Высохшие стебли прошлогоднего тростника над самой водой тихонько раздвинулись, и из-за них боязливо выглянула буровато-желтая голова с длинным клювом и зоркими блестящими глазами.
Несколько зеленых лягушек в смертельном ужасе шлепнулись в воду и нырнули так глубоко, как только могли. Но желтая голова не шевелилась. Она застыла неподвижно, по-видимому, чутко прислушиваясь к звукам долгой весенней зари. В этот миг шею, голову и клюв птицы, вытянутые в одну линию, легко можно было бы принять за наклонившийся к воде острый полусломленный стебель сухого рогоза.
Вокруг все было тихо и вместе с тем полно теми особенными весенними голосами, которые звонко пронизывают спокойный воздух и прилетают неведомо из какой дали, неведомо с какой стороны.
Высоко над болотом усердно звенел бекас.
Из леса доносились печальные призывы кукушки. Дрозды порой поднимали встревоженную трескотню в ветвях осиновой рощи, а там, далеко за торфяным болотом, на влажных полянах, среди молодого пахучего березняка, тетерева завели свои весенние игры, свои странные турниры, на которых они, бормоча и танцуя, соперничают друг перед другом в красоте и силе.
Над лесом еще «тянули» вальдшнепы. То тут, то там раздавалось их тихое «хорканье», и гулкие выстрелы стоящих на тяге охотников далеким громом раскатывались по лесам.
Желтая птица все еще стояла на месте и нерешительно оглядывалась вокруг. Еще слишком светло было небо, еще пылал янтарным пламенем разгоревшийся закат, и ярким стеклом еще сверкала ясная гладь озера.
Птица спряталась опять в тростниковую поросль и медленно стала пробираться вдоль берега, туда, где из озера вытекала небольшая речка Болотянка. Речка вся заросла высокой, выше человеческого роста, чащей высохшего старого рогоза, пожелтевшие длинные листья которого были сильно поломаны и спутаны ветрами и примяты зимними снегами. Каждый свой шаг птица делала обдуманно, прислушиваясь, озираясь вокруг, пряталась за мохнатыми кочками и пучками травы. Там, где на пути попадались открытые луговинки, она быстро перебегала их, низко припадая к земле и вытягивая голову и шею вперед. Наконец, добралась до небольшого укрытого тростниками заливчика, на берегу которого остановилась и стала пить. Потом сошла в воду, зорко вглядываясь вниз. По временам клюв опускался и вновь поднимался со схваченной рыбой, пиявкой или лягушкой.
Между тем, небо заметно темнело. Зажигались звезды. Умолк бекас и кукушка. Вальдшнепы перестали летать над лесом, дрозды уснули, и только тетерева наперебой бормотали еще на своих излюбленных полянках.
Белый туман поплыл от берега на середину озера, всюду залег на болоте между темными кустами.
Озеро померкло; перестала сверкать отблесками заката вечерняя тихая зыбь; на том берегу, на черной полосе леса, вдруг заблестел яркий желтый огонек в окне темной избы лесника Никиты.
Все птицы в лесу и на болоте знали, что там живет «он». Тот самый страшный, огромный, двуногий, с круглой головой, с огнем и громом в руках.
Как жутко смотреть на этот желтый огонек, похожий на яркую звезду, упавшую с неба. Почему она всегда блестит по ночам там, где стоит его жилье? Полететь бы, посмотреть, что делает он ночью около своего огня.
Поглядеть бы поближе на его золотой огонь!
Желтая птица опять ушла в тростники и скоро очутилась у закрытого со всех сторон разлива речки, посредине которого возвышался пловучий островок из сбитых и спутанных легких стеблей, слегка примятых сверху. Птица перепорхнула на него и беспокойно стала поднимать и опускать клюв, перебегая от одного края островка к другому.
Чем темнее становилось кругом, тем беспокойнее делалась птица. Наконец, она подошла к воде, нагнулась, опустила клюв, и из ее горла полились странные очень громкие звуки, похожие на глухо произносимые «ю-ю-ю».
Птица вскинула клюв кверху, изогнула шею и опять опустила. Но тут уже раздался ужасающей силы рев, от которого дрогнули тростники и все моховое болото.
После этого опять послышалось глухое «ю» и опять громкий рев, подобный голосу огромного и сильного зверя.
Так повторялось долго и много раз, пока другая желтая птица такого же вида и величины не выпорхнула из тростников и с отрывистым карканьем опустилась на пловучий островок.
Рев прекратился на некоторое время. Ночь становилась темнее. Густой туман застилал собой тростники…
В тот вечер в лесной сторожке за озером сидел гость. Это был молодой, безусый приказчик, скупавший по округе битую дичь для городского торговца.
