ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ СЕМЕЙСТВО МАНСАНО

1

Истекающие потом, самозабвенно орущие демонстранты словно только что выскочили из бани с мокрыми волосами и грязными полотенцами — у кого на плечах, у кого на голове. Все они, обожженные солнцем, были одеты в шорты, безрукавки, резиновые сандалии. То был Долгий Марш, не прерывающийся целую неделю — от воскресенья до воскресенья. Демонстранты прошли по всему городу, и ненависть активистов в первую очередь, естественно, выплеснулась на президентский дворец, конгресс, американское посольство и церковный банк.

С приближением демонстрации на шумной торговой улице неожиданно стихло обычно бурное в полдень движение. Витрины и двери магазинов скрылись за металлическими защитными шторами, которые раздвигались как гармошка, производя при этом немелодичный кандальный лязг.

— Эти металлические стражи — поистине знамение нашего времени, — сказала Чеденг Мансано. — Их начали вставлять, точнее, выставлять, в семидесятом году, после нападения на дворец и американское посольство. Теперь даже лавки старьевщиков блестят серебристой броней.

— Но у тебя их нет, — заметил Джек Энсон.

— Потому, что нет ни витрин, ни застекленных прилавков, — сказала покинувшая мужа жена Алекса Мансано.

Они стояли у окна ее кабинета, расположенного на антресолях, которые на половину лестничного марша возвышались над самой конторой — безукоризненно отделанным залом, где стояли два ряда столов и молоденькие сотрудницы печатали на машинках или обслуживали «ксероксы». По словам Чеденг Мансано, она занялась этим бизнесом, когда однажды, столкнувшись с необходимостью перепечатать рукопись, обнаружила, что сделать это можно только в крошечных конторах-клетушках. «Ксероксы» там стояли снаружи, прямо на тротуаре, а внутри две-три машинистки колотили по клавишам, в буквальном смысле «чувствуя локоть» соседа. И тогда она открыла свою контору, где все машинки были электрическими, девушки носили форму, помещение снабжено кондиционерами, а клиенты могли ждать исполнения своих заказов тут же, в роскошном холле.

Кабинет располагался как раз над этим холлом и выходил окнами на улицу. Сквозь его стеклянную заднюю стенку было видно рабочее помещение внизу. Джек заметил, что дело там шло споро, практически без всяких указаний сверху.

— Похоже, твое заведение работает само по себе, — сказал он.

— При условии, что я здесь, — поморщилась Чеденг. — Когда меня нет, все дает сбой.

Почоло был прав, сказав, что сейчас, когда ей далеко за тридцать, она выглядит лучше, чем в молодые годы. Тогда все в ней было вызывающим — голос, интонации, манеры, одежда, даже фигура. Но, как и Альфреда, которая стала в высшей степени изящной, как только минули беззаботные годы отрочества, Чеденг сейчас выглядела как-то миниатюрнее, словно сжалась до минимально допустимого размера. В ее облике, однако, ощущалась некоторая внутренняя напряженность, и это снова напомнило ему Альфреду тех времен, когда он за ней ухаживал и когда в ней, хоть она была и спокойнее Чеденг, тоже чувствовалось опасное напряжение. Но именно оно, это ощущение опасности, исходившее от нее, подстегивало его, подогревало его страсть. Да и вообще, разве Чеденг видел он сейчас перед собой, в светло-зеленом мини, со взглядом в меру печальным и в меру мудрым?

Наверное, Чеденг, стоявшая сейчас у открытого окна и смотревшая на демонстрантов, немало позабавилась бы, узнав, что в ней усматривают некую скрытую опасность и напряжение. В тот момент она всего лишь прикидывала в уме, сколько ее работниц должны сегодня в полдень пойти забрать заказы на перепечатку школьных сочинений и сколькие из них могут впасть в панику, увидев улицы, заполненные разъяренной толпой. Духота, наплывая сквозь окно, теснила охлажденный кондиционером воздух комнаты, и Чеденг ощущала тепло лицом и прохладу спиной, словно одновременно находилась в двух разных местах. Она смахнула пот с верхней губы; ей хотелось, чтобы демонстрация скорее прошла и можно было закрыть окно.

Подумав, что ее губы увлажнились под его взглядом, Джек почувствовал себя неловко. Губы этой женщины его не интересовали — он лишь вспоминал прежнюю Чеденг.

— Что это они там делают? — спросила она, перевешиваясь через подоконник.

В конце колонны группа людей несла платформу с водруженным на ней большим вулканом из папье-маше. Несшие платформу остановились, их товарищи засуетились под нею, и вдруг бутафорский вулкан начал извергать дым, копоть и зашипел, выплевывая огненные брызги шутих. Этот очаровательно наивный фейерверк вызвал бурю аплодисментов. Руки, сжатые в кулак, как по команде взлетели над толпой, взметнулся колышущийся флаг с красной полосой наверху[28], и дважды грянул ставший уже привычным клич: «Makibaka, huag matakot!»[29] Громко зазвучала песня «Страна моя», после чего процессия, опять двинувшись, стала удаляться. В той части улицы, которую она уже миновала, снова раздалось громыхание штор, на этот раз поднимаемых.

Чеденг закрыла окно. Джек предложил ей пойти пообедать. Она сказала, что никогда не обедает:

— Я обычно остаюсь здесь и довольствуюсь сандвичами. Могу поделиться с тобой, если ты любишь испанские сардины и французский батон.

Поскольку вскоре за ними должен был заехать ее сын, Андре, он предпочел остаться у нее на антресолях и, устроившись в уютном уголке, образованном диваном, низким столиком и клубными креслами, попивал пиво в ожидании, пока она сделает сандвичи. Между тем работа внизу не прекращалась — «они ходят на обед по очереди», — и только ее верная помощница, Пятница в женском обличье, то и дело поднималась наверх за указаниями, в то время как Чеденг намазывала хлеб маслом.

Он сказал ей о своем предчувствии — что здесь, в Маниле, его не покидает ощущение надвигающейся опасности.

— Ну, к этому нам не привыкать, — пожала плечами Чеденг. — Только и разговоров о том, что мы сидим на вулкане. Но ничего особенного не происходит, да и не произойдет. В этих демонстрациях больше шума, чем настоящей ярости. Мы к ним привыкли — установили защитные шторы.

— Если вы привыкли к разговорам, это еще не значит, что самого вулкана нет.

— Ты имеешь в виду р-р-революцию? — насмешливо улыбнулась она.

— Что-то носится в воздухе, Чеденг. Я чувствую.

— Мой дорогой Джек, ты ведь вырос в Маниле и должен знать, что такое здешний август. Когда жара становится совершенно невыносимой, неминуемо грянет тайфун. Кстати, уже и в самом деле объявили, что через день-два он на нас обрушится. Да, в воздухе и впрямь носится что-то зловещее, но это всего лишь атмосферные явления. Впрочем, они грозят бурей. Еще пива? Духота тебя доконала, Джек.

— Ты имеешь в виду мои сны наяву? Да, еще пива, пожалуйста.

— Но ведь ты действительно видишь их, — сказала она, поднимаясь, чтобы достать пиво из маленького холодильника. — И голых девиц, прогуливающих крабов, и мертвых девушек в свитерах.

— Думаю, это была одна и та же девушка, — сказал он, глядя, как она наливает ему пива. — Спасибо, Чедди. Готов держать пари, кто-то пытается сбить меня с толку, чтобы списать со счетов как психопата, которому мерещится всякий вздор вроде голой девицы с крабом.

— Не такой уж это вздор, если предположить, что она изображала Мисс Плодородие. Тогда и ее шляпа, и то, что она голая, обретает смысл. Шляпа — это к дождям.

— А краб?

— Режь батон с этого края, здесь корочка вкуснее. Только осторожнее, она ломается. И ешь с маринованными овощами. А что до краба, то это просто. Я — Мадам Предсказательница. Мадам утверждает, что краб означает начало сева, потому что солнце входит в созвездие Рака в июне, во время солнцестояния. А июнь — время сажать рис, «нешуточное дело»[30]. Так что, как видишь, все совпадает. Если кто сочтет твои видения признаком сумасшествия, то любой астролог скажет, что в твоем помешательстве есть система.

— Система, да не та… И кто бы ни стоял за всем этим, он явно не хочет, чтобы я копался в причинах смерти Нениты Куген. Но если она не была убита…

— Что было бы чрезвычайно странно, поскольку, видишь ли, бедняжка просто напрашивалась на это…

Что-то в ее тоне заставило Джека внимательно посмотреть на нее. Он сидел в кресле, она — на диване, растопырив пальцы как когти, чтобы не испачкать одежду маслом и рыбой. Может, она принимает все так близко к сердцу потому, что Алекс каким-то образом замешан в истории с девушкой?

— Она тебе не нравилась?

— Она, — улыбнулась Чеденг, — была настоящей дочерью Альфреды: совершенно безжалостная. Но кто может винить ее за это? Ребенка в ней убили, рассказав, как поженились ее отец с матерью. Думаю, бедная Ненита так никогда и не оправилась от этого удара. Девушка, которая убеждена, что каждому есть что скрывать, вряд ли может кому-нибудь нравиться.

— Чед, ты могла узнать все это только от…

— От нее самой. И еще от Альфреды — мы не прерывали переписку. Когда девушку отослали сюда, она, конечно, сразу же пришла ко мне, и я разыгрывала из себя приемную мать. И все о ней выведала. Мне не очень-то нравилось, что она считала, будто тоже знает обо мне все. Но я спросила себя: разве можно винить девушку в том, что она просто не умеет думать иначе? У нее была страсть разоблачать — правда, я бы сказала, не со зла. Ненита искренне верила, что люди только и ждут случая рассказать ей о себе то, что сообщать не принято, а потому считала, что и вещать об этом может всему миру… Не знаю, понимаешь ли ты, что я хочу сказать.

— Открытая исповедь, доведенная до абсурда — до колонки сплетен в газете.

— О нет, для нее это были не сплетни, а великие откровения, о которых надо кричать с колокольни.

— И все началось после того, как ей сказали об отце?

— Она услышала об этом, когда ей было двенадцать.

— И разоблачение было грандиозно обставлено?

— Напротив, все произошло совершенно случайно. Ты же знаешь, сколь жестокой временами может быть Альфреда. Ненита мне говорила, что раньше все люди для нее были вполне обычными, она считала, что их следует принимать такими, какими они выглядят. Зеленщик — это зеленщик, а полицейский — полицейский. И вдруг выясняется: внутри они все не такие, какими кажутся. Она ведь не подозревала, что в ее собственном доме на самом деле все время жил монах, который до сих пор был просто ее папа, разъезжий торговый агент. А может быть, и священник в церкви тоже скрывает под своей личиной кого-то другого? Мысль, что в каждом человеке таится кто-то совсем иной, как это было с ее папой, не давала ей покоя. Зеленщик на деле вовсе не был зеленщиком, а полицейский мог оказаться совсем необычайной личностью, как папа.

— Значит, для нее это не было потрясением? Я имею в виду само сообщение о том, что она дочь монаха.

— Джек, потрясения бывают разные. Альфреда опасалась, что у девочки это вызовет шок, поскольку тогда она обожала своих родителей, и, конечно, наша Альфреда даже готова была решительно от всего отречься. Но получилось так, что она сама испытала потрясение — от того, как девочка восприняла новость.

— Была очарована.

— Если верить Альфреде, лицо ее дочери прямо-таки засияло от восхищения. Неделями она не могла отвести глаз от отца. Они с Альфредой, должно быть, вздохнули с облегчением — настолько легко все обошлось. Но потом восторги их поутихли, поскольку Ненита всюду хвасталась, что ее отец — монах. А когда дома ее за это ругали, это сбивало девочку с толку — ведь ей внушали, что папа и мама проявили великодушие, рассказав все. Что же дурного в том, что она сама говорит правду?

— Не думаю, чтобы это слишком удручало Альфреду, — обронил Джек. — Она вполне способна была обойти всех самых благочестивых матрон в городе и сказать: ну разве не забавно, что мистер Куген был иезуитом? — а заодно и спросить, не нуждаются ли их сыновья в репетиторе по латыни… И этих дам гораздо больше потрясло бы ее спокойствие, чем то, что монах женился.

— Не совсем так, Джек. Ведь это происходило пять лет назад, когда такое было еще в диковинку даже там, в Америке. Но ты прав: и она, и отец Куген держались с апломбом. Они сказали маленькой Нените, чтобы она набралась мужества и не обращала внимания на насмешки и поддразнивания в школе. С этого момента девочке никакого удержу не было. У нее, так сказать, открылись глаза. Скоро она уже носилась с новым откровением: ее мама не американка, она — туземка! Положим, Альфреда никогда не делала секрета из того, что она филиппинка, но в глазах дочери необыкновенной ее делало то, что она туземка, — и уж бог знает, какой смысл ребенок вкладывал в это слово.

— Шаманские барабаны и тотемные столбы — вся эта экзотика Южных морей вполне способна очаровать белого ребенка. Представляю, как она всем хвастается: «Твоя мама просто американка, а моя — туземка!» Она ни разу не просила поносить мамину травяную юбку?

