Имя мое — Зейнеба. Так звали и дочь Пророка.
Ее имя было Петкана. И это все, что она мне сказала о себе. А ведь я сорок лет шила для нее одежду и пекла хлеб.
Я была девочкой, когда она появилась в наших краях. Она — уже зрелой женщиной. Но когда она нас покидала, мне казалось, что я ее гораздо старше.
Жизнь в пустыне тяжелая. Даже для нас, привыкших к ней. Полуденный зной сменяется полночным холодом. Дожди крайне редки. И как правило, недолгие. Воды здесь мало. Пища скудная. Страшные ветры-суховеи поднимают песчаные бури. Они ваяют причудливые фигуры из одиноких скал. Легко перемещают на сотни миль огромные барханы. За одну ночь они способны полностью изменить картину какой-нибудь местности, так что никто уже не узнает привычный простор и никогда не найдет знакомую тропу.
Она полюбила пустыню так, словно была дочерью нашего рода. И всегда безошибочно находила дорогу в песках. Как будто кто-то указывал ей путь.
Но начну с самого начала. В то утро я проснулась очень рано. И увидела сквозь прорезь в нашем шатре, что отец мой уже собирается покинуть оазис. Не знаю почему, но мне внезапно захотелось отправиться вместе с ним. «Я хочу побыть один, — сказал мне отец, — я еду взглянуть на пустыню. Буду смотреть на облака. На орлов, парящих в вышине. И слушать песню ветра». Но я так крепко уцепилась за узду его верблюда и так умильно смотрела на него своими блестящими черными глазами, что он в конце концов позволил мне его сопровождать.
Когда я устала ехать верхом, мы спешились и пошли к источнику, чтобы подкрепить силы.
Малый источник. Так мы его называли. В отличие от Большого источника, возле которого раскинуло шатры наше племя.
Я увидела ее сидящей под пальмой. Она выглядела очень усталой. «Одна-одинешенька и не из нашего рода, — подумала я, — у нее, наверное, никого нет». Мне стало жаль ее.
Я и сегодня уверена, что та мысль родилась не в моей голове. Как будто кто-то подсказал мне эти слова. Словно наставляя сделать важный шаг, от которого во многом будет зависеть потом вся моя жизнь. «Я ее никогда не покину!» — пообещала я Тому Невидимому, что просил за нее. Я дала себе зарок. Еще до того, как приблизилась к ней. Прежде, чем встретились наши глаза.
На следующий день я принесла ей платье. Черное. У нас цвет платья говорит о сердце женщины. Свободно ли оно, ждет ли, чтоб его посетила любовь. Или любовь уже поселилась в нем. Для нее я сшила наряд замужней женщины. Я почему-то была уверена, что ее сердце уже сделало свой выбор.
«Кто знает, какое горе принудило ее к такой жизни, — говорила моя мать, — правда, у нас в пустыне когда-то уже видели похожих на нее чужестранцев. Я слыхала это от наших стариков. Но она-то — женщина. А все знают, для чего Бог создал женщину».
«Быть может, она здесь замаливает старые грехи. Кто знает, какую страшную ношу принесла она на своей совести в нашу пустыню?» — перешептывались те, кто во всем готовы были видеть недоброе или происки шайтана.
Такие разговоры ранили меня в самое сердце. Жгли, как укусы свирепых муравьев.
Я росла спокойной и послушной девочкой. Была терпеливой и сдержанной. Чтила законы нашего племени. И почитала старших. Со взрослыми я разговаривала потупив взор и молчала, пока они сами не обратятся ко мне. Но ее я никому не давала в обиду! Сколько ни сердилась мать, как ни укорял меня отец, я никому не могла позволить говорить о ней дурно. Каждый такой разговор я тотчас прерывала резкими словами, глядя прямо в глаза тому, кто решился ее чернить. «Она ни в чем не виновата! Ей нечего скрывать от нас!» — восклицала я. И плакала. А щеки мои пылали от стыда и явной несправедливости. От обиды на ее недоброжелателей. И от стыда за их неправду.