В его телеге лежало уже немало мешков, набитых тетеревами, вальдшнепами и рябчиками.
К леснику Никите он завернул, чтобы переночевать, попить чайку и порассказать о родных и знакомых в городе.
Было уже поздно, когда, переговорив обо всем, собеседники начали устраиваться на ночлег.
Гость перекрестился на образ, покрыл лавку длинной дорожной одеждой и свернул смятый кафтан, чтобы подложить его под голову.
В это время страшный, ужасающий рев донесся с того берега, казавшегося тонкой черной полоской за широкою гладью воды.
Гость встрепенулся и стал слушать.
— Это кто ж такой? Лось, что ли, ревет?
— Нет, милый человек, — ответил старик. — Лось у нас ревет по осени, да и не так вовсе. А это более ничего, как бугай. С неделю не больше, как надумал по ночам бухать. Раньше не было.
— А кто ж этот бугай. Зверь, что ли, какой?
Никита засмеялся.
— Бугай-то зверь? Нет, милый ты человек, это птица; словом сказать, вроде, как цапля, только покороче. Хохлы зовут бугаем, а по-нашему выпь-птица.
— Ну, выпь? Так бы и сказал, что выпь. Выпь-то я знаю. А то бугай какой-то. Я и не понял.
— А потому бугай зовется, что по-хохлацки это значит бык. За рев его и прозвали бугаем.
— Ну вот! Про выпь-то я слышал, только видеть ее не видал. Не доводилось.
— И не увидишь, — засмеялся старик. — Это ведь птица не какая-нибудь. Ее редко кто видит. Она вроде оборотня. Вот, кажется, тут в двух шагах. Глядишь, — и нет ничего. Обернется палкой или сучком, ее и не узнаешь.
— А ты не врешь, дядя Никита?
— А что мне врать-то? Хочешь верить, — верь, не хочешь, — не надо. А я тебе верно говорю. Уж ты ее настиг, вот-вот, думаешь, возьму. Так нет, обернется сучком или палкой, а птицы нет, как нет. Возьми ее руками, ножом обстругай: ну, палка и палка, самая настоящая. А бросил ты ее, отошел немного, а она у тебя за спиной: порх и улетела. Только и видел ты ее.
— Что-то не верится! А ревет-то она зачем?
— А затем: хозяйку свою кличет. Вот хоть бы я старуху мою. Пошла она за телятами, пропала, а я ей: «Ау! Иди, мол, Анисья, собирай ужинать»…
Сравнение было так неожиданно, что гость весело рассмеялся, но старухе оно почему-то показалось обидным.
— Ишь ты! Сравнил тоже женщину со птицей, — сердито заворчала она. — Нешто так можно! Я какая ни на есть, а все-таки крестьянка. А это что? Нечисть болотная! Тфу! Бессовестный ты, вот что!
— Ну вот, пошла теперь, — заворчал, в свою очередь, Никита. — И отчего это, милый ты человек, бывают такие старухи придирчивые? Об твоем крестьянстве, кажется, ничего не говорят. А говорят, что, стало быть, у всякой твари есть свой закон и обычай. Не может словами сказать, вот и кричит: «у-бу, у-бу». Понимать только надо, вот что…
В это время, как раз снова донеслись громкие жуткие вопли, и гость согласился, что они похожи на слова: «у-бу! у-бу! у-бу!»
— Голословная птица, прямо можно сказать, — молвил старик, влезая на печь.
— Как ты говоришь? — удивился гость.
— А как ее иначе назвать? Конечно, голословная. Крику от нее много, а толку нет. Убить не убьешь, а убьешь, есть не станешь. Покойный граф принес ее раз с охоты и говорит повару: «на-ка, говорит, зажарь мне эту птицу. Никогда я ее не пробовал».
Зажарил повар, подал. Граф взял кусок и назад выплюнул. «Нет, — говорит, — каким-то рыбьим жиром воняет». Бросил собаке, и та есть не стала.
— А что, дядя Никита, — сказал вдруг, оживляясь, гость. — Убей ты мне ее, я тебе три целковых пожертвую.
— Что ты, опомнись. Да ей грош цена. Кто ее есть-то станет? Говорю, несъедобная.
— Да уж я знаю, что говорю. Есть у меня знакомый охотник. У него чучелов этих птичьих нет конца. Все, как живые. Вот он и говорит мне: достань, говорит, мне птицу-выпь. Я ее никак добыть не могу. Ни сам не могу добраться, и купить не могу, никто не продает. Чучела у меня ее нет, а хочу завести. Привези, говорит, не пожалею пяти-шести рублей. Ну да, он больше даст! Вот, стало быть, убьешь, дядя Никита, и ладно будет!
