Пролог: 1826 год, июль

Фельдъегерь спал, глядя на императора.

Плечи развернуты, руки по швам, каблуки сдвинуты, глаза выкачены – и в них абсолютная, ослепительно прозрачная пустота. Император понял это за миг до гневной вспышки, а сумев понять, осознал и то, что темные лосины – отнюдь не дань варшавской моде, а просто вычернены грязью по самый пояс.

И обмяк.

– Подпоручик!

Ни звука в ответ.

– Подпоручик!

То же: преданно сияющие пустые глаза. И ведь даже не покачнется, стервец…

– Эскадрон, марш!

Сморгнул, мгновенно подобрался, став ростом ниже, схватился за пояс, за рукоять сабли; тут же опомнился, щелкнул каблуками.

– От Его Императорского Высочества Цесаревича Константина Павловича Его Императорскому Величеству в собственные руки!

Выхватил из ташки засургученный пакет. Протянул.

Замер, теперь уже пошатываясь.

Николай Павлович, не стерпев, выхватил депешу излишне резко. Вскрыл. Цифирь… Обернувшись, передал Бенкендорфу. Уже и того хватило, что в левом верхнем углу означен алый осьмиконечный крест; так с Костькой уговорено: ежели вести добрые, чтоб не мучиться ожиданием, крест православный, ежели худые – папский, о двух перекладинах. Доныне истинных крестов не бывало.

– Давно ль из Варшавы, подпоручик?

– Отбыл утром пятого дня, Ваше Величество! Услышанному не поверилось. Ведь это ж быстрей обычной почты фельдъегерской! – да еще и коней меняя где попадется, и тракты минуя, чтоб разъездам польским в лапы не угодить, да, верно, и без роздыху вовсе… чудо!

– Как же сумел свершить такое, поручик?

– Скакал, Ваше Величество! Император усмехнулся.

– И что ж, быстро скакал?

– Не знаю. Ваше Величество! Понятное дело, где уж тут знать…

– А что в Варшаве?

– Не могу знать, Ваше Величество… однако из города был выпущен открыто, по предъявлении пропуска от Его Императорского Высочества!

Еще хотелось расспрашивать, но – усовестился. Спросил с непривычной мягкостью:

– Отдохнуть не желаешь, поручик?

– Никак нет, Ваше Величество.

– Тогда ступай, братец. Проводят тебя… – и едва успел отшатнуться: фельдъегерь, вздохнув освобожденно, устремился прямо на государя, лицом вниз; глухо, словно тряпичная кукла, ударился об пол и захрапел. По паркету из разбитого носа потекла тонкая алая струйка.

Николай Павлович обернулся.

– Быстро! Поднять, отнести в кордегардию (сам на себя досадовал: зачем не удержал?)… или нет, здесь устройте. Имя выяснить и доложить!

Спящего, всего уж – от волос до шеи – измазанного юшкой и все же улыбающегося блаженно, подняли; бережно унесли.

Император вернулся к столу. Отодвинул лишнее, оставив лишь чашку крепчайшего кофию; никогда не баловался, но вот! – пристрастился в последнее время, уж и не может без турского зелья.

Что же в Варшаве? – сие не давало покоя, но знал: менее получаса цифирный кабинет не провозится; Александр Христофорыч, точности ради, ввел двойную проверку расшифровки. Позже, чем следует, не придет… В который раз поблагодарил Господа, что даровал ему в труднейшие времена Бенкендорфа. Прочие – шаркуны либо бездари, хоть и преданные без лести; а которые с умом и честью, так те подозрительны излишней близостью с карбонариями квасными, хоть и не уличить потатчиков…

Вчера лишь отлегло немного от сердца: пришли вести из Руссы; успокоились поселяне. Уплатил за то отставкою и опалой графа Аракчеева; впрочем, послал графу перед убытием в именье табакерку с бриллиантовым вензелем. Русса, Русса… хоть этою занозою меньше; ныне главное – Польша и Юг. Особо – Юг! И то счастие, что в Петербурге не вышла затея искариотская.