— Так оно и пошло: Ненита что ни день являлась с новыми открытиями, вначале невинными, вроде того что мисс Гиббс, преподавательница математики, носит парик, поскольку голова у нее лысая, точно бильярдный шар, или…

— Или как мистер Джонс, мясник, облачается дома в дамские панталоны с кружевами.

— Да, что-то в этом роде. Но по мере того, как маленькая Ненита росла, возрастали и масштабы ее разоблачений. Что ты ищешь, Джек?

— Салфетку. А, наверно, эти странные пестрые штуки? Я чувствую себя почти как мистер Джонс, мясник, который целует кружевные панталоны. Прости, Чеденг. Так что же предприняла Альфреда?

— Они решили уехать. А ты выпил слишком много пива. Но через год им снова пришлось переезжать, потому что все соседи перестали с ними разговаривать. Тогда они поняли, что всякий переезд на новое место давал Нените дополнительный простор для новых исследований и разоблачений. И решили отослать ее сюда. Мне кажется, они надеялись, что здесь ей будет затруднительно, если так можно выразиться, раскрывать в ком-то туземца или туземку, поскольку тут все туземцы. И жестоко ошиблись.

— Не пойму только, каким образом девочка выведывала секреты. Что это, пронырливость?

— Нет, пронырливости она была начисто лишена. Ее действительно интересовали люди, особенно если у них какие-то тайны.

— Тайны есть у всех. Поэтому-то и существуют законы, карающие вторжение в личную жизнь.

— Но Ненита думала, что законы — обычное притворство взрослых. Она была уверена, что взрослым больше всего хочется, чтобы их тайны выплыли наружу, хотя они и притворяются, будто это не так. К ним только надо найти подход, но для Нениты это было уже частью игры — отнюдь не пронырством. Ангел, который все разузнает, а потом оглашает, — вот ее роль. К сожалению, она не всегда правильно истолковывала полученные сведения. Но ведь в конце концов она была еще ребенком. А много ли ребенок понимает из того, что видит?

— Теперь я понимаю, почему говорят, будто она была патологической лгуньей.

— О нет, она не лгала. Просто она неверно истолковывала то, что мы, по ее мнению, скрывали. Кстати, и меня не обошла своим вниманием. Ты знаешь, почему я оставила Алекса?

— Я слышал, что однажды ты пришла домой и обнаружила трех незнакомцев в своей постели и еще одного в ванной.

— Так… Уже, значит.

— Что уже, Чеденг?

— Ты не был на родине, можно сказать, сто лет, приезжаешь и сразу слышишь обо мне весь этот вздор.

— Но ведь должно быть объяснение тому, что ты и Алекс живете порознь.

— Только не такое простое. Брак вообще вещь сложная. Да и смешно жене политика протестовать против того, что ей приходится принимать чужих людей, кормить их и устраивать на ночлег. Когда я выходила замуж за Алекса, то знала, что меня ждет, и целых тринадцать лет мирилась со столпотворением в доме: вечно какие-то незнакомые мужчины, подозрительные женщины. Так с какой стати было мне уходить от него только потому, что трое очередных незнакомцев спали в моей постели, а один занял ванную?

— Тогда почему ты все-таки ушла?

— Незадолго до этого случая Алекс проводил предвыборную кампанию в провинции, и какой-то наемный убийца стрелял в него. Алекс был ранен в грудь, пришлось делать операцию. Мы все знали, кто нанял убийцу: тоже политикан, большой друг Алекса, — и после этого они по-прежнему остались друзьями. А вот наемника того потом прикончили здесь, в Маниле. Как-то вечером он стоял на улице, четверо мужчин проезжали мимо в машине и буквально изрешетили его. Убийц так и не нашли.

— Те самые четверо, которых ты обнаружила у себя в комнате?

— Поначалу я никак не связывала их с убийством. Но они продолжали жить у нас, и я догадалась, что это новые телохранители Алекса. Я даже была признательна им, потому что они выглядели более респектабельно, чем те головорезы, которые обычно сопровождают политических деятелей. А когда поняла, кто они на самом деле, то что мне оставалось, кроме как уйти вместе с сыном?

— Ты могла бы сказать Алексу: или они, или я.

— Ха-ха! Какая мелодрама! Нет, Джек, это было совсем не просто. Даже если бы он отослал их, оскорбление было уже нанесено. Убийцы спали в моей постели, ели за моим столом, играли с моим сыном, даже пытались заигрывать со мной. И я ушла. Это было пять лет назад. Андре было тогда двенадцать. Я сняла квартиру и открыла эту контору.

— Но я слышал, вы с Алексом продолжаете встречаться.

— Да, как друзья. И теперь я не знаю, действительно ли тогда стоило так переживать, потому что, видишь ли, я ничего не имею против встреч с ним. Собственно, я и контору бы эту не могла открыть, если бы не Алекс.

— Но жить с ним ты не можешь.

— Я не могу жить в его доме. Особенно теперь, после Нениты Куген.

Она умолкла, и у Джека перехватило дыхание: сейчас последует что-то ужасное. Но это было не то, чего он боялся.

— Два года назад, когда, как я уже говорила, Нениту прислали сюда, я отнеслась к ней как к дочери. Она часто бывала у меня дома. Должно быть, я рассказала ей о том, как обнаружила тех убийц в своей спальне и в ванной, кроме того, она, вероятно, слышала, как я рассказывала об этом другим. Она сама видела их — они все еще при Алексе, и они произвели на нее большое впечатление. Гангстеры такого рода, знаешь ли, молодым девушкам кажутся романтическими разбойниками. Я объяснила ей, что это вовсе не Робин Гуды, и еще сказала, что не стоит бывать так часто в доме у Алекса. Она ответила, что бывает там только с Андре. Должно быть, мои нотации ее задели, так как скоро я узнала, что она всем рассказывает, будто я оставила Алекса потому, что влюбилась в этих убийц, которых нашла у себя в комнате. Бог знает, как она умудрилась придумать такое из того, что я ей рассказала. Во всяком случае, я пригласила ее к себе и сказала, что все это мне очень неприятно и некоторое время я бы не хотела видеть ее в своем доме. Она, как всегда, сделала большие глаза, но в целом восприняла мои слова вполне достойно. Зато Андре вел себя как сумасшедший. Он заявил, что я сама виновата, так как вечно рассказываю эту глупую историю, будто у меня на ней пунктик. Боже мой! Эти дети просто не понимали, что для меня это отнюдь не трагедия и рассказываю я ее просто для смеха, как шутку. Но разве могут дети понять нас, если…

На лестнице раздались шаги. Она повернула голову.

— Это Андре. Ты бы прошел в ванную, Джек, и умылся. Иначе весь день будешь пахнуть сардинами.

2

Построенный в тридцатых годах в стиле, официально именуемом «миссионерским калифорнийским», но чаще с неоправданной издевкой называемом «свадебный пирог», дом Мансано был достаточно далеко отодвинут от Тафт-авеню, чтобы пережить прочие такого же рода чудовищные бело-розовые строения, возведенные здесь политиканами, «сахарными баронами» и китайскими торговыми королями, — все они оказались разрушены в 1945 году во время боев за освобождение Южной Манилы. Руины их были так же уродливы, как и сами особняки, и этой ужасной судьбы дом Мансано избежал только потому, что находился в тупичке, выходящем на авеню.

Закоулок вел к высоким воротам в стене, окружавшей усадьбу. За воротами подъездная асфальтированная дорога — по ней могли проехать три машины в ряд — полого поднималась к ротонде, в центре которой помещался фонтан. Холм был искусственный, его насыпали на месте бывшего болота. Фонтан украшала статуя обнаженного Александра Македонского; на нем не было ничего, кроме шлема и щита, а к ногам его склонялись женские фигуры, изображавшие Нил, Евфрат, Иордан и Инд, — они протягивали ему гигантские раковины, из которых в более благополучные времена били струи воды. Теперь же необходимость экономить воду заставила фонтан умолкнуть и осушила его — осталась только слизь на дне бассейна.

«Ла Алехандрия» — так дон Алехандро Мансано назвал дом в честь своего македонского тезки — имела три этажа, широкую башню сбоку, образовывавшую как бы еще один дополнительный этаж, щетинилась карнизами, коньками, козырьками, всевозможными крылечками и была крыта под красную черепицу. Главный вход был фальшивым в том смысле, что не вел в дом и обычно был на замке — входили через боковые двери.

Огромное пространство первого этажа использовалось по праздникам для банкетов или для танцев, а в обычные дни служило политическим штабом дона Андонга. Здесь собирались, ожидали, плели интриги его сторонники, сюда их вызывали, здесь кормили и давали пристанище. И здесь же в течение четырех десятилетий составлялись планы кампаний, которые принесли ему славу человека, ни разу не потерпевшего поражения на выборах. Построив «Ла Алехандрию», когда ему и двадцатому веку перевалило за тридцать, дон Андонг триумфально завершил десятилетие политической деятельности в провинции и был выведен на национальную арену политической борьбы не кем иным, как самим доном Мануэлем Кесоном.

Настоящий главный вход размещался в основании башни, где начиналась лестница, ведущая на верхние этажи.

— Наш мир — мир реликтов, — сказал Джек Энсон, когда они втроем поднимались по ступеням, — и я как бы совершаю паломничество от одного реликта к другому: вчера — «Селекта», сегодня — этот дом.

— А завтра — дом Альфреды? — с едкой усмешкой спросила Чеденг Мансано.

— Да, вот это уж поистине реликт, — рассмеялся Андре. — Восходит к древнейшим временам, как говорится — ко временам Магомета.

— Альфреда тоже так говорила, — хмыкнул Джек.

— Но не о доме, — сказала Чеденг. — О своей матери, которой мне, кстати, не забыть бы позвонить. Ты не собираешься проведать свою тещу?

— Нет, — ответил Джек.

Они поднялись из холла наверх, где их ждала Моника Мансано, овдовевшая дочь дона Андонга, которая вела хозяйство в доме с тех пор, как умерла ее мать. За пышными испанскими приветствиями чувствовалась какая-то скованность. И Моника и Джек нашли, что оба они постарели больше, чем следовало бы, а это навевало грустные мысли. Но оба они не умели кривить душой и не сочли нужным ни празднословить, ни разубеждать друг друга.

— Мы не становимся моложе, — улыбнулась она.

— Как странно — снова встретиться через столько лет, — бодро откликнулся он, зная: какие бы мысли ни мелькали у нее в голове, пока она ждала гостей, теперь они угасли.

Когда-то двенадцать лет разницы в возрасте не смогли удержать их от флирта, и не такого уж невинного — а ему в ту пору не было и двадцати. Еще до войны, совсем мальчишкой, он втрескался в эту красавицу, сестру Алекса, всегда украшенную цветами и драгоценностями, которая иной раз величественно проплывала мимо одноклассников младшего брата, лишь обдавая их ароматом духов, а иногда и задерживалась на минутку, чтобы наградить кого-нибудь легким подзатыльником, прежде чем повернуться к очередному поклоннику, удостоенному чести сопровождать ее. И вот теперь она стояла здесь, слегка располневшая, с утомленным лицом, одетая в неподходящие к случаю белые шорты и майку, как будто в порицание, а может, и в насмешку над теми днями, когда Джек, уже не ребенок, испытывал тайную страсть к той Бетти Грейбл[31], которую он видел в ней.

— Папа на послеобеденной прогулке, — сказала она. — Я пойду позову его.

— Я сейчас вернусь, — тоже заторопилась куда-то Чеденг.

— Пойдемте за дом, — предложил Андре Мансано. — Там прохладнее.

Холл, отделявший спальню и библиотеку от столовой и кухни, выходил на большую каменную веранду («асотеа», — улыбнулся Андре), возвышавшуюся над плавательным бассейном и садом. Они облокотились на балюстраду, чтобы вдохнуть прохладу, исходившую от ясного голубого сияния бассейна.

— Вы плаваете? — спросил Андре. — Энди плавает отлично. В его возрасте он запросто обгоняет меня и ныряет дальше.

— Ты называешь своего деда Энди?

— По-разному: дедом, лоло, абуэлито[32], Энди. Мы с ним большие друзья. А в баскетбол вы играете?

— Ты-то наверняка играешь, пари готов держать. Ты прямо создан для этого — высокий, рост у тебя для семнадцати лет дай боже.

— Точно, играю, но вообще-то моя страсть — футбол. Я ведь учусь в Ла Саль[33], а там в футбол гоняют целыми днями.

— Странно, что ты учишься не в Атенео, где когда-то учились твой отец и дед.

— Сначала я там и учился, в начальных классах, но потом перешел в Ла Саль. А каким был папа в детстве?

— Настоящим церковным служкой.

— Вот и он так говорит. Смешно ведь, правда? Теперь он бывает в церкви только на крестинах да на свадьбах — как крестный или посаженый отец. Джек, вы верите в бога?

— Пожалуй, да, хотя, когда был моложе, у меня было более четкое представление об этом.

— А со мной тоже так будет? Я тоже начну сомневаться на этот счет?

