ТРЕЩИНА

Скакуна стрела пронзила —

Бедный конь мой, друг мой милый…

Доспанбет-жырау

1

Караван косматых туч, накатывающихся волнами друг на друга, плывет по небу. Напоминая расплавленный свинец, тяжелые тучи медленно ползут над землей, чуть ли не касаясь ее. Еле-еле они тянутся, но в их почти неуловимом движении чудится неукротимый напор, какая-то мрачная сила. Словно облака плывут уже по твоим плечам, обволакивают и захлестывают тебя, посягая на что-то сокровенное, — так откусывают они стальными челюстями синь неба, ширясь, разрастаясь, образуя сплошную давящую стену.

Короток осенний день, а ненастье сокращает и его срок, до времени посылая сумерки.

Бедным, сиротливым кажется небольшой аул у подножия Керегетаса. Малочисленный молодняк, летом пасшийся на маленьком джайляу, сейчас, съежившись от холода и бескормицы, дрожит на подветренной стороне юрт. На буром холме доедает последнюю траву косяк лошадей. Над юртами вьются одинокие столбики дыма, они похожи на пряжу скупой женщины.

Белая юрта, стоявшая в середине, хоть и была выше других, роскошью не отличалась. Невесело было в ней. Жар костра не мог согреть лежавшего ничком Суртая. Потрескивал сухой кизяк, пламя обливало закопченное дно чугунного котла, аппетитно пахло свежим мясом. У костра понуро сидела смуглая молодая женщина. Ее головной убор, украшенный бисером, выцвел от времени, полинял от стирок.

Суртай лежал у задней стены плашмя, как медведь. Уже полгода он не вставал, отлеживал бока. Его могучее, налитое тело высохло, обмякло. В последнее время он с горечью думал, что напоминает перекати-поле, подхваченное ветром и брошенное в бескрайней степи.

Молодая женщина выложила мясо из котла. Она поставила перед батыром выщербленную по краям деревянную чашу, предварительно расстелила полотенце.

— Сполосните руки…

— Чтобы поесть в последний раз? — невесело усмехнулся Суртай и увидел исхудавшее лицо жены. Растерянно и робко смотрела она на мужа, ему стало жаль ее. — Ладно, поем. Пусть эта проклятая жизнь продлится еще день. — Суртай вспомнил свои давние стихи: «Зачем, судьба, ты требуешь смиренья? Неужто таково твое веленье?» «Ну что ж, — подумал он, — вряд ли на том свете придется страдать больше, чем здесь. Познав все, невольно обретешь покорность».

Печаль, которую Суртай затаил в душе, невольно вырвалась наружу. Видя, как ему тяжело, жена отвернулась. Закусив губы, она плакала беззвучно, дрожа всем телом.

— Кунтай…

— Вы что-то сказали? — проговорила женщина сквозь слезы.

— Позови Жоламана.

— Сейчас.

Кунтай вышла и вернулась, ведя за руку четырехлетнего мальчугана. Мальчик в нерешительности остановился, она подтолкнула его вперед:

— Иди, иди к коке.

Жоламан подошел к Суртаю. Он играл на улице и теперь оторопел, увидя своего больного отца. Рубашонка порвана, вид жалкий…

Обняв сына, Суртай жадно вдыхал запах его волос. Жоламан почувствовал отцовское тепло и прижался к его груди.

— Коке, ты скоро поправишься, ты же встанешь, коке… Ты велишь Турсуну отдать мою игрушку… — Жоламан стал взволнованно рассказывать о том, как обидел его забияка Турсун, сын старейшины этого аула.

Батыр побагровел от ярости, стал мрачным. Вот что сделала болезнь — из-за нее он забыл об отцовских обязанностях. Но как встать на ноги без лекаря, без целебных снадобий? Если он отойдет в лучший мир, никто здесь не поможет его вдове и сыну, дальние родственники все равно что чужие. Они уже не якшаются с ним, ждут его кончины.

— Ступай, мой жеребенок, иди играй. Вот увидишь, я скоро встану, и тогда не только Турсун, никто тебя пальцем не тронет. — Суртай обнял сына.

Как только мальчик ушел, он отвернулся к стене. Припрятав остывшее мясо, Кунтай села у ног батыра.

Суртай всегда отличался отменным здоровьем. Он был предводителем джигитов, по первому его зову эти молодцы готовы были кинуться на кого угодно. Прямой, искренний, добросердечный поэт-воин не знал горя.

Прошлая осень была нелегкой для Суртая. На его джайляу, что находилось в трех днях езды от Тара, появились русские переселенцы. Суртай пытался угрожать им силой, но уступил, не стал тягаться с казачьей сотней. Когда же, по указу Тауке, аулам, вытесненным русскими, давались новые участки, Суртаю досталось урочище Каскабулак. Его нельзя было сравнить с раздольными джайляу по берегам Тобола с густою сочною травой, но земля Каскабулака была плодородной, и Суртай согласился.

Весной, когда над холмами поднялся пар, на склонах заалели маки и тюльпаны, устав от долгой и скудной зимы, предвкушая встречу с родичами, аулы двинулись на летние пастбища.

Суртай тоже повел свой небольшой аул к Каскабулаку. На сером скакуне он ехал впереди кочевья, слагая про себя стихи и напевая. Показалось урочище. Поднявшись на холм, Суртай сразу умолк, как будто его огрели плетью. Лицо его стало каменным, в живых выразительных глазах вспыхнул гнев.

Сгрудившиеся подле него односельчане молчали. Они растерянно смотрели на большой богатый аул, ставивший юрты в низине. По лугу еще двигались верблюды, покрытые коврами.

— Кто они?

— Забыли обычай, нарушили закон.

— Что богатому законы?

— Нахальство — второе счастье!

— Погоди, не шуми. Давай расспросим.

— Что ж, они такие простаки, не знали, что ли? Пришли, чтобы беду накликать…

— Подъедем — узнаем, — сказал старейшина аула и, пришпорив коня, поскакал вперед.

Увидя, что кочевье приближается, новоселы направились навстречу. Они ехали медленно, степенным шагом. В середине покачивался на сытом жеребце тесть Турсун-султана, аргынский богатей Тлеу. Откинувшись в седле, потянув на себя поводья, он резко осадил коня.

— Эй, с чем вы едете к нам?

— Ассалаумагалейкум! — Бакен, старейшина аула, поздоровался, не слезая с коня. Было видно, что он опешил, оказавшись лицом к лицу с надменным баем.

Суртай выехал вперед.

— Мы приехали на свой джайляу. Приехали всем аулом.

— С каких это пор здешний джайляу ваш? Я не ослышался? — Тлеу изобразил на лице недоумение.

— Тлеке! Не хотите ли вы сказать, что я вижу не только то, что на земле, но и под землей? — рассердился Суртай.

— Молчать! Прикуси язык, если забыл свое место. Тебе ли тягаться со мной?

— Вы сами говорите со мной неподобающе. Или вы хотите разорить бедных родичей, перебивающихся кое-как? Это урочище наше.

— Как это ваше? Может быть, твой дед или отец тебе его оставили? Тогда покажи мне их могилы. Подведи и ткни меня носом. Если я увижу и не уйду, считай меня негодяем. А иначе — поворачивай свое кочевье! — Рукой он показал на навьюченных верблюдов, сгрудившихся на перевале.

— И вправду не осталось на свете справедливости, если сильному дозволено притеснять неимущих. Тлеке, в прошлом году урочище отдали нам. Не заставляйте нас бедствовать, — пытался уговорить бая Суртай.

— Если ты так петушишься, почему не докажешь свое право русским, ведь они ограбили тебя. Или ты думаешь — достаточно поплакаться, и все расступятся пред тобой? — надменно посмотрел на него Тлеу.

— Почему же вы не пасете здесь скот ежегодно? Мы не уйдем из Каскабулака! — обиделся Суртай.

Что правда, то правда: раньше урочище принадлежало Тлеу, и он частенько пас там свои табуны. Но в последнее время, когда участились стычки между казахами и русскими, бай, избегая неприятностей, не приезжал в Каскабулак, лежащий недалеко от границы. Прошлой осенью, узнав, что урочище отдано Суртаю, Тлеу рассердился и с тех пор вынашивал тайный замысел. «Если не принять меры, джайляу присвоит этот нищий сброд», — думал Тлеу и, как только растаял снег, поднял свой аул, чтобы опередить Суртая.

— Странные вопросы ты задаешь. Разве у меня один-единственный джайляу? А нынче приехал, потому что травостой низкий, скоту пастись негде. Нет хуже, когда сородичи не довольствуются своим, а норовят урвать у других. Так кто же из нас потерял совесть, голубчик Суртай? — Тлеу усмехнулся.

— Тлеке, мы… так сказать… приехали. Куда же нам деваться? Если вы велите, мы… так сказать… уедем. Мы… так сказать… не знали, что вас тут застанем… — заискивающе мямлил старик Бакен. Одним глазом он следил за баем, а другим искоса поглядывал на Суртая, давая понять батыру: дескать, молчи, не ввязывайся.

Но Суртай и не думал молчать.

— Раз вы не считаетесь с нами, Тлеке, пусть народ рассудит, как тут быть. До дворца хана, куда вы часто наведываетесь, и мы как-нибудь доберемся. Ведь недаром говорится: «Аллах на небе, а хан — на земле». А раз так, Тауке-хан, думаю, внемлет слезам горемык, не оставит нас в беде. — Суртай осадил поднявшегося было на дыбы коня.

— Ой, что он говорит, непутевый! Вы не слушайте его, Тлеке! — суетился Бакен.

