© «Peter the Great» by Robert K. Massie, 1980
© Лужецкая Н. Л., перевод на русский язык, 2015
© Волковский В. Э., наследники, перевод на русский язык, 2015
© Анисимов Е. В., комментарий, 2015
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Торгово-издательский дом «Амфора», 2015
Петр вернулся в Санкт-Петербург 22 марта 1713 года, но провел в своем любимом городе только месяц. В апреле он получил известие из Турции от Шафирова, что, хотя опустошительные набеги татар на Украину не прекращаются, сами турки-османы не намерены вести серьезную войну на юге. Так что царь мог сосредоточить все внимание на подготовке флота и армии к завоеванию балтийского берега.
Как только стало ясно, что сдача Стенбока, запертого в крепости Тённинг, неизбежна, Петр обратил свой взор к противоположной оконечности Балтийского моря, решив изгнать шведов из Финляндии. Оставлять ее себе он тоже не собирался, но любые завоеванные финские земли за пределами Карелии годились, чтобы поторговаться, когда придет время мирных переговоров. Например, их можно было бы использовать как разменную монету для удержания тех шведских территорий (Ингрия и Карелия), которые Петр рассчитывал сохранить за собой. У финской кампании имелось и еще одно преимущество: он собирался вести ее сам по себе, без всяких союзников-соперников, ставящих палки в колеса. После мучительных промедлений в Померании – из-за задержек в доставке артиллерии, из-за необходимости уговаривать других монархов сдержать данное ими слово – каким же облегчением будет вести кампанию, где и как заблагорассудится!
По сути дела, Петр решился на этот поход еще до наступления весны. Уже в ноябре предыдущего года он написал из Карлсбада Апраксину и распорядился ускорить подготовку армии и флота для наступления в Финляндии. «Эта провинция, – писал Петр, – суть титькою Швеции, как сам ведаешь, не только что мяса и прочее, но и дрова оттоль. И ежели Бог допустит до Абова [Або – шведское название города Турку на восточном берегу Ботнического залива, тогдашняя столица Финляндии], то шведская шея мяхче гнутца станет»[1].
Финская кампания, проходившая летом 1713 и 1714 годов, была скорой, умелой и не слишком кровопролитной. Этим блестящим успехом Россия почти полностью была обязана своему новому Балтийскому флоту.
В петровское время произошли серьезные изменения в конструкции кораблей и в военно-морской тактике. В 90-х годах XVII века, когда впервые появился термин «линейный корабль», беспорядочные поединки кораблей сменились «линейной» тактикой – два ряда военных судов шли параллельными курсами и обстреливали друг друга из тяжелых орудий. Новая тактика определяла и конструкцию судов: крупный боевой корабль должен был обладать достаточной мощью, чтобы держать линию в бою, в отличие от меньших по размерам, но быстроходных фрегатов и шлюпов, применявшихся для рекогносцировок и перехвата торговых судов противника. Требования к линейным кораблям были строгими: прочная постройка, пятьдесят и более тяжелых пушек и команда с отменным опытом в мореходном деле и меткой стрельбе. Тут по всем статьям первенствовали англичане.
Средний линейный корабль нес 60–80 тяжелых орудий, они устанавливались рядами на двух или трех артиллерийских палубах по левому и правому борту, поэтому даже при общем бортовом залпе только половина корабельных орудий била по неприятелю. Некоторые военные корабли были еще больше, сущие девяносто– и стопушечные голиафы, с командой, насчитывавшей свыше 800 человек, включая снайперов, которых посылали на реи отстреливать офицеров и артиллеристов на вражеских палубах.
Военные суда выходили из строя не только из-за повреждений, полученных в боях, но и под разрушительным воздействием времени и природной среды – дырявые корпуса, расшатанные мачты, разорванный такелаж и расплетшиеся ванты были обычным делом. Для серьезного ремонта судам приходилось отправляться в порт, поэтому судоремонтные базы составляли важный элемент могущества любой морской державы.
Зимой, особенно на Балтике, когда вставал лед и все военно-морские операции прекращались, флоты погружались в спячку. Суда ставили к причалу, снимали с них паруса, такелаж, стеньги, рангоут; пушки и ядра уносили и складывали рядами или в пирамиды. На военно-морских базах Балтийского моря в Карлскруне, Копенгагене, Кронштадте и Ревеле высились бок о бок, как спящие слоны, громадные, перевернутые вверх килем корабельные корпуса, вмерзшие в лед на всю зиму. Весной их по одному килевали, то есть клали на бок, чтобы заменить прогнившие или поврежденные доски обшивки, отскрести ракушки, заново проконопатить и просмолить швы. После этого корабли отправлялись к причалу и в обратном порядке повторялась осенняя процедура: пушки, рангоут, такелаж возвращались на борт, и корпус снова превращался в военный корабль.
По сравнению с британским королевским флотом, с его сотней линейных кораблей, прибалтийские государства располагали скромными флотами, предназначенными главным образом для борьбы друг с другом в пределах этого замкнутого сушей моря. Дания представляла собой почти островное королевство, и ее столица, Копенгаген, была полностью открыта с моря. Шведская империя, доставшаяся Карлу XII, тоже была морской державой, единство которой обеспечивалось свободным перемещением войск и припасов между Швецией, Финляндией, Эстонией, Ливонией и Северной Германией. Из новой, стратегически удобной военно-морской базы в Карлскруне, построенной в 1658 году, чтобы сдерживать датчан и защищать морские коммуникации, связавшие ее с ее германскими провинциями, Швеция могла контролировать всю центральную и северную Балтику, Даже после того, как при Полтаве была посрамлена ранее непобедимая шведская армия, шведский флот все еще оставался грозной силой. В 1710 году, через год после Полтавы, у Швеции был 41 линейный корабль, у Дании столько же, а у России ни одного. Первый среди шведских адмиралов, Вахтмейстер, воевал преимущественно с датчанами, но могучие шведские эскадры все еще курсировали в Финском заливе и вдоль берегов Ливонии.
Русским шведский флот не мог причинить большого вреда. Он обеспечивал доставку припасов и подкреплений, но если армия вела боевые действия на суше, толку от флота было немного. В то время как русские осаждали Ригу, весь шведский флот собрался возле устья Двины, но это не могло помочь защитникам города, и в конце концов Рига сдалась. Но в заключительной фазе Северной войны военно-морская мощь стала приобретать все более важное значение. Петр осознал, что единственный способ принудить упрямых шведов к заключению мира – это создать угрозу их дому через Балтийское море. Одна торная дорога для вторжения вела из Дании прямо в Швецию, причем массированную высадку мог поддержать и прикрыть датский флот. (Над планом такого наступления царь раздумывал все лето и осень 1716 года.) Другой путь вел вдоль берегов Финляндии, а потом через Ботнический залив на Аландские острова и к Стокгольму. Его-то и решил испробовать Петр в течение лета 1713 и 1714 годов.
Конечно, царь предпочел бы совершить эту акцию во главе могучей русской военно-морской эскадры из пятидесяти линейных кораблей. Но заложить на стапелях мощные кили, вывести ребра шпангоута, обшить их досками, отлить пушки, поставить такелаж, набрать и обучить команды ходить под парусами и сражаться так, чтобы причинять больше ущерба неприятелю, чем самим себе, – это была грандиозная задача. Несмотря на то что наняли иностранных корабельных мастеров, адмиралов, офицеров и матросов, дело шло медленно. Гигантские усилия, предпринятые в Воронеже, Азове и Таганроге, сейчас значения не имели: чтобы построить новый флот на Балтике, надо было все начинать с самого начала.
Постепенно за 1710 и 1711 годы построили несколько крупных судов, но все-таки их у Петра было еще слишком мало, чтобы бросить вызов шведскому флоту в морском сражении за контроль над Балтикой по всем правилам военного искусства. Кроме того, раз уж он потратил время и огромные средства, чтобы соорудить и оснастить суда, он хотел их сохранить. Поэтому царь издал приказ, строжайшим образом запрещающий его адмиралам рисковать в бою линейными кораблями и фрегатами, если обстоятельства не складывались исключительно благоприятно. В результате новые крупные суда петровского Балтийского флота в основном стояли в порту.
Несмотря на то что Петр продолжал строить собственные линейные корабли и заказывал их на голландских и английских верфях, блестящий успех его морских кампаний 1713 и 1714 годов в Финском заливе определило применение судов, прежде на Балтике невиданных, – галер. Галеры были судами-гибридами. Обычно длина галеры достигала примерно 80–100 футов; она несла одну мачту с единственным парусом, но была оснащена также многочисленными скамьями для гребцов. Снаряженная таким образом, она соединяла в себе свойства парусных кораблей и гребных судов и могла двигаться и при ветре, и в штиль. Веками галеры применялись в закрытых водах Средиземного моря, где ветры переменчивы и ненадежны. И даже в XVIII веке в его залитых солнцем заливах и бухтах жили морские традиции времен персидских царей и Римской республики. На галерах с тех пор появились маленькие пушки, но суда эти были по-прежнему слишком невелики и неустойчивы, чтобы нести на борту тяжелые орудия, подобно крупным кораблям. А потому и в XVIII веке галеры сражались, используя тактику, разработанную при Ксерксе и Помпее: они подходили на веслах к вражескому судну и брали его на абордаж, причем исход дела решался в рукопашной схватке морских пехотинцев, которая происходила на тесных, уходивших из-под ног, скользких палубах.
В петровское время османский флот состоял в основном из галер. Самое большое из этих чудищ, на которых офицерами состояли греки, а на веслах сидели рабы, несло целых 2000 человек – две палубы гребцов и десять рот солдат. Чтобы драться с турками в тесных водах Эгейского и Адриатического морей, венецианцы тоже строили галеры, и именно в Венецию посылал Петр многочисленных молодых россиян, чтобы учиться этому искусству. Франция держала в Средиземном море примерно сорок галер, на которых гребцами были преступники, осужденные вместо смертной казни к пожизненной каторге на галерах. Британия же, окруженная бурными морями, галер не применяла.
Петра галеры всегда интересовали. Их можно было строить быстро и недорого, и сосна для этого подходила даже лучше, чем твердая древесина. На них можно было сажать гребцами не опытных моряков, а солдат, и использовать их заодно как морскую пехоту, способную перебраться на неприятельское судно и вступить в схватку. Самая крупная галера могла взять на борт 300 человек и пять пушек, самая маленькая – 150 человек и три пушки[2]. Сначала Петр строил галеры в Воронеже, потом в Таганроге, а те, что были сооружены на Чудском озере, применялись во время кампаний 1702, 1703 и 1704 годов, чтобы изгнать с озера шведскую флотилию. Именно с помощью галер можно было компенсировать преимущество шведов в больших военных судах на Балтийском море. Учитывая характер финского побережья – мириады скалистых островков, фьорды с обрывистыми берегами красного гранита, – Петр мог нейтрализовать шведский флот, попросту уступив ему открытое море, в то время как его собственные увертливые плоскодонные галеры стали бы действовать в прибрежных водах, куда крупные шведские корабли не решатся зайти. Крейсируя вдоль берега, русские галеры могли перевозить провиант и войска, оставаясь почти недосягаемыми для шведских судов. А если бы шведы рискнули приблизиться, чтобы дать бой, то их большие корабли легко могли налететь на рифы. В штиль они беспомощно замерли бы на месте и стали бы легкой добычей для русских галер, которые подошли бы на веслах и взяли их приступом. Для Швеции внезапное появление России в качестве военно-морской силы на Балтике, да еще с упором на галерный флот, стало весьма неприятным сюрпризом. Шведские адмиралы привыкли располагать постоянным флотом современных тяжелых линейных кораблей, готовых сразиться с традиционным соперником – датчанами. И когда петровские галеры начали одна за другой шлепаться в воду со стапелей, Швеция оказалась перед лицом совершенно иной войны на море. И без того истощенная страна не располагала финансовыми средствами, чтобы одновременно содержать флот для войны с датчанами и заново строить огромный галерный флот, предназначенный сражаться против России. И потому шведские адмиралы и капитаны могли лишь покорно наблюдать со своих высоких кораблей в открытом море, как петровские весельные мелкосидящие галерные флотилии продвигаются вдоль суши, быстро и успешно завладевая финским побережьем.
Верховным руководителем этих удачных военных операций был генерал-адмирал Федор Апраксин, обыкновенно бравший на себя и командование галерным флотом. Вице-адмирал Корнелий Крюйс, голландский офицер, помогавший Петру строить флот и готовить моряков, как правило, поднимал свой флаг на одном из линейных кораблей, а сам царь, всегда настаивавший на том, чтобы его называли «контр-адмирал Петр Алексеевич», когда он находился на флоте, командовал поочередно то эскадрами больших судов, то флотилиями галер. Своей обходительностью и знанием дела Апраксин производил большое впечатление на подчиненных ему офицеров-иностранцев. Один из английских капитанов описал его как человека «среднего роста, хорошо сложенного, склонного к полноте, всегда следящего за своими волосами, очень длинными и теперь уже седыми, обычно он их завязывает на затылке лентой. Он давно овдовел, детей не имеет, и тем не менее, глядя на его дом, сад, прислугу, одежду, сразу чувствуешь безупречную хозяйственность, порядок и благопристойность. Все единодушно считают, что у него отличный нрав; но он любит, чтобы люди держались сообразно своему чину». Отношения Апраксина с Петром и на суше, и на море были отмечены взаимным уважением, но с легким отпечатком настороженности. При дворе, высказав какое-нибудь мнение и убежденный в своей правоте, Апраксин продолжал, «даже когда ему противостояла самовластная воля монарха, настаивать на справедливости своих требований, пока разгневанный царь угрозами не заставлял его замолчать». Но на море Апраксин Петру никогда не уступал. Сам генерал-адмирал впервые ступил на корабль и стал постигать морское дело и военную тактику уже в солидных летах. И все же он отказывался подчиниться, даже если царь, как флаг-офицер, будучи иного мнения, пытался оспорить взгляды генерал-адмирала на том основании, что тот никогда не видал чужеземного флота. Граф Апраксин, к крайней ярости царя, попросту отвергал это обвинение; хотя после он обычно являлся к Петру со словами: «Пока я спорю с вашим величеством как с флаг-офицером, я ни за что не уступлю; но когда вы в царском чине, я знаю свое место».
К весне 1713 года галерный флот был готов. В конце апреля, всего месяц спустя после возвращения из Померании, Петр отплыл из Кронштадта с флотом, состоявшим из 93 галер и ПО других крупных судов, на борту которых в общей сложности находилось больше 16 000 солдат. Во главе всего флота стоял Апраксин, царь командовал авангардом. Поход увенчался чрезвычайным успехом. Используя галеры, чтобы перебрасывать войска с одного участка берега на другой, русская армия упорно продвигалась к западу вдоль финского побережья. Это был классический пример десантных боевых действий: стоило шведскому генералу Любеккеру занять с войсками сильную оборонительную позицию, как русские галеры, прижавшись к берегу, незаметно проскальзывали у него за спиной, заходили в какую-нибудь гавань и высаживали сотни, а то и тысячи солдат, не утомленных пешим походом и снаряженных артиллерией и боеприпасами. Шведы никак не могли им помешать, и Любеккер отступал и отступал.
В начале мая десятки русских кораблей показались в виду Гельсингфорса, богатого города с отличной глубоководной гаванью. Очутившись лицом к лицу с тысячами русских, внезапно явившихся с моря, защитники могли только сжечь склады и покинуть город. Петр тут же поплыл в близлежащий порт Борго, и Любеккеру пришлось сдать и его. Любеккера никогда не любили в Стокгольме, на него то и дело поступали жалобы, но Совет не решался сместить его, так как он был назначен самим королем. Теперь, однако, вопрос ставился так: «Давайте решать, от чего нам лучше избавиться: от Любеккера или от Финляндии».
К сентябрю 1713 года русские десанты достигли Або. Любеккера отозвали и заменили генералом Карлом Армфельдом, уроженцем Финляндии. 6 октября войска Армфельда заняли позицию в узкой перемычке между озерами близ Таммерфорса (Тампере). Русские пошли в наступление, разгромили их и обратили в бегство. После этого в Финляндии оставался лишь небольшой отряд шведской армии к северу от Або, а все шведские гражданские чиновники, государственный архив и библиотека, принадлежавшие властям провинции, были вывезены в Стокгольм. Многие из жителей Финляндии бежали через Ботнический залив и укрылись на Аландских островах. Так, за одно лето, безо всякой помощи (но зато и без препон) со стороны какого-либо иностранного союзника, Петр завоевал всю южную Финляндию.
Но все-таки на море шведский флот сохранял превосходство. На удалении от берега шведские линейные корабли были в состоянии разнести русские галеры в куски огнем своих тяжелых орудий. Галеры могли рассчитывать на успех, только если бы удалось заманить крупные суда поближе к берегу и, дождавшись, когда спадет ветер, внезапно на них напасть. И как раз такой случай представился Петру в Гангутском сражении в августе 1714 года.
