Мамы в добрый час породили нас,
Не в палатах, а в болотах наша жизнь зажглась…
Мы из тех ребят, что не ждут наград,
Жарко любят, твердо верят, честью дорожат.
Броневик — сюда, броневик — туда,
Враг подходит, но восходит красная звезда.
Я, на страх врагам, сам достал наган,
Дайте, дайте мне винтовку, я не мальчуган!
Город наш в дыму. Город наш в огне.
Как стекло в плавильной печи, небо в вышине.
Мальчик словно птенчик, не залатан френчик,
На посту у трибунала Янкелэ Рубенчик.
Сытые семейки, прячьтесь под скамейки!
На улицу, на улицу, хлопцы из ячейки!
Скоро, скоро ночь пройдет, скоро рассветет,
Я поеду вместе с вами на коне в поход.
Поскачу я с вами, напишу я маме:
«Твой сынишка полюбил ураган да пламя!»
Мамы в добрый час породили нас,
Комсомольцы минской роты, слушайте приказ!
1920
Уж как первый разведчик показался вдали.
Стало на улице людно.
Уж как первый разведчик ворвался в пыли,
К нему протолкнуться трудно.
Уж как первый разведчик спрыгнул с седла —
Гул в толпе, как по лесу ветер.
И люди воскликнули: жизнь пришла!
И обрадовались, как дети.
Сказал я матери:
— Я подрос,
Я пойду воевать под знамена.
А мать ответила:
— Молокосос,
Иди собирай патроны…
11 июля 1920 г.
Владимир Ильич болен…
Звонче,
Колокол
Свободы!
Через толщу тьмы
Мы идем борцам на смену,
Ленин — это мы.
Пусть услышат
Все, кто с нами,
Кто душой прямы:
Мы спасаем
Мир от горя,
Ленин — это мы!
Загуди
Металлом звонким,
Разбуди умы!
Мы — свобода,
Мы — спасенье,
Ленин — это мы!
Апрель 1923 г.
Бессмертные люди,
Бессмертные годы,
Сыны грозовой непогоды.
Куда ни пойду
И куда ни поеду —
Ведут имена их по верному следу.
В их сильных руках
И теперь знамя вьется,
От Волги до Темзы их песня несется.
Нет, мы не забудем
В минуты печали,
За что отвечали, что нам завещали.
Друзья, нам беспечными
Быть не годится:
Сумеем мы хлеба куском поделиться,
И вскинуть, как прежде,
Винтовку на плечи,
И вражеским полчищам выйти навстречу.
Суровая юность
Моя огневая!
Тебе эту песню свою запеваю!
1925
Колокольцы под дугою пляшут.
«Калi ласка», — слышится привет.
Край родной — покой лесов и пашен,
Колыбель невозвратимых лет.
Предки жили тут, с судьбою ссорясь,
Здесь мой дед навек в земле почил,
После смерти деда только горе
Мой отец в наследство получил.
И когда спускается все ниже
Полог предзакатной тишины,
Дедушку я вновь так ясно вижу, —
Он идет ко мне с Березины.
Где-то здесь, в какой-то ближней роще,
Где луна деревья сторожит,
Под могильным холмиком заросшим
Старенькая бабушка лежит.
У нее учился я когда-то
Постигать земли родимой грусть,
Узнавать по вышивке заката
И любить родную Беларусь.
1928
Посмотришь: одно загляденье,
Каждая — ангел земной,
Но начинается землетрясенье,
Когда они схватятся между собой.
Одну зовут Баше,
Другую — Маше,
Третью — Стэре,
Четвертую — Мэре,
Пятую — Рохе,
Шестую — Брохе.
Шестеро — ни меньше, ни больше.
И это, думаете, у папаши вся семья?
Так вы ошибаетесь: есть еще Мойше —
Их младший брат, а это — я.
Кричит старик: — Девки, не шумите!
Когда вашему гвалту настанет конец?!
Пора вам, чертовки, замуж выйти,
Пора вам, плутовки, под венец! —
Сестры хохочут, ходят парами
И, как подковами, каблуками стучат.
Вваливаются в дом влюбленные парни
И целый вечер за столами торчат.
И парней толкает под бок папаша:
— Ни костей, ни мяса, ни жил!
Тоже мне мужчины! Где мускулы ваши?
Тощие петухи… чтоб я так жил!
Ну, выпьем, что ли? Лэхаим! Лэхаим![2]
Желаю кучу наследников вам,
Плодясь, мы свой древний род умножаем —
Кехойл ал сфас гаям![3]
Когда смеются мои сестрицы,
Качается весь дом;
Пляшут — трещат половицы:
Не дом, а Содом!
Одну зовут Баше,
Другую — Маше,
Третью — Стэре,
Четвертую — Мэре,
Пятую — Рохе,
Шестую — Брохе…
Шестеро — ни меньше, ни больше.
И это, думаете, у папаши вся семья?
Так вы ошибаетесь: есть еще Мойше —
Их младший брат, а это — я.
1929
Спросил я коваля Аврома,
Так спросил я:
— Не откажите, тесть любезный,
Растолкуйте —
Как в вашей глухомани,
В округе ржавых топей,
Где множество озер,
Давно заросших,
Сквозь ветви видят небо
Да слышат только крики
Диких уток, —
Как в этих дебрях
Люди объявились —
Бородачи,
Дубы в болотных сапожищах…
Ох, и смеялся же папаша Рохл-Лэйи,
Ой, хохотал же он:
Зятек, мол, озадачил!
И, поразмыслив,
Он ответил,
Так ответил:
— Произошло оно
В дни сотворенья мира.
Когда господь
Свои великие затеи
Со всякой всячиной благополучно кончил,
Увидел он вдали
С десяток бедняков, —
Ну, нищета!
Ну, голодранцы! —
Бледны,
Измучены,
Толкутся с жалким скарбом,
Никак найти себе пристанища не могут…
И сжалился господь,
И на воздушном шаре
Спустил в Полесье их,
Вот в самый этот угол:
«Здесь, бедняки, вам жить —
И с плеч долой забота!
Клянусь,
Достались вам счастливые болота!..»
Спросил я коваля Аврома,
Так спросил я:
— А отчего тут девушки
Смуглы,
Стройны и тугогруды?
Ох, и смеялся же папаша Рохл-Лэйи,
Ой, хохотал же он:
Зятек, мол, озадачил!
И, поразмыслив,
Он ответил,
Так ответил:
— Я думаю,
С того, что в глухомани нашей
Ступают ноги по земле любовно, —
Вот почему земля нам благодарна,
И обиды
Не знают поросли зеленые, взрастая, —
Трава тут сочная, высокая, густая…
1933
Сталь в гневе ищет к желобу пути,
Мартены
Алый рот кривят в усмешке.
Я — сталевар.
Один из тридцати.
Здесь нужно торопиться,
Но без спешки.
За ломом лом снует,
Мартен дразня;
Расплавленную массу
Пламя лижет.
Сейчас,
Кипя,
Промчится близ меня
Поэзия —
Такой ее я вижу.
Поток,
Сияньем
Лампы ослепив,
Течет;
Кран мостовой пространство режет;
В углу
О чем-то тихо шепчет шкив,
Сквозь злой и грозный пробиваясь скрежет.
Что это?
Дальний гром грядущих гроз?
Иль сотни топоров врубились в скалы?
В себе —
От стоп и до корней волос —
Стихов неясных
Слышу я начала…
И вдруг:
«Ну что ж! Подыскивай слова,
Поэт! —
Над ухом голос раздается. —
Но закатай-ка прежде рукава,
А не валяй поэму как придется».
Запущен был с утра мартен шестой,
Как говорится — трудовые будни.
Внезапно
Поднял он скулеж и вой
И непрерывно «квакал» до полудня.
А в три часа раздался треск:
В печи,
На стенке справа,
Показались дыры,
И на пол стали падать кирпичи.
— Братишки! — крик раздался бригадира. —
Скорей!
Еще успеем заложить!..
— Э, нет! Не наше дело, лезьте сами,
А нам еще не надоело жить…
— Ударников зови…
— Не шутит пламя…
Тут мы втроем:
Я (то есть Гирш Барбой)
И два моих товарища по смене
Кричим:
— Не трусь! Мартен дает нам бой,
А мы — поставим латку на мартене.
Держи кирпич!
Скорей дай глину мне!.. —
Нам тридцати всего секунд хватило,
И вот уж нет той трещины в стене,
Притом в печи не стало меньше пыла.