Но бай, услышав имя Тауке, как-то скис и сбавил свой запальчивый тон. Он привык жить под крылом Турсун-султана, своего зятя. Но султан все же не хан, и Тауке живо может призвать к порядку и его, и Турсуна, потому что Каскабулак был выделен аулу Суртая ханским указом. Тлеу мигом соотнес все это и заговорил по-другому:

— Баке, не стоит горячиться вашему батыру. Мы же родственники. Разве я кого-то обделил своей милостью? Раз мы уж пришли сюда, негоже нам поворачивать назад, еще наши отцы пасли здесь скот. Но и вас мы не оставим без джайляу. На северном склоне Акшагыла есть хорошее пастбище. Туда и направляйтесь. Вы поняли меня?

2

«Мало ли ты повидал, мало ли пролил слез, мужик? Кто дал тебе такую горькую долю?»

Задумавшись, Федосий Махов стоял на крутом берегу Тобола. Вдруг он услышал шум голосов. К нему шел старшина деревни, а с ним пять человек. Федосий сразу понял, что они чужие.

Он пошел им навстречу.

Старшина познакомил его с приезжими.

— Принимай гостей, Федосий. Это наши соседи-казахи. Хотят научиться хлебопашеству.

Федосий закивал головой, улыбнулся.

Высокий статный казах протянул ему обе руки.

— Аман, тамыр! Здрасти! Моя — Суртай, — он ткнул себя в грудь и продолжал на родном языке: — Хорошему стоит поучиться, вот мы и приехали. У кого общее дело — и жизнь общая. Ты меня встретил с открытым сердцем — и я тебе отдам свое. Тому, что знаешь сам, — научи нас, а мы в долгу не останемся… — Суртай замолчал и кивнул своему спутнику: — Расих, друг, точно переведи ему мои слова.

Расих был беглым башкиром. Уже пять лет он жил в ауле Суртая. На нем был домотканый казахский чекмень, голову венчал лисий малахай, на ногах — сапоги — саптама. Внешне он ничем не отличался от казахских джигитов. Расих свободно говорил по-русски.

Выслушав башкира, Федосий снова кивнул. Глаза его, как два зеленых листочка в свежей росе, радужно заблестели. Он пожал руку Суртая.

— Верно ты говоришь, дружище Суртай. Пусть наши ладони встречают только ладони друзей. Спасибо, что обещаешь помощь. Она нам ой как нужна! Улыбка друга греет душу. Если ты пришел с открытым сердцем, и моя душа перед тобой нараспашку. Пойдем, будь гостем.

Махов взял Суртая за локоть. Тот едва заметно отстранился.

— Мне приятно его радушие, Расих. Душа душу всегда отогреть может. Мы с первого взгляда понравились друг другу. Я не чураюсь его гостеприимства. Только одно удерживает меня. Как говорится, в чужой дом со своими порядками не лезь, верно? Не могу же я не отведать его угощения. А что, если он подаст еду, которая нам не положена по нашей вере? — Суртай аж вспотел, так он волновался из-за предстоящего застолья.

Расих, смущаясь, перевел его слова. Узнав причину сомнений Суртая, Федосий и его друзья долго смеялись.

— Что думал, то и сказал. Открытая душа!

— Как дитя малое, ей-богу, — улыбнулся коренастый рыжий мужик.

Казахи хоть и не поняли их оживления, но видели добрые приветливые улыбки русских.

Суртай и Расих переночевали в землянке Федосия.

Утром вместе вышли в поле.

— Какая плодородная земля! Жирная — можно на хлеб намазывать. Это же ил. Учись, Суртай. Не пожалеешь матушке-земле пота, она вовек тебе не будет мачехой. У мужика были бы руки на месте, он себя везде прокормит. Только вот с тягой туго. Были бы волы! Да и кони бы не помешали. — Федосий понукал своего серого мерина.

— Эй, Расих, объясни Фадесу. Нет у меня волов, даже телушки паршивой нет. Зато есть четыре коня. Скажи Фадесу, одного я ему дарю. Если бы имел, пригнал бы целый косяк. Но, как говорится, на нет и суда нет. Лучшего коня отдам, самого сильного. В благодарность за его радушие. Подумать только, сколько мы рыскали по степи и не ведали, что под ногами у нас лежит сокровище. Что мы искали, чего достигли? А имеем что? Двух-трех коней, десяток баранов. И разве мы смотрим за ними? То волк задерет, то вор уведет. Нынче я с конем, а завтра останусь с уздечкой. А хлебопашество — верное дело. Он мне глаза открыл. Теперь я знаю, что почем.

Выслушав Расиха, Федосий отрицательно закачал головой. Суртай изменился в лице.

— Что он сказал? Что головой качает?

— Отказывается взять.

— Не прав он, Расих, ты толком объясни ему. Человека можно ни за что обидеть. Я не бай, не богач, не подачку ему даю. Меня, как и его, кормят мои руки. Он мне как брат. Оба мы знаем нужду. Разве я себе прощу, ежели не помогу ему? Если он отказывается, значит, не считает меня за друга. Конечно, я упрашивать не стану, сяду на коня — только он меня и видел. Я не люблю, когда не принимают мой подарок.

Выслушав перевод, Махов, улыбаясь, обнял Суртая. Потом, двумя известными ему казахскими словами выразил свою благодарность:

— Тамыр, дос! Дос, тамыр Суртай!

— Вот это другое дело. Фадес, дорогой, теперь мое сердце принадлежит тебе. А то бы только и услышал цокот моего коня. Ты сам все разрешил. Молодец! Больше я не обижаюсь. Славный у тебя род, Фадес. — Суртай стиснул его в своих богатырских объятиях.

Через три дня, приторочив к седлам мешки с семенами пшеницы, Суртай и его джигиты вернулись в свой аул. Они были рады новым соседям.

Суртай тут же собрал аксакалов аула.

— Хочу я вам сказать, без толку мы тратили время. Хватит сидеть сложа руки. Дорогие сородичи, я увидел, как живут русские, узнал немало интересного. У них многому можно научиться. Любо-дорого смотреть, как работают мужики. Труд, упорный труд — вот что у них на первом месте. Надо крепко подружиться с русскими. Худому они нас не научат. А сколько в них тепла! Что зря говорить — вот семена пшеницы. Даром отдали! Кто к нам с добром, за тех и мы, по нашему обычаю, будем горой стоять. Сами видите, лучших соседей не пожелаешь, а соседям полагается хорошее угощение — ерулик{49}. Так пусть наш ерулик на этот раз будет другой: я выделил одного коня… А что вы предлагаете? — Суртай окинул взором собравшихся.

— Суртай, дорогой, смотрю я на тебя и удивляюсь. Вечно ты мудришь. Разве наши деды копались в земле, как сурки? Слава богу, пока скота хватает. А раз есть молоко, мы не будем знать голода. Вот съездил ты к русским и запел по-другому. Но все ли ты обдумал? Говоришь — надо пахать, сеять хлеб. Паши, сей! А получится ли у нас? — Бакен прищурил свои глаза, ожидая ответа.

— Эй, Баке! Зачем языком молоть зря? Раньше не сеяли, а теперь будем сеять. Все когда-то делается впервые. И что в крестьянской работе зазорного? Неужто мы пожалеем, если научимся выращивать хлеб? Разве у кого-то румяные баурсаки и горячие лепешки в горле застревали? Если чего не знаем, добрые соседи научат, посоветуют. Зачем вы встреваете между нами? Неверие и невежество до хорошего не доводят. — Суртай пристально смотрел на Бакена. Тот не выдержал его взгляда, отвернулся.

— Ну кто встревает? Помилуй, Суртай. Паши, сей — дело твое. Я тебе мешать не стану. Хоть весь Акшагыл засей. А насчет ерулика я не согласен, говорю прямо. Скот у меня не лишний. Да я даже хромого жеребенка из своего единственного косяка не отдам. Сколько забот я потратил на своих лошадок! По ночам не спал, помогал кобыле разродиться, каждого жеребенка сам принимал. Мне и стригунок дорог. — Старик ерзал на месте, теребя в руках треух. Потом поднялся, но у порога юрты остановился. — Нет, Суртай, я тебе тут не помощник.

Но остальные аксакалы поддержали Суртая.

На следующий день батыр и его джигиты пригнали в деревню десять коней.

Еще два дня гостил он у Махова, узнавал у него секреты хлебопашества.

Старшина деревни, рыжебородый Дементий Астахов, встречал нового переселенца.

— Калиныч, ты настоящий пахарь, по рукам твоим вижу. Покажи свою силу, как Илья Муромец.

— Спасибо, Дементий, на добром слове. Сам знаешь, нужда нас привела сюда. Ох как скрутила лихоимка! А здесь земли много, на это и надеемся. Вот и казахи нам в подмогу. Теперь — за работу. — Калиныч вытащил из кармана кисет, чтобы сделать самокрутку.

Когда Расих перевел ему слова Калиныча, Суртай подумал: «Вот это люди! С ними надо крепко подружиться».

Вечером он пришел в землянку Федосия.

Махов зашелся кашлем.

«Простыл где-то бедняга!» — Суртай сочувственно смотрел на своего молодого друга.

Минувшая зима была для Махова трудной. А сколько унижений перенес он за свой короткий век! Три года назад восемнадцатилетний Федосий жил в посаде под Воронежем. Там он вдоволь хлебнул лиха. Сперва его забрали в рекруты. Юноше хотелось на войну — в то время как раз шли ожесточенные бои между русскими и шведами. Поэтому он не очень горевал, что его призвали, хотя жаль ему было расставаться с матерью и со своей зазнобой Маринушкой. Но на войну он не попал, барин оставил хорошего работника за собой.