Готовясь к военно-морской кампании 1714 года, Петр почти вдвое увеличил свой Балтийский флот. Только в марте была закончена постройка шести новых галер. Три линейных корабля, купленных в Англии, прибыли в Ригу, а еще один, построенный в Петербурге, стал на якорь в Кронштадте. К маю 20 русских линейных кораблей и около 200 галер были в боевой готовности.
22 июня 100 галер, в основном под началом венецианцев и греков, имевших опыт боевых операций в Средиземном море, отплыли в Финляндию, имея своим командующим Апраксина, чьим заместителем в чине контр-адмирала был Петр. Несколько недель подряд в середине лета русские корабли крейсировали вдоль берегов южной Финляндии, но не отваживались высунуться за скалистый мыс полуострова Гангут (Ханко) в западной части залива, опасаясь встречи с грозным шведским флотом, который поджидал их, маяча на горизонте. Это была крупная эскадра, состоявшая из шестнадцати линейных кораблей, пяти фрегатов и нескольких галер и судов меньшего размера, под командованием шведского адмирала Ваттранга. На него возлагалась задача перекрыть русскому флоту путь дальше на запад, к Аландским островам и побережью Швеции.
Эта тупиковая ситуация длилась несколько недель. Ваттранг не собирался давать бой вблизи от берега, а русские галеры не желали подвергаться огню тяжелых пушек Ваттранга в открытом море и стояли на якоре в Тверминне, в шести милях к востоку от гангутского мыса. Наконец 4 августа суда Ваттранга направились было к русским, но, увидев множество парусов над русскими кораблями, повернули назад в открытое море. Русские галеры тут же пустились вслед, в надежде захватить хотя бы несколько шведских кораблей, если ветер стихнет. Но те, усердно маневрируя, сумели удалиться на безопасное расстояние.
Однако на следующее утро наконец свершилось то, на что надеялся Петр. Ветер стих, море успокоилось, а на его зеркально-гладкой поверхности лежала шведская флотилия под командованием адмирала Эреншельда. Русские поспешили воспользоваться моментом. На рассвете 20 галер покинули надежные прибрежные воды и на веслах обошли с моря застывшие без движения шведские корабли. Когда шведы поняли, что происходит, они спустили на воду шлюпки и попытались на веслах оттащить корабли подальше от берега. Но усилия немногочисленных матросов в маленьких шлюпках не могли сравниться с дружными взмахами гребцов на русских галерах. Ночью главные силы Апраксина, свыше 60 галер, проскользнули между шведами и берегом и вышли в море, разделив эскадры Ваттранга и Эреншельда. Ища укрытия, Эреншельд зашел в узкий фьорд и выстроил корабли в линию, нос к корме, перегородив фьорд от берега до берега. На следующий день, когда шведской эскадре помощи ждать было уже неоткуда, Апраксин изготовился к атаке. Но сначала он послал офицера на борт шведского флагмана предложить Эреншельду почетные условия сдачи. Предложение было отклонено, и битва началась.
Это было странное, необычайное сражение между боевыми кораблями двух разных видов, старинного и современного. У шведов было преимущество в тяжелой артиллерии и в опытных моряках, но русские имели подавляющее превосходство в численности – судов и людей. Их сравнительно небольшие, подвижные галеры с пехотой на борту все разом набрасывались на шведские корабли и, невзирая на потери, наносимые им артиллерией противника, окружали и брали на абордаж недвижимые шведские суда. Создавалось впечатление, что Апраксин командовал судами не как адмирал, а скорее как генерал, бросающий в битву все новые волны пехоты или кавалерии. В 2 часа пополудни 27 июля он приказал первым 35 галерам идти в атаку. Шведы выждали, пока те приблизятся, а затем разнесли их палубы огнем из пушек и заставили отойти. Отражена была и вторая атака, в которую бросили уже 80 галер. Тогда на приступ пошел уже весь флот Апраксина – в общей сложности 95 галер, которые сосредоточились возле левого крыла сомкнутой линии шведских судов, перегородивших фьорд. Русские абордажные команды лавиной обрушились на шведские корабли; один из них даже перевернулся под тяжестью людей, сражавшихся на его палубе. Как только линия шведских кораблей была прорвана, в прорыв устремились на веслах русские суда – теперь они нападали на остатки шведской линии сразу с двух сторон и один за другим захватывали шведские корабли, застывшие без движения. Битва бушевала три часа, обе стороны несли тяжелые потери. Наконец шведов одолели, убитых было 361, а более 900 человек попали в плен. Захватили самого Эреншельда вместе с его флагманом, фрегатом «Элефант», и девятью кораблями поменьше.
Существуют разногласия относительно местонахождения Петра во время этой битвы. Некоторые утверждают, что он командовал авангардом апраксинских галер, другие – что он наблюдал за боем с берега. Битва при Гангуте не была классически правильной военно-морской операцией, но она стала первой в истории России морской викторией. Петр всегда считал эту победу по значимости равной Полтаве, доказательством того, что он не зря потратил годы труда на строительство флота.
Окрыленный успехом, он захотел отпраздновать победу самым пышным образом. Отправив основной флот на запад занимать оставшиеся без защиты Аландские острова, Петр вернулся в Кронштадт с трофейными шведскими кораблями. Несколько дней он оставался там в ожидании родов Екатерины. Затем появилась на свет их дочь Маргарита, и 7 сентября царь-триумфатор, под артиллерийский салют в 150 залпов, приплыл в столицу, ведя за собой вверх по Неве захваченный фрегат и еще шесть шведских кораблей. Корабли стали на якорь возле Петропавловской крепости, их команды – и русские, и шведские – сошли на берег для торжественного шествия. На параде, который открыли гвардейцы-преображенцы, можно было увидеть 200 шведских офицеров и матросов, а также флаг плененного адмирала и самого адмирала Эреншельда в новом шитом серебром костюме, подаренном ему царем. Петр появился в зеленой с золотом форме русского контр-адмирала. По этому случаю воздвигли новую триумфальную арку, украшенную российским орлом, держащим в когтях слона (намек на захваченный шведский фрегат), и надписью «Российский орел мух не ловит». Пройдя под аркой, победители и побежденные следовали в крепость, где их приветствовал Ромодановский, восседавший на троне в роли потешного царя, и члены Сената. Ромодановский подозвал к себе контр-адмирала и принял из его рук свиток с описанием морского сражения. Текст зачитали вслух, после чего потешный царь и сенаторы задали Петру несколько вопросов. По недолгом размышлении они дружно провозгласили, что за верную службу контр-адмирал производится в вице-адмиралы, и толпа разразилась криками: «Виват вице-адмирал!» В своей благодарственной речи Петр обратил внимание соратников на перемены, произведенные всего за два десятилетия: «Братья! Есть ли среди вас человек, который бы двадцать лет назад предвидел, что будет строить со мной корабли здесь на Балтике и поселится в странах, завоеванных нашими трудами и храбростью?»
Когда церемония завершилась, Петр взошел на борт своего шлюпа и собственноручно поднял на нем вице-адмиральский флаг. Вечером во дворце Меншикова был дан праздничный пир как для русских, так и для шведов. Петр встал и, оборотясь к своим русским приближенным, воздал хвалу адмиралу Эреншельду: «Вы видите здесь храброго и преданного слугу своего государя, достойного высших наград из его рук, который всегда будет пользоваться моим расположением, пока останется со мной, хотя он и убил немало храбрых россиян. Я прощаю тебя, – сказал он, обращаясь прямо к Эреншельду, – и можешь рассчитывать на мое доброе расположение».
Эреншельд поблагодарил царя и отвечал: «Как бы достойно я ни действовал по отношению к моему повелителю, я лишь выполнял свой долг. Я искал смерти, но не встретил ее, и немалое утешение для меня в моем несчастье быть пленником вашего величества и пользоваться столь благосклонным и почетным обхождением со стороны такого великого морского командира, ныне по заслугам ставшего вице-адмиралом». Позже, в беседе с присутствующими иностранными послами, Эреншельд объявил, что русские в самом деле дрались умело и он на собственном опыте убедился в том, что царь способен сделать хороших солдат и матросов из своих подданных.
Победа при Гангуте очистила от шведских кораблей не только Финский залив, но и восточную половину Ботнического залива. Адмирал Ваттранг окончательно ушел из северной Балтики, не желая подвергать свои крупные суда опасности, которую таила в себе нетрадиционная тактика русских галер. Итак, путь русским флотилиям для дальнейшего продвижения к западу был открыт. В сентябре флот из 60 галер высадил 16 000 солдат на Аландские острова. Вскоре самые большие из русских кораблей вернулись в Кронштадт, но апраксинские галеры продолжали продвигаться по Ботническому заливу на север. 20 сентября Апраксин достиг Басы и отправил оттуда 9 галер атаковать шведский берег на другой стороне залива – в результате был сожжен город Умео. Несколько галер потонуло, приближалась зима, сковывающая льдом балтийские воды, и Апраксин разместил свой флот на зимних квартирах в Або на финском берегу и напротив, через Финский залив, – в Ревеле.
Успех финских кампаний подстегнул Петра к расширению строительства кораблей. Позже, на закате его правления, Балтийский флот состоял из 34 линейных кораблей (многие из которых были 60– и 80-пушечными), 15 фрегатов и 800 галер и мелких судов с личным составом в общей сложности около 28 000 русских моряков. Это было грандиозное достижение; сетовать на то, что петровский флот все-таки был меньше британского, значило бы пренебречь тем обстоятельством, что Петр начинал с нуля, не имея ни единого судна, ни морских традиций, ни корабельных мастеров, офицеров, штурманов или матросов. И к концу его жизни некоторые из русских кораблей не уступали лучшим судам британского флота, причем, как отметил наблюдатель, «были лучше отделаны». Единственный недостаток, которого Петр так и не смог преодолеть, – это отсутствие интереса к морю у его соотечественников. Командовать кораблями продолжали офицеры-иностранцы – греки, венецианцы, датчане и голландцы; русские же аристократы по-прежнему ненавидели море и, когда на них возлагалась морская служба, негодовали даже сильнее, чем по поводу любой другой повинности: ведь им всякая служба была в тягость. В своей любви к синим волнам и соленому ветру Петр оставался одинок.
Карл XII употреблял все усилия на то, чтобы разрушить Прутский мир – раз уж ему не удалось его предотвратить. В какой-то мере три последовавшие друг за другом с перерывом в год-другой непродолжительные «войны» между Россией и Османской империей были его работой, хотя отчасти виноват был и Петр, не желавший отдавать Азов и выводить войска из Польши. Многообещающая возможность представилась королю в ходе третьей из этих войн, объявленной турками в октябре 1712 года. Тогда огромная османская армия была сосредоточена в Адрианополе под личным командованием султана. Ахмед III, во исполнение плана совместной военной операции, согласился отправить Карла XII на север, в Польшу, в сопровождении значительных турецких сил, чтобы король мог соединиться с новым шведским экспедиционным корпусом под началом Стенбока. Но когда Стенбок высадился в Германии, он пошел на запад, а не на юг и в конце концов попал в осаду в крепости Тённинг. Карл остался королем без армии, и султан, поразмыслив о весьма зыбких возможностях завоевать Россию в одиночку, решил, что лучше заключить мир и вернуться к своему гарему.
Итак, к зиме 1713 года Карл XII пробыл в Турции уже три с половиной года. При всем мусульманском гостеприимстве, турки порядком от него устали. Он и вправду «тяжким бременем лег на плечи Высокой Порты». Султан хотел прочного мира с Россией, а интриги Карла этому никак не способствовали. Словом, так или иначе нужно было отослать короля домой. На том и порешили.
Из этого решения вырос заговор. Татарский хан Девлет-Гирей, поначалу горячий почитатель Карла, изменил свое отношение, когда король отказался примкнуть к турецкой армии в ее Прутском походе. И теперь хан вступил в сношения с польским королем Августом и разработал план, согласно которому предлагал выделить шведскому королю сильный эскорт татарской конницы, будто бы для того, чтобы помочь Карлу пересечь Польшу и вернуться на шведскую территорию. Выступив в путь, эскорт станет постепенно уменьшаться – части отряда под разными предлогами будут отсылаться прочь. На территории Польши их встретят крупные польские силы, и ослабленный эскорт «вынужден» будет сдаться и выдать шведского короля. Тем самым каждая из сторон извлечет свою выгоду; турки избавятся от Карла, а Август его получит.
Но на этот раз удача улыбнулась Карлу. Его люди, переодетые татарами, перехватили гонцов и доставили королю в Бендеры переписку между Августом и ханом. Карл узнал, что и хан, и бендерский сераскир замешаны в заговоре, а султан, судя по всему, – нет. Долгие годы Карл пытался выбраться из Турции, но теперь твердо решил не ехать. Он попробовал связаться с Ахмедом III, чтобы известить его о заговоре, но обнаружил, что всякое сообщение между Бендерами и югом перекрыто. Ни одно из посланных им даже окольными путями писем не достигло цели.
На самом деле султану самому не терпелось отделаться от Карла, но он разработал другой план. 18 января 1713 года он приказал тайно увезти короля – если понадобится, то и силой, но не причиняя ему вреда, – и доставить в Салоники, где посадить на французский корабль, который отвезет его домой в Швецию. Впрочем, Ахмед не думал, что придется применять силу. Он и не подозревал о замысле крымского хана и еще меньше – о том, что Карл в курсе дела. Это сплетение тайных замыслов, отрывочных сведений и недоразумений породило из ряда вон выходящий эпизод, известный в истории под турецким названием «калабалык» – «кутерьма».
Шведский стан в Бендерах сильно изменился за три с половиной года. Вместо палаток появились постоянные казармы, расположенные рядами, как в военном лагере; у офицеров были застекленные окна, у простых солдат – затянутые пергаментом. Король жил в большом, новом, красиво обставленном кирпичном доме, который вместе со зданием канцелярии, офицерскими казармами и конюшней образовывал полуукрепленную площадь в центре лагеря. С балконов верхнего этажа Карлу открывался прекрасный обзор всего шведского стана и облепивших его кофеен и лавчонок, где шведам продавали сушеный инжир, спиртное, хлеб и табак. Это селение, прозванное Новыми Бендерами, было крохотным шведским островком, затерянным в турецком океане. Но океан этот не был враждебен. Янычары из полка, приставленного сторожить короля, следили за ним восхищенными глазами. Перед ними был как раз такой герой, какого отчаянно недоставало Турции. «Будь у нас такой король, разве не пошли бы мы за ним куда угодно?» – говорили они.
Но несмотря на это дружественное расположение, когда в январе 1713 года пришел приказ султана, атмосфера вокруг шведского лагеря начала сгущаться. Офицеры Карла смотрели с балконов, как тысячи татарских всадников прибывали на подмогу янычарам. Против этой силы Карл мог выставить меньше тысячи шведов и ни одного союзника. Поляки и казаки, номинально подчиненные Карлу, при виде такого скопления турецких; войск потихоньку удалились и передались под турецкую руку. Карл, не теряя присутствия духа, принялся готовиться к отпору; его люди стали запасать провиант на шесть недель. Чтобы укрепить отвагу шведов, Карл как-то раз в одиночку проехал невредимым сквозь татарское войско, стоявшее наготове, «так тесно столпившись со всех сторон, точно органные трубы».
29 января Карла предупредили, что назавтра состоится штурм. Всю ночь он со своими солдатами пытался соорудить стену вокруг лагеря, но земля замерзла и рыть ее оказалось невозможно. Тогда они возвели баррикады из телег, возов, столов, скамеек, забив промежутки кучами навоза. На следующий день произошел один из самых удивительных казусов в европейской военной истории. Это потрясающее событие прогремело по всей Европе, слушатели недоверчиво качали головами, но, конечно, в ту пору никто не знал, что Карл имел в виду оказать лишь видимость сопротивления, – ему нужно было только расстроить заговор с целью похитить его и выдать в Польшу. Не сумев известить об этом заговоре султана, он рассчитывал своим отпором вынудить хана и сераскира отойти, выждать и обратиться за новыми указаниями к своему повелителю, Ахмеду III.
«Калабалык» начался в субботу, 31 января, когда турецкая артиллерия дала первый залп по импровизированной шведской крепости. Двадцать семь ядер попало в кирпичный дом короля, но пороховые заряды оказались слишком слабыми, и обстрел причинил мало вреда. Для штурма были стянуты тысячи турок и татар. «Целая толпа татар приблизилась к нашей траншее и остановилась в трех-четырех шагах от нее – зрелище устрашающее, – писал один швед, участник событий. – В десять утра появилось несколько тысяч турецкой конницы, затем из Бендер подоспело еще несколько тысяч пеших янычар. Всех их построили в боевые порядки, как будто собирались вот-вот дать команду к наступлению».
