Джулия

За все шесть месяцев с тех пор, как Молли пошла в школу, я ни разу не опаздывала забрать ее. Ближе всего была к опозданию в тот день, когда ее отпустили на рождественские каникулы: долго стояла в очереди в магазине игрушек. Заплатила за покупку, добежала до квартиры и спрятала «Шарик, катись»[4] в своем гардеробе, рядом с коробкой игрушек, которые с самого августа собирала для подарка. Проскользнула в школьные ворота ровно в половине четвертого, как раз в тот момент, когда мисс Кинг вывела из школы толпу четырехлеток и пятилеток. Молли подбежала ко мне, сжимая в руке шоколадного Деда Мороза; на ее щеках были нарисованы ягоды и листья остролиста.

– У нас был праздник, и там висела омела, под ней люди целуются, но мы с Эбигейл не стали целоваться, просто потерлись носами, а можно я съем его сейчас?

Как же мне везло раньше! А ведь сегодня я не то чтобы прямо совсем опоздала. На этот раз ворота были распахнуты настежь, и поток других-матерей и других-детей препятствовал мне войти. Я стояла на месте, ожидая, пока они пройдут. Чувствовала себя пустой оболочкой. Мне казалось, что если кто-то натолкнется на меня, просто сдуюсь и осяду на землю.

Молли стояла у питьевого фонтанчика вместе с мисс Кинг, которая, увидев меня, подтолкнула ее мне навстречу.

– Ты опоздала, – сказала Молли, подбежав ко мне.

– Разговаривала по телефону, – объяснила я.

Мы пошли на побережье, и она указала на парк развлечений: он был открыт, но пуст, аттракционы замерли, словно скелеты доисторических животных, а в будочках контролеров курили.

– Можно пойти туда? – спросила Молли.

– Нет.

– Почему?

– Потому что сегодня обычный день. А парк развлечений – не для обычных дней.

– А для каких дней?

– Для особенных.

– Как первый день весны?

– Нет. Ничего подобного.

Я снова попыталась помассировать кожу вокруг глаз, но не смогла разогнать боль, скопившуюся в глазницах. Молли пнула камешек, отправив его в траву, и издала нечто среднее между стоном и всхлипом.

– Ты никогда не разрешаешь мне делать ничего веселого, – сказала она.

– Извини, – отозвалась я.

На дорожку впереди нас вышли женщина и маленькая девочка. Девочка была одета в платье с воланами и туфли без задников, хлопающие ее по пяткам на каждом шагу. Прежде чем я смогла остановиться, в голове у меня заработала счетная машинка.

Сегодня холодно. Ей следовало надеть колготки. На Молли надеты колготки. У Молли не мерзнут ноги. Один балл.

Туфли слишком большие и не обеспечивают правильную постановку ноги. Ступни у этой девочки не разовьются правильно. Туфли Молли правильно подобраны для растущей ступни. Так сказала мне женщина в обувном магазине. Два балла.

Платье выбрано неразумно. Девочка не сможет в нем бегать. Она будет беспокоиться о том, чтобы не запачкать его. Ее маме не следует относиться к ней как к кукле. Одежда Молли сшита для повседневных нужд, а не напоказ. Три балла.

Женщина наклонилась и подняла девочку на руки. Та обвила ногами ее талию и опустила голову на плечо.

У нее есть правильная мать. У Молли – нет. Скоро у Молли не будет вообще никакой матери. Минус все баллы. Минус все баллы, которые ты когда-либо заслужила.

Я посмотрела на Молли, скачущую через трещины в бетоне дорожки. От ветра лицо ее разрумянилось, и она стала еще красивее, потому что так меньше похожа на меня. Именно здесь жила лучшая часть Молли – в зазоре между ней и Крисси, в мягких очертаниях губ и ясности глаз. Иногда мне казалось, что где-то существует ребенок-шаблон, светлокожая, темноволосая девочка, а Молли и Крисси призваны продемонстрировать, что бывает, когда эта девочка ест досыта или голодает, моется или зарастает грязью. С тех пор как оказалась в реальном мире, я мылась каждый день и смогла набрать немного мяса на костях, и понимание того, как Молли похожа на меня, приносило мне теплую радость. Эта радость уносила прочь мысли о тех ее генах, что достались не от меня.