— Но Андре, у тебя ведь и сейчас есть какие-то сомнения, вопросы, затруднения?

— Да, но только в одном — как показать, что я верующий. Это ведь всегда было проблемой, разве нет? Вспомните людей, которые жили на столбах, — столпников. Они делали так потому, что думали о душе, а нам сейчас это кажется глупым. В прошлом году, например, я очень беспокоился, потому что моя вера начала сводиться только к посещению церкви. Я ведь поэтому и перешел жить к отцу, что люди, его окружающие, считают, что жить надо для своего отечества и народа.

— А я думал, ты ушел от матери потому, что вы поссорились из-за Нениты Куген.

— Вот-вот, именно. Как можно ходить в церковь и в тоже время мучить таких, как Ненита Куген? Люди, если они веруют в бога, должны были бы оберегать бедную девочку.

— А может, людей надо было оберегать от Нениты Куген?

— Ну что вы! От такого безобидного существа, как она? Да вы и сами не верите в то, что говорите. Просто она была чужой здесь. Ей хотелось одного — быть такой, как мы. Но она то нравилась людям, потому что была белой, то не нравилась как раз по той же причине. Так или иначе, но она казалась слишком странной, не такой, как мы. А бедняжка просто старалась усвоить то, что нам казалось естественным, чтобы быть естественной с нами. И что получилось? Да то, что люди начали думать, будто она шпионит за ними, чтобы выставить их на осмеяние, хотя на самом деле бедная девочка всего лишь пыталась понять, кто же мы такие, чем мы живем.

— Но ведь не тем, что влюбляемся в гангстеров, Андре?

— А, вы о маме? Знаете, почему я обиделся на нее? Потому что мама никак не могла понять, что имела в виду Ненита. На самом деле Ненита хотела сказать: гангстеры вызывают во мне дрожь, и в вас тоже, так что мы почти одинаковы. Это было объяснение в любви. А мама восприняла его как оскорбление. Никто и не говорил, что у нее что-то было с этими гангстерами. Конечно, нет. Всякий, кто верит в бога, мог бы понять, что бедная Ненита просто протягивала руку дружбы.

— С чего бы? Ведь твоя мама и так хорошо относилась к ней с самого начала.

— Мама просто была любезна с трудным ребенком своей старой подруги. Вот Ненита и чувствовала: ей постоянно надо доказывать, что она и сама по себе заслуживает внимания и любви. Но ведь это значит быть строже к себе, чем сам господь бог. Если бы бог любил только тех, кто достоин любви, я бы не хотел быть в числе этих достойных. В общем, мама ни с того ни с сего напустилась на Нениту, а девочка всего лишь пыталась показать, что она заслуживает любви, потому что ничем от нас не отличается.

— Но теперь у тебя с мамой все в порядке?

— Конечно. Собственно, мы и не ссорились. Она сразу же поняла, что я имел в виду. В конце концов она — мать, а разве найдется мать, которая любила бы своих детей, только когда они этого заслуживают? Беда в том, что мы не идем дальше, наша любовь распространяется лишь на своих, на родственников. Все прочие должны ее заслужить. Поэтому, думаю, я поступил правильно, уйдя от мамы и поселившись у отца. Год жизни в его доме, среди его друзей был полезен для меня, потому что раскрыл мне глаза: если я хочу быть христианином, то должен научиться любить и тех, кто любви не достоин.

— Политики как раз и входят в их число.

— Нет, это не так — посмотрите на папу. Его все любят, даже те, кто с ним не согласен. Кто посмеет отрицать это? — вдруг вскрикнул сын Алекса и, сверкая глазами, резко отвернулся от перил, готовый дать отпор любому врагу отца, будто он снова сражался на баррикадах на манильской улице Лепанто.

— Твой отец — всеобщий кумир, — осторожно сказал Джек, тоже поворачиваясь спиной к балюстраде и опершись на нее локтями. Служанки накрывали на стол в затененной части веранды. С кухни доносился стук ножей, предвещавший неизбежную мериенду. — Я хочу сказать, — продолжал он, — что, если оставить в стороне ‘приверженность массы к своему вождю, любовь играет в политике очень незначительную роль, хотя к этому чувству вечно взывают: любите то, любите это. Все же политика исключает любовь; политика — это средство для обеспечения безопасности и справедливости в обществе, где люди не испытывают особой любви друг к другу. Твой отец устраивает всех, потому что он поддерживает и национализм старшего поколения, и активную позицию молодежи. Но скажи мне правду, Андре, разве находишь ты в том или другом проявление любви?

Юноша улыбнулся, но выглядел смущенным.

— Я подумал, — сказал Джек, — что именно это ты имел в виду, когда говорил, что надо любить тех, кто сам никого не любит.

— Я говорил не о тех, кто не любит, — запротестовал Андре, — а о тех, кого нельзя любить, — о людях, которые, допустим, дурно пахнут или выглядят смешными.

— Будь осторожен, мой мальчик. Еще шаг — и ты святой, зализывающий язвы прокаженного.

— Вот, кстати, вспомнил: Ненита однажды спросила — почему, когда ищешь святого, всегда находишь прокаженного?

— А кого ты нашел, Андре?

— Нените как-то понравился один парень из манифестантов, от которого разило потом, как от землекопа, целый день махавшего лопатой. А потом она выяснила, что запах этот поддельный. Он просто надевал одежду, в которой потел кто-то другой. Сам работал в помещении с кондиционером, но на демонстрации являлся в ореоле трудяги. А еще у Нениты была близкая подруга, девчонка-активистка лет пятнадцати-шестнадцати, очень убежденная. Всей душой за революцию. И как-то раз Ненита чисто случайно спросила, ради чего она так старается, а та совершенно серьезно ответила: чтобы стать Мадам Комиссар культуры.

— Вы просто похожи на заблудившихся детишек.

— Вот уж нет! — воскликнул Андре, и лицо его посветлело. — Нените пару раз здорово досталось по голове во время демонстрации. А когда мы пикетировали здание американской табачной компании, они погнали на нас грузовик на полной скорости. И еще как-то раз, вечером, мы устроили учебную сходку в парке, а они набросились на нас, избили и потащили в тюрьму. Видите шрам на шее? Я получил его в драке с полицией у обувного магазина на улице Лепанто.

— Ты все же так и не объяснил, Андре, что ты нашел у воинствующей молодежи.

— Джек, вы ошибаетесь, если думаете, что они никого не любят, — хотя, конечно, ненависти там тоже много. Ненавидят американцев и церковь, ненавидят империалистов и буржуазию, ненавидят армию, полицию, владельцев школ — я могу продолжать, пока не покажется, что для того, чтобы любить свою страну, надо возненавидеть все остальное. Но, может, и следует, учитывая нашу историю, дать этой ненависти излиться, прежде чем мы начнем любить.

— Тогда почему ты ушел от них?

— Да не ушел я!

— Что это вы так кричите? — спросила Моника, появившаяся с тарелкой лапши, политой красным соусом. Она поставила ее на стол и сказала: — Садитесь-ка. Андре, включи вентилятор. А вот и папа — он хочет поздороваться с тобой, Джек.

3

Рассказы Джека о его островке недалеко от Давао побудили дона Андонга Мансано вспомнить за мериендой свое первое посещение Давао в начале тридцатых годов, во время кампании в поддержку законопроекта Кесона о независимости. Он сошел с парохода и решил, что находится в японском квартале. «Отвези меня в центр города», — попросил он извозчика. «Это и есть центр», — ответил тот. Так оно и было — просто японцы там кишмя кишели. И лишь тогда дон Андонг, уже крупная политическая фигура в масштабах страны, понял, что часть его отечества стала японской колонией.

— Колонией в колонии, потому что в то время мы сами были американским владением. И тогда же я начал понимать, кто только не хозяйничал в нашей стране: китайцы колонизировали торговлю, испанцы — культуру, Вашингтон командовал нашей политикой, а Голливуд — модами, англичане навязали свой язык, Рим — религию, и так далее. Даже Бомбей, Токио и Аравия не оставили нас без своего колонизирующего влияния.

По возвращении в Манилу, рассказывал дон Андонг, он произнес несколько филиппик против засилья японцев в Давао и тем заработал себе почетное место в «списках разыскиваемых лиц», когда в сорок первом году в страну явились самураи.

— Эта моя поездка в Давао в тридцатые годы — хороший пример парадоксов политики. С одной стороны — да-да, возражать не стану! — кампания в пользу Кесона обеспечила мне кресло в палате представителей, а потом и в сенате. Но из-за участия в ней меня же и разыскивали, когда началась война на Тихом океане. Хорошо это или плохо? Плохо, говорят все — даже моя семья, потому что нам пришлось скрываться, голодать, дрожать от страха. Но это же обернулось и благом. Когда война кончилась, я был на коне: партизанский командир, абсолютно не запятнанный сотрудничеством с врагом. Американцы меня просто полюбили. Но когда я вернулся к политике и занял свое кресло в сенате, им, должно быть, захотелось, чтобы мое имя было хоть как-то замарано. Я один из первых выступил против их плана обеспечить себе военные базы на Филиппинах и равные права. Ректо еще молчал, а я уже навлек на себя ярость американцев. И снова, так сказать, оказался в «черном списке» — теперь уже в политическом смысле: всякий раз, стоило мне выдвинуть свою кандидатуру на выборах, деньги потоком текли к моим противникам. С гордостью могу утверждать, что никогда я не побеждал как неоколониалистский кандидат и никогда не проигрывал как кандидат антиимпериалистический — велась ли борьба против американцев, стоявших за Магсайсаем, или против американцев во Вьетнаме. Я знаю, что мог бы стать президентом — ко мне обращались с такими предложениями, но я, увы-, предпочел собственную правоту. А все потому, что некогда, еще молодым и совершенно неопытным политиком, побывал в Давао.

— А теперь вы снова на пути в Дамаск? — улыбнулся Джек Энсон.

В розовом халате с черными отворотами (под ним — бежевая пижама) дон Андонг не был похож на сенатора, но тем не менее, сидя во главе стола, он обозревал его так, словно то был зал сената. Его все еще густые, слегка тронутые сединой волосы были напомажены и зачесаны в стиле тридцатых годов: гладко наверх, с косым пробором и углом подстриженными бачками.

Он ответил:

— Ты хочешь поддеть меня, Энсон, но я, как говорится, не клюну. Обращение в веру — это как любовь. Только потом начинаешь видеть причины и объяснения. Вначале же ничего нет.

— Вы просто пали, ослепленный ярким светом?

— Я тщеславный человек, Энсон, но это тот случай, когда я не считаю, что был «зван по заслугам» или особо избран. Я как те работники из евангельской притчи, нанятые в одиннадцатом часу и получившие полную плату, хотя они не переносили тягость дня и зной.

— Здесь ты, вероятно, ошибаешься, дед, — сказал Андре. — Может быть, делая свое дело в политике, ты трудился вместе с призванными ранее, хотя сам думал, что работал против них. Всякий, кто борется со злом, уже на стороне ангелов.

— Замолчи, Андре, — сказала его тетка Моника, — и не мешай лоло доедать чампоррадо[34]. Джек, еще лапши?

— Да, положи ему, — сказала Чеденг. — На обед он съел всего лишь три сардины.

— Это еще один реликт, — сказал Джек. — Нет, не твоя великолепная лапша, Моника! Ее ты мне действительно подбавь, пожалуйста. Я имею в виду это все — всю эту мериенду. Вот уж не думал, что она дожила до наших дней, что ради нее садятся за стол, да еще с горячим шоколадом — совсем как в детстве.

— Это я распорядился, — сказал дон Андонг, который, по правде сказать, полагал, что для такой компании на столе слишком много яств. — Пока я жив, в моем доме всегда будут сохраняться наши обычаи, в том числе и мериенда. En debida forma[35]. Это тоже национализм. Я филиппинец прежде всего в том, что касается желудка. Благоприятствует подъему духа.

— Но не благоприятствует моей фигуре, — вздохнула Моника, подливая себе шоколада.

Стол был действительно богатый. Помимо китайской лапши с подливой из креветок и рисовой каши с горячим шоколадом, подали копченую рыбу, ветчину и колбасы, а также три сорта хлеба: батон, слойки и французские булочки.

— Но тут почему-то нет ничего в молоке кокосового ореха, — заметила Чеденг.

— С годами, — изрек дон Андонг, — склонность к классическим блюдам из кокосового молока идет на убыль. Но по моему распоряжению их подают в Страстную пятницу и в День всех святых.

— Папа у нас радикал только в сфере духа, — сказала Моника. — Во всем остальном он конформист.

— Ты хочешь сказать — традиционалист, — вставил Андре. — Поэтому его возвращение в лоно церкви никого не должно было бы удивить.

— О нет, тут ты ошибаешься, Андре. Как раз здесь я порвал с традицией, на которой воспитан и которая требовала, чтобы всякий мужчина, достойный носить брюки, был антиклерикалом. Теперь-то я вижу, что жил, как мой отец и дед, а надо было жить если не как мой сын, то как внук, раз уж я хотел не отставать от времени. Сегодня, Андре, мы с тобой ровесники. Quasi modo genitii infantes[36], как говорят на пасху. Что, потрясно? Так вы, кажется, выражаетесь?

