«– Аурелиано, – уныло отстукал он ключом, – в Макондо идет дождь.
‹…›
– Не распускай сопли, Херинельдо, – чеканили точки и тире. – В августе всегда идет дождь»[148]. «Дождь шел четыре года, одиннадцать месяцев и два дня. Бывало, он затихал, и тогда люди принаряжались, их лица в ожидании погожего дня сияли радостью выздоравливающих, однако скоро все привыкли видеть в послаблениях природы предвестие еще более сильных испытаний. Небо раскалывалось со страшным грохотом, север без конца посылал ураганы, сносившие крыши и рушившие стены, вырывавшие с корнем последние кусты на плантациях…»[149]
Но дождь шел не в придуманном Макондо, не в Южной Америке, и не Габриэль Гарсия Маркес писал о нем. Дело было на Урале, в краю, достойном пера не менее искусного мастера слова. Во времена Федора Достоевского, Николая Лескова, Льва Толстого и Ивана Тургенева. В июле 1862 года. В Перми – губернском городе, торговом и промышленном центре…
«Проливной дождь лил, когда я выезжал из Перми, и вот прошло пять дней, а дождь перестает иногда лишь на несколько часов; холодно, сыро, петербургская изморось пробирает до костей»… «Дожди развели на дорогах такую грязь, что колеса уходят в нее по ступицу»[150], – писал казачий сотник, князь Петр Кропоткин. Но он не писатель, теперь он начинающий журналист. Мы пишем в свои блоги, а он сочинял корреспонденции в «Современную летопись» – воскресное приложение к газете «Московские ведомости». «Везде жалуются на необыкновенный холод: когда я был в Перми, максимум температуры достигал только 7 или 8º, а на восточном склоне Урала в одной из деревень говорили мне, что были уже раза три морозы, из которых один, 27 июля, такой, что вода в кадушке замерзла ночью более нежели на палец…»[151] Молодой офицер едет в края, которые в народе считают страной мороза, длинных зим. И холода, которые встретили его в пути, как будто предвещают это.
Путь на восточные окраины империи был в середине XIX столетия длинным и долгим, занимая многие месяцы. Железнодорожного сообщения с Сибирью еще не существовало: дорога из Москвы до Нижнего Новгорода в 1862 году еще только строилась, до Оренбурга линия была доведена в 1877 году, а Транссибирская трасса сооружалась уже в 1890-х. Так что ехать Кропоткину приходилось конным транспортом на перекладных, в кибитках, переправляясь через реки на лодках.
Но вначале он отправляется в Никольское, к отцу. И вместо запланированных нескольких дней задерживается там почти на три недели. Причина весьма банальная для молодого человека: первая любовь… Первая, если не считать ребяческого увлечения тринадцатилетнего Пети Варей Сорокиной, дочерью владелицы соседнего поместья, которой он даже посвятил стихотворение, зашифровав ее имя и фамилию в первых буквах строк[152]. Романтические чувства к семнадцатилетней Лиде Еропкиной, дочери соседского помещика, полковника, разгорались на живописном берегу реки Серены, вид на которую открывался с балкона барского дома в Никольском, а на склоне был разбит сад для прогулок с липовыми аллеями и цветочными клумбами[153]. Кропоткин даже начинает мечтать о том, чтобы остаться здесь и попытаться обрести покой[154].
Но эти мысли быстро проходят. «Что ищет он в стране далекой, что кинул он в краю родном?»
С Никольским, где его уже душит скука[155], он прощается хладнокровно и даже с нетерпением: «Давно пора». Петр уезжает «так далеко и, может быть, надолго». Но не так быстро он прощается с Лидией… В дневнике путешествия, который ведет Петр, он запишет: «А Лидия? Для меня это не более, как первая девушка, которая питает некоторое сочувствие – но не более того. Я равнодушен даже к тем местам, которые оставляю, я на них вырос; все, что я испытывал, это маленькая дрожь, нетерпеливость, маленькое легонькое волнение…»[156] Позднее он признается: это не было настоящей любовью.