Вон там она,
Последняя в ряду,
От всех ее теперь я отличаю.
Ну, на сегодня всё — гудок, иду.
Вот так, поэт! Давай-ка выпьем чаю…
1933
Мне весело, — и расцветает
Весенний сад под вой пурги,
Простор, как друг, меня ласкает
И снегом жжет мои шаги.
Мне весело: шатер лазурный,
Гори! На улице тепло,
Огонь сметает пляской бурной
Былую ненависть и зло.
Печаль не рыщет по задворкам,
Вскипает радость на ветру —
И скольким новым алым зорькам
В сосновом вспыхивать бору!
Тоска, ты траурные ленты
В венок вплетаешь не для нас.
Моя страна — простор рассветный,
Широкий деревенский пляс.
По-вешнему впервые осветило
Сегодня солнце крыши, окна, стены;
Почувствовал я в каждой жилке силу,
Когда мы шли из цеха после смены.
Оно при всех, не опасаясь сплетен,
Ласкало мне колени и запястья;
Уже не говорят, ни что я бледен,
Ни что устал, — я не скрываю счастья.
В весенний синий воздух струйки пота
С груди уносит ветра дуновенье,
Не спрашивая, как зовут и кто ты.
О ветерок — мое отдохновенье!
Хвала весне,
Стоящей на пороге;
Сиянию,
Промывшему оконца;
Чернеющей растаявшей дороге,
От фабрики меня ведущей к солнцу!..
По шумным улицам, усталый,
Иду с работы каждый день:
В рукав влетает ветер шалый,
До двери провожает тень.
Вхожу, и комнате по вкусу
Мои усталые шаги;
На гвоздь — промасленную блузу
И кепку, в угол — сапоги,
Плескаюсь полчаса под краном
И пиво из бутылки пью,
И вечер голубым туманом
Вползает в комнату мою…
Когда последнее взмывает
Сирены заводской «ду-ду»
И город окна зажигает,
Я вновь на улицу иду.
О ветер, легкие продувший,
Усталость высоси из жил,
Чтоб завтра утром, отдохнувший,
Я на работу вновь спешил!
1933
От Волги по степям ходил
Колонной огненной мороз.
Мои морщины холодил
Кристаллами последних слез,
Слезой ребенка и жены,
Которых небу целовать.
Мы были вооружены,
Мы отправлялись воевать.
— Равняйсь направо! Грудь вперед
Кричал солдатам старшина.
Кто выживет и кто умрет —
Мы все равны, одна страна.
Играй, трубач, и вейся, флаг,
Мы все вернемся, смерти нет!
И замыкает левый фланг
Еврей, лирический поэт.
Читай присягу, старшина,
Взойди на белое крыльцо.
У нас у всех — одна страна,
Одна война, одно лицо.
И если плен — так лучше тлен,
Так лучше песне пулю в рот.
Целуй покрепче флаг с колен,
Мы отправляемся на фронт.
И… шагом арш! И вейся, флаг.
Кто выживет и кто умрет?
Поэт из Минска — левый фланг.
— Равняйсь направо! Грудь вперед!
А там, где белый снег сиял
В долине белой, как бумага,
Там белым зайчиком стоял
Ребенок мой, моя присяга.
1941
Завалило снегом всех,
Стелется метель по скату,
И, проваливаясь в снег,
Старшина стучит к комбату.
Сонный поднялся комбат
И скорей за автомат:
— Что за новость приволок.
Старшина — солдатский бог?
Может, вражеский десант?
— Нет, товарищ лейтенант!
— Спирт привез? Ребят обрадуй..
— Нет, товарищ лейтенант!
— Вызывают за наградой?
— Нет, товарищ лейтенант!
— От невесты, может, новость?
— Нет, товарищ лейтенант!
— Старшина, имей же совесть,
Шутишь ты, а может, пьян?
— Не шучу я и не пьян.
В штаб доставили баян. —
Лейтенант вскочил: — Да ну?!
Крепко обнял старшину:
Моего седлай коня,
Вороного «Быстрого»,
Горячее он огня
И быстрее выстрела…
Мчись скорей в политотдел,
И чтоб баян не проглядел. —
Нет дороги — целина,
Стелется метель по скату…
Выполняет старшина
Приказание комбата.
Конь летит по целине,
По деревням ветер свищет.
Пепелища. Пепелища…
К штабу мчится на коне
Славный минский паренек,
Старшина — солдатский бог.
Спирт во флягах на столе —
Молодец старшина!
И обед кипит в котле —
Молодец старшина!
И в кисетах есть махра —
Молодец старшина!
Письма всем принес с утра —
Молодец старшина!
Так гони скорей коня, старшина,
Батарее нашей песня нужна…
Пролетает час-другой,
Над замерзшею рекой
Занимается рассвет,
Поле освещается…
Старшины все нет и нет,
Он не возвращается.
Сел комбат за телефон:
— «Дон!»
«Дон!»
Слышишь, «Дон?!»
Это говорит «Двина».
Был у вас мой старшина?
— Старшина?
Нет, не бывал!
Погоди, он ростом мал?
Как же, был такой у нас,
Ускакал домой тотчас…
Прямо с «Дона» на «Двину»
Ожидайте старшину…
Снова день…
И ночь кончается…
Вьюга хлещет вдоль дорог.
И опять не возвращается
Старшина — солдатский бог.
Показался наконец
Из-за леса жеребец,
Распушил по ветру хвост,
Закричали все:
— Кос-кос!
Но не шел он — поднял уши,
Натянулся весь струной,
Будто песню ветра слушал,
Песню вьюги за спиной,
На спине его меж ссадин
Опустевшее седло,
Где же, конь, твой смелый всадник,
Или вьюгою смело?
На комбате нет лица.
— В лес! За мною! Три бойца!
…Вдруг споткнулся на бегу —
Шинели зеленые,
Два фашиста на снегу,
Вьюгой убеленные.
На шинелях кровь черна
Чуть снежком заметена.
Что-то там темнеет с краю
Возле сломанной сосны,
Не ушанка ль меховая?
Да! Ушанка старшины!
Вот и сам он в стороне
Спит на снежной простыне,
На торжественной, безбрежной,
Что расстелена вокруг,
Спит он на постели снежной
Под родное пенье вьюг.
Завертелся снежный улей
Сон спокоен. Ночь глуха.
И баян, пробитый пулей,
Развернул над ним меха.
1942
Аэродром.
На зеленом фоне
Девушка в летном комбинезоне.
Смотрит в бинокль,
Туда, где пламя
Над Гомелем в небо взвилось столбами.
И кажется — вот он,
Подать рукою,
Город родной над тихой рекою.
Аэродром.
На зеленом фоне
Стройная девушка в комбинезоне.
Все, что вчера
Было мирным кровом,
Видится ей лишь в дыму багровом.
— Там, командир, вон за этим яром,
Детство мое объято пожаром…
— Слушай!
Разведчики известили:
Немцы близ мельницы штаб разместили.
Задача: разрушить, смешать с землею.
Ясно?
Готовить машину к бою!
— Есть готовить
Машину к бою,
Вражеский штаб смешать с землею!
Зубы стиснуты.
Пальцы сжаты.
Машину молнией мчит крылатой.
Полковник ждет,
Мгновенья считая,
Минута прошла, прошла и другая.
Нет как нет ее.
Время течет.
Пульс выбивает секундам счет.
Но дождались
И сегодня.
Вот
Уже самолет
На посадку идет.
И рапорт: — Выполнено!
Дотла
Я дом, где фашисты засели, сожгла.
— Ты ранена?!
— Нет, — прошептала с трудом. —
Сожгла я только что собственный дом…
1944
Темная ночь. Отдыхают полки.
Танки заснули в кустах.
Ветер холодный с немецкой реки.
Поле в могильных крестах.
Скоро, начнется последний бой…
В небе из-за леска
Взвился ракеты огонь голубой, —
Значит, атака близка.
И тишина. Отдыхает земля
После нелегкого дня.
Город сжимает тугая петля
Нашего артогня.
И тишина. Кто летит по тропе?
Едет из штаба связной.
Вот он проходит уже по траве
Вдоль по опушке лесной.
— Левина, срочно!
— Сержанта? Сейчас!
…В крайней землянке возня.
— Левин, вставай!
Получен приказ:
Ждет
генерал.
— Меня? —
И тишина.
Кто летит по шоссе?
Слушает часовой.
Двое людей в световой полосе.
