Старик Иван Тимофеевич стоял под козырьком подъезда с мокрым соседским псом на поводке. Пес взглянул на меня грустными глазами, а потом уткнулся мордой в левую штанину Ивана Тимофеевича. Лицо старика казалось мне еще более спокойным, чем с утра, но в то же время на нем все более отпечатывался странный суровый оттенок. Морщины его стали вдруг глубже, глаза потускнели и провалились в глазницы. Словом, лицо, выражающее полное спокойствие, говорило и о неком болезненном состоянии, которое нельзя было не заметить.
Я встал рядом с Иваном Тимофеевичем под козырек и уставил глаза в дождевую мглу. По откосам сильно стучали капли воды, заглушая своим треском все остальные звуки вокруг.
— Как вы, Иван Тимофеевич? — стараясь перекричать дождь, спросил я.
— Чувствую себя неважно, — ответил он не без напряжения, силясь перекричать грохот. — Давай зайдем домой. Там поговорим.
— Хорошо.
В подъезде дома пахло сыростью. Соседский пес покорно зашел в лифт и сел в уголке.
— Вот ключи, — сказал старик, — иди домой, а я собаку заведу, покормлю и вернусь.
Молча взяв ключи, я вышел из лифта.
В квартире царило безмолвие. Света было мало. Несмотря на то, что время было обеденное, создавалось впечатление, что уже смеркается. Страх и тоска точили мое сердце.
Наскоро раздевшись, я мигом нырнул в свою комнату и тщательно припрятал в чемодане, с которым приехал из Питера, два маленьких сверточка с наркотиком и шприцы, купленные мною у цыганки Раи. После этого мне хотелось осуществить еще одно намеченное мною дело, а именно, изучить кошелек Родина, который он выронил с утра. Спешу заметить, что мысль о вреде любопытства, о котором говорил Константин Константинович, все же не отпускала меня. Сев на кровать, я расстегнул замок на кошельке и принялся медленно вынимать из него всевозможные карточки, визитки, бумажки с именами женщин и их телефонами, две какие-то таблетки, несколько сот долларов, пару тысяч рублей и фотографию девочки с лицом херувима. «Наверное, дочь», — подумал я. Глаза её казались мне какими-то грустными, а взгляд совершенно не детским. Девочка была точной копией отца. Очень часто случается так, что девочки рождаются чрезвычайно похожие на своих отцов, а мальчики, наоборот, на матерей… Я долго смотрел на фотографию несчастной Настеньки. Такая жестокость по отношению к невинному ребенку со стороны родного отца вызывала у меня чувство злости. Честно говоря, я в эти последние два дня стал замечать, что это чувство стало появляться во мне гораздо чаще прежнего, и сила его увеличивалась с каждым новым приливом. Раньше мне не приходилось чувствовать озлобление на все, что меня окружает, но теперь все стало меняться. Я заводился с пол-оборота. Но все же мне удавалось держать себя в руках. Если бы не выдержка, я, наверное, размозжил бы череп Родину прямо в притоне о стену, чтобы он так и не пришел в сознание.
Отложив фотографию Насти, я обратил внимание на некий потайной кармашек, в котором был припрятан плотно свернутый тетрадный лист в клеточку. Аккуратно достав его из потайного кармана, я развернул его и… До меня донесся стук закрывающейся входной двери.
— Герман, — послышался голос Ивана Тимофеевича.
Резко вскочив с кровати, я мигом засунул кошелек и все бумажки под покрывало, тщательно расправил его, чтобы было как можно менее заметно и со спокойным видом вышел из комнаты в темный коридор.
— Герман, — глухо произнес Иван Тимофеевич, — а ты чего не на работе? Ты ведь…
— Меня уволили, — начал я, — из-за вчерашней потасовки в редакции с Жабиным. Марк Соломонович и слушать не захотел моих объяснений…
— Да как же это так, Герман? — возмущенно спросил старик. — Что ж тебе теперь делать?