Итак, штурм был подготовлен, но почему-то не состоялся. По одной версии, турецкие солдаты не пожелали нападать на шведского короля, которым восхищались, и потребовали, чтобы им предъявили письменное распоряжение султана. Другой рассказ гласит, что пятьдесят или шестьдесят янычар с одними только белыми посохами в руках подошли к шведскому лагерю и умоляли Карла отдаться в их руки, причем клялись, что ни один волос не упадет с его головы. Карл будто бы отказался и пригрозил: «Если они не уйдут прочь, я подпалю им бороды», – и тогда все янычары, побросав оружие, заявили, что штурмовать не будут. Наконец, существует история, что перед самым штурмом над домом Карла встали три радуги, одна над другой. Изумленные турки отказались идти в атаку, говоря, что сам Аллах хранит шведского короля. Скорее же всего, сераскир и хан нарочно разыграли обстрел и сосредоточили войска, чтобы припугнуть Карла и заставить подчиниться, не применяя силы. Так или иначе, турецкая армия стояла молча и неподвижно, канонада прекратилась, и наконец ряды солдат расстроились.
Следующим утром, в воскресенье 1 февраля, шведам открылась удручающая картина: «Собралось такое великое множество басурман, что когда мы поднялись на крышу королевского дома, то конца им не было видно». Красные, синие и желтые флажки реяли над застывшими в ожидании рядами турок, а на холме позади них развевалось огромное красное знамя, «поднятое в знак того, что они будут теснить шведов до последней капли крови». Потрясенные этим зрелищем, некоторые из шведских солдат и младших офицеров, не ведая, что все это только игра и на самом деле им не грозит стать жертвами резни, начали по одному просачиваться через баррикады, чтобы перейти под защиту турок. Карл, дабы укрепить их мужество, велел трубачам трубить, а барабанщикам бить в барабаны на крыше его дома. Чтобы пресечь дезертирство, он передал всем своим людям обещание – и угрозу: «Его величество обещает всем, от высших до низших, кто продержится с ним еще два часа и не перебежит, что они будут награждены самым милостивым образом. Но всякого, кто перебежит к неверным, король больше никогда не пожелает видеть».
Так как день был воскресный, король зашел в свой дом на молебен и мирно слушал проповедь, когда раздался оглушительный грохот пушек и свист ядер. Шведские офицеры бросились к окнам верхнего этажа и увидели, как толпы турок и татар с саблями в руках бегут к их лагерю с криками «Аллах! Аллах!». Шведские офицеры на баррикадах закричали своим солдатам: «Не стрелять! Не стрелять!» Несколько человек успели выстрелить из мушкетов, но большинство защитников баррикад быстро сдалось. Эта капитуляция, даже при полной безнадежности сопротивления, так непохожа на обычное поведение шведских солдат, что позволяет с большой долей уверенности говорить о существовании королевского приказа избегать кровопролития.
Судя по всему, хан и сераскир, со своей стороны, сделали аналогичные распоряжения. Хотя «туча стрел» обрушилась на лагерь шведов, в цель попало немного. Ядра или «перелетали через королевский дом, не нанося ущерба», или, выпущенные с минимальным количеством пороха, просто отскакивали от стен.
Но, хотя поначалу обе стороны, может, и намеревались скорее разыграть сражение, чем сразиться всерьез, трудно бывает сохранить мирный характер пьесы, в которой по-настоящему палят из пушек, стреляют из мушкетов, а мечи вынуты из ножен. Очень скоро страсти разгорелись – и полилась кровь. Шведы в большинстве своем едва сопротивлялись, так что турки толпами устремились в королевский дом и принялись его грабить. Большой зал дома заполнился солдатами, хватавшими, что под руку попадется. Такого оскорбления Карл вынести уже не мог. В бешенстве, со шпагой в правой руке и с пистолетом в левой король распахнул дверь и с горсткой шведов ворвался в зал. Противники разрядили друг в друга пистолеты, и комнату заволокло густым пороховым дымом. В клубящейся мгле шведы и турки, задыхаясь и кашляя, схватились в рукопашной. И, как это обычно бывало на поле брани, мощный натиск шведов возымел действие; к тому же внутри дома численность шведов и турок оказалась более-менее одинаковой. Скоро зал и весь дом были очищены от нападавших, последние турки выскакивали из окон.
В этот момент один из драбантов Карла, Аксель Росс, огляделся и не увидел короля. Он обежал весь дом и обнаружил Карла в камергерской, «в окружении троих турок – руки у него были подняты вверх, в правой он еще держал шпагу… Я застрелил турка, стоявшего спиной к двери… Его Величество опустил руку со шпагой и насквозь пронзил второго турка, я же не замедлил выстрелом свалить замертво третьего. „Росс, – прокричал король сквозь дым, – это ты меня спас?“»
Когда Карл и Росс, переступя через тела убитых, приблизились друг к другу, у короля кровоточили нос, щека и мочка уха, где его задело пулями. Левая ладонь была глубоко рассечена между большим и указательным пальцем – король отвел от себя турецкую саблю, голой рукой схватившись за вражеский клинок. Карл с Россом присоединились к остальным шведам, которые успели вытеснить турок из дома и теперь палили по ним из окон.
Но скоро турки подкатили пушки и начали расстреливать дом почти в упор. Ядра разрушали каменную кладку, но толстые стены пока держались. Карл наполнил шляпу мушкетными пулями и обходил дом, распределяя запасы пороха и боеприпасов между солдатами, занимавшими позиции возле окон.
Начали сгущаться сумерки. Турки поняли, что бессмысленно штурмовать дом с неполной сотней защитников силами 12-тысячной армия, особенно имея приказ не убивать эту сотню. Они решили применить иную тактику, чтобы выманить шведов из укрытия. Татары-лучники прикрепили к стрелам горящую солому и пустили их в крытую дранкой крышу королевского дома. Одновременно янычары гурьбой подбежали к углу дома, свалили там охапки сена и соломы и подожгли их. Шведы пытались отпихнуть пылающие вязанки железными прутьями, но их отогнали меткие татарские лучники. Через несколько минут заполыхала вся крыша. Карл с товарищами бросился на чердак, чтобы попробовать одолеть огонь снизу. Они шпагами стали сбивать дранку с крыши, но огонь распространялся быстро. Ревущее пламя охватило балки и заставило короля и его людей отступить вниз по лестнице, укрыв кафтанами головы от палящего жара. На первом этаже измученные солдаты пили водку, и даже короля, не меньше других истомившегося от жажды, уговорили выпить стакан вина. Впервые за тринадцать лет с тех пор, как он покинул Стокгольм, Карл прикоснулся к спиртному.
Тем временем горящая дранка проваливалась с крыши внутрь на верхние этажи и огонь разгорался и сильнее. И вдруг остатки полусгоревшей крыши разом рухнули, и вся верхняя половина дома превратилась в огненное жерло. Тут некоторые из шведов, не видя никакого смысла в том, чтобы сгореть заживо, предложили сдаться. Но король, сильно возбужденный, возможно, выпитым с непривычки вином, отказался уступать до тех пор, «пока на нас не загорится одежда».
Но все же им явно нельзя было оставаться в доме. Карл согласился на предложение всем перебежать в здание канцелярии, стоявшее в пятидесяти шагах и еще не тронутое огнем, и там возобновить сопротивление. Турки, наблюдавшие за пожаром, гадали, жив ли еще король, изумляясь, как могут люди уцелеть в эдакой печи, и вдруг увидели, как Карл со шпагой и пистолетом выскочил из дома во главе маленького отряда шведов и побежал, выделяясь четким силуэтом на фоне пылающего здания. Турки бросились следом, началась настоящая погоня. К несчастью, когда Карл поворачивал за угол дома, он зацепился ногой за собственную шпору – шпор он никогда не снимал – и растянулся во весь рост.
Прежде чем он успел подняться, турки уже настигли его. Один из спутников Карла, лейтенант Аберг, своим телом прикрыл короля от турецких клинков, но получил удар саблей по голове, и его, истекающего кровью, оттащили прочь. Два турка навалились на короля, стараясь вырвать у него шпагу. Тут-то Карл и получил самую серьезную рану в тот день: своей тяжестью турки сломали ему две кости в правой ступне. Но туркам было не до того: они принялись срывать с него камзол – тому, кто доставит живым шведского короля, было обещано шесть дукатов, а в доказательство требовалось предъявить королевский камзол.
Несмотря на боль в ступне, Карл поднялся на ноги. Других повреждений ему не нанесли. Шведы, бежавшие за ним следом, увидели, что король сдался, и немедленно прекратили сопротивление. У них тут же отобрали часы, деньги и срезали с одежды серебряные пуговицы. У Карла шла кровь из носа, в крови были щека, ухо и рука, ему опалило брови, лицо и одежда почернели от пороха, сам он весь пропах дымом, а от камзола остались одни лохмотья, но он сохранял свой обычный невозмутимо-беззаботный и едва ли не довольный вид. Он выполнил то, что собирался, и сумел продержаться не два, а целых восемь часов. Удовлетворенный, он позволил доставить себя в дом бендерского сераскира. Сераскир был очень любезен и просил простить его за недоразумение, приведшее к стычке. Карл присел на тахту, попросил воды и шербета, отказался от предложенного ужина и сразу же уснул.
На другой день Карла и всех, кто дрался бок о бок с ним, под охраной отправили в Адрианополь. Видевшие его в пути были удручены этой картиной. Джеффрис писал в Лондон: «Не могу выразить вашему превосходительству, как опечалило меня это зрелище, ведь я видел этого принца на вершине его грозной славы, а теперь узрел падшим так низко, что турки и неверные презирали и осмеивали его». Другие, однако, считали, что Карл выглядел бодрым, «в столь же прекрасном расположении духа, как в дни удачи и свободы». Еще одному очевидцу он показался таким довольным собой, «будто все турки и татары теперь ему подвластны». Действительно, своей цели он достиг: после сражения такого масштаба хан и сераскир уже не смогут втихую увезти его в Польшу.
Как ни забавно, на следующий день после «калабалыка» в Бендеры поступил новый приказ султана, отменявший прежнее разрешение применить силу для захвата Карла. Посланец султана предстал перед королем с клятвенными заверениями, что «его великий повелитель совершенно непричастен к этим ужасным замыслам».
В Адрианополе Карла приняли с почестями и поселили в величественном замке Тимурташ, где он пролежал много недель, пока не зажила нога. И хана, сераскира в наказание за «калабалык» сместили с их постов. Три месяца спустя Османская империя вступила в четвертую краткосрочную войну с Россией. Так что акция Карла оказалась со всех точек зрения его временным успехом.
«Калабалык» потряс Европу. Некоторые расценивали происшедшее как геройский подвиг Карла: подобно легендарному витязю, король сразился с несметными ордами противника. Но многие видели в этом чистое безумие. Так-то король отплатил султану за гостеприимство! К числу последних принадлежал и Петр, сказавший, когда он услышал эту новость: «Вижу теперь, что Господь оставил моего брата Карла, если он посмел напасть на своего единственного друга и союзника и тем разгневать его».
И в самом деле, действительно ли это было такое уж славное дело? На первый взгляд сотня шведов с мушкетами, пистолетами и шпагами отбились от 12 000 турок со всеми их пушками. Ходившие по Европе истории живописали, как турки падали налево и направо и как горы тел вырастали перед домом короля. На деле же с турецкой стороны было сорок убитых, а шведы потеряли двенадцать. Но и этих потерь можно было избежать, ведь янычары проявляли большую сдержанность. Если бы турки не ворвались в дом Карла и не начали разнузданного грабежа, то большинство из погибших осталось бы в живых. Правда состояла в том, что «калабалык» был инсценировкой, обернувшейся кровавой стычкой, а разыграл ее из политических соображений сам Карл, чтобы его не увезли из Турции и не сделали бы пленником. Помимо всего прочего, игра эта увлекала Карла, и он не дал ей вовремя остановиться: ведь уже больше трех лет ему не случалось драться; он пережил прутское унижение, а тут наконец он снова взял шпагу в руки. «Калабалык» произошел потому, что Карл любил пьянящий восторг боя.
После «калабалыка» Карл пробыл в Турции еще год и восемь месяцев как гость султана, жил в замке Тимурташ с великолепным парком и прекрасными садами. Прошло мною недель, прежде чем кости его ступни полностью срослись, но только через десять месяцев он смог ходить и ездить верхом. Тем временем события в Европе развивались стремительно. В апреле 1713 года с подписанием Утрехтского договора наконец-то завершилась двенадцатилетняя война за Испанское наследство. Победителей в ней не было. Внук Короля-Солнце Филипп Анжуйский (Бурбон) сидел на испанском троне, как хотел Людовик XIV, но владения Франции и Испании, согласно условиям мирного договора, были тщательно разделены. Людовику, которому был семьдесят один год, оставалось прожить всего два года, а Франция была разорена войнами. Еще один претендент на испанскую корону, Карл Габсбург, занял теперь другой престол – он стал императором Священной Римской империи после смерти своего старшего брата в 1711 году.
В эти годы Россия и Турция наконец заключили постоянный мир. После Прута и трех последовавших за ним бескровных войн Петр все-таки отдал Азов и вывел войска из Польши. Турки стремились к миру: окончание войны в Западной Европе высвободило австрийскую армию для возможных действий против Турции на Балканах, и султан хотел развязать себе руки. 15 июня 1713 года был подписан Адрианопольский договор, установивший мир на двадцать пять лет.
В сущности, из-за этого договора Карл XII и не смог дольше оставаться в Османской империи. Турки, дававшие убежище королю в течение четырех лет, теперь помирились с его врагами. Поэтому Карлу, хочешь не хочешь, приходилось уезжать. На континенте царил мир, и путь через Европу был для него открыт. Правда, ехать через Польшу, как он намеревался сначала, Карл не мог, потому что на троне сидел его враг Август. Но зато дорога через Австрию и Германию не сулила никаких неприятностей. К тому же новый австрийский император Карл VI мечтал, чтобы шведский король вернулся в Северную Германию. Тамошние князья готовились поглотить все шведские провинции в составе Священной Римской империи. Император же предпочитал, чтобы сохранялся статус-кво и достигнутое равновесие не нарушалось. Поэтому император не только согласился на проезд Карла по территории империи, но и настаивал, чтобы король посетил Вену и был официально принят. Карл отклонил второе условие; он хотел, чтобы ему разрешили проехать без каких-либо формальностей и официальных почестей. Он заявил, что в случае отказа примет приглашение Людовика XIV отправиться домой на французском корабле. Император согласился.
Карл решил путешествовать инкогнито. Если мчаться на лошадях во весь опор, то можно опередить слухи и прибыть на балтийские берега раньше, чем Европа узнает, что он покинул Турцию. В конце лета 1714 года Карл начал упражняться, тренировать себя и лошадей, готовясь к долгим дням в седле. К 20 сентября он собрался в путь. Султан прислал прощальные дары: великолепных лошадей и шатры, седло, украшенное драгоценными камнями. В сопровождении почетного караула турецкой кавалерии король со 130 шведами, находившимися при нем со времен «калабалыка», проследовал на север через Болгарию, Валахию и карпатские перевалы. В Питешти, на границе Османской и Австрийской империй, Карла с его маленьким отрядом встречали шведы, остававшиеся в Вендорах после «калабалыка». За ними тянулись десятки кредиторов, решивших следовать за королем через всю Европу в надежде, что, как только король ступит на землю Швеции, он сможет наконец заплатить им все, что должен. Пока эта группа подтягивалась, Карл еще усерднее гонял своих лошадей: скакал на них вокруг столбов, брал барьеры на полном скаку, свесившись с седла, поднимал с земли перчатку.
Когда собрались все шведские изгнанники, образовался отряд в 1200 человек и почти 2000 лошадей со множеством повозок. Такой поезд поневоле двигался бы медленно и привлекал всеобщее внимание. Карлу же хотелось проехать как можно быстрее и избежать не только лап саксонских, польских и русских агентов, но и обременительных чествований своей особы со стороны протестантов империи – они до сих пор смотрели на шведского короля как на своего героя. А посему король решился ехать один.
Кроме скорости, Карл рассчитывал на маскировку. Поскольку его аскетические привычки были известны всей Европе, один из членов его свиты пошутил, что королю, чтобы сделаться абсолютно неузнаваемым, следует надеть придворный завитой парик, останавливаться в самых дорогих гостиницах, пить без меры, заигрывать с каждой девицей, проводить большую часть дня в домашних туфлях и спать до полудня. Так далеко заходить Карл не пожелал, но отрастил усы, надел темный парик, коричневую форму, шляпу с золотым галуном и обзавелся паспортом на имя капитана Петера Фриска. Было решено, что он с двумя сопровождающими поскачет впереди основного каравана как авангард, посланный вперед готовить лошадей и квартиры для королевского поезда, следующего за ними. А в основном отряде находился офицер в костюме Карла, в его перчатках и с его шпагой, в чьи задачи входило изображать короля. По дороге один из спутников Карла отстал, так что король Швеции пересек Европу с одним-единственным сопровождающим.