Но насколько он сам был искренен? Судя по всему, эти чувства угасли не скоро. 1 августа в дневнике Петра прорывается печаль. Кропоткин вспоминает «ее чудесный веселый смех, улыбку, иногда очень милое наморщивание бровей»[157]. И Лида долго сохраняла свои чувства к Петру Кропоткину. Об этом ему писала мачеха, возможно, желавшая составить выгодный брак[158]. «Лидия… но она потому до сих пор любит меня, что меня нет, что видела она меня три недели, а через год еще две, и я уехал в такую даль, она ищет причин этому, милая. Потом это ее первая любовь»[159], – пишет он в дневнике 28 декабря 1862 года. А еще раньше, 11 сентября, в письме Петр просит брата прислать фотографии Лидии[160].
Они снова встретятся в Калуге в декабре 1863-го. Кропоткин будет в небольшом отпуске после командировки в Санкт-Петербург. Он нанес визит Еропкиным, затем танцевал с Лидой на балу. Это была последняя их встреча… «Лидочка до сих пор любит меня, до неосторожности»[161], – писал Кропоткин. Судя по тону его письма, родители Лидии были не в восторге. На следующий день они не пустили ее в гости к Кропоткиным. Как знать, поступи они по-иному, быть может… Но нет, не могло быть ничего… Петр был прав в одном – ни он, ни Лида не были готовы преодолеть то, что мешало им быть вместе.
17 июля 1862 года Кропоткин уезжает из Никольского в Москву, а уже 22 июля покидает старую столицу. Впереди был дальний путь – вначале по железной дороге до Владимира, затем на тарантасе, через леса и села – в Нижний Новгород, а оттуда еще четыре тысячи восемьсот верст до столицы Восточной Сибири. Полтора месяца длится дорога; города, пейзажи, реки, люди – все проходит в пестром калейдоскопе впечатлений. Перед молодым человеком колоссальной панорамой, в которой не знаешь, что ждет тебя за поворотом, открывается картина огромной страны. Владимир: тихая провинциальность, вишневые сады, холмы и овраги… Нижний Новгород: исторический Кремль, живописное слияние Оки и Волги, изобильная и шумная ярмарка, спектакль в театре… Разговоры с купцами, хозяином гостиницы и портным – изобретателем «вечного двигателя»… Печальная, наводящая пронзительную тоску песня бурлаков… Пароход «Купец», идущий вниз по Волге, а затем вверх по Каме: неспешные беседы с попутчиками-сибиряками… Университетская Казань с прекрасными мостовыми, старинными зданиями и красивой архитектурой… Волжские дали… Елабуга: местные жители, занятые обжигом гипса, и варварское вырубание лесов… Сарапул: город сапожных промыслов… Пермь: тишь, безлюдье и звон цепей проходящих мимо арестантов. Здесь пришлось застрять на несколько дней, с трудом удалось раздобыть тарантас и отправиться дальше на почтовых, под проливными дождями… Степи перед Екатеринбургом, Урал, знаменитый столб в том месте, где кончается Европа и начинается Азия… Горы и огромные леса… А далее – широкие просторы Сибири: долгие болота, довольство жителей, не знавших крепостного права, грязные улицы Тюмени, пышные луга и черноземные поля Минусинской котловины… Быстро развивающийся и военный Омск… Большой губернский город Томск, столь непохожий на города Европейской России… Опять болота и озера… Молодой попутчик, рассказавший о мечтах создать под Минусинском новое общество, независимое от царя… Красноярск, Саяны, тайга… Наконец – Ангара, и по хорошей уже дороге Кропоткин 5 сентября въезжает в Иркутск, столицу Восточной Сибири, город, в котором расположены дом генерал-губернатора, монастырь, церкви и дома, где живут двадцать пять тысяч жителей[162].
