было уже проделано в нее до него, и чрез него прошел европейский театр. Посредством этой первой бреши, проломив строгие рамки Домостроя, новые идеи и нравы проникли до нерушимой ограды терема, как струя свежего воздуха, как оживляющий и будящий свет. В той парадоксальной кривой, которой следовала здесь интеллектуальная эволюция, Славяно-Греко-Латинская Академия предшествовала устройству первоначальных школ, но комедианты появились еще раньше, чем академики.
Они также пришли из заграницы. Под тяжестью режима, основывавшегося на беспощадном отрицании всякой независимости в области искусства, как и в области мысли, сам Табарин не мог найти в этой стране дерева для своего балагана. Шутки скоморохов, шуточные фарсы вожаков медведей заключали уже в себе некоторые элементы национальной комедии; принципиально запрещенные, часто преследуемые, находясь постоянно под строгим наблюдением, они не доставляли материала для оригинального искусства, способного развиваться.
С 1660 года, Алексей был живо заинтересован описаниями, которые, по возвращении из Италии и из Польши, делал ему обо всем виденном им при посещенных им дворах – его посланец Лихачев. Занявшись несколько позже и быть может под влиянием других впечатлений, полученных из этого же источника, украшением своей резиденции в Коломенском, государь, кажется, попытался воспроизвести там сценические феерии Флоренции и Варшавы. Присутствие при нем очень строгой Марьи Ильинишны между тем являлось препятствием для осуществления таких стремлений. Но в 1668 году Потемкин привез, на этот раз уже из Франции, еще более заманчивые сенсационные новинки. Он видел представление «Ударов любви и судьбы», с чудесною переменою декораций и поразительным балетом. Он присутствовал на представлении Амфитриона, данном Мольером с его труппой, и был охвачен полным восторгом, особенно, следует думать, благодаря некоторым интермедиям, о которых Рифмованная Газета упоминает таким образом:
La troupe où préside Molière
Par une chère toute entière
Leur donna son Amphitrion
Avec ample collation,
Pas de ballet et symphonie
Sans aucune cacophonie.
Амфитрион удостоился вскоре чести быть переведенным на русский язык и, хотя Лихачев в своем рапорте благоразумно не упоминает ни о Мольере, ни о его произведении, распространяясь только об упражнениях в вольтижировке, устроенных в его присутствии в Сен-Жерменском парке, но уже близок был момент, когда его государь мог свободно предаться своим давнишним желаниям. В январе 1672 года живая и веселая Наталия Нарышкина вошла в Кремль, и к концу того же года, за несколько месяцев до рождения Петра Великого, немецкие комедианты устроились уже в Москве.
Предполагают, что воспитатель Наталии Матвеев вызвал их, но он не посмел бы это сделать без согласия царя. Увидев их представление в доме своего любимца, Алексей пригласил комедиантов играть при его дворе. Их появление не возбуждало беспокойства, так как режиссер труппы, Иоганн Годфрид Грегори, соединял свои функции с должностью пастора в европейской слободе! Но государь все-таки еще несколько смущался на этот счет.
Пусть уж комедия, но музыка! Церковь особенно осуждала скрипки и флейты, считая их диавольской выдумкой. Комедия? Грегори вероятно еще не осмеливался поставить на сцену пьесы, сюжеты для которых были взяты из Священной Истории и которые он играл уже в Германии. Церковь считала бы это святотатством! Для начала у него были в программе лишь дивертисменты, между которыми фигурировал поющий и танцующий Орфей между двумя движущимися пирамидами. Но как танцевать или петь без музыки? Алексей кончил тем, что уступил, и Наталия сыграла в этом, конечно, некоторую роль. Она присутствовала на спектакле в ложе, закрытой решеткою, и уже это было целою революцией.
Такое событие произвело, конечно, скандал, но спустя немного великий пост прекратил все светские удовольствия. Этот дебют ничего не обещал. Но между тем то, что последовало за этим, трудно было предвидеть. В июне 1673 года, обрадованный рождением сына, царь приказал выстроить специальную залу, где давали Есфирь еще до появления пьесы Расина. Сюжет ее представлял некоторую аналогию с романической интригой, которая возвела на трон дочь Кирилла Нарышкина; следует допустить, что это сходство предопределило выбор, или даже служило главным мотивом составления пьесы, автором, которой мог быть Полоцкий, и отсюда видно, какие горизонты открывались зарождавшемуся искусству таким смелым вторжением в область современности. Эта страна всегда была родиной гипербол.
Из предосторожности новая зала была заложена в селе Преображенском, в будущей колыбели всех реформ Петра Великого; но в следующем году вторая зала была устроена уже в самом Кремле, и отныне спектакли сменялись в этих двух залах, смотря по сезону, с правильными промежутками. Переносили из одной в другую декорации, нарисованные Энгельсом; Грегори сформировал учеников, набранных сначала среди прихожан слободы, он не боялся больше воспроизводить здесь свой обычный репертуар, уже давно популяризированный в Польше: Товит следовал на сцене за Есфирью и Юдифью; возмущение национального или религиозного чувства понемногу затихало. Театр одержал верх.
В Польше представления этого рода, победоносно бравируя оппозицию клира, относятся к двенадцатому веку. В более близкую эпоху они приняли форму «диалогических сцен», составленных по образцу старинных немецких мистерий с тем же господством комического элемента. Когда иезуиты приняли этот репертуар для своих коллегий, он проскользнул этим путем в киевскую академию Могилы и был очень близок Полоцкому и его украинским собратьям. В Преображенском или в Кремле он сохранял тот же средневековый колорит, но подчеркивая комическую сторону для зрителей, которых расхолодил бы их прежний серьезный стиль. То был комизм довольно грубый, как и следовало ожидать: перед трупом, например, Олоферна, служанка рассуждает о затруднении, в котором должен был очутиться вождь, когда увидел, что Юдифь уносит его голову. Пораженный в затылок лисьим хвостом, как пьяный монах при допросе Аввакума, солдат воображает, что ему отрубили голову и поэтому начинает бесноваться. Язык этих глупых шуток пестрел тривиальными выражениями и обычно был так затемнен, что становился непонятным.
Ни по форме, с другой стороны, ни по существу своему этот репертуар не являлся здесь результатом национального духа; он даже не был связан с теми символами Священной Истории, которые вводила иногда в свою службу национальная церковь, сопровождая их диалогами и соответствующими песнопениями. Представляя собой некоторое сходство с западными мистериями, эти священные драмы отличались от них между тем и своим духом и своим стилем, сохраняя всегда ритуальный характер. Этот театр, в тех условиях, при которых он был насажден на берегах Москвы-реки, не представлял собой ничего народного и не обращался к народу. В начале он являлся лишь развлечением для двора, привилегией царя, его семьи и его приближенных. Подражание иностранным образцам в них было абсолютно рабским, обнаруживая лишь в нескольких чертах влияние окружающей среды. Но это не могло долго продолжаться. Вскоре, – и очень быстро, если считаться с теми волнениями, которые после смерти Алексея временно уничтожили интерес, возбужденный к этой сфере в московской публике, – национальный дух завоевал себе в них место. К концу века уже попадаются типы, взятые из местной жизни, в драматических произведениях Св. Димитрия Ростовского, а несколько лет спустя появляется одна трагедия, берущая свой сюжет из самой истории страны.
На определенной ступени умственного развития народы подобны малым детям: их можно заинтересовать, научить чему-нибудь и возбудить в них работу ума лишь посредством образов. Театр в Преображенском и в Кремле и был именно такою книгою изображений, сначала открытого перед замкнутым кругом избранных лиц, но не преминувшей распространить дальше свое возбуждающее и воспитательное влияние. Об этом свидетельствуют в ту эпоху литература страны и тоже ее народная поэзия.
В семнадцатом веке народная поэзия занимает еще в русской жизни довольно значительное место. Она охватывает два отдела: один светский, связанный с эпическим циклом Киева и переносимый из одного места в другое странствующими скоморохами, и другой, религиозный, черпавший свое вдохновение в христианских легендах на почве апокрифической, привитой переводами с сербского или с болгарского; посредниками здесь являются нищие, слепые, калики, как их здесь называют. Церковь одинаково их преследует и, так как в конце этого века почти совершенно исчезают барды первого типа, то их соперники смешивают оба репертуара, делая из Ильи Муромца святого, а из Соломона героя былины.
Дружинник Владимира между тем продолжает оставаться любимцем публики и все более обращается в казака. Часто он именно так квалифицируется и, уже игнорируя хронологию, его определенно называют «донским казаком». Он принял даже все характерные черты последнего: так, разгневанный за то, что его не пригласили на пир, Илья стреляет из своего мушкета в чудотворные иконы; он хочет убить Владимира с женою, и всегда является представителем вековой борьбы между кочевым и воинственным населением степи и оседлым и трудолюбивым населением деревень и городов. Он меняет лишь свое имя, не изменяя своего характера, и как Ермака начинают считать племянником Владимира, Илью заставляют сражаться в качестве есаула в шайке Стеньки Разина.
Но вот, пройдя через горнило польской литературы, другие исторические фигуры входят в область народной фантазии. «История Трои» Гвидо Мессинского появляется в русском переводе: уже устарелый для Запада, рыцарский роман сделался предметом легкого чтения в высших московских сферах, и под названием Бовы Королевича, Буово д'Антона, нашел себе страстных поклонников.
Несмотря на господство византийского элемента, римское влияние всегда чувствовалось в литературе страны, но теперь оно взяло верх. Местный поэтический фонд был им обесценен в то самое время, как движение против суеверия в борьбе с расколом пробило брешь в эпопее на почве чудесного у национальных поэтов. Чувствуется необходимость ввести в нее историческую правду, реалистическое течение бродит в умах, поэзия теряет свое значение перед прозою, и роман наследует театру.
Несколько местных писателей уже пробовали им заняться. Со второй половины этого века всюду циркулировали анекдотические рассказы, фантастически обрисовывающие факты и личности, близкие к еще живой современности. Не достигая своего образца, эти сказки однако напоминают собою Декамерон. В них чаще всего выведен Иван Грозный. Странствуя по своему государству в переодетом виде, подобно второму Гаруну Аль-Рашиду, он получает в подарок от крестьянина, для которого он остается незнакомцем, пару грубых лаптей и брюкву. Царь надевает лапти и, заставив всех бояр носить такие же, богато одаряет находчивого мужика. После этого один из бояр думает снискать милость государя великолепною лошадью, надеясь получить награду, соответственно подарку, но царь дарит ему в обмен сохраненною им брюкву. В другой раз мы видим Ивана Грозного уже в обществе разбойников, которым он поручает ограбить одну из государственных касс, как это делают экспроприаторы нашего времени. Но эти личности в семнадцатом веке оказываются, однако, более совестливыми. Один из них ударяет царя по лицу, говоря, что бесчестно грабить государя, которым не нахвалятся бедняки. Совсем другое дело нападать на бояр, которые сами обогащаются, грабя своего государя.
Эта морализующая тенденция, таким образом выраженная, совершенно чужда Декамерону, и она связывает эти произведения с местной народной поэзией, где она всегда появлялась. Примером этому служит знаменитая Повесть о Горе-Злосчастьи, открытая в 1856 году Пыпиным и много раз издавшаяся с тех пор. Хотя и начиная с сотворения мира, эта поэма является лишь переделкой басни о моте, приспособленной к местным вкусам, благодаря символической фигуре Горя-Злосчастья, олицетворения духа зла, злого ангела или демона. Здесь следует отметить типичную черту: моральное падение и материальные лишения, в которые попадает герой рассказа, благодаря внушениям своего фатального товарища, имеет источником своим – пьянство. Здесь оно представляет собой главное зло, и Аввакум в своих опытах толкования Священной истории отождествлял даже первородный грех с пьянством. Не заключая в себе никакого указания ни на дату, ни на место, эта поэма по языку и по ходу рассказа, может быть отнесена ко второй половине семнадцатого века.