— Я не знаю, Иван Тимофеевич, — ответил и, немного помолчав, добавил: — В Питер обратно поеду.
— Вот досада! Да-а-а, это не хорошо, — протянул старик. — Ты сильно расстроился, Герман? — спросил он.
— Да, как вам сказать, Иван Тимофеевич? Я, честно говоря, больше расстроен по-другому поводу.
— Что стряслось? — взволнованно спросил он.
— Давайте перекусим, — сказал я, пропуская вопрос. — Я вам за обедом все расскажу. Главное, чтобы аппетит после моего рассказа не пропал.
— Ой-ей, не пугай меня, Герман. У меня и так сердце никудышное…, — сказал старик и прошел в кухню.
Я остался в коридоре.
— Дождь второй день льет, как зверь, — говорил он из кухни, — по телевизору говорят, что такая погода еще чуть ли не неделю будет. Будто за два этих дня недельная норма осадков выпала. Вот природа. Это ж чудо какое!
— Чудо. Это вы точно подметили, — сказал я себе под нос и прошел на кухню. Старик стоял спиной к двери и смотрел в окно, за которым бушевала стихия.
Разговор наш мне показался совершенно пустым и бессмысленным.
Казалось, старик впал в свое странное состояние забытья. Я, не произнеся ни слова, прошел вглубь кухни, налил из кувшина в чайник воды и сел на тот самый табурет, где я потерял вчера сознание. Иван Тимофеевич продолжал стоять и смотреть в окно. Он стоял так близко, что с каждым выдохом на стекле образовывалось мутное пятнышко влаги, которое через пару секунд исчезало и на его месте появлялось новое.
Посидев так минут семь, я встал, достал из холодильника кусочек копченой колбасы и принялся строгать бутерброды. Чайник начинал закипать, тихонечко посвистывая.
— Ну, что там у тебя произошло? — неожиданно, так, что я даже вздрогнул, спросил Иван Тимофеевич. — Поговорил с Катей?
— Да как вам сказать, Иван Тимофеевич. Лучше б не поговорил, — странно высказался я. Старик отошел от окна и сел на табурет возле стола. Я продолжал нарезать колбасу ровными кругляшками.
— Не понимаю тебя, — сказал он.
— А что тут понимать. Пришел в редакцию, а её там нет. От сотрудников я узнал, что она взяла отпуск за свой счет.
— И что?
— Ничего! — как-то раздраженно сказал я. — Я пошел к кадровику и узнал ее домашний адрес…
— Ты был у нее дома! — воскликнул Иван Тимофеевич.
— Был, — вздохнул я.
— И ты с ней поговорил?
— Поговорил… Но лучше бы я ее не видел, — как-то в отчаянии добавил я.
— Да говори прямо! — возмутился Иван Тимофеевич.
— Гм… Прямо? Я в шоке, Иван Тимофеевич. Ее брат, ее родной брат, Родин, избил ее до такой степени…
— Как избил?! — воскликнул он. — За что? Когда? Я не понимаю!
— Пришел с утра к ней и избил до полусмерти. У нее все тело в синяках и царапинах. Она один сплошной синяк, Иван Тимофеевич! Я его убью! — Налив чай и поставив тарелку с готовыми бутербродами на стол, я присел на табурет.
— Боже мой, но за что же он ее так?
— Деньги вымогал. Он наркоман.
— Как наркоман?
— Очень просто. Наркоман и все. Я был сейчас в притоне, где он лежит, как овощ!
— Да что же это! А что же Катя?
— Она сказала, что поживет немного в N-ском женском монастыре. У нее там матушка знакомая, — глухо ответил я и отпил чай.
— О, это она правильно решила, — воодушевился старик. — Ей там спокойнее будет… Бедная девочка…
— А мне теперь что делать? — К моим глазам подкатились слезы, но я удержал их.
— Я тут тебе не советчик, Герман. Посоветую, да не так. Ты парень умный, сам решишь все, как нужно. Так ведь?
— Посмотрим, — вздохнул я.
— А что с этим мерзавцем Родиным? В милицию она не обращалась?