Каламбур? Совпадение? Мистика? С Петром вместе едет денщик Петров – отставной солдат, служивший еще его отцу в Никольском. Скука достала в дороге? Тянуло на гусарские шутки… Выстрелил из пистолета над ухом спящего денщика и закричал: «Петров, режут, разбойники, воры!»[163]
Впрочем, вскоре Петр Алексеевич раскаялся, очень самокритично поведав в дневнике о своем характере: «Вообще жизнь Петрова далеко не завидная. Еще в материальном отношении она сносна, я все делаю, что могу для него, но сколько он терпит от меня. И что я за отвратительная натура! Вспыльчивая, капризная, придирчивая донельзя»[164]. Довольно далеко от образа благообразного пай-ученого старичка, с младых лет смиренно посвятившего себя наукам, каким изображают Кропоткина некоторые его поклонники. Впрочем, и сам он, в порыве раскаяния перед человеком, которого успел обидеть, наговаривал на себя немало лишнего. В этом мы еще убедимся…
Веселый же нрав и склонность Кропоткина к шуткам отмечали многие его родственники, соратники и друзья. Так, известный анархист и один из первых историков анархизма, Макс Неттлау вспоминал: «И все-таки он оставался живым и веселым, любил шутить и смеяться, хотя иногда вдруг, в одну минуту, становился страшно суровым и серьезным»[165]. Так и тут – шутка, а потом серьезные мысли о своем характере и раскаяние…
Отношения с Петровым у Петра Алексеевича не сложились. Не получилось из них пары в стиле Дживса и Вустера, Баскервиля и Бэримора или Д'Артаньяна и Планше. Старый отставной солдат пил и доставал своего князя криками, руганью или просто пьяными разговорами, мешая работать. Гуманистическая увещевательная тактика не давала результатов. Петров, как правило, игнорировал не только вежливые просьбы, но и строгие приказания выйти и не мешать. Тогда выведенный из себя Кропоткин был вынужден за шиворот выводить его из своей комнаты, а то и, попросту говоря, давать по шее. Приходилось и запирать пьяного Петрова в его комнате, а затем выслушивать, как тот колотит в дверь и истошно орет: «Князь, пусти, я за тебя жизнь положу». Гуманистически и народолюбиво настроенный дворянин потом выносил «нравственную пытку», воображая себя держимордой, крепостником, солдафоном и извергом…
Петров же, за плечами которого был непростой двадцатипятилетний опыт службы в армии Николая I с ее палочной дисциплиной, гауптвахтой, битьем солдатских морд офицерами, унтерами, фельдфебелями и прочими прелестями, был непрост. Ему все эти строгости Петра Алексеича были как слону дробина. Главное – барин добрый! А раз добрый – значит, слабак, хлюпик! И чего с ним считаться-то? И отчего ж им не повертеть туда-сюда? И повадился Петров давить на гуманизм и жалость, Петру Алексеевичу на него же жаловаться – якобы тот ему выбил зуб, потом два зуба или придушил. Сначала «добрый барин» верил во все это, «извинялся, плакал». Но проверки быстро показали, что все зубы целы. И в начале июня 1863 года терпению князя пришел-таки конец. Пришлось Кропоткину с Петровым расстаться. Со своим слугой князь, впрочем, обошелся опять-таки гуманно по тем временам. Не без колебаний: «ведь он с голоду сгибнет». Жена Петрова стала получать пенсию из денег, высылаемых отцом Петру в Сибирь, а бывший денщик устроился работником к попу в девяноста верстах от Читы. А место старого солдата у сотника Кропоткина занял «сметливый, грамотный, читающий казак вестовой»[166]. Впрочем, чувство вины все равно не покидало князя, сетовавшего, что «идеально благородный человек» не выгнал бы Петрова, да и с чего бы тому не пить, когда «ему не было никакой работы», «а деньги у меня всегда не заперты»[167]. Ну а раз не заперты…
Впрочем, как видно из сибирских дневников, дорога, да и служебные реалии более позднего времени очень вдохновляли то на гусарские шутки, то на крепкие выражения…
Вот почтовые станции, где долго не дают поменять лошадей – в ответ Петру Алексеевичу приходится «буянить». Или в станице, через которую сотник Кропоткин едет в командировку, отказываются выдать нормальную повозку по предписанию. А почему? «Потому, что барин смирный» попался. И тогда приходится писать жалобу и грозить «учинить мордобитие». После этого повозка, подходящая для перевозки целой кучи вещей, конечно же, появляется[168]. Ну или читаешь книгу в избе на ночлеге, а с потолка на тебя сыплется «куча тараканов». И ничего – «сидел бы и занимался». Человек ко всему привыкает…[169]
Ямщики, везущие тебя, не только последними словами посылают друг друга, да еще и дерутся. А вот попутчик, «поэт и музыкант», развлекающий бывшего камер-пажа Кропоткина своими рассказами про «похождения с женщинами», «средние между материализмом и идеализмом». «…А из его рассказов недурно будет кое-что записать потом, хоть в виде рассказа. Как он сам предложил мне»[170], – отметил в дневнике Петр. Но не написал – не подошел Кропоткин на роль русского Боккаччо или Мопассана. Ну или рассказы сотоварищей по службе или рядовых казаков о том, как местный поп, однажды допившийся «до чертиков», вообразил, что дьякон хочет его зарезать. И по такому случаю скрывался от него в местной казачьей казарме, а во время загородной поездки ни с того ни с сего убежал в кусты, потом прятался на дереве с криками: «Нет, нет, не обманешь, он мне … отрезать хочет»[171].