Чем дальше он ехал, тем сильнее становилось его нетерпение. Он останавливался ненадолго на почтовых станциях – в Дебрецене в Венгрии, в Буде на Дунае, – но нигде не задерживался дольше часа. Он редко ночевал в гостиницах, а предпочитал провести ночь пассажиром скорой почтовой кареты, свернувшись на соломе на полу подпрыгивающего экипажа. Так, галопом, он и несся через Регенсбург, Нюрнберг, Кассель – на север. Ночью 10 ноября караульный у городских ворот Штральзунда, в шведской Померании, на Балтике, услышал настойчивый стук. Он открыл ворота и увидел фигуру человека в большой шляпе, надвинутой на темный парик. Один за другим были призваны все старшие по команде, пока в четыре утра не встал, ворча, с постели комендант Штральзунда и не отправился проверить ошеломляющее донесение: после пятнадцатилетнего отсутствия шведский король вновь вступил на шведскую территорию.
Путешествие Карла стало очередным его невероятным деянием; за неполных две недели король промчался от Питешти в Валахии до Штральзунда на Балтийском море, преодолев расстояние в 1296 миль. Из них 531 милю он проехал в почтовых каретах, а остальные – верхом. Средняя скорость его движения составила свыше ста миль в день, а в последние шесть дней и ночей, между Веной и Штральзундом, когда прибывавшая луна помогала путнику, освещая дорогу, скорость была еще выше: Карл покрыл 756 миль за шесть суток. По пути он ни разу не раздевался и не разувался; когда он добрался до Штральзунда, сапоги пришлось разрезать, иначе их нельзя было снять с ног.
Это знаменитое путешествие поразило воображение европейцев. Снова шведский король совершил нечто выдающееся и непредсказуемое. В Швеции новости были восприняты с «неописуемым восторгом». Через пятнадцать лет случилось чудо: король вернулся! Может быть, несмотря на все несчастья, обрушившиеся на шведов за последние пять лет, начиная с Полтавы, он сумеет теперь как-нибудь все исправить? По всей Швеции служили благодарственные молебны. Но зато в других странах молниеносный бросок Карла в Штральзунд вызвал скорее тревогу, чем желание возблагодарить Господа. Король-воитель опять стоял на шведской земле, и, по-видимому, следовало ожидать от него каких-нибудь новых курбетов. И те, кто уже давным-давно воевал с ним – русский царь Петр, Август Саксонский, Фредерик Датский, и те, кто присоединился к ним в надежде разделить плоды победы – Георг Людвиг Ганноверский и Фридрих Вильгельм Прусский, несколько растерялись в связи с таким неожиданным поворотом событий. Но для того, чтобы Карл мог одолеть многочисленных врагов, объединившихся против него, одного геройства было мало.
Хотя и в Европе, и в Швеции предполагали, что Карл после своего путешествия сразу сядет на корабль и вернется на родину, он опять обманул все ожидания. Передохнув немного, он вызвал портного, чтобы тот снял мерки для новой формы – простой синий камзол, белый жилет, штаны из оленьей кожи, новые сапоги, – а затем объявил, что намерен остаться в Штральзунде, последнем оплоте Швеции на континенте. В этом была своя логика. Штральзунд, самая мощная шведская твердыня в Померании, наверняка подвергся бы атаке врагов, постепенно стягивавшихся к владениям шведов. Самолично возглавив оборону Штральзунда, король мог отвлечь противника от замысла пересечь Балтику и ударить по Швеции. К тому же Карлу представлялся случай понюхать пороху.
Он потребовал из Швеции свежих войск и артиллерию. Совет, не в силах противиться приказу теперь, когда король находился на шведской территории и был так близко от дома, наскреб для обороны города 14 000 солдат. И в точности как предвидел Карл, летом 1715 года прусско-датско-саксонская армия появилась у стен Штральзунда. Она насчитывала 55 000 человек.
Единственным спасением осажденного города было морское сообщение со Швецией. До тех пор пока шведский флот мог доставлять продовольствие и боеприпасы, у Карла был шанс не допустить падение крепости. Но 28 июля 1715 года подошел датский флот. Вражеские эскадры усиленно обстреливали друг друга в течение шести часов, и наконец обе, сильно потрепанные, были вынуждены кое-как добраться до дома и встать на ремонт. Однако шесть недель спустя датский флот, усиленный восьмью большими британскими военными кораблями, появился снова. Шведский адмирал, сославшись на неблагоприятный ветер, остался в гавани.
Морская коммуникация была пресечена, и падение Штральзунда стало неизбежным. Сначала датские войска захватили остров Рюген недалеко от Штральзунда. Карл наведался туда с отрядом в 2800 солдат, атаковал и попробовал выбить из окопов 14 000 датчан и пруссаков. Атаку отразили, король был ранен в грудь мушкетной пулей на излете, но не серьезно – и шведские войска покинули остров. Осада тянулась всю осень, причем Карл постоянно подставлял себя под пули на суше и на море[3]. В конце концов 22 декабря 1715 года оборона была прорвана и город пал.
За несколько минут до капитуляции гарнизона король покинул город в маленьком открытом суденышке. Двенадцать часов его матросы сражались с зимним морем, пробиваясь через плавучие льды и, пытаясь добраться до шведского корабля, который ожидал в отдалении от берега, чтобы увезти короля в Швецию. Это наконец удалось, и два дня спустя, в четыре часа утра 24 декабря 1715 года, через пятнадцать лет и три месяца после своего отъезда, король Швеции в темноте и под ледяным дождем ступил на родную землю.
Существует легенда, гласящая, что Санкт-Петербург был сотворен в небесной синеве, а уж потом этот небесный город спустился на невские болота. Как иначе, говорит легенда, можно объяснить появление столь прекрасного города в столь унылом месте. Истина лишь немногим менее сверхъестественна: железная воля одного человека, мастерство сотен иностранных архитекторов и ремесленников и труд сотен тысяч русских рабочих создали город, который восхищенные путешественники впоследствии окрестили «Северной Венецией» и «Снежным Вавилоном».
К строительству Петербурга всерьез приступили после того, как победа под Полтавой в 1709 году, по словам Петра, положила последний камень в его основание. Оно оживилось на следующий год благодаря завоеванию Риги и Выборга, двух «подушек», на которые отныне Петербург мог опираться и чувствовать при этом себя в полной безопасности. С тех пор, несмотря на то что Петр месяцами не наведывался в свой «парадиз» (а случалось, отсутствовал там по году и больше), строительство уже не прекращалось. Где бы царь ни был, на что бы ни устремлял свое внимание, его письма всегда были полны вопросов и распоряжений по поводу строительства набережных, дворцов и других зданий, рытья каналов, разбивки садов. В 1712 году, хотя никакого указа на сей счет издано не было, Санкт-Петербург стал столицей России. Самодержавная власть была сосредоточена в руках царя, а царь отдавал предпочтение Петербургу. Соответственно, сюда из Москвы перебирались государственные учреждения, здесь формировались новые органы управления, и очень скоро само присутствие Петра превратило недостроенный город на Неве в правительственную резиденцию.
В первые десять лет своего существования Петербург рос очень быстро. По Донесению Вебера, к апрелю 1714 года Петр произвел перепись и насчитал в городе 34 500 домов. Скорее всего, эта цифра включала всякое жилище с четырьмя стенами и крышей, но и в этом случае она, несомненно, завышена. И все же не только количество, но и качество петербургской застройки было впечатляющим. Из многих стран приехали сюда архитекторы и с энтузиазмом взялись за работу. Строительство долгие годы возглавлял Доменико Трезини, первый петербургский генерал-архитектор; много строил и немец Андреас Шлютер, который привез с собой несколько соотечественников, собратьев-архитекторов.
В 1714 году ядро города по-прежнему находилось на Петроградской стороне, к востоку от Петропавловской крепости. Центром городской жизни стала Троицкая площадь, выходившая на набережную реки недалеко от первого петровского бревенчатого домика о трех комнатушках. По периметру площади возвели ряд более крупных построек. Одной их них была деревянная церковь Святой Троицы, построенная в 1710 году, куда Петр приходил помолиться, поблагодарить за победу и оплакать умерших. На площади располагались также основное здание государственных канцелярий, типография (где при помощи шрифтов и печатных станков, доставленных с Запада, печаталась Библия, научная и техническая литература) и первый госпиталь в городе, а кроме того, новые каменные дома канцлера Головкина, вице-канцлера Шафирова, князя Ивана Бутурлина, Никиты Зотова (произведенного в графы) и князя Матвея Гагарина, сибирского губернатора. Неподалеку стояло уютное питейное заведение, австерия «Четыре фрегата», куда могли зайти и угоститься табаком, пивом, водкой, вином и бренди высшие сановники, включая и самого царя, иностранные послы, торговцы и просто прилично одетые люди.
Недалеко от Троицкой площади помещался единственный в городе рынок – гостиный двор; большое двухэтажное деревянное здание, с трех сторон охватывающее широкий двор. Здесь в сотнях лавок и палаток выставляли свои товары купцы и торговцы из разных стран. Все они платили налог в царскую казну, которая оберегала торговую монополию, запрещая продавать товары в других местах города. Рядом, еще в одном деревянном здании, размещался рынок продовольствия и домашней утвари, где продавались горох, чечевица, капуста, бобы, толокно, мука, сало, деревянные изделия и глиняные горшки. На задворках бурлила татарская барахолка – скопление крошечных лавчонок, где предлагали ношеную обувь, куски старого железа, старые веревки и стулья, подержанные деревянные седла и сотни других предметов. В кишащей людской массе, теснившейся и толкавшейся вокруг этих лотков, успешно промышляли карманники. «Толпа так густа, что приходится как следует смотреть за своим кошельком, шпагой и носовым платком, – писал Вебер. – Самое разумное – крепко держать все это в руках. Как-то раз я увидел офицера-немца, гренадера, который возвращался без парика, и знатную даму без шляпы». Оказывается, мимо проскакали на лошадях татары, сорвали с него парик, с нее шляпу, а затем, к веселью толпы, выставили украденное на продажу прямо на глазах своих жертв, оставшихся с непокрытыми головами.
С тех пор как Полтава рассеяла шведскую угрозу, город стал распространяться от первоначального центра, размещавшегося к востоку от крепости, на другие острова и на сам материк. Ниже по течению, на северной стороне главного русла реки, лежал самый большой остров невской дельты – Васильевский. Главным его обитателем был князь Меншиков, петербургский генерал-губернатор, которому Петр подарил большую часть острова. В 1713 году на набережной Невы Меншиков начал строительство солидного каменного дворца, в три этажа, с крышей, крытой железными листами красного цвета. Этот дворец, спроектированный немецким архитектором Готфридом Шеделем, оставался при жизни Петра самым большим частным домом в Петербурге и был полон изящной мебели, нарядного столового серебра и множества предметов, которые, по сдержанному выражению датского посла, были, вероятно, «перевезены сюда из польских замков». Вместительный главный зал Меншиковского дворца служил местом самых пышных увеселений, свадеб, балов. Петр распоряжался этим дворцом точно так же, как прежде, в Москве, он пользовался домом, построенным для Франца Лефорта. Сам он предпочитал жить в домах попроще, где вместительные помещения для больших приемов не были предусмотрены. Порой, когда Меншиков закатывал от имени царя очередной прием, Петр поглядывая через реку из собственного небольшого дома на освещенные окна Меншиковского дворца и усмехался: «Веселится Данилыч».
Позади дома Меншикова помещалась его домашняя церковь с колокольней, откуда доносился нежный перезвон, и большой регулярный сад с решетчатыми оградами, живыми изгородями, рощей, домиками садовников и ферма с курами и прочей живностью. Расположенный на северном берегу реки, сад смотрел на юг и пользовался самым благоприятным освещением, при этом деревья и изгороди защищали его от ветра, так что в нем вызревали фрукты и даже дыни. Кроме дворца, на острове стояло несколько деревянных изб, а все остальное пространство острова было по-прежнему покрыто мелколесьем и кустарником, кое-где перемежавшимся луговинами, на которых паслись лошади и коровы.
Сердцем города всегда была река, глубокий холодный поток, который быстро и бесшумно струился из Ладожского озера, среди лесов, мимо Меншиковского дворца, и, минуя острова, с разбега вливался в Финский залив, так что течение его ощущалось даже в миле от берега. Гигантский напор воды, давление зимних льдов и мощь весенних ледоходов – все это создавало большие трудности для строительства моста через Неву; однако мост не строили по другим причинам. Петр хотел, чтобы его подданные учились мореходству, а потому настаивал, чтобы они переправлялись через Неву на лодках – и притом без весел! Тем, кто не мог себе позволить иметь собственный парусник, позволялось пользоваться двадцатью казенными шлюпками, но перевозчики, в большинстве своем несведущие в морском деле крестьяне, сплошь и рядом не справлялись с быстрым течением и сильными порывами ветра. Наконец, после того как один за другим в результате несчастных случаев в реке утонули польский посол, генерал-майор и один из личных врачей Петра, царь смягчился и разрешил перевозчикам пользоваться веслами. Но и тогда для простого люда поездка на другой берег оставалась делом рискованным; а уж если начиналась буря, можно было застрять там на несколько дней. Зимой горожане легко пересекали реку по льду, но летом, в штормовую погоду, или осенью и весной, во время ледостава или ледохода, жители невских островов бывали буквально отрезаны от остальной России. (В апреле 1712 года Петр изобрел способ перебираться через реку, не слишком рискуя провалиться сквозь тающий лед: вместо кареты водрузил на сани четырехвесельную лодку. Теперь, даже если бы лошади и сани провалились под лед, лодка с царем осталась бы на плаву.)
Из-за этой разобщенности островов правительственные здания и частные дома начали сосредоточиваться вдоль южного берега реки, то есть на материке. Среди них выделялся тридцатикомнатный дом генерал-адмирала Апраксина, стоявший рядом с Адмиралтейством, на углу территории, ныне занятой Зимним дворцом с его 1100 комнатами, который Растрелли построил для императрицы Елизаветы. Выше по течению вдоль набережной выросли дома генерал-прокурора Ягужинского, вице-адмирала Крюйса и «Зимний дом» самого Петра – на том месте, где теперь находится екатерининский Малый Эрмитаж. Дворец Петра был деревянный, двухэтажный, трехчастный (к центральному корпусу примыкали два крыла) и, кроме морской короны над входом, ничем не отличался от других зданий возле реки. Царь не любил просторных помещений, и всегда предпочитал тесные комнатушки с низкими потолками. Однако чтобы не нарушать симметрию дворцовых фасадов вдоль реки, пришлось сделать каждый этаж дома выше, чем ему нравилось. Из положения вышли, соорудив в личных покоях царя низкие ложные потолки. Первый «Зимний дом» снесли в 1721 году, чтобы на его месте возвести более вместительное каменное здание[4].
В 1710 году выше по течению, там, где в Неву впадает река Фонтанка, Трезини начал строить прекрасный Летний дворец с широкими окнами, выходящими на воду с двух сторон, с двумя массивными голландскими печками и высокой четырехскатной крышей, увенчанной позолоченным флюгером – фигурой св. Георгия на коне, поражающего дракона. Здесь жили Петр с Екатериной, и четырнадцать светлых, полных воздуха комнат дворца были поделены поровну между супругами. Петр занимал семь комнат первого этажа, а семь комнат наверху принадлежали Екатерине. Комнаты царя отражали его собственные скромные вкусы и многосторонние интересы. Покои Екатерины говорили о желании окружить себя царской роскошью и великолепием. Например, стены кабинета и приемной Петра были от пола до подоконников облицованы синими голландскими изразцами с картинками – каждая изображала кораблик, морскую или пасторальную сценку. Потолки его приемной и маленькой спальни были расписаны крылатыми херувимами, празднующими «Триумф России». На письменном столе царя стояли нарядные корабельные часы и компас из меди и гравированного серебра – подарок английского короля Георга I. Царская кровать под балдахином красного бархата была большой, но не настолько, чтобы царь мог вытянуться на ней во весь рост; в XVIII веке люди спали как бы полусидя, подложив под голову и спину подушки. Самая любопытная комната на этаже царя – это токарня: в ней он держал станки, на которых любил работать в свободное время. Возле стены стояла деревянная резная рама двенадцати футов в высоту, заключавшая в себе особый прибор, изготовленный специально для Петра в 1714 году в Дрездене мастером Динглингером. Он состоял из трех больших циферблатов, каждый по три фута в диаметре; один показывал время, а два других, соединенных стержнями с флюгером на крыше, – направление и силу ветра. Столовая Петра могла вместить только членов семьи и нескольких гостей. Все многолюдные пиршества происходили во дворце Меншикова. Стены петровской поварни были покрыты синим кафелем с цветочным орнаментом. Вода поступала в черную мраморную раковину по системе водопроводных труб – первой в Петербурге. Но самое замечательное – это то, что из кухни открывалось окно прямо в столовую. Петр любил горячую еду и терпеть не мог огромные дворцы, в которых любое блюдо успевало остыть, пока его по бесконечным переходам доставляли к столу.