Как и сказки в прозе, относящиеся к тому же времени, она не дает места любви. Домострой не знал этой области наслаждений. По тем идеям, которыми он вдохновлялся, женщина являлась низшим существом во всех отношениях и по существу своему развращенной. Один из сборников этого времени Пчела, трактовавший об этой теме, ограничивается лишь обсуждением вопроса о том, на чем следует остановиться в своем выбор: на неприятностях, сопряженных с жизнью с дурной спутницею жизни или на трудностях, с которыми связала необходимость – от нее отвязаться. Автор ее, кажется, и не допускает, что можно встретить добрую и милую женщину. И чем, кроме того, женщина может нравиться? По духу Домостроя, самая ее красота, если она ею обладает, является ее главным недостатком. Уродливая, она менее соблазнительна, ее и следует предпочесть. Это одна из причин того, почему рыцарский роман, принявший на западе артистически утонченный вид у Боккаччо, Сервантеса и Шекспира, сохранил здесь самую примитивную и самую грубую форму.
Судя по некоторым мелочам, по прологу об Адаме и Еве, по заключительной молитве, Горе-Злосчастье входило, таким образом, само в репертуар калик. С другой стороны в нем можно найти черты сходства с Мейером Гельмбрехтом Wernher'a Gaertner'a – этой пасторалью четырнадцатого века; как в фигуре злого духа, тяготевшего над участью героя, выражаются здесь демонологические теории западного средневековья. Очень неискусная и особенно устарелая копия! Но несколько позже тот же литературный фонд дает нам «историю Саввы Грудцына» и здесь мы неожиданно встречаемся с произведением, если не совсем оригинальным, то по крайней мере развитым очень свободно на заимствованной им канве и почти совершенно свободным от традиционных формул. Савва уж больше не миф и не экзотический герой. Он вырос на настоящей московской почве и, капитальная новость, он влюблен! Возлюбленный жены друга своего отца, он ее оставляет и за это наказан. Красавица дает ему сначала снадобье, которое вновь воспламеняет его любовью к ней, а потом выдает его обманутому мужу, так что герой является заодно и более влюбленным, чем когда-либо, и разлученным с предметом своей страсти. Желая обрести снова потерянное, он отдается диаволу, и Сатана, приняв вид его родственника, соглашается служить ему за расписку, по которой влюбленный должен заплатить значительную сумму, но отдает ему действительно свою душу. Как всякий истинный московит, Савва не умеет читать. Несмотря на все сходство положений, которые нетрудно тут узнать, в этом герое нет ничего общего с виртембергским доктором немецкой легенды. Он сын купца и солдат. Сопровождаемый своим Мефистофелем, сдержавшим слово и вернувшим ему его возлюбленную, Савва принимает участие в войне с поляками и покрывает себя славою под стенами Смоленска. Пули не могут пронзить его, и воды Днепра расходятся и дают ему возможность пройти. Но после того, как его узнают, его отсылает домой в Великий Устюг генерал, который не хочет, чтобы сын богатого купца собирал лавры, предназначенные для более бедных людей. Любопытная иллюстрация демократических идей, появившихся здесь в определенных кругах. Получив отставку, Савва заболевает от печали и зовет к себе священника. Но тотчас же комната, где он лежит в последней агонии, наполняется демонами, и среди них Мефистофель, сняв с себя маску, представляет умирающему документ, под которым он имел неосторожность поставить крест. Савва впадает в безумство и видит Богородицу, обещающую ему прощение под тем условием, что он сделается монахом. Придя в себя, Савва повинуется ей и находит себе спасение и мир душевный.
Старина захватывает снова свои права в этой развязке, но это уже последняя победа. От него не остается и следа в приключениях, сообщенных в 1680 году о русском дворянине Фроле Скобееве и Аннушке, дочери стольника Нардына. Нардын – это Ордын-Нащокин, и здесь мы имеем уже дело с законченным романом, без всякого аскетизма или дидактического направления. Этот рассказ скорее не моральный или вернее аморальный. Молодой дворянина из Новгорода, одаренный вместо всего иного большим талантом интриги, обращает свое внимание на дочь богатого стольника. Не добившись того, чтобы понравиться ей, он подкупает кормилицу, увозит наследницу и женится на ней. Желая утишить гнев отца, он старается перевести на свою сторону одного из приятелей последнего, и так отлично устраивает свои дела, что стольник, все еще считая его отъявленным негодяем, принимает его в свой дом, отдает ему одно из своих имений и кончает тем, что завещает ему все свое состояние.
Теперь мы уже далеки от Домостроя. Рассказанное с большим жаром, это галантное, и пикантное приключение отодвигает нас от него на сто верст. Аскетический принцип отречения от мира заменяется в нем радостью жизни, стремлением к материальным наслаждениям, практическим умом честолюбца. Но и этот второй идеал также не высокой пробы. И в силу постоянного гиперболизма, управляющего в этой стране всеми явлениями, мы попадаем с головокружительной высоты в пропасть. Как у Фрола Скобеева, так и у Саввы Грудцына, самая любовь, чисто чувственная, не облагорожена ни малейшим намеком на чувства, а прекрасная Аннушка только рабыня или одалиска, вырвавшаяся из терема. Но во всяком случае эта крайняя тривиальность имеет все же больше значения, чем излишек противоположного, так как, будучи более близкой к человеческой природе, она является и более плодотворной. И действительно, первая четверть следующего века не прошла без того, чтобы из этого грубого натурализма не вырос более нежный цветок, и чтобы, введение в литературу лирического и сантиментального элемента, уже выраженного на западе Данте, реализованного Петраркою, не сделалось и здесь совершившимся фактом.
Под скрывавшею их старою и грязною оболочкою, Савва Грудцын и Фрол Скобеев уже объявляют и приготовляют расцвет, ибо тем способом, как они представлены были русской публике, они в виде мощного ростка дали ей образчик до того неведомого искусства. Эти рассказы отличаются живостью и составлены очень талантливо. Остальное должно было явиться в свое время.
Западное искусство стало теперь зарождаться под всякими формами, во всех направлениях на почве, так долго остававшейся бесплодной благодаря византийской культуре. Хотя Аввакум и обвинял Никона в том, что тот покровительствовал западной живописи, «так преступно сходной с природою», но этот последний направлял еще остатки своей энергии против новаторских тенденций, вторгавшихся даже в священную иконографию, и Собор 1667 года подписался сам под анафемою патриарха. Но все было тщетно! Вкусы публики одержали верх над постановлениями церкви и такие известные художники, как знаменитый Семен Ушаков, для удовлетворения вкусов своих заказчиков должны были разделить свою кисть между православными канонами и итальянскими моделями. Михаил Феодорович уже принял к своему двору немцев и поляков, живописцев светских картин и портретов. В царствование его сына, у них уже были русские ученики, которые гораздо смелее напали на незыблемую святыню византийских типов. В мастерской Семена Ушакова разгораются диспуты по поводу кающейся Магдалины, неотразимые прелести которой заставляют отплевываться от отвращения сербского архидиакона, Ивана Плесковича. На почве таких противоречий просыпается критический дух, и само религиозное чувство обновляется им. Новаторы блуждают еще в мелочах, но отвергнутое византийское влияние оказывало еще свое действие, – хотя они этого и не замечали, – от которого они не могли уберечься. Так, в традиционном изображении рождения Христа Богоматерь изображается в кровати. Разве это не ошибка, спрашивали они себя, раз родовой процесс у Богоматери должен был пройти совершенно безболезненно? Но один из друзей и соперников Ушакова, Иосиф Владимирович обращается к нему с посланием, в котором, защищая новую эстетику, осмеливается назвать варварским эстетический канон Стоглава. И итальянская школа снискала себе такое почетное место, что под руководством грека Николая Спафария была приготовлена к напечатанию в 1671 году по приказу Алексея «Книга Сивилл». Лица, даже наиболее преданные культу прошедшего, были возбуждены этими нововведениями.
Как спектакли, на которых присутствовали московские посланцы при иностранных дворах, их также поразил и привел в восторг виденный ими блеск западных дворцов. И таким образом другое искусство, пришедшее из Италии, развившееся во Франции, заявляет свое право на участие в переустройстве древней Москвы, Алексей и приближенные к нему вельможи, не удовольствовавшись одним украшением и меблировкой своих жилищ на европейский манер, принялись еще украшать их роскошными цветниками. Они выписывают из заграницы садовников и получают за большие деньги редкие растения.
Все это движение увлекает за собою настоящим образом лишь очень небольшое число избранных лиц, а рядом с ними оставалась все еще нетронутою вся масса устаревших привычек и предрассудков. Для того чтобы их разрушить тем путем, каким это произошло на западе, между тринадцатым и четырнадцатым веками, не хватало религиозного чувства, которое могло бы развить здесь достаточную силу: оно было сильно лишь в недрах раскола, откуда всякая мысль об искусстве была изгнана. Оставаясь еще в рамках древности, благодаря близкой связи с нею, сторонники прогресса не могли сами совершенно освободиться от нее. После Книги Сивилл, Алексей отдает приказ в 1676 году сделать новый перевод Великого Зерцала, этой компиляции материалов, заимствованных из тринадцатого и четырнадцатого века, с яркой аскетическою тенденцией.
Этот расцвет искусства, экзотического по своему происхождению, аристократического в своих первых проявлениях, изолированного в кругу общества невежественного во всех отношениях, – представлял собой тепличное растение, заставлявшее лишь чувствовать сильнее общую дикость той среды, в которой оно возникло. Заводится театр, начинают писать романы, устраивают картинные галереи, а между тем остаются, как и прежде, оторванными во всех других отношениях от цивилизации, которая принесла всю эту роскошь. Желание более тесного сближения увеличивается благодаря этому, но нет еще никаких средств к его достижению, и отсюда получается жалкое впечатление.
Впечатление это еще усиливается в момент смерти Алексея перед очевидностью экономического и нравственного ничтожества, которое было замаскировано внешностью этого почетного царствования. Нужно было более радикально разделаться с вековой рутиной. Но как? Неизвестно. Для того чтобы взять на себя инициативу в этом направлении, социальные классы слишком слабы, слишком чужды один другому, слишком разделены радикальным антагонизмом идей, инстинктов, интересов. Правительство не менее смущено. Неспособное наметить путь или удержаться на нем, оно делало вид, будто просит народные массы сообщить руководящую линию поведения, которую оно будто бы хочет от них получить. Оно выслушивает все пожелания, собирает все петиции, показывает себя расположенным принять все рекомендованные им меры, но вызывает этим лишь полный хаос противоположных мнений. Оно созывает соборы, но ему не удается добыть на них какого-либо большинства за ту или иную определенную программу.
Таким образом создалось положение вещей, воспроизведение которого мы видели в более близкой к нам эпохе, заключавшее в себе настоятельную необходимость революции, при радикальной невозможности ее осуществить.
Крыжанич, русский по духу и убежденный, восторженный поклонник своей новой родины, может служить иллюстрацией к этому болезненному кризису. Родившись около 1618 года в очень благородной, но очень бедной хорватской семье, жертва бедствий, созданных в его родной земле чужеземным господством, он был доведен, как это и теперь бывает со многими его братьями по расе, до убеждения в необходимости соединения всех славян против общего врага, остающегося тем же и теперь, и ему казалось, что большое северное государство призвано служить центром общего союза. Будучи первым апостолом панславизма, после посещения Москвы в 1647 и 1650 годах в качестве прикомандированного к посольству, он в 1659 году возвращается в нее для того, чтобы работать в том же направлении.
Подчинял ли он это дело, как это предполагали, какой-либо высшей цели религиозного порядка? Утверждать это, кажется, было бы слишком смело. Подробности, сообщенные им о его встрече с Аввакумом, не обнаруживают в нем очень горячего рвения к католическому прозелитизму. «Гениальный дилетант», как его назвал один из его биографов, богослов и полемист, но также и главным образом, грамматик, историк, географ, этнограф, социолог, экономист, финансист, музыкант, философ, – он занимался слишком многим и притом главным образом светскими делами, чтобы какая-либо господствующая мысль в этом роде могла руководить его делом.
После более продолжительного пребывания своего в Москве он должен был однако увидеть, что то доверие, которое он оказывал этой стране, даже в смысле защиты одного только славянского дела, было по крайней мере преждевременно. Он должен был убедиться, что еще до того, как играть роль первой скрипки в антигерманской конфедерации, России нужно было переждать подготовительный этап чисто революционный, в смысле ряда радикальных реформ в идейном и нравственном отношениях, в политической, социальной и экономической организациях.