Или вот местный почтмейстер, так перепуганный выговорами начальства, что во время обеда у губернатора принимает фразу «три печки» за пожелание вкатить ему триста ударов розгами. Не помогают даже слова губернатора о том, что ничего такого в виду он не имел. Бедняга почтмейстер уходит в отставку. Но это уже не Боккаччо и Мопассан – это Николай Гоголь, Антон Чехов и Аркадий Аверченко, недаром сотник Кропоткин печалится на страницах дневника: «Часто приходилось мне жалеть, что я не записывал рассказов про те курьезные личности, которыми прежде, да и теперь, хотя менее, изобилует Восточная Сибирь…»[172] Не откажись Петр Алексеевич от своего писательства – запросто мог бы написать какие-нибудь «Сибирские рассказы» по всем этим сюжетам…
И конечно, приходится наблюдать откровенные «свинцовые мерзости», как назвал такие случаи Максим Горький: «Нужно чиновнику девку, говорит "старшому", и "старшой" любую приведет, а то и прямо к родителям адресуется; они даже больше любят, чтобы не через чужих получали девку, а через родителей – "без огласки", по крайней мере, и это начинается с тех пор, как девка только может… хоть с 14 лет»[173]. По тому же разряду и реалии, которые вскрыла служебная командировка в Кабанскую волость Селенгинского уезда Забайкальской области. Здесь сотник Кропоткин расследует злоупотребления властью судебного заседателя Марковича, родственника военного губернатора Забайкалья Евгения Михайловича Жуковского. Заседатель приговаривал к жестоким телесным наказаниям многих местных крестьян, в том числе женщин. «Пришлось столкнуться с сибиряком, с его хитрой увертливостью». Иными словами, пришлось бывшему камер-пажу императора по многу часов беседовать с запуганными крестьянами, чтобы преодолеть их страх и добиться откровенных показаний. А потом была беседа с Марковичем, игравшим перед либеральным князем в либерального чиновника. «Меня взбесило это: гуманность на языке, а дерет баб и молодых женщин за ссоры и драки, я и наговорил ему самым вежливым образом самых милых вещей»[174]. И кончилась эпопея борьбы с произволом ожидаемо по-российски: Марковича перевели на более хлебное место в другой регион. Он получил должность исправника на Камчатке. Руководил местной полицией, разбогател, вышел на пенсию, а потом пописывал статьи в консервативные газеты России, поучая патриотизму молодое поколение и нехорошую интеллигенцию…[175]
Неудивительно, что под впечатлением от служебных и дорожных реалий в своих «сибирских тетрадях» и письмах брату Петр Алексеевич позволяет себе довольно большую свободу выражений. Например, здесь встречаются троеточия на месте ругательств, отточия после букв «б», «ж», «с» и т. д.
По сравнению с Петербургом и Москвой, где насчитывалось соответственно более пятисот тридцати тысяч и четырехсот шестидесяти тысяч обитателей, Иркутск невелик. Но это был крупнейший город Сибири, сравнительно благоустроенный, старинный центр с великолепной архитектурой, зажиточным купечеством, интенсивной общественной и культурной жизнью, богатыми библиотеками и учебными заведениями.