Этажом выше у Екатерины была приемная, тронный зал, танцевальный зал, а также спальня, детская с люлькой в форме лодки и собственная кухня царицы. В ее комнатах были расписные потолки, паркетные полы, на стенах висели фламандские и немецкие гобелены и красовались китайские шелковые обои, затканные золотой и серебряной нитью; комнаты заполняли разнообразные драпировки, ковры, мебель, инкрустированная слоновой костью и перламутром, венецианские и английские зеркала. Сегодня этот маленький дворец, великолепно восстановленный и предлагающий на обозрение предметы подлинной петровской обстановки или, по крайней мере, того же периода, украшенный многочисленными портретами семьи и приближенных Петра, является, наряду с павильоном Монплезир в Петергофе, тем местом, где можно лучше всего ощутить живое присутствие самого Петра.
В 1716 году в Петербург прибыл еще один иностранный архитектор, которому суждено было навсегда оставить след в петровском «парадизе». Это был француз Жан Батист Александр Леблон. Парижанин, ученик великого Ленотра, создателя версальских садов, Леблон едва достиг возраста тридцати семи лет, но уже приобрел известность во Франции благодаря своим постройкам в Париже и трудам по архитектуре и планировке регулярных парков. В апреле 1716 года Леблон подписал беспрецедентный контракт – он ехал в Россию на пять лет в качестве генерал-архитектора с постоянным жалованьем в 5000 рублей в год. Ему полагалась также казенная квартира и разрешение покинуть Россию по истечении пятилетнего срока, не платя никаких налогов на имущество. Взамен Леблон обязался не пожалеть сил на передачу своих знаний тем россиянам, которые будут работать под его началом.
По пути в Петербург Леблон проехал через Пирмонт, где Петр лечился водами, и они обсудили планы и надежды Петра касательно строящегося города. Петр остался доволен своим новым сотрудником и по отъезде Леблона с воодушевлением писал Меншикову в Петербург, чтобы тот по-дружески принял выдающегося архитектора и чтобы все архитекторы представляли свои планы нового строительства на одобрение Леблону и если еще есть время, то исправить по его указанию старые планы.
Вооруженный титулом генерал-архитектора, щедрым контрактом, горячими рекомендациями Петра, Леблон прибыл в Россию с намерением взять дело в свои руки. С собой он привез не только жену и шестилетнего сына, но и несколько десятков своих соотечественников – чертежников, инженеров, столяров, скульпторов, каменотесов, каменщиков, плотников, слесарей, резчиков, ювелиров и садовников. Он немедленно организовал новую Канцелярию от строений – учреждение, через которое должны были проходить все строительные планы, чтобы он мог их санкционировать. Затем, вдохновленный беседой с Петром, Леблон начал разрабатывать генеральный план, призванный определить основное направление застройки города на многие годы.
Самой честолюбивой частью этого замысла было создание на Васильевском острове города каналов на манер Амстердама. Предполагалось проложить сеть параллельных улиц, пересекаемых под прямым углом каналами, прорытыми в низкой топкой почве. Остров должны были прорезать два главных канала, пересекающихся с двенадцатью каналами поменьше, но достаточно широкими, чтобы две лодки могли разъехаться. При каждом доме предусматривались внутренний двор, сад и пристань для хозяйской лодки. В центре этой гигантской водяной шахматной доски царь собирался построить новый дворец с обширным регулярным садом.
Леблон приступил к работе сразу же, как приехал, в августе 1716 года, – по его приказанию в болотистую землю были вбиты колья, чтобы наметить очертания будущего города. Той же осенью и следующей весной начали рыть каналы, и первые из новых домовладельцев принялись, подчиняясь строжайшим предписаниям Петра, возводить свои жилища. Но не все шло гладко. Реализуя свои полномочия, Леблон вторгся в сферу влияния еще более полномочного петербуржца, Меншикова. Последний был не только генерал-губернатором Петербурга, но и владельцем большой территории Васильевского острова, которая отчасти отходила под Леблонов город каналов. Меншиков не решился прямо воспротивиться плану, получившему одобрение Петра, но царь должен был вернуться не раньше чем через несколько месяцев, а пока вся городская жизнь полностью зависела от генерал-губернатора – в том числе и новое строительство. Меншиков расквитался с Леблоном очень характерным для него способом. Он позволил прорыть каналы, но они оказались уже и мельче, чем требовал Леблон, – двум лодкам здесь было не разойтись, и скоро неглубокие водные пути начало затягивать ялом. Когда Петр вернулся и отправился взглянуть, как идет застройка, то с радостью увидел новые дома, вытянувшиеся вдоль каналов, однако заметив, что протоки несоразмерно узки, изумился и пришел в ярость. Леблон к этому времени хорошо усвоил, что напрямую лучше Меншикова не задевать, и промолчал. Петр обошел весь остров, сопровождаемый своим архитектором, а потом, повернувшись к Леблону, спросил: «Что можно сделать, чтобы осуществить мой план?»
Француз пожал плечами: «Сносить, сир, сносить. Нет иного средства, как разрушить все, что было сделано, и рыть каналы заново». Но это было слишком даже для Петра, и от проекта отказались, хотя время от времени Петр отправлялся на Васильевский остров посмотреть на каналы и, опечаленный, не говоря ни слова, возвращался. Зато на левом берегу Невы Леблон построил главный проспект города, Невский, соединивший напрямую, через луга и леса, Адмиралтейство и Александро-Невскую лавру, отстоящие друг от друга на две с половиной мили[5]. Невский проспект был проложен и вымощен руками бригад, составленных из шведских пленных солдат (им же было приказано по субботам подметать проспект), и скоро стал самой знаменитой улицей в России.
Леблон приложил руку и к созданию еще одной достопримечательности Санкт-Петербурга, Летнего сада. Еще до Полтавы Петр заложил этот сад, раскинувшийся на 37 акрах, позади его Летнего дворца, где Фонтанка ответвляется от Невы. Царь не переставал хлопотать о саде даже в момент наивысшей опасности со стороны шведов. Так, из Москвы были затребованы семена и рассада, а заодно и тринадцать молодых парней для обучения ремеслу садовника. Повсюду разыскивались книги о садах Франции и Голландии. Поступило указание обсадить аллеи деревьями: липами и вязами из Киева и Новгорода, каштанами из Гамбурга, дубами и плодовыми деревьями из Москвы и с Поволжья, южными кипарисами. Цветы прибывали со всех концов: луковицы тюльпанов из Амстердама, сиреневые кусты из Любека, лилии, розы и гвоздики из разных частей России.
Вкладом Леблона в Летний сад была вода. «Фонтаны и вода суть душа сада и составляют его главное украшение», – написал он однажды. Он качал воду из Фонтанки (именно поэтому ее так и называют – от слова «фонтан») в специально выстроенную водонапорную башню, и оттуда она под напором подавалась в фонтаны. По саду было разбросано пятьдесят фонтанов: гроты, каскады, водяные султаны, бьющие из раскрытых ртов дельфинов и лошадей. В бассейнах вокруг этих фонтанов плавали или изрыгали струи воды существа реальные и мифические – каменные горгульи, живые рыбы, и даже настоящий тюлень. Поблизости пели птицы в клетках-пагодах, трещала без умолку голубая мартышка, мрачно поглядывали на посетителей дикобраз и соболи.
Достойный ученик Ленотра, Леблон создал для Петра настоящий французский регулярный парк. Он украсил его партерами, где цветы, кусты и гравий складывались в причудливые, извилистые узоры. Он подстриг кроны деревьев и кустов, превратив их в шары, кубы и конусы. Он построил застекленную оранжерею и развел там апельсиновые, лимонные и лавровые деревья и даже вырастил маленькое гвоздичное деревце. На пересечении дорожек и вдоль аллей он расставил итальянские скульптуры; со временем в саду появилось шестьдесят мраморных статуй, изображавших сцены из басен Эзопа, а также аллегорические скульптуры, такие как «Мир и Изобилие», «Мореплавание», «Архитектура», «Истина» и «Искренность».
Когда Петр бывал в Петербурге, он часто приходил в Летний сад. Царь любил посидеть на скамейке, выпить кружку пива или сыграть в шашки с друзьями, пока Екатерина с придворными дамами прогуливались по аллеям. Сад был открыт для избранной публики: здесь охотно собиралось высшее общество – совершить променад после обеда или посидеть возле фонтанов долгими летними белыми ночами. В 1777 году страшное наводнение нанесло Летнему саду непоправимый урон – деревья были вырваны с корнем, фонтаны исковерканы. После этого Екатерина Великая восстановила сад, но уже на иной лад, отдав дань моде на английские пейзажные парки: фонтаны отстраивать не стали, деревьям и кустам позволили расти свободно. Но Летний сад по-прежнему хранил свое очарование и привлекательность. По его аллеям любил пройтись живший неподалеку Пушкин, туда постоянно наведывались Глинка и Гоголь. Ровесник самого города, Летний сад до сих пор возрождается каждую весну и до сих пор остается таким же трогательно-юным, как только что распустившийся листок.
Меншиков не мог спокойно смотреть на то, как Петр осыпает милостями Леблона, и решил использовать Летний сад, чтобы вызвать на голову француза царский гнев. В 1717 году он написал Петру, будто Леблон рубит в саду деревья, которыми, как он знал, царь особенно гордился. На самом деле Леблон только подрезал ветки, чтобы улучшить вид и придать деревьям правильную форму в полном соответствии с французскими канонами. Петр вернулся и, едва завидев Леблона, вспомнил о погибших деревьях. Ослепленный яростью, он ударил архитектора тростью. От потрясения тот слег в постель с нервной лихорадкой. Потом Петр пошел осмотреть сад и, поняв, что деревья всего лишь подстригли, тут же послал к Леблону с извинениями и распорядился, чтобы генерал-архитектора окружили особой заботой. Встретив Меншикова, он схватил его за ворот камзола и прижал к стене. «Ты, ты один, негодяй, повинен в недуге Леблона!» – кричал царь.
Леблон поправился, но через полтора года подхватил оспу и в феврале 1719 года, тридцати девяти лет от роду, умер, проведя в России всего два с половиной года. Если бы он прожил подольше и по-прежнему пользовался расположением Петра, а значит, и властью, то облик Санкт-Петербурга получился бы куда более французским. Один блистательный пример того, что могло бы быть, все же существует. Перед смертью Леблон выбрал место, приготовил эскизы и распланировал сады для небывалой летней резиденции у моря, получившей название Петергоф.
Петергоф был задуман задолго до приезда Леблона в Россию, и замысел этот возник в связи с Кронштадтом. В 1703 году, через несколько месяцев после завоевания невской дельты, Петр вышел под парусом в Финский залив и впервые увидел остров Котлин. Вскоре он решил построить там крепость для защиты Петербурга с моря. Начались работы, царь нередко наведывался на остров, чтобы следить за ходом дела. Иногда, особенно осенью, когда то и дело штормило, доплыть туда из города было невозможно, и царь отправлялся по суше до того места на берегу залива, которое находилось прямо против острова, и уже оттуда кратчайшим путем добирался на лодке. Здесь на берегу он построил маленький причал и двухкомнатный домик, где при необходимости мог дождаться хорошей погоды. Вот этот домик и дал начало Петергофу.
Когда Полтавская победа закрепила за Россией Ингрию, Петр поделил полосу земли вдоль южного берега Финского залива, прилегающую к Петербургу, между своими ближайшими сподвижниками. Многие возвели дворцы и усадьбы на тянущемся в полумиле от берега гребне высотой в 50–60 футов. Самая большая и прекрасная в этом ожерелье загородных резиденций, полукругом опоясавших залив, принадлежала Меншикову, для которого Шедель возвел трехэтажный, овальный в плане дворец, названный Ораниенбаумом.
Первый летний дом Петра у залива, в Стрельне, не мог соперничать с великолепным дворцом светлейшего. Петровская резиденция представляла собой просто большой деревянный дом, самой заметной особенностью которого была «корабельная рубка», в которую царь мог забираться по приставной лестнице. По вечерам Петр раскуривал трубку и с удовольствием глядел на корабли в заливе. Потом ему захотелось чего-нибудь повнушительнее, и именно Леблону он доверил задачу построить дворец лучше Ораниенбаумского, приморский Версаль – Петергоф.
Большой дворец Леблона, высокое двухэтажное здание, богато украшенное внутри и снаружи, южным фасадом выходило в обширный регулярный французский сад. Но оно было куда меньше и скромнее, чем Версаль или тот расширенный и переделанный дворец, который Растрелли соорудил для императрицы Елизаветы на этом же месте через десятилетие. Слава Петергофа и шедевр Леблона – это вода. Вода упругой струей взмывает ввысь в петергофское небо; она льется и брызжет из десятков самых причудливых фонтанов; она омывает статуи людей и богов, коней и рыб, невероятных существ, каких ни люди, ни боги никогда не видали; она скользит с мраморных ступеней гибким зеркалом; глубокая и темная, она заполняет каналы, пруды и бассейны. Поток Большого каскада, служащий как бы продолжением дворца, устремляется вниз по двум гигантским мраморным лестницам, расположенным по бокам глубокого грота, откуда мощный водопад низвергается прямо в большой центральный ковш. На ступенях, отражаясь в мириадах брызг, сверкают на солнце позолоченные статуи; посреди ковша, омываемый струями множества водометов, стоит ослепительный золотой Самсон, раздирающий пасть золотого льва. Из ковша вода стекает к морю по длинному каналу, достаточно широкому, чтобы к подножию дворца могли подходить небольшие парусные суда. Большой канал служит центральной осью Нижнего парка, а по обе стороны от него видны все новые и новые фонтаны, статуи, аллеи. Вода, питающая эти фонтаны, поступала не из залива, но собиралась по деревянным трубам из ключей на Ропшинских высотах, в тринадцати милях от Петергофа.
Между дворцом и морем, в Нижнем парке, пересеченном во всех направлениях аллеями и дорожками, усеянном фонтанами и беломраморной скульптурой, Леблон воздвиг три изысканных летних павильона, которые стоят по сей день, – Эрмитаж, Марли и Монплезир. Эрмитаж – это крохотное изящное сооружение, окруженное маленьким рвом, через который подъемный мост ведет к единственному входу. Здание двухэтажное, на первом этаже расположена кухня и помещение, где находился механизм подъемного стола, на втором – одна просторная комната с высокими окнами, выходящими на балконы. Эта комната использовалась только для неофициальных обедов. В центре стоял огромный овальный стол на двенадцать персон, с эффектным французским механическим сюрпризом: стоило хозяину позвонить в колокольчик, чтобы подавали следующее блюдо, как середина стола опускалась на первый этаж, где все ненужное с него убирали и сервировали следующую перемену, после чего стол поднимался на прежнее место. Благодаря этому слуги никогда не нарушали своим присутствием интимную атмосферу застолья.
Марли получил свое название от уединенного пристанища Людовика XIV, но «никоим образом не напоминает тот [дворец], что принадлежит вашему величеству», – доносил в Париж французский посол. Петровский Марли, обычный голландский дом, с комнатами, отделанными дубовыми панелями, с голландскими изразцами, стоял на краю тихого озера.
Самым значительным из всех павильонов был Монплезир, который Петр предпочитал всем своим загородным домам. Это одноэтажный дом красного кирпича, в голландском стиле, идеальных пропорций, расположенный прямо на берегу моря. Монплезир – еще одна жемчужина под стать маленькому Летнему дворцу, что в Летнем саду. Высокие стеклянные двери открывались из комнаты на вымощенную кирпичом террасу, поднятую над водой на несколько футов. Парадный зал и секретарская отделаны темным дубом на голландский манер, в панели вставлены голландские пейзажи, большей частью с кораблями. Потолок расписан веселыми французскими арабесками, а пол выложен крупными черными и белыми плитками, образующими как бы шахматную доску для фигур в человеческий рост.
Сегодня Монплезир почти тот же, что был при Петре. Мебель, отделка, предметы домашнего обихода если и не являются личными вещами самого царя, то восходят к его эпохе. Радом с парадным залом находится Морской кабинет Петра, выходящий окнами на залив. Его письменный стол завален навигационными приборами, стены от пола до окон выложены синими голландскими изразцами с корабликами, а выше отделаны деревянными панелями. Следующая комнатка – спальня Петра, где он мог, лежа на кровати, смотреть на море. По другую сторону зала, всего в двух шагах от обеденного стола, сплошь покрытая изразцами кухня. Есть тут и диковинка – изящный маленький Китайский кабинет, полностью отделанный черно-красным лаком. С двух сторон к дому примыкают красивые галереи с высокими, широкими окнами: те, что по фасаду, смотрят на море, задние – в сад, с его тюльпанами и фонтанами. Простенки между окнами украшены работами голландских художников, в основном морскими пейзажами. Петр любил этот домик и жил здесь даже тогда, когда Екатерина останавливалась в Большом дворце, стоявшем на возвышении над Монплезиром. Отсюда он мог смотреть на воду или лежать возле раскрытого окна и слушать, как шумят волны. Здесь, как ни в каком другом месте, находил покой в последние годы жизни этот неугомонный монарх.