Он не скрыл своих убеждений, и это прямодушие стоило ему ссылки в Сибирь. Большая часть из его сочинений была составлена в Тобольске, где он прожил пятнадцать лет. В том числе его Политические мысли, которые вместе с неосуществимой программой будущего заключают для настоящего итог полного банкротства. Актив в них заботливо выведен, но несмотря на все усилия защитить его, о чем мы уже имеем представление, пассив приводит его к констатированию ужасающей бедности.
– Как мы могли бы не быть жалкими, – пишет Крыжанич, храбро отождествляя себя со своими новыми соотечественниками, – когда даже язык наш недостаточно удовлетворителен, чтобы выражать идеи цивилизованного мира? Наш язык беден, как наша мысль, и так же мы чувствуем. В нас нет естественного мужества, ни законной гордости, ни благородных порывов, ни сознания своего достоинства. Благодаря нашим нравам мы служим позором для всей Европы, потому что мы обнаружили в себе склонность к воровству, к убийству, к бесчестию во всех наших отношениях, к распущенности во всех наших действиях. – Сделав такое плачевное признание, Крыжанич доискивался причины подобного положения вещей и находит ее в отсутствии всякой свободы. Он повсюду видит солдат, полицейских, доносчиков, приставов, – словом целую армию, занятую исключительно тем, чтобы препятствовать людям делать, что они хотят. Поэтому все привыкают жить скрытно, укрывать от нескромного взгляда свои поступки; и, не выгадывая от этого ни в отношении нравственности, ни в отношении чести, общество теряет от этого всякую возможность утилизировать самые благородные свои порывы. Недостаточно хорошо вознаграждаемые кроме того местные власти не имели других средств к жизни, как принимать самим участие в преступлениях, которые они призваны были искоренять, и грабить воров. Такая организация представляет собой лишь взаимный договор грабежа.
А лекарство? Необходимо перестроить до основания все политическое и социальное здание. Но кто возьмется за это? Хороший пророк во всем, что касается семнадцатого столетия, а быть может и более близкой нам эпохе, Крыжанич не полагается в данном случае на самих москвитян. «Они не захотят сделать добро, пока их к тому не принудят». К счастью для них у них есть провиденциальное орудие необходимых реформ – это самодержавие. Без него и вне его нет спасения.
Но каковы должны быть эти необходимые реформы? Программа Крыжанича выдвигает четыре главные меры, которые, довольно плохо согласуясь между собою, довольно странно кроме того противоречат его руководящей идей об антигерманском панславизме. Он хочет развития просвещения, но, сам писатель, он питает странное презрение к «мертвой букве книги». Он стремится привить широкое техническое воспитание и, враг немцев, он считает лишь их, инженеров и ремесленников, годными быть учителями его соотечественников по родине, в которой он нашел себе приют, и надеется лишь на их капиталы для развития в московской стране промышленности и торговли. Он объявляет себя сторонником политической свободы, административной автономии классов, но в то же время видит в государе и его самодержавной власти источник и необходимое условие всякого прогресса, в самой педантической регламентации – единственное средство его реализовать и, наконец, в расширении права петиции, в прямом обращении к тому же государю – единственное средство против всех злоупотреблений.
В общем ее духе, если не в подробностях практического ее приложения – это почти программа другого панслависта, Ордына-Нащокина, т. е. та именно, которую Петр Великий употребил в дело, с ее парадоксальной идеологией и внутренними ее противоречиями. Но за исключением одной ее черты, обнаруживающей окончательное истощение социальных сил, это программа всех мятежей, известных в этой стране с XVI-го века: революция за царя, но на этот раз устроенная также царем против всех, кто разделял его авторитет.
И Крыжанич не один думал так, хотя он один осмелился написать это. Если присмотреться поближе, это общее чувство. Довольно ясно, хотя и не совсем понятно, оно выражается во всех коллективных или индивидуальных манифестациях московского ума на этом повороте национальной истории. Опрошенные об их положении, податные крестьяне заявляют себя «сиротами царя» и говорят, что они ожидают от него облегчения наложенных на них тягостей. Спрошенные о мерах, необходимых для улучшения состояния страны, служилые люди отвечают, что они «рабы царя» и ожидают лишь его приказаний. Здесь мы очутились в каком-то заколдованном кругу и до Петра Великого из него невозможно найти выход.
Что касается Крыжанича, помилованного в 1676 году сыном Алексея, после новой попытки не изменения условий местной жизни, но только приспособления к ним, он пришел в полное отчаяние и отправился в Польшу, чтобы поступить там в орден Братьев Рыбарей. Он добровольно на этот раз сам отправился в изгнание, и он не единственный, которого постигла такая участь.
Мы знаем уже о приключении сына Ордына-Нащокина. Как и этот молодой человек, вкусивший заграничного воздуха, не один русский с тех пор стал задыхаться в атмосфере своей страны. Таков был случай с Григорием Котошихиным, который, служа в приказе внешних сношений и стоя на пороге блестящей карьеры, отказывается от нее и в 1664 году переходит границу, желая избежать мести одного начальника, которому он отказал в соучастии в низкой интриге, или просто чтобы, развить свою сознательность. А может быть он скрылся, желая избежать риска быть вторично наказанным кнутом, как это случилось с ним в 1660 году из-за какого-то незначительного проступка.
В Польше, и позже в Швеции, где его ожидала трагическая смерть, он составляет в свою очередь очерк политической и социальной среды, в которой он не мог жить, и приходит почти к тем же выводам. Сеть произвола, жадности и грубости, убивающая все жизненные функции, дикая роскошь в верхах, ужасная нищета в низах, одинаковая испорченность повсюду, все это создавало невыносимый режим.
Между всеми мыслящими людьми это было общее мнение. Одни бегут, другие ссылаются, все сходятся в одном, – что все это не может продолжаться таким образом. Некоторым придворным удается скрыть свое внутреннее возмущение под видом внешнего подчинения, как, например, князю Николаю Ивановичу Одоевскому. Увлекаясь всеми новшествами, не исключая самых смелых из них, ему удается, однако, без затруднения просуществовать, занимая высокие должности в течение трех царствований: Михаила, Алексея и Феодора. Он представлял собой характерный тип боярина этой эпохи, определенный продукт московской политики, материального и нравственного выродка без всякой связи ни с традициями своей семьи, уничтоженными иерархией рангов, ни с почвой, не бывшей уже больше его родиной, ни с маленьким мирком своих крестьян, представлявших для него лишь скот в образе человеческом, тип социального отброса, в котором олицетворяется полный разрыв между аристократией и народом на развалинах древней патриархальной организации этой страны, и в котором обнаружились первые результаты общего распадения органических элементов, являющегося еще и теперь существенным препятствием ко всякому гармоническому построению и всякой возможности не только прогресса, но сносной жизни.
Он скептик даже в деле религии. Между тем он вместе с фанатиками раскола верит в неизбежный конец того мира, в котором он живет. Может быть, вероятно даже, по их примеру, он представляет себе его в виде катастрофы, так как ввиду многочисленных проблем, с которыми столкнулась его страна, он уже не может представлять себе прогрессивную и мирную развязку. Может быть за недостатком другого исхода, который он мог бы увидеть, этот скачок в область неизвестного кажется ему, как и им, единственно желательным. Но он не решился бы пошевельнуть пальцем, чтобы ускорить это событие. Неверующий или почти неверующий, он уже говорит не о Провидении, а о фатальности. Провидение или судьба должны вмешаться в дело. И эта ожидаемая, желанная катастрофа уже подготовлялась – в колыбели младшего сына Алексея. Нужно было, чтобы в дело вмешался царь, государь, который при всем том всемогуществе, которым владел уже второй Романов, имел бы другое направление ума и другой темперамент. Но Провидение или судьба хотели, чтоб эта обязанность выпала на долю человека, неспособного работать иначе, как с помощью ураганов и землетрясений.
Дело Петра Великого являлось между тем лишь результатом прошлого. Разрушительный или созидательный гений мощного революционера состоял главным образом в замечательной способности связывать все вместе и переводить от отрицательного полюса к положительному всю ту массу коллективных сил, которую приготовила вся история семнадцатого века, направляя их даже в некоторых пунктах уже по проторенным дорогам. И это то, что хотел доказать автор этой книги.
В этой истории Алексей занимает столь значительное место, его фигура является настолько выразительной для своей эпохи и своей среды, он, наконец, до сих пор, даже в России, так мало обратил на себя внимания, по сравнению с тем интересом, который он внушает, с его заслугами и обаянием, – что необходимо посвятить ему здесь несколько дополнительных страниц.
Все современники рисуют отца Петра Великого очень красивым мужчиною, высокого роста, сильным, но немного тучным, не по летам, что умаляло несколько его величественную осанку, совершенно соответствуя, впрочем, тому миролюбивому и добродушному темпераменту, благодаря которому он получил прозвище «тишайшего царя». Румяный цвет лица, очень кроткие голубые глаза, улыбающееся лицо, с темною бородою несколько рыжеватого оттенка – таким рисуют его нам его портреты. Что касается его дородства, то оно явилось у него чертою атавизма, так как он не подражал, сидя на троне, священной неподвижности и физической лени большинства из его предшественников. Неутомимый путешественник и бесстрашный охотник, он был постоянно в движении и постоянно был в трезвом виде. Ревностно соблюдая столь частые и столь строгие посты православного канона, он, во время великого поста, если верить Коллинсу, обедал лишь три раза в неделю: в субботу, в воскресенье и в четверг. В другие дни он довольствовался куском ситного хлеба и несколькими солеными огурцами и грибами, запивая их небольшим стаканом меду. Обыкновенно он пьет только немного вина и иногда примешивает немного масла или корицевой воды к своему обычному напитку, т. е. этому самому меду, который представляет собой напиток очень мало хмельный. Между тем, по свидетельству английского путешественника, «желая угостить своих бояр, он садился в кресло и давал им из своих собственных рук маленький кубок с жидкостью такою тонкой и так много раз дистиллированною, что она могла причинить вред каждому, кто к ней не привык. Он иногда примешивал туда ртуть, и ему нравилось, когда его подчиненные пьянели».
Несмотря на свою мягкость и добродушие, являющиеся особыми чертами его характера и, несмотря на то, что ко всякому человеческому страданию он обнаруживал чувствительность, поразительную для того времени и для его среды, – Алексей любил злые шутки. К его веселости примешивались тут деспотические инстинкты его расы до того, что он часто вносил жестокость в забавы, которые сами по себе были невинны. В своем письме от 13 марта 1657 года из Коломенского к своему главному ловчему, Матюшкину, он сообщает ему, что главным его развлечением в этой любимой его резиденции является купать каждое утро приближенных к нему бояр. Если кто-либо из них опаздывал вставать к очень раннему часу, его окунали в прорубь в соседнем пруду. После этой процедуры его приглашали к царскому столу, и, прибавляет государь, эти плуты рискуют предварительным испытанием, чтобы хорошо поесть.
Но может быть мы должны здесь видеть ничто другое, чем насмешку и личную фантазию.
В одиннадцатом веке «баня» Болеслава Храброго славилась в Польше и славится еще и теперь на народном наречии страны, обозначая собою радикальное исправление. Король имел привычку, думают, наказывать банею собственноручно молодых людей, находившихся при дворе. Некоторые историки между тем затруднялись определить эту привычку и не были далеки от того, чтобы вообразить, будто эта мера являлась знаком милости или отличия. На западе баня предшествовала обязательно церемония посвящения в рыцари, откуда в Англии и произошел орден Бани. Известно, что этот обычай встречался особенно в странах, подпавших под норманнское завоевание.
Во всяком случае, у Алексея если это и было подражанием или пережитком, то по всей вероятности очень бессознательным. Мы обязаны Павлу Алепскому анекдотом, в котором та же черта принимает уже другую форму. Во время одного паломничества, когда понадобилось перейти Москву-реку, вместо того чтобы поискать моста или брода, Алексей погнал свою лошадь в реку и приказал своей свите следовать за ним. Толстые и жирные по большей части бояре думали, что они погибнут там. Они должны были между тем повиноваться и присутствовать потом на обедне в одежде, с которой стекала вода. Но этот хронист знал также о коломенских банях, и, быть может, сочинил только новую вариацию на эту тему.