— Кто там? —
И весело:
— Свой!
Штаб.
По трехверстке прошел не спеша
Красный огрызок карандаша,
Горло Берлина сжимая.
Тени качаются на стене.
И генерал сидит в тишине.
Дремлет передовая.
— Слушай, сержант,
Ты музыкант?
— Да, генерал!
— На чем ты играл?
Ты кларнетист?
— Нет, генерал!
— Ты тромбонист?
— Нет, генерал!
— И не флейтист?
— Нет, генерал!
— На чем ты играешь, солдат?
— Мой инструмент — автомат!
— А до войны?
— Был скрипачом.
— Так собери музыкантов скорей.
Завтра мы наступление начнем.
Мало мне музыки батарей.
Ясно тебе? Почему замолчал? —
Тихо спросил генерал.
…Свет фонаря освещает глаза,
А на ресницах слеза.
— Разве в атаку легче ходить?
И под огнем безопаснее жить?
Что замолчал? —
Спросил генерал.
— Пишет жена?
— Нет, генерал!
— Где же она?
— Там, генерал!..
— Брат и сестра?
— В пепле костра…
— А старики?
— В тине реки…
Клезмера[4]-деда к оврагу вели,
Чтобы он фрейлехс[5] играл…
Я на Тучинке[6] в черной пыли
Клятву священную дал.
Я до победы не музыкант,
Мой инструмент — автомат.
— Есть у тебя и такой талант.
Ты настоящий солдат.
Будто алмазами режут стекло,
Небо ракеты прожгли.
Дымом Берлин заволокло,
Танки на приступ пошли.
Горло Берлина сжимает петля.
Стонет земля.
Город горит, задыхаясь в дыму,
Рушась во тьму.
Рвется пехота вперед и вперед
До Бранденбургских ворот.
И тишина. Додымил, допылал
Город над Шпрее-рекой.
Вышел из виллиса генерал
И помахал рукой:
— Левин, устал?
— Нет, генерал!
— Скрипку в подарок возьми, сержант.
Есть у тебя и такой талант.
…Тихо вокруг. Офицеры молчат.
Фрейлехс играет в Берлине солдат.
1945
Заборы. Калитки. У старой аптеки
Наш дом деревянный под тенью акаций.
Как видно, останутся в сердце навеки
Минск, Пролетарская, дом 18.
И мне 18! О ангел с косою
Из городка белорусского Копыль,
Где травы на выгоне блещут росою,
Где с тополем важно беседует тополь.
Не знаю — губами, руками, очами
Меня эта девушка приворожила…
Летал на свиданья глухими ночами,
Мне крылья давала какая-то сила.
— Нарви мне сирени, — попросит, бывало, —
За каждую веточку я поцелую. —
Ломаю сирень, и все кажется мало,
И снова ломаю сирень молодую.
Кувшинчики белые не распустились,
За низким забориком ждет мое счастье.
И синие сумерки ниже спустились.
И приняли в нашем свиданье участье.
А в этом саду жил поэт знаменитый.
Мы пили с ним воду из общей криницы.
И мшистый заборик, травою повитый,
Делил переулок, как будто граница.
Не садом, соседом своим любовался,
Когда он утрами ходил по дорожке.
Сиреневый куст над тропою склонялся.
Тюльпаны сгибали зеленые ножки.
Потом приходили к поэту селяне —
В льняных домотканых рубахах ребята.
Я слушал: шумят и поют на поляне,
И песни летят и садятся на хаты,
Как птицы. И матери знают в Полесье,
Что хлопцы гуляют у Янки Купалы.
О юность моя! Белорусские песни!
Хочу, чтобы все повторилось сначала!
…А утром я снова пришел за сиренью.
Нарвал. И скорее к забору рванулся.
Повис, исцарапав до крови колени.
И пятки моей кто-то пальцем коснулся.
Сквозь землю хотел провалиться от страха.
Сосед засмеялся:
— Куда ты, куда ты?
Послушай, поет перелетная птаха,
Она возвратилась до дому, до хаты.
Ты думаешь — жалко сирени?
Мой милый,
Мне жаль, что за нею приходишь украдкой,
Слыхал, что ты тоже изводишь чернила,
Ночами склоняясь над первой тетрадкой…
Ты знаешь, что песни растут, как живые, —
Корнями из сердца цветут они пышно.
А если ты станешь поэтом, в чужие
Не стоит сады забираться неслышно.
…А годы прошли. И война отгремела.
И я возвратился к родимым руинам.
У рва, где гремели раскаты расстрела,
Один я грущу над женою и сыном.
Но дому и саду у старой аптеки
Еще суждено из-под пепла подняться, —
Ведь в сердце поэта остались навеки
Минск, Пролетарская, дом 18.
1946
Был город — нынче пепелище,
Кой-где развалины горят.
Над грудой щебня ветер свищет
Да вражьи виселицы в ряд.
Идут из леса партизаны,
Устали — тянутся гуськом.
Котенок черный неустанно
Все ищет, ищет — где же дом?..
Но глянь: строфой стихотворенья,
Что с детства помнишь наизусть, —
Каштан в неистовом цветенье,
Родного переулка грусть.
Вот, кажется, за поворотом
Увидишь белую козу,
И дом — рукой достанешь. Вот он!
Сдержи себя и спрячь слезу.
Ведь каково сегодня тем, кто
Сейчас без крова, без угла?
…………
…В сырой землянке архитектор
Стоит, склонившись, у стола.
На чертеже — сплетенье улиц.
Дома красивы и стройны.
Сады цветущие заснули,
Как будто не было войны.
И под рейсфедером кварталы
Приблизились сюда, к реке.
Деревья парка строем встали
На берегу, невдалеке.
Но в самом центре — это что же?!
Иль подвели его глаза?
И переулок здесь проложен.
И нарисована коза…
Начальство спросит: что за чудо?!
По плану переулка нет.
Коза на чертеже? Откуда?!
Что это — глупость или бред?
Но все, как в сказке, сохранилось,
Коза и переулок тут.
Ну, как стереть, скажи на милость,
Свой уголок за пять минут?
Вы, песни юности, живите,
И ты, каштан, цвети опять!
У входа будет на граните
Белянка-козочка стоять.
Не та, которая пропала,
Другая — волк не страшен ей, —
Та самая, что мне сказала:
Живи и не руби корней.
1947
Он в дом приходит по ночам,
Садится подле ног.
Рукой касается плеча:
— Ну как? Живем, сынок?
Да, да! Конечно, это он —
Крестьянин костромской:
В глазах живые
Васильки —
Полей России огоньки,
И волосы как лен.
Да, да! Конечно, это он!
Конечно, это он!
И шепчет паренек во сне:
— Видать, отец, не выжить мне…
Возьми, отец, и старшине
Отдай мой медальон.
Он здесь, у пояса, зашит,
Над ним из раны — кровь,
А в нем, как в гнездышке, лежит
Далекая любовь.
Но некуда его послать:
Во рву живьем зарыта мать,
Родной отец сожжен…
Возьми, мой друг, и старшине
Отдай мой медальон!
А тот —
Крестьянин костромской,
Седеющий солдат —
Плеча касается рукой
И парня на руки берет
И выпрямляется, высок:
— Давай-ка в медсанбат!..
…Прошли года. Текли года,
Как в реках быстрая вода,
И это — все, что стало сном,
Что было наяву, —
Теперь стучится ночью в дом:
— Живешь, сынок?
— Живу!
И парень на завод идет
И сам с собою речь ведет:
— Ну, как забыть я только мог
Фамилию его?!
Да, да! Конечно, это он,
Крестьянин костромской:
В глазах живые
Васильки —
Полей России огоньки,
И волосы как лен.
— Здравствуй, здравствуй, Иванов!
— Нет, не Иванов!
— Здравствуй, здравствуй, Кузнецов!
— Нет, не Кузнецов!
— А может быть, Петров?
Но вот из древнего ларца
Он достает портрет,
Портрет родителя-отца,
Тот, что сберег сосед.
И говорит родной отец,
Глазами говорит.
— Да успокойся наконец! —
Глазами говорит.
В конечном счете, суть не в том,
Кто спас тебя
И где он: близко, вдалеке,
На Волге или на Десне,
На Каме или на Оке, —
Он здесь, во всей стране!..
Да, да! Конечно, это он,
Он самый, костромской.
В глазах- живые
Васильки —
Полей России огоньки,
И волосы как лен…
1948
Беззвездной ночи сбросив груз
И полон свежих сил,
Рассвет огнем залил Эльбрус
И песню разбудил.