— Нет. Она не хочет — боится его.
— Я только одно скажу тебе, Герман. Ты послушай старика. Ни в коем случае не занимайся самосудом и не пытайся восстановить справедливость. Не трогай Родина. Тебе же будет хуже. Катя в милицию не пошла, а он пойдет и заявит на тебя, а ты потом будешь расхлебывать.
Я промолчал, никак не отреагировав на увещевания старика.
— Ну все, я сказал раз, и больше не буду, — сказал Иван Тимофеевич. — Давай не будем пока продолжать об этом разговаривать. Я вижу, тебе не очень этого хочется.
— Вы правы, — сказал я. — Скажите, меня очень это волнует — как вы себя чувствуете? Мне кажется, что не очень.
— Ничего особенного, — ответил Иван Тимофеевич.
— Не обманывайте меня, я же вижу! Это сердце? Да? Я еще на улице заметил ваше состояние.
— У меня так и раньше было. Это пройдет, — как можно спокойнее сказал старик и откусил бутерброд.
Немного помолчали. Я накручивал себе в голове черт знает что. Последнюю фразу я, сам того не желая, выговорил вслух.
— Попался бы мне сейчас этот сукин сын, я бы его голову вот об эту стену и размозжил. — Я показал рукой и выражением лица, как бы я это сделал.
Старик взволнованно посмотрел на меня.
— Мне кажется, ты стал как-то агрессивен, Герман!
— Это уж точно вы подметили. Я и сам не знаю, что со мной. Я раньше таким не был. Это последнее время меня стала посещать какая-то злость и ненависть ко всему окружающему.
— Ты должен держать себя в ру…, — он не договорил. За окном все сильно осветилось, а через секунду раздался такой треск и грохот, что затрещали стекла в оконной раме. Я вскочил с табурета и подошел к окну.
— Вот это долбануло! — сказал старик. — Слышишь, как Рени залаял. (Так звали соседского пса, за которым присматривал Иван Тимофеевич).
Я уселся обратно на ещё теплый табурет и сделал глоток горячего чая, который приятным теплом согрел меня.
— Тебе необходимо научиться держать себя в руках. Ты сам мне говорил как-то о семи добродетелях. И вспомни, что три из них есть не что иное, как стойкость, умеренность и благоразумие. Ты не должен думать о всяких мерзостях, которые ты высказал мне пару минут назад. Что это значит — размозжить человеку голову? Ты в своем уме? Не суди Родина — это не твое… Не тебе судить его.
— Я и не судил его… — начал я, но старик перебил меня.
— Ты должен быть стойким, — продолжал он назидательным тоном, — все рассудится само собой. Вот увидишь.
— Да как же все рассудится? Как можно оставить его поступок безнаказанным? Что делать теперь Кате? Кто ей поможет? — нервно спрашивал я.
— В конце концов, у нее есть отец.
— Да что отец? Он нам вчера все наврал, — вспомнил я.
— Что именно? — поинтересовался старик.
— Про мать наврал. Она на самом деле умерла семь лет назад.
Старик цокнул губами, перекрестился и покачал головой.
— Про работу наврал, — продолжил я. — Он никогда нигде не работал. Это мне Катя все рассказала.
— Вот негодяй!
— Я люблю Катю. Я хочу ей помочь. Только мне кажется, что ей на меня плевать. Но мне все равно. Я его, ей Богу, убью. Убью! — крикнул и ударил кулаком по столу, от чего подпрыгнули чашки.
— А ну-ка, возьми себя в руки! — хрипло вскрикнул Иван Тимофеевич.
На минуту воцарилось молчание.
— Простите меня, это опять эта злость. Я не могу с ней совладать. И еще дядя звонил. Он сообщил, что у матери пневмония. Она в больнице с высокой температурой. Я теперь не знаю, что мне и делать, — я закрыл лицо руками и заплакал.