Когда Петр перевез свой двор, правительство и знать из Москвы в Санкт-Петербург, то иностранные послы, аккредитованные при русском дворе, также оказались вынуждены переселиться на берега Невы. Многие из этих дипломатов оставили записки о своей службе в России. Среди них английский посол Уитворт, французский – Кампредон, Юст Юль из Дании и Берхгольц из Голштинии. Но наиболее полную картину последних лет петровского двора, увиденную глазами очевидца, удалось создать Фридриху Христиану Веберу, ганноверскому послу, чье описание придворной жизни Петербурга дополняет описание придворной жизни в Москве, составленное австрийцем Иоганном Корбом двадцатью годами раньше. Вебер приехал в Россию в 1714 году и семь лет провел в Петербурге, после чего вернулся домой и опубликовал свои пространные записки. Это был человек достойный, довольно восприимчивый, он восхищался Петром и интересовался всем, что видел, хотя далеко не все увиденное вызывало у него одобрение.
На первом же торжественном приеме, куда ему довелось попасть, флегматичному ганноверцу дали понять, какого рода качества требовались послу при царском дворе. «Едва я приехал, – начинает Вебер, – как адмирал Апраксин устроил великолепный прием для всего двора, и, по приказу Его царского Величества, я оказался приглашенным туда». Однако возле дверей у нового посла вышла неприятность с охранниками: «Они осыпали меня бранью, закрывали передо мной вход своими бердышами, а потом, совсем распоясавшись, спихнули с лестницы». И только благодаря вмешательству одного приятеля, Вебера, наконец, впустили. Он получил свой первый урок: «…Я сильно рисковал подвергаться подобному обхождению и в будущем, если не переменю своего простого, хотя и опрятного, платья на наряд, разукрашенный золотом и серебром, и не обзаведусь парой лакеев, которые станут ходить впереди меня и рявкать: „Разойдись!“ Скоро я осознал, что мне еще предстоит очень многому научиться. Проглотив за обедом дюжину полных до краев бокалов венгерского вина, я получил из рук князя-кесаря Ромодановского полную чару водки и, после того как меня заставили осушить ее двумя глотками, скоро лишился чувств, хотя успел утешить себя тем наблюдением, что остальные гости уже спали вповалку прямо на полу и не в состоянии были оценить мои скромные способности к пьянству».
В первые же дни достоинство Вебера подверглось и другим испытаниям: «Согласно обычаю всех благовоспитанных народов, я отправился выразить почтение высшим сановникам русского двора и заодно познакомиться с ними. Предупреждать о визите заранее здесь не принято… так что я был принужден дожидаться на холоде, чтобы его светлость вышел ко мне. Выслушав мое приветствие, он спросил, желаю ли я сказать еще что-нибудь, и после моего отрицательного ответа отпустил меня с такими словами: „Ну и мне тоже нечего вам сказать“. Я отважился нанести еще один визит, другому русскому. Но едва я упомянул мою страну, он перебил меня и заявил: „Я про такую страну знать ничего не знаю. Ступайте и обращайтесь к тем, к кому вас направили“. Это отбило у меня охоту наносить визиты, и я твердо решил никогда больше не ездить ни к кому из русских без приглашения, кроме тех чиновников, с которыми я имел дело и которые проявляли ко мне всяческую учтивость. Через неделю я встретил тех двоих сановных грубиянов при дворе. Увидев, что Его царское Величество довольно долго со мной беседовал и обращался ко мне весьма милостиво, а к тому же велел адмиралу Апраксину проследить, чтобы мне оказывали всяческое внимание, оба подошли ко мне и с самым жалким и униженным видом просили прощения за свою промашку, едва ли не падали ниц, и, желая меня задобрить, очень щедро угощали меня водкой».
Пока Петр с флотом был в отсутствии, его сестра царевна Наталья устроила пир, на котором у Вебера появилась еще одна возможность понаблюдать за русскими обычаями: «Тосты начинаются с самого начала застолья, пьют из больших чаш и кубков в форме колокола. На приемах для знати не подают никакого вина, кроме венгерского… Все красавицы Петербурга явились на прием; к этому времени они уже носили французские платья, но казалось, чувствовали себя в них очень неловко, особенно в кринолинах, а их черные зубы явно свидетельствовали о том, что они еще не избавились от представления, столь прочно засевшего в мозгах старозаветных россиян, будто белые зубы пристали лишь арапам и обезьянам».
Обычай чернить зубы быстро исчез, и когда Вебер в 1721 году писал свои записки, он уверял читателей, что эта и другие допотопные привычки московитов «с тех пор ушли так далеко, что иностранец, попавший в благовоспитанное петербургское общество, едва ли поверит, что он в России, но сочтет скорее – пока с ним не заговорят, – что оказался в самом сердце Лондона или Парижа».
Среди своих собратьев-послов в Петербурге Вебер особенно заинтересовался представителями калмыцких и узбекских ханов. Он вспоминал, что как-то утром «удостоился чести встретиться в Посольской канцелярии с послом хана калмыков. Это был человек устрашающей и свирепой наружности. По обычаю этого народа, голова его была обрита вся, кроме пряди волос, свисавшей с макушки до шеи. Он вручил от имени своего повелителя, который одновременно является царским вассалом, свиток бумаги. Затем он бросился на землю и долго что-то бормотал сквозь зубы. Когда его приветствие перевели великому канцлеру Головкину, он дал следующий краткий ответ: „Это очень хорошо“. По окончании церемонии к послу вернулся его свирепый вид».
Позже в том же 1714 году от калмыцкого хана прибыл еще один посол со странным поручением. Как писал Вебер, незадолго до этого князь Меншиков «преподнес хану в подарок красивый экипаж английской работы. Теперь одно из колес сломалось, и посла направили к князю с просьбой выделить новое колесо. Калмыцкий посол рассказывал нам, что его господин давал аудиенции посланникам соседних владык, сидя в этой карете, а по торжественным дням в ней обедал».
17 мая 1714 года в Петербург прибыл посол от узбекского хана. В числе поручений, возложенных на него, было предложение от хана к царю «предоставить царским караванам, ежегодно направляющимся в Китай, право следовать через его владения. Это давало невероятные преимущества, ведь прежде караваны были вынуждены добираться в Пекин с большими неудобствами, в течение целого года, через всю Сибирь, следуя всем поворотам и изгибам рек, поскольку наезженной дороги не было, тогда как через владения его повелителя, по хорошей дороге, они могли бы добраться туда за четыре месяца.
В заключение он положил к ногам царя множество шелков и других китайских и персидских товаров и редких мехов и добавил, что он оставляет в Москве несколько персидских скакунов и хищных животных и сокрушался, что в дороге умерли великолепный леопард и обезьяна. Царя он называл не иначе как „мудрый император“, что у них служит знаком высочайшего почтения. Посол был… лет пятидесяти, казался человеком живого нрава, хотя и почтенной наружности. Он носил длинную бороду, а на тюрбане красовалось страусовое перо, что, как он пояснил, дозволялось только принцам и представителям высшей знати».
А вот как Вебер описывает Пасху, главный религиозный праздник в России: «Праздник Пасхи отмечался с особой пышностью, и русские щедро вознаграждали себя за суровое и неукоснительное соблюдение трезвости, в которой они пребывают в течение предшествующего Пасхе Великого поста. В эти дни их ликование, а точнее безумие, невозможно передать; они убеждены, что, если человек не напился допьяна с десяток раз, значит, он не отметил Пасху как подобает. Их церковные певчие не менее сумасбродны, чем все остальные, так что я не слишком удивился, увидев, как две компании певчих поссорились между собой в трактире – дошло до драки, и они так яростно отхаживали друг друга кольями, что некоторые успели отправиться на тот свет. Самый же удивительный ритуал праздника состоит в том, что россияне обоего пола, расцеловавшись, дарят друг другу раскрашенные яйца, причем один говорит: „Христос воскрес!“ – а другой отвечает: „Воистину воскрес!“, после чего расходятся. По этой причине можно видеть, как многие люди, особенно иностранцы, которые рады случаю поцеловать женщину, целыми днями слоняются взад-вперед с пасхальными яйцами».
В петровское время по всей Европе высоко ценились карлики и великаны, служившие своего рода экзотическим украшением при дворах королей и вельмож. Прусский король Фридрих Вильгельм собрал у себя чуть не всех великанов Европы, но и Петр держал у себя Никола Буржуа, гиганта семи футов двух дюймов, которого он отыскал в Кале. Долгие годы Никола стоял позади Петра, когда тот сидел за столом, а в 1720 году царь женил его на великанше-финке в надежде вывести гигантское потомство. Но Петра постигло разочарование: пара осталась бездетной.
Карлики распределялись по Европе более равномерно. Любая испанская инфанта всегда появлялась в сопровождении придворной карлицы, которая должна была выгодно оттенить красоту своей госпожи. В Вене у императора Карла VI был знаменитый карлик-еврей, Якоб Рис, выступавший в роли неофициального советника при императорском дворе. Чаще же карликов держали с той же целью, что и домашних любимцев – животных, ведь они с их ужимками и потешной внешностью были еще забавнее, чем говорящие попугаи или собачки, выученные стоять на задних лапках. В России карлики ценились особо. Каждый вельможа желал иметь карлика – как символ своего положения или просто как игрушку для жены, и среди знати шла усиленная борьба, чтобы заполучить их. Появление на свет карлика считалось удачей, и карлики, рожденные крепостными, часто получали свободу. Чтобы развести у себя побольше карликов, их старались женить между собой, рассчитывая, что супруги-лилипуты произведут на свет таких же детей.
Карлик, и тем более пара карликов, считались очень щедрым подарком. В 1708 году князь Меншиков, завзятый любитель карликов, писал своей жене: «Послал я к вам ныне в презент двух шляхтянок-девок, из которых одна маленькая, может вам за попугая быть: такая словесница, какой еще из таких младенцев мало видал, и может вас больше увеселить, нежели попугай». В 1716 году Меншиков взывал к Петру: «Понеже у одной моей дочери карлица есть, а у другой нет, того ради просим вас благовремение Ее величеству государыне царице доложить, дабы из карлиц, которые остались после царицы Марфы Матвеевны, изволила определить мне указом одну карлицу взять».
Петр тоже очень любил карликов. Они окружали его на протяжении всей жизни. Ребенком он ходил в церковь между двумя рядами карликов, которые несли красные шелковые полотнища, закрывавшие его от любопытных глаз. Став царем, он держал при дворе большой штат карликов, которые увеселяли государя, а в отдельных случаях исполняли важные поручения. На пиршествах карлика сажали в середину огромного пирога, и когда Петр разрезал тесто, тот неожиданно выскакивал наружу. Ему нравилось привлекать этих странных человечков к своим любимым потешным церемониям. Свадьбы и даже похороны карликов, пародировавшие торжественные церемонии его собственного двора, до того смешили Петра, что слезы градом катились из его глаз.
В 1710 году, через два дня после свадьбы племянницы Петра Анны и герцога Курляндского Фридриха Вильгельма, праздновали свадьбу карликов, в точности повторяя церемонию бракосочетания королевских особ, и с той же пышностью. Вебер описал этот праздник, на который собрались семьдесят два карлика, со слов очевидцев: «Совсем крохотный карлик шествовал впереди процессии, изображая обер-церемониймейстера… и хозяина празднества. За ним шли невеста и жених, оба нарядно одетые. Далее царь в сопровождении министров, князей, бояр, офицеров и проч.; за ним парами вышагивали карлики обоих полов. Их было всего семьдесят два – некоторые состояли на службе у царя, вдовствующей царицы, князя и княгини Меншиковых и у других знатных особ, а остальных прислали со всех концов России, даже из самых отдаленных мест. В церкви священник громким голосом спросил жениха, согласен ли он взять в жены свою невесту. Тот так же громко отвечал, обращаясь к своей возлюбленной: „Тебя и никого боле“. Когда невесту спросили, не обещала ли она выйти замуж за кого-нибудь, кроме своего жениха, та отвечала: „Вот было бы славно!“ Но когда дошло до главного вопроса, хочет ли она выйти замуж за своего жениха, она проговорила свое „да“ так тихо, что едва можно было расслышать, и это вызвало немалый смех всей компании. Царь, в знак своей особой милости, с видимым удовольствием держал венец над головой невесты, как требует русский обычай. Когда венчание закончилось, все по воде отправились во дворец князя Меншикова. Обед был подан в просторном зале, где за два дня до этого царь угощал приглашенных на свадьбу герцога [Голштинского]. Посреди зала поставили несколько маленьких столиков для новобрачных и остальных карликов, которые все были разодеты на германский манер… После обеда карлики принялись танцевать русские танцы, и это продолжалось до одиннадцати вечера. Легко вообразить, как царь и остальные радовались смешным прыжкам, причудливым гримасам и странным ужимкам этой толпы пигмеев, большинство из которых такого роста, что это само по себе могло вызвать смех. У одного был высокий горб и коротенькие ножки, другой выделялся чудовищно раздутым брюхом, третий вперевалку ковылял на кривых ногах, точно барсук, у четвертого была огромная голова; у некоторых были кривые рты и длинные уши, маленькие поросячьи глазки и толстые щеки – словом, комических физиономий там хватало. Когда эти увеселения окончились, новобрачных отнесли в дом к царю и уложили в его собственной спальне».
Возможно, собственный ненормально высокий рост развил в царе эту склонность тешиться людским уродством. Так или иначе, она распространялась не только на гигантов и карликов, но вообще на всех, кто имел физические недостатки или страдал от старости или болезни. Например, 27 и 28 января 1715 года весь двор участвовал в двухдневном маскараде, приготовления к которому длились три месяца. Поводом послужила свадьба Никиты Зотова, который сорок лет назад был наставником Петра, потом исполнял роль князя-папы, а теперь ему шел восемьдесят четвертый год. Невестой была пышнотелая тридцатичетырехлетняя вдова.
«Свадьбу этой необычной четы почтил своим присутствием весь двор в карнавальных масках, – сообщал Вебер. – Те четверо, которым было поручено принимать гостей, оказались самыми страшными заиками, каких удалось сыскать в России. Дряхлых стариков, неспособных ни ходить, ни стоять, избрали на роль шаферов, слуг и стольников. Было там и четверо ливрейных лакеев – крайне неуклюжие малые, всю жизнь страдавшие подагрой, такие тучные и обрюзгшие, что их самих приходилось водить под руки. Московский потешный князь-кесарь, представлявший царя Давида в соответствующем наряде, вместо арфы держал лиру, покрытую медвежьей шкурой, на которой должен был играть. Его везли на импровизированном помосте, поставленном на салазки, а к каждому из его четырех углов было привязано по медведю. Специально приставленные молодцы кололи медведей стрекалами, и те издавали ужасающий рев, который вливался в беспорядочный оглушительный шум, производимый дудящими не в лад инструментами прочей компании. Царь был одет фрисландским простолюдином и вместе с тремя генералами ловко бил в барабан. Таким образом, под звон колоколов маски препроводили неравную пару к алтарю большой церкви, где их соединил узами брака столетний священник, давно потерявший зрение и память. Дабы восполнить эти недостатки, на нос ему надели очки, зажгли перед глазами две свечи и кричали ему в ухо нужные слова, чтобы он мог их повторять. Из церкви процессия отправилась в царский дворец, где увеселения продолжались несколько дней».
Конечно, мемуары Вебера не ограничиваются описанием персонажей и нравов петровского двора. Он был очарован Россией и русским народом. Ему нравилась спокойная терпеливость простых людей, но в то же время его часто коробило от того, что он называл их «варварскими обычаями». В приводимом ниже описании русской бани к изумлению примешивается оттенок восхищения. (Впрочем, Вебер забыл упомянуть, что благодаря привычке русских раз в неделю обязательно мыться в бане, они были в массе куда чище большинства европейцев, которые иногда ходили немытыми неделями и месяцами.)
«Русский способ мыться, используемый как универсальное средство против любого недуга, включает четыре различных вида, и каждый выбирает тот, который считает подходящим именно для своей хворобы.
Некоторые садятся голышом в лодку и усиленно гребут, вгоняя себя в страшный пот, потом вдруг бросаются в реку и, поплавав некоторое время, выходят и либо обсыхают на солнце, либо вытираются собственной рубахой. Другие прыгают в воду не разогревшись, а потом ложатся на землю возле костра, который они разводят на берегу, все тело натирают маслом или салом и поворачиваются у огня до тех пор, пока оно не впитается. По их мнению, это делает суставы подвижными и гибкими.
Больше других в ходу третий способ: вдоль речушки строят более тридцати бань, одна половина для мужчин, другая для женщин. Те, кто собираются помыться, раздеваются под открытым небом и вбегают в баню. Хорошенько вспотев и окатив себя холодной водой, они выходят на воздух освежиться и побегать по прибрежным кустам наперегонки. Удивительно видеть, что не только мужчины, но и женщины, как незамужние, так и замужние… бегают толпой в 40–50 человек, а то и больше, совершенно голые, без малейшего смущения или мысли о благопристойности, настолько далекие от стыда перед прохожими, оказавшимися поблизости, что еще и смеются над ними. Все русские, и мужчины, и женщины, моются таким образом зимой и летом по крайней мере дважды в неделю. Они платят копейку с человека, так как бани принадлежат царю. Те, у кого баня имеется в доме, ежегодно платят какую-то пошлину; такое поголовное мытье по всей России приносит солидные доходы в царскую казну.