Никита задумался.
— Попробую. Только вряд ли. Слово тут нужно знать на нее. Без слова вряд ли добудешь. Ну, да попробую!..
Опять послышалось глухое замогильное буханье бугая, нарушившее наступившее было молчание.
— А, чтоб тебя! — сердито зашипела старуха. — Вот леший-то! Право леший! Ишь, надрывается, уснуть не дает.
Для бугая наступило беспокойное время. Скоро он почувствовал, что двуногий ищет его.
В начале апреля прилетел бугай на озеро. Еще моховое болото было покрыто рыхлыми снегами и лужами ледяной воды, струящейся всюду. Еще было холодно, особенно по ночам, а к утру воды покрывались прозрачными льдистыми пленками, под которыми медленно двигались попадавшие откуда-то пузыри воздуха. Еще лед на озере не сошел, только поломался и взбух, а по закраинам обтаял и дал место прибывающей воде, мутной и желтоватой от принесенной ручьями глины.
Было мокро и холодно садиться на моховик, и бугай опускался или на куст ивняка, или на старые корявые осины, погибавшие в мокром болоте. Теперь он не боялся сидеть на виду, потому что человек не мог добраться до него через распустившиеся хляби болотные, а своих пернатых хищников он не боялся. Страшен орел, но его здесь не бывает. Орел там, далеко к югу. А здешняя разбойничья братия, все эти сарычи, коршуны, ястреба, не страшат его вовсе.
Дней через десять, когда исчезли снега на открытых припеках, и лужи сбежали в озеро, и солнце все горячее обогревало к полудню воскресавшее болото, бугай перебрался в обширные тростники Болотянки, где он знал столько чудесных убежищ, непроходимых, заросших частым ивняком крепей. Были здесь такие жидкие трясины, по которым и сам бугай мог пробираться только захватывая пальцами пучки наклонившихся стеблей или делая прыжки с одной кочки на другую.
Было здесь много всякой съедобной твари, всякой рыбины, лягушек, желтобрюхих тритонов, с ядовитою мягкою кожей, которых, кроме бугая, на этом болоте может глотать безнаказанно только еще одна птица: большая серая цапля.
Впрочем, пока о еде бугай думал немного. Он сюда прилетел с юга жирным, отъевшимся, и теперь ему предстояло много иных хлопотливых забот.
Наступила пора гнездования. Нужно было подыскать место для гнезда, нужно было накликать подругу, выводить, защищать и выкармливать детей.
Впрочем, бугай ничего не рассчитывал и ни о чем не раздумывал. Он только делал то, что ему хотелось. Сам не зная зачем, он тщательно разыскивал в бочажках Болотянки наиболее скрытое местечко. Заметив на одном из таких бочажков кучку плавающих на воде камышинок, он, сам не зная почему, начал накидывать сверху еще и еще новых стеблей, которые он находил на берегу, пока не выросла целая большая груда, целый пловучий островок. Потом он начал присаживаться на эту груду, притаптывать ее ногами бегать по ней и, если какой-нибудь край островка слишком погружался в воду, он приносил еще несколько новых стеблей и кидал, куда попало.
По ночам, после заката солнца, он, забирая в себя воздух и воду, начинал кричать тем ужасным громовым голосом, который пугал все окрестное болото. Он не знал, для чего он это делает, только тревожно прислушивался и вглядывался в темноту и как будто кого-то ждал.
Но когда на четвертую или на пятую ночь из кустов выпорхнула точно такая же желто-бурая птица с зеленоватым клювом и зеленоватыми ногами, он очень обрадовался и почувствовал, что именно ее-то ему и не доставало.
От тяжести двух птиц островок начал опускаться в воду. Они вспорхнули на берег и, захватив по пучку сухих веток, вернулись обратно и бросили их сверху. Островок все-таки опускался под ними, так что пришлось надстраивать его всю ночь. По временам, если бугай садился на островок, а его подруга оставалась на берегу, его тотчас охватывало беспокойство, и он принимался бухать и реветь изо всех сил, приглашая ее к себе. Когда она прилетала, он выражал свою радость какими-то странными скачками и поклонами.
Каждый вечер после заката повторялось то же самое. Островок рос ввысь и вширь, стал более устойчивым и более плотным, и на вершине его образовалась утоптанная ложбинка, о которой, впрочем, заботилась больше его подруга, тщательно стараясь ее углубить, выровнять, а для чего, — об этом они оба не думали.