Кропоткин исполнен восхищения увиденным в дороге. Сибирь поражает, очаровывает его. «Эта страшная Сибирь: богатейшая страна с прекрасным, не загнанным населением, но страна, для которой слишком мало еще сделано. Ощутительно необходимо увеличение числа школ, учителей, медиков и всяких знающих людей. Не менее необходимо улучшение путей сообщения… Впрочем, дело Сибири еще впереди, теперь в ней лишь подготовляются превосходные материалы для будущей жизни», – пишет он[176]. И надеется помочь в развитии этого чудесного края с такими бескрайними и неисчерпаемыми богатствами и возможностями.
«Проезжая по бесконечным хлебородным степям Тобольской губернии, я с удивлением вглядывался в окружающее и задавал себе вопрос: отчего всем нам знакома только та безотрадная Сибирь с ее дремучей тайгой, непроходимыми тундрами, дикою природой-мачехой, где случайно заброшенный человек из сил бьется, чтобы прожить кое-как, а между тем всем нам так мало знакома та чудная Сибирь с ее богатыми, необозримыми лугами, где наметаны сотни стогов сена, да каких, каждый с порядочную избу, с ее бесконечными пашнями, где рослая пшеница так и гнется под тяжестью огромных колосьев, где чернозем так жирен, что пластами ложится на колесах… – эта благодатная страна, где природа – мать и щедро вознаграждает за малейший труд, за малейшую заботливость?»[177] И таких строк, воспевающих Сибирь и ее трудолюбивых жителей, в произведениях Кропоткина можно встретить довольно много.
Впрочем, до эйфории здесь далеко. Петр Алексеевич весьма зло мог высказываться и о местных чиновниках, и даже о нравах местных жителей. Но в первых впечатлениях преобладает скорее восхищение: «Совокупное влияние всех этих благоприятных условий сделало то, что здешний народ далеко превосходит во всем великорусского крестьянина: сибиряк вежлив, но в нем нет заискивающей услужливости; как он, так и женщина-сибирячка свободно относятся к вам, как равный к равному, без холопских замашек… Сибиряк смотрит бодро, весело, большею частью очень толков, сметлив, удивительно опрятен и любит чистоту в избе; но вместе с тем он хитер, надувает вас, если вы поддаетесь, и немного слишком материально относится к жизни»[178].
Он продолжает писать: в дневник – для себя, письма – для брата, корреспонденции в газеты – для читателей… Всего за время сибирской жизни Кропоткина в петербургских газетах «Биржевые ведомости», «Записки для чтения», «Сибирский вестник» и в московской «Современной летописи» вышло более тридцати его публикаций[179]. Он описывает свои дорожные впечатления, пишет о географических особенностях, климате, экономической и культурной жизни Сибири, дает сведения о ценах на товары, приводит статистические данные, рассказывает о стихийных бедствиях (пожарах, землетрясениях), дает интересные зарисовки быта, обычаев и даже особенностей кухни сибиряков: русских крестьян и казаков, старообрядцев, бурятов, эвенков. Нет такого момента в их жизни, на котором бы не остановил свое внимание любознательный журналист Кропоткин. Пишет и о жителях соседней империи Цин: китайцах, маньчжурах, монголах. Наблюдательный взгляд естествоиспытателя выхватывает самые яркие факты, рассказывающие о жизни людей куда ярче, чем любая книга.
Вот молодая казачка:
«– Дивно ночи, однако? – говорит в виде полувопроса молодка, укачивающая на руках разгулявшуюся девочку.
– Да час второй…
– Дивно, – повторяет она полушепотом, как-то особенно растягивая слова. – Ах ты, сука, чего же ты проснулась? – продолжает она, укачивая свою девочку…»[180]
«Дивно» … «что-то очень неопределенное – "кажется, я думаю, должно быть" – и употребляемое беспрестанно, так что для непривычного уха оно звучит особенно странно»[181], – напишет Кропоткин в газету.