Мужчина, который дал мне Молли, был скорее не мужчиной, а мальчишкой, и даже скорее не мальчишкой, а нескладным набором из рук, ног и хвастовства. Его звали Натан; так было написано на бейджике. На моем бейджике было написано «Люси», потому что таково было первое новое имя, которое мне дали после того, как выпустили, первая новая жизнь, в которую я попала. Натан и Люси расставляли товары на полках в хозяйственном магазине, где сотрудница службы надзора Джен нашла мне работу. Джен всегда говорила о том, как хорошо, что я оказалась в реальном мире, потому что жизнь в реальном мире куда лучше, чем жизнь в тюрьме. На собеседовании в хозяйственном магазине перед нами выложили коллекцию шурупов, болтов и дверных ручек и попросили выбрать предмет, который каждому из нас нравится больше всего, чтобы потом «представить» его группе. Люди толпились у стола, пока на нем не остался только пакет гвоздей. Я вдавила острие гвоздя в подушечку пальца, пока ожидала своей очереди, чтобы сказать, насколько я острая и крепкая; при этом я думала о Хэверли. Это была своего рода тюрьма. Но там было не так уж плохо.

Натан любил рассказывать мне, в какую пивнушку он ходил в выходные, с кем он там был и какой футбольный матч они смотрели. Он заикался, но только на словах, начинавшихся с «Т». Местная пивнушка называлась «Таверна», его любимой футбольной командой был «Тоттенхэм», а всех его друзей, похоже, звали Том или Тони. Одна из кассирш сказала мне, что я ему нравлюсь, и я засмеялась, потому что никому не нравилась. Я не смеялась, когда он пригласил меня выпить. А сказала: «Ладно».

Мы пошли в пивнушку возле вокзала. Не знаю, что я сказала бы ему, если б он спросил о моей жизни до хозяйственного магазина. К счастью, он не спросил. Он, похоже, не интересовался этой частью моей жизни, но все-таки спросил, не хочу ли я пойти с ним к нему домой. Я снова сказала: «Ладно».

Я была одета в рабочую футболку-поло: синюю, с логотипом на груди. Натан стянул ее с меня через голову, не расстегивая пуговицы, отчего у меня зазвенело в ушах. Он носил на шее крестик на серебряной цепочке, и пока все происходило, я считала, сколько раз крестик ударится о мое лицо. Когда сбилась со счета, повернула голову набок и стала читать названия видеокассет, сложенных рядом с телевизором. Я чувствовала сильное давление, как будто Натан пытался пробиться сквозь прочную стену у меня внутри. Думала о том, как страшно оказаться расплющенной под кем-то, кто крупнее и сильнее тебя, когда его тело загораживает тебе свет, выдавливает воздух из груди. Это было отвратительно – чувствовать страх. Я хотела бы, чтобы мне было больнее.

– Все хорошо? – спрашивал он снова и снова, нависая надо мной.

– Хорошо, – отвечала я из-под него снова и снова. Я была распластана на полу, его вес вдавливался в меня, мое тело хрустело и ныло, словно трескающаяся корка. Я чувствовала многое, но «хорошо» к этому многому совсем не относилось.

– Ох, – произнесла я, когда боль из тупой стала острой. Натан издал гортанный рык. – Ох, – повторила я, и он снова зарычал. Довольное рычание.

Оно заставило меня думать, будто я нравлюсь ему. Я гадала, как можно понять, что все закончилось, может ли оно продолжаться неопределенно долго, знает ли Натан, когда остановиться, скажет ли мне, что вот, всё? Спустя долгое время он замер, хрипло выдохнул и выскользнул из меня, и я почувствовала облегчение от того, что окончание, по крайней мере, было четким: жгучая пустота. Мы откатились друг от друга. Я натянула джинсы и прижала колени к груди. Чувствовала себя открытой и липкой, словно рана.

«Ага, – думала я. – Значит, вот как».

В следующие три недели мы делали это еще пять раз. После первого раза мне уже не было больно – осталось лишь чувство растяжения перчатки, наполненной горячим маслом. Натану это нравилось, а мне нравилось чувствовать, что ему нравится. Ведь это почти так же, как если бы ему нравилась я. Я не была уверена, нравится ли мне самой или нет – действие как таковое, запахи, звуки и тяжелая близость, – но это несло покой, ощущение заполненности, и вот такое мне нравилось. Я почти ничего не испытывала к Натану, и он не давал повода думать, будто чувствует что-то особенное ко мне. Мы никогда не говорили о том, что делаем. Пока все происходило, мы смотрели в разные стороны. Иногда мне казалось, что это секрет, который мы пытаемся утаить друг от друга.