И вот, когда все было так хорошо, когда все шло так весело и ладно, бугай почувствовал, что двуногий стал вести себя весьма и весьма подозрительно. Днем из-за своих тростников он замечал, как двуногий на лодке подъезжал к тому берегу, где начинались густые и высокие заросли Болотянки, какой выходил на берег, зорко всматривался вперед через тростниковую чащу и, держа ружье наготове, пробирался по топям, шурша и шумя камышами.
Днем бугай сидел в своем потайном сторожевом лазе и следил оттуда за всем, что происходит на берегу. Этим сторожевым лазом была для него густая чаща ивняка шагах в двухстах от берега, в стороне от зарослей Болотянки, с которыми, однако, была связана непрерывными кустистыми болотцами. Отсюда его зорким глазам открывались и заросшие истоки Болотянки, и широкая гладь озера, и сторожка на том берегу, и подозрительные движения лодки, снующей вдоль берега.
Последние сомнения относительно намерений его врага исчезли тогда, когда двуногий стал появляться в тростниках после заката солнца, когда, начавши свои ночные призывные крики, бугай вдруг заслышал приближающийся шум и понял, что двуногий направляется на его голос. В ужасе вспорхнул бугай на берег и, не помня себя, побежал далеко в сторону, ловко пробираясь через кусты трав и осоки. Здесь, отбежав на большое расстояние, он остановился у какой-то лужи и тихо прислушался. Шум продолжался по-прежнему. Тогда бугай быстро нагнулся к воде и издал свое обычное «ю-ю-ю-прруммм»…
Оглушительный рев раскатился громко по застывшему влажному воздуху.
Сразу наступила зловещая тишина, только откуда-то издали долетало бормотание разыгравшихся тетеревов. Двуногий прислушивался и соображал.
Бугай повторил свой рев и тотчас услышал, как шум в тростниках возобновился. Двуногий повернул и пошел на звук его голоса. Сердце бугая весело забилось, он издал еще три раза свое «ю-ю-ю» и быстро побежал дальше, радуясь тому, что двуногий сбился с дороги…
В эту ночь вернулся бугай на свой островок только под утро. Только теперь прошел его страх, и он торопился начать свои крики, как вдруг он заметил, что его подруга уже на месте. Она сидела на вершине островка, слегка распушив свои перья.
Этого до сих пор никогда не бывало. Ему всегда приводилось не мало покричать своим чудовищным голосом прежде, чем она, наконец, соглашалась выпорхнуть на его зов из прибрежных зарослей.
Теперь она не сдвинулась с места и только повернула к нему голову, как будто и не собираясь вставать на ноги. Бугай почему-то почувствовал страшную тревогу.
Что с ней случилось? Отчего она такая?
Бугай беспокойно забегал вокруг нее, пригибаясь, кланяясь и рассматривая ее в упор.
Самочка оставалась неподвижной.
Бугай подбежал к воде, набрал ее в рот и издал свой обычный рев. Обыкновенно после такого приглашения самочка быстро подбегала к нему, если они оба были на островке. Теперь она только повернула голову и осталась на месте. Это было выше его сил. Он бросился к ней, желая столкнуть ее с места и заставить ее подняться, но в ту же минуту получил чувствительный удар ее острого клюва и в испуге отскочил в сторону.
Нахохлившись, втянув голову в самые плечи, тихо приподнялась его подруга и серьезно посмотрела на него.
Тут только он понял, что она снесла яйцо. Оно было довольно большое, больше вершка, и мало чем отличалось по цвету от темных намокших стеблей камыша, на которых оно лежало.
Успокоившись, выпь снова села на него, осторожно растопыривая перья и не спуская глаз со своего удивленного друга. Постояв несколько мгновений, он вдруг замахал крыльями, поднял клюв кверху, снова опустил его и, побежав к краю островка, испустил такой потрясающий рев, какого еще никогда от него не слыхало болото! Потом он взмахнул крыльями и скрылся в кустах…
С тех пор вопли бугая стали заметно реже, начинались позднее и ранее утром кончались, Никита не раз на рассвете или после захода солнца пытался с ружьем в руках разыскивать осторожную птицу, но все его старания были напрасны.
Один раз на заре Никита прошел мимо и очень близко от бугая, который неподвижно стоял среди камышей возле густого ивового куста, наклонившегося над Болотянкой.
Вытянувши шею и клюв кверху, бугай зацепенел неподвижно, как палка, и был до того похож на стволик с обломленной верхушкой, что старые ослабевшие глаза старика не открыли его уловки. Другой раз лесник гнался за ним по пятам, шурша и ломая тростники, как солому. Бугай бежал всего в каких-нибудь пятнадцати саженях впереди него, пока не очутился на берегу Болотянки.