Доброта и человеколюбие Алексея вошли в России в пословицу. Тот же Павел Алепский рисует нам его посещающим основанный им госпиталь, где запах был так ужасен, что греческому монаху стало дурно. Государь между тем переходил из одной комнаты в другую, расспрашивал больных, целуя их в рот, утешая их и ведя за собою антиохийского патриарха, который не мог сдержаться, чтобы не выказать свое отвращение. Этот госпиталь находится в любимом монастыре царя под покровительством Св. Саввы, но Алексей устроил еще и другой в своем собственном дворце. Он там собирал множество стариков, с которыми любил беседовать. Монахи Св. Саввы его любимые дети, а Павел Алепский присутствовал еще на обеде, устроенном им в этой пустыни для нищих, причем он сам прислуживал своим гостям.
При случае однако тот же человек способен наказывать сурово и беспощадно даже невинные провинности. Он приказывает применять в дело кнут до смерти за простое упущение в охотничьей службе, особенно если оно повторяется. Но, сияя на его веселом лице, в его улыбающихся глазах, в обыкновенно любезном приеме, в шутках, которыми пестрит его корреспонденция, снисходительная доброта всегда берет у него верх. Она мешает ему даже применить достаточную строгость в отношении к некоторым близким к нему лицам, которых он лично знает за очень дурных подданных и которых он благодаря этому третирует иногда, но не решается ни удалить их от себя, ни согнать с занимаемых ими мест. Таков случай с его тестем, Ильею Милославским, неисправимым вором, интриганом самого низкого пошиба: к преступлениям его государь относится терпимо.
Он подвержен вспыльчивости. В 1661 году его войска, сражаясь с поляками, потерпели нисколько поражений. Тот же Илья Данилович, который ни с какой стороны не мог быть великим полководцем, предложил свои услуги главного начальника, обещая привести пленником польского короля. Это было уже слишком! Алексей отвечает пощечиной нахалу; он вырывает у него часть бороды и прогоняет ударом ноги. Но этим дело ограничилось, и на другой день уже все прошло. Алексей всегда раскаивался в своей вспыльчивости, заставлявшей его забываться и являвшейся лишь последствием его огромной впечатлительности. Ля Мартиньер вскользь замечает, что вынужденный однажды утвердить смертный приговор, произнесенный против дезертира, царь отказался это сделать, ссылаясь в своем решении на то, что «Бог не дает мужества всем людям».
Он легко раздражается, так как не может быть безразличным ни к чему. Все интересует его почти одинаково, и польская война, и болезнь придворного и государственные дела, и домашние дела патриарха Иосифа, и вопросы церковного пения, и садоводство, и удовольствия соколиной охоты, и устроенные им во дворце театральные представления, и ссоры, возникшие в его любимом монастыре. Он постоянно смешивает все эти разнообразные занятия, как и соответствующие им ощущения. Сообщая Матюшкину об охоте, он входит в лирический пафос, рассказывая как «по милости Божией, по молитвам охотника и по его счастью» сокол, долго колеблясь, схватил наконец свою добычу.
В этой физиономии обнаруживается поразительное сходство с Петром Великим; та же любознательность ко всему, соединенная с постоянной необходимостью вмешиваться во все, хотя и более скромно и скрытно, всегда работать самому и никогда не оставаться спокойным. Алексей сам зажигает свечи в своей церкви до службы и часто делает то же в других, посещаемых им, церквах. Прибыв на освещение нового дворца Никона, он не позволяет никому отнести патриарху свои подарки, несмотря на то, что они были довольно объемисты.
В то время как Никон находился в глубине залы, царь вошел в дверь с целым ворохом драгоценных соболей, прошел через всю комнату и вернулся, чтобы взять дюжину пирогов. После подарков государя последовали подарки государыни, а потом их детей. Он ничего не упускает из виду, потеет, вытирает лоб и продолжает свое дало. «У него был совсем вид раба, производящего тяжелую работу», замечает Павел Алепский.
Прибавим сюда еще следующую интересную подробность: по обычаю, после Вербной процессии, в которой ему приходилось вести на поводу лошадь патриарха, – именно лошадь, а не осла, – царь в свою очередь получает подарок от патриарха в размер ста дукатов. Алексей приказывает отложить эти деньги на погребение, как «заработанные своим трудом».
В противоположность предшественникам, мы видели его также во главе своих войск во время первых польских кампаний, разделяющим со своими солдатами, если не опасности, то по крайней мере лишения. Между тем, когда счастье от него отвернулось после первой победы, он больше не участвовал в битве. Он снова вернулся тогда к традиции не столько героической здесь, сколько практической. Государь не должен подвергаться никакому риску, он должен присутствовать лишь при победах, и его следует предохранять от всяких материальных лишений и непосредственного унижения. Как и его предшественник, Алексей не был военным человеком. Нужно вернуться к Дмитрию Донскому (1363–1389), чтобы найти такого на русском троне. С тех пор московские государи совершенно не похожи на французских, которые, дойдя даже до такой женственности, как Генрих III, охотно обнажали свою шпагу, и более мужественные, умирали подобно Генриху II на турнире, или, как Франциск I, сражались пешими для спасения хотя бы чести. Никто из них не показывал в кровавых схватках белого султана Генриха IV.
Подобно Петру Великому, у Алексея была тоже деспотическая склонность заставлять всех вокруг него думать, чувствовать и делать по-своему. Подвергшись однажды кровопусканию, он потребовал, чтобы все присутствующие сделали себе то же самое. Когда же один из его любимцев, старик Родион Стрешнев, стал колебаться, он вскричал с негодованием: «разве твоя кровь драгоценнее моей?» Он разразился гневом: ругань и удары, вслед за которыми последовали впрочем ласки и щедрые даяния.
Как и умственный его горизонт, сфера его деятельности между тем гораздо более узка. Детство его было так же мирно, как бурно протекло оно у его сына. До пяти лет он рос в тереме среди женщин. В этом возрасте порученный надзору Бориса Морозова, он начал учиться, т. е. он научился читать Часослов, Псалтирь и отцов церкви. С семи лет он занялся изучением письма, затем церковного пения, и на этом его воспитание, хотя и порученное светскому лицу Василию Прокопьеву, что представляло собой уже замечательное нововведение, считалось законченным!.. Предполагалось, что он уже знает все, что прилично было знать будущему государю, и кроме того у него была библиотека из 13 книг. Эти общие и очень специальные знания Алексей дополнил потом тщательным чтением; но его ум навсегда сохранил полученные таким образом черты.
Хотя и обнаруживая в своей корреспонденции относительно даже обширную эрудицию, артистические вкусы и даже кое-какую научную любознательность, отец Петра Великого должен был навсегда остаться служителем церкви, особенно углубленным в вопросе литургии, вдохновлявшимся ими даже в вопросах, совершенно чуждых этой области идей. Павел Алепский рисует нам его еще в качестве руководителя церковной службы, чтеца, учителя певчих. Забыв о присутствии антиохийского патриарха, один из священнослужителей даже обратился к нему с обычною формулою: «благослови меня, отец!» Тотчас же голос царя раздался, подобно удару грому: «…………., разве ты не видишь, с кем ты говоришь? Или же ты не знаешь, что нужно сказать: „благослови меня, государь?“
Глубокая религиозность, граничащая иногда с экстазом, но искренняя и служащая для развития самых благородных свойств его существа, соединялась с этим ребячеством. Альберт Вимина, полный недоброжелательства к государю говорящий о страшной жадности, которая делала его совсем неразборчивым в употребляемых средствах для пополнения своей казны, сам соглашается с этим. Весь проникнутый в качестве царя достоинством своего звания, Алексей в качестве христианина полон смирения. Он часто говорит о своих грехах, испытывает постоянно угрызения совести. Совсем не претендуя, подобно своему современнику, на сравнение себя с солнцем, он хотел быть лишь маленькой звездочкой «не здесь, но там». У него бывают видения. В 1656 г. в момент приступа Кокенгаузена он видит двух мучеников, Бориса и Глеба, приказавших ему посвятить этот день Св. Дмитрию.
Даже вне монастыря Св. Саввы, постоянно им посещаемого, жизнь его обыкновенно регулировалась так, как будто бы она происходила в религиозной коммуне. Вставая в 4 часа утра, он начинает молитвами святому данного дня, наносит только короткий и церемониальный визит царице и спешит на заутреню, в ожидании ежедневной службы. На пиру, данном им в честь антиохийского патриарха, греки немало были удивлены, услышав чтеца, который тотчас же после благословения принялся читать главу из жития Св. Алексия и продолжал ее читать в продолжение всего обеда.
Среди всех забот, волновавших его мысль, этого государя больше всего волновала забота о спасении своей души. Соответственно общему чувству этой эпохи в этой стране, он видит лучшее средство для достижения царствия Божия в полном выполнении ритуала и в определенной аскетической обрядности.
Его религиозное сознание не довольствуется уже однако одним этим, и с другой стороны оно не удерживает его от целого ряда светских удовольствий, даже из числа тех, которые подвергнуты церковью анафеме. В нем слишком ясная интеллигентность с слишком большою долею здравого смысла для того, чтобы принять православную доктрину во всей ее строгости и вне ее не искать также в религии элемента нравственности, более широкой и более глубокой.
Его концепция мира была исключительно религиозная. Он судил обо всем с этой точки зрения. Но профильтрованный сквозь душу, до основания добрую, светлую и мягкую, даже самый аскетизм Домостроя смягчался и получал жизненную силу. Как у большинства страстных охотников, у Алексея была сильно развита наблюдательность, и из первых своих уроков он почерпнул вкус к размышлению, привычку сосредоточиваться. Отсюда та тонкость чувства, которую нельзя было бы ожидать от московита того времени. Его мораль и его философия принимают при случае очень симпатичный тон и характер. Этот толстяк являлся артистом в умении утешать. Людовик XIV считал себя проводником божественного милосердия. «Мы обязаны, пишет он, воздавать подчиненным нам народам те же знаки отеческой доброты, которые мы получаем от самого Бога. Мы ничего так не желаем, как подать нуждающимся в нем утешение в их горе». В письме Алексея к князю Одоевскому мы находим такую фразу: «Бог нас поставил на это место для того, чтобы помогать тем, у кого нет другой помощи». Это та же мысль, переданная почти в одинаковых выражениях. Только одни и те же слова прилагаются с той и с другой стороны к совершенно различным предметам. Алексей обращается к отцу, убитому горем по поводу смерти своего сына, пред ним горе, которого Король-Солнце не удостоил бы соответствующего сожаления.
В других случаях, желая высказать свое одобрение или свой гнев, корреспондент князя Одоевского умел также придать своему языку выразительную форму, часто очень образную или напротив полную сентенций, обыкновенно сильную и глубокую. Он чрезмерно любил писать письма. Простому казначею монастыря по поводу грешка, совершенного им в пьяном виде, он посылает целое послание, написанное им собственноручно на четырех страницах: в нем он призывает виновного к суду Божиему и св. Саввы, говоря о потоках слез, пролитых им по поводу этого случая, и призывая все громы небесные против этого пьянчужки.
Его обильная речь бывает иногда несвязной. Упрекая князя Георгия Ромодановского в дурном выполнении понятого им в противоположном смысле приказания, он его называет «врагом креста Христова и новым Ахитофелом» (?). Он его осыпает всеми проклятиями Израиля. «Да воздаст тебе Бог за твой дьявольский способ служить мне, как он это сделал Дафаву (?) и Авирону (Аарону?), Анании и Сапфире! Пусть твоя жена и дети плачут такими же жестокими слезами, как те, которых ты заставлял плакать!»
Помимо очень объемистой корреспонденции, Алексей оставил еще рассказ (неоконченный) о своих кампаниях и несколько тетрадей, заключающих в себе описание произведенных им осмотров, речей, произнесенных по этому случаю и т. д.; все это было написано его рукою и снабжено замечаниями и исправлениями. Пользуясь посредственно прозой, хотя и не зная тонкостей языка и стиля, он пробует свои силы также в поэзии. У нас имеется среди других его сочинений, послание в стихах тому же князю Ромодановскому. Стихи эти представляют собой еще только очень плохую прозу, где геометрически размеренные строфы заменяют собою отсутствующее расположение: в них нет никакого следа размера или рифмы и преобладает большая тривиальность. В общем, особенно принимая во внимание время и место, это литературное произведение не следует игнорировать.
Алексею удалось из своей философии создать очень ясную концепцию власти, которая ему завещана, как наместнику Божиему, причем он обязан судить людей по справедливости. Но он допускал разделения этой власти с боярами и исключал из нее, – по крайней мере, в принципе – как фанатизм, так и нетерпимость. Когда Никон хотел принудить светских людей из своей свиты к крайней набожности, царь протестовал против этого в выражениях, которые бы одобрил сам Бодэн, хотя Алексей его не мог читать: «мы не должны никого принуждать молиться Богу». Известно однако, что он прибегал иногда к принудительным мерам в таком же роде. Заявляя себя истолкователем мудрости Бога и божественного правосудия, всегда рискуешь впасть в такую непоследовательность.
Не имея никакого понятия об искусстве, он тем не менее имел очень ясно выраженные артистические вкусы, даже известный источник поэтического вдохновения и притязания на эстетику. Он не переставал перестраивать и украшать свой деревянный дворец в Коломенском, где он наслаждался всеми прелестями его живописного вида, не величественного, но тихого и спокойного, как и его собственная натура, оставляющего, как большинство русских деревень, впечатление тишины и покоя. Он ввел отпечаток искусства и поэзии даже в организацию своей любимой охоты, составив целый кодекс ухода за соколами, обсуждая в нем красоту птиц, гармоничность их полета и драматический характер их борьбы. Последний великий соколиный охотник Франции, Людовик XIII даже не помышлял ни о чем подобном. Но эта свои вкусы и эту свою виртуозность, которою он так хорошо пользовался, Алексей умел удовлетворять, особенно величественно обставляя религиозные церемонии и придворные празднества. Он наслаждался, как тонкий любитель, службою с хорошим пением и восхищался строго обдуманной торжественностью при приемах посланников. В этом отношении он занимался мельчайшими подробностями и приписывал им огромную важность.
Его взгляды на жизнь и на свет были взглядами безусловного оптимиста и бессознательного детерминиста. В светских развлечениях, которые он себе позволял, в театре или в охоте, он видел лишь полезное и необходимое средство для разгона скуки, так как Бог, думал он, хочет, чтобы люди были веселы, и они его оскорбляют, если предаются неумеренной печали. То же толковал он князю Одоевскому, убеждая его не слишком плакать о своем сыне. Он отказывался признавать, что наша жизнь земная является тяжелым испытанием. Перемешивая в определенных дозах и в соответствующем порядке занятия и развлечения, религиозные обряды и удовольствия, мы должны при таком прохождении жизненного пути достигнуть без всякого страдания врат вечности. Гранича с рационализмом и приправленная эпикуреизмом, эта доктрина согласовалась с его очень твердою христианскою верою, так как в его душе царило главным образом примиряющее начало.
И таким образом, без всякой враждебности по отношению к западной культуре, откликаясь сочувственно на все призывы новой эры, открывавшейся для его страны, он не принимал ничего абсолютно. Осторожный эволюционист, он быть может избавил бы свою страну от ужасного толчка революции, если бы лучше умел согласовать свои чувства со своими поступками. Но здесь его дух соглашения терпел неудачу. Старая Москва могла удовлетворить тому усилию, которое требовалось от нее, только быстро европеизируясь.
Но довел ли Алексей свои мирные тенденции до желания религиозного соединения с Римом? Рейтенфельс утверждает это, но не дает никаких доказательств своему утверждению, которому, как кажется, противоречат все известные до сих пор факты.
Ни идеи, ни жизнь отца Петра Великого не дают впрочем примера полного единства. В первые годы своего царствования, подчиняясь влиянию Морозова, духовенства и своей первой жены, он старался в общем поддерживать, за исключением некоторых мелких уклонений, старинный домашний и социальный идеал. Но тем не менее он приоткрыл терем, и в 1654 году, вопреки всем обычаям, он потребовал, чтобы царица присутствовала при отправлении войск в польский поход. Он заставил даже бедную Марию Ильинишну устраивать у себя вечера, нечто вроде салона. Но только выступление на сцену Матвеева и Натальи Нарышкиной должно было начать новую эру в этом отношении.
В домашней жизни как с первою, так и со второю женою Алексей был примерным супругом. Легенда дала ему любовницу, жену боярина Ивана Мусина-Пушкина, один из сыновей которой, Платон Иванович, считался вторым братом Петра Великого. Реформатор обращался с ним как с родным, потому что относился к таким вещам очень снисходительно. Платон Иванович обязан был, по-видимому, позже этому предполагаемому происхождению немилостью со стороны Бирона. Но эта легенда ни на чем не основана, и весь образ Алексея говорит абсолютно против нее. Он был по преимуществу человеком семейным. Во время вынужденных отлучек из дому вся его переписка с членами его семьи указывает на его чрезвычайно горячее к ним отношение. В ноябре 1654 года во время первой польской кампании, назначив свидание со своими в Вязьме, он пишет им: «Я радуюсь свиданью с вами, как слепой радуется увидеть свет».
От его первого брака у него было восемь дочерей, из которых шесть остались в живых, и пять сыновей. Создав ему уют и теплоту, эта многочисленная семья защищала его против любовных похождений, и его двор не имел никогда ничего общего со двором Людовика XV, ни даже со двором его современника, «Великого Короля».
Отсутствие женского элемента, по крайней мере во внешнем представительстве, составляло именно для этой эпохи характерную значительной важности черту русского двора. Не соглашаясь с Мишле в его признании в исторической роли королевских метресс во Франции очень полезного и благодетельного влияния демократии, – можно однако допустить, что от Агнессы Сорель до мадам де Ментенон, сквозь всесовращающие и гибельные влияния, женская грация и чуткость не переставали оказывать в этом отношении выгодное действие на интеллектуальное и моральное развитие страны. И здесь были не одни только метрессы. Вокруг некоторых, по крайней мере, королев и некоторых принцесс, любезных, умных, блестящих, очень рано образовалось при французском дворе ядро вылощенного, элегантного общества, любознательного в вопросах умственных. И этот свет отразился на всей французской культуре.
Здесь ничего подобного. Терем, в котором заперта семья государя, не представляет собой части двора, и двор остается исключительно мужским, пышным, но холодным и мрачным, кроме того крайне населенным. В принципе все «служилые люди», находящиеся в Москве, составляют часть его и должны каждый день являться во дворец и отдавать себя в распоряжение государя. Таким образом, кроме чиновников первого ранга, обладавших высокими титулами, более трех или четырех тысяч лиц ежедневно по утрам осаждают Кремль. Приемные залы, довольно мало поместительные, могут вместить их, очевидно, в очень ограниченном количестве, и только некоторые избранные приглашались в покои царя. Менее счастливые остаются на улице, иногда в течение многих часов, под дождем и снегом. Устанавливается из покоев на улицу непрерывное хождение взад и вперед. В покоях все время оставались стоя, и усталые старики выходят, чтобы присесть где-либо на ступеньках дворца или прямо на земле. Другие поспешно занимают их место, в надежде обратить на себя внимание государя, который обыкновенно обходил присутствующих. В этой компактной толпе обмениваются новостями, затеиваются интриги. Часто здесь даже происходят драки. Но никто не обнажает сабли, так как ношение оружия воспрещено при дворе, да и в других местах не назначаются рыцарские поединки. Рыцарства здесь никогда не существовало, тонкости фехтования еще неизвестны, и дуэль в ее западной форме еще не вошла в обычай. Ссоры решались на месте ударами кулака. Но как? Кровь течет, человек падает, хрипя. Это ничего. Разгорячившись в драке, противники не довольствуются потасовкой, и однажды у одного из них, у стольника, голова оказалась разбитой кирпичом.
Картина эта далеко уносит нас от Версаля.
Эти придворные, дерущиеся, как извозчики, между тем одеты, как важные короли. С этого времени, даже с точки зрения внешнего вида, самодержавие приняло свой окончательный вид. Вместе с духом умеренности, бережливости и благочестивого смирения, Алексей наследовал также большую страсть к пышности и внешнему блеску. Сохраняя во внутренней обстановке своего дома крайнюю скромность, как и все Романовы до последнего времени, он хотел, чтобы его публичные появления, как и празднества его двора были окружены наибольшим блеском. Вот почему ему было тесно во всех его резиденциях, которые он наследовал, и, расширяя их, он увеличивал их великолепие, независимо даже от своих артистических наклонностей. Внимание его было прежде всего обращено на внешний эффект. Эстетика следовала за этим. Но и религия не была забыта. Он примешивал ее ко всему и отдавал большое место среди новых и роскошных построек церквам для цариц, царевичей и царевен. Одна из этих церквей, названная «за золотой решеткой», получила даже значение «кафедрального собора». Решетка была само собой разумеется просто позолочена, а медь ее получилась из монет, изъятых из обращения после монетного кризиса.
Что касается убранства комнат, то Алексей отдавал предпочтение живописи, скульптуре и обоям из кожи или шелка. Украшение стен было поручено его иконописцам, в работах которых чувствовалось, как мы это знаем, и иностранное влияние. После первых польских кампаний, оказавшись победителем, но соблазнившись всем, что он видел в покоренной им стране, царь не брезгал ее художниками и рабочими, и потолок столовой с изображением двенадцати знаков зодиака носит на себе отпечаток их искусства.
В таком виде Кремль всегда – и чем дальше, тем больше – представлял собой хаотическую массу зданий различных эпох, неуклюже нагроможденных друг подле друга или соединенных открытыми и закрытыми галереями. Большая часть из них строилась теперь из кирпичей, но они сохраняли в своей постройке характерные черты прежних деревянных дворцов. Дерево употреблялось также исключительно и с сохранением того же типа в летних резиденциях царя. Заново перестроенная Алексеем, коломенская резиденция отличалась как размерами своими, так и оригинальностью своей архитектуры.
Расположенное на берегу Москвы, в семи только верстах от столицы, это село уже в предшествующем веке обратило на себя внимание Василия III. Михаилу оно тоже нравилось. С 1667 по 1671 год Алексей нанял для работы в нем белорусских архитекторов и плотников, приглашенных Никоном для постройки его Воскресенского монастыря, а также московских живописцев, которых вдохновляли книги, вероятно немецкие, взятые из библиотеки патриарха. Им помогал один армянский художник, Салтанов, выписанный из Персии, и в новом дворце обнаружилось это сотрудничество в странной смеси западных и восточных, религиозных и светских мотивов. В большой зале царский трон, как и в Византии, был снабжен двумя львами, которых искусный механизм заставлял реветь. Увидев в 1673 году это образцовое произведение тогдашнего искусства, Рейтенфельс заявляет, что оно было похоже на милую детскую игрушку, но Симеон Полоцкий определяет его в очень дурных стихах, как восьмое чудо мира. И здесь мы еще далеки от Версаля.
Очень деятельный государь занялся также украшением и другого своего поместья, Измайлова, где рядом с местным менее великолепным дворцом он хотел создать образцовую ферму с научными культурами, плодовым садом, виноградниками и плантациями шелковичных деревьев. Коломенское между тем сохранило за собой привилегированное положение, благодаря особенно его обширным лугам, где весною появлялось много перелетных птиц, лебедей и диких гусей, уток и журавлей, открывая таким образом возможность соколиной охоты. Это была главная страсть Алексея и, представляя любимое занятие с самых отдаленных времен великих князей и царей, искусство соколиной охоты, пришедшее в упадок в то время на западе, получило в эту эпоху в Москве самое большее развитие. В одном Потешном Дворе столицы более ста сокольничих вместе с многочисленными помощниками занимались дрессировкою многих тысяч отборных птиц.
Напротив, второй Романов совсем не одобрял других развлечений, более свойственных традициям страны, хотя иногда и принимал в них участие, а именно: борьбы медведей, игры скоморохов, к тому же Матвеев, развив в царе вкус к театру, еще увеличил его отвращение к подобным зрелищам.