Иван Тимофеевич встал и, подойдя ко мне, отечески обнял меня, не говоря ни слова. Я сквозь слезы, уткнувшись в его свитер, продолжал:
— А тут еще этот Родин, Катя. Я ничего не понимаю. Почему все так со мной случилось? Мне на самом деле надо с мамой быть сейчас, а я здесь. Что мне делать, Иван Тимофеевич? Скажите?
— Тебе надо самому это решать, — тихо, почти шепотом произнес старик, — хочешь, съезди в Питер… Потом приедешь и с Катей встретишься еще раз. Мой дом для тебя всегда открыт.
— Знаете, я, наверное, так поступлю. Завтра уеду в Питер к матери, а через две недели, когда Катя уже вернется домой, приеду обратно, чтобы с ней поговорить, — протирая глаза рукавом, сказал я.
— Это правильно, — согласился старик и сел на свой табурет.
Я вытер салфеткой свое лицо от слез, и в ту же секунду мне стало стыдно, что я вот так разрыдался. Мы сидели молча за столом. Я жевал уже второй бутерброд. У меня внезапно проснулся аппетит. Иван Тимофеевич сентенциозно подметил, что иногда полезно поплакать. Будто выходит отрицательная энергия. Не имею понятия, что это за энергия, но точно знаю, что после того, как я поплакал, мне и вправду стало легче.
Старик выглядел неважно. Хотя всеми силами пытался бодриться и не показывать мне своего самочувствия. Но я все видел.
— А как ты думаешь, — обратился ко мне Иван Тимофеевич, — Родин придет к нам за своим кошельком?
— Я так не думаю, — ответил я. — Он считает, что его у него украли. По крайней мере, он так сказал Кате.
— То есть как же это? Значит, возвращать его не нужно? Так получается?
— Как же не нужно. Вот я вернусь из Питера, встречусь с Катей и передам ей кошелек. А она пусть сама думает, что с ним делать, — вывел я.
— Да, ты прав, так и поступим — сказал старик и снова впал в свою странную задумчивость. Я доел последний бутерброд. Одна мысль мне не давала покоя. А именно: что же было написано на этом тетрадном листе, который я нашел в кошельке у Родина.
— Что-то я неважно себя чувствую, — вернувшись в себя, сказал Иван Тимофеевич, — надо пойти полежать.
— Хорошая мысль. Мне тоже не мешало бы вздремнуть. Ощущение такое, что я на грани нервного срыва, — сказал я.
— Будь сильнее, тверже, — спокойно говорил старик, поднимаясь с табурета, — будь, что будет. Что мы можем с тобой изменить, Герман, такие маленькие и беззащитные люди, которые от невидимых глазу микробов могут умереть со всеми своими высокими мыслями и идеями? Мы ничто. Смотри глубже. Прими все страдания свои как испытание Божие… Верь, что это испытание и все. Может, оно так и есть…
— Может, — задумчиво сказал я. В словах старика была правда.
Иван Тимофеевич накапал в мензурку сердечных капель, выпил их, запив остатками чая в стакане, и направился к себе.
— Иван Тимофеевич, — окликнул я его, — а зачем Богу нас испытывать, я не пойму никак. Может, это дьявол над нами издевается, а? Вы не думали об этом? Почему, если человеку плохо, священники рознятся во мнениях? Один говорит, что это Бог посылает ему испытания, а другой, противореча первому, говорит о происках нечистой силы? Они и мы — все совершенно запутались! Мне кажется, что искать надо не в этих тривиальных объяснениях. А, как вы сказали, смотреть глубже. Я убежден, что есть и иное объяснение всему происходящему с человеком в этом мире. И уверяю вас, это не сводится лишь к испытанию нас Богом или проискам нечистой силы. Есть что-то еще, что-то невыразимое словами, лежащее далеко за опытом и религиозным мистицизмом, что-то, что не сформулировать нашими человеческими понятиями и определениями. И это что-то…
— И это что-то есть Бог, — вывел Иван Тимофеевич.
