Тихо вдруг стало в магазине «Хрусталь-фаянс»! Вазы, графины, бокалы, сервизы с золотыми ободками, в цветах, с гравировкой — все перестали разговаривать и уставились на нового покупателя. Довольно некрасивый, он был невысокого роста, с седыми висками и молодым восторженным взглядом. Он был художник, который хотел выбрать подарок.
Он шел вдоль полок и смотрел. И каждая вещь, на которую падал его взгляд, замирала и ждала, что ее сейчас снимут с полки, завернут в бумагу и отдадут покупателю. Они так хотели ему понравиться!
А он все ходил и смотрел. И вокруг раздавались нестройные голоса: там недовольно тенькнул бокал, там негодующе поднялась пробка графина и со звоном опустилась на место, там, чуть слышно, звякнуло, и хрустальный звук тонко задрожал в воздухе, — словно невидимые руки касались вещей.
Все волновались, и только она одна оставалась спокойной. Она знала, что ее не купят. Холодная, белая, ослепительно белая, с той приятной прозрачностью, которая напоминает кожу ребенка, эта Ваза из мрамора стояла в магазине для украшения.
На глазах у всех она стояла на возвышении уже много дней, и только этот седоватый человек пробудил в ней желание, чтобы ее купили. Каждый изгиб ее формы, каждая ее грань загорелись чудесным светом, и художник сказал:
— Мне нужна эта ваза.
Продавец ответил, что она не продается.
— Поймите, у меня исключительный случай, — убеждал художник. — Сегодня день рождения одной из прекраснейших женщин города. Двадцать пять лет, как я ее встретил впервые, и двадцать лет, как мы с ней не виделись. Я обошел все магазины, и эта ваза — самая изящная вещь, какую я встретил.
Художник просил, продавец не соглашался. Потом стали звонить, спрашивая у кого-то разрешение. Потом оказалось, что у художника не хватало денег, и он был вынужден взять аванс под еще не написанную картину — так дорого стоила Ваза. И все-таки к трем часам дня ее завернули в бумагу и под завистливые взгляды графинов с бокалами вынесли из магазина.
Радостный, почти счастливый, художник шел по улицам города, не замечая, что парки заволокло седой дымкой, что снег под ногами звенит, как стекло, что мороз так и лижет гладко выбритые щеки. Он и Ваза — оба, казалось, не чувствовали холода.
Он вспоминал, как однажды весенним днем двадцать пять лет назад вон у того памятника он встретил девушку. Ее черные глаза, свежие, как черешни в росе, стройное тело, движения, полные грации, самый беспечный во всем городе смех пробудили в нем восторг перед всем, что он видел. Именно в те дни ему страстно захотелось стать художником, чтобы передать людям на полотне то очарование мира, которое ему вдруг открылось.
Он шел и мечтал, как она обрадуется такому красивому подарку, который напомнит ей о их светлой певучей юности.
Мечтала и Ваза. Она представляла себя окруженной вещами, на которые не надоедает смотреть; видела обращенные на нее ласкающие взгляды; чувствовала, казалось, прикосновение к себе женских пальцев, теплых и нежных.
Вечером того же дня завернутую в розовую бумагу Вазу внесли в квартиру с роялем и множеством дешевых безделушек. За длинным столом сидели гости, в комнате было шумно и весело. Слышался развязный разговор, пронзительный смех и чоканье рюмок.
Ваза ждала: сейчас ее развернут и, залитую светом, начнут осторожно передавать из рук в руки. Смех оборвется, вспыхнут возгласы восхищения. Она знала, что будет именно так — ведь ее создал лучший уральский резчик по камню — и ждала.
— Надежда Александровна, — сказала женщина, которая держала завернутую Вазу. — Это для вас. Принес какой-то гражданин, велел передать и ушел.
Ваза почувствовала, как ее кому-то передали и кто-то грубым, почти мужским голосом сказал:
— Здесь что-то тяжелое. — И начал ее разворачивать. Ваза зажмурилась от хлынувшего на нее света, а вокруг ахнули.
— Яблоки!
Да, белая из мрамора Ваза была полна янтарных антоновок — самых лучших яблок, какие только мог достать в январе художник. На яблоках в голубом конверте лежало его письмо.
Надежда Александровна, высокая полная женщина в красном бархатном платье со шлейфом, потеснив в стороны ведерко с шампанским во льду и огромный торт с надписью «Дорогой имениннице 45 лет», поставила Вазу на стол.
— Угощайтесь, прошу.
К Вазе потянулись холеные в кольцах и без колец руки, а женщина в бархатном, разорвав конверт, воскликнула:
— О, какая прелесть! Эти яблоки мне прислал друг детства — художник. Я и не знала, что он опять в нашем городе. О, и стишки сочинил. Послушайте.
И женщина в бархатном вяло прочла:
Ты меня не вини, мой друг,
Что о многом не мог сказать.
Потому что на все вокруг
Я смотрел сквозь твои глаза.
И я видел, тоскуя душой,
Как мой образ ненужный гоня,
Отражался в них кто-то другой,
Хоть глядели они на меня.
— Браво, браво, — закричали все, кто жевал яблоки, а Ваза стояла и удивлялась, отчего на нее никто не смотрит, почему никто не восхищается ею.
Ваза видела, как женщина в бархатном протянула к ней руку и взяла яблоко, а хмурый с черными усами мужчина, сидящий справа, спросил:
— Вы давно с ним не виделись?
— О, лет двадцать. Он тогда за мной ухаживал и звал в деревню. Вообразил, что там, среди коров, бревенчатых изб и сугробов, из него получится великий художник. Чудак!
Женщина в бархатном пронзительно засмеялась. Засмеялись и остальные, хотя Ваза не видела в этом ничего смешного. А мужчина с усами уставился на Вазу и мрачно сказал:
— Да, если бы во мне тогда хватило мужества уехать вместе с ним от этой городской суеты, безделья и шума… — Он немного подумал и тихо добавил: — Вы знаете, он в прошлом году выставку делал своих картин. И каких картин! О нем столько шумели газеты!..
— Гм, неужели? — удивилась дама в бархатном платье, и ее искусно выведенные брови вздернулись. — Вот никогда не думала. Он мне из деревни присылал несколько писем, да все как-то ответить некогда было, а потом и адрес потеряла. Так вы говорите — газеты шумели?
— Да, отмечали исключительную оригинальность таланта и предсказывали большое будущее.
— Гм, смотри ты. Надо будет завтра обязательно заехать. Вы не знаете, где он живет?
— Вероятно, в гостинице. А лучше, спросите в Союзе художников.
Ваза смотрела на них и молчала. Яблоки в ней кончились и ее переставили на тумбочку. Какой-то подвыпивший шутник надел на нее чью-то всю в завитушках женскую шляпу. И все захохотали.
Вазе было душно, она задыхалась от винных паров, глохла от криков и гогота. Никому не нужная, всеми забытая, она вспоминала, какими глазами смотрел на нее художник тогда в магазине и потом, когда укладывал яблоки, и ей было стыдно за него среди этих орущих, захмелевших людей.
Ваза слышала, как с кем-то сделалось дурно, как кто-то, покачиваясь, подошел к тумбочке. Ваза видела, как к ней потянулась чья-то волосатая рука и ей стало противно. Она покачнулась, упала на пол и разбилась.
За столом кто-то выкрикнул:
— К счастью! — и все засмеялись.
А тот, кто стоял у тумбочки, пьяно пыхтя, вертел в руках мраморный осколок и, выпячивая нижнюю губу, с икотой говорил:
— А она… эк… кажется, была… кр-краси-вая…