Через месяц после первого раза я расставляла на полках банки с краской, когда одна из кассирш похлопала меня по плечу.

– Можешь подменить за кассой на пять минут? – спросила она. – Нужно сбегать в аптеку.

– Хорошо.

– Спасибо, – сказала она и наклонилась поближе. – Утренняя таблетка, знаешь ли.

– Хорошо, – повторила я, неожиданно почувствовав себя совсем нехорошо – меня охватили жар и тошнота.

Вместо обеда я купила тест и зашла в туалет на четвертом этаже: туда никто не ходил, потому что окно не закрывалось, а холодный кран был сломан. На обратной стороне двери был наклеен плакат с рекламой галогеновых лампочек, и я прочла его от начала до конца, пока ждала, спустив до лодыжек джинсы и трусы. Узнала много нового. Две полоски проявились, словно пальцы в неприличном жесте[5].

«Ага, – подумала я. – Значит, вот как».

* * *

Пока мы переходили дорогу перед кафе, я придерживала Молли за рукав. В кафе Арун наполнял сосуд для маринованных яиц. Глазные яблоки в мутном коричневом уксусе. Я почувствовала их запах еще с тротуара и ощутила, как тошнота, как паук, запускает мохнатые лапки на корень моего языка. Пока я искала ключ от квартиры, Молли танцевала перед дверью в свете уличных фонарей, пытаясь привлечь внимание.

– Привет, Арун, – выкрикнула она, когда он не сразу поднял на нее взгляд.

– Здравствуй, мисс Молли, – отозвался он, вытирая руки о свой фартук и делая глоток кока-колы из банки. – Как ты сегодня? Как твоя бедная ручка?

– Нормально. Сколько картошки сегодня продали?

– О, сегодня тяжелый день. Пожарили всего пятнадцать тысяч ломтиков.

– Вчера было двадцать.

– Знаю. А позавчера – двадцать пять. Что же делать?

– Не знаю.

– Сегодня мы даже не продали всю картошку, которую пожарили. Кошмар! Так много осталось! Я вот подумал – не знаком ли я с какой-нибудь голодной девочкой? Но потом подумал: нет, никого не могу вспомнить… совсем никого.

– Она не голодна, – пробормотала я.

Нашла ключ и сунула его в замок, но Молли уже вбежала в кафе. Я слышала скрежет металла по плитке, когда она протискивалась мимо табуреток, стоящих у зеркала.

– Ты знаком со мной, Арун, – заявила она.

– Молли, пожалуйста, пойдем домой, – окликнула я ее.

Но она не вышла, и я повернулась, чтобы взглянуть сквозь дверь кафе. Молли стояла у стойки, прижимаясь лицом к витрине с горячими блюдами и глядя, как Арун ссыпает картофельные ломтики на лист белой бумаги.

– Правда, Арун, не надо, – сказала я. – У нас есть еда. Ей это вовсе не нужно.

– Ничего, ничего, Джулия, – ответил он, потом свернул бумагу в пакетик и протянул его Молли, которая вцепилась в пакет, словно младенец в игрушку.

Наверху она положила его на стол и начала разворачивать бумагу. Я дышала через рот. В кафе запах масла отскакивал от керамической плитки, но в квартире ковры и шторы жадно всасывали жирную вонь. Я открыла окно.

Глядя, как Молли ест, я ощущала глухую зудящую панику. Четыре часа дня. Четыре – не время для ужина. Четыре – время для закусок, подготовки к чтению в половине пятого, подготовки к пятичасовому просмотру «Сигнального флага». Если Молли ужинает в четыре, у нас будет пустой промежуток в пять тридцать – полчаса, которые нечем заполнить. А когда наступит пора ложиться спать, она может снова проголодаться, и я не буду знать, кормить ее или нет, чистить ей зубы снова или нет, сколько нужно ждать от приема пищи до отхода ко сну…

Зазвонил телефон, и я высунула голову в окно. Воздух был прохладный и сладковатый, и я втягивала его сквозь сжатые зубы. Снаружи мужчина пытался попасть в дом рядом с сувенирной лавкой. Он колотил по двери ладонью, толкал плечом. Это было все равно что наблюдать, как кто-то таранит стену куском теста: глупо и изначально безнадежно. Мужчина сполз наземь, попытался глотнуть из стеклянной бутылки, но промахнулся мимо рта. Заплакал. Трели телефона, казалось, звучали громче с каждым звонком – и громче, и настойчивее, – и я вообразила журналистку на другом конце линии. Я чувствовала запах ее духов, постукиванье ногтей по клавиатуре.