Берег вдавался острым мысом в речную излучину, и бугай выбежал к воде на самом острее мыса. На мгновение он остановился и прислушался. Шаги приближались, и было очевидно, что всякое отступление становилось невозможным.
Взлететь и воспользоваться крыльями значило — как раз показаться ужасному врагу и подставить себя под выстрел. Грозная опасность надвинулась вплотную, и каждый миг был дорог. Через секунду выход был найден. Бугай быстро спустился к воде и, пригнувшись, стрелой побежал по широким круглым листьям кувшинок и водяных лилий, сплошным покровом разросшихся по поверхности воды в этом месте. Листья грузли под тяжестью птицы, но едва вода захлестывала ее пальцы, как она успевала переступать на следующий, и таким образом промчалась через всю речку и скрылась в кустах на другом берегу. В это время голова лесника показалась из-за камышей и внимательный взгляд его приметил, как мелькнул пробежавший по воде бугай, как быстро юркнул в осоку раньше, чем он успел вскинуть ружье для выстрела.
Старик остановился в немом изумлении и даже шапку снял.
— С нами крестна сила, — прошептал он. — Стало быть, правду в прежнее время старики говорили про нечистую силу. Вот и старуха моя говорит: «нечисть болотная». Нечисть и есть. По воде бегает: тфу, ты, окаянный!..
Долго еще шептали что-то его старые губы. Долго смотрел он еще на незастывшие круги на воде и качание высоких стеблей уже там далеко за речкой.
На том берегу ясно для уха шелестели стебли камышей от шагов убегающей птицы.
— Ишь, шелестит, — прошептал он еще раз и, не спеша повернувшись, всунул подмышку ружье и зашлепал тихонько обратно.
Между тем, на пловучем гнезде у самки бугая один за другим появилось еще два яйца, и она усердно их грела своей разгоревшейся грудью. Пух вытерся и выпал в том месте, где ее тело было приложено к скорлупе яиц, и через розовые голые взлызы горячая теплота крови наседки без помехи перетекала туда внутрь, где таинственно зрели невидимые глазу зародыши.
Наседка была молоденькой птицей, она никогда еще не сидела на яйцах и не догадывалась о том, чем все это должно кончиться. И тем не менее, она делала все почти совершенно так же, как старые опытные птицы. Она чувствовала только, что ей почему-то очень хочется сидеть на этих темноватых, круглых, тепленьких яичках, что ей приятно согревать их своим телом и почему-то боязно слишком нажимать на их скорлупку или оставлять их надолго. Иногда она, впрочем, сходила, чтобы напиться, когда жажда начинала ее мучить, чтобы схватить зеленую лягушку, когда голод слишком терзал ее. Но обыкновенно очень скоро какая-то непонятная тревога заставляла ее спешить обратно к гнезду, и она снова усаживалась на яйца. Только на них она чувствовала себя спокойнее, хотя все время прислушивалась к голосам и звукам болота и старалась подстеречь всякую опасность.
Гнездо, впрочем, было так хорошо укрыто, оно было спрятано за такими густыми камышами, за такими вязкими топями, что ни человек, ни зверь не могли подойти к нему близко. Один раз только ястреб-тетеревятник высмотрел гнездо с большой высоты и осмелился неожиданно напасть на наседку, бросившись на нее с налету. Но застать врасплох самку выпи еще труднее, чем самого самца бугая. Прежде чем острые когти ястреба коснулись ее тела, птица вскочила на ноги и, выпрямив шею, с силой железной пружины отбросила острием клюва дерзкого хищника. С усилием замахал крыльями наказанный ястреб и тяжело полетел прочь от гнезда, чтобы никогда уже больше не возвращаться.
На заре, лишь только солнце пряталось за камыши и кочки мохового болота, появлялся бугай возле своей подруги. Теперь он вел себя много спокойнее, чем бывало раньше. Он останавливался где-нибудь под прибрежными кустами лозы и долго стоял на одной ноге, задумчиво вглядываясь в воду и поджидая добычу. Но теперь, схвативши лягушку или рыбу, он не глотал их, а тотчас, взмахнув крыльями, перелетал на пловучий островок и отдавал все своей прилежной наседке. Проследив глазами, как ловко схваченная лягушка исчезала в горле подруги, бугай, приседая и кланяясь, пробегал кругом по островку и вновь возвращался на берег продолжать свою ловлю.
Мелочь в роде пиявок, личинок и червей проглатывал он сам, как будто не считая нужным из-за них тратить время.
Не ранее полуночи кончалась эта охота, и только теперь несколько раз подряд разносился по болоту оглушительный рев бугая.