А вот и знаменитое «однако», которым современный обыватель обильно снабжает бессмертные анекдоты «о чукче»: «Слово "однако" распространено по всей почти Сибири и характеризует сибиряка, его крайнюю осторожность и нежелание отвечать определенно»[182].
Но есть в публикациях молодого журналиста Кропоткина и современные для нас экологические проблемы – пределы роста производства и потребления, истощение ресурсов и гибель дикой природы: «Хотя и принято считать Сибирь неисчерпаемым источником относительно леса и зверя, но как все истощается при чрезмерном пользовании, так точно и зверь. Было время, когда в деревне на дом (и домов-то тогда было меньше) приходилось по убитому оленю. Теперь со вздохом говорят вам: и один-то олень на деревню попадет – и то спасибо, вся деревня смотреть соберется»[183].
В своих дневниках он много пишет о сибирской кухне. Петру Алексеевичу нравится обычай подавать перед обедом вареные языки или желе, а после обеда – стакан сливок и молока… Понравился ему и знаменитый пирог с рыбой «по-сибирски»: «…пирог с рыбой из пшеничной муки 4-угольный, у которого верхняя крышка отделена и разрезана на несколько частей. Вы снимаете кусок теста и едите, доставая рыбу из самого пирога»[184].
Не меньшее удовольствие доставила сотнику Кропоткину бурятская кухня. В его сочинениях сибирского периода можно встретить описания пира, который закатили ему жители одного из бурятских селений: «Бурятки источали все свое искусство в приготовлении различных яств из зарезанного ягненка. Сперва началось угощение молоком, потом тарасуном… затем следует чай – затуран… в это время жарится на палочках мясо, преимущественно ребра и печень, а хозяйка варит в огромном котле баранье мясо, особенно ловко, с соком, переливая варево громадной деревянной ложкой (поваренкою), после туда же опускаются кишки, начиненные молоком с кровью, а когда они сварятся, их режут и подают гостям. Нельзя сказать, чтобы эта "кровь с молоком" была не вкусна, напротив, я полагаю, что она могла бы найти себе место в кухне любого образованного народа»[185].
Тарасун, иргон, архи – бурятская молочная водка или самогонка… Еще его называют «молочный виски», по цвету похож на охлажденную анисовку – узо или пастис. В дневниках Кропоткин даже с интересом рассказывает о технологии изготовления тарасуна[186]. Судя по всему, Петру Алексеевичу этот напиток нравился. Во всяком случае он ни разу его не ругает, как, например, ханшину (она же байцзю или шаоцзю) – китайскую водку из проса или пшеницы, нередко покупаемую многими российскими туристами в дьюти-фри аэропортов Китая. Неприемлемым для него оказался и своеобразный коктейль «вино» (крепкий чай + водка), поданный в качестве угощения гостеприимными казаками в одной из амурских станиц.
А вот, например, оригинальный рецепт бурятского супа, сваренного из… чая: «Он угощал молоком, вскипяченным в особом медном кувшине, потом чаем, сваренным в кастрюле; он недурен, если только вы привыкаете смотреть на него не как на чай, а как на похлебку. Привыкнуть не совсем легко, но можно, и тогда он придется по вкусу, а то при слове чай мы ждем другого. Сваривши чай, давши несколько раз вскипеть, вливают заранее вскипяченное молоко с мукой»[187].
Но не только сибирская кухня привлекала Петра Кропоткина. 2 февраля 1863 года он жалуется в письме к брату Саше, что накануне «объелся блинов», поскольку был «усердным участником» обеда в читинском клубе[188]. Конечно, любознательному исследователю тут копать и копать… Но думается, что «Кулинарная книга Петра Кропоткина» была бы не менее интересна, чем «Кулинарная книга Буэнавентуры Дуррути»[189], недавно изданная в честь легендарного испанского анархиста-боевика, лидера анархистских профсоюзов Испании и полевого командира ополченцев-анархистов времен Гражданской войны 1936–1939 годов.