Радости матери не было предела. Счастлива была и Маринушка, теплыми летними вечерами она встречалась со своим милым в укромной балке. Но вскоре Федосий лишился Маринушки: решил с ней позабавиться помещик и взял к себе в усадьбу. Что мог поделать Федосий? Тягостно было ему оставаться в родимых местах. Он прослышал о восстании Кондратия Булавина, вспыхнувшем осенью 1707 года, и вместе с другими посадскими людьми бежал к нему на Дон. С отрядом вольного донского казака Булавина, разбившего войско князя Долгорукого, Махов брал Черкасск. А когда Булавин направился к Царицыну, а потом — к Воронежу, не выдержал Федосий, поехал навестить мать. От нее он узнал горестную весть: его Маринушки не стало, она умерла от тифа. Федосий вместе с матерью вернулся в отряд Булавина. Вскоре отряды атамана были разгромлены Василием Долгоруким. Махов попал в плен и вместе с тысячами бунтарей был выслан сюда, в Сибирь. Им разрешили поселиться на берегу Тобола.

До этого Федосий и другие не только в глаза не видели, но и не слыхивали о казахах. Но, повстречавшись с ними, стали добрыми соседями.

Махов смотрит на своего гостя. Тот сидит, сложив по-восточному ноги, и с удовольствием пьет горячий чай. Тетя Матрена, мать Федосия, улыбается ему, потом поворачивается к Расиху:

— Спроси-ка батыра, есть ли у казахов помещики?

Суртай нахмурился. При тусклом свете свечи было видно, как недобро сверкнули его глаза.

— Вот ведь вопрос вы задали, апа{50}. Или вы думаете, что все казахи как ваш Суртай? Куда там! Даже в табуне у жеребца, что посильней до поклыкастей, кобылиц больше. А у людей и подавно. Кто покогтистее, тот и богаче. И у нас есть баи. Их предостаточно. К примеру, наш Тлеу. Одних лошадей у него около двух тысяч. А все мало — еще иметь хочет. Чем богаче, тем жаднее становится. Пастухам, простым людям, от него житья нет. Да что говорить! Ему его гончий кобель дороже всех батраков, вместе взятых. Много ли бедняку надо — кумыса чашку да конский мосол, вот бедняцкая доля! — Суртай вздохнул, его красивое смуглое лицо стало печальным, — верно, он подумал о своих безвестных родичах.

Тетя Матрена и Махов сочувственно кивнули. Потом Федосий повернулся к Расиху:

— Недаром говорится: от бедности червем поползешь, от нищеты зайцем затрусишь. Мы тоже особо не молили небо, надеялись на землю. А сколько слез пролили! Просили помощи у сильных мира сего, но перепадали нам только крохи. Так уж ведется — у одних много земли, у других вдоволь слез. А слезы — сколько их ни лей, ничего не получишь. Солнце для нас всегда было закрыто тучами. Теперь нам понятно: у казахского бедняка и у русского крестьянина одна доля — беспросветная нужда. Одно нам остается — победить ее сообща, вместе бороться за счастливую жизнь. Верно, Суртай?

Когда Расих перевел крик души Федосия, Суртай задумайся.

— Очень ты хорошо сказал. Высказал свою обиду. Ты видел много горя. Нищета не разбирает — русский ты или казах, достается и тем, и другим. Выходит, ваши баи пострашнее наших. Какой ты искренний, мой дорогой Фадес! Наверное, все русские такие. Понял я тебя, как брат понял. Я думаю, мы подружимся с русскими, с такими простыми мужиками, как ты. В вас мы будем искать опору, действовать заодно. Пожалуй, у вас будут искать справедливости наши потомки. У вас будут учиться уму-разуму.

Тетя Матрена уважительно кивала и с удовольствием потчевала гостя. «Какое у него чуткое, благородное сердце. Вот бы такого дядю Федосию!» — думала она.

Первым поднялся Махов.

— Ну, пора спать. Если кончится дождь, с рассветом выйдем в поле.

Федосий и вправду простудился. Он кашлял, ворочался с боку на бок.

Переселенцы долго ехали на восток, пока не добрались до берегов разлившегося Тобола.

Пойма Тобола была нетронутой целиной, исконным летним пастбищем казахов, передаваемым из поколения в поколение. Мужики нюхали и растирали на ладонях землю.

Обосновавшись, они резали дерн для землянок; кто мог, рубил дерево, ставил пятистенок. За короткое время берег Тобола преобразился.

Разные встречаются люди. Из переселенцев Федосию больше всего не по душе был Феминий. Не скрывая своей алчности, он всегда старался урвать у других, его сторонились.

Семья у него была небольшая: жена и дочь. Но, в отличие от других, он выклянчил два надела. Старшине было не жалко пустующего божьего простора, но стал он укорять Феминия: «Как думаешь обрабатывать? У тебя ведь тягловой силы нет. Загонишь жену и дочь».

Дочь Феминия пропадала в поле. До глаз повязавшись платочком, подставив солнцу белые икры, с рассвета дотемна водила она за повод коня, запряженного в соху.

Федосий разволновался, впервые увидав Груню.

«Неужели люди бывают так похожи? Как Груня напоминает Маринушку! Точь-в-точь она: русые косы, большие голубые глаза, белозубая улыбка — все, как у нее». Когда Груня улыбалась своими алыми губами, слегка наклонив голову, свет ее глаз обжигал сердце Федосия, как в те времена, когда была жива Маринушка. «Что за чудо, — дивился Махов, — неужели моя Маринушка возродилась в облике Груни, чтобы спасти меня от одиночества? Когда я смотрю на нее, я наяву вижу Маринушку, ушедшую так рано. Наверное, я влюбился в эту девушку, влюбился в Груню».

У Федосия был единственный мерин, серый, куцый мерин, его верный друг. Когда Махов сражался в отряде атамана Булавина, этот мерин спас ему жизнь. Федосий не любил о том рассказывать. А дело было так. Первой на штурм Царицина рванулась кавалерия, Махов был в кавалерии. Неожиданно его серый оступился. Федосий вылетел из седла. Пока он догонял своих, большинство повстанцев было перебито войском Долгорукого…

Чтобы напоить коня и дать ему попастись, Федосий перед закатом поехал на своем Сером к берегу Тобола. В камышах кто-то проложил свежую тропинку. Спустившись к воде, Махов снял с мерина уздечку, чтобы тот искупался. В камышах послышался шорох. Федосий обернулся.

— Кто здесь?

Ему навстречу вышла Груша.

— Это я.

— Что ты прячешься?

— Я не прячусь. Ведро обронила, еле нашла.

— Груня, приходи сюда, как стемнеет.

Девушка смутилась, щеки ее покраснели.

— Приходи, Груняша! Я буду ждать вон в той балке. — Федосий умоляюще посмотрел на нее.

Груня улыбнулась, молча кивнула. Федосий смотрел ей вслед, солнечные зайчики играли на ее белых пятках.

Землянка Федосия была на окраине деревни. С вечера зарядил дождь. Кашель замучил Федосия. Его мать места себе не находила, встревожился и Суртай. Тетя Матрена не отходила от сына, потчевала его горячим чаем. Федосия сильно знобило. Он бредил, но к утру ему полегчало. Он только было задремал, как вдруг его разбудил истошный крик, плач матери.

— О люди добрые! Что нам теперь делать? Обокрали! Ограбили! — Тетя Матрена с распущенными седыми волосами, стоя на коленях, молилась у иконы. — Скажи, в чем мы грешны, пресвятая богородица? Что мы будем делать в этой голой степи — пойдем по миру? Что нам делать… Лечь и умереть… Нет у нас коня… Нет Серого…

Долго причитала тетя Матрена.

Федосий и Суртай вышли из землянки. Небо прояснилось, ласково светило весеннее солнце. Над свежевспаханной черной землей курился пар. Вода в Тоболе после дождя была желтовато-мутной. Взбудораженная деревня шумела шквалом голосов. По узкой улочке сновали всполошенные женщины. Почувствовав беспокойство взрослых, заплаканные, испуганные ребятишки спрятались под подолы матерей.

Федосий увидел старосту Дементия Астахова и направился к нему.

— Сами понимаете, мужики, — угрюмо говорил рыжебородый Дементий, — без тягла, без лошадей нет нам жизни. Положим зубы на полку и умрем голодной смертью, так, что ли? Вы-то что думаете?

Крестьяне зашумели:

— Нужно изловить воров.

— Поймать басурманов, и все. Надо показать им!

— Найдешь ветра в степи!

— А что же — сидеть сложа руки?

— Вот это беда! Самое время сеять…

Мужики перебивали друг друга, но что они могли надумать — положение было безвыходное. Вдруг все смолкли от громкого крика.

Подняв обе руки, сверкая глазами, перед ними стоял Суртай.

— Расих, скажи мужикам, пусть успокоятся. Я знаю и тех, кто украл, и того, кто велел украсть. Это проделки негодяя Тлеу. Я перед ним в долгу не останусь. На этот раз он заплатит за все. Из глотки у него вырву! Зуб за зуб, око за око. Он все отдаст сполна. Мужикам верну коней… и свою совесть успокою. Какой позор! Из-за него я сгораю от стыда. Ну что ж, Суртай и пеший может постоять за себя. Эй вы, джигиты мои, что стоите? За мной!

Махов и несколько мужиков присоединились к ним.