Бедняга, только так и умел он заявить о своей любви. Зато ему было весело, что о ней слышали все: и река, и болото, и озеро, и все твари, что жили в них, и дальние леса, которые отвечали ему громким отзывчивым гулом…
Между тем, поиски и преследования продолжались. Леснику хотелось раздобыть дорогую птицу во что бы то ни стало. Неуловимость бугая начинала приводить его в азарт, а громкие ночные крики будили его среди ночи, дразнили и мучили, как недающийся в руки клад.
Он исходил болото вдоль и поперек, заглядывал в каждый уголок, замащивал сучьями топкие места, чтобы пробираться в самые недоступные крепи. Он выдумал надевать на ноги вместо сапог легкие лапти с подвязанными к ним снизу широкими дощечками для того, чтобы нога меньше проваливалась и грузла в трясинах. Он высматривал по берегам Болотянки многочисленные следы ног бугая, распознавал его тропинки и лазы, заприметил по ним те места, где бугай останавливался чтобы ловить рыбу, слышал не раз подозрительный шорох в тростниках, когда птица спасалась от него бегством, но ни разу не удалось ему увидеть ее перед собой. Он открыл, наконец, сторожевой лаз бугая, вырубил те кусты лозняка и выкосил ту осоку, которая защищала бугая в его наблюдательном пункте.
Но как ни хитрил охотник, бугай оказывался хитрее и осторожнее его.
Вначале июня, когда подсохли болотные хляби, как-то под утро Никите удалось пробраться в такое топкое болотце, куда до тех пор он боялся заходить. Здесь он наткнулся на один из бочажков Болотянки, густо заросший листьями водяных лилий и красивыми зелеными остреями стрелолиста. Посредине он увидал пловучий островок из стеблей камыша с большим гнездом посредине. Но гнездо было пусто. Ни выпи, ни птенцов не было в нем. Очевидно, по листьям кувшинок и лилий перебежали они на берег вслед за матерью, которая уводила их от преследователя. Вся поверхность островка была покрыта непереваренными костями лягушек и рыб.
Бугай по ночам стал бухать еще реже, не так громко и, как будто, среди камышей, более далеких от озера.
Старик начинал терять терпение и решил, было, бросить свои поиски, как вдруг новое дело бугая заставило его снова о нем думать.
Один раз под вечер десятилетний Санька, внук Никиты, в крови и слезах вбежал в избу. Левая щека его была изодрана в кровь, синий кровоподтек шел по виску от самого глаза, и правая рука пониже локтя была глубоко пробита, как будто ударом толстого шила.
С плачем рассказал, как он встретил на болоте возле Болотянки трех желтых птенцов, как хотел было, их словить и как вдруг из кустов бросилась на него большая желтая птица, как она исклевала ему лицо и руку, как он бросился от нее бежать без оглядки.
Анисья принялась охать и громко бранить бугая, а Никита только выспросил в точности внука, где с ним случилось несчастье, насыпал табаку в клочок бумажки, свернул папироску, закурил, потом снял со стены ружье и вышел.
За избой, оглянувшись опасливо кругом, он нагнулся, покрестил ружье, порох, патроны, прошептал какое-то заклинанье, плюнул через левое плечо, надвинул шапку на лоб и пошел в обход озера. До поздней ночи пропадал он где-то.
На заре после заката донеслись глухо один за другим два выстрела его двустволки, и снова все затихло. Выстрелы прозвучали где-то совсем далеко, со стороны Камышанского озера, что лежало в верстах шести к северу, и в которое впадала речка Болотянка.
Когда совсем стемнело, вернулся лесник домой, устало шлепая намокшими сапогами.
Анисья и Санька выбежали его встречать.
— Ну что, убил, дедушка? — закричал Санька с крылечка.
— Кто его убьет, лешего, — проворчал старик и угрюмо прошел в избу.
Молча повесил он ружье на стену и с этого дня не снимал его до самого июля.
В июле опять приехал на озеро молодой приказчик. На этот раз он приехал не только за тем, чтобы скупать дичь. Он привез с собой ружье и собаку и заявил, что не прочь поохотиться на уток. Лесник взялся показать ему «утиные места» и предложил на заре идти на Камышанское озеро, где уток целая гибель.
— Ну, а как же бугая достанешь или нет?
— Бугая? Ну нет! Говорю тебе: оборотень, нечистая сила! Уж я его как выслеживал! В руках имел сколько раз. Не дается! Уж я его и молитвой, и наговором: хоть ты что хочешь! В двух шагах от него стоишь, — пропадает, как в землю.
— Так и не дается? А жаль! А любитель то мой, знакомый, уж пятнадцать рублей дает за него, только привези.