— А религия теперь действительно потрясна? — спросил Джек.

— И на любой вкус, — заметила Чеденг. — Тут и гадальные карты, и гороскопы, и оккультизм, которым я слегка увлекаюсь. А вот Моника предпочитает штуку, именуемую «дзэн».

— Это чтобы перещеголять папа, — улыбнулась Моника. — Я, пожалуй, кончу тем, что стану буддийской монахиней и обрею голову.

— А Ненита Куген, — продолжала Чеденг, — когда ей надоели экстремисты, обратилась к неоязычеству, стала последовательницей Гиноонг Ина[37]. Так что, как видишь, Джек…

— Гиноонг Ина?

— Ты не слыхал о ней? Боже мой, неужели в Давао нет телевизора? Она появляется на экране около полуночи, вместе со своими непорочными весталками. Освящает какие-то прутья, камни, воду, все что угодно, потом это якобы исцеляет от болезней.

— Но кто она?

— Этого никто не знает, — сказал дон Андонг. — Сама говорит, что она возродившаяся жрица прежних времен, бабайлан, но, с другой стороны, есть люди, которые утверждают, будто бы она снималась в кино, а то и занималась кой-чем похуже.

— О папа́! — воскликнула Моника. — Ты так говоришь только потому, что она — соперница вашей Эрманы. Культ святой Эрманы, Джек, если ты еще не знаешь, — вот чем увлеклись папа и Андре. Эта Эрмана жила в Маниле в семнадцатом веке, считалась ясновидящей и скончалась в благоухании святости. Теперь она творит чудеса. Началась кампания — папа принимает в ней активное участие — за объявление ее праведницей, угодной богу и так далее. Она должна стать первой филиппинской святой, и папа — пророк ее. Но тут получилась накладка, главным образом из-за Гиноонг Ина. Пещеру, в которой умерла Ненита Куген, пришлось закрыть, потому что последователи Гиноонг Ина все время сражались из-за нее с приверженцами святой Эрманы.

— А эти последователи Гиноонг Ина, они что, откровенные язычники? — спросил Джек.

— Она — да, но не они, — вмешалась Чеденг. — Они видят в ней только вероцелительницу. Ненита же, девочка сообразительная, поняла, что из этого следует: исцеление верой есть часть неоязыческого движения.

— И присоединилась к нему как язычница?

— Вовсе нет! — сказал Андре. — Нените просто было любопытно, она хотела сама попробовать. Но ей сказали, что если она хочет быть непорочной весталкой, то должна посвятить себя этому целиком. Их называют далаганг банал[38]. Они долго готовятся, пока сами не станут жрицами-бабайлан. А Нените всего лишь позволили бывать у них и смотреть.

— И это стало ее любимым занятием, — сказала Моника.

— А что ты о ней думаешь, Моника? — спросил Джек.

Вдова, покончив с едой, закурила сигарету, и теперь затяжки служили ей знаками препинания в разговоре.

— Видишь ли, эта девочка была типичным подростком, только наоборот. Что интересует подростков? Поп-музыка, певцы, кинозвезды и прочие ненормальные знаменитости. Другое дело Ненита. Ее интересовали как раз нормальные люди — мы. Точнее, то, что она считала нормальным в нас. Мы были, так сказать, ее певцами, ее кинозвездами. Но мы не умеем петь, не снимаемся в кино — мы вечно не оправдывали ее надежд. Поэтому она и стала такой несносной.

— А кто бы не стал? — перебил Андре. — Она хотела аплодировать, а мы шикали на нее.

— Мой дорогой племянник, она хотела аплодировать не мне, скажем, в роли домохозяйки, а той женщине, которая во мне существует не для ведения домашнего хозяйства. И только небеса знают, что это такое. Однажды она спросила, снится ли мне когда-нибудь кухня, и надо же было ответить, что если и снится, то всегда в виде лаборатории, где я тружусь в колпаке шеф-повара и в фартуке. И вдруг узнаю: она, видите ли, сообщает Чеденг, как ее потрясло знакомство со мной, потому что на самом деле я — Лукреция Борджиа, готовящая яды!

— Дон Андонг, — спросил Джек у старика, сидевшего во главе стола, — а что она думала о вас или что вы думали о ней?

— С головой у девочки было все в порядке, — ответил тот. — Как почти все мы, она искала бога, не ведая об этом, но в отличие от нас искала его в своих ближних. Я относился к ней с уважением, думаю, она ко мне тоже. Мы оба считали, что каждый человек замечателен, ибо несет в себе образ бога. Так что, Моника, если она видела в тебе Лукрецию Борджиа, то это скорее всего значит, что бог даже кухню может сделать раем или адом, но никак не просто местом тяжелой и нудной работы.

— Аминь, папа́. Да и мериенду пора кончать. Чеденг, останешься ужинать?

— Нет. Мы сегодня работаем допоздна. Я зашла, чтобы подкрепиться. — Теперь на ней были джинсы и рубашка. — А ты куда направляешься, Андре?

— Мам, машину ведь надо заправить.

— Подбрось меня до конторы, а потом отвезешь Джека в отель.

— Но не раньше, чем он выкурит со мной сигару, — сказал, поднимаясь, дон Андонг.

— Он попозже придет к тебе в библиотеку, папа́, — сказала Моника. — А ты сначала зайди к себе, умойся, прими лекарства, переобуйся в шлепанцы. Сандалии выставь за дверь, их почистят.

Оставшись за столом вдвоем с Джеком, Моника попросила его рассказать о своем острове поподробнее. Еще за мериендой отметила, что с годами двенадцатилетняя разница в их возрасте как-то сгладилась. Он сообщил ей, что на острове у него жарко — куда жарче, чем в Маниле. И жизнь там — тоскливое одиночество. Она и не представляет, что это такое.

— Ах, Джек, ведь я загубила свою жизнь! Я вышла замуж за человека, который не любил меня, и он умер, не оставив мне ни сентаво. А теперь еще рассорилась со всеми своими детьми. И если папа выставит меня, мне просто некуда идти. Поэтому я стараюсь быть незаменимой здесь.

— Я бы не стал так его поддразнивать насчет обращения в веру.

— А я и не поддразниваю. Боже, разве я не помню, как мама все время молилась, чтобы это произошло? Жаль, она не дожила… Но последние дни я так скверно себя чувствую, что не могу придержать язык. А чего ты копаешься в этом деле, Джек? Ненита Куген… Знаешь, она мне нравилась. Но, похоже, она приносила только несчастье. Лучше быть осторожнее.

— Когда ты видела ее в последний раз?

— О, не помню. Она перестала бывать у нас. Но накануне того дня, когда ее нашли мертвой, она звонила. Хотела знать, где Алекс. Сказала, что ей надо спросить его о чем-то важном.

— В котором часу это было?

— Часа в четыре, в пять. Я дала его личный номер, не внесенный в телефонную книгу. Вечером Алекс появился у нас, и я сказала ему об этом. Он ответил, что Ненита до него дозвонилась и он ездил к ним, как она просила, только ее не оказалось дома. Тогда он решил заехать к нам, но Чеденг задержалась на работе, а папа участвовал в каких-то церковных бдениях. Дома была я одна.

— Почоло Гатмэйтан и я ужинаем сегодня с Алексом.

— Тогда Алекс сам тебе все расскажет. Да, и еще… Впрочем, папа ждет. Ты уж лучше выкури с ним сигару, а то он обидится. Но только, Джек, постарайся, чтобы он не пил больше одной рюмки бренди.

Джек задумался о ее судьбе.

— И все-таки не могу представить тебя на кухне, — сказал он. — Я помню тебя блестящей светской дамой, ты выезжала каждый вечер.

Он снова видел ее молодой красавицей, украшенной цветами и драгоценностями, — как она проплывала мимо в облаке духов или, задержавшись на минуту, награждала его, мальчишку, благосклонным подзатыльником.

— Вот так, Джек, принцесса из замка превратилась в Золушку, окруженную горшками и сковородками. До замужества я знать не знала, что такое кухня. Теперь все это занудство — моя ежедневная порция яда. Может быть, именно это и имела в виду Ненита Куген.

4

Окна в библиотеке были занавешены, пол покрыт ковром от стены до стены. В ней словно висел полумрак давних полуночных воскурений.

— Садись, Энсон, садись, — сказал дон Андонг.

Он включил фен под потолком и предложил Джеку сигару. Они закурили. Куда он приглашает меня сесть? — удивлялся Джек: они стояли у огромного стола с единственным креслом-троном, наполовину спрятанным в его чреве; но дон Андонг уже двинулся через просторы ковра-лужайки к круглому столику, стоявшему между двух кожаных кресел. Две дальние стены за ним — библиотека имела размеры весьма внушительные — были от пола до потолка сплошь заняты рядами книжных полок. Там не было видно ни одной книги в мягкой обложке, ни одна не радовала ярким супером. Тусклое золото и шершавые коричневые переплеты возвещали, что каждый том заключает в себе старинную премудрость: кодексы общественной жизни, своды законов…

На круглом же столике весьма легкомысленно устроились лампа, пепельница и пестрые плетеные салфетки, на которых стояли две рюмки, графин и бутылка. Лампа не горела, и Джек и дон Андонг опустились в кожаные кресла в благословенном сумраке. В бутылке был бренди: «Дон Карлос Примеро».

— В наши дни молодые люди считают пристрастие к бренди причудой, — сказал старик, ласково поглаживая бутылку, — но ведь они пить его не умеют. Глотают, как пиво. Налить тебе?

— Только немного, дон Андонг… большое спасибо. Итак, все повторяется. Мы — Алекс, я и Почоло — впервые отведали вашего бренди еще мальчишками, до войны, когда нам было лет по тринадцать. За родительскими спинами — и за вашей тоже, дон Андонг, — мы совершали набеги на ледник ради, как мы говорили, «los dos dones»[39]: «Дона Карлоса Примеро» и «Дона Педро Домек». Наши отцы питали пристрастие к «донам» и употребляли их вовсю. А пиво пить мы научились лишь после войны.

— У американских солдат, так? Мы в былые времена пили пиво только за обедом.

— Особенно с бобами или солеными орешками. А вы, дон Андонг, называли это своим супом — тот бокал ледяного пива, которым вы всегда начинали обед.

— Да, мальчишкой ты часто бывал у нас. И у тебя всегда были такие изумленные глаза!

— Потому что в вашем доме меня везде подстерегали чудеса, дон Андонг. Вот здесь, в этой библиотеке, я впервые увидел Кесона. Мы подсматривали, потому что услышали, как он орет, — а до чего здорово он ругался по-испански! В другой раз видел Осменью[40], который в ярости бегал взад-вперед по комнате, а нам-то говорили, это такой уравновешенный господин. И вы представить не можете, как я был шокирован, увидев здесь еще одного гостя — архиепископа О’Дохерти.

— А, да, перед войной, когда я блокировал их предложение сделать преподавание закона божия обязательным в государственных школах. Он объявил мне тогда, что я рискую потерять голову, а я рассмеялся ему в лицо и ответил, что он может потерять улицу. Его дворец находился в Интрамуросе, на улице Арсобиспо[41], и я в шутку пригрозил, что потребую переименовать ее в улицу Вольтера или Аглипая[42]. Но с О’Дохерти мы, в общем-то, ладили. А вот того типа, который появился после войны, — первого папского нунция — я чуть не вышвырнул отсюда. Он не хотел, чтобы в школах читали Рисаля[43], и явился ко мне выразить протест против занятой мной позиции. Я ответил ему, что такова же и позиция общественности, но он усомнился, откуда мне это может быть известно — ведь я вечно пьян. И я предложил ему убраться, прежде чем я вышвырну его вон.

Дон Алехандро Мансано вышибает из дома папского нунция! Однако сейчас, рассказывая об этом, дон Андонг выглядел не столько свирепым, сколько задумчивым — голова чуть повернута к книжным полкам, словно разум его искал там поддержки. И действительно, как всегда при виде этих выстроившихся вдоль стен томов, к которым теперь никто не прикасался, он будто ощущал запах полуночных воскурений времен его политической юности. Но призраки, обитавшие здесь или некогда возвращавшиеся сюда, больше не являлись ему, ибо давно уже свет знаний, которых он вновь так жаждал на склоне лет, горел не в библиотеках.

— Воспоминания о подобных вещах вас тревожат, дон Андонг? Я имею в виду папского нунция.

Старик вздохнул, отрываясь взглядом от книг.

— Да честно говоря, нет. Я делал то, что считал правильным, хотя, как теперь погляжу, в целом воспринимал ситуацию неверно. Но политики не могут и не должны исходить из требований момента.

— Этот дом, несомненно, отвечал требованиям момента, особенно бальный зал внизу и эта библиотека, где всегда можно было наткнуться на людей, о которых кричали заголовки газет: на Кесона и Осменью перед войной, на Рохаса и Кирино[44] после войны. Я помню, как однажды вечером вы, дон Андонг, давали прием в честь Макартуров, а потом пригласили их в башню полюбоваться видом, но перед ними предстала совсем иная картина: я, Почоло и Алекс в постелях, уже раздевшиеся для сна. Как мы нырнули под кровати! Когда я оставался ночевать, мы всегда спали в башне.