Алексей сделал хороший выбор, взяв себе в сотрудники, сделав своим другом и путеводителем воспитателя прекрасной Наталии. Этот старый стрелецкий капитан был так любим своими солдатами, что, по летописи того времени, когда ему недоставало камней для постройки своего дома, эти люди не поколебались вынуть их из могил своих родителей, чтобы доставить их ему! Супруг Наталии, окруженный слугами, друзьями или родственниками, не мог настолько похвалиться своими приближенными.
Дочери его от первого брака все отличались здоровым телосложением, и одна из них, Софья, должна была проявить, даже в политике, мощный темперамент. Сыновья напротив были все болезненны. Трое из них умерло при жизни их отца, из двух других, старший, Федор, болел скорбутом, а второй, Иван, соединял с сильною физическою слабостью недостаточное умственное развитие. В 1670 году царь, решив жениться снова, последовал только для формы обычаю, установленному при таких обстоятельствах, т. е. он только для видимости выбирал невесту из нескольких сотен молодых девушек, собранных на скорую руку со всех концов государства. На деле же он уже остановил свой выбор на очаровательной воспитаннице Матвеева. В последний однако момент интрига при дворе противопоставила ей довольно сильную соперницу, Беляеву. Но относительно ее доказали, что у нее «слишком худые руки» и благодаря этому инциденту уже решенный в принципе брак с Наталией принял только характер таинственности и галантного приключения. То был единственный роман в жизни Алексея.
Артамон Матвеев был сыном простого дьяка, и мы не знаем, каким образом ему удалось сделаться интимным другом государя. Без сомнения, в этом повинны Морозов вместе с Ордын-Нащокиным, Ртищевым и другими parvenus такого же темного происхождения.
Матвеев показал себя решительным сторонником западных нововведений. Дом его был разукрашен и меблирован по-европейски, картинами, предметами искусства. Он не держал своей жены в тереме. Сын его получил тщательное воспитание. Решительный, но осторожный карьерист, даже после того, как он стал любимцем государя, его отец скромно стушевывался в незначительном ранге официальной иерархии; добившись преемства Ордын-Нащокину во внешних сношениях и в департаменте Малороссии, он фигурирует в Думе только в качестве простого дворянина, и только через два года после рождения Петра Великого он получает звание боярина.
Алексей по слабости своего характера, легко отдававшего его во власть всякого господствующего влияния, не мог похвалиться большинством своих других сотрудников. К счастью для него привычка ума, о которой мы уже знаем, создала такое положение, при котором царя никогда не обвиняли за ненависть, возбужденную его агентами. Для человека из народа виновным являлся «боярин». И бояре, всегда подозреваемые, тесно окружали государя, единственно способного оказать им покровительство. Этому была обязана молодая династия тем, что пережила безнаказанно ряд бунтов и страшных восстаний. Для того чтобы они стали для нее роковыми, необходимо было согласие между постоянно возбужденным народом и несколькими исключительно популярными вельможами, вроде Никиты Романова, или князя Якова Черкасского. Но ни тот, ни другой не были достаточно честолюбивы для такой крупной роли, да они и не были способны сыграть ее.
Вообще в эту эпоху высшая аристократия была очень бедно представлена. Она переживала последствия политической системы, которая, начиная с Ивана Грозного, постоянно стремилась ее одергивать и унижать. И кончила она тем, что стушевывалась среди горячих споров за «места» и все больше недоставало лиц, достойных занять их. При Алексее, среди Черкасских, кроме князя Якова, князь Григорий отличался лишь физическою силою и своей страстью к лошадям. Воротынские были представлены князем Иваном Алексеевичем, полным ничтожеством. Трубецкие похоронили при Конотопе вместе с князем Алексеем Никитичем остаток их славы. В фамилии Голициных, назначенных позже к высокой роли, князь Василий Васильевич лишь только начинал свою карьеру, обреченную на столь роковые несчастия. Некоторое время более выделялся глава второй линии Патрикеевых, князь Иван Андреевич Хованский, но его репутация великого воина была выдумана и обязана его умению врать. Об этом свидетельствует его прозвище Тараруй, в котором созвучие с именем «Тартарепа», вероятно, не случайность, и Алексей был совершенно прав, когда сказал ему однажды: «Кроме меня все считают тебя за дурака».
Среди Морозовых, фамилии уже теперь исчезнувшей, воспитатель Алексея был последним историческим лицом. Очень одаренные по общему признанию, и не без некоторого мужества, оба Шереметьевы, Василий Борисович и Петр Васильевич, имели несчастие исполнять в Украйне неблагодарные роли. Одоевские, уже успевшие обеднеть, Пронские, Шеины, Салтыковы, Репнины не дали из своей среды ни одного выдающегося лица. Среди Хилковых князь Иван Андреевич считался неподкупным, но то было его единственным достоинством. Отодвинутые на второй план, благодаря превратностям политической жизни, Долгорукие, Ромодановские сами постарались еще больше стушеваться. «Места», единственный предмет их честолюбия, постепенно уходили от этих дегенератов. Силой вещей на них проходили выскочки, которые по крайней мере сумели быть полезными. Они, правда, не всегда были в состоянии удержать свое нравственное достоинство на уровне своих талантов. Милославские, Илья Данилович, Иван Михайлович и Иван Богданович были искусные люди, но зато ужасные мошенники. Сильно хвалимый иностранцами за свою уступчивость и человечность, Богдан Матвеевич Хитрово, виновник инцидента, вызвавшего спор между Алексеем и Никоном, заставлял платить себе за оказанные им услуги даже тех, кто его хвалил. Его близкая родственница, кормилица наследника цесаревича, Анна Петровна Хитрово, вполне и с самой плохой стороны оправдывала свое прозвище Хитрой. В этом мире Родион Матвеевич Стрешнев, Ордын-Нащокин и Феодор Михайлович Ртищев являлись единицами. Нужно между тем отдать справедливость Алексею, что он ничего не жалел, чтобы дать им достойных сотрудников, не колеблясь, подобно Людовику XVI, спуститься в низы для поисков второго Кольбера.
Ошибкою его было неуменье подражать «великому королю» в поддержке тех, кого он возвышал. Он не смог создать министерских династий и, желая спастись с выбранными им сотрудниками от их титулованных соперников, он сумел лишь прибегнуть к той тайной канцелярии, где он играл втемную, не без ущерба для своего достоинства. Возвысив Ордын-Нащокина после Матвеева в звание боярина, он этим фактом преследовал то же дело демократической нивелировки, которую начал Грозный и которую завершил Петр Великий со своими преемниками.
Несмотря на свой внушительный вид, второй Романов обладал хрупким здоровьем, и при приближении пятидесятилетнего возраста его силы стали заметно падать. В 1674 году он занялся своим преемством, и около двух лет спустя, в ночь с 29 на 30 января 1676 года, он умер 47 лет от роду, оставив наследие, которое сильно оспаривалось.
Как в этом придется убедиться дальше в истории современной России, катаклизм, называемый реформою Петра Великого, не был безусловно необходимым, и неизбежное обновление великой империи в смысле западной цивилизации могло быть выполнено не революционным путем, если бы нашлись люди, более счастливо одаренные, чтобы суметь отдалить от нее такое испытание. Был момент, когда эта возможность казалась обеспеченной для старой Москвы. После смерти старшего сына Алексея, Димитрия ((1651 г.), его преемником был назначен царевич Алексей, который, родившись в 1654 г., достиг бы 22-летнего возраста в момент смерти своего отца. Одним из его воспитателей был Ртищев, он считался примерным учеником и почти чудом. Преждевременно развившись, слишком серьезный для своих лет, он десяти лет совершенно не интересовался игрушками, привезенными из Германии. Он предпочитал чтение. В его библиотеке грамматики, словари, книги по математике и географии, карты и земные глобусы чередовались с русскими летописями.
Иностранные хронисты, естественно ожидавшие чуда от этого соперника Пико делла Мирандолы, может быть немного и преувеличили такое раннее развитие его интеллекта. Двенадцати лет он будто в совершенстве владел латынью и составлял стихи. Он читал классиков и изучал философию. К несчастью, его учителя совершенно упустили физические упражнения в его воспитании и исключили из него всякое занятие искусством, но более разумно они внушали своему воспитаннику уважение к национальным обычаям. Комнаты молодого царевича отражали на себе эту смесь консервативного духа с прогрессивными стремлениями. Его спальня была загромождена иконами и физическими приборами, наряду с европейскою меблировкою и целою массою светских безделушек.
Также очень рано царевич был приобщен к делам, и в 1666–1667 годах Крыжанич, сосланный в Сибирь, пытался войти в сношения с этим будущим государем, подававшим такие надежды. В ту же эпоху сын Алексея сделался кандидатом на трон Польши, и уже тринадцати лет произнес перед польскими посланцами пространную речь наполовину по-латыни, наполовину по-польски. Ей мог бы аплодировать Крыжанич. Увы! преждевременно открытая могила должна была поглотить все эти надежды. Царевич умер в январе 1670 года и 1 сентября 1674 года его младший брат Феодор, 14 лет, был объявлен наследником. В совокупность причин, вызвавших революционный кризис восемнадцатого века, вмешался еще один роковой случай.
Это событие было чревато последствиями. Феодору нельзя было отказать в интеллигентности и образовании, но он был больным человеком, ходил, лишь опираясь на палку, был вынужден просить помощи у придворного, чтоб снять свою шапку перед иностранным посланником, и совсем не мог управлять. Но он наследовал своему отцу по крайней мере без всякого затруднения и, кажется, на этот раз без всяких симулированных выборов.
Правление досталось на деле Матвееву, а оно могло попасть в худшие руки. К несчастью, этот заместитель нового государя был также приемным отцом мачехи царя, и между детьми от обоих браков загорались скоро во дворце споры, невиданные до тех пор. Вскоре без всякой метафоры возродилась Византия в третьем Риме. Дочь покойного государя от первого брака, Софья Алексеевна, командует целым батальоном царевен, пятью сестрами и тремя тетками, которых уже не запирали в терем по старинной моде, так как на этот счет Наталия приучила обитателей Кремля к новому духу. Власть Софии опиралась на прочное положение, созданное Милославскими во время долголетнего брака Алексея с его первою женою. Наталия умеет стоять на своем, но политика не была ее делом, а сын ее был слишком мал. Автор очень любопытного сообщения о стрелецком бунте, один польский хронист, говорит, что Матвеев сначала скрывал смерть Алексея и хотел воцарить Петра с помощью этого мятежного войска. Между тем это не вменялось ему в вину среди главных обвинений, предъявленных потом против предполагаемого творца этого заговора.
Во всяком случае, преданный Феодору, Матвеев сохранил еще некоторое время свое высокое положение, но власть постепенно ускользала из его рук. Постоянно болея, новый царь тем более легко отдавал себя на попечение своим близким и, наперерыв заботясь о нем, тетки и сестры сумели отставить ненавистную мачеху скромную дочь стрелецкого капитана, который в Смоленске носил еще лапти. Сам выскочка, и благодаря этому еще более ревниво наблюдая за всяким счастливым соперником, управитель двора Богдан Хитрово, хотя и был когда-то интимным другом Матвеева, деятельно помогал их усилиям, пользуясь влиянием управительницы двора, той самой Анны Петровны Хитрово, которая благодаря своей репутации постницы пользовалась большой любовью в маленьком женском мирке, хотя и эмансипированном, но все еще очень набожном, который теперь царил в Кремле.
Матвеев потерял сначала управление аптекарским приказом, очень важным учреждением в то время, так как лекарства играли большую роль в жизни царствующего государя. Потом, грубый предлог, жалоба датского резидента на неоплаченную доставку рейнвейна, послужил поводом к смещению несчастного (в июле 1676 года) под рукоплескания черни, считавшей Матвеева колдуном. Сосланный вглубь Сибири, в плачевной памяти ужасный Пустозерск, он еще имел наивность забрасывать прошениями и оправдательными письмами царя и его приближенных, не забывая в них и бедную Наталию. Он не знал, что в это же время собственный брат второй жены Алексея, Иван Нарышкин, также подвергся пожизненному изгнанию после долгого пребывания в застенке.