Видимо, у нее и вправду было какое-то страшное горе. Какая-то невыносимая боль. Тоска. Которую она стойко переносила столько лет. Я это видела собственными глазами. Читала в ее угасшем безнадежном взоре. В медленных, безвольных движениях. Ощущала это в ее голосе, который, казалось, едва мог произнести даже то малое количество слов, которым она пользовалась при нашем общении. Не раз я заставала ее рыдающей, распростертой на камнях пещеры. В отчаянии ударявшей руками по каменному ложу, по своему лицу, мокрому от слез. И быстро удалялась, чтобы не смутить ее своим присутствием. Я догадывалась, что причина ее мучений — любовь. «Только женщина, всем своим сердцем стремящаяся к кому-то, может так ужасно страдать», — думала я. Но об этом я никогда никому не рассказывала. Все, что было связано с ней, я оберегала, словно некую священную тайну. Хотя она мне никогда никаких тайн не доверяла.
Странными были наши отношения. Дружба, которую никто бы, наверное, не назвал этим словом. Но, с другой стороны, ничем иным это нельзя было назвать.
Значила ли я хоть что-то в ее жизни? Не знаю. Я бы сказала так: и да, и нет. Все опять же зависело от того, с какой стороны посмотреть. И какой правде отдать предпочтение.
Мы виделись редко. Три-четыре раза в год. Однако я была единственным человеческим существом, с которым она встречалась. Впрочем, и меня она отнюдь не ждала с нетерпением.
Я шила ей платья, пекла лепешки и думала о ней. Она принимала все мои заботы без возражений, но без всякого намека на признательность, подобно тому как ребенок принимает заботу матери. Как нечто само собой разумеющееся, ибо Бог так велел. Правда, мы обе прекрасно понимали, что никакие благодарности мне и не нужны.
Для меня заботиться о ней было радостью. Это делало мою жизнь более полной. Благодаря этому я отличалась от других женщин. Из-за Петканы сердце мое наполнялось гордостью. Она была особого рода украшением в моей жизни. Как драгоценное ожерелье на шее.
Я любила ее. Но никогда не пыталась ее утешать. Я чувствовала, что не сумею найти для этого подходящие слова.
С ней вообще трудно было поддерживать разговор. О чем бы мы ни говорили. Ибо она никогда ни о чем не спрашивала. Никогда мне не возражала. И тем не менее беседовать с нею было приятно. Потому что она умела слушать. И ласково улыбалась. Так, словно понимает все на свете. Это — редкий дар. Люди больше всего любят слушать самих себя. И лишь иногда готовы выслушать кого-то еще.
Я поверяла Петкане все свои тайны. Искренне и простодушно. Как перед Богом. Она же о себе ничего не рассказывала. Словно у ней не было прошлого. И как будто теперешняя ее жизнь также не имела ничего общего с реальной жизнью.
«Она отважна, как наши воины. И даже храбрее их. Ибо по собственной воле сделала такой выбор. Отреклась от всего. И терпеливо несет свою ношу, не делая ни малейшей попытки ее скинуть, — думала я. — Мне, дочери пустыни, страшно было бы ночевать одной в этой пещере. А она из ночи в ночь преодолевает свой страх. И то, что еще страшней, — одиночество. Ведь она одна. Совсем одна столько лет. Никто не коснется ее руки. Не поцелует ее. Не скажет теплого слова. Как она только может? Что у нее есть такого, что заменяет ей все это? Ради чего решилась она на подобную жертву?» — спрашивала я.
Мудрый старец из моего племени сказал мне, что некоторые христиане готовы еще и не на такие жертвы ради своего Господа. Так называют они Аллаха и Его Сына. Ибо у их Бога есть и Сын. В остальном же Он не сильно отличается от нашего.