— Там теперь бак для воды, — сказал дон Андонг, протянув руку к бутылке. — Еще poquito[45], Энсон?

— Пожалуй, хватит, слишком жарко. Ну да ладно, совсем немного и, пожалуйста, с водой.

— Тебя просили присмотреть, чтобы я не пил слишком много?

— Вовсе нет, дело во мне — слишком много съел за мериендой.

Aie de mi[46], Энсон, я все такой же горький пьяница. Тебя это шокирует?

— Я, дон Андонг, абсолютно не гожусь быть судьей кому бы то ни было.

— А про себя думаешь: вот обращенный, вот новый христианин — а что в нем изменилось? Разве я выгляжу как заново рожденный? Нет, перед тобой все тот же ветхий Адам, со всеми его вожделениями и страстями, с горячей головой и скверным характером. Чувствую ли я стыд? Нет, я чувствую себя христианином. Ты улыбаешься?

— Вы не первый обращенный, дон Андонг, который чувствует, что осознание зла есть начало спасения.

— А, ты меня не понял. Дело не в том, что я осознаю зло. Зло осознает меня. Так осознает, что искушает каждую минуту, и в этом постоянном искушении мое спасение. Я оступаюсь ко благу.

— Это говорит «Дон Карлос Примеро»?

— Да, если иметь в виду старое изречение об истине в вине. Но ради бога, выслушай меня, Энсон. Год моего обращения в христианство был счастливейшим годом моей жизни. Мне перевалило за семьдесят, и я с удивлением понял, что напрасно боялся старости. Я был как распорядитель на брачном пиру в Кане Галилейской, сказавший жениху: «Ты хорошее вино сберег доселе». Я ушел от общественной жизни и убедился, что меня ждала жизнь совершенно новая, доселе неизведанная.

— Духовный медовый месяц.

— Совершенно верно. И как точно сказано: когда человек счастлив, он добродетелен. К тебе это подходит?

— Что вы имеете в виду — счастье или добродетель?

— Я имею в виду удовлетворенность самим собой. Именно она, как я теперь вижу, снизошла на меня, когда кончился медовый месяц. Я был настолько удовлетворен собой, что разрешил выставлять себя напоказ на всех праздниках христианской любви как образец человека, преображенного благодатью господней.

— Пока это не стало вызывать в вас отвращение.

— Пока я не осознал, что демонстрируется не благодать, но гордыня. Поверь мне, я не так уж бесчестен и все же заставлял себя соглашаться, не желая обидеть братьев моих во Христе. Я стал штатным лицедеем в кругу сторонников возрождения религии, чуть ли не кинозвездой. Да и как я мог отказаться, если я привлекал столько заблудших душ? Но я-то знаю, что привлекало их: мое имя, моя слава. Я был великим и знаменитым доном Алехандро Мансано, который отринул политику, чтобы стать смиренным евангелистом.

— Но и здесь шел по старым колеям политических кампаний.

— Возможно. Мне даже говорили, что я добываю голоса для Христа, а это могло означать — для тех политиканов, которые снюхались с епископами.

— Дон Андонг, вас отталкивала мысль о том, что вас просто используют?

— Вовсе нет. Я уже не мыслю такими понятиями. Не было тут и лицемерия. Ведь я действительно, можно сказать, переродился. Но именно по этой причине меня такого, какой я есть, дона Алехандро Мансано, не следовало выставлять экспонатом.

— Для обольщения духовных снобов.

— Увы, это так, Энсон! Я не был слабым сосудом, призванным смутить сильных. Я был великим, богатым, мощным сосудом, выставленным для демонстрации вящей славы воинствующей церкви, некогда ярым ее противником, ныне поставленным на колени. Современные теологи имеют специальный термин для этого…

— Триумфализм. И что вы сделали?

Pues chingarles, darles la puñeta[47]. Было большое собрание возрожденцев, с самим кардиналом во главе, и там я должен был совершить это свое действо — явление звезды. А я явился пьяным. Пьяным и непотребным.

— Вот и конец праведника-суперзвезды.

— О нет. Это было откровение. Они поняли, что я хотел этим сказать: если уж восславлять благодать во мне, то надо, чтобы я был сосудом не прочным, а весьма скудельным.

— Кажется, что-то в таком роде случилось со святым апостолом Павлом после его обращения.

— Знаю. Видимо, он стал слишком самодовольным и высокомерным. И тогда послан был ангел сатаны уязвлять его плоть. И смотри, как восславлен он был злыми побуждениями плоти, ибо напомнили всем, что ему самому не надо быть сильным, мощи Господа достаточно. Вот почему и я говорю: хорошо, когда совершаешь грехопадение.

— Я понимаю, что вы имеете в виду, дон Андонг. Это очень тонко. Вы, сэр, отринули главное искушение новообращенного — духовную гордыню. Это самая смелая из всех ваших кампаний.

— Выпьем за это?

— Непременно, сэр! Наливайте!

Joder convo[48], Джек, ты лучший собутыльник! Давай до дна! И налей еще! Когда ты едешь в Давао?

— Не знаю. Может, останусь здесь навсегда.

— Добро пожаловать домой, Джек!

— До дна, Энди!

— Ага, опять у тебя изумленные глаза!

— Потому что теперь, кажется, я вижу тебя насквозь, Энди, старина.

— Когда я отбросил прочь всякое достоинство? Э-э, посмотрел бы ты на меня во время того собрания, о котором я говорил. Черт побери, Джек, когда я был политиканом, я очень боялся разрушить свой образ почтенного человека. А на самом деле только этим и занимался: являлся в сенат пьяный, скандалил в барах из-за девок. На другой день мне бывало страшно стыдно. Но на том собрании, где присутствовал кардинал и куда я явился пьяный, я вовсе не испытывал никакого стыда от того, что валяю дурака, — ни тогда, ни после. Могу тебя заверить, это было зрелище — я шатался, орал, потом блевал и в конце концов отключился.

— Как бы я хотел видеть тебя тогда, Энди! Как бы я аплодировал!

— Погоди, Джек, погоди. Брось ты эти сучьи аплодисменты и слушай меня! Ну хорошо, я был честен вначале, когда хотел, чтобы во мне видели сосуд скудельный. Но честен ли я сейчас? Понимаешь, а не использую ли я все это теперь для того, чтобы и дальше оправдывать мою преданность гнусным порокам?

— Не порокам, Энди, и вовсе не гнусным. Очень святым. Зло — во плоти, такова воля господа. Налей еще по одной, человече.

— Добро, парень, давай выпьем. До дна! Но послушай, я ведь убил эту девчонку.

Джек Энсон вмиг протрезвел.

— Какую девчонку?

— Нениту Куген. Потому что, послушай, я ведь, наверно, растлевал ее своими разговорами о необходимости зла и о том, что падение есть благодать. О felix culpa![49] Разве могут молодые понять это? Им нужна уверенность, надежность, а не загадки.

— Так что же вы сделали, дон Андонг?

— Толкнул ее к язычникам. Они-то как раз предлагали уверенность и надежность. А я только запутывал ее своей сучьей доктриной о том, что добро есть зло и наоборот.

— Вы пытались соблазнить ее?

— О боже, нет, конечно! А впрочем, откуда мне знать? Как я уже сказал, мои побуждения вполне могли быть бесчестны. Пару раз я заставлял ее преклонять в молитве колена рядом со мной. Пытался ли я соблазнить ее или изгонял из нее дьявола? А вдруг она была ангелом сатаны, посланным уязвлять мою плоть? Впрочем, как ты уже знаешь, искушение мне только на пользу, но ненавидел ли я ее за то, что она искушала мою плоть? Да и искушала ли? Не знаю, не знаю… Зато я знаю, что она для меня теперь: жернов на шее, потому что я сбивал ее с пути, одну с малых сих. Нет прощения за это! Нет и нет! — Он швырнул рюмку через всю комнату. — Я грязный, похотливый старикашка, un viejo verde, вот кто я!

— Дон Андонг, возьмите себя в руки!

— Я убил девчонку! О господи, я убил девчонку!

Кто-то уже поднимал старика, рухнувшего на четвереньки посреди комнаты.

Calma, abuelito, calma. Aqui estoy[50], — бормотал Андре Мансано, уводя рыдающего деда. — Мама ждет вас внизу в машине, — через плечо бросил он Джеку Энсону.

5

Вдоволь поиздевавшись над Джеком за сцену в библиотеке. Чеденг, перед тем как выйти из машины у своей конторы, сообщила главную новость:

— Наши визы в США могут быть выданы в любой момент. Так мне только что прощебетала по телефону одна маленькая птичка. Мы с Андре, возможно, соберемся и уедем еще до конца месяца. Так что, Джек, ты приехал как раз вовремя: и поздороваться успел, и еще скажешь «до свиданья».

— Я заметил, что ты все время была в каком-то напряжении.

— Я не хотела говорить тебе, но ведь я болтунья. Из меня все так и сыплется. Ну, Андре?

— Мама, ты ждешь, что я буду петь и плясать?

— Ах, Джек, я с таким нетерпением жду отъезда!

— Калифорния?

— Нью-Йорк. Там у меня брат. Потом, возможно, работа в Вашингтоне. А сейчас я должна, — сказала она, когда маленькая «тойота» притормозила у тротуара, — решить, что мне делать с конторой.

Она сидела между сыном, ведшим машину, и Джеком, который вышел, чтобы выпустить ее. Он поднес ее сумки к двери.

— Я очень рад за тебя, Чеденг. Когда мы идем в ресторан?

— Никогда! Ты спаиваешь людей, чтобы выкачивать из них информацию. Но все же позвони мне. Да, и большой привет Алексу и Почоло. Желаю вам приятно провести время!

— Мама совсем не так уж хочет ехать, — сказал Андре по пути к отелю. — Но и оставаться боится.

— Почему боится?

— Боится, что я опять переметнусь к отцу. Они все еще ссорятся из-за меня.

— Должно быть, оба тебя любят.

— Не в этом дело. Просто ни один из них не в силах допустить, чтобы другой одержал верх в чем бы то ни было. Даже будь я каждому из них в отдельности противен, все равно бы они продолжали это соперничество из-за меня — лишь бы не отдать другому. Папа говорит, что она делает из меня маменькиного сынка. Но я уже однажды уходил от нее и больше не могу. Так что я еду с ней в Нью-Йорк, хотя и без охоты. Думаю побыть там год или около того, пока она не устроится, а потом вернусь сюда. Мне надо быть здесь. В любом другом месте я буду чувствовать себя изгоем.

— Андре, а что заставило тебя к ней вернуться?

— Видите ли, это вовсе не было возвращением к ней или уходом от отца. Просто она переехала жить к деду, а я присоединился, потому что тоже хотел быть с ним. Отец считает, что дед сделал огромный шаг назад, обратившись к вере, но, по-моему, то шаг вперед. Во всяком случае, мне очень хотелось знать, куда он идет. Знаете, я ведь не очень самостоятелен, мне всегда нужен человек, который указывал бы мне путь. Сейчас для меня путеводной звездой стало имя деда.

— Ненита Куген тоже так его воспринимала?

— Ненитц искала совсем другого. Уж ей-то проводник был ни к чему, она сама по себе! Дед напрасно мучится, думая, что сбил ее с пути своими разговорами. Она обычно слушала одного, а слышала кого-то другого. Это был крепкий орешек, не из тех, кого можно сбить с толку приставаниями — физическими, словесными или какими угодно.

— Ты думаешь, он пытался это делать?

— Нет.

— Откуда у тебя такая уверенность?

— Дед никогда не лжет. Он настолько честен, что это его мучит. Он вечно проверяет себя — не фальшивит ли в чем. Если бы там было что-то не так, он бы первый разоблачил себя.

— Тогда почему он считает, что убил ее?

— Потому что долго занимался политикой и знает, что правда может убить. Из-за этого он стал обостренно совестливым, а может, он и родился таким — всегда беспокоится, не сочиняет ли он, а если нет, то не причиняет ли вред словом, идеей, даже жестом, который могут воспринять как назойливость. В этом разница между ним и Ненитц. Она бы не придала этому значения.

— Она не придала бы значения тому вреду, который могут нести его идеи?

— Она считала его почти святым, который слишком боится причинить зло людям, хотя они просто лжецы, и только.

— Но ведь ты сказал, что она была сама по себе.

— Ну, Джек, для святого все сами по себе, все невинны, всем причиняют зло. Он не делает различия между теми, кто вкусил и кто не вкусил от древа познания.

— Но ведь он намеренно скандализует публику, появляясь на людях пьяным, в непотребном виде.

— Потому что, когда встает выбор: причинить ли вред людям или покривить душой, — он предпочитает не лгать. Так он, значит, рассказал вам об этом? Он думает, что это подвело его ко второй стадии обращения — к пониманию того, что даже зло можно сделать полезным.

— Сверни здесь на углу, Андре.