В то же время патриарх Иоаким сводил свои личные счеты с духовником Алексея, Андреем Савиновым. Он лишил его священства и заключил в отдаленном монастыре. Но для старого злопамятного священнослужителя, нашедшего в этом свое удовлетворение, это было только началом других репрессий, предметом которых явились более крупные лица.
При известии о смерти «тишайшего» царя взволновался и другой изгнанник. В своей тюрьме Ферапонтовского монастыря Никон проливал слезы, но отказался прислать письменное свидетельство прощения, которое по обычаю просили у него для усопшего. Кроме того, обратившись с просьбою к новому государю по незначительному поводу, он даже подписал ее: Никон, патриарх. Правящий патриарх воспользовался этим, чтоб собрать новый реквизит против смелого соперника. Комиссар, назначенный для наблюдения за арестованным, князь Самуил Щайссунов, отдался этому делу с большим рвением. Излишества всякого рода, варварское обращение с различными членами общины, наложение наказания на одного служителя, повлекшего за собою его смерть: все эти преступления, в которых обвинялся неисправимый мятежник, сыпались, как из рога изобилия. После смерти Алексея Никон не переставал пить во время поста, позволяя себе в пьяном виде особенные выходки, соединенные с грубым развратом. Он напоил водкою одну молодую девушку двадцати лет до того, что она потеряла рассудок и даже жизнь. Его заточение сделалось иллюзорным. Так, например, он приказал выстроить себе дом в двадцать пять комнат и вел там жизнь, никоим образом не могущую быть терпимою. Очень редко отправляясь в церковь, по свидетельству прислуживавшего ему брата Ионы, он уже три года не говел, под предлогом советов врачей, водил к себе молодых женщин, запирался с ними с глазу на глаз и совершенно их раздевал. Он очень любил совершать свадьбы, водил молодых женщин после церемонии в свою келью, напаивал их и держал там у себя до полуночи. Один мирянин служил для него сводником, и многие из его почитателей приходили к нему ночью со своими женами и отдавали их ему.
Предполагаемое участие бывшего патриарха в бунте Стеньки Разина было поставлено на вид, и собор, созванный по этому поводу Иоакимом, кажется, признал очевидность всех фактов, отягчавших обвиняемого. Никон их энергично отрицал. Ухаживая за больными женщинами, он, как он утверждал, никогда не касался «срамных частей», а только предписывал употреблять для них подходящие мази. Исключая Ионы, все его приближенные его оправдывали. Но в мае 1676 года, по декрету Собора, он был тем не менее отправлен в монастырь Св. Кирилла, где тщательно выбранные два монаха должны были жить с ним в одной келье и внимательно наблюдать за ним.
Он однако нашел себе защитников даже в семье Феодора. Одна из сестер Алексея, Татьяна Михайловна, сохраняла с детства глубокую привязанность к старому другу своего брата. В 1678 году она побудила своего племянника посетить Воскресенский монастырь. На Феодора произвела сильное впечатление красота этого учреждения. Он много раз ездил туда и в конце концов предложил общине подать ему просьбу в пользу его основателя.
Но для дарования ему прав, необходим был новый Собор, и Иоакиму было нетрудно повлиять на его решение. Феодор ограничился посылкою Никону собственноручного письма с изъявлением ему своего сочувствия. Несколько позже архимандрит монастыря Св. Кирилла, Никита послал заявление о близкой смерти бывшего патриарха, на что Иоаким ответил приказанием похоронить его, как простого монаха.
Феодор был слишком слаб, чтобы обуздать главу своей церкви. Между тем в 1681 году он вздумал подражать своему отцу, сделав призыв к восточным патриархам и после кропотливых переговоров, добился отмены приговора, произнесенного над бывшим патриархом в 1666 году. В то же время архимандрит Воскресенского монастыря Герман передал царю письмо, в котором Никон прощался с монахами основанной им обители и, прочитав его, Феодор так взволновался, что Иоаким счел за благоразумное уступить.
С большой поспешностью дьяк из конюшенного приказа, Иван Чепелев, был послан в монастырь Св. Кирилла, чтоб взять оттуда арестованного и перевезти его в Воскресенский. Судя по легенде, за несколько дней до прибытия этого агента, о котором не было еще ничего известно, Никон приготовился к отъезду, так что думали, что он потерял рассудок. Он сел на барку на Шексне в состоянии крайней слабости. Вместо того чтобы подняться вверх по Волге, как его уговаривал Чепелев, он спустился по реке до Ярославля и среди огромного стечения населения, жившего по берегам Волги и изъявлявшего ему знаки своей симпатии, 16 августа 1681 г. он достиг монастыря Св. Девы, по соседству с городом. Чувствуя себя плохо, он приказал там высадиться и на следующий день умер. Ему было около семидесяти пяти лет. Отложенный, благодаря слабости Феодора, приказ о помиловании, под которым молодой царь хотел подписать свое имя, пришел слишком поздно. Печальный наследник Алексея и сам недолго жил после этого, и после Матвеева фактическая власть продолжала ускользать из его рук, разделенная между фаворитами, которые, впрочем с большим достоинством, разыграли прелюдию к будущей роли Меньшикова, Бирона и Шувалова.
Милославские теперь стушевались перед другими выскочками. Иван Максимович Языков, будучи, как и Адашев при Иване Грозном, первым камергером, достиг первого ранга вместе с Алексеем Тимофеевичем Лихачевым, старым наставником царевича Алексея, и своим братом, Михаилом. Эта троица устроила при дворе полный переворот, принудив Феодора к очень странному браку с молодой девушкой темного происхождения, Агафьей Грушецкой. Не обладая ни выдающеюся красотою, ни обаянием, которые могли бы ее рекомендовать выбору государя, очень плохо воспитанная своею теткою, женою простого думского дьяка Семена Заборовского, эта личность имела за собою лишь привилегию польского происхождения, как залог возможного желания оказывать свое влияние в пользу особого западничества, соблазнявшего временщиков.
Языков и Лихачев были полонофилами. Они думала приучить Москву к этой близкой цивилизации, уже привычной для этой страны. Она соблазняла их картинами культуры, открытой иностранным влияниям, но сохранявшей при том свою славянскую самобытность. Вокруг этого брака, в который они вовлекли свою предполагаемую сообщницу, оказавшуюся бесплодной благодаря умирающему мужу, разгоралась борьба между тенденциями, которые они надеялись сделать господствующими, и всесторонней европеизацией, исповедуемой многочисленными сторонниками более радикальной перемены национальной жизни. Ее должно было решить восшествие на престол Петра Великого.
Уступив Алексею Лихачеву место первого камергера и перейдя на положение окольничего, Языков, ставили одно время всемогущим, был вынужден посчитаться с крупным человеком ближайшей эпохи, Василием Васильевичем Голициным, мощный дух которого и властный темперамент стали уже проявляться.
Между тем правление Феодора, отданное в руки этих людей, встало лицом к лицу со страшными проблемами внешнего и внутреннего порядка страны. Извне то были последствия долгой войны против Польши за обладание Украйной. Завоевание части этой провинции поставило новых владельцев в необходимость бороться с непослушанием казаков, а мир, наконец подписанный с Польшею, открывал грозные перспективы со стороны Турции. Перед смертью Алексея московский резидент в Варшаве, Тяпкин, указал на возможность польско-турецкого соглашения, начатого при посредстве Франции, и Собесскому улыбалась перспектива идти по следам Батория. Король просил напротив помощи московской армии против общего врага христианства: он осуждал интриги «французской партии», но Москва оставалась глухою. Тогда он дошел до того, что пригрозил палкой резиденту, и в октябре 1676 года подписал с Портою Зуравновский трактат.
И тотчас же, боясь столкновения с Турцией, Москва стала жаждать союза, который ей тщетно предлагали. Но старый Андрусовский договор ставил обеим странам непреоборимые трудности. Отказавшись от Киева, Польша требовала по крайней мере компенсации. 3 августа 1678 г. произошло соглашение, продолжившее Андрусовское перемирие, причем полякам было отдано несколько мелких мест и контрибуция в 200 000 рублей. Но тут совершенно отсутствовали соглашение желаний, объединение сил ради высшего и общего интереса, которые могли бы оправдать уступчивость одной из договаривавшихся сторон. Таким образом антиоттоманская лига, сближавшая обе половины славянского мира, осталась в области мечты. Предпринятые в 1678 и продолжавшиеся до 1680 года при помощи легата папы, Франческе Морелли, новые переговоры лишь обнаружили тот антагонизм, который разъединял их.
Когда позже Тяпкин был послан из Варшавы в Бахчисарай, то с ним при дворе хана обращались хуже, чем со свиньями и собаками обращаются в Москве. С крымским ханом в качестве посредника Москва приняла в 1681 году условия, продиктованные ей Портою: перемирие на двадцать лет, Днепр, как граница, продолжение обычных «подарков», считавшихся в Константинополе данью, и уплата им недоимок за два года.
От правительства фаворитов нельзя было и ожидать ничего лучшего, но должно ему отдать все же справедливость, что, не пожертвовав во внешних сношениях ни одним из существенных интересов страны, оно к концу, упрочив свой авторитет, выполнило во внутренней жизни несколько благодетельных и благотворных реформ. От 1679 до 1682 года оно участвовало в частичной переделке уголовного кодекса, стремясь при этом смягчить некоторую часть наказаний, а именно отменить изувечение, заменив его бичом, кнутом и ссылкою в Сибирь. Этой инициативой объясняются в 1677 и 1682 годах декреты, остановившие выполнение приговора над двумя женщинами, совершившими прелюбодеяние. Он состоял, как известно, в зарывании живьем в землю. Несчастных выкопали из земли и заперли в монастырь.
В различных пунктах деятельности законодательной или административной этих временных управителей, нельзя не отметить либеральной тенденции, как раз недостающей бурному и насильственному делу великого реформатора ближайшего будущего. Рядом указов, направленных против профессионального нищенства, но обращавших также внимание, как на главную его причину, на истощение от бедности, Языков со своими сотрудниками протянули руку помощи церкви для систематической организации благотворительности; они устроили всеобщую перепись бедняков, основали больницу и рабочий дом, проектировали устройство целого ряда благотворительных убежищ наподобие устроенных уже по инициативе Ртищева. Как и много других проектов, и этот остался под сукном, но у его инициаторов, может быть, лишь не хватило времени для проведения в жизнь по крайней мере, самого начала его выполнения. 1679 год был ознаменован крупной реформою в провинциальном управлении, имевшей целью уменьшение тягостей плательщиков налогов. Но на этот раз принятые меры плохо соответствовали имевшейся в виду цели. Они состояли главным образом в отмене избранных чиновников или комиссионеров, органов местной автономии или агентов центральной власти, оспаривавших у воевод, т. е. у «служилых людей», поставленных для управления провинцией, их администрацию, иначе говоря эксплуатацию добычи. От этой перемены управляемые не получили никакой выгоды.
Большой заботою этого правительства являлся фискальный порядок. Из года в год недоимки увеличивались при погашении всех оброков. Ни одна провинция, ни один уезд не доставляли целиком оброка. В 1679 году замена многочисленных податей назначенных для содержания стрельцов, одним налогом не помогла злу, как это полагали; созванные в Москве между 1680 и 1681 годами два собрания депутатов по поводу более общей реформы, пришли только к тому печальному заключению, что не платили, потому что нечем платить и что единый налог следует уменьшить.
С другой стороны неудовлетворительность самих стрельцов и всего военного состава, бывшего на лицо, становилась все более и более чувствительною ввиду новых, встретившихся на пути нужд; Василий Голицин, с помощью делегатов от «служилых людей» занимался в этой области выработкой проекта полной реорганизации, и пришел к тому убеждению, что точкою отправления в этом деле должна служить отмена местничества.
Но это значило нанести страшный удар мотыгою всему зданию старой Москвы. Предаваясь еще в это время играм детства, полного волнений и интересов, великий созидатель близкого будущего сам не решался на более смелые, чем этот. Но подрытое со всех сторон и шатающееся под собственною тяжестью, еще не тронутое его рукою, здание уже наклонилось на бок. И над сонным народом, только что пробудившимся к новой жизни, предвещаемая тысячью лучей заря великого дня, который он должен был принести с собой, уже поднялась в темных сумерках, где потухало хрупкое существование и меланхоличная судьба старшего брата Петра.