Я этого не могла понять. Я жила по законам, которые Джибрил передал Пророку. Свидетельствовала, что нет бога, кроме Аллаха, совершала деяния милосердия и молилась в положенный час. Исполняла все обязанности женщины, как это записано Пророком. Была послушной дочерью и покорной женой и заботилась о своих детях. Но я никогда бы не смогла отказаться из любви к Аллаху ото всех радостей человеческой жизни. «Как можно любить Бога больше, чем мать и отца, чем детей и мужа? Что это за сердце, которое любит Всевышнего подобной любовью? И что может дать такая любовь нашей душе?» — спрашивала я себя. Но я никогда не осмеливалась спрашивать ее об этом. Мне это казалось неприличным. Как если бы я укоряла ее за это.
Долго и часто размышляла я о ней. И сильно ее жалела. Особенно в пору своих восторгов и великой радости. Когда я познала любовь. Когда рожала детей. Когда муж мой благополучно возвращался из далекой земли, что по ту сторону Иордана. Он привозил мне пестрые шали, узорные туфли и дорогие благовония, каких не было ни у одной женщины в пустыне. Я радовалась, когда женились мои сыновья и выходили замуж мои дочери. Когда у меня рождались внуки. А потом и правнуки. И каждый раз, благодаря Аллаха, сделавшего дом мой полной чашей и щедро осыпавшего меня своими милостями, я вспоминала, что у нее нет ничего. И мне было жаль ее. Очень жаль.
Так было. Пока я не услышала однажды, как и она возносит хвалу своему Богу за Его безмерную милость. Да, она именно так шептала, молясь Ему. Поминала милость Его безмерную. Она воздевала руки к небу, словно на нее снизошло озарение. И смотрела на тучки небесные столь преданным взором, как будто видела там что-то такое, что являлось только ей одной. Тогда я впервые подумала, сколь различны могут быть человеческие желания и сами души людские. И что Бог, разумеется, знает это. И каждому дает то, чего он хочет.
То было в пору, когда у моих сыновей появились уже свои сыновья. Тогда только она чуть изменилась. В глазах ее отражался какой-то особенный свет. Как будто она наконец узрела другое лицо міра. Она стала более спокойной. Ее взгляд и движения обрели уверенность. Но при всем том она оставалась такой же смиренной и кроткой, как и прежде. Даже более тихой, чем раньше. Перемены эти были столь тонкого свойства, что я скорее почувствовала их, нежели увидела. «Видимо, в душе ее произошел серьезный перелом», — подумала я. Я не знала, что бы это могло быть. Нашла ли она то, что искала? Или же примирилась с мыслью, что человек никогда не сможет обрести все, к чему так страстно стремится его сердце?
В моей памяти запечатлелось также еще одно мгновение, которое я помню столь же хорошо и отчетливо, как и нашу первую встречу. Как и тот день, когда она покинула нас.
В наших краях уже несколько лет не было дождя. Малый источник пересох. Большой источник, когда-то щедро поивший всю округу прозрачной и сладкой водой, точил ее теперь по капле. Грязную и мутную. Мы знали, что через какое-то время лишимся и его. Поэтому, когда наши запасы воды стали настолько скудными, что мы измеряли их уже не бурдюками, но глотками, — наши вожди решили покинуть место, на котором многие из нас родились, и поискать другое стойбище.
Я отправилась к ней, дабы оповестить ее о решении старейшин племени. Сказать ей, чтобы она тоже собиралась в дорогу. Вместе с нами. Ибо ни на миг не забывала зарок, данный в тот, самый первый день нашей встречи: никогда не покидать ее.
Она сидела в глубине своей пещеры. Прислонившись к стене. Совсем обессилевшая от жажды. Сухими, потрескавшимися губами она медленно произносила слова молитвы. Голос ее теперь был как слабый шепот.