— Фадес, друг, зря вы идете. С нашими ворами мы сами разберемся. И то правда, эти табунщики еще не знают вас. Что им прикажут, то они и делают. Поперек Тлеу не пойдешь. Баи презирают простой народ. А вы бы подождали чуток: вчерашние воры придут к вам с открытым сердцем. Иначе и не может быть. Станут они сеять хлеб, как вы, тогда им Тлеу не указ. Ах, черт, забыл, что ты не понимаешь по-нашему. Ну ничего, Фадес, выучусь говорить по-русски. А то без башкира никуда: «Расих, переведи, Расих, объясни!» Нет, так дальше не пойдет. Фадес, тамыр! — Он похлопал Махова по плечу и вытащил чакчу из-за голенища. Протянул ее Махову, но тот отказался. — Ладно, может, и не стоит. Только бы случай нам помог. Не думаю, что богу угодно ваше несчастье. Зря вы пошли с нами. Я бы сам расквитался с Тлеу. Ну да ладно, будь что будет.

…До Акшагыла они добрались уже на закате, сели отдохнуть и подкрепиться. Федосий прилег в стороне, накрывшись армяком. Рядом с ним лежало его старое ружье. Незаметно для себя Махов задремал; его разбудил Суртай, багряные блики заката светились в его зрачках.

— Смотри, вон они! Табун Тлеубая. Это его джигиты угнали ваших коней.

Большой табун с жеребятами и стригунками шел наискосок к северу Акшагыла. Мужики засели в засаде. Федосий увидел злые, решительные лица товарищей, и по спине его пробежала дрожь. Казалось, жгучая обида сделала их способными на все. Глаза мрачно горели под насупленными бровями. Федосий подумал о том, что в ауле их соседей сегодня будет так же невесело, как в его деревне. Почему же люди не могут ладить между собой? Какой мрак таится в их душах, что за бес заставляет их враждовать? Ведь начнутся стычки между русскими и казахами, жизнь станет невыносимой. Неужто искоркам доверия суждено погаснуть, как костру, разожженному в непогоду?

Табун приближался. Погонщики ехали шагом, беспечно волоча куруки. Их было немного — трое или четверо.

Залегший между Федосием и Астаховым Феминий прицелился, грохнул выстрел. Громкий залп ворвался в вечернюю тишину, огласил эхом горы.

Феминий стрелял в воздух, но выстрел все перевернул в Федосий. Он вздрогнул, к сердцу подкатил комок. Махов схватил Феминия за горло:

— Как ты смеешь? Разбойник!

Растерявшиеся было мужики оттащили его от Феминия. Феминий поднялся с земли, растирая шею, и злобно посмотрел на Махова:

— Погоди! Я тебе это припомню!

Заметив мужиков, табунщики подняли тревогу.

Суртай крикнул:

— Эй вы, остановитесь! Это я, Суртай. Надо поговорить.

Но те уже скакали что есть мочи.

В конце концов джигиты Суртая поймали тридцать коней и отдали их мужикам.

— Ну, счастливой вам дороги. Бог в помощь! А теперь мы поедем к себе, — попрощался с ними Суртай.

Федосий долго смотрел вслед батыру… «Как он вчера сказал? «Жизнь сама научит». Он глубоко прав. Какой мудрый, какой мужественный человек». Федосию казалось, что гора свалилась у него с плеч. Даже воздух словно стал чище. Махов с удовольствием вдохнул его полной грудью.

* * *

Табунщики прискакали в аул Тлеу с криками: «Нас ограбили!» — и подняли всех на ноги. Бай был вне себя от гнева; он послал гонцов во все соседние аулы и на следующий день собрал отряд из сорока джигитов.

Скача на рысях, они уже к вечеру достигли аула Суртая. Отряд укрылся в тени холма. Тлеу отдал распоряжение своим джигитам спешиться и спешился сам. Крадучись, они подошли поближе. Когда стемнело, молодцы Тлеу по его приказу сели на коней. При свете молодой луны со свистом и гиканьем они ворвались в беспечно спавший аул. Обрушились лавиной, как горный водопад. Все падало под ударами их дубин, лошади давили заспанных людей, выбегавших из юрт.

Наконец джигиты Суртая пришли в себя и приготовились к отпору.

Но Тлеу выиграл время. Грозен был Суртай, дубасивший направо и налево своей дубинкой. Но вот несколько березовых дубин обрушились на него, он упал с коня и долго лежал без памяти…

3

Снег падал крупными хлопьями, кружился белыми бабочками. Падал и тут же таял. Постепенно сумрак окутал посеребренные холмы.

Зулейха долго простояла у окна. Как только она увидела первые хлопья, сразу встала с постели, замерла у стекла. Чапан, накинутый на белое батистовое платье, одним рукавом касался пола. Но Зулейха не замечала этого. С невыразимой тоской, неподвижным взором смотрела она в окно.

В комнате стемнело. Служанка, рано постаревшая женщина, молча накинула чапан на плечи Зулейхи, потом принесла в комнату подсвечники с зажженными свечами.

— Милая моя, легла бы ты, в постели-то теплее.

Зулейха вздрогнула и удивленно взглянула на женщину, но ничего не ответила.

— Ты дрожишь от холода, вон как свежо стало, — не умолкала служанка.

— Хорошо…

Зулейха снова посмотрела в окно. На улице совсем стемнело.

— Апай, принесите мне снегу.

Женщина застыла в недоумении.

— Ладно, схожу.

Но она продолжала стоять в каком-то странном оцепенении.

Зулейха повторила свою просьбу.

— Хорошо, солнышко, принесу.

Служанка вернулась быстро. Она набрала полную деревянную чашку снега и протянула ее госпоже:

— Вот, пожалуйста.

Зулейха положила мокрый комок на ладонь и, словно никогда не видела тающего снега, долго смотрела, как течет вода меж пальцев.

— Растаял и… исчез…

Зулейха ничком рухнула на постель. По ее бледным щекам побежали слезы.

— Не едет мой Куат… Сколько можно отсутствовать? Наверное, он забыл меня…

Ночью у нее поднялся жар, Зулейха стала бредить.

Атина, ее служанка, не смыкала глаз до самого рассвета; сидя у изголовья, она невольно узнала тайну девичьего сердца.

Женщина переживала не меньше своей любимой госпожи, она укрывала одеялом метавшуюся в постели Зулейху, поила ее водой. Атина не пустила к ней Булат-султана, который угрюмо смотрел своими бычьими глазами, сплевывая насыбай прямо на ковер.

— Нечего тебе здесь делать, видишь, она больна, — с этими словами Атина выпроводила султана.

Она хорошо понимала состояние девушки: Зулейху бросало в дрожь при одном имени сына Тауке-хана, вот почему Атина не позволила ему остаться подле Зулейхи.

«Почему, — думала женщина, — знатные так тупоголовы? Ведь он видит ее отношение, но притворяется, что ничего не замечает. Что может быть отвратительнее этого? Какое надо иметь звериное нутро, чтобы добиваться своего силой. Или ему радостно видеть ее слезы? Волк, сущий волк… Чем больше имеет, тем ненасытнее становится…»

Атина задумалась. Сама повидавшая немало горя, она принимала близко к сердцу страдания юной красавицы. Зулейха стонала и металась.

Лишь к утру она пришла в себя. Села на постели, испытующе посмотрела на Атину.

— Скажи, он не приехал?

Служанка не знала, о ком идет речь, но с ответом не спешила.

— Приедет, вот увидишь, приедет. Дорога дальняя, землю снегом замело. Путь нелегкий.

— Нет, Атина, больше я его не увижу. Видно, мне было уготовано умереть от тоски. Так и умру, обливаясь слезами. Это моя последняя ночь. Горько покинуть мир, не встретившись с ним. Это мое единственное желание…

— Не печалься, мое солнышко. Ты поправишься, — утешала ее преданная служанка.

— Нет, апай. Неизлечима моя болезнь. Об одном я просила небо, но оно не услышало мою мольбу.

— Потерпи, дорогая Зулейха.

В комнате воцарилась тишина.

…Несмотря на морщинистое, иссохшее лицо, Атине было немногим более тридцати. У нее не осталось родных, она была сиротой. Рано лишившись матери, она жила с отцом-табунщиком в закопченной юрте. Жалкие лохмотья заменяли ей платье. Много горючих слез пролила Атина, и вот ей исполнилось четырнадцать.

Навсегда запомнила она этот горестный день: к ним в аул, подымая пыль, влетел отряд всадников. Впереди, обжигая всех ледяным взглядом, ехал Булат-султан.

Наступил вечер. Аксакалы аула подобострастно улыбались, заискивали перед султаном. За Атиной пришли, ее искупали, обрызгали мускусом, нарядили как невесту и отвели в юрту Булат-султана.

Сначала девочка ничего не поняла. Она робко смотрела на женщин, суетившихся вокруг нее, и даже радовалась, что ее одели в такое красивое платье. В юрте, куда ее привели, было темно. В нерешительности она сделала несколько шагов. Вдруг раздался шорох. Атина вскрикнула. Сердце затрепыхалось у нее в груди, словно у козленка, встретившего волка.

— Коке! Кокетай!

— Молчи. Иди сюда, — услышала она мужской голос.

— Кто здесь? Что вам нужно?

— Не бойся. Я не людоед, — раздался гаденький смешок. Кто-то в темноте направился к ней.

— Не подходите! Кто вы такой?

Но мужчина подался вперед всем своим огромным телом и схватил ее мертвой хваткой. Как коршун он впился в ее шею.

— Дяденька, отпустите меня.

— Не бойся. Тебе не будет плохо.

Атина пыталась вырваться, но Булат сжал ее в железных тисках. Сильными руками он схватил девочку за тонкую талию, бросил на постель и навалился всей тяжестью грузного тела. Атина задыхалась, острая боль пронзила ее.

— Коке!

Это единственное слово как стон невыносимой муки послышался во тьме. Словно меч пронзил юное сердце. Черное горе запеклось в нем раной. Эта страшная ночь раздавила и опустошила ее.

Потом она пришла в себя и все шептала в слезах: «Коке…»

Ее отец вскоре покинул этот горестный мир. То ли от болезни он умер, то ли не вынес позора — Атина этого не знала, она была включена в число султанской челяди.

С той поры Атина ни разу не улыбнулась, сердце ее так и не нашло радости. Она молча покорилась своей жалкой участи, но в душе ее кипела ненависть.

Ей не хотелось жить, и она молила бога, чтобы он прекратил ее страдания. Маленький могильный холмик казался ей оплотом покоя; разве шла в сравнение с ним та гора горя, что досталась ей? Дни тянулись скучно, монотонно, холодные дни ее жизни. Погруженная в невеселые думы, Атина все больше замыкалась в себе, гнет безмерной печали давил ее.

Шли годы. Атине не у кого было просить защиты, и та страшная ночь могла повториться снова, но она стала безразличной ко всему. А тут пережитое словно вернулось к ней, когда она увидела страдания Зулейхи. Ее опустошенной, сломанной душе захотелось действовать, найти хоть какой-то выход.

…Занималась тусклая зимняя заря. В комнате стало светлее, тьма рассеялась.

— Хочу пить! — прошептала Зулейха.

— Сейчас принесу, солнышко.

Атина вышла. Она вернулась с серебряной чашечкой. Когда она подавала питье Зулейхе, руки женщины дрожали.

— Выпей…

Зулейха сделала несколько глотков и вернула Атине чашку. Падая на спину, она увидела, что та допивает питье.

Две страдалицы лежали обнявшись, как сестры.

— Ты ушла чистая, нетронутая, девочка мо…

Договорить Атина не смогла.

4

Неожиданно Матрена слегла.

Не успела она убрать за телкой в тесном хлеву подле землянки, как вдруг зашлась приступом кашля, вся обмякла и в изнеможении опустилась на щербатую завалинку. Пронзительный осенний ветер обжигал ее. Женщина ощупала пальцами холодеющий лоб. «Вот она, матушка Сибирь, ой как люта, мочи нет! Где дрова взять на зиму? Если слягу, каково придется Федосию…» Глаза ее застилал туман, сквозь мутную пелену она видела черные землянки, жалкие домишки, прилепившиеся к склону холма. Из закопченных труб жидкий дым подымался в небо, сливаясь с низкими тяжелыми тучами. «Корова стельная, — думала Матрена, — если на покров принесет теленка, без молока не останемся. Что в глазах-то темно… Видно, жар подымается. Простуда-лихоимка скрутила».

Остро почувствовав свое одиночество среди этой безлюдной широкой степи, Матрена перекрестилась. Тяжко было у нее на душе, куда как тяжелее, чем в то давнее время, когда молодой вдовой осталась она с мальчонкой на руках. Сама подивилась своему состоянию. Заметив шелудивую дворнягу Феминия, сделавшую отметину на ее заборе, женщина в сердцах подумала: «Вот тварь! Везде норовит нагадить, точь-в-точь как ее хозяин. — Потом невесело вздохнула. — Дала волю гневу. А какой с нее спрос — пес и есть пес».

Она попыталась встать, но ноги не слушались ее; она тяжело оперлась на косяк двери. «Выходит, основательно меня скрутило. И Федосию давно неможется. Говорят, казахский кумыс хорошо лечит. Пусть съездит к Суртаю. Правда, молвят — его ранили в той потасовке. Какой добрый человек! Только бы в живых остался, стал бы старшим братом моему сынку».

Охая, Матрена вошла в землянку. Федосия еще не было. «Ладно, подожду его, — думала она. — Женился бы на Груне, славная девушка. И то верно — не хочется Феминия в родню брать. Да ладно, Федосий его на место поставит».

Матрена присела на сундук, хотела поесть, но холодное мясо показалось ей безвкусным. Сухое горло горело, она выпила два глотка воды. В избе было холодно, с трудом она подошла к печке, разожгла березовые сучья. Багряное пламя осветило убогие стены землянки, ее морщинистое лицо. «И никакой травки нет, — с тоской подумала она, — вот бы заварить горицвет. Ведь свалюсь так, угораздила нелегкая…»

Молча смотрела она на печальный лик богородицы. Вдруг ей показалось, что одинокая слеза скатилась по щеке божьей матери.

«Мерещится мне или вправду она плачет?»

Это сочилась вода с сырого потолка землянки, две капли упали на икону.

Матрена приложила ладонь ко лбу — лицо горело. Кое-как она добралась до лежанки, легла, укрылась зипуном.

«Где это Федосий ходит? Как бы совсем не расхвораться. И то понятно — дело молодое, не хочется ему упустить свою долю. Разве легко найти в этой жизни радость?» Матрена вспомнила сиротскую юность, непроглядную бедность. Всего три года прожила она с любимым мужем, и время это пролетело как сон. Мужа забрали в рекруты, и он не вернулся. На чужой сторонке сложил горемычную головушку. Некому было закрыть его ясные очи. Зарыли вместе со всеми, в общей яме. Снова она осиротела, теперь уже во вдовах. Не помнит уже, сколько слез пролила. А косые взгляды соседей? Разве нужна кому баба с ребенком на руках? Кто ее пожалеет? Так уж устроен человек, что чужое несчастье колет глаза, горе все стороной обходят.

Тогда и ожесточилась Матрена, обособилась от людей. Вся ее забота была — накормить и одеть Федосия, чтоб не ходил голодным, не был оборвышем. И вся радость была тоже в нем: звонкий смех, улыбка сына были для матери как солнечный луч ненастным днем.

Дощатые нары ломили спину Матрене, тепло разлилось по лицу — это бежали слезы. Задыхаясь, она чуть откинула зипун — в нос ей ударил запах плесени от сырой стены.

Ее душил кашель, все кружилось перед глазами. Шатаясь, Матрена добрела до стола, схватилась губами за горлышко глиняного горшка. Струйка холодной воды полилась ей на грудь.

Федосий пришел под утро. Взглянув на метавшуюся в жару мать, он горестно вздохнул.

— Не ко времени, маманя, ох как не ко времени… Скорей бы свадьбу справить… — Он присел на ее убогое деревянное ложе.

— Да разве хворь спрашивает, сынок? Бог даст, встану…

— Груня плачет, говорит — отца никак не уломать. Феминий скорей ее удавит, чем мне отдаст. Вчера избил Груню. Сущий зверь.

— Это верно, — слабым голосом проговорила Матрена, — даром что беззубый, а все норовит укусить. Худой я сон видела, Федосий, — будто в лесу заблудилась, а деревья в леших превратились, пляшут вокруг меня и воют так дико… Вся в поту проснулась.

— Неудобно вы лежите, маманя, эдак кровь к голове прильет.

— Значит, Феминий Груню не отдаст? Ох, была бы моя воля… По себе ищет. А ты, сынок, Груню-то не уступай, где лучше сыщешь? Хорошая девка. — Матрена потянулась к сыну и прильнула губами к его щеке. — От Суртая есть какие известия?

— Нету, маманя.

— Вот это зря. Груня Груней, а друга забывать нельзя. Ты бы съездил узнал. Вспомни, как он пришел на подмогу, подсобил тебе; коли ты его забудешь, не по-христиански это будет.

— Поеду, непременно поеду.

Матрена снова громко вздохнула. «Вот так и жизнь сыплется, как песок меж пальцев. Видать, скоро конец мне. На кого оставлю Федосия? Феминий гадкий человек. Сыну без Груняши будет плохо. Куда им податься? Или к Суртаю направиться? Язык не помеха, привыкнут. Но как быть с верой?» Матрена прочитала про себя молитву, перекрестилась. Махов пристально смотрел на нее, словно стараясь запомнить каждую дорогую черточку материнского лица.

— Маманя, почему так мало у людей счастья?

— От нужды, сынок, от нее, проклятой. Когда сам прокормиться не можешь, разве о другом досуг думать? Так и живет каждый особняком, потому и счастья мало.

Махов вышел из землянки.

Матрена снова подошла к иконе богородицы, протерла краешком платка ее запотевший лик. «Ну вот, — подумала она, — а то, как ни взгляну, все плачет. А что горевать-то? Все еще путем будет. Как встану, пойду к нашему старосте Дементию. Глядишь — помирит Федосия с Феминием». Три ее жилистых пальца соединились и осенили грудь крестным знамением. Матрена словно ждала ответа от Пречистой девы, вглядываясь в ее святые очи.

Огонь в печке погас. Присев на корточки, Матрена маленьким совком стала выгребать золу. Поднялся столб пыли, она снова закашлялась. Чтобы отдышаться, вышла на воздух.

Свинцовое небо нависло над землей. Темные тучи скрыли солнце. Холодный ветер, дувший с Тобола, обжигал лицо. Гладь воды рябила под порывами резкого, пронизывающего ветра, тоскливо поскрипывал камыш.

«Куда же Федосий запропал?» Женщина посмотрела на свежую пашню, начинавшуюся прямо за деревней. Обычно там яблоку негде упасть — всем миром обрабатывали жирную сибирскую землицу, мужики пропадали в поле с рассвета до темноты. Теперь убрали хлеб, и степь опустела; как добрая мать она раздарила своим детям все, что имела. Поредел от обильной вырубки и некогда зеленый лес, деревня нуждалась в дровах и древесине.

«Федосий все не идет. Затопить баньку, что ли? Да сил нет. А как славно было бы отогреть кости на тесовом полке. А болеть-то как тошнехонько! Когда нет здоровья, все душе не в радость. Времени не понять — сколько, и как его различить без солнца?»