— Хорошо. А, это ваш отель? Недурен, только почему его загнали в переулок?

— Спасибо, молодой человек. Еще увидимся.

— Да, Джек, на вашем месте я не стал бы терзаться из-за сцены в библиотеке. Мне иногда кажется, что он нарочно начинает много болтать. Ну пока, будьте здоровы.

«Не нарочно, а инстинктивно, и притом всякий раз, когда появляется новый человек, скорее всего ожидающий встретить перерожденную душу, более святую, чем его собственная». Так думал Джек, стоя напротив отеля. «Тойота» Андре уже укатила. Он собрался пересечь улицу, как вдруг увидел человека, шагающего по тротуару, и человек этот со спины показался ему смутно знакомым. Молодой официант из кафе, что в отеле. Если вчера кто-то действительно подмешал наркотики в его завтрак, так это мог быть только он. Джек с тех пор не видел его, поскольку остерегался заглядывать в кафе, но сейчас он узнал этого пижона. Поддавшись внезапному импульсу, он последовал за «клешами», и тут же вечерняя жизнь переулка обступила его.

В самом начале, там, где стоял отель, переулок словно улыбался парадными дверями и витринами. Но, сужаясь в своей северной части, он все больше мрачнел и хмурился — теперь на него выходили лишь задние стены домов и боковые двери. Пошла немощеная дорога, мокрая и скользкая даже в такой жаркий день, источавшая отвратительный запах канализации всякий раз, когда нога скользила по грязи. Вместо тротуаров по сторонам тянулись сточные канавы, огромные мусорные кучи, контейнеры, забитые отбросами, — там безумствовали мухи. Грязно-зеленые стены были испещрены обычными воинственными лозунгами: долой это!.. сокрушим то!..

Джек не пытался разыгрывать из себя сыщика — он просто держался на один-два квартала позади. Да пижон и не оглядывался. И вообще это был деловой переулок, кипевший жизнью. В нем едва могли разминуться две машины, но он был забит ими: те, кто хотел объехать пробки на главных магистралях, здесь попадали в еще более безнадежную. На каждом углу вился дымок: на выносных жаровнях жарили свинину, кальмаров, ямс и бананы; в воздухе стоял запах зрелых фруктов, переполнявших тележки зеленщиков.

От боковой двери, за которой исчезли «клеши», тянулась очередь, будто в кассу, — сплошь мужчины. Она быстро подвигалась. Джек пристроился в хвосте и заметил, что стоявший перед ним подросток обмахивается, как веером, купюрой в пять песо.

— Что показывают? — спросил он.

Подросток объяснил, что за пять песо можно посмотреть, как снимают «бомбу» — подпольный порнофильм, и увидеть все в натуре раньше, чем это пойдет «вставным роликом» в кинотеатрах.

— У них сегодня потрясная бомбера[51], Марла Малага, — сказал покрывшийся потом от предвкушения удовольствия паренек, — а Томми Тонтинг работает «быком».

Джек уплатил пятерку человеку, стоявшему у входа, и вслед за другими зрителями поднялся на второй этаж, где в помещении, выполнявшем роль спальни, вокруг кровати устанавливали съемочное оборудование. Из соседней комнаты доносились возгласы публики…

— Там сейчас просто так показывают, без съемки, — объяснил Джеку его новый юный друг, — только уже все кончается. Если хотите, можете посмотреть, но тогда вы потеряете здесь место в первом ряду.

Пожертвовав первым рядом, Джек прошел в соседнюю комнату. Зрители стояли плотным кольцом почти до самой двери, но он мог поверх голов видеть действо. Дело и впрямь уже шло к кульминации… Джек поймал взгляд женщины — она бесстрастно смотрела на пяливших глаза мужчин.

Когда все было кончено, «бык» поднялся с кровати, обернул бедра полотенцем, и тут Джек рассмотрел женщину: белая кожа, черные волосы… Видел ли он ее раньше? Она встала и, не прикрываясь полотенцем, прошла в ванную к торо. Толпа зрителей поредела, потом «бык» вернулся и подобрал с пола и с кровати монеты — щедрые дары зрителей, которые хотели продолжения действия.

— Изумительная бомбера, — сказал Джек «быку». — Как ее зовут?

— Иветта. В вашем вкусе, приятель?

— Может быть. Где я могу встретиться с ней? — спросил Джек, бросая несколько монет.

— Ее можно угостить внизу, в ночном клубе. Как вас зовут?

— Джо.

— О’кей, Джо, — улыбнулся мужчина. — Я скажу ей, она вас найдет внизу.

Джек задержался в дверях другой комнаты. Там уже начались съемки. «Быком» теперь был не кто иной, как юный пижон в «клешах», он же Томми Тонтинг.

В клубе внизу как раз был «счастливый час» — напитки в полцены, дискотека, где, впрочем, никто пока не трясся под «консервированную» музыку, кроме двух довольно вялых девиц в сапогах, с лоснящимися, как у боксеров, телами, зачем-то посаженных в клетки. Клетки помещались по бокам от танцевального круга, очерченного лившимся с зеркального потолка светом. Столики перед эстрадой были пусты. Некоторое оживление наблюдалось только у стен, в потемках, где парочки, устроившись в сдвоенных креслах, использовали столы как прикрытия.

Официант с фонариком проводил его к свободному месту в полумраке, и Джек велел доставить пиво и Иветту.

— Скажите ей, что я Джо.

Она появилась в мини-юбке цвета незрелых яблок и в домашних туфлях-шлепанцах.

— Это не положено, но у меня ужасно болят ноги. Ты уж не вздумай жаловаться, Джо, а то мне попадет.

— Я не Джо, — сказал он, внимательно присматриваясь к ней. — Я Джек Энсон.

На нее, похоже, это не произвело никакого впечатления.

— Хелло, Джек. Первый раз здесь?

Он сообщил, что приехал из Давао, и назвал свой отель, однако и на это она никак не отреагировала.

— Я слышал, ты часто бываешь в моем отеле, — добавил он.

— Не особенно, но я обслуживаю почти все отели вокруг, особенно в китайском квартале. Так что, навестить тебя в номере?

— Мне кажется, вчера утром возле моего номера я тебя видел.

— Вчера утром я была далеко, в Тарлаке[52]. Съемки всю ночь. Нет, не эта порнуха. Все вполне прилично. У меня там маленькая роль — воспитанница монастырской школы. Думаешь, я заливаю, Джек? Но я в самом деле училась в монастырской школе.

— И я бы сказал, не так давно.

— Мне восемнадцать лет.

— Ты быстро прожигаешь жизнь, Иветта.

— Да, не говори! Сначала, очень рано, секс, потом наркотики, потом вот это. Но если закреплюсь в кино, все будет иначе. Только они боятся на меня ставить, потому что у меня уже привычка.

Принесли ему пиво, ей — «дамский напиток». Она зевнула в свой бокал.

— Джек, это я сама заказала, но знаешь, чего мне хочется? Поесть. Я не обедала и просто умираю с голоду.

Он разрешил ей заказывать, что она хочет. Иветта, подозвав-официанта, попросила принести суп, жареный рис и половину жареного цыпленка.

— Ты славный парень, Джек, — сказала она, придвинувшись к нему со стулом и положив голову ему на плечо. — И ты не пожалеешь. Тебе со мной понравится. Давай, делай что хочешь.

Не зная, что делать, он начал поглаживать ее. Она теснее прижалась к нему и тут же заснула. Джек сидел не шевелясь, одной рукой обнимая спавшую на его груди девушку, пока не принесли заказ.

— Я уснула? О Джек, мне так стыдно! Но я действительно устала. Сегодня ночью тоже не спала, а днем была на а-го-го во время встречи каких-то очень важных бизнесменов. Но оставаться там и пообедать не могла, потому что мне надо было успеть сюда на представление. Ух ты, суп такой вкусный — и горячий! Джек, бери пока цыпленка.

— Не могу. Только что с мериенды. Объелся у Мансано. Ты знаешь эту семью?

— Если ты имеешь в виду сенатора Алекса Мансано, — небрежно сказала она, — то я спала с ним.

Он смотрел, как жадно она ела. Она действительно была похожа на фотографии Нениты Куген, которые он видел.

— У тебя всегда черные волосы?

— Да нет. В кино меня иногда просят обесцветить их, чтобы стать блондинкой, особенно в шпионских фильмах — я играю шпионок. Но мама говорит, когда я была ребенком, у меня волосы были светло-каштановыми.

— Твой отец американец?

— Дед, отец мамы. По-настоящему меня зовут Эва, я и снимаюсь под этим именем. А имя Иветта ненавижу. Но мама говорит, что оно классное, и раз мне суждено быть тем, что я есть, то уж лучше с шиком. Другие танцовщицы а-го-го — они всегда меня шпыняют — говорят, что я сига[53], много воображаю о себе. Они просто мне завидуют. Видят, что я действительно класс, не замарашка вроде них, не выскочка. А ты как думаешь?

— Я думаю, Иветта — это всегда высокий класс.

— Ты смеешься надо мной. Но ты парень в порядке. Что делаешь в Маниле?

— Главным образом укорачиваю себе жизнь.

— О-о, так ты тоже употребляешь? Тогда мы составим хорошую пару. А как я плакала в прошлом месяце, когда этот продюсер, важный такой, пришел ко мне домой, потому что я понравилась ему — у меня в последнем фильме маленькая роль, — а я в это время как раз была под парами, дуро́г на дуро́г[54], и он даже перепугался, хотя мама вовсю пыталась убедить его, что у меня просто месячные. Это был мой великий шанс, и я его упустила. Но я еще не безнадежна, о нет, сэр. Я могу обойтись, если захочу. И без особого труда. Другие, я знаю, покрываются потом, вопят, если не примут, а со мной не так. Со мной по-другому. Но когда я хочу, меня не остановишь.

Она неожиданно умолкла.

— Что-нибудь не так, Иветта? — спросил он, чтобы прервать молчание.

— Джек, ты не рассердишься, если я сейчас отвалю?

— Но ты ведь еще не доела.

— Странно, я иногда чувствую себя страшно голодной, а когда приносят еду, не могу съесть много.

Она выцедила из тарелки половину супа, погрызла ножку цыпленка и проглотила несколько ложек риса. И кажется, уже «отвалила» — ее неподвижный взгляд был устремлен мимо него.

— Но когда я хочу, меня не остановишь, — как бы небрежно процитировал он.

— Зато не потею и не ору, — сказала она, уже поднимаясь со стула. Протянутая им купюра в двадцать песо остановила ее. — Ух, Джек, да ты богач! Ручка есть? Я вот что сделаю: запишу твое имя — Джек Энсон, да? — и твой отель. А номер какой?

Он сказал.

— Я непременно буду у тебя сегодня, Джек, дорогуша. Я кончаю после полуночи.

— Нет, не сегодня, Иветта. Сегодня я скорее всего буду искать иные ходы.

— Ну тогда в другой раз, но скоро. Я найду чем удивить тебя в постели, ты не пожалеешь. О’кей?

— О’кей, Иветта.

6

Она засунула исписанную салфетку в лифчик, встала и осторожно обошла стол. Но прежде чем уйти, она наклонилась через стол и поцеловала его в губы.

Когда Джек и Почоло прибыли за Алексом к зданию конгресса, там царило смятение. Солдаты сбились в вестибюле у входа в нижнюю палату, оттесняя мечущуюся толпу. Двери зала то и дело с грохотом открывались, чтобы впустить или выпустить людей в форме. Оттуда доносился дьявольский рев.

Толпа расступилась перед Почоло, и он в сопровождении Джека направился к жандармскому офицеру.

— Мэр Гатмэйтан! Добрый вечер, сэр!

— Капитан, что здесь происходит?

— Нашествие! Конгресс захвачен!

— Боже милостивый!

— И на этот раз обе палаты, господин мэр.

— Кто захватил?

— Экстремисты. Они сорвали заседания.

— Мы можем войти?

— Лучше не надо, господин мэр. Их еще ловят. Действительно, всякий раз, когда распахивалась дверь, видно было, что там жуткий бедлам. Какие-то юнцы с воплями носились по величественному залу, преследуемые солдатами с карабинами и дубинками. Падали стулья, переворачивались столы, а законодатели в парадных костюмах одни стояли точно оглушенные, другие рвали на себе волосы.

Почоло провел Джека в комнату отдыха, где тоже дым стоял столбом. Для успокоения нервов сенаторов, потрясенных вторжением в верхнюю палату во время специальной сессии, рекой лились виски и бренди. «Беспрецедентно» — этим словом характеризовали здесь светопреставление в зале.

— Я сначала подумал: неужели опять сумасшедший гранатометатель?

— Да-да, и я был уверен — снова площадь Миранда[55].

— Им бы только всех нас взорвать! Бабах — и готово!

— Гатмэйтан, ты здесь!

— Привет, дружище. Где найти Алекса Мансано?

— Сукин сын твой сенатор Мансано! Я не знаю, где он, и знать не хочу!

— Мансано надо сжечь за это! Сжечь! — восклицали почтенные мужи, по очереди отходя от Почоло и Джека, который, оставшись в одиночестве — с бокалом виски в руках, полученным от сенаторов в знак гостеприимства, — почувствовал себя неловко.