Есть и четвертый способ, который считается самым могучим средством от тяжелейших болезней. Сперва топят русскую печь, как обычно, а когда жар немного спадет (но еще так горячо, что я не продержал руки на поду и четверти минуты), то примерно пять-шесть человек забираются в нее и вытягиваются во весь рост, а их помощник закрывает снаружи топку так плотно, что те, внутри, едва могут дышать. Когда терпеть больше нет сил, они кричат, и тогда стоящий снаружи выпускает больных из печки; немного подышав свежим воздухом, они опять лезут в печь и повторяют эту процедуру, пока почти совсем не изжарятся. Тогда они вылезают, причем тела их приобретают цвет кумача, и бросаются летом в воду, а зимой – что они любят больше всего – в снег, в который зарываются целиком, оставив только нос и глаза, и лежат так, погребенные, часа два-три, в зависимости от болезни. Они верят, что это отличный способ поправить свое здоровье»[6].
Видел Вебер русских и за спортивными играми, и на отдыхе. На большом травянистом поле на левом берегу Невы собирались по воскресеньям в послеобеденное время, выпив изрядно в кабаке, крестьяне, работники и простой люд всякого звания. Мужчины и юноши разбивались на команды для шуточных кулачных боев, сопровождавшихся дикими криками. Иностранцев ужасали эти пьяные свалки в пыли и грязи, и они сообщали, что по окончании битвы «земля бывает покрыта кровью и волосами, а многих приходится уносить».
В разгаре лета в Петербурге бывало невыносимо жарко; даже в недолгие ночные часы, когда солнце исчезало за горизонтом, воздух не становился по-настоящему прохладным. Некоторые русские искали спасения в пиве. Большинству иностранцев достаточно было один-единственный раз наведаться в русскую пивную и взглянуть, как разливают пиво, чтобы навсегда отвратиться от этого напитка. Вебер описал для нас эту сцену: «Пиво стоит здесь в открытой бочке или кадке, возле которой толпится простонародье; они зачерпывают пиво деревянным ковшом и пьют прямо над бочкой, так что если оно случайно польется мимо рта, то стечет по бороде и опять попадет в бочку. Если у посетителя не оказывается при себе денег, он оставляет меховой тулуп, рубаху, пару онучей или какую-нибудь другую часть своего гардероба в заклад до вечера, когда он получает деньги за работу. Все эти грязные заклады развешиваются по краям бочки, и никто не обратит особенного внимания, если даже их ненароком столкнут и они немного поплавают в пиве».
В то время как его подданные тузили друг друга в кулачных боях или освежались пивом, любимым летним развлечением Петра были прогулки под парусом по Финскому заливу. Иногда, отплывая в Кронштадт или Петергоф, он приглашал с собой иностранных послов. Веберово описание одной такой поездки ярко живописует, каково было провести день-другой за городом в качестве гостя Петра Великого: «9 июня 1715 года царь поехал в Кронштадт, куда отправились и мы на галере, но вследствие сильного шторма принуждены были простоять на якоре под открытым небом два дня и две ночи без огня, без постелей, без еды и питья. Когда наконец мы добрались до Кронштадта, царь пригласил нас к себе на виллу в Петергоф. Ветер нам благоприятствовал; за обедом в Петергофе мы до того разогрелись старым венгерским вином, хотя Его Величество соблюдал меру, что, встав из-за стола, едва держались на ногах, и когда каждому пришлось осушить еще по чаше величиною в кварту из собственных рук царицы, все попадали без чувств, и в таком состоянии нас выволокли на улицу и отнесли в разные места – кого в сад, кого в лес, а остальные валялись на земле неподалеку от дворца.
В четыре часа пополудни нас разбудили и опять пригласили в летний домик, где царь вручил каждому по топору и велел следовать за ним. Он привел нас в молодой лес, показал, какие деревья надо срубить, чтобы получилась аллея, ведущая прямо к морю, длиною шагов в сто, и сказал, чтобы мы валили деревья. Сам он тут же принялся за работу (нас кроме царя было семь человек), и, хотя нам было не совсем по вкусу это непривычное дело, особенно когда мы еще и наполовину не протрезвились, все же мы с усердием взялись за работу, и часа через три аллея была готова, а винные пары полностью улетучились. Никто из нас не поранился, кроме одного посла, который рубил деревья с такой яростью, что одно из них, падая, задело его – он упал и сильно ободрался. После слов благодарности последовала настоящая награда – за ужином нас опять напоили, да так крепко, что по кроватям разносили в полном бесчувствии.
Едва нам удалось проспать часа полтора, как в полночь явился царский фаворит, вытащил нас из постелей и поволок, хочешь не хочешь, в спальню одного черкесского князя, который спал там со своей женой, и возле их кровати нас опять так накачали вином и водкой, что назавтра никто из нас не помнил, как попал к себе.
В восемь утра нас пригласили во дворец на завтрак, состоявший, вместо кофе или чая, которых мы ожидали, из хорошей чарки водки. Потом нас отвели к подножию небольшого холмика, заставили сесть на восемь деревенских кляч без седел и стремян и разъезжать целый час на глазах Их Величеств, которые смотрели на нас из открытого окна. Кавалькаду возглавлял один русский вельможа. Прутьями и палками мы изо всех сил погоняли наших кляч в гору. Прогулявшись часок по лесу и от души освежившись несколькими глотками воды, мы попали на четвертую попойку, приуроченную к обеду.
Дул сильный ветер, поэтому нас посадили на закрытую царскую яхту; царица с фрейлиной заняли каюту, а царь стоял с нами на палубе и уверял, что несмотря на сильный ветер мы будем в Кронштадте к четырем часам. Но после того как нас два часа протаскало взад-вперед, мы попали в такой жуткий шквал, что царь, оставив все свои шутки, сам взялся за руль и в опасности проявил не только свое великое умение управлять кораблем, но и необычайную телесную силу и неустрашимый дух. Царицу уложили на высокие скамьи в каюте – пол затопило, так как волны перехлестывали через судно и лил проливной дождь, – но в этих опасных обстоятельствах она тоже выказала большое мужество и решимость.
Мы все предались на волю Всевышнего и утешались мыслью, что пойдем на дно в таком благородном обществе. Все последствия пьянства быстро испарились, и мы преисполнились покаянных мыслей. Четыре маленьких лодки, на которых плыли приближенные царицы и наши слуги, раскидало волнами и прибило к берегу. Наша яхта, прочная и с опытной командой, через семь часов опасного плавания достигла-таки Кронштадта, где царь расстался с нами, сказав: „Спокойной вам ночи, господа. Шутка зашла слишком далеко“.
На следующее утро у царя сделался жар. Мы же, насквозь мокрые после стольких часов, проведенных по пояс в воде, поспешили сойти на берег. Но достать сухую одежду или постель мы не смогли, наш багаж уплыл в другую сторону, так что мы развели костер, разделись догола и обернули свои тела выпрошенными у крестьян грубыми рогожами, которыми накрывают сани. Так мы провели ночь, греясь у костра, рассуждали, морализировали и делились печальными мыслями о невзгодах и превратностях человеческой жизни.
16 июля царь с флотом вышел в море, чего нам увидеть не довелось, так как все мы слегли с простудой и другими недугами».
Свое второе путешествие на Запад, оставившее заметный след в истории, Петр совершил в 1716–1717 годах, через девятнадцать лет после Великого посольства 1697–1698 годов. Любопытный, горячий юный гигант-московит, который настаивал на своем инкогнито, пока он учился строить корабли, и которого Европа воспринимала как нечто среднее между мужланом и дикарем, теперь, в свои сорок четыре года, превратился в могущественного победоносного монарха, чьи подвиги были всем хорошо известны и чье влияние ощущалось повсюду, где бы он ни появился. Поэтому на сей раз царя, конечно же, сразу узнавали во многих местах, которые он проезжал: за 1711, 1712 и 1713 годы Петр посетил немало городов и княжеских дворов Северной Германии, так что разные небылицы о его внешнем облике и поведении там уже мало-помалу прекратились. Но в Париже он до сих пор не бывал; Людовик XIV всегда заигрывал со Швецией, и лишь после смерти Короля-Солнце, в сентябре 1715 года, царь решил, что можно ехать во Францию. Как ни странно, посещение Парижа, ставшее для Петра самым памятным событием за все его второе путешествие, не было запланировано, когда он покидал Санкт-Петербург. Вообще поездка преследовала три цели: подлечиться, побывать на свадьбе племянницы и, наконец, постараться добить Карла XII и завершить войну со Швецией.
Врачи давно настаивали на том, чтобы Петр ехал лечиться. Уже много лет здоровье царя вызывало серьезное беспокойство. И тревожили даже не его эпилептические припадки – они бывали недолгими и спустя несколько часов после них царь выглядел нормально. Зато приступы лихорадки то в результате безудержного пьянства, то из-за чрезмерного напряжения сил, а иногда по обеим причинам сразу – неделями не давали ему встать с постели. В ноябре 1715 года, после попойки в доме Апраксина в Петербурге, Петр так расхворался, что его даже причастили, как перед смертью. Два дня его министры и сенаторы просидели в соседней комнате, опасаясь самого худшего. Но через три недели царь встал на ноги и смог пойти в церковь, хотя лицо его побледнело и осунулось. Во время этой болезни один из врачей Петра ездил в Германию и Голландию, чтобы получить консультации, и вернулся с мнением, что пациенту следует как можно скорее отправиться в Пирмонт близ Ганновера, к источникам минеральной воды, считавшейся более мягкой, чем карлсбадская, которой Петр лечился прежде.
Кроме того, Петр собирался присмотреть за свадьбой своей племянницы, Екатерины, дочери сводного брата Ивана. Вдова Ивана, царица Прасковья, во всем слушалась Петра и позволила ему распорядиться судьбой своих дочерей Анны и Екатерины ради упрочения связей России и Германии. Анна вышла за герцога Курляндского в 1710 году, чтобы уже через два месяца овдоветь. Теперь старшая, двадцатичетырехлетняя Екатерина, выходила за герцога Мекленбургского, чьи скромные владения на балтийском побережье затерялись между Померанией, Бранденбургом и Гольштейном.
Третья цель путешествия Петра заключалась во встрече с его союзниками, Фредериком IV Датским, Фридрихом Вильгельмом Прусским и Георгом Людвигом Ганноверским, который с сентября 1714 года стал еще и английским королем под именем Георга I. Посол Петра в Копенгагене, князь Василий Долгорукий, торопил короля Фредерика IV присоединиться к Петру для совместного вторжения в шведскую провинцию Скания (Сконе), которая лежала за проливом Эресунн (Зунд), в трех милях от датского берега Зеландии. Фредерик колебался, и Петр понял, что, лишь явившись собственной персоной, он сумеет подтолкнуть датчан на тот единственный шаг, который, по-видимому, только и мог теперь заставить Карла прекратить войну.
24 января 1716 года царский кортеж покинул Петербург. Петра сопровождали высшие чиновники Посольской канцелярии – Головкин, Шафиров и Толстой – и быстро поднимающиеся в гору молодые Остерман и Ягужинский. Екатерина собиралась самолично следить за здоровьем Петра, оставив трехмесячного сына, Петра Петровича, и его сестер, Анну восьми лет и семилетнюю Елизавету, на попечение царицы Прасковьи, которая каждый день посылала ей краткий, но исполненный любви к детям отчет об их здоровье и успехах. Свою же дочь, Катюшку (будущую невесту макленбургского герцога), Прасковья поручала заботам Петра.
Петр приехал в Данциг в воскресенье 18 февраля, и тут же в сопровождении бургомистра посетил церковную службу. Во время проповеди, почувствовав сквозняк, Петр протянул руку, снял с бургомистра парик и надел его себе на голову. В конце службы он вернул парик с благодарностью. Позже изумленному чиновнику объяснили, что у себя дома Петр, когда у него мерзла голова, всегда одалживал парик у первого, кто подвернется, – а на сей раз под руку попался бургомистр.
Хотя в Данциге собрались все заинтересованные в предстоящей свадьбе лица, условия брачного контракта еще не были выработаны. Герцога Карла Леопольда Мекленбургского описывали как «деспотичного грубияна и одного из самых отъявленных мелких тиранов, которых мог породить только тогдашний упадок германской государственности». Мекленбург был мал и слаб и нуждался в могущественном защитнике; женитьба на русской царевне обещала герцогу поддержку царя. Зная, что две из дочерей царя Ивана V – девицы на выданье, и совсем не интересуясь, которая из двух ему достанется, герцог послал в Петербург обручальное кольцо и письмо с предложением руки, в котором для имени адресатки было оставлено пустое место. Выбор пал на Екатерину.
Свадьба состоялась 8 апреля в присутствии Петра и короля Августа. Жених был в военной форме шведского образца, при длинной шведской шпаге, правда забыл надеть манжеты. В 2 часа прибыл царский экипаж, чтобы отвезти Карла Леопольда и его первого министра, барона Эйхгольца, к Петру в дом. На глазах толпы, заполнившей площадь перед домом, герцог шагнул из экипажа и зацепился париком за гвоздь. Так он и стоял при всем народе с непокрытой головой, пока верный Эйхгольц, вскарабкавшись на ступеньку, не отцепил парик от гвоздя. Затем вместе с невестой, на которой была корона русских великих княжон, кортеж пешком отправился по улицам города к маленькой православной часовне, специально выстроенной царем для этого случая. Православное венчание, которое проводил русский епископ, тянулось два часа, а тем временем Петр расхаживал среди паствы и хора, подсказывая слова Псалтыри и подтягивая певчим. По окончании службы свадебный кортеж опять проследовал по улицам, и в толпе закричали: «Смотрите! А герцог-то без манжет!»
Вечером на площади перед домом, где остановился герцог, был устроен фейерверк, Петр провел Августа и новобрачного сквозь толпу, сам пускал ракеты. Веселье так затянулось, что в час ночи Эйхгольцу пришлось напомнить своему господину, что невеста уже три часа как отправилась в постель. Карл Леопольд удалился, но тревоги Эйхгольца на этом не кончились. Комната невесты была украшена множеством лакированных предметов, включая и лакированное ложе. Герцог же не выносил запаха лака, и Эйхгольц боялся, что тот не сможет уснуть, но герцог как-то справился, и на следующий день новобрачные в окружении гостей обедали у довольного и счастливого Петра. Однако финал празднества был омрачен перебранкой между придворными чинами обеих сторон из-за обмена памятными подарками. Герцог поднес русским вельможам ценные подарки, но мекленбуржцы не получили ничего – «ни единой гнутой булавки». Хуже того, Толстой, привыкший в Константинополе к сказочным каменьям, был недоволен подаренным кольцом и ворчал, что оно уступает в цене тем, что получили Головкин и Шафиров. Остерман, пытаясь утихомирить возмущенного Толстого, предложил ему взять в придачу то скромное колечко, которое он, в соответствии со своим чином, получил сам, но Толстой по-прежнему считал, что его оскорбили.
К огорчению Петра, этот брак привел к серьезным разногласиям с северогерманскими союзниками, особенно с Ганновером, который, как и Пруссия, присоединился к антишведскому союзу России, Дании и Польши. Общей целью этих новообретенных союзников было изгнать Карла XII прочь с континента, завладеть остатками бывших шведских территорий в пределах Священной Римской империи и поделить их между собой. Но теперь они все яснее понимали, что сокрушение шведской мощи сопровождается подъемом новой, еще более могущественной силы – русского царя. До брачного союза с Мекленбургом подозрения северогерманских князей оставались подспудными. В июле 1715 года датские и прусские войска, осаждавшие Штральзунд, даже просили помощи у русских. Армия Шереметева стояла в Польше и легко могла бы выступить на подмогу, но князь Григорий Долгорукий, опытный русский посол в Варшаве, опасался за Польшу, чье положение было все еще слишком неустойчиво, и настоял на том, чтобы Шереметев не двигался с места. И Штральзунд пал без участия единого русского солдата. Услышав об этом, Петр обрушился на Долгорукого: «Я зело удивляюсь, что вы на старости потеряли разум свой и дали себя завесть всегдашним обманщикам и чрез то войска в Польше оставить».
Как и предвидел Петр, когда через несколько месяцев настал черед осады Висмара, последнего шведского порта на континенте, за помощью к русским войскам уже сознательно обращаться не стали. Висмар, прибрежный город в Померании, заранее обещанный Петром, герцогу Карлу Леопольду Мекленбургскому как часть приданого царевны Екатерины, был осажден датскими и прусскими войсками. Когда туда же подошел князь Репнин с четырьмя полками русской пехоты и пятью драгунскими полками, его попросили увести их обратно. Вспыхнул спор, русский командующий чуть было не подрался с прусским, но в конце концов русские войска отошли. Петр был раздосадован, но ему пришлось взять себя в руки, ведь он нуждался в помощи союзников для нападения на Швецию с моря.