С безысходной тоской смотрела Матрена в тусклое небо. Из кривой печной трубы, что подымалась над землянкой, вилась слабая струйка дыма. Но и эта малость отзывалась теплом в изболевшей душе Матрены. Все же какой ни на есть, а вот ее очаг, своя крыша над головой. Она попробовала встать, но тут земля и небо закружились у нее перед глазами, поплыли дома и деревья, кровь волной прихлынула к голове.

Соседи видели, как она рухнула наземь, внесли ее в дом, уложили. Пришла деревенская знахарка, дала какое-то пахучее питье, настоянное на кореньях. Память то возвращалась к Матрене, то снова она проваливалась во мрак, тело горело так, будто с него содрали кожу.

Всю неделю она не вставала, Федосий не отходил от матери.

В это утро его разбудил шум дождя. Матрена тяжело дышала, ворочалась. Набросив поверх сатиновой косоворотки телогрейку, Федосий вышел из землянки. Сырой воздух утра окутал его. Дождь шлепал по кровлям, по дощатым мосткам. Федосий посмотрел на Тобол — его серо-желтые волны медленно накатывались друг на друга.

Вдруг послышался шорох. Мокрая от дождя, перед ним стояла Груня. Подол сарафана прилип к икрам, спутанные косы падали на плечи. На ней лица не было.

— Груняша! Что случилось?

Он обнял ее, тело девушки мелко дрожало.

— Что случилось, родная? — повторил он свой вопрос.

— Отец опять избил.

— За что?

— Знамо за что — не велит встречаться с тобой.

— Пусть еще попробует тронуть — руки оторву! Ты не бойся, Груняша, больше он не посмеет…

— Что ты говоришь… папаня ведь. И без тебя не могу, Федосий. Как мне быть…

Федосий прижал Груню к груди. Что мог он ей сказать? Мать слегла, с ней не посоветуешься. А Феминий хуже лютого зверя, что ему дочь! А как Федосию без Груни? Она его единственное утешение, подруга на все годы. Груня заменила ему Маринушку, бог сжалился над ним, не оставил прозябать в одиночестве. А Феминий доброго слова не понимает, темная душа, изгаляется над Груней. Сегодня избил дочь, а кто поручится, что завтра не выстрелит из-за угла в него самого? Не даст он им житья, жук навозный…

— Идем к нам, Груняша, — вишь, как промокла.

— Домой пойду, Федосий.

— Пошли, согреешься.

Федосий взял Груню за плечи и провел в землянку. Матрена приподнялась на лежанке и улыбнулась девушке.

— Заходи, доченька!

Чутким материнским сердцем она угадала состояние Груни. «Вот Феминий, вот змей проклятый! — в сердцах подумала она. — Мытарит девку! Видно, приданое жалеет. Ничего, и бесприданницей возьмем. Что ж поделать! На Федосия смотреть больно».

Матрена подняла с подушки простоволосую голову:

— Не убивайся, Груня! Или Феминий избил тебя?

— Бил как сидорову козу.

— Ну что за напасть! Да ты успокойся, не грешна ведь перед отцом. Небось проголодалась. Иди к печке, погрейся, вон мой платок… накинь.

И вот уже они сидят втроем около уютно потрескивающей печки. Мать попеременно смотрит то на Груню, то на сына, стараясь прочесть их мысли.

— Груня! — наконец окликает она девушку.

— Да, тетя Матрена!

— Груняша, ты и вправду любишь Федосия?

Груня смущенно кивает.

— Ну дак выходи за него. Федосий мужик стоящий, на все руки мастер. И плотничать, и шорничать может. Правда, маловер он у меня, да ничего, бог наставит.

Груня улыбнулась. Копна ее золотистых волос сияла в убогой комнате, как маленькое солнце.

— Что улыбаешься? Феминий — орешек крепкий, не пойдет он с нами на мировую. — Матрена горестно вздохнула.

— Так что ж тогда — смотреть, как он избивает Груню? — не выдержал Федосий. — Я убью его!

— Не горячись, сынок!

— Все равно убью! Добром он не согласится.

— А мы не будем спрашивать его согласия.

Матрена села на лежанке и, отерев непрошеную слезу, стала приговаривать полузабытые слова песни времен своей молодости. Ее глухой сиплый голос напоминал осенний ветер, стонущий в трубе.

Ой, вы мне подайте

Да шелковый невод.

Я заброшу сети,

Резву рыбу выну…

Федосий и Груня слушали не шелохнувшись. Но песня-наговор оборвалась так же внезапно, как началась. Потускневшими глазами смотрела Матрена на сырой потолок.

Груня сделала знак Махову: дескать, пусть поспит, но Матрена заметила и рассмеялась, ее тихий смех был похож на воркование голубки.

— Ненаглядная ты моя Груняша! Неужто мне… Старухе сейчас сон — так одно мучение. Скоро вечным сном забудусь. А ты послушай меня, Федосий, женись, верно тебе говорю.

— Да, маманя.

— Груня, будь ему послушной женой.

— Ладно, тетя Матрена.

— Ну вот, от сердца отлегло. А вы Феминия не спрашивайте, сами все устраивайте.

— Как же так!

— А так. У Феминия совести отроду не было. Не даст он вам благословения, и яму себе не ройте. Вот что я тебе присоветую, Федосий: забирай свою Груню и ступай-ка в аул к Суртаю. Он вас в обиду не даст. Иной раз казах лучше единоверца.

Матрена зашлась кашлем.

Груня и Махов изумленно смотрели на нее. Федосий спросил:

— А как же вы, маманя?

— Я что! Я на этом свете не жилец. А теперь, Груня, ступай, а то Феминий заподозрит.

К утру Матрены не стало. Кровь пошла у нее горлом, — видно, легкие отекли. Верным оказалось ее предчувствие…

Убитый горем, Федосий продал корову, чтобы достойно проводить мать в последний путь.

Одиноко стало в его землянке. Уставившись в запотевшее окно, Федосий сидел неподвижно. «Что хорошего видела в жизни мать? Чем я согрел ее сердце? — горестно думал он. — Весь век она пеклась обо мне, о себе никогда не думала. С утра была на ногах, для меня старалась. Теперь холодная земля стала ей постелью…»

Все односельчане отдали последний долг его матери, только Феминий не зашел и Груню не пустил. Федосий сильно тосковал по ней, с особой остротой теперь ждал ее прихода, но Груня не появилась. «Неужто опять ее избил, гадина!» Федосий в темноте скрипнул зубами. Потом вышел, дал овса коню, вымыл его. Вернулся, сложил в мешок все необходимое.

Скрипнула дверь. Федосий насторожился. Но, вопреки его ожиданию, в комнату вошел Дементий Астахов.

— Добрый вечер, Федосий, — поздоровался тот.

— Вечер добрый, дядя Дементий.

— Что печку-то не затопишь? Не убивайся, браток. Дело известное: бог дал — бог и взял. Слов нет, хорошая женщина была Матрена. Ты что, глухой, что ли? — Дементий положил ему на плечо широкую мозолистую ладонь.

— Что? — очнулся от забытья Махов.

— Да вот что — дом тебе надо срубить, в землянке не перезимуешь. Все тебе помогать будем.

— Не знаю, дядя Дементий.

— И знать нечего, завтра кликну плотников.

— Подумать надо.

— А что думать? Не среди чужих живешь. Надо стоять друг за дружку. Самосад мой отсырел, у тебя нет? И еще хочу спросить — отчего ты не женишься?

— А чего торопиться? — отмахнулся Федосий.

— Не прав ты, мил человек. Так бобылем останешься.

— А где я найду невесту? Феминий мне отказал.

— Да, с него взятки гладки. Такого еще поискать надо. Не тужи, найду тебе невесту.

Дементий поднялся, сделал самокрутку.

— Значит, по рукам, Федосий, да? Это я об доме. Ты человек правильный, не чета Феминию. Нам такими людьми бросаться негоже. А его поостерегись, слышишь?

Махов проводил Дементия до калитки. На улице ни зги не видно, холод, мрак.

— Федосий! — услышал вдруг Махов тихий голос.

— Груняша, ты ли?

— Я. Рука онемела. Ужас как тяжело.

— Что это?

— Одежонка моя, пожитки.

— Пожитки?

— Мы должны выполнить волю тети Матрены. Нет терпежу больше. Два дня томил он меня под замком. Еле вырвалась!

Федосий прижал к груди голову девушки. Ее волосы пахли мятой, спелой пшеницей. Комок подступил к горлу. «Милая моя! Пришла! Не оставила меня, горемычного. Больше мы не разлучимся. Никому не отдам тебя, буду с тобой до конца моих дней».

Федосий повел ее в землянку и ощутил, как дрожит Грунина рука.

— Что с тобой? — испугался он.

— Не могу я так, Федосий. Мать жалко. Убьет ее папаня. Как есть убьет, что недоглядела. И народ начнет языком чесать…

— Но что же нам делать? Сама подумай, Груня. Если сробеем, останемся — мне тебя не видать.

Груня поплакала, потом пришла в себя. Они собрались быстро. Федосий приторочил ее котомку к своему мешку, взвалил поклажу на плечо, взял ее за руку и, переступив порог землянки, решительно шагнул в ночную темноту.

Он как бы перешел черту. Его судьба переменилась. Отныне он будет жить среди казахов, другой язык, иная вера должны стать близкими ему. Вместе с казахами он будет бороться за существование, радоваться и горевать вместе с ними.

Куцый гнедой, нырнув в густую темноту ночи, направился к северному склону Акшагыла.

5

Суртаю день ото дня становилось хуже. Рана на голове от удара дубиной вскрылась, он страдал от нестерпимой боли, лишился сна. Родственники теперь навещали его очень редко, уже не слышалось ржанья коней подле его юрты. Больше всего угнетало поэта равнодушие его сородичей — ведь он так много для них сделал. Печаль и обида медленно сжигала его сердце, даже жена и сын уже не радовали Суртая. Долгие часы он лежал, отвернувшись к стене, один на один со своими невеселыми думами. Ничего не говорил, лишь иногда тягостно вздыхал.

В один из ненастных вечеров к нему приехало много гостей во главе с богачом Тлеу.

Бай стал спрашивать его о здоровье, но Суртай сразу понял: интерес этот — обманчивый, пустая болтовня, и только. И он оказался прав: не затем приехал Тлеу — коварство и подлость руководили им. Отведав приготовленное Кунтай угощение, бай, лоснясь недоброй улыбкой, начал издалека:

— Милый ты наш Суртай! Мы пристально следили за тобой, радовались твоей славе поэта, твоим бранным успехам. Народ многое прощает таким, как ты, своим баловням и избранникам. Тебя, батыр, носили на руках, восхваляли как акына. — Тлеу ухмыльнулся и окинул взором присутствующих. Сидевшие вокруг костра согласно кивнули.

— Тлеке верно говорит.

— Вы… так сказать… молвили чистую правду… все знают ваше доброе сердце… — поддакивал старик Бакен.

Тлеу теперь повернулся к Суртаю, нацелился в него своим тяжелым взглядом.

— А сегодня, если хочешь начистоту, дорогой Суртай, мы приехали с обидой на тебя. Кто тебе ее выскажет, как не мы? Почему, спрашивается, не можешь ты жить мирно, без ссор, без стычек? Зачем ты неоднократно нападал на русских, отбирал у них лошадей, скажем прямо — занимался грабежом? Чего ты добивался, чего хотел — зажечь пожар вражды меж нами? Ведь если завтра хан Тауке нас призовет к ответу, то спросит он с меня, поскольку я поставлен править вами. Ты понимаешь, что ты сделал? Ты зарвался, но и на силу найдется сила. Не от злорадства я говорю тебе все это, зятек Суртай, мне просто некуда деваться. Твои сородичи хотят, чтоб ты уехал, и поскорее, чтоб мы отныне с тобой не знались.

Суртай стал бледным как полотно. Он приподнялся — то ли болела рана, то ли душа горела, — на лбу его засеребрился пот.

— Есть поговорка: «Краснеет мое стыдливое лицо от того, что сделали мои бессовестные руки». Ах, Тлеу, у вас нет и лица, чтобы стыдиться, но есть оскал гиены. Вы же кровопийца и душегуб; чем действовать исподтишка, лучше бы ударили в открытую. А еще зоветесь казахом! Вы пользуетесь темнотой, невежеством народа, запугиваете и обманываете его. Я сожалею, что понял это слишком поздно, когда уже лежу на смертном одре. Но знайте: русские мужики никогда не были моими врагами, у меня один враг — это вы, стервятник, вцепившийся в меня мертвой хваткой. Что поделаешь, болезнь скрутила меня, но слепота моих сородичей опаснее любой немочи, любого тяжкого недуга. Что ж, радуйтесь, я голыми ступнями встал на горящие уголья, силы мои иссякли, я не могу бороться с вами…

Опешившие гости из свиты Тлеу растерянно молчали. Они решили больше не задерживаться в юрте Суртая и стали собираться в дорогу. Тлеу в сердцах встряхнул свой лисий малахай и подошел к Кунтай.

— Одевайся, поедешь с нами. — Он властно положил руку на плечо племянницы.

— Куда же я поеду? — с отчаянием спросила Кунтай.

— Я не оставлю тебя с врагом моим, — бай хрипел от злости, — я позабочусь о тебе, ты еще найдешь свое счастье.

— Никуда я не поеду! Только мертвой вынесут меня с этого порога! — заголосила Кунтай.

— Одно слово — женщина, — вздохнул Тлеу, — волосы длинные, а ум короткий. Все равно я приеду за тобой.

Обнявшись, все трое — Суртай, Жоламан и Кунтай — провели без сна эту ночь. Мальчик то испуганно вскрикивал, бросаясь к отцу, и все повторял: «Коке, коке…», то кидался к матери с плачем: «Мамочка, не уезжай!» Непосильная тревога разрывала детское сердце. Жоламану казалось, что он вот-вот потеряет и мать, и отца…

* * *

Кунтай не хотелось будить Суртая, забывшегося на рассвете сном, но все же она подошла к мужу и коснулась его плеча:

— Проснитесь.

Суртай спал.

Кунтай сказала громче:

— Пожалуйста, проснитесь.

Суртай откинул одеяло, которым был укрыт с головой, и повернулся к жене.

— Что такое? Что случилось?

— К нам пришли гости.

— В уме ли ты? В дни моего несчастья, моего позора какой казах придет в этот дом, похожий на могилу? Какие сейчас могут быть гости!

— Они не казахи. Не то брат с сестрой, не то муж с женой. Повторяют ваше имя. Разве я разберу… Послала за Расихом.

Суртай приподнялся и красными утомленными глазами впился в дверь.

— Ступай, Кунтай. Скорее их приведи. Я догадываюсь, кто они. Униженный, забытый сородичами, я встретил отзывчивость и доброту среди русских. Иди же.

Кунтай откинула кошму на двери и пригласила гостей войти. Увидев вошедшего, Суртай протянул к нему руки и воскликнул голосом, вмещавшим всю тоску его одиночества и безмерную радость:

— Фадес! Дорогой мой Фадес!

Они долго не могли разомкнуть объятий.

Откинувшись на подушку, Суртай смотрел то на Федосия, то на Груню.

— Эх, Фадес, ты пришел ко мне, тебя не испугал чужой язык. Ты, Фадес, шистый шалабек! Как сказать, чтобы он понял? Кунтай, куда запропастился Расих? — с нетерпением спросил Суртай.

— Он тут, ваши джигиты здесь, сейчас будут.

— Пошли за Расихом снова… Как ты оказался в нашем ауле, Фадес? Узнал, что я занемог, или так пришел — меня проведать? Ты молодец! Какое у тебя доброе сердце! Это сестра твоя или невеста? Я спрашиваю, это твоя кызымка?

Федосий молча кивал головой и с нежностью смотрел на Суртая; он не понимал, что тот говорит, но все равно внимательно прислушивался к его словам. С болью в сердце он отметил, как осунулся Суртай, как глубоко запали его некогда лучистые глаза.

— Я вижу, вы бедствуете, Суртай-ага, — горестно вздохнув, сказал он. — Неужто такое прозябание — удел честного человека? — Он подошел и пожал руку Суртая, вкладывая в это пожатие все тепло, которое не мог выразить понятными Суртаю словами.

— Слышишь, Кунтай, — обратился тот к жене, — тамыр называет меня агой. Когда сердце односельчан закрылось для меня, он пришел с распахнутой душой. Ты знаешь, какая тяжесть снедала меня, просто руки опустились, но вот пришел мой Фадес и рассеял мглу, вернул веру в людей. Теперь мне не страшен ангел смерти, пусть приходит за мной, я покину этот свет счастливым, умиротворенным. Что это Расих задерживается?

Не успел он договорить, как башкир вошел в юрту.

— Долго заставляешь себя ждать, иди сюда. Видишь, кто ко мне пришел? Да, Фадес, он. Хочу излить ему душу, а ты передай, не расплескав ни одной капли.

Суртай стал расспрашивать Федосия; узнав его горестную историю, задумался, замолчал. Потом повернулся к Кунтай, с сочувствием смотревшей на Груню.

— Дай-ка мне домбру.

Он прижал к груди украшенный узором инструмент, настроил струны, легко прикасаясь к ним пальцами. Улыбнулся Федосию и запел свои старые стихи, подыгрывая себе:

Век недолог у красивого цветка —

Жарок, сух такыр,

И недолго беркут смотрит свысока

На бескрайний мир.

Коротка дорога и у скакуна,

Жжет подпруга грудь,

Только лишь мечта жива — она одна

Озаряет путь…

Задумчиво Суртай пощипывал струны.

Груня не понимала слов, но смотрела на него не отрываясь, чувствуя сердцем, что поэт говорит о чем-то сокровенном.

Бледные щеки Суртая зарумянились, болезнь на время отступила, он ощутил прилив молодых сил и вспомнил другие свои стихи:

Нет земли сухой, бесплодной,

Есть лишь знойный суховей.

Нет души как лед холодной —

Есть бесчувственность людей…

И вдруг в его окрыленном сердце родились строки, посвященные русскому тамыру:

Дружба сердце очищает,

Вызволяя из оков,

Солнце ласково сияет

Для друзей — не для врагов.

Не страшны крутые спуски,

Если я тебя сберег,

Милый Фадес, друг мой русский,

Да поможет тебе бог!

Домбра замолкла, на лбу Суртая светились капли пота. Расих передал Федосию и Груне содержание его стихов. Кунтай принесла большую чашу, терпкий запах осеннего кумыса наполнил комнату.

— Вели зарезать черную овцу, — сказал Суртай жене, — это последнее, что у нас есть; распорядись, чтобы мои джигиты не мешкали. — Он отпил кумыс из пиалы и предложил гостям отведать древний казахский напиток.

— Фадес, я разделяю ваше горе: твоя мать была достойной женщиной, теперь она ушла в иной мир. На все воля божья. Мне нравится твоя невеста, одобряю твой выбор. Главное, чтоб промеж вас были мир и согласие, тогда все уладится. Крепко держитесь друг за друга, иначе нельзя. Даже птицы вьют себе гнезда в голой степи, а мы — люди, живем сообща, одним аулом… устроим вас. Вот только… — Он на минуту замолчал, потом продолжал: — Жить есть где, да и плотник ты хороший, золотые руки, человек самостоятельный. Язык наш выучишь, а пока Расих будет подле тебя. Твоего тестя, этого злого филина, я сразу невзлюбил. Думаю, до нас он не доберется. И здесь таких хватает. Ну да ладно, раз пришел ко мне в трудный час, ты мне теперь как брат. Все, что смогу, для тебя сделаю.