— Да. Но ведь…
— Стоп, стоп! — вскрикнул старик, снова не дав мне договорить, — Герман, оставь свое мнение при себе. Я не собираюсь рассуждать об этом, я просто верю и все. Я плохо себя чувствую и пойду лягу. Хорошо?
— Конечно, Иван Тимофеевич, меня самого беспокоит ваш внешний вид, — вставая, затрещал я. Старик глубоко вздохнул и медленно пошел к себе. Я услышал, как дверь его спальни закрылась.
Прибравшись на кухне, я пошел к себе в комнату, чтобы утолить свое любопытство, которое не давало мне покоя. Что же написано на этом листе в клеточку?
В комнате было мрачно, из форточки дул влажный воздух. Прикрыв форточку, я достал из-под покрывала все карточки и бумажки и вернул их на прежнее место, в кошелек Родина. Оставив только тот самый загадочный лист в клеточку, который не давал мне покоя. Кошелек я припрятал в свой чемодан, туда же, куда и два маленьких сверточка с наркотиками. Взяв лежащий на кресле роман Дидро, я, устроившись на кровати, раскрыл его посередине, а развернутый листок положил между страниц так, чтобы создавалось впечатление чтения книги. В записке я прочитал следующее:
«Если это кто-то читает, значит, я уже мертв… Что ж, мне очень жаль. Жаль тех, кто будет обо мне лить слезы. Хотя таковых, наверное, нет. Есть только я, и больше никого. Может это ты, Валентина, читаешь? Да черт с тобой, Валя. Мы всегда были с тобой чужими людьми. А если это не ты… Ну и ладно! Жаль только Настеньку, мою любимую девочку, которую отобрала у меня эта поганая потаскуха. А может, это ты, дорогая женушка, читаешь мое письмо? Тогда утри свою морду, ибо я плюю в нее. Ха! Нет, мне никого не жаль! Я убил себя потому лишь, что не мог больше выносить этой вони. Что? Вы говорите, я сам виноват во всем! Может, и виноват в чем, но это мелочи. Кредиторам моим говорю: «Идите к дьяволу! У него просите свои денежки! Вы меня достали со своими угрозами! Знаете, где я вас видел…! Вы только и делаете, что наживаетесь на таких, как я. Сначала даете деньги, а потом грозите расправой. Я вас больше не боюсь, шакалы!..» Кто виноват? Я, конечно, я! Но и моя любимая женушка, которая променяла меня на этого слюнтяя с толстеньким кошелечком! Из-за тебя, Лерочка, все это из-за тебя! Гореть тебе в АДУ! Вместе будем гореть! Тебе нравится такая перспектива, а? Молчишь? Тогда я еще раз плюну в твою морду, ты не против? Тьфу! Нравится? Жаль, что я вас всех не могу взять с собой! Хотя, кто знает…
Благодарю тебя, Рая, за то, что подсадила меня на эту дрянь, под названием героин. (Далее следовал точный адрес притона, в котором мне довелось побывать. Очевидно, Родин рассчитывал на то, что его записка попадет и в правоохранительные органы.)
Прости меня, моя доченька. Твой папа был слабым человеком! Лучше тебе забыть меня навсегда… Я не стою того, чтобы обо мне помнить.
Тем, кто будет заботиться о моем мертвом теле: Прошу, не закапывайте меня в землю и не просите продажного священника отпевать меня, аргументируя свою нелепую просьбу моим психическим расстройством. Я слышал, что некоторые священники на это соглашались. Я же заявляю вам, что Я ЗДОРОВ и сделал это абсолютно сознательно, в трезвом уме. Кремируйте меня, а прах развейте!..
Может, еще увидимся…
Эта предсмертная записка явилась лишним подтверждением слов Родина о том, что он и вправду хотел покончить с собой еще тогда, весной, до встречи с Адой. О чем он и поведал нам с Иваном Тимофеевичем в начале своего рассказа о знакомстве с ней.