Они прошли в кабинет Алекса.

— Сенатор еще в зале, — сказала секретарша.

Часы уже пробили девять, когда вошел наконец сенатор Мансано, на ходу стаскивая с себя белый пиджак а-ля Неру.

— Чоло! Извини, извини. Ты слышал? Ужасно! И все валят вину на меня. Но тем, кто меня обвиняет, я… Э! Джек?! Ну да, Джек! Ах ты, старый жулик!


Они ужинали у Алекса.

— Я собирался повести вас в ресторан, но мне нужно быть дома — важные звонки.

И в самом деле, ему то и дело приходилось бегать с веранды в дом (они, все трое, надев фартуки, сами жарили себе бифштексы на жаровне), чтобы отвечать на телефонные звонки, на бегу снимая фартук и вытирая руки. Но всякий раз он возвращался уже в фартуке и снова увлеченно брался за шипевшее на углях мясо.

— Это из Кэмп Краме[56]. Я сказал им: если они пальцем тронут ребят, которые ворвались сегодня в конгресс, я явлюсь туда со всем нашим союзом гражданских прав. Их сейчас держат в Краме, но они знают, что я в курсе дела.

Твои ребята, Алекс?

— Представь себе, нет. Какая-то новая группа, я о ней не слышал. Мои парни говорят: осторожные, недоверчивые, не исключена провокация.

— И они назвали тебя? Они просили связаться с тобой, когда их арестовали?

— Да, Чоло, ну и что? Ты же знаешь, мое имя стало боевым кличем молодежи.

— Джек, тебе доводилось когда-нибудь видеть человека, который бы так желал беды самому себе, как Алекс?

— Джек, мне пришлось пойти на риск с этими ребятками, потому что я никогда бы не простил себе, если бы сейчас отказал им в помощи, а они потом оказались славными парнями.

— А как понимать — провокация? — спросил Джек.

Но тут снова зазвонил телефон.

— Это Нэп Рама, он говорит, по городу распространился слух, будто ребята признались, что это я натравил их на конгресс!

— А сие доказывает, что ты и есть сумасшедший гранатометатель, — заметил Почоло, усаживаясь прямо на мраморные плиты и пытаясь пристроить тарелку на коленях.

Джек тоже расположился на плитах. Пододвинул стул, поставил на него тарелку, а сам сел перед ним, скрестив ноги и подвязав фартук под подбородок.

— О чем это вы толкуете? — спросил он.

— Есть версия, — сказал Алекс, который уже переместил свой бифштекс на тарелку и теперь стоя поглощал его, — что на нас специально напустили некоего сумасшедшего гранатометателя с целью создать хаос и тем оправдать введение военного положения и даже переворот. Вопрос лишь в том, кто он, этот гранатометатель. Нам теперь надо перекрыть дороги, то есть принять меры, чтобы помешать фашистскому путчу.

Почоло хмыкнул.

— Джек, только что ты ознакомился с генеральной линией кампании Алекса на президентских выборах будущего года.

— Если только выборы в будущем году состоятся.

— Ну ты-то, Алекс, допускаешь, что они состоятся, поскольку мечешься то туда, то сюда и везде организуешь молодежь, в каждом городе.

— Но, Почоло, это ведь как раз то, что я называю «перекрыть дороги». Молодежь могла бы стать барьером.

— Эти ребятки могли бы стать и твоими штурмовыми отрядами, когда ты начнешь предвыборную кампанию. Только начинаешь ты рановато.

— О господи, да неужели никто, кроме меня, не видит опасности? Джек, Почоло! Что-то назревает. И дело не в президентских выборах. О’кей, я хочу стать президентом. Но я хочу быть им только в рамках нынешних установлений.

— Может, ты хочешь сказать — «сидений»? — спросил Джек. — «Сидений на вулкане».

— Катись ты со своими вулканами! Все эти разговоры не лучше болтовни о сумасшедшем бомбисте. Нас просто запугивают мыслью, будто под нами вулкан. Даже люди, которые вроде бы знают, в чем дело, участвуют в запугивании, словно не видят, что тем самым играют на руку фашистам. Нет никакого вулкана! А если есть, то вовсе не тот, о каком они думают.

— Значит, не революция? — спросил Джек.

— И не бедность, не беспорядки, не коррупция в правительственных учреждениях и не насилие на улицах.

— Что есть, — улыбнулся Почоло, — как мне, кажется, Алекс, ты сам сказал, часть того строя, при котором ты хотел бы стать президентом.

— Да! Поскольку, даже не закрывая глаза на все эти отвратительные явления, я считаю, что только при нынешнем государственном порядке наша страна может идти вперед. Нам нужны реформы, а не исправительные заведения. Тебе чего, Джек?

— Ничего, — ответил Джек, уже успев подняться. — Только размять ноги. Так, по-твоему, гром грянет не оттуда, откуда ждут?

— Не гром грянет, а, я бы сказал, здоровенная дубина.

— Он думает, — сказал Почоло, — что люди вроде меня подогревают, провоцируют все эти мелкие встряски сегодня, чтобы оправдать здоровенную дубину завтра.

— Нет, Почоло, я не думаю, что церковь в этом замешана, но уверен, что, если фашисты победят, она, как бывало и раньше, встанет на их сторону. Впрочем, ты правильно говоришь насчет подогревания вулкана. Вот, к примеру, ты сам, закрыв пещеру в своем городе и запретив доступ к ней, только распаляешь и бесишь тех, кто хочет видеть ее открытой. Действуя такими методами, церковь потворствует общественным беспорядкам.

— Ну, это вздор, Алекс, при чем здесь церковь? Пещера была закрыта по приказу полиции в целях безопасности. Люди из министерства общественных работ говорят, что берег может обрушиться в любой момент.

— Нет, это ты говоришь вздор, Чоло! Ты и твои монахи закрыли пещеру, потому что вы хотите, чтобы там поклонялись только вашей святой Эрмане, но, оказывается, она священна еще и для почитателей какой-то языческой богини. Раз уж вам запретили отправлять службу, то и вы не дадите язычникам там собираться. Правильно? Да не будьте вы, наконец, точно собака на сене, черт вас побери!

— Ах вот оно что! Так кто из нас после этого «подогревает»? Разве не ты сам, науськивая этих так называемых язычников, вызываешь общественные беспорядки?

— Я забочусь только о том, чтобы люди могли пользоваться своими правами…

— А организуя этих мальчишек…

— Прекрати! Я не организую их. Я всего лишь объясняю, почему они должны сплотиться и как. Остальное — их дело. Все думают, что эти молодые активисты у меня на жалованье, а они, черт побери, только получают от меня кое-какую помощь, если попадают в беду.

— Беду, которую ты сам навлек своими призывами к демонстрациям.

— О, дьявол, неужели ты не видишь, почему я это делаю? Боевитость хотя бы этой части населения способна предотвратить готовящееся свинство. Молодежь, поскольку она готова сопротивляться, может стать на пути, а это заставит хорошенько подумать всех, кто хочет совершить переворот.

— Вот именно. Ты все твердишь об опасности переворота. А не хочешь ли ты вызвать панику, которая будет тебе на руку? Скажи правду, Алекс. К чему ты стремишься — обезглавить переворот или возглавить его?

— И это ты говоришь мне? Прекрасно зная, как я отношусь к демократическому образу…

— Ох, только избавь меня от этой чепухи! Когда кто-то становится сверхвоинственным, как только речь заходит о демократии, я мигом настораживаюсь. Мне вспоминается человек, о котором я часто слышал от отца: видный журналист до войны, видный защитник «веры в демократию» — кстати и некстати, и на все времена — антифашист. А едва пришли японцы, он моментально оказался в рядах фашистов!

— Э-э, Чоло, ты мог бы привести и более свежий пример. Почему бы не назвать моего отца?

— Слушай, Алекс, — сказал Джек, — дон Андонг вовсе не фашист.

— Тогда почему он, как Чоло, заодно с ползучими тварями?

— А Поч, я полагаю, всего лишь христианин.

— Э, Джек, да чего с ним спорить! Алекс считает, что, раз ты имеешь отношение к церкви, значит, автоматически отмечен знаком свастики. Теперь, как видишь, даже его отец оказался фашистом. Ты бы полегче, Алекс. Ведь и сам можешь кончить тем же, чем кончил твой отец.

— Никогда и ни за что! Делать из себя шута, разыгрывая на людях пьяного дурака? Или возить тележки со статуями святых, как это делал ты, Чоло? Помнишь? Правда, я не знаю, что нашло на моего старика…

— Сегодня днем он сказал мне, — вставил Джек, — что обратиться в веру — это как полюбить: причину искать бесполезно.

— Это верно, если только ты молод, — сказал Алекс. — Тогда мы все понимаем и сочувствуем. У природы есть свои причины, о которых человеческое сердце не ведает, и слава богу. Но если влюбляется старик!.. Тут как нельзя лучше подходит присловье: нет хуже дурака, чем дурак старый. И боюсь, в случае с моим стариком все дело как раз в этом.

Служанка принесла салат, и три друга перешли к маленькому столику, чтобы там, стоя с трех сторон, покончить с бифштексами. С четвертой стороны — невидимый сотрапезник, для каждого свой.

Почоло Гатмэйтану явился призрак святой Эрманы, который вдруг решил присутствовать на встрече старых друзей.

Джек Энсон увидел Нениту Куген, наверное часто бывавшую на этой веранде.

А к Алексу Мансано пришел из детства он сам — мальчишка, одетый церковным служкой и изумленно взиравший на трех пожирателей бифштексов. Что привело сюда этого мальчишку? А, дурацкое замечание Почоло о том, что он может кончить, как отец.

— С чего это мы вдруг замолчали? — спросил он, накладывая себе ломтики маринованных огурцов, салат, помидоры, красный перец и зеленое манго.

— Я задумался об этой пещере, — сказал Почоло. — Раз держать ее закрытой — значит подрывать авторитет церкви…

— …то почему бы ее не открыть, — закончил за него Алекс.

— Может быть, я так и сделаю. Прежде чем ты напустишь на нее своих ребятишек, господин сенатор.

— Или прежде, чем она унесет еще одну жизнь, господин мэр.

Да, кстати, Джек, ты ведь хотел расспросить меня о Нените Куген? Я слышал, она всюду тебе мерещится.

Взяв салат с собой, они уселись на краю веранды, свесив ноги на траву. Мокрую от росы лужайку так плотно окутала наступившая тьма, что граница сада, обозначенная деревьями и каменной оградой, терялась в душном мраке. За их спинами возвышался дом. Он казался пустым, но на самом деле в каждой комнате наверху кто-то читал, играл в шахматы или в покер, смотрел телевизор или спал. Здесь, как и везде, люди Алекса умели держаться незаметно. Только дневные посетители превращали дом в базар, к неудовольствию соседей, чрезвычайно привередливых и в то же время далеких от политики. Алекса терпели здесь не как сенатора, а как Мансано.

— Девушка часто бывала здесь, — продолжал он, — особенно когда ко мне перебрался Андре. Ну и характер эта Ненита Куген! Но я играл роль любимого дядюшки. Она называла меня тито[57] — в конце концов она же дочь нашей дорогой Альфреды. Правда, в ее годы Альфреда уже знала все ответы, а эта бедная девочка умела только задавать вопросы. От нее можно было устать — она без конца что-то выпытывала и высматривала. Я звал ее Мисс Инквизиция. И вы знаете, мои люди начали скрываться от нее, словно еретики. Я надеялся, что, связавшись с молодыми активистами, она найдет себя, но она нигде долго не задерживалась. Не думаю, что она сама знала, чего ищет, но, по-моему, она умерла в пещере потому, что там нашла наконец то, что искала.

— Я слышал, — сказал Джек, — ты должен был увидеться с нею в день, когда она умерла.

— Не должен. Просто она позвонила мне в юридическую контору, сказала, что ей нужна консультация по очень важному делу, и попросила встретиться с нею вечером. И в восемь часов я подъехал к тому переулку — помнишь дом Альфреды? — потому что она обещала ждать у задней калитки. Просила только меня припарковаться чуть подальше. Я приехал, ждал, но она так и не появилась. В конце концов я вышел из машины, заглянул в калитку, но Нениты не было, и свет в ее комнате не горел.

— Ага! — засмеялся Почоло. — Так ты знал, где ее комната!

— Да, черт побери, но вовсе не по той причине, о какой ты думаешь! Мы с Андре не раз отвозили ее домой или забирали оттуда. Разрази тебя гром, Чоло, как я мог притронуться к дочери Альфреды? А кроме того, она была не в моем вкусе.

— Любишь смугленьких?

— Да, люблю посмуглее и поопытнее. Ну, в общем, проторчав в переулке какое-то время, я уехал. Думал было зайти и спросить о ней, но она совершенно ясно дала понять, что скрывается от бабушки, и…

— …и кто из нас хоть когда-нибудь хотел встретиться с этой старой каргой? — воскликнул Джек.