«Святый пророк Илия! — шептала она. — Однажды ты затворил небо над Израилем, дабы три года и шесть месяцев люди не видели Дождя, ибо те люди забыли Бога Истинного. Молю тебя: упроси ныне милосердного Господа, чтобы Он отверз небеса над сей пустыней!»
То были простые, обычные слова. Но неизреченная любовь, с которой она их произносила, ее необычайная преданность молитвенному подвигу и безграничное доверие, ясно читавшееся в ее измученном взоре — доверие к Тому, к Кому она сейчас обращалась, — заставили и мое сердце исполниться надеждой.
Я поспешила в оазис по самому пеклу полуденнного зноя.
«Стойте, люди! Погодите, — кричала я, — дождь будет! Обязательно будет! Петкана так сказала!»
Люди смотрели на меня с удивлением. Некоторые — с сожалением, качая головой. Им казалось, что шайтан помутил мой разум. Или невыносимая жара полностью его иссушила. Все продолжали готовиться в дальний путь. Медленными усталыми движениями собирали вещи. Увязывали вьюки, которые предстояло нести измученным животным.
Только я оставалась сидеть неподвижно. Потому что верила в ее молитву. Потому что хотела верить.
«А вдруг дождя не будет? Вдруг ее Пророк не услышит ее молений?» — закрадывалось порой сомнение. Но я усилием воли тотчас же подавляла его. Пресекала в корне. Вырывала. Как вырывают ядовитые злаки.
Под вечер выпал долгожданный дождь. Хлынул спасительным ливнем. Как всегда недолгим, но необыкновенно сильным. Пустыня ожила. Воспрянули и верблюды, и люди.
Я стояла, как когда-то в детстве, под проливным дождем, раскинув руки и подставляя счастливое лицо потокам живительной влаги, мощными струями изливавшимся из небесного источника. Вода стекала по моим щекам, смывая слезы радости, по волосам, по всему телу. Вздох облегчения вырвался из моей груди. Облегчения и новой надежды.
О, какое это было счастье! Я радовалась за наше племя. И за нее.
«Я видела, как ты молилась о дожде. И дождь пролился. Уж не волшебница ли ты?» — спросила я ее на следующий день.
Она взглянула на меня кротко и промолвила: «Господь всегда милостив к тем, кто просит искренне и с любовью».
Сейчас я ее хорошо понимала. Может быть потому, что эти глаголы веры одинаковы во всех религиях.
Мои сыновья уже стали дедами, когда мы расстались. Мы обе были древними старухами. Но по ней это совсем не было заметно. Если мое лицо полностью высушил ветер пустыни, то ее — сияло. Как солнце.
Едва я увидела ее, как сразу поняла: она покидает нас.
Она впервые пришла в оазис. И направилась прямо к моему шатру. Как будто тысячу раз уже бывала здесь. Она несла в руках какую-то книгу, два святых изображения — своего Господа и Его Матери — и мех с водой. Я дала ей хлеб и новое платье.
Мы расстались так же, как и встретились. Без лишних слов. Рядом со мной стояли сыновья моих внуков, которых она назвала именами трех мудрецов с Востока. Она была одна.
Обе мы плакали. Я — прощаясь с ней. Она — по своей пустыне. И может быть, немного и обо мне.
«Маленький мой совенок!» — сказала она, прощаясь. Я и сейчас не знаю, что она хотела этим сказать.
Ее провожали мои сыновья. И сыновья моих сыновей. До Иордана.
«Дальше я — сама», — молвила она. Они остановили верблюдов и помогли ей сойти. Она еще раз посмотрела на них. На каждого отдельно. «Да благословит вас Господь!» — сказала она. Повернулась. И пошла. Не оглядываясь.
Они видели, как она, стоя на берегу, осенила реку знамением креста. А потом спокойно перешла по воде, как посуху. Так, как это делал ее Господь.
Это — последнее, что мы знаем о ней. Я ее очень, очень любила. Мою Петкану.