Как это уже было указано, с тех пор, как принцип договора уже не фигурировал в их отношениях к государю, институт местничества являлся для московских бояр последнею точкою опоры. Они знали это и когда в конце шестнадцатого века настоятельные требования службы побуждали их главу прекратить на время, для кампании или церемонии, применение иерархической арифметики мест, заинтересованные лица не тотчас же замечали, что для них «быть без мест» значило совершенно не существовать. Конечно, этот последний остаток потерянных привилегий делал их лишь призрачной аристократией, но для них это было все, и вне этого им уже ничего не оставалось. Боярство совершенно уничтожилось.
Оно не остановилось перед бездной, оно даже не боролось на краю ее, так как не доставало уже кандидатов для защиты мест. До того, как быть убитым этой последнею немилостью, боярство уже умерло. Пережив его, Боярская дума сохранила в восемнадцатом веке тень существования. Несмотря на весьма явное противоречие между его организацией и социальным составом, оно продолжало функционировать в старом порядке и в старой форме, но с совершенно другим характером; это был теперь правящий институт, сохранявший за собою лишь имя правящего класса, от которого он происходил; собрание послушных правительству чиновников, заменивших в виде простых работников прежних дружинников государя.
Но местничество истощило также свою жизненную энергию, прежде чем умереть. С середины семнадцатого века оно стало разлагаться, выбрасывая в любопытном процессе свои составные элементы, т. е. старые фамилии, снова восстановленные в их прежнем положении, но при этом противопоставляя им новый агрегат, аристократию двора, и применяя к тем и другим специально аристократический принцип, абсолютно противоположный его собственному духу, почестей и прав, принадлежащих такому-то и такому-то по рождению.
Вначале это учреждение отличалось от всех аристократий древности и современного мира уже тем именно фактом, что ни одна фамилия и ни одно лицо там не пользовались никаким личным правом, им индивидуально присвоенным. Заинтересованные могли лишь сделать продуктивным то назначение определенного количества прав и обязанностей, которые составляли коллективную собственность всех «служилых людей», каковы бы они ни были, и распределять их между собою в определенном порядке. Но в таком виде этот организм пережил свою эволюцию, и обстоятельства постарались ввести в него разделение, вначале совершенно отсутствовавшее, на классы и категории, в то время как фамилии снова заняли в нем свое место, образуя уже совершенно отдельные единицы.
Этому способствовал кризис Смутного времени. После этого всеобщего переворота какая-то непреоборимая тенденция установилась, закреплять людей и порядок, в то самое время, как учреждение территориальной собственности в прикрепление крестьян к земле создавали привилегированное положение определенного класса. Мог ли этот класс доставить элементы новой аристократии? Некоторые историки так думали. Если феникс и не родился из этого горячего пепла, который между тем не переставал охлаждаться, то лишь благодаря тому, что он не заключал в себе никакого зародыша жизни. Потеряв единственную оригинальную черту, дающую ему историческую физиономию, местничество потеряло весь свой смысл, и новые классы, являясь продуктом механического распределения функций и привилегий, явились лишь канцелярскими формулами.
В ноябре 1681 года, когда вопрос о реорганизации армии принял характер настоятельной необходимости ввиду унизительного положения и денежной нужды, создавшихся благодаря последнему договору с Портою. Феодор созвал Собор. Это собрание состояло исключительно из одних «служилых людей», как единственно компетентных в таком деле, и оно же, по внушению Василия Голицына, единодушно высказалось за уничтожение местничества. Царь соединил тогда совет, бояр и высшее духовенство, создав нечто вроде верхней палаты, которая в свою очередь высказалась в том же смысле, и в тот же день генеалогическая и иерархическая отчетность этого учреждения, разрядные книги, были сожжены.
Уничтожение местничества повлекло за собою окончательное оставление всякой идеи о дружине, лежавшей еще в основании организации «служилых людей», этих безразлично и заодно чиновников и солдат, занимавших гражданские должности, которые их кормили, и взамен этого обязанных сесть на коня по первому призыву. Необходимость регулярной армии требовала напротив специализации службы, и к тому времени был составлен проект в этом смысле. Еще до вмешательства в это дело Петра Великого, старая Москва вышла и в этом отношении из своей первоначальной формации, Предполагавшееся в проекте разделение всех служилых людей на тридцать четыре класса подготовило одну из главных реформ будущего царствования, которая главным образом и придала России ее современную физиономию. Любопытная черта: проект отдавал предпочтение гражданскому элементу. Он ставил на первое место одного боярина, который вместе с двадцатью коллегами того же ранга, как и он, членами Думы, был уполномочен контролировать юстицию. После него уже следовало военное лицо, являвшееся начальником гвардии и генерального штаба. Таким образом установленное чередование было проведено сверху донизу.
Но уже дни Феодора были сочтены. В июле 1681 года у него родился сын, царевич Илья; его мать умерла от родов, и дитя пережило ее только на несколько недель. Царица Агафия отвечала тем требованиям, которые к ней предъявлял Языков: при дворе польские кунтуши быстро заменили московские ферязи; у самых ворот Кремля увеличилось число польских и латинских школ, хотя они и вызывали собою неприятное воспоминание о Димитрии и Марине и возбуждали против себя недовольство. Но полонофильской партии не осталось времени для того, чтобы торжествовать. Послушный ее влиянию, Феодор в феврале 1682 года снова женился на родственнице покойной Марфе Апраксиной, такого же скромного происхождения, но не прошло и трех месяцев (27 апреля), как он умер двадцати одного года от роду.
Последовавшие за этим события уже выходят за рамки настоящего сочинения.
Отношение русских историков к семнадцатому веку очень различно. Одна школа видела в этой эпохе золотой век национального прошлого и хотела бы к нему вернуть будущее. Но у нее мало приверженцев. Противники ее напротив рисуют этот период самыми мрачными красками и дают ужасную картину политического и социального разложения. Они из него выводят атомическое распыление всех классов, растерянное бегство всех индивидуумов за пределы органической связи и отсюда их убеждение в необходимости подчинения единому существенному принципу объединения: абсолютной власти самодержавия. Крестьянин бежит от судьи, административного чиновника, воеводы и помещика, объединившихся, чтобы его эксплуатировать; горожанин бежит от чиновников всякого рода, специально существующих для того, чтобы выманивать у него взятки. Сгибаясь под общею тягостью, остатки разрозненных элементов потеряли всякое сознание своей солидарности: всюду конфликт частных интересов доходит до острого состояния; повсюду восторжествовал голый эгоизм, жадное стремление завладеть чужим добром, ревнивая ненависть к ближнему; даже религия не в состоянии их сдержать; социальное тело разлагается и распространяет трупный запах.
Эти факты совершенно неоспоримы, и вместе с другими вышеуказанными причинами объясняют последовавший за ними катаклизм. Между тем Москва эпохи трех первых Романовых не была совсем разложившейся: в области политики она является даже укрепленной, расширившей свои размеры, благодаря значительным аннексиям.
Ушедшее на ликвидацию печального наследия Смутного времени, царствование Михаила оставило в наследие Алексею положение действительно тяжелое: страна, все еще измученная и истощенная, звала к новым жертвам для того, чтобы поддержать честолюбивые замыслы и содержать армию, обученную по-европейски.
Этим и объясняется восстание 1648 года. Новый кодекс, уничтожение закладничества, как средство более справедливого распределения повинностей и уничтожение привилегий, предоставленных иностранной торговле, служили с одной стороны для успокоения наиболее сильного недовольства, но с другой стороны вызывали новые мятежи. В Сольвычегодске и Устюге, в Новгороде и Пскове эти последние остались однако местными, как и разгоревшиеся в эту эпоху на французской почве, в Бретани и Гиенне, в Ренне и Бордо. Они и были подавлены, потому что оставались изолированными. Но в тот момент, когда Алексей занялся их подавлением, на юго-западной границе вспыхнула Украйна, и Хмельницкий просил вмешательства царя.
Там открывалась великолепная перспектива. Невозможно было ее игнорировать. Между тем она требовала и новых усилий. Не имея даже времени передохнуть, залечить свои раны, бедная Москва должна была выказать огромную силу энергии. Успех сначала соответствует ее мужеству, потом оставляет ее; чума, враждебные действия, совершенно неразумно начатые на другом боевом фронте со Швецией, возмущение диких племен на востоке, все это остановили завоеванные или почти завоеванные результаты. Средства истощаются. Нет больше и денег. Кредитом злоупотребляют самым противозаконным и безрассудным образом.
Попытка монетной реформы оказалась мертворожденной и повлекла за собою новые мятежи.
В 1667 году Андрусовский договор дал относительно выгодный мир, но в том же году выступает на сцену Стенька Разин, а через год отпадение Брюховецкого на юге, Соловецкий бунт на севере привели к новому критическому положению. Потом наступил религиозный кризис со всеми его последствиями политического и социального порядка. Страна еще держится однако, и в недрах провозглашенного раскола никем не подозреваемая сила идей и чувств поднимает массы.
Все это не дает абсолютного впечатления недостатка жизненных сил. Можно даже утверждать, что определенным образом эта эпоха является даже плодотворною или творческою уже в одном том крайнем напряжении энергии, которая сконцентрировалась на деле и утилизировалась лишь в одном направлении. Сквозь все беспорядки и среди всевозможного разрушения, грозный и творческий динамизм был отдан на служение единственного принципа, государства с его исключительными политическими, военными, финансовыми и династическими интересами, поглотившими все социальные функции. Законодательная или административная деятельность, которую оно возбуждало и поощряло, имела одну только цель: реализовать единство власти, укрепить авторитет, собрать богатую казну, создать мощную армию. Остальное, т. е. социальные интересы, как их теперь понимают, индивидуальные права, все то, с чем все более и более считаются в современных коллективах, считалось тогда ничем перед увлекавшим всех единым делом: величия, безопасности, престижа всемогущего государства.
На этом пути, и с этим идеалом, который она послушно приняла и передала потомству, Москва семнадцатого века не только добилась большего приращения территории, но посредством законченного развития самодержавия, полного установления крепостничества, кодификации 1648 г., она определила на очень долгое время в некотором смысле эволюцию отечественной истории.
Разрушенное до основания с точки зрения социальной жизни, потрясенное в некоторых своих частях даже с точки зрения политической жизни, архаическое строение минувшей эпохи разваливалось, но лежавшая в основе его внутреннего строения, самодержавная и бюрократическая бастилия московских великих князей и царей поддерживалась и даже укреплялась среди этого разрушения, и перешла нерушимо от прошедшего к отдаленному будущему. Но ей не удалось охватить целиком всю национальную жизнь.
Преследуя единственную цель, поставленную общим усилиям, государство и его агенты не брезгали никакими средствами, уважая так же мало мораль, как и свободу. И та, и другая, между тем, имели несколько защитников, иногда героев, иногда разбойников, которые даже ценою эксцессов и одинаково преступного насилия против этого тиранического и всепожирающего духа государства, требовали прав личной или коллективной независимости и, жертвы настоящего, представляли со своей стороны залога будущего.
Таким образом задуманное и организованное правительство первых Романовых победоносно вышло из страшных испытаний и совершило значительную работу; оно не смогло выполнить невыполнимую задачу, взятую им на себя, желая постепенно возвести старую Москву на положение европейской державы. Западная цивилизация, введенная в слишком узкие социальные и умственные рамки, в которых ей пытались дать место, пробила их и ввиду того, что как Алексей, так и его наследники не были способны распространять ее постепенно, явилась необходимою быстрая и насильственная ломка. Ускоряя ее, Петр Великий в главных его чертах поддержал, даже укрепил унаследованный им политический аппарат и, завершив им совершенно архаическим путем постройку преобразованного общества, он создал тот отчаянный парадокс, в котором еще и сейчас бьется современная Россия.
Но преобразование, в своих существенных чертах подготовленное всею работою семнадцатого века, уже начатое в некоторых своих частях, в других начертанное в проектах и мечтах, в которых предшественники великого реформатора, Ордын-Нащокин, Ртищев, Крыжанич и Голицын, ушли даже дальше, чем сам Петр хотел или осмеливался идти – было неизбежно.