Расих перевел Махову слова Суртая, и тот благодарно кивнул. Отблески костра играли в его голубых глазах.

— Суртай-ага, вся наша надежда на вас, я знал, что вы нас выручите. Мне не по себе, я печалюсь оттого, что вы пострадали из-за нас, и молю бога, чтобы к вам вернулось здоровье. Так получилось, что я много скитался, можно сказать — стал кочевником. — Федосий улыбнулся, но сразу же его лицо стало серьезным. — Я и Груня хотим остаться с вами, стать вам родными.

Груня постепенно осваивалась в незнакомой обстановке. На колени к ней взобрался Жоламан и осаждал ее вопросами:

— Тетя Курана, вы насовсем к нам приехали? А где ваши верблюды, кошмы? Они еще в пути? — В смышленых глазах мальчугана светились радость и любопытство: видно, незнакомая белокурая девушка пришлась ему по душе. Груня не понимала того, о чем говорит ребенок, но ее охватила волна нежности к нему, она ласково притянула Жоламана к себе.

Когда съели мясо и запили его бульоном, Расих пошел устраивать гостей на ночлег. Суртай хотел, чтобы они отдохнули, а наутро смогли собраться.

Жоламан пошел провожать полюбившуюся ему «тетю Курану».

Холодный ветер дул сквозь прутья юрты, он был настоян на горьком запахе осенних трав. Суртаю не спалось; отвернувшись к стене, он погрузился в невеселые думы.

«Видно, я уже не подымусь, — горестно думал он, — слабею с каждым днем. И то правда, один шайтан живет вечно, но обидно умереть рано, не закончив начатых дел и стихов. Если меня не будет, что станется с несчастными бедняками, доверившимися мне? Восстанут ли они против произвола богатеев или смирятся перед железным кулаком какого-нибудь Тлеу? Кто наведет их, укажет дорогу во тьме? Многие сложат головы в неравной борьбе… Как переменчива жизнь — то бурлит, словно полноводная река, то иссыхает, как летом ручеек. Неужто это вечный закон? Всегда ли жизнь будет юдолью печали? Или придет конец беспросветной нищете, унижениям? От хана не жди добра, от бая не будет помощи. О господи… И у русских так же. Богачи имеют власть, притесняют таких честных работящих мужиков, как Фадес. Он надеется на меня, верит мне. Я совсем обессилел, хворь задавила меня. Как я смогу ему помочь? А проклятый филин, его тесть, не будет сидеть сложа руки. Устроит погоню, кровопийца! И до нашего аула доберется. Что тогда будет? — Суртай тяжело вздохнул. — Если он явится сюда, я, как казах, не смогу выдать ему сноху — обычай не велит, ведь они пришли сюда просить защиты. И односельчане меня поддержат. Значит, начнется вражда. А что, если куда-нибудь их переправить? Я бы так и сделал, нашел укромное место, если бы не моя немочь. И оставить их здесь нельзя, и так уже много пролито крови. — Суртай хорошо понимал, что, если не укроет Фадеса и Курану, аулу не поздоровится. — Тлеу только этого и надо! Один раз он переломал мне кости, что ему стоит их живьем сжечь. Да, так… Им только дай повод. Какое дело этим сытым негодяям до молодой любви! Их цель поссорить, разъединить людей. Для казаха и для русского мужика главное — выжить. Разве таким, как Тлеу, понять это, они на все готовы, только бы не допустить нашей дружбы. Любовь двух ласточек — Фадеса и Кураны — не даст ему спокойно спать. Нельзя им оставаться в нашем ауле, но и отправить их невесть куда я тоже не могу. Что с ними станется в случае моей смерти?

Эх, дать бы знать батыру Аралбаю! Но как ему сообщить? И до Жомарта не добраться. Бескрайняя наша степь — ничего тут не поделаешь…

Слава богу, хоть мои односельчане не пухнут с голоду. Начали сеять хлеб. Правда, я сам не видел, но, говорят, пшеница уродилась. Спасибо русским мужикам, это Фадес нам помог. Теперь мои джигиты не пойдут с протянутой рукой к Бакену, к Тлеу. Землепашество будет подмогой моим сородичам. Глядишь, и меня помянут добрым словом… Голод — не тетка, но трудно расставаться с тем, что впитано с молоком матери; ни камча, ни дубина тут не помогут, только терпение и добрая воля. Так-то. Русские тамыры научили нас стоящему делу, а мы не пожалеем пота».

Поднялся ветер. Вдыхая запах пряных трав, Суртай почувствовал, что ему дышится легче. О травы земли родимой! Вы впитали солнце нашей степи, что может быть целебнее вас для изболевшего сердца?

— Тетя Курана, не уходи… — сказал Жоламан во сне.

Душа ребенка быстро прикипает к добру. «Кутенок мой бедный! Как-то сложится твоя судьба? Неужто пойдешь за подаянием к чужим людям?»

А на следующий день приехал Куат со своим небольшим отрядом. Потрескивал кизяк, уютно горел огонь в юрте Суртая, двое мужчин говорили по душам и прекрасно понимали друг друга. Подстелив шкуру, Кунтай присела подле них; она пряла шерсть, прислушиваясь к разговору.

Глаза у Суртая впали, усилился хрип в легких, но сейчас он чувствовал себя бодрее. Расправились морщины, на лице светилась благодарная улыбка. Ему хотелось высказать наболевшее, излить Куату душу.

— Брат мой, хоть ты и молод, но я вижу — неплохо разбираешься в жизни, сердце твое не глухо к людской боли. Не смотри на меня так, я и сам понимаю, что дни мои сочтены… не могу подняться… как волк с подрезанными сухожильями. Конечно, это рок мой, злая судьба, но больше всего виню я своих недалеких сородичей. — Суртай тяжко вздохнул, задумался, потом продолжал: — Все пережитое мной, все выпавшие на мою долю невзгоды заставляют меня усомниться в справедливости божьей. Но что толку укорять всевышнего? Еще вчера я был удалым батыром, а сегодня — живой мертвец. Выдохся я, Куат. Мне всегда претила слабость, а нынче я сам слаб и беспомощен. Слабым меня сделал опять-таки мой сородич, ты знаешь, кого я имею в виду, — Тлеу. Он выгоняет меня как паршивую собаку. Когда-то я был его правой рукой, а теперь стал ему обузой. Я не могу обвинять Тауке-хана; неудивительно, что он считает меня зачинщиком стычек с русскими, это Тлеу оклеветал меня, распустил ложные слухи. Как я жалею, Куат, что так поздно познакомился с русскими мужиками. Они такие же бесправные люди, как и мы. Их невзгоды — наши беды. Какого бы ты ни был роду-племени, будь ты русский или казах, и у них, и у нас лишь бедняки подставляют шеи под пули, лишь они до времени сходят в могилу. Понял я это, лишь сам нахлебавшись досыта, но все же открыл глаза на мир.

Слушая своеобразную исповедь Суртая, Куат глубоко задумался. Угнетатели везде одинаковы, всюду они поразительно схожи. Здешний Тлеу, Турсун-султан ничем не отличаются от Булата, сына Тауке-хана, они так же бесчинствуют в своих аулах, кичась силой и богатством, так же глухи к голосу справедливости. Куату вспомнились слова Жомарта, когда тот напутствовал его в этот нелегкий путь: «Справедливость — это орудие в руках сильного, для слабого в ней мало проку».

Суртай скончался на третий день по приезде Куата, с великой горечью он сомкнул свои прекрасные глаза. Вот что сказал джигиту Суртай, перед тем как покинуть бренный мир:

— Я никогда раньше не знал тебя, но по духу своему ты оказался моим братом, тем человеком, которого я искал всю жизнь. Теперь одно томит и тревожит меня. В тот раз Тлеу уехал, кипя злобой. Не успеет остыть мое тело, как он явится, чтобы забрать Кунтай. Сердце мое содрогается, когда я думаю, что ничем не могу помочь моей бедной жене, моей верной спутнице, которую я полюбил еще в отроческие годы. Наша жизнь прошла как один день, мы всегда были преданы друг другу. О горе, горе! Но моему сыну ты можешь помочь, увези Жоламана. Я наслышан о мудрости и доброте Жомарт-батыра. Поручаю вам обоим моего мальчика. Осуши его слезы… Еще есть к тебе одна просьба: тут у меня остаются друзья — башкир Расих и один русский по имени Фадес. Оба они в разное время, прося моей защиты, пришли в наш аул и остались. Пусть они вместе с вами отправляются к Жомарту. Когда узнаете их получше, поймете, почему я за них просил. Вы сыновья разных народов и должны подружиться, я бы хотел этого…

Такова была последняя воля Суртая, его завещание.

Зимой Куат вернулся в Туркестан и, побывав на приеме у хана, возвращался домой вместе с Жоламаном. Когда Куат узнал о гибели Зулейхи, все перестало существовать для него, лишь участливый взгляд сынишки Суртая, такого же одинокого в этом мире, как и он, немного ободрял его. Казалось, рано повзрослевший мальчик понимает смятение его сердца, его молчаливую скорбь.

Приехав в аул Жомарта, который зимовал в Теректы, он передал просьбу Суртая и препоручил мальчика заботам старого батыра. Ведь Жомарт не только выпестовал немало скакунов, потомков легендарного Тулпара, но совсем неплохо разбирался в людях.

Загрузка...