Я впал в оцепенение от этого письма. Мне раньше никогда не приходилось читать предсмертные записки, но эта записка потрясла меня до глубины души. Потрясло более всего то, что Родин обвинял всех в своей смерти, но только не себя самого. Это какой-то высший эгоизм. Он казался мне мерзким и жалким. Он не казался мне достойным сожаления. И если бы он это сделал раньше, то, откровенно говоря, я был бы даже рад этому. Но он был еще жив…
С ноющим сердцем я поднялся с кровати, достал из чемодана ежедневник, выдрал из него одну страницу и, усевшись в кресло, переписал записку слово в слово. По этой самой копии и привожу ее здесь без единого упущения. Оригинал записки я положил в тот же потайной карман кошелька Родина, а кошелек снова спрятал в чемодане рядом с двумя пакетиками дурманящего зелья. Копию же, аккуратно свернув, воткнул между страниц ежедневника, который тоже положил в чемодан.
Было около трех часов пополудни, когда я, приоткрыв дверь спальни Ивана Тимофеевича, застал его за пересмотром старых фотографий.
— Входи, — сказал он, не оборачиваясь ко мне. Он сидел спиной к двери на своей кровати, на которой были разложены многочисленные фотоснимки. Одни из них были совершенно старыми, обтрепанными по краям, другие, цветные и черно-белые, в хорошем состоянии.
Отодвинув большой альбом для фотографий, я сел рядом со стариком.
— Вот, решил посмотреть фотографии, — снимая очки и смотря на меня своими близорукими глазами, проговорил Иван Тимофеевич. Потом он снова надел очки и протянул мне небольшую стопку черно-белых снимков.
— Это мы с Риточкой в Крыму, — с нежностью в голосе сказал старик, и я заметил, как в его глазах появилась приятная грусть воспоминаний. — Правда, она хороша собой?
— Бесспорно, — сказал я. На снимке был Иван Тимофеевич, обнимающий Маргариту Семеновну. Он был в солнцезащитных очках, которые снова входят в моду сегодня и в безрукавке. А Маргарита Семеновна, с сияющей улыбкой, в шляпке с широкими полями, которая так ей шла, была просто неотразима. — Сколько вам здесь лет? — поинтересовался я и посмотрел на оборотную сторону фотографии, на которой было написано «Крым. Алупка. 1979.»
— Лет по сорок, наверное. Ну да, по сорок. Это ж семьдесят девятый год. Правда, она красавица была? — с улыбкой спросил старик.
— Еще какая! — нисколько не преувеличивая, ответил я.
Следующая фотография была похожа на первую. Она также была сделана в Алупке, только на фоне обнимающихся Ивана Тимофеевича и Маргариты Семеновны высилась гора Ай-Петри. Я узнал это место сразу, потому что мы с матерью два раза отдыхали летом в Алупке.
Следом шли фотографии разных лет, сделанные в Гаграх, в Сочи, на озере Байкал, в Чехословакии.
— А это кто? — указывая на одну фотографию, осведомился я. — Тот, что справа обнимает Маргариту Семеновну?
— А-а-а, это мой родной брат Тимофей, названный так в честь нашего отца.
— Интересно! Но вы мне о нем не рассказывали.
— Я, честно говоря, не очень люблю о нем рассказывать.
— С ним что-то случилось? — не унимался я.
— Нет. Не то, чтобы случилось, — начал старик.
— Если не хотите, не рассказывайте, Иван Тимофеевич, я не настаиваю.
— Помнишь, я говорил тебе, что мне один монах знаком. Ну, может, месяц назад говорил, помнишь?
— Это когда мы беседовали… Ах, да вспомнил! Но вы так ничего и не сказали.
— Так вот, — мерно продолжал Иван Тимофеевич, — этот монах и есть мой брат. Только на этом снимке он еще мирской человек. Это только через год, после этой поездки в Ялту, он поступит послушником в один из монастырей.
— Ваш брат — монах! — удивился я. — А где он теперь?
— Он умер при весьма странных обстоятельствах в Сибири, — нехотя сказал старик и сделал вид, что не хочет продолжать.
— Я что-то не очень понимаю, — не отступал я, — монах, и умер при странных обстоятельствах в Сибири.
— Хорошо, если ты так хочешь, Герман, я расскажу тебе. Тимофей на десять лет старше меня. Он ушел в монастырь в возрасте пятидесяти двух лет. При постриге его нарекли Авелем. В этой обители он прожил что-то около трех лет. Все вроде бы шло нормально. Вот, кстати, фотография его в рясе, — старик протянул мне черно-белый снимок, на котором был мужчина в монашеском облачении на фоне скотного двора внутренней части монастыря.
— И что потом было?
— Потом по непонятным причинам он покинул обитель. По словам некоторых людей, его расстригли из-за неподобающего, кощунственного отношения к монастырю и его настоятелю, игумену Никону. Но я точно не знаю. Потом он уехал в Сибирь, в какую-то глухую деревню, где стал обвинять русскую церковь в лицемерии и ханжестве, одним словом, стал «раскольником», если можно так выразиться. Некоторое время спустя он стал продолжателем секты каинитов. Может, тебе приходилось слышать о такой секте. Пытаясь набрать адептов в свою секту, он исходил пешком пол-Сибири, проповедуя свое учение и обличая русскую церковь. Он называл себя отцом Каином. Он умер, когда мне было шестьдесят лет. Вот такая история.
— Потрясающе, — удивлялся я, — это же надо так! А что же православная церковь делала?
— А ничего. Писала ему письма, в которых сообщала ему, что он предан анафеме как вероотступник, ренегат и т. п. Высшие духовные чины предлагали ему покаяться публично, но он этого не сделал. Тимофей в ответ писал гневные письма, в которых проклинал всех отцов церкви, ну и прочее. В 19… году его нашли замерзшим в лесу около одной из деревень. Его похоронили там же, на деревенском кладбище в присутствии нескольких адептов его секты. Естественно, его никто не отпевал. Я был на его могиле в 19… году. Она была заросшей и неухоженной. Видимо, никто из сектантов за ней не ухаживал. Я там же заказал ему памятник, который тут же и установили, а чтоб не росла трава на могиле, я всю её небольшую территорию выложил камнем. Все-таки ездить далековато. А так мне спокойней, — вздыхая, закончил старик.
— Вот это история, — восхищенно сказал я, — вот это рассказ. А вы, Иван Тимофеевич, просто молодец. Вы, несмотря ни на что, не оставили своего брата, — патетически добавил я. — А до монашества у него была семья?
— Да, он был женат на женщине, которая оставила его по причине его болезни. Она слишком сильно хотела детей, а он не мог ее осчастливить. Он страдал бесплодием.
— Теперь понятны его мотивы ухода от мирской жизни, — вывел я.
— Вот такие дела, Герман, — на выдохе сказал Иван Тимофеевич.
— А как вы себя чувствуете сейчас? — спросил я.
— Лучше, уже лучше. Не волнуйся, — улыбнулся он и посмотрел еще раз на фотографию, которую доселе держал в руках. На лица улыбающихся людей, таких близких и одновременно далеких Ивану Тимофеевичу. Они улыбались ему из невозвратимого счастливого прошлого, о котором он ни на секунду не забывал.
— Ты когда думаешь ехать? — оторвавшись от фотокарточки, спросил старик.
— Думаю, завтра с утра на вокзал поеду. Там сразу возьму билет на ближайший поезд — и в Питер.
— Правильно, — сказал старик и задумался, смотря в серую муть за окном.
Вдруг из моей комнаты донеслась мелодия звонящего мобильного телефона. «Родин», — пролетело у меня в голове, и я пулей побежал поднимать трубку.
— Ну, здравствуй Гера, — тихо сказал Родин. — Ты, говорят, меня искал?
— Правильно говорят, — также тихо ответил я.
— Решил всунуть нос не в свои дела?
— Они бы не были моими, если бы ты не тронул человека, которого я люблю.
— Кого ты имеешь в виду?
— Катю!