Скал очертания строги,
Мир полон тишиной…
Но что такое? Чьи шаги
Я слышу за спиной?
Знакомый голос:
— Не спеши,
От смерти не уйдешь…
Молись, несчастный, — для души
И миг один хорош.
Я за тобой брожу везде,
Пора на отдых мне,
Не тонешь ты в любой воде
И не горишь в огне.
Но наконец попался, друг,
Отрезаны пути.
На этот раз из этих рук
Живому не уйти.
Молись. Взгляни еще разок
На эти небеса.
Смотри, как белый свет широк
И как остра коса…
— Ты рано, смерть, я не спешу
Отправиться с тобой.
Пощады я не попрошу,
Готов на смертный бой!
— Ты кто? Откуда столько сил?
Я зря сюда пришла?!
Скажи мне, кто тебя родил —
Огонь или скала?
— О нет! Я женщиной рожден,
Но сила есть одна,
Не страшен ей ни бег времен,
Сильней, чем смерть, она.
Ты спросишь, где ее исток?
Гляди!
Он рядом — вот!
Он в схватке выстоять помог,
Зовут его — народ!
1956
Смотрю в окошко памяти моей:
Суббота юная нисходит с небосвода,
Качает ветер синеву морей
И колыбель уставшего народа.
Спи, каменщик, портной и музыкант!
На облаке послушном, как теленок,
Плывет тарелка — золотистый кант,
А на тарелке — хала и цыпленок.
На улицах ни звука, ни лица.
Пуста скамейка и квадрат крыльца,
Никто не рассуждает у ворот.
Как сладко спит его величество Народ!
И в тысяче других печальных ноток
Я различаю храпа саксофон,
Виолончель простывших носоглоток
И насморка хронического звон.
А мимо лавок с урожаем летним,
Где помидоры прямо из огня,
Идет еврей с мальчишкой пятилетним,
Немыслимо похожим на меня.
Он говорит:
— Осел, чего ты плачешь?
Хорош характер у моих детей!
И так за все на свете деньги платишь,
Еще завелся чертов грамотей.
Какой букварь? Чтоб я о нем не слышал!
Ты видишь, сколько вывесок, дикарь?
Не плачь! Ведь я с тобой на рынок вышел,
Чтоб ты увидел собственный букварь.
Пожалуйста, учись по русским буквам,
По вывескам к горячим свежим булкам,
По надписям над плоскими часами.
Но там, где ходит с длинными усами
Процентной нормы неусыпный страж, —
Туда не надо! Там букварь не наш.
Там скучно, очень дорого и тесно…
Ах, Мойшеле, смотри, как интересно:
Алэф — А,
Бейс — Б,
Гимл — Г. —
Так милая великая Россия,
Сама полуголодная, растила
Мальчишек из еврейского квартала,
Таинственные надписи читала:
«Хлеб», «Мясо», «Парикмахерская», «Ларь».
Прекрасен и бессмертен мой букварь!
В снегах славянских под кровавой ношей
Соленых полыхающих бинтов
Я трижды умереть, как Шварцман Ошер[7],
За мой букварь священный был готов.
И в подмосковной огненной долине,
Когда хрустел под танками январь,
Я, как Паперник[8], был готов на мине
Взорвать себя и защитить букварь.
Меня терзали горе и утрата,
Но за руки вели меня всегда
Два мальчика, два близнеца, два брата —
Кудрявый Алэф и курносый А,
Мой первый май и первое двустишье,
Мой первый сад и первый соловей.
Стучат,
Стучат,
Стучат, как дождь, по крыше
Они в окошко памяти моей,
Целуют щеки, губы и глаза.
Ведь я — цветок, случайно уцелевший,
На той войне случайно не сгоревший.
Я — дома, и живут в моей скворешне
Кудрявый Алэф и курносый А.
1959
Памяти Сони Мадейскер, которая боролась с немецкими фашистами на оккупированной территории под именем польской девушки Катажины Романовской.
Воскресни! Магия стиха
Заставит сердце биться!
О, смерть не будет так глуха —
И таинство случится!
Воскресни! Ты жива, поверь,
Душа твоя крылата.
Волшебно распахнула дверь
Перед тобой баллада.
Воскресни! Я твой вздох ловлю,
Как ловит скрипка ноты.
Воскресни! Я тебя люблю,
Как мог любить лишь Гёте.
Все это было так давно…
Наворожили маме:
— Ах, вашей дочке суждено
Владеть, мадам, домами.
Возьмут ее в богатый род,
И с мужем рядом-рядом
Кататься будет каждый год
На воды в Баден-Баден.
Плясало панство краковяк,
Вертелось у портного.
На червяке крестом червяк —
И свастика готова,
Ползет на грудь, ползет на лоб,
На штамп внутри ботинка.
И сразу бешеный галоп
Звериного инстинкта:
Смотреть — не сметь! Рыдать — не сметь!
За жест, за слово — к стенке!
Расстрел и смерть, расстрел и смерть,
И исповедь в застенке.
…Луна над Вильнюсом висит,
Как маятник огромный.
Во мраке свет ее скользит
Оранжевый и ровный,
Она качается давно,
В туманных кольцах света.
Всю ночь ходить ей суждено
По проволоке гетто.
Когда богата ночь, как день, —
Луна подобна солнцу,
Вот закачалась чья-то тень
И тянется к оконцу.
Зачем по городу одна
Так поздно ходишь, пани?
Теперь другие времена,
Теперь другие парни…
Мерцает крестик золотой
На белоствольной шее.
Подолгу под окном не стой —
Везде глаза ищеек!
У них свои и долг, и честь.
Находчивые парни,
Они узнают, кто ты есть,
О набожная пани.
Ты посмотри, однако, вверх, —
Как раз такое небо,
Чтоб легче было револьвер
Вложить в буханку хлеба
И прошептать короткий путь
В ближайший лес из гетто.
Но, пани, справедлива будь
К способностям агента —
Его стремительная тень
На стенах как проказа.
Держаться стен! Держаться стен!
О, барабан приказа!
А вот и тень твоя дрожит,
И бьется дверь в парадном.
Горячий палец твой лежит
На язычке прохладном,
Прицел твой точен, как закон
Великого Паскаля.
Но шаг чеканит каблуком
Гестапо, зубы скаля.
Смотреть — не сметь! Рыдать — не сметь!
Стрелять — не сметь тем боле!
Как это рядом — жизнь и смерть,
Через тропинку боли.
Воскресни! Магия стиха
Заставит сердце биться!
О, смерть не будет так строга —
И таинство случится!
Воскресни! Я твой вздох ловлю,
Как ловит скрипка ноты.
Воскресни! Я тебя люблю,
Как мог любить лишь Гёте.
1959
Внимание! Я счастлив! О друзья,
Я огорошен солнечным известьем.
Весна-царевна шествует предместьем,
Она идет к воротам городским.
По утренним долинам и лугам
Ее сопровождает птичье войско.
И, как подсвечник с капельками воска,
В лесу сияет елка. Сто чудес!
Внимание! Над розовой землей
Летает нежных облаков колонна
И Песней Песнь поэта Соломона,
Царя и мудреца, поют скворцы.
Сегодня утром очень тонкий палец
Забарабанил в стеклышко мое:
— Пора! Гони печаль. А ну ее!
Давай ключи от городских ворот:
Давай стихи от городских ворот.
Пошевелись, поэзии скиталец.
Необычайно светел этот свет.
Согрей свое простуженное горло.
Весна-царевна ждет у входа в город;
Открой ворота и скажи Весне:
— Войди, Любовь!
А Смерть — останься вне!
Влюбленные, спите спокойно.
Звезда молодая, плыви!
Да будет покаран достойно
Любой, кто мешает любви.
Влюбленные, спите спокойно.
Луна, на рассвете седей!
Я знаю, что горе достойно
Испытывать счастье людей.
Влюбленные, спите спокойно.
Вселенная держит свирель.
Поэзия трижды достойна
Раскачивать вам колыбель.
Вы можете смеяться, да, —
Сошел с ума! Причуда!
Но знайте раз и навсегда:
Я свято верю в чудо.
Не потому, что хрустнуть мог
Вполне у смерти в пасти,
А потому, что мой порог
Перемахнуло счастье.
Так вот: совсем-совсем один,
Как музыка в шкатулке,
Я вдоль по комнате ходил
В Армянском переулке.
Давно маячил март в окне,
Стихи, как почки, вздуло,
И голубь залетел ко мне
И сел на спинку стула:
— Очнись, дикарь, постель стели.
Поставь, как люди, кресло!
Она идет из-под земли.
Она… Она воскресла!
И ветер — в дверь, и пламя — в печь,
Осиной бьется рама.
О, у меня исчезла речь —
В дверях стояла мама.
Ее сережки! Молодец!
На пасху из ломбарда
Для мамы выкупил отец
Два глаза леопарда.
Она! Пусть я умру — она!
Ах, как помолодела.
Когда исчезла седина
И выпрямилось тело?
— А ты по-прежнему — стихи… —
Как маленького гладит. —
А продают ли за стихи
Картошку на оладьи?
Скажи, убавилось ли зла,
Прибавилось ли хлеба?
Смотри, я звезды принесла
Тебе с седьмого неба.
Молчи, догадываюсь я:
С поэтов звезд хватает.
Но эта звездочка — моя,
Она во рту растает.
Да, я воскресла! Я — жена
Тебе до смерти самой.
Да, я давным-давно жила,
Была твоею мамой.
Я огорошен! Это бред!
Такого быть не может.
На много, много, много лет
Она меня моложе.
А голубь гулит: — Сатана!
Не ты писал ли прямо:
«Поэту не нужна жена.
Нужна поэту мама».
И пламя — в печь, и ветер — в дверь
Стихи дышать мешают.
— Теперь, — кричат они, — поверь,
Что мертвых воскрешают!
Моя песнь тебе, Эстерл, моя песнь!
Моя жизнь тебе, Эстерл, моя жизнь!
Вот я весь, моя Эстерл, вот я весь.
Будь здорова, Эстерл, моя жизнь!
Будь здорова, Эстерл, я — живой.
Спас меня, о Эстерл, облик твой.
Будь здорова, Эстерл! Седина —
Это лучше, Эстерл, чем война.
Это, слышишь, Эстерл, — пустяки.
О, спасибо, Эстерл, за стихи!
О, спасибо, Эстерл, — мой пророк.
Жгут язык мой, Эстерл, жала строк.
Но тебе открою, право,
Рифмы — горькая отрава.
Временами эти рифмы
Превращаются в порок.
Это стыдно, Эстерл, — рифмовать
Имя той, которую целовать.
Рифмовать, укладывать, упрятывать в строфу…
Это стыдно, Эстерл! Фу!
Радость-Эстер, на рассвете
Спят любимые, как дети,
Движут сонными устами,
Пахнет в воздухе цветами,
Усыпляющими боль.
А стихи окно открыли,
Смотрят в небо, чистят крылья.
Тучи, солнышко встречайте,
Но рассвет не омрачайте.
Пусть он будет голубой!
Эстер, Эстерл, живей!
Солнечную арию
Исполняет соловей
Утром пролетарию.
Исполняет соловей,
Гений-самоучка.
Эстер, Эстерл, живей!
Ты не белоручка.
Нет, священная рука
Труженика-предка
Свой привет издалека
Шлет тебе нередко.
Голоса мастеровых
Словно крики часовых:
— Эстер, Эстерл, вставай,
Не успеешь на трамвай!
Этот голос бедняков
Даже полчища веков
Не могли остановить —
Он пришел благословить,
Эстер!
Тише, Эстерл, тише…
Сейчас говорить опасно.
Меня воскрешает песня.
Не бойся! Это прекрасно!
Это спасенная песня,
Кровь еще на груди.
Это счастливая песня,
Всё еще впереди!
Повтори, Эстерл, повтори…
Повтори этот лепет священный.
Что тебе говорила бабушка,
Белоснежная седина?
Она говорила: «Эстерл-голубь,
Люди рождаются ради любви,
Мы без любви — кувшин без вина».
Эстерл, так говорила она,
Та, что с молитвой вошла в крематорий,
Мудрая птица, пепел которой
В белый цветок обратила весна?
Она не была ангелом, Эстер.
Была поэтом.
Не плачь!
Повтори, Эстерл, повтори.
…И вторглись двуногие волки
В маленький переулок,
Туда, где давным-давно
Веселый Шолом-Алейхем
На праздники пил вино.
Рассказывай — я пишу.
Рассказывай до конца.
…И схватили они отца.
— Еврей? —
Сапогом в живот… —
Смотрите, еще живет!
Коммунист? —
Пуля в висок. —
Огненный сок — на песок.
Эстер, не плачь, помоги!
Ты слышишь мои шаги
В тумане молочно-белом?
Помоги, помоги, помоги
Донести его бедное тело
До подножья последней строки.
Не плачь!
«О, мы не забудем! О, мы не забудем!» —
Деревья кричали на улицах людям.
И ночью, когда мы сливались в одно,
«О, мы не забудем!» — кричали в окно
Луна, и заборы, и пепел, и тополь.
Я слышал во сне их неистовый вопль.
И ты, проведя языком раскаленным
Во тьме по губам пересохшим, соленым,
Клялась, как деревья на улицах людям:
«О, мы не забудем! О, мы не забудем!»
Тише… Тише…
Летайте, как птица, как снег.
Он любим, и она любима.
Этот парк прозрачен,
Как мысли во сне,
Чистота его только с детством сравнима.
Тише.
Двое сливаются с деревом белым,
С человеком сливается человек.
Так, наверно, душа
Сливается с телом
И с небесным сливается
Выпавший снег.
Осторожнее!
Снег на скамейке не трогать!
Голубь-Эстер, беги! Я бегу за тобой.
Осторожнее!
Белое над головой.
Осторожнее!
Белое под каблуками.
Я тебя поцелую!
Ты машешь руками:
— Как не стыдно? Деревья увидят! —
Побег.
Я кричу:
— Возвратись!
Будь отважна, как снег!
Я слышу твои шаги в городской суете.
Из тысячи тысяч — именно эти.
Узнаю! Они стучат у меня в грудной клетке.
И я, освобожденный из другой клетки,
Из камеры смерти,
Из тысячи тысяч шагов
Слышу именно эти.
Слышу и громко пою.
Узнаю, узнаю,
Наконец узнаю
Собственную весну.
Да! Мне это счастье стоило десятилетий.
Не надо, Эстер, не надо.
Не надо ни клятвы, ни слов.
И смертных зароков не надо.
Пускай не покинет совесть
Никого, нигде, никогда.
О Эстер! Меня укусила однажды
Змея из печальной, но мудрой сказки,
Которую мне рассказала мама.
Начало доброе, худой конец.
О, голос мамы — песенка скворца!
Вернулась королевна во дворец
И в слезы — нет ларца.
Огонь танцует в печке голубой.
Метель танцует на ветвях ольхи.
Меня уводит мама за собой
По лесенке, по лесенке — в стихи.
Уже орет на площади гонец:
— Тот, кто найдет потерянный ларец,
Получит в жены дочку короля
И горы хрусталя.
Пастух веселый щелкает кнутом,
Домой торопит молодых овец.
А за прудом в сиянье золотом —
Лежит ларец.
— Что за находка! Ай да счастлив я!
Скорей посмотрим, что блестит внутри. —
Открылась крышка, вылезла змея
И укусила. Вот тебе — смотри!
Хихикали над ним стада овец:
— Хи-хи, нашел! Хи-хи, открыл ларец!
Хи-хи, поверил в дочку короля
И в горы хрусталя.
…Себя ночами спрашиваю вслух:
— Что я нашел? Чем заплатил тогда?
Опять обманут королем пастух,
И мама справедлива, как всегда.
Любовь совсем не многословна.
А ненависть — наоборот.
Любовь в словах своих условна,
А ненависть — наоборот.
Но у любви одна примета:
За ней невидимая тень
Идет, как за спиной предмета,
Как ночь — за днем, за ночью — день.
Она дороги пробивает,
С любовью вместе гнезда вьет.
И даже изредка бывает:
Любовь мертва, а тень — живет.
Они идут, как дверь — за дверью,
За хлебом — соль, за тканью — нить.
И ни одной из них потерю
Мы не сумеем заменить.
— Пей любовь спокойно, от краев — до донца,
Будешь помнить долго этот запах солнца.
Разве можно залпом пить такой напиток,
Счастье превращая в камеру для пыток?
Это — не отвага, а сплошное детство.
Отличай обжорство от священнодейства, —
Говорила мама, тогда еще живая,
Маленькие раны мои переживая.
О, двадцатилетние! Вы смеетесь в ярости.
Слышу! Слышу: — Ангелом сделался на старости.
Смотрю на секундную стрелку…
Как ветер — вершины лесов,
Она обегает тарелку
Моих неподвижных часов.
Как часто ее лихорадит,
Знобит и в мороз, и в жару!
Занятно, чего она ради
Летает, как мяч, по двору?
А эти, счастливая пара,
Идут незаметно почти.
Любимая, это недаром —
Им дальше и дольше идти.
1959
Как детям, сладко спится палачам.
Ко всем приходит сон в плаще белесом.
И лишь тюрьма в ознобе по ночам,
Как юноша, больной туберкулезом.
О, крепко минский губернатор спит
Под мерный гул осенних длинных ливней!
А в скверике простуженно сипит
Слепой голодный белорусский лирник.
В замерзшем сквере лужицы мелки,
Отсвечивают тускло и лилово,
И в каждой отражаются белки
Недвижных глаз поющего слепого.
Еще я мальчик. Я еще дрожу,
Когда брожу кварталом нееврейским,
Я в белорусе сходство нахожу
С тем Авраамом, пастухом библейским,
Что был в холстину грубую одет.
Поет Старик, бредет он спотыкаясь.
Спит губернатор. Пьянствует кадет.
И туча в небе — как бездомный аист.
Осенних ливней грязь и кутерьма.
Как ровно в спальне губернатор дышит!
Готовится этап. Не спит тюрьма.
И будущий чекист листовку пишет.
Серебряный гривенник — нищего брошка,
Слеза моей мамы, застывшая льдом.
Душистого масла столовая ложка
Нужна до зарезу.
Как беден мой дом!
— Царевна Суббота давно отдыхала.
Дай гривенник!
Сохнет субботняя хала.
Дай гривенник!
Я не на шкварки прошу…
Дай гривенник!
Я же на рынок спешу,
А он из-под талеса смотрит сердито
На маму мою, как судья на бандита:
— Душистого масла ей нужен бочонок!
А каждое лето рожает девчонок!
Смотрите! Готово полдюжины девок,
А где я возьму на приданое денег? —
…Шесть маленьких скрипок
За тряпками дышат,
Шесть маленьких скрипок
Сопят и не слышат:
— Дай гривенник!
Сохнет субботняя хала.
Царевна Суббота давно отдыхала.
Дай гривенник!
Я не на шкварки прошу…
Дай гривенник!
Я же на рынок спешу… —
И каждое утро:
— Дай гривенник! —
Шепот…
— Дай гривенник! —
Жалобы,
Слезы
И топот…
— Дай гривенник!
Гром!
Рукопашная!
Плач!
— Дай гривенник! —
Дети услышат!
Палач! —
Тогда разбиваются чашки и миски.
О девочки, уши закройте скорей!
Влетают проклятья бобруйских и минских
Евреев, несчастных, как этот еврей.
Осиной трепещет оконная рама…
…О нежная, смертная, тихая мама,
В твоем изголовье свеча оплыла.
«Лилит?»
Где ты, нищая лилия, где ты?
Ах, падают в августе с неба монеты…
Бессонница здорово мне помогла,
И я поднимаю летящие звезды,
И вдруг узнаю по мерцанью внутри
Застывшие, синие мамины слезы.
И каждая — гривенник.
Видишь?
Смотри!
Не про ведьму-дурочку
С тайнами ужасными,
А про дом, про улочку
С фонарями красными.
Эта сказка — мрачная,
В ней целковый катится,
Не дождется младшая
Свадебного платьица.
Здесь не попадаются
Принцы благородные.
Эта сказка — мрачная,
В ней живут голодные.
В ней сидят Марылечки,
В ней сидят Рахилечки,
По утрам они едят
Черный хлеб да килечки.
Толстомордая мадам
Не дает покоя,
Отпирает господам:
И ведет в покои.
Эй погромче, музыкант,
Худенький парнишка!
К нам желает фабрикант —
Белая манишка.
Знаменитый будет гость,
Не село — столица!
У него целковых горсть —
Надо веселиться!
Эта быль развеяна,
Как струя табачная…
Памяти доверена
Только небыль мрачная
Не про ведьму-дурочку
С тайнами ужасными,
А про дом, про улочку
С фонарями красными.
1958–1960
Обыкновенный переулок
Вблизи Смоленского метро.
За кошкой гонится собака,
Звенит ведро, скрипит перо.
Но если вечер лапой синей
Слегка ударит в дверь мою,
Я отправляюсь в переулок
И тихо песенку пою.
Шломин переулок,
Шломин переулок,
Почему твой голос так звенит?
Шломин переулок,
Шломин переулок,
Почему ты тянешь как магнит?
В году кровавом и далеком,
Нацелясь в небосвод виска,
Дворянский сын и юнкер царский
В бою убил большевика.
И если вечер лапой синей
Слегка ударит в дверь мою,
Я отправляюсь в переулок
И тихо песенку пою.
Шломин переулок,
Шломин переулок,
Что в тебе такого, не пойму.
Вижу заурядные
Окна и парадные,
А пою и плачу — почему?
Исчезнет старый переулок,
Построят новые дома,
И будет лето петь у окон
И льдом названивать зима.
И я, поэт, чудак веселый,
Останусь с песенкой вдвоем.
А если вам она по вкусу,
Мы вместе, может быть, споем.
Шломин переулок,
Шломин переулок,
Голубые окна, фонари.
Что в тебе такого,
Шломин переулок.
Что сияет песенка внутри?
1960
Эй! Вставайте из ям, это песня моя
Обращается к вам в глубину небытья.
Эта песня жива, —
Потому что права.
Я пришел
Мое имя Железный!
Весь я ваш — плоть от плоти, как песня моя.
Эта песня красна, как язык соловья.
В крематорий ее —
А она за свое.
Я пою.
Мое имя — Железный!
Я — не просто бродячий веселый певец.
Я — возмездье за шесть миллионов сердец.
Догадайся, палач,
Кто я — меч или плач?
Я живу.
Мое имя — Железный!
Это я? Это шесть миллионов поют.
Это кости шести миллионов дают
Розоватый побег,
Из него — человек,
Это я!
Мое имя — Железный!
1960
Для вас — как есть:
Табачный дух,
Перрон, вагон, который тесен,
Гудки, терзающие слух,
Носильщики, платки старух.
А для меня — шкатулка песен.
Для вас — обыкновенный рейс,
А для меня — кровавый рельс
Ручьем струится в поле чистом,
Где мальчик мой сожжен фашистом.
Его шубенка — на горе
Из тысяч маленьких пальтишек.
Он канул в небо в январе
С ватагой в тысячу мальчишек.
Для вас как есть:
Табачный дух,
Перрон, вокзал, который тесен,
Гудки, терзающие слух,
Носильщики, платки старух.
А для меня — шкатулка песен.
Приоткрывается, и вдруг
Я слышу детский голос пепла.
1960
О, темя снежное — гора,
Куда крыла не мчат орланов!
На ней печальней баккара
Поет дитя из Нидерландов.
Ни человек, ни зверь, ни танк
Не тронут этого предела.
Там королевство Анны Франк,
Где может петь душа вне тела.
Светильник огненный держа,
Как держат сложенные крылья,
Танцует на снегу душа,
Обрызганная снежной пылью.
Сияет бездна впереди.
— Ты кто? Дитя? Бессмертье? Птица?
Мне страшно, ангел! Отойди!
Так можно вдребезги разбиться.
Но деревянным башмаком
Она выстукивает гулко
Напев, который так знаком,
Как сон, как запах переулка:
Ой, хануке, хануке —
Праздник веселый…
Аж дрожь идет по городам,
И кровь из глаз роняют зори,
И море вторглось в Амстердам,
Рассудок потеряв от горя.
…А та — на темени горы.
В ее руке светильник дышит.
Не умерла. Глаза добры.
А нас бессонница колышет.
1960
Город пахнет свежестью
Ветреной и нежной.
Я иду по Горького
К площади Манежной.
Кихэлэх и зэмэлэх
Я увидел в булочной
И стою растерянный
В суматохе уличной.
Все,
Все,
Все,
Все дети любят сладости,
Ради звонкой радости
В мирный вечер будничный
Кихэлэх и зэмэлэх
Покупайте в булочной!
Подбегает девочка,
Спрашивает тихо:
— Что такое зэмэлэх?
Что такое кихэлэх?
Объясняю девочке
Этих слов значенье
Кихэлэх и зэмэлэх —
Вкусное печенье,
И любил когда-то
Есть печенье это
Мальчик мой, сожженный
В гитлеровском гетто.
Все,
Все,
Все,
Все дети любят сладости,
Ради звонкой радости
В мирный вечер будничный
Кихэлэх и зэмэлэх
Покупайте в булочной.
Я стою, и слышится
Сына голос тихий:
— Ты сегодня купишь мне
Зэмэлэх и кихэлэх…
Где же ты, мой мальчик,
Сладкоежка, где ты?
Полыхают маки
Там, где было гетто.
Полыхают маки
На горючих землях…
Покупайте детям
Кихэлэх и зэмэлэх!
Все,
Все,
Все,
Все дети любят сладости
Ради звонкой радости
В мирный вечер будничный
Кихэлэх и зэмэлэх
Покупайте в булочной.
1960
Тут прибегала пионерка Лена,
Вся смуглая, как полотно Гогена,
С громадными глазами — до висков.
И, как луна над голубым селеньем,
Она склонялась с детским изумленьем
Над ворохом моих черновиков.
Мое перо как следует плясало
И голубые буковки писало,
Отображая мыслей поворот.
О, это было очень странно, право, —
Ведь я пишу не слева и направо,
Ведь я пишу совсем наоборот.
И девочка — глаза как две пироги —
Стояла долго на моем пороге
И думала, что я сошел с ума.
Ведь там, где у меня стаяла точка,
У них в диктантах начиналась строчка —
И так велит грамматика сама!
А перышко отчаянно плясало
И голубым по белому писало,
Отображая мыслей поворот.
Как мог ребенку объяснить я в целом,
Что у меня на этом свете белом
Уж все давным-давно наоборот…
1960
Когда тревожно спится по ночам,
Не удлиняйте очередь к врачам,
Хотя бы раз послушайте поэта —
Пора к поэзии прислушаться, пора!
Перепишите и навек запомните:
Прыжок с кровати в семь утра!
Долой рубаку! Бег по комнате!
Вначале, медленно и глубоко дыша, —
Реальность обнимается с фантастикой.
Раз-два!
Раз-два!
Внимание! Душа
Больного занимается гимнастикой.
Сырое полотенце — на пле-чо!
Вам холодно? Вам станет горячо!
Раз-два!
Раз-два!
Побольше оплеух!
Они прекрасно поднимают дух.
От оплеух сырого полотенца
Мы розовеем, как лицо младенца.
И главное нисколько не обидно.
Сильней!
Сильнее!
Бодрости не видно!
Раз-два!
Раз-два!
Дышите как обычно —
Непринужденно, глубоко, ритмично!
Раз-два!
Раз-два!
Внимание!
Отлично!
Планета розовеет, как младенец…
Раз-два!
Раз-два!
…от мокрых полотенец.
Зато вы крепко спите по ночам.
Не удлиняйте очередь к врачам!
1960
Там, где колыбель мою вначале
Переулки древние качали,
Там, на пепле, выросли березы.
Вылезли кусты, просохли слезы.
— Где вы, переулочки-свирели?
— Мы во время той войны сгорели.
— Где соседи? Я приехал в гости.
— Заходите! В ямах наши кости.
И деревья скрипку вытирают,
Реквием по юности играют.
На рассвете мы встаем и слышим:
Молотки стучат по новым крышам.
В сумерках гитара веселится:
Повезло кому-то поселиться
В новом доме — дарят полотенца.
Женщина утешила младенца,
Завязала, сказку рассказала,
Он еще придет сюда с вокзала,
Он еще приедет в этот город
Через тридцать лет и через сорок.
Он, как я, кого-то не разбудит…
Целовать кору деревьев будет
Над землей, где он качался в зыбке,
Пела мать, отец играл на скрипке.
1961
Печально и светло играли в цирке скрипки,
И пела флейта, словно человек.
Напев далекий, праздничный и зыбкий
Лучом ручьистым падал на песок
Оранжевой, утоптанной арены.
Был дух зверья и аромат листвы.
И нервничали молодые львы.
А женщина осанки королевской
Серебряный стянула поясок
На платье из небесной пены.
Дюймовочка, цветочный человечек,
Ласкала львов, как молодых овечек:
— Пора, мои хорошие, пора!
Спокойной ночи, ласковые, спите… —
И, алые упрятав языки,
Ложатся львы на теплые пески.
Им снится платье из небесной пены
И пение немерзнущей реки.
А посреди оранжевой арены
Ликует женщина.
Спросонок львы храпят.
Она легко садится на хребет
Любого льва. Качается, как птица,
На океанских волнах.
Тишина…
Над куполом звезда оглушена.
И мама, незабвенный ангел детства,
Торопит в небе маленький паром,
Чтоб крикнуть мне:
— Запомни это средство!
Добром и лаской, лаской и добром!
1961
Любите поэтов!
Любите поэтов!
Без нежности нет
Гениальных куплетов.
Это знают их жены,
О, бедные жены
Братьев поэтов!
Любите создателей
Драм и элегий!
Нет, я не прошу
Никаких привилегий,
И льгот не прошу,
И в состав редколлегий
Вводить не прошу.
О, соблазнов не надо!
Храните преемников
Дантова ада
Не только за то,
Что профессия эта
Опасна для жизни.
Любите поэта,
Покуда здоров
И нуждается в ласке,
Как ваше потомство
Нуждается в сказке.
Поэты уходят
В надгробья до срока.
Не только посмертно
Любите пророка!
Любите младого!
Любите седого!
О, клоун-старик —
Это вовсе не ново.
Старик умирает
В нетопленой спальне,
А скоро ли будет
Поэт гениальней
Того старика,
Чудака, нелюдима?
Любите ушедших!
Любите пришедших!
Смешно, но поэзия
Необходима.
Короткий стих! Короткий стих!
Кристалловидная порода!
Да здравствует твой дерзкий стиль,
Твой вкус изысканный, природа.
Чтоб позвоночник — хрящ к хрящу,
Чтоб к зубу зуб — как жемчуг в нити.
Чтобы слова, что я ищу, —
Как плиты в древней пирамиде.
Стихи мои — мой гордый флот,
Мои победы и крушенья,
Моей любви душистый плод
И дня и ночи искушенье!
С какой я радостью грублю
Тем бурям, что играют нами,
И мачты лишние рублю
Чтоб возноситься над волнами.
И поседеют облака
Волос, спадающих на брови,
Пока устами старика
Всю правду вымолвишь о Слове.
И сможешь говорить о нем
Доступным языком толковым:
Игра опасная с огнем —
Игра опасная со Словом.
Остерегайся суеты,
Она не признак беспокойства.
Слова прозрачны и чисты,
И это — главное их свойство.
Они совсем не темный лес,
Где ветви мрачные нависли.
Неправда!
Слово — чистый вес
Отдельной, неподдельной мысли.
Чтоб никогда не пожалеть
О Слове, сказанном когда-то,
Послушай, будь стыдлив, как медь
Валторны, горна и набата.
Крестьянин пробует зерно.
И ты — крестьянин. Пробуй тоже
Слова. Для этого дано
Нам сердце, что на зуб похоже.
И если слезы жгут — пора!
Готово Слово.
Да, поверьте,
С огнем — опасная игра,
Со Словом — смерть или бессмертье.
1962
Нет, не просто кнут и дудка. Человечек
С детства учится в горах пасти овечек:
Впереди бегут молочные ягнята,
Щиплют сверху — травка снизу твердовата.
Тем, которые взрослее и тучнее,
Остается середина — посочнее.
Круторогим — слаще меда и варенья
Настоящие хрустящие коренья.
Пастухи, как все поэты, — самоучки.
Шерстяные на лугах пасутся тучки,
Охраняет их стада, их сонный шепот
Не седая борода, а горький опыт.
Сами знаете, задолго до набега
Волчий дух стоит у нашего ночлега.
Ты — король, с тобой свирель и шест пастуший.
Не ловчи, раздуй костер, собак не слушай.
Громко лают трусоватые барбосы,
Те, которым снятся жирные отбросы.
Накорми своих овец, умой в потоке.
Пастухи выходят изредка в пророки.
1962
Привет! Я — Шая-файфер,
По прозвищу Свистун.
Злодея богатея
Узнаю за версту,
И жулика, и сводню,
Святошу и ханжу,
Веселый Шайке-файфер,
Я свистом обложу.
Соленое словечко
Ношу под языком
И песенку, с которой
Любой бедняк знаком:
Ой, чири-бири-бири!
Ой, чири-бири-бом!
Конечно, я бродяга,
Безбожник — это да!
И мне мясная лавка
Не светит никогда.
Но где еще, скажите,
Вы видели, друзья,
Еврея-голодранца
Веселого, как я?
Ах, что бы ни случилось,
Несчастье ли, погром,
Меня согреет песня
Веселая, как ром:
Ой, чири-бири-бири!
Ой, чири-бири-бом!
— Тихая-нежная,
Хватит ругаться?
Будешь ругаться —
Начнешь заикаться.
Я выменял кнут,
Я извозчиком стану.
К черту сухарь,
Перешли на сметану!
— Слушай, безбожник,
Босяк, дармоед,
Кнут — чепуха,
Если лошади нет!
— Тихая-нежная,
Все обойдется.
Главное — кнут,
А лошадка найдется.
— Ну ладно! — ответил богач, —
Мне нужен мудрец и ловкач,
Мне нужен покорный,
Мне нужен проворный,
Послушный и быстрый как мяч.
Мне нужен отличный слуга,
Чтоб я переплюнул врага.
Так стань моим слухом
И стань моим нюхом —
И Шая ответил: — Ага!
— Но главное, помни, бедняк,
Ты должен прислуживать так,
Чтоб с полуслова
Все было готово. —
И Шая ответил: — Так-так!
Несутся недели,
А Шая при деле,
И все это выглядит так:
Шая — тут,
Шая — там,
Шая худ,
Как шайтан.
Он не ест и не спит,
Он как шкварка шипит,
Понимает с полуслова,
Раз и два — и все готово.
Ночью вопли богача: —
— Я умираю! Шая! Врача! —
Шая влетел в башмаки на ходу:
— Ша! Успокойтесь! Сейчас приведу! —
И не успела захлопнуться дверь,
Шая вернулся лохматый, как зверь.
Он улыбнулся от уха до уха:
— Видите? Я же летаю как муха,
Понимаю с полуслова,
Раз и два — и все готово:
Врач идет.
Катафалк ждет.
Могила вырыта,
Гроб готов.
Куплен венок
Из живых цветов.
И шум,
И гам,
И беготня.
И дым идет,
И нет огня.
И крик,
И стон,
И — боже мой!
— Ты что, глухой?
Ты что, немой? —
Еврей еврею говорит. —
Где горит?
Что горит?
— Успокойся, не горит!
У богача рожает дочка.
— Ах, ребе, гвалт! — кричит отец.
Спасите дочку наконец! —
Ребе вышел:
— Евреи, тише!
Неужели горит?
Что она говорит?
— Она говорит: «Мон дьё!»
— Не понимаю. Переведи.
— Она говорит: «Боже мой!»
— Пока по-французски?
Идите домой!
Все еще впереди.
И шум.
И гам,
И беготня,
И дым идет,
И нет огня.
И крик,
И стон,
И — боже мой!
— Ты что, глухой?
Ты что, немой? —
Еврей еврею говорит. —
Где горит?
Что горит?
— Успокойся, не горит!
У богача рожает дочка.
— Ах, ребе, гвалт! — кричит отец. —
Ну, пожалейте наконец! —
Ребе вышел:
— Евреи, тише!
Неужели горит?
Что она говорит?
— Она говорит: «Боже мой!»
На каком языке?
На иностранном?
— Нет, на еврейском.
— Еще рано.
Отец, успокойтесь, идите домой.
И шум,
И гам,
И беготня,
И дым идет,
И нет огня.
И крик,
И стон
И — боже мой!
— Ты что, глухой?
Ты что, немой? —
Еврей еврею говорит. —
Где горит?
Что горит?
— Успокойся, не горит!
У богача рожает дочка,
— Ах, ребе, гвалт! — кричит отец. —
Мы умираем, наконец! —
Ребе вышел:
— Евреи, тише!
Неужели горит?
Что она говорит?
— Она говорит: «Ой, мама!»
Она не говорит уже: «Боже мой!»
— Вот как! Скорее идите домой!
Она родила. Интересно, кого?
— Ребе, муж умирает, спасите его!
Дайте лекарство — получите царство.
— Глупая женщина, ты обалдела?
Эти лекарства — последнее дело.
Сколько из них ядовитых и вредных!
Слушайся Шаю, скорее, скорей
Мужа вези в переулок для бедных:
Еще ни в одном переулке для бедных
Евреев не умер богатый еврей!
— Шая — посоветуй!
Тонет становой.
Он вопит, как резаный,
Вертит головой.
— Брось ему веревку.
— Не берет, балда.
Шая, посоветуй!
Все-таки вода…
Он орет: «Евреи!»
Плачет как святой.
— Глупые, скорее
Киньте золотой!
Он за этой штукой
Понесется щукой.
— Шая, ау! Почему ты на крыше?
— Я на работе, наверное, слышал:
Вьется дорога, а я наблюдаю,
Мессию на ослике я ожидаю.
Въедет мессия на белом осле —
Будет порядок и рай на земле!
— Да? И кагал эту службу назначил?
— Да! А чего б я на крыше маячил?
— Сносную плату назначил кагал?
— Хватит не сдохнуть, но я не нахал.
— Шая, так лучше иди к богачу.
— Вечную службу терять не хочу!
— Безбожник, лентяй, дармоед!
Тебя развенчал твой сосед.
А ну отвечай, почему ты
Молился не больше минуты?
— О боже, послушай, кому ты поверил?
Он столько людей обсчитал и обмерил.
Стал шахером-махером, стал богачом.
Ему таки было молиться о чем!
Смешно, но бедняк и богач не равны.
Имел ли я, кроме козы и жены,
Жены и козы, и козы и жены,
Хотя бы одни выходные штаны?
Нам нечего было ни есть, ни носить
И не о чем было тебя попросить.
«Жена и коза» и… «коза и жена» —
Еще бы! Молитва не очень длинна.
1964
В переулке Гитки-Тайбы
Спят подъезды, спят подвалы…
В переулке Гитки-Тайбы
Я стучу в свой бубен алый:
— Эй, вставайте,
Заводилы,
Хохмачи
И книгочеи,
Смельчаки
И музыканты,
Остряки
И грамотеи!
Этот мир увидеть хочет
Пчел, которые хлопочут,
Капли меда собирая
Не в зеленой гуще рая,
Не в долинах соловьиных,
А в безвестном, очень тесном
Переулке Гитки-Тайбы.
Эй, пора! Валяться хватит!
Даром, что ли, голос тратит
Вешней песни господин?
Пусть проснется хоть один…
Все молчат, как на погосте.
Бью в свой бубен кулаками.
Он, как пламя с языками,
Обжигает кулаки.
— Где же ваши остряки,
Переулок Гитки-Тайбы?
Эй, вставайте,
Заводилы,
Хохмачи
И книгочеи,
Мудрецы
И музыканты,
Чудаки
И грамотеи!
Этот мир увидеть хочет
Тех, кто голову морочит
Алфавитом, грамотейством
В материнском лоне тесном,
И потом грызет науки,
Не от лени, не от скуки
Напрягая ум голодный.
Эй, пора! Валяться хватит!
Даром, что ли, голос тратит
Вешней песни господин?
Пусть проснется хоть один…
Все молчат, как на погосте.
В небе скрипнуло окошко,
Чья-то узкая ладошка
Машет издали. Жива!
— О любимая, сперва
Говори, когда проснутся
В переулке Гитки-Тайбы?
— Тише, милый… Помни, где ты.
Мы давно сгорели в гетто.
Хохмачи
И музыканты,
Смельчаки
И книгочеи,
Мудрецы
И заводилы,
Чудаки
И грамотеи
Пеплом огненным кочуют,
Двадцать лет как не ночуют
В переулке Гитки-Тайбы.
1964
Седой поэт плывет в ночной метели,
Его пугает белизна постели —
Она снегов и облаков белее.
Она белей седин на юбилее.
Подушка — лгунья, в ней живет колдунья,
Она поет и плачет в новолунье,
И не в груди, а в горле сердце бьется.
Ночной пловец молчит и курит. Вьется
Метель и дым. Чтоб вам не снилось, дети,
Все то, что было с ним на этом свете!
Он — в переулке, это рядом с вами.
Он снег с пальто счищает рукавами.
Скорее! Вы узнаете мгновенно,
Как в скрипку превращается полено.
1964