Старик только махнул рукой и досадливо крякнул:
— Ну его к лешему! Он у меня мальчишку чуть, было, не заклевал. Веришь ли, до чего он осердился? Не прошло недели: пропадает у меня телка. Еще через неделю: поросенка нет. Что за притча! Думаю себе: неспроста дело. Наконец того, накосил сена на болоте. Высушить, как следует, не успел: дождь собирается. Наметал я в стог. Проходит дня три. Вижу я, солнце встало ясное. Пошел стог разметать. Гляжу, и сена нет: все сгорело. Ну, уж тут я все и понял окончательно. Оборотился я в ту сторону, где его гнездо, и говорю:
— Так и так, говорю, ваше степенство, господин бугай! Теперь я о вас все вполне хорошо понимаю. И хотя вижу я от вас только одну неприятность, и по ночам вы кричите довольно скверно, и, кроме того, сено мое, и телку, и поросенка у меня уничтожили, но я вам обещаю верно вас больше не беспокоить и из ружья в вас не стрелять, гнезда вашего не трогать и деток ваших не пугать. А за то и вас прошу меня не беспокоить и неприятностей мне не делать. И хотя вы есть, извините, вроде нечистой силы, но уж будьте так любезны…
Он не мог продолжать, потому что молодой приказчик разразился самым заразительным смехом и еле мог стоять на ногах от охвативших его порывов хохота.
Старик слегка улыбался, и трудно было разобрать, шутит он или говорит серьезно, передавая свой разговор с бугаем, и от этого еще неудержимее хотелось смеяться приказчику.
На другое утро задолго до восхода солнца они вышли вдвоем из сторожки, когда было еще совсем темно, и направились к большому Камышанскому озеру.
Идти пришлось часа полтора, и когда они стали спускаться с высокого бугра к торфяному болоту, окружавшему кольцом покрытое туманом озеро, утренняя заря разгоралась пожаром на востоке.
Смоченная ледяною росой, трава казалась седой от блестящих маленьких капель. Каждый шаг стряхивал холодную влагу на одежду охотников, и скоро они промокли до нитки. Мокрая собака бежала впереди и тревожно нюхала сырой воздух.
Пахло болотом, отсыревшими кочками, молодыми кустами берез и широкою водною гладью, сверкавшею из-за прибрежных порослей лозняка и ольшаника.
В узком просвете кустов осторожно высунул голову Никита и, озираясь, глянул на воду. Там за торчащими стеблями камыша, за белесою дымкой тумана сонно и тихо скользили вереницей вдоль берега целых два утиных выводка.
Вскинулись ружья, как гром раскатились один за другим два торопливых выстрела, и пахучий дым пороха смешался с прибрежным холодным туманом.
Утки мгновенно ныркнули и в испуге поплыли под водой спасаться кто куда может, кроме двух птиц, повернувшихся кверху брюхом.
Собака с шумом и брызгами бросилась доставать их. Охотники закладывали свежие патроны.
Охота начиналась.
Охота была удачной. Уток оказалось, действительно, гибель. Выстрелы гремели один за другим, и собака без устали доставала из воды убитых уток.
Пробираясь и прячась вдоль берега, охотники подвигались все дальше и дальше, зорко вглядываясь в тростники.
Вдруг приказчик, который шел впереди, оступился в водяное «окно» и очутился по грудь в тепловатой и темной жидкости. Хотел опереться на мох, чтобы выбраться вон, но берега лужи поддавались и вязли под тяжестью рук. Лицо его побледнело смертельно, и он закричал не своим голосом, призывая Никиту на помощь.
Никита прибежал, протянул ему длинную жердь, которую поднял тут же поблизости. Тяжело дыша, выбрался спасенный из топи и боязливо отошел в сторону.
— Тут трясина начинается, — заявил старик. — Обойти надо!..
И они стали обходить. Обходить приходилось с оглядкой, перебираться через торфяные канавы, щупать длинными палками почву, высматривать проходы между лужами и жидкими топями и, вместе с тем, отходить все дальше и дальше от озера.
Вдруг Никита остановился, как вкопанный, и схватил молодого за руку.
— Смотри, — прошептал он.
Против них по краю стоячей лужицы среди высоких стеблей осоки стояли, шагах в тридцати, четыре выпи. Одна из них была уже взрослая и три молодых, но все они стояли в одинаковых удивительных позах, вытянувшись на своих зеленоватых ногах, выпрямив шеи и длинные острые клювы, так что их с трудом можно было отличить от зеленовато-бурых болотных растений.
— Что я говорил, — шептал старик. — Видишь, как палки. Прямо оборотни! Насилу узнаешь.