Все Петру Алексеичу было интересно… Одна из забайкальских казачек даже дала ему прозвище «любознательный»[190]. Ну а как еще его назвать? Спрашивает обо всем, всем интересуется, все записывает. «Любознательность Кропоткина, открытость для внешних впечатлений была, конечно, необычайной», – отметил его биограф Вячеслав Маркин. Ну а «обилие впечатлений преобразует человека»[191]. От впечатлений – к накоплению фактов, а затем – к аналитике. Любознательность Кропоткина стала фактором его превращения в естествоиспытателя, а затем – в ученого и мыслителя.
«Сказать по правде, если мне и придется оставить Сибирь, то сделаю я это не без сожаления – страна хорошая и народ хороший»[192], – напишет он в январе 1863 года в письме брату. О тех же чувствах, только другими словами, спел Александр Башлачев:
Я хотел бы жить, жить и умереть в России,
Если б не было такой земли – Сибирь.
«Сибирь положила начало широкому развитию личности Кропоткина. В Сибири он стал ученым. ‹…› Ледниковая теория П. А. Кропоткина родилась в Восточной Сибири. ‹…› На сибирские работы П. А. Кропоткина ссылаются исследователи уже ряда поколений»[193], – напишет Маркин.
«Сибирь на этот раз из белой кости патентованного дворянчика сумела отлить великого революционера»[194], – писал Алексей Боровой, один из наиболее ярких теоретиков российского анархизма XX века.
В Сибири и после Сибири была Наука, а затем – Анархия и Революция! Три возлюбленные Кропоткина, которым он остался верен до конца жизни. «Истина – это Сибирь»[195], – напишет в 2000-е годы российский анархист Герберт Маридзе. «Сибирь – это Свобода», – добавим мы и вспомним Бакунина, сосланного в сибирские края и успешно бежавшего из ссылки. Через Сибирь в составе дипломатической миссии, направлявшейся в Пекин, проезжал и офицер Генштаба Николай Васильевич Соколов, впоследствии ставший анархистом и соратником Бакунина. А теперь и Кропоткин… Какая мистика тянула их сюда? Мистика Воли и Неволи – как Инь и Ян одной неразделимой жизни, неделимого потока событий. Не по своей воле через этот край пройдут революционеры – сначала те, для кого Кропоткин был другом, затем те, для кого он стал учителем. Ну а без сибирских и дальневосточных партизан, в годы Гражданской войны сражавшихся против белых и красных под черным знаменем Анархии, вдохновлявшихся анархо-коммунистическими идеями Петра Кропоткина, куда беднее была бы не только история российского анархизма, но и история России…
Первые встречи, кажется, укрепляют Кропоткина в его надеждах. Генерал-губернатор Корсаков поинтересовался, не за «либеральничанье» ли его прислали в Сибирь? Ну а когда Петр Алексеевич стал возражать, добродушно заметил: «Нет, что же, если бы даже и так, то тем лучше, там эдакие люди не нравятся, а здесь мы ими довольны, давайте побольше»[196].
Близилась зима, и возможности отправиться немедленно на Амур не было. Поэтому Кропоткин был прикомандирован адъютантом к начальнику штаба Восточной Сибири – тридцатипятилетнему генералу Болеславу Казимировичу Кукелю (1829–1869). Новый начальник, действовавший по принципу «Всякое насилие есть мерзость»[197], понравился Петру: «Как только ознакомился со мной, повел меня в одну комнату в своем доме, где я нашел лучшие русские журналы и полную коллекцию лондонских революционных изданий Герцена. – Скоро мы стали близкими друзьями»[198].
Между прочим, в Сибири Кропоткин обнаружил, что здесь еще помнили его деда, Николая Семеновича Сулиму, который занимал пост генерал-губернатора в 1830-х. Люди отзывались о нем с уважением за отчаянные, хоть и бесплодные попытки бороться с коррупцией – прежде всего с чудовищным воровством, пышным цветом расцветшим в Николаевскую эпоху…
Вместе с Кукелем, которому было поручено исполнять обязанности губернатора Забайкальской области, Петр Кропоткин отправился в Читу. Мимо удивительно спокойного Байкала, «по диким степям Забайкалья, где золото роют в горах». Они прибыли туда 2 октября 1862 года. В сравнении с Иркутском Чита – почти деревня, там обитало всего-то три тысячи жителей.