– Почему ты открыла окно? – окликнула меня Молли. – Там холодно.

– Просто хочу подышать свежим воздухом, – ответила я.

Телефон перестал звонить, и я нырнула обратно в комнату и прижалась лбом к стеклу. По дороге из школы объяснение утвердилось у меня в голове: врач позвонил Саше, а Саша позвонила в газеты. Я порылась у себя внутри в поисках паники или обиды от такого предательства, но ничего не нашла. Саша, должно быть, получила кучу денег за мой телефонный номер, больше денег, чем получала за год работы. Это ужасно – быть бедной. Я чувствовала только онемение.

– Знаешь, мне очень нужно праздничное платье, – сказала Молли.

– Что? – спросила я.

– Праздничное платье. Для вечеринки у Элис.

Я коснулась своего лба: кожа холодная и губчатая, как у мертвеца. Пошла в ванную и расстелила на полу коврик. Молли продолжила журчать что-то про платье, и ее слова смешивались с журчанием воды в ванне. До меня дошло, что уже неважно, буду ли я содержать Молли в чистоте, потому что содержание в чистоте является частью мероприятий по сохранению ее у себя – а это мне не удастся. Потом дошло, что если я не выкупаю ее, то мне нужно будет чем-то заполнить еще больше неупорядоченного времени перед отходом ко сну. Кран остался включенным. Я пыталась не представлять себе Молли в платье с пышными рукавами и широким поясом. Опустилась на колени перед ванной, положила голову на бортик и следила, как поднимается уровень воды.

Когда Молли росла у меня внутри, я очень много времени проводила в санузле. Меня тошнило так, как никогда прежде; я даже думала, что никогда и никого так не тошнило. По ночам просыпалась от того, что когтистые пальцы сжимали желудок, и ползла в ванную комнату, где прижималась щекой к холодному бортику. Пот был таким соленым, что мне казалось, будто крупинки соли выступают на коже и скатываются крошечными кристалликами по шее. Тело сотрясали судороги, потом тошнота подступала к горлу, заставляя корчиться над унитазом; она была такой сильной, что казалось, будто вместе с рвотой я извергну ребенка.

С тех пор как меня выпустили, я изо всех сил старалась исчезнуть, но благодаря Молли превратилась в неоновую вывеску. Посторонние женщины улыбались мне, спрашивали, мальчика или девочку жду и когда, спрашивали, не устала ли я, пытались уступить место в автобусе. Я чувствовала себя мошенницей. Если б они только знали, кто я такая, то пинками отправили бы меня под колеса. По мере того как мое тело становилось больше – смехотворно и неоправданно большим и, конечно же, больше, чем у кого-либо до меня, – я все реже и реже выходила из квартиры. Смотрела на чуждую массу, наросшую спереди, и думала: «Пожалуйста, уберите, пожалуйста, уберите, пожалуйста, уберите это от меня». А потом наступала ночь, и я снова оказывалась на полу в ванной. Прижимала ладони к животу, чувствуя сквозь кожу узелки крошечных колен и локтей. И ребенок уже не казался чуждым. Он казался другом. До этого я была ужасно одинокой.

В Хэверли мы сажали семена подсолнуха, и я сказала надзирателям, что мой подсолнух вырастет хилым и уродливым, потому что я – дурное семя, и то семя, которое я посадила, – тоже. Но мой цветок вырос крепким и ярко-желтым. Никогда не знаешь, что вырастет из посаженного тобою семени. Именно об этом я думала, когда по ночам стояла на коленях в санузле: о ярких мягких лепестках. Дети растут из семян, говорила главная надзирательница. Я стискивала зубы и молилась: «Пожалуйста, оставайся внутри. Пожалуйста, оставайся внутри. Пожалуйста, кто ты ни есть, оставайся внутри меня».

Загрузка...