Вскоре положение ухудшилось. Прусский отряд, следовавший через Мекленбург, был задержан превосходящими силами русских войск и насильственно выдворен обратно через границу. Оскорбленный Фридрих Вильгельм заявил, что с его солдатами обошлись «как с врагами». Он отменил назначенную встречу с царем и пригрозил совсем выйти из союза. «Царь должен принести мне извинения, – кипятился он, – не то я немедленно поставлю под ружье свою армию, а она у меня в полном порядке». Одному из своих министров он злобно прошипел: «Слава Богу, что я не нахожусь в крайности, как [датский король], который дал московитам заморочить себе голову. Пусть царь знает, что имеет дело не с польским или датским королем, а с пруссаком, который ему башку расшибет, если понадобится». Но гнев Фридриха Вильгельма остыл быстро, как почти всегда и бывало. В глубине души он испытывал больше раздражения и недоверия к Ганноверу, чем страха перед усилением России, и скоро согласился увидеться с Петром в Штеттине, где и передал порт Висмар герцогу Мекленбургскому. Но не раньше, чем по его приказу снесли городские укрепления, – как он заявил, отдавать Карлу Леопольду город вместе с бастионами было «все равно что вложить в руки ребенку острый нож».
Решение Фридриха Вильгельма отдать Висмар герцогу Мекленбургскому было вызвано, среди прочего, желанием задеть ганноверцев. Расчет оказался верным. В Ганновере питали особую враждебность и подозрительность к Петру и к русскому присутствию в Северной Германии. Тому были отчасти субъективные причины: Бернсдорф, первый министр короля Георга I в Ганновере, происходил из Мекленбурга и принадлежал к аристократической партии ярых противников герцога Карла Леопольда. Будучи доверенным лицом короля, он мог легко внушить ему подозрительность в отношении политики Петра: для чего царю устанавливать тесные династические связи с крохотным герцогством в Северной Германии? Зачем постоянно держать там десяток русских полков? Не было ли требование царя отдать Висмар Мекленбургу в приданое за племянницей попросту ловким способом создать русский оплот в западной части Балтики? И если прибудут новые русские войска – якобы для участия в походе на Швецию, – то еще кто знает, против кого они повернут оружие, оказавшись в Северной Германии? Все эти домыслы и подозрения Георг I выслушивал благосклонно, потому что и сам был обеспокоен растущим влиянием России и перспективой размещения крупных сил русской армии так близко от Ганновера. Если бы Петр своевременно получал необходимую информацию и толковые советы по поводу настроений Ганновера, возможно, он иначе повел бы себя в вопросе о Мекленбурге. Но Петр уже приехал в Данциг, брачный контракт был подписан, и, как ни стремился царь сохранить союз с Ганновером и заключить союз с Англией, он не мог изменить данному слову.
Проведя три недели в Пирмонте, где он пил воды и лечился, Петр вернулся в Мекленбург – там, в обществе герцога Карла Леопольда и его молодой жены, он оставил царицу Екатерину. Лето было в разгаре, и Петру нравилось обедать в саду возле герцогского дворца, любуясь прекрасным видом на озеро. По настоянию Карла Леопольда, ради придания этим обедам должной торжественности, вокруг стола стояли навытяжку с обнаженными шпагами его рослые гвардейцы, обладатели длиннейших усов. Петр, любивший обедать в непринужденной обстановке, находил это смешным и все просил отослать гвардейцев. Наконец как-то вечером он сказал хозяину, что было бы лучше для всех, если бы гвардейцы положили шпаги на землю и попробовали бы своими усами разогнать комаров, которые тучей вились над столом.
Так, на фоне взаимных подозрений и разлада между союзниками, Петр продолжал готовить совместное нападение на Швецию летом 1716 года. Упрямый «братец Карл» не выказывал ни малейшего желания мириться; наоборот, возвратившись в Швецию после падения Штральзунда, Карл деятельно собирал новую армию и снова готовился идти в наступление. Перехватив инициативу, он успел еще в феврале внезапным броском атаковать ближайшего из своих врагов, Данию. Если бы в ту зиму пролив Эресунн как следует замерз, Карл с 12-тысячной армией перешел бы в Зеландию и штурмовал Копенгаген. Но образовавшийся было лед сломало штормом, и потому Карл повел свои войска в южную Норвегию, которая оставалась датской провинцией. Он устремился через горные перевалы, быстро овладел крепостями в скалах и занял город Кристианию (нынешний Осло), после чего из-за недостатка продовольствия вынужден был вернуться в Швецию.
Эта вылазка убедила Петра в том, что завершить войну можно было, только ворвавшись в Швецию и сокрушив Карла XII на его собственной территории. Для этого царь нуждался в союзниках. Хотя Россия и добилась превосходства в северной части Балтики, Петр все же не отваживался на крупномасштабное вторжение в Швецию с переброской войск морем, опираясь только на силы русского флота для защиты транспортов. Шведский флот все еще был слишком силен. Вот почему, пока Петр весной 1716 года наблюдал за свадьбой в Мекленбурге и пил воды в Пирмонте, русский галерный флот начал двигаться к западу вдоль южных балтийских берегов – сначала в Данциг, потом в Росток. Остановившись в Гамбурге по пути на воды, Петр встретился с датским королем Фредериком IV, и они выработали генеральный план вторжения в Швецию. План предусматривал десант соединенных русско-датских сил в Скании, на юге Швеции, с одновременной высадкой мощной, уже только российской армии на восточном берегу Швеции, что заставило бы Карла воевать на два фронта. Русский и датский флоты, объединенные под командованием датского адмирала Гильденлеве, должны были прикрывать оба отряда вторжения. Англия также бралась выслать мощную эскадру, хотя ни Петр, ни Фредерик Датский не были уверены, что англичане вступили бы в бой, случись морское сражение. Петр обещал выставить 40 000 русских солдат – пехоты и кавалерии – и весь российский флот как галеры, так и боевые корабли. Датчане собирались предоставить 30 000 солдат, большую часть артиллерии и боеприпасов для объединенной армии и весь свой военный флот. Кроме того, для транспортировки множества людей и лошадей через пролив Фредерик взялся подрядить на все лето датский торговый флот. Прусский король Фридрих Вильгельм I отказался непосредственно участвовать в десанте, но согласился поставить двадцать транспортных судов для переброски скопившейся в Ростоке русской пехоты в Копенгаген – отправной пункт броска на Сканию. Получалась, по крайней мере на бумаге, грозная соединенная ударная сила, особенно в сравнении со Швецией, по всем расчетам, беспомощной. Впрочем, этот план не во всем был разумен: дабы не ущемлять самолюбия Фредерика IV и Петра, верховное командование операцией решили поделить между ними, так чтобы оба монарха возглавляли ее попеременно – неделю один, неделю другой.
Пробыв три недели в Пирмонте, Петр отправился в Росток, где сосредоточились его войска, простился с Екатериной и с флотилией в 48 галер отплыл в Копенгаген, где и пристал 6 июля. Он был встречен оглушительным салютом и писал Екатерине: «Дай знать, как сюда будете, дабы я вас мог встретить, понеже чины неописанные здесь, и я вчера в такой церемонии был, в какой более двадцати лет не бывал».
Но торжества торжествами, а время уходило. Пролетел июль, и Петр жаловался в письме к жене: «Болтаемся туне», то есть без дела. Главное затруднение состояло в том, что датский флот, необходимый для прикрытия армии вторжения, все еще курсировал у норвежских берегов, наблюдая, как отходят шведские войска, покидавшие Кристианию. Только 7 августа флот вернулся в Копенгаген, но все равно еще не были готовы транспорты, чтобы принять на борт войска. Тем временем, с прибытием английской эскадры линейных кораблей под командованием адмирала Норриса, в копенгагенском порту скопился огромный объединенный флот. В ожидании погрузки войск на суда адмирал Норрис предложил совершить веем вместе плавание по Балтийскому морю. Петр, уставший от безделья, согласился. Поскольку ни Норрис, ни датский адмирал Гильденлеве не хотели идти под начало один к другому, главнокомандующим назначили царя. 16 августа Петр поднял флаг на русском линейном корабле «Ингерманландия» и дал команду флоту сниматься с якоря. Никогда Балтика не видывала более величественной парусной флотилии: 69 военных кораблей – 19 английских, 6 голландских, 23 датских и 21 русский – и более 400 торговых судов, а во главе – моряк-самоучка, чья страна еще двадцать лет назад не обладала ни единым морским кораблем.
Но несмотря на всю свою мощь и великолепие, этот флот мало чего достиг. Все 20 линейных кораблей шведов – в три раза меньше, чем у противника, – остались в Карлскруне. Норрис хотел, невзирая на огонь крепостной артиллерии, войти в порт и попытаться потопить шведские корабли прямо у причалов, но датский адмирал, отчасти из зависти, отчасти потому, что имел тайный приказ воздерживаться от участия в опасных операциях, не согласился. Петр был разочарован и по возвращении в Копенгаген опять поплыл к шведским берегам на рекогносцировку, взяв два небольших фрегата и две галеры. Он обнаружил, что Карл XII не терял даром того времени, которое подарили ему проволочки союзников. Как только корабли Петра незаметно подобрались поближе к берегу, чтобы получше присмотреться, в его корабль угодило несколько шведских ядер. Другое судно пострадало еще серьезнее. С галер высадили на берег отряд казаков, который захватил несколько пленных, и те сообщили, что у Карла имеется 20-тысячная армия.
По сути, Карл совершил чудо. Он поставил гарнизоны во всех крепостях по берегам Скании и обеспечил их боеприпасами и продовольствием. В удаленных от моря городах были сосредоточены резервы пехоты и кавалерии, готовые ответным ударом уничтожить плацдарм противника. В Карлскруне, ожидая королевского приказа, располагался мощный резерв артиллерии. У Карла было всего 22 000 солдат – 12 000 кавалерии и 10 000 пехоты, но он знал, что не всю армию вторжения удастся переправить в Швецию одновременно, и собирался атаковать и уничтожать авангарды противника прежде, чем они будут усилены новыми подкреплениями. Если же ему самому пришлось бы отступать, он готов был последовать примеру Петра и сжигать на своем пути все селения и города Южной Швеции: завоевателей встретила бы черная пустыня. (Строить подобные замыслы королю было бы куда больнее, если бы речь шла о любой другой шведской провинции, кроме Скании, до середины XVII века принадлежавшей датчанам.)
В первых числах сентября приготовления в Зеландии шли полным ходом. Из Ростока были доставлены 17 полков русской пехоты и 9 драгунских полков общей численностью 29 000 человек. Вместе с 12 000 датской пехоты и 10 000 кавалерии союзная армия насчитывала 51 000 солдат. Была назначена дата высадки – 21 сентября. И вдруг 17 сентября, когда полки готовились выйти к месту погрузки на корабли, Петр заявил, что вторжение откладывается, – благоприятное время упущено и с наступлением надо подождать до будущей весны. И Георга I Английского, и Фредерика IV Датского, и их министров с адмиралами и генералами ошеломило это единоличное решение. Фредерик возражал, что отсрочка равносильна отмене операции, ведь не мог же он два года подряд реквизировать датский торговый флот.
Но Петр стоял на своем. Он утверждал, что с наступлением осени вся затея становится слишком рискованной. Он предвидел, что Карл встретит передовой отряд нападающих на берегу сокрушительным контрударом, и для того, чтобы отразить этот удар и надежно закрепиться на шведской территории на всю зиму, понадобится очень быстро перебросить туда большое число войск, выиграть сражение, осадить и взять хотя бы два города, Мальме и Карлскруну. Если же это не удастся, вопрошал он, где будут зимовать его солдаты? В землянках, как предлагают датчане? Но от этого погибнет людей больше, чем в бою. И где добудут его солдаты еду и фураж во враждебной Скании? «За тем столом уже сидит тридцать тысяч шведских солдат, и они не станут уступать место непрошеным гостям».
Датчане уверяли, что можно доставлять припасы через датские острова. «Пустыми обещаниями, – сказал Петр, – солдата не накормишь; для этого нужны амбары, притом полные». Далее, продолжал он, как союзники смогут помешать Карлу жечь и опустошать свою территорию по мере отступления на север? Как смогут вынудить его остановиться и дать бой? Не обрекут ли себя союзные армии на медленную гибель во враждебной стране, посреди зимы, подобно тому как собственная армия Карла погибла в России? И вместо того, чтобы добить Швецию, не накличут ли они беду на собственные головы? Петр хорошо изучил Карла и не был склонен недооценивать его. «Я знаю, как он воюет. Он не оставит нас в покое, покуда наши армии не выбьются из сил». Нет, упрямо повторял Петр, вторжение надо отложить до весны.
Решение Петра вызвало дипломатическую бурю. Отказавшись от экспедиции, он как будто подтвердил все самые худшие опасения его союзников. Хитроумный Петр привел 29 000 русских солдат в Копенгаген не для того, чтобы напасть на Швецию, а чтобы оккупировать Данию, занять Висмар и диктовать политику всей Северной Германии. Фредерика IV Датского пугали многочисленные русские полки, стоявшие лагерем в пригородах его столицы. Кроме того, он был разгневан внезапным решением Петра, которое, как он полагал, лишило его верной победы над шведами. Англичан беспокоило, что присутствие мощной русской армии и флота у входа в Балтийское море может неблагоприятно сказаться на английской торговле в этом регионе. Но больше других возмущались русским «козням» ганноверцы. Первый министр Бернсдорф помчался к английскому генералу Стенгопу, находившемуся тогда в Ганновере вместе с королем Георгом I, и истерически требовал, чтобы Англия «немедленно сокрушила царя, захватила его корабли, да и его самого» в залог вывода всех русских войск из Дании и Германии. Стенгоп отказался, и тогда Бернсдорф послал приказ захватить царя и русские корабли адмиралу Норрису в Копенгаген. Норрис тоже благоразумно уклонился от выполнения приказа на том основании, что подчиняется английскому, а не ганноверскому правительству.
Пока за его спиной шли все эти пересуды, Петр оставался в Копенгагене и продолжал пользоваться почестями со стороны датчан. Особенно доволен он был приемом, оказанным Екатерине. Ее принимали как его супругу и царицу, и сама датская королева нанесла ей визит, чтобы приветствовать ее в столице Дании. Адмирал Норрис тоже был почтителен и любезен со своим собратом-адмиралом, царем Петром. В годовщину битвы при Лесной, победа в которой была личной заслугой Петра, царю салютовали все корабли английской эскадры.
На деле подозрения союзников были беспочвенны. Петр действительно намеревался занять Швецию и тем положить конец войне. Когда ему показалось, что это предприятие сопряжено с чрезмерным риском, он отказался от него, но немедленно стал искать иного средства достичь цели. Уже 13 октября он направил в Сенат, в Санкт-Петербург, письмо с объяснением своих действий, где говорилось, что остается единственный выход: ударить по шведской территории с другой стороны, с Аландских островов через Ботнический залив. И приказал готовиться к этому удару. Что же до «русской угрозы» Дании и Ганноверу, то она рассеивалась, как раз когда Бернсдорф предрекал всеобщую погибель. Русские войска спокойно возвращались в Мекленбург, а оттуда, за исключением небольшого отряда пехоты и одного кавалерийского полка, – в Польшу. Русский флот ушел на север, на свои зимние стоянки в Риге, Ревеле и Кронштадте. 15 октября Петр и Екатерина также покинули столицу Дании и не спеша двинулись через Голштинию, чтобы в Хафельсберге встретиться с прусским королем Фридрихом Вильгельмом.
Фридрих Вильгельм недолюбливал Ганновер, хотя его жена и мать были ганноверскими принцессами. Поэтому когда Бернсдорф обвинил русских в намерении занять Любек, Гамбург и Висмар, прусский король заступился за Петра. «Царь дал слово, что ничего не возьмет себе из имперских земель, – напомнил прусский король. – К тому же часть его кавалерии уходит в Польшу, а без артиллерии, которой у него попросту нет, ему этих трех городов не взять». На донесение своего посланника Ильгена о ганноверских инсинуациях король ответил: «Чепуха! Я буду решительно поддерживать моего брата Петра». В свете такого отношения со стороны Фридриха неудивительно, что встреча двух монархов прошла удачно. В залог дружбы они обменялись подарками: Петр обещал прислать новых русских великанов для пополнения рядов потсдамских гренадеров, а Фридрих Вильгельм подарил царю яхту и бесценную Янтарную комнату.
В Северной Европе наступила зима. Темнело рано, в воздухе чувствовалось дыхание стужи, глубокие колеи на дорогах сковал мороз. Скоро все скроется под снежным покровом. Екатерина была беременна, так что долгое путешествие в Санкт-Петербург обещало стать весьма нелегким. Поэтому Петр решил не возвращаться на зиму в Россию, а отправиться дальше на запад и провести самые холодные месяцы в Амстердаме, которого он не видел уже восемнадцать лет. Предоставив Екатерине двигаться не спеша, он поехал вперед через Гамбург, Бремен, Амерсфорт и Утрехт и попал в Амстердам 6 декабря. Даже на этих сравнительно наