Гоголевский Петербург

В декабре 1828 года Гоголь вместе со своим школьным товарищем Александром Данилевским впервые отправился в Петербург. По мере приближения к столице нетерпение и любопытство путников возрастало. Наконец издали показались бесчисленные огни, возвещавшие о приближении к большому городу. Молодыми людьми овладел восторг: они, позабыв о морозе, то и дело высовывались из экипажа и приподнимались на цыпочки, чтобы получше рассмотреть строения. Гоголь страшно волновался и за свое пылкое увлечение поплатился тем, что схватил насморк и легкую простуду. Он даже немного обморозил себе нос и вынужден был несколько дней просидеть дома. От всего этого восторг сменился противоположным настроением, особенно когда их начали беспокоить петербургские цены и разные мелкие неудобства, связанные с проживанием в столице.

Вскоре по прибытии Гоголь писал матери: «Петербург мне показался вовсе не таким, как я думал. Я его воображал гораздо красивее, великолепнее, и слухи, которые распускали другие о нем, также лживы. Жить здесь не совсем по-свински, то есть иметь раз в день щи да кашу, несравненно дороже, нежели думали. За квартиру мы (с Данилевским. – В. В.) платим восемьдесят рублей в месяц, за одни стены, дрова и воду… Съестные припасы также недешевы… В одной дороге издержано мною триста с лишком, да здесь покупка фрака и панталон стоила мне двухсот, да сотня уехала на шляпу, на сапоги, перчатки, извозчиков и на прочие дрянные, но необходимые мелочи, да на переделку шинели и на покупку к ней воротника до восьмидесяти рублей».

С первыми впечатлениями Гоголя от пребывания в Петербурге связаны и так называемые «петербургские повести»: «Невский проспект», «Нос», «Портрет», «Шинель», «Записки сумасшедшего», опубликованные в разное время. Писатель никогда не объединял их в цикл наподобие «Вечеров на хуторе близ Диканьки» или «Миргорода». Например, в третьем томе собрания сочинений 1842 года они соседствуют с повестями «Коляска» и «Рим». Тем не менее пять названных выше повестей Гоголя вошли в русскую литературу как «петербургские».

Образ Петербурга возник у Гоголя в 1831 году в «Пропавшей грамоте» и «Ночи перед Рождеством». Хотя тут уже намечены некоторые черты, которые были впоследствии развернуты в петербургских повестях, образ северной столицы здесь несколько условен, как бы декоративен. Гоголю понадобилось еще два года прожить в Петербурге, чтобы глубже проникнуть в сложную жизнь города. Тогда и начали воплощаться замыслы новых повестей.

Вот «Невский проспект» – в нем изображен Петербург дневной и ночной. Днем это «главная выставка всех лучших произведений человека. Один показывает щегольской сюртук с лучшим бобром, другой – греческий прекрасный нос, третий несет превосходные бакенбарды, четвертая – пару хорошеньких глазок и удивительную шляпку…». При вечернем освещении Невский проспект выглядит иначе. «Тогда настает то таинственное время, когда лампы дают всему какой-то заманчивый, чудесный свет». От уличного фонаря уходят, каждый в свою сторону, художник Пискарев и поручик Пирогов, оба мелкие неудачники. Один расстается с жизнью, другой легко забывает стыд и позор за пирожками в кондитерской и вечерней мазуркой. Выдающиеся критики и писатели того времени, например, Белинский, Аполлон Григорьев и Достоевский, – люди несходных убеждений, – одинаково восторгались гоголевским Пироговым как бессмертным образом пошлости (пошлости в смысле бездуховности).

Художник Пискарев мечтает о возвышенной красоте, а сталкивается с той же пошлостью, но в другом роде – с уличной женщиной. Гоголь изображает картину ночного города, как он чудится устремившемуся за своей мечтой художнику: «Тротуар несся под ним, кареты с скачущими лошадьми казались недвижимы, мост растягивался и ломался на своей арке, дом стоял крышею вниз, будка валилась к нему навстречу, и алебарда часового вместе с золотыми словами вывески и нарисованными ножницами блестела, казалось, на самой реснице его глаз».

Ночному Петербургу принадлежит и мечта Пискарева – его прекрасная дама, так жестоко обманувшая его эстетические иллюзии. «О, не верьте этому Невскому проспекту! – восклицает автор в конце повести. – Все обман, все мечта, все не то, чем кажется! Вы думаете, что этот господин, который гуляет в отлично сшитом сюртучке, очень богат? Ничуть не бывало: он весь состоит из своего сюртучка. Вы воображаете, что эти два толстяка, остановившиеся перед строящеюся церковью, судят об архитектуре ее? Совсем нет: они говорят о том, как странно сели две вороны одна против другой. Вы думаете, что этот энтузиаст, размахивающий руками, говорит о том, как жена его бросила шариком в незнакомого ему вовсе офицера? Совсем нет, он говорит о Лафайете».

Лирические или авторские отступления не особенность одних «Мертвых душ», но особенность всей прозы Гоголя. В каждой повести можно найти подобные отступления.

«Необыкновенно-странное происшествие», случившееся в повести «Нос», кажется «чепухой совершенной». Рассказчик как бы удивлен происходящим; он не берется объяснять того, что нос майора Ковалева оказался запечен в тесте, был брошен в Неву, но, несмотря на это, разъезжал по Петербургу, имея чин статского советника, а потом оказался на своем законном месте – «между двух щек майора Ковалева». Там, где линии сюжета могли бы все-таки как-то связаться, но не сошлись, автор объявляет: «Но здесь происшествие совершенно закрывается туманом, и что далее произошло, решительно ничего не известно».

Гоголь не обещает нам правдоподобия, ибо дело не в нем, – в рамках логики и правдоподобия сюжет мог бы развалиться. В повести события происходят «как во сне»: по ходу действия герою приходится несколько раз ущипнуть себя и убедиться, что он не спит. «А все, однако же, как поразмыслишь, – замечает автор, – во всем этом, право, есть что-то. Кто что ни говори, а подобные происшествия бывают на свете, – редко, но бывают».

В повести упоминается история о «танцующих стульях» в Конюшенной улице. Князь Петр Андреевич Вяземский писал по этому поводу своему другу Александру Тургеневу в январе 1834 года из Петербурга: «Здесь долго говорили о странном явлении в доме конюшни придворной: в комнатах одного из чиновников стулья, столы плясали, кувыркались, рюмки, налитые вином, кидались в потолок; призвали свидетелей, священника со святою водою, но бал не унимался». Подобные явления в нашу эпоху получили наименование полтергейст[1]. В реальности подобных «невероятных» происшествий сомневаться не приходится.

У гоголевского майора Ковалева исчез с лица нос. Это стало для него равносильно утрате личности. Пропало то, без чего нельзя ни жениться, ни получить места, а на людях приходится закрываться платком. Ковалев так и объясняет в газетной экспедиции, что ему никак нельзя без такой заметной части тела и что это не то, что какой-нибудь мизинный палец на ноге, которую можно спрятать в сапог, – и никто не увидит, если его нет. Словом, нос – важнейшая часть, средоточие существования майора. Нос становится сам лицом – в том значении, в каком, например, начальник в «Шинели», распекший Акакия Акакиевича, именуется не как-нибудь, а значительным лицом. Вот уже нос и лицо поменялись местами: «Нос спрятал совершенно лицо свое в большой стоячий воротник и с выражением величайшей набожности молился». Нос майора Ковалева оказался чином выше его.

Повесть «Портрет» рассказывает о художнике, продавшем свой дар за деньги, – он продал дьяволу душу.

Здесь, если иметь в виду художественные произведения, Гоголь наиболее полно высказал свои взгляды на искусство. Проникновение злых сил в душу художника искажает и его искусство, – ведь оно должно быть не просто способностью создавать прекрасное, но подвигом трудного постижения духовной глубины жизни. Важно, что соблазнил Чарткова предмет искусства – необычный портрет с живыми глазами. «Это было уже не искусство: это разрушало даже гармонию самого портрета». Тайна портрета тревожит автора и побуждает к размышлению о природе искусства, о различии в нем создания и копии. «Живость» изображения у художника-копииста, написавшего портрет ростовщика, для Гоголя – не просто поверхностное искусство, а демонический отблеск мирового зла. Такое искусство часто обольщает душу зрителя, заражает греховными чувствами. Недаром с портрета глядят живые недобрые глаза старика.

Автор рассказывает, что у благочестивого живописца, написавшего странный портрет с живыми глазами вдруг без всякой причины переменился характер: он стал тщеславен и завистлив. Но такие же необъяснимые на первый взгляд факты случаются в жизни повседневно. «Там честный, трезвый человек делался пьяницей, там купеческий приказчик обворовал своего хозяина; там извозчик, возивший несколько лет честно, за грош зарезал седока». Вскоре после Гоголя и Достоевский будет изображать подобные будничные, распространенные факты как чрезвычайные, необыкновенные. Там, где нет видимых причин для происходящих на глазах превращений, – там бессильно простое наблюдение и описание.

Гоголя как писателя отличает особая ответственность перед читателем. Он считал, что «обращаться с словом нужно честно. Оно есть высший подарок Бога человеку. Беда произносить его писателю… когда не пришла еще в стройность его собственная душа: из него такое выйдет слово, которое всем опротивеет. И тогда с самым чистейшим желаньем добра можно произвести зло». Осознание ответственности художника за слово и за все им написанное пришло к Гоголю очень рано. В повести «Портрет» (в редакции 1835 года) старый монах делится с сыном своим религиозным опытом: «Дивись, сын мой, ужасному могуществу беса. Он во все силится проникнуть: в наши дела, в наши мысли и даже в самое вдохновение художника». В книге «Выбранные места из переписки с друзьями» Гоголь сказал, чем должно быть, по его мнению, искусство. Назначение его – служить «незримой ступенью к христианству». По Гоголю, литература должна выполнять ту же задачу, что и сочинения духовных писателей, – просвещать душу, вести ее к совершенству. В этом для него – единственное оправдание искусства. И чем выше становился его взгляд на искусство, тем требовательнее он относился к себе как к писателю.

В «Портрете» можно найти отражение духовной жизни Гоголя. Художник, создавший портрет ростовщика, решает уйти из мира и становится монахом. Приуготовив себя в монастыре подвижнической жизнью отшельника, он возвращается к творчеству и создает картину, которая поражала всех видевших ее как бы исходящей из нее высокой духовностью. В конце повести монах-художник наставляет сына: «Спасай чистоту души своей. Кто заключил в себе талант, тот чище всех должен быть душою. Другому простится многое, но ему не простится».

Здесь Гоголь как бы наметил программу своей жизни. В середине 1840-х годов у него появилось намерение оставить литературное поприще и уйти в монастырь. Но эти монашеские устремления (которые не были секретом для школьных приятелей Гоголя), по всей видимости, не предполагали окончательного отказа от творчества, но как бы подразумевали возвращение к нему в новом качестве. Путь к большому искусству, полагал Гоголь, лежит через духовный подвиг художника. Нужно на время умереть для мира, чтобы пересоздаться внутренне, а затем вернуться в мир, то есть к творчеству.

«Шинель» – последняя из написанных Гоголем повестей – создавалась одновременно с первым томом «Мертвых душ». История Акакия Акакиевича Башмачкина, «вечного титулярного советника», – это история гибели маленького человека. В департаменте к нему относились без всякого уважения и даже на него не глядели, когда давали что-нибудь переписывать. Ревностное исполнение героем своих обязанностей – переписывание казенных бумаг – единственный интерес и смысл его жизни. Убожество и робость бедного чиновника выражаются в его косноязычной речи. В разговоре он, начавши, не оканчивал фразы: «Это, право, совершенно того…» – а потом уже и ничего не было, и сам он позабывал, думая, что все уже выговорил». Несмотря на свое униженное положение, Акакий Акакиевич вполне доволен своим жребием. В истории с шинелью он переживает своего рода озарение. Шинель сделалась его «идеальной целью», согрела, наполнила его существование. Голодая, чтобы скопить деньги на ее шитье, он «питался духовно, неся в мыслях своих идею будущей шинели». Герой даже сделался тверже характером, в голове его мелькали дерзкие, отважные мысли – «не положить ли, точно, куницу на воротник?».

Столкнувшись с вопиющим равнодушием жизни в виде «значительного лица», испытав душевное потрясение, Башмачкин заболевает и умирает. В предсмертном бреду он произносит никогда не слыханные от него страшные богохульные речи. И здесь мысли его вертелись вокруг той же шинели. Когда же он умер, то «Петербург остался без Акакия Акакиевича, как будто бы в нем его и никогда не было. Исчезло и скрылось существо, никем не защищенное, никому не дорогое, ни для кого не интересное…». Только через несколько дней в департаменте узнали, что Башмачкин умер, да и то только потому, что пустовало его место.

Но на этом история о бедном чиновнике не оканчивается. Умерший Башмачкин превращается в призрака-мстителя и срывает шинель с самого́ «значительного лица». После встречи с мертвецом тот, почувствовав укоры совести, нравственно исправляется. Иногда думают, что погибший Акакий Акакиевич тревожит совесть «значительного лица» и только в его воображении является призраком. Однако такое правдоподобное объяснение нарушает логику гоголевского мира – так же, как она была бы нарушена, если бы действие «Носа» объяснялось как сон майора Ковалева.

Впрочем, автор и тут не дает окончательного ответа на все вопросы. «Один коломенский будочник, – пишет он, – видел собственными глазами, как показалось из-за одного дома привидение; но будучи по природе своей несколько бессилен… он не посмел остановить его, а так шел за ним в темноте до тех пор, пока наконец привидение вдруг оглянулось и, остановясь, спросило: «Тебе чего хочется?» – и показало такой кулак, какого и у живых не найдешь. Будочник сказал: «Ничего», – да и поворотил тот же час назад. Привидение, однако же, было уже гораздо выше ростом, носило преогромные усы и, направив шаги, как казалось, к Обухову мосту, скрылось совершенно в ночной темноте». Так кончается повесть. Гоголь оставляет за читателем решать, имело ли привидение отношение к Акакию Акакиевичу или все это плод досужих выдумок и городских толков.

В «Шинели» Гоголь показывает, как человек вкладывает всю свою душу без остатка в вещь – шинель. Эта сторона героя повести, заслуживающая не только сострадания, но и порицания, была отмечена Аполлоном Григорьевым, который писал, что в образе Башмачкина «поэт начертал последнюю грань обмеления Божьего создания до той степени, что вещь, и вещь самая ничтожная, становится для человека источником беспредельной радости и уничтожающего горя, до того, что шинель делается трагическим fatum[2] в жизни существа, созданного по образу и подобию Вечного…».

Гоголевский Акакий Акакиевич не сводится как герой лишь к петербургскому типу чиновника, – это образ общечеловеческий, относящийся ко всем подобным ему, где бы и когда бы они ни жили, в каких бы условиях ни погибали, ни исчезали из жизни так же незаметно для окружающих, как и Акакий Акакиевич. На него обрушилось несчастье такое же, «как обрушивалось на царей и повелителей мира…».

«Записки сумасшедшего» – единственное произведение Гоголя, написанное от лица героя, как его рассказ о самом себе. Поприщин (фамилия героя происходит от слова поприще[3]) ведет свой внутрений монолог, во внешней же жизни, перед генералом и его дочкой, он и хотел бы много сказать и спросить, но у него язык не поворачивается. Это противоречие внешнего положения и внутреннего самосознания отражается в его записках, оно-то и сводит его с ума. Поприщина мучит вопрос о собственной человеческой ценности. Так как никто за ним таковой не признает, он пытается это сам решить для себя. Герой разговаривает в записках с самим собой. Вот, например, его игривое замечание: «Что это за бестия наш брат чиновник! Ей-богу, не уступит никакому офицеру: пройди какая-нибудь в шляпке, непременно зацепит». Этот тон легкой пошлости показывает, что герой таков же, как и многие, что он любит пошутить. Однако Поприщин не поручик Пирогов или майор Ковалев, у которых в голове все в порядке, и это действительно их тон. А Поприщин только хотел бы быть таким, как они. Если в других петербургских повестях пошлость и трагизм – две краски петербургского мира – выступают раздельно и сложно сочетаются в повествовательной речи автора, то в «Записках сумасшедшего» в каждом пошлом слове героя слышен трагизм его попыток осознать себя нормальным человеком. «Вы еще смеетесь над простаком, но уже ваш смех растворен горечью», – писал Белинский.

В этих попытках Поприщину не на что опереться, кроме известных ему понятий о человеческой ценности в виде чинов и званий. Поэтому ему хочется «рассмотреть поближе жизнь этих господ». Он фантазирует, что «станем и мы полковником и заведем себе репутацию». Ему приходят на ум вопросы: «Отчего происходят все эти разности? Отчего я титулярный советник и с какой стати я титулярный советник?» или «Может быть, я сам не знаю, кто я таков». Горделивое чувство искаженного сознания возносит его аж в испанские короли.

Заключительный монолог героя – уже не речь прежнего Поприщина, но голос самого Гоголя. Сознание человеком своего несчастья рождает любимый у Гоголя образ дороги, тройки и колокольчика. Дорога мчится через весь свет в небесные дали – куда несет она героя? «…Взвейтеся, кони, и несите меня с этого света!» Так разрешаются поиски ущербным человеком своего места в мире: не титулярный советник, и не полковник, и не испанский король, а – «ему нет места на свете!».

Достоевскому приписывают фразу: «Все мы вышли из гоголевской «Шинели». Говорил ли он действительно эти слова, мы достоверно не знаем. Но кто бы их ни сказал, не случайно они стали крылатыми. Очень многое и важное вышло из гоголевской «Шинели», из петербургских повестей Гоголя. Эти повести не только о Петербурге и петербургских жителях, они дают символические образы мирового масштаба и поэтому входят в сокровищницу мировой литературы.

Владимир Воропаев

Загрузка...