— А, ты про сестренку мою говоришь? Когда ты успел с ней снюхаться? — в недоумении спросил Родин. — Ты вчера мне не говорил, что с ней знаком. Чего ж ты?
— Не твоего ума дело, — нервно ответил я.
— Я помял ее немного, ты уж прости. Деньги срочно нужны были. Сам понимаешь…
— Слушай, сука, если ты еще что-нибудь в этом духе вякнешь, я тебя…
— Ой-ой, я знаю… Ты меня убьешь. Ты ведь собирался? Собирался, я знаю. Мне шлюха Маша сказала. Ты ведь и с ней познакомился?
— Да, — резко ответил я.
— Ну, и когда же ты хочешь меня убить, — с сарказмом спросил этот мерзавец.
— Вот встречусь с тобою, чтобы кошелек тебе твой отдать и тогда посмотрим, — зацепил я.
— Что ты сейчас сказал? У тебя мой кошелек?
— Да. Он у меня. Ты его выронил в квартире Ивана Тимофеевича, когда в спешке сваливал. Хочешь его назад вместе с денежками своими получить, наркоман чертов?
— Еще как хочу. Ты ведь мне его отдашь? — спросил он.
— Конечно, отдам. Но за Катю ты мне ответишь мр-р-разь! — прорычал я.
— Безусловно, отвечу. Знаешь что? Подъезжай ко мне домой…
— Мне плевать, где мы с тобой встретимся, — как можно тише говорил я, чтобы Иван Тимофеевич не услышал меня. — Хоть в аду! Говори, куда приезжать и приеду.
— Какой ты резвый! Записывай адрес… Герой!
— Я запомню, — сквозь зубы проскрипел я.
— Как скажешь. Шубина 56, квартира 70. Приезжай часиков в пять.
— Я приеду, даже не сомневайся, — сказал я и положил трубку.
Я закипал изнутри. Все тело мое содрогалось от злости. Если бы он сейчас стоял передо мной, я сломал бы ему шею, не моргнув и глазом.
Теперь нужно было сообразить, что сказать Ивану Тимофеевичу. Пройдясь взад-вперед по комнате, я пытался придумать что-то правдоподобное. Необходимо было солгать так, чтобы у старика не возникло и доли сомнения в моих словах. Легенда пришла на ум буквально через пару минут. Сделав, насколько это было возможно, спокойное лицо, я зашел в комнату к Ивану Тимофеевичу. Он лежал на кровати и смотрел в потолок.
— Кто звонил? — спросил он, когда я зашел.
— Дядя, — вздохнул я. — Маме стало хуже.
— Ай-я-яй, — протянул старик. — И что теперь делать?
— Он просил меня как можно раньше приехать.
— А ты что думаешь?
— Я думаю сегодня уехать. Возьму билет на ближайший поезд до Москвы, а там на «Стреле». Восемь часов и в Питере буду.
— Как знаешь, — с грустью сказал Иван Тимофеевич.
— Ну, я пойду, чемодан соберу… Времени мало.
— Давай. А сейчас встану и соберу тебе в дорогу чего-нибудь пожевать.
— Вот спасибо, — через силу улыбнулся я и пошел собираться.
Откровенно говоря, я не сильно солгал Ивану Тимофеевичу. Планы мои были почти такими. Я лишь утаил от него то, что собираюсь встретиться с Родиным и намылить ему шею. А уж как намылю, сразу полечу в Питер к матери…
В половину пятого я был уже готов. Сказав много приятных слов в адрес Ивана Тимофеевича и выразив ему благодарность за гостеприимство и отношение ко мне я, пообещав вернуться через две недели (чтобы поговорить с Катей), вышел из квартиры. Старик, провожая меня, как мог старался не показывать своих чувств, но по глазам его можно было смело сказать, что он сильно переживал за меня и не очень хотел расставаться со мной, боясь вновь почувствовать себя одиноким человеком. Он и впрямь был одинок, как никто. За все время, что я прожил у него, кроме приятеля к которому он летом ездил в Елец, ему никто не позвонил. Ничего нет хуже одиночества…