Не вышла! – себя не сдержав, ударил кулаком по столу; фарфор звякнул, кофий плеснулся, замочив депешу рязанского губернатора. Отчетливо, словно наяву, привиделось ненавистное лицо Пестеля; «Одно лишь отречение спасет вас, гражданин Романов!» – так и сказал, мерзавец. А что, полковник? – не встать тебе с Голодая,[1] не замутить воду; и не я судил вас, не я! гражданин Романов простил враги своя, как подобает христианину; император же миловать не смел. А судил Сенат; по вашему же мнению, нет власти высшей в Империи…

Взяв замоченную депешу, перечел, держа на весу.

Отрадно! вот и в Рязани волнения попритихли; равно и в Калуге; а под Москвою еще в мае… и на Волге так и не занялось, хотя боялся, боялся. И то сказать: покоя не знал, рассылал посулы для зачтенья на миру; попы перед мужиками юродствовали, угомоняли именем Господа.

Уговорили! Злодеи же южные, к чести их, пропагаторов по губерниям не послали. Впрочем, откуда у Иуд честь?! – побоялись, всего и делов, повторенья Пугачевщины; рассудили: поднимется чернь, так первыми их же папенькам в именьях гореть…

В дверь кашлянули.

– Государь?..

– Александр Христофорович? Прошу, прошу…

На длинноватом розовом лице Бенкендорфа – торжество, депешу несет, будто знамя при Фер-Шампенуазе. И глаза хитрые-хитрые, редкостно лукавые, непозволительно веселые.

Сердце оборвалось в предчувствии хорошего; к скверному привыкнуть успел.

– Что?!

– Его Императорское Высочество Государь Цесаревич…

– Ну же?!

– …наместник Царства Польского Константин Пав…

– Прекратите, Бенкендорф!

Вмиг посерьезнел. Не глаза – льдинки. И вот уже подает с поклоном белый, четко исписанный лист.

Пробежал наскоро. Захлебнулся. Еще раз! нет, плывут буквы. Свернул лист трубочкой; не выпуская, встал, обошел стол, посмотрел Александру Христофорычу в лицо.

– Та-ак… та-а-а-ак… Вот, значит, как… Помолчал.

Внезапно, будто это сейчас всего важней, распорядился:

– Поручику, депешу доставившему, объявите мое благоволение, да табакерку пошлите с вензелем.

Махнул рукой бесшабашно.

– Да двести червонцев на поправку здоровья! Подмигнул Бенкендорфу.

– Да поздравьте с чином штабс-капитанским!

Прямой остзейский нос любимца слегка сморщился в иронии.

– А может, и в гвардию заодно?

– Отнюдь, Александр Христофорыч, отнюдь, – хмыкнул государь, – Россия не простит, коль заберу такого орла из службы почтовой. Ведь как скачет… Но к делу! Присядь.

Чтоб обсудить все, достало менее получаса.

Инструкции согласовав, скорым шагом ушел Бенкендорф. Император же – вновь за кофий; волшебен напиток, хотя, сказывают, в большой мере отнюдь не полезен. Ну да пусть его! один раз живем. Господь не выдаст…

Не замечая того, покачивался взад-вперед. Отучал себя издавна от сей привычки дурной, бабы Кати, покойницы, наследства, и отучил было, а тут снова вернулась.

Размышлял сосредоточенно о Польше.

Ах, Польша, Польша, боль головная, покойным Сашею завещанная! Сколь волка ни корми, а вышло – все на Рим оглядывается; лишь полыхнуло на Юге, так и Варшава заплясала; вишь ты, сейм!.. шляхта голоштанная… детронизацию[2] выдумали. Сорвалось! Но ведь могли же, могли! если б не гуляли до самого апреля, вполне б задору хватило не до Москвы, так до Питера, да еще если б с южными Иудами в союзе стакнулись…

Впрочем, нет. Сего – не могли. То и спасло.

Подсчитывал. Снова размышлял, перебирая формуляры.

…Дибича все же пока не трогать, нужен Дибич на польском кордоне, пусть под Гродно стоит, ляхам мозги прочищает; это у барона ладно выходит – пугать, не воюя.

Тогда на Юг кого? Паскевича, больше некому. Не Ермолова же. Ладно.

В Берлин и Вену не забыть нынче же благодарность отписать; к самому времени полячишек пугнули новым разделом. Опамятали сеймик.

Еще раз – вполне спокойно уж – прочел письмо.

Костьке ответить немедля!

Ухмыльнулся. Ишь, круль польский…

Пускай; главное, из избы добро не ушло. Круль так круль. А там посмотрим…

Загрузка...