Приказчик настолько был поражен этой странной картиной, что на минуту забыл даже о своем ружье. Он опомнился только тогда, когда его Дружок выскочил из кустов и сделал стойку на птиц в нескольких шагах от последних. Выпи тотчас юркнули в осоку и вслед за ними загремел выстрел приказчика. Старик не стрелял и как будто был недоволен выстрелом своего товарища.
Дружок бросился в погоню, и видно было, как взлетала в высокой траве его голова с мохнатыми длинными ушами.
— Стало быть, мимо, — сказал молодой, прождав две минуты. — И то сказать: стрелял наугад. А ты что ж не стрелял, дядя Никита?..
— А, ну их совсем! Я и то боюсь, как бы мне за это не вышло чего. Ведь это я указал их тебе.
— Да ты что, дядя Никита? Аль взаправду их боишься? — засмеялся приказчик.
— Хорошо тебе смеяться, — сердито заворчал старик. — А вот поживи-ка, как я, с ними рядом, небось, не то заговоришь.
И он вдруг замолк и все остальное время был молчалив и задумчив, как будто ему было не по себе.
Приказчик и на этот раз уехал домой без бугая. Зато увез с собой много уток, дупелей и бекасов…
Больше никто уж не беспокоил выпей. Они царствовали теперь без забот в болотах между тем и другим озером по густым камышам Болотянки.
Только раз им пришлось испытать сильную тревогу, когда кумушка-лисица попыталась напасть на молодых. Но и тут дело кончилось благополучно. И мать, и отец стрелой бросились на нее и так яростно стали налетать на нее, пуская в ход свои острые и сильные клювы, что лиса обратилась в постыдное бегство.
До конца июля молодые выпи оставались при матери, обучаясь у нее всей той хитрой науке, которую обязаны знать все птицы их рода.
Они выучились ловить лягушат, головастиков и пиявок, узнали, как надо спокойно стоять над водой, чтобы подкарауливать недогадливую рыбу, узнали, как надо подбрасывать клювом ящериц и змей, чтобы было удобнее их проглатывать. Они в совершенстве научились прятаться и притворяться засохшими стеблями, выучились лазить вверх и вниз по камышам, перебегать через воду, ступая на листья водяных лилий, и перелезать через жидкие трясины, захватывая пальцами листья осоки и стрелки тростника.
В середине июли они уже вполне овладели своими крыльями и по ночам часто с глухим карканьем перелетали с места на место.
Они выучились еще многим другим премудростям, о которых никогда не подозревали люди, и чем больше усваивали свою птичью науку, тем самостоятельнее и смелее чувствовали себя среди болота. К августу они все уже разлетелись в разные стороны и стали жить каждый за свой страх и риск.
Отец давно уже перебрался за Камышанское озеро, мать тоже перестала за них бояться, и было им приятно пожить в одиночку на воле и чувствовать себя совсем большими и взрослыми птицами.
Так прошло лето; но уже к концу августа, когда ночи потемнели и стали появляться холодные утренники, все бугаи снова мало-помалу собрались вместе. Им становилось как-то неспокойно и хотелось долго летать по ночам и каркать, а днем сидеть в камышах, тесно прижавшись друг к другу.
Весь сентябрь они усиленно летали после заката, укрепляя свои крылья, и за это время к ним присоединился еще другой выводок из шести выпей, прилетевший откуда-то из далеких болот с севера.
В конце сентября, вечером, перед заходом солнца старик Никита шел тихо по берегу озера. Заря смотрелась в застывшее ледяное зеркало. В воздухе было свежо, но тихо.
Вдруг со стороны болота показалась стая летящих птиц. Лесник поднял голову и стал смотреть. С десяток довольно крупных птиц летели высоко над озером, выстроившись двумя линиями наподобие острого клина.
«Что это, журавли, что ли? — подумал лесник. — Да нет, не похоже»…
Когда они были прямо над его головой, он услышал, как все они вдруг подняли крики летающих выпей, как будто прощаясь с болотом.
— Ишь, наплодилось, — промолвил старик, боязливо провожая их взором.
Впереди стаи летел старый бугай, усиленно махая крыльями. Он вел всю стаю в далекий и трудный путь и летел впереди, потому что лучше всех помнил дорогу.
Они улетали от тех камышей, где родились, туда, где течет великая теплая река, где тростники еще гуще и выше, чем здесь, где живет многое множество птиц и где солнце греет так жарко. Они летели в ту страну, где живут другие люди, где стоят древние храмы и обелиски, каменные пирамиды и таинственный сфинкс, на три четверти засыпанный песком; в ту страну, которую люди зовут Египтом, но для которой нет имени на их бедном птичьем наречии.
И никто не скажет, скольким из них суждено погибнуть на пути и чужбине и скольким выпадет на долю вернуться весной, когда опять нальются душистые почки березы…