— Вот именно. Я сказал себе, что все это вполне в духе Нениты Куген, и укатил. Больше я ее не видел.

— А тебя видел кто-нибудь? — спросил Джек.

— Наверное. Там довольно людно, и я не таился. Да и было-то всего около восьми часов.

— А теперь я вам скажу нечто странное, — сказал Почоло. — Примерно в это время я был у пещеры и вдруг подумал о ней. В тот вечер у нас был праздник майских цветов в муниципалитете — знаешь, Джек, на это стоит посмотреть! Парадный обед, грандиозный бал, а в полночь — шествие красавиц. Моя сестра Летти — помните ее? — она сейчас ведет мое хозяйство — отвечала за убранство зала и послала меня за цветами. На обратном пути я вспомнил, что надо бы проверить охрану у пещеры, и отправился туда. Приезжаю, охранник говорит, что все в порядке… И вдруг слышу женский голос, распевающий эту дурацкую песенку экстремистов — «Полицейские засели под мостом». Я тут же вспомнил, как Ненита пришла ко мне в мэрию и сказала, что она присоединилась к левакам, и, видимо в доказательство, начала петь «Полицейские засели под мостом». Да-да, по-тагальски. У меня именно этот случай всплыл в памяти в тот вечер у пещеры. Вы только представьте себе: стою на берегу, ночь совершенно спокойна, вокруг ни души, и вдруг девичий голос напевает эту песню… А на следующее утро я узнаю, что Ненита Куген найдена мертвой в пещере.

— Чоло никак не может обойтись без своей мистической чепухи, — пробормотал Алекс.

— Но клянусь богом, так оно и было! Я действительно слышал!

— И это был голос Нениты Куген?

— Во всяком случае, девичий голос.

— Алекс, — спросил Джек, — а ты не поинтересовался, о чем она хотела советоваться с тобой?

— Поинтересовался. Она ответила, что узнала что-то о ком-то и хотела сообщить мне первому. Меня это не очень заинтриговало. Ненита вечно узнавала что-то о ком-то, и всегда это оказывалось лишь плодом ее разыгравшегося воображения. Но она никогда не стеснялась рассказывать, что ей удалось раскопать. Удивительно другое: почему-то ей захотелось сначала посоветоваться со мной, вместо того чтобы сразу выпалить свою новость. Чоло, ты куда?

— Отлить.

— Только не на моей лужайке.

— Опоздал. Алекс, а тебе не пришло в голову, что она хотела посоветоваться с тобой как раз потому, что раскопала кое-что о тебе? И не потому ли ты спешно бросился туда…

— Никуда я не бросился. Более того, я чуть не отказался ехать к ней. Но у меня какое-то чувство вины перед Ненитой. Я чувствовал себя ответственным за то, что она спуталась с язычниками, потому что, как ты остроумно заметил, Чоло, я «науськивал» их на твоих фанатиков святой Эрманы.

— А ты знаешь, Джек, что он сделал потом? Позволил язычникам справить у тела какой-то обряд.

— Чепуха, ничего я не позволял.

— Во время бдений по Нените Куген?

— Ее тело, — сказал Алекс, — прежде чем его отправили в Штаты, было выставлено на день в доме бабушки. Просто случилось так, что я был там, когда явились эти язычники и начали свое действо. Они утверждали, что она — одна из них. Да, Джек, и твоя теща…

— Моя бывшая теща.

— Твоя бывшая теща чуть не устроила скандал. Ты ведь знаешь, какая она богобоязненная. Но я убедил ее, что это, действо скорее националистическое, нежели религиозное. Вот и все. Кофе хотите? Джек, дай руку и помоги подняться — я отяжелел.

— Ну разумеется, ты ведь следишь за фигурой. Худощав, силен и притом язвителен — словом, герой романа.

— Гроза женщин, — фыркнул Почоло.

— Эй, — засмеялся Алекс, — а вы помните вывеску, над которой мы хохотали в Билибид-Вьехо? Там был врач, который считался специалистом по женским болезням, и вывеска гласила: «Especialista en mujeres»[58] — помните? Ничего себе специализация!

Они вернулись к столу, чтобы налить себе кофе.

Especialista en mujeres, — повторил со смехом Алекс Мансано.

— Это про тебя, — сказал Почоло.

— Да и про тебя тоже, Поч, — вставил Джек. — Как случилось, что ты так и не женился?

— А как я мог жениться? Мне нравилась Альфреда, но ты перехватил ее, а когда я заинтересовался Чеденг, ее увел Алекс.

— Нет, Чоло, — сказал Алекс, — я думаю, ты где-то прячешь сутану, потому и не можешь жениться. Это происки церкви. На каком-то этапе твоего жизненного пути ты был тайно пострижен в монахи, а затем послан в мир соглядатаем. Теперь ты вращаешься в высших кругах бизнеса, политики, власти, тобой восхищаются как мэром-радикалом с либеральными идеями, на самом же деле ты святой отшельник. Джеймс Бонд с тонзурой. Эй, Джек, наш святой Иоанн стал святым Иаковом, Сантьяго Матаморосом[59], клерикофашистом! Вот увидишь, когда-нибудь мы проснемся и обнаружим, что он уже его высокопреосвященство архиепископ своего «благородного и навеки преданного короне града». Но до этого…

— Хотел бы я знать, — перебил его Почоло, — почему Алекс впадает в паранойю, как только речь заходит о церкви?

— Но до этого, — упрямо продолжал Алекс, — его должны максимально использовать в сфере политики. На церковь нападают со всех сторон, даже сам кардинал не избавлен от нападок, и, чтобы выжить, ей надо вооружаться и отражать удары, даже вмешиваясь в политику. Я думаю, в стране складывается партия церкви — вот подлинный смысл курсильо. Да-да, скоро у нас будут христианские социалисты со своим кандидатом в президенты. И я буду очень удивлен, если окажется, что на этот пост прочат кого-то другого, а не нашего дорогого Почоло.

— Так Поч и есть тот вулкан, на котором мы все сидим?

— Знаешь, Джек, — сказал Алекс, — то, что они называют вулканом, на самом деле есть угроза переворота, исходящая от четырех сил. Она исходит от крайних правых, то есть от предпринимателей и помещиков. Или от крайних левых, то есть красных и хуков[60]. Она исходит от самого правительства — я имею в виду людей, ныне стоящих у власти и не желающих выборов в будущем году, поскольку у них нет шансов победить. Наконец, она исходит из ризниц, то есть от клерикофашистов.

— Или, — улыбнулся Почоло, — от паникеров, зовущих к оружию против тех, кто угрожает нашей демократии, хотя на деле она вовсе не наша.

— Откуда бы ни исходила угроза, доказано, что она реальна. Остановка только за тем, чтобы нашлись желающие сыграть на ней.

— А нельзя ли сыграть на ней в нашу пользу?

— Есть такое желание? Вопрос ведь не в том, можно ли, а в том, как заставить ее сыграть в нашу пользу.

— Но твоя четверка страшных драконов не допустит этого.

— Вот именно. И сейчас моя задача — предупредить об опасности, исходящей от драконов, и стоять против них на страже. No pasarán! Они не пройдут! А если пройдут, — улыбнулся Алекс, — то только через мой труп.

7

Алекс высадил Джека у отеля — сам он собирался ночевать в Кэмп Краме вместе с молодыми арестантами, — и тот, одолжив у портье электрический фонарик, отправился на такси в баррио Бато. Он остановил машину как раз там, где они с мисс Ли спрыгнули вниз. Было уже за полночь, и дорога отдыхала.

Цепляясь за корни и пучки травы, он начал карабкаться по скале и скоро оказался наверху, на краю обрыва. Перед ним была бамбуковая роща, обступившая часовню; внизу, у подножия склона, спала деревня. Сзади, через дорогу, виднелась полоска мини-парка над берегом, дальше — излучина реки. А над головой, как опрокинутая чаша, висел свод неба, усеянный редкими звездами.

На вершине холма не было ни дуновения ветерка, и все же воздух как бы пульсировал, словно духота действительно набегала волнами. Не отбрасывая тени, сам будто тень, Джек скользнул к священной роще, к темной часовне.

Два кольца на двери были связаны веревкой, развязать ее ничего не стоило. Внутри, как ни странно, мрак был не такой уж густой — цементный пол и беленные известкой стены тускло отсвечивали. Фонарик быстро выявил еще один источник слабого свечения — меловую пыль, покрывавшую все поверхности. Нелегкая, должно быть, работа — вытирать здесь пыль, в этой часовне.

Присев у основания алтаря, Джек ощупал руками переднюю стенку. Она подалась. Сдвинулась в пазах, затем скользнула в сторону. Он отставил ее и осветил фонариком открывшуюся нишу. Внутри были разбитые вазы, хромоногий подсвечник, букет пожелтевших бумажных цветов и раздражающий ноздри запах застоявшейся пыли. Одной рукой выгребая этот хлам, он другой зажал нос платком.

Под слоем пыли открылась гладкая деревянная панель таких же размеров, как алтарный стол, — она, видимо, составляла основание его каркаса и некогда была прибита гвоздями. Но Джеку удалось просунуть с краю палец, и тяжелая доска приподнялась. Джек вытащил ее. Собственно, пол был из камня, но слева оказался чуть утопленный металлический квадрат — железная крышка люка, запертая на засов, концы которого входили в скобы, укрепленные в камне.

Джек вынул засов и поднял крышку. Фонарик высветил колодец, который, однако, спускался не отвесно, а шел под углом, теряясь во мраке. Взявшись за края люка, он влез в дыру и съехал вниз. Там, где скольжение кончилось, тоннель был почти горизонтальный, шириной с салон джипни. Джек пополз вперед и скоро обнаружил, что колодец опять резко уходит вниз. Он посветил фонариком. Длинный крутой спуск, похоже, кончался глухой стеной, но откуда-то снизу била упругая струя свежего воздуха.

Размышляя, стоит ли спускаться еще ниже, он внезапно услышал, как хлопнула наверху крышка люка. Грохот железа не оставил места для сомнений. Он бросился назад. Торопливо миновал горизонтальный участок, потом в панике стал карабкаться по наклонной стене колодца, то и дело срываясь, соскальзывая, судорожно цепляясь пальцами за камни, чтобы опять ползти вверх. Ужас охватил его, холодный пот заструился по лицу.

Наконец он достиг верха, но дыры над собой не увидел. Фонарик осветил только крышку люка. Упершись носками туфель в пол колодца, Джек головой и плечами попробовал приподнять ее, однако она не поддавалась. Он толкал крышку, бил в нее, плавно нажимал, но нет — люк не открывался, он был заперт. Тогда он начал кричать, проклинать, умолять — крышка оставалась неподвижной. Слышал ли его кто-нибудь наверху?..

В полном отчаянии он наконец прекратил борьбу, опустил руки и почувствовал, как скользит, стремительно скользит вниз, разгоняя мечущихся в испуге крыс, а потом, скатившись на дно колодца, недвижно застыл, поджав колени к подбородку. Некоторое время он так и лежал, свернувшись калачиком, в кромешной тьме горизонтальной штольни, истекая потом и дрожа. То была сама преисподняя, пучина адова, где он сгорал в невидимом огне. Но ведь снизу шел свежий воздух, а снизу могло означать — снаружи.

Джек приподнялся, подполз туда, откуда снова начинался резкий уклон, и опять включил фонарик. Да, похоже было, что тоннель упирается в стену. Перевернувшись на спину, он выпрямил ноги, напряг их, крепко зажмурился и заскользил вниз. И как только ступни коснулись стены, широко раскрыл глаза, потому что почувствовал — стена подалась.

Он посветил вокруг фонариком. Здесь, на дне, тоннель разветвлялся, уходя вправо и влево вдоль стены. Но ответвления его уже не интересовали. Главное — камень, в который он уперся ступнями. Ибо он двигался.

Он пнул его ногой, однако на сей раз камень остался неподвижным. Тогда он, извиваясь на спине, отполз повыше, на секунду замер, чтобы перевести дух, затем напряг мышцы ног до предела и всем своим весом рухнул вниз. От толчка камень под ногами снова подался. Он стал толкать его изо всех сил. Тот начал понемногу отходить. Еще удар, последний, — и камень отвалился. Джек, развернувшись, прополз головой вперед в дыру, направил туда луч фонарика и увидел каменное возвышение, похожее на стол. Или на алтарь.

Энсон тут же забыл о ссадинах и ушибах. Он был во внутренней пещере. Он нашел тайный ход.

Тоннель привел его к расположенной за алтарем нише. Большой центральный камень, выбитый из стены, лежал у его ног. Он имел форму клина: внутренняя сторона его была уже, чем внешняя, та, что смотрела в пещеру. И поскольку снаружи он был плотно пригнан к другим камням, отсюда его нельзя было сдвинуть ни ломом, ни кувалдой.

Джек кинулся во внешнюю пещеру и с воплями начал колотить в деревянную дверь.

Почти тотчас же он услышал, как охранник бегом бросился к пещере. Через щели в досках пробивался слабый свет. Но для Джека Энсона каждый тоненький лучик сиял ярко, как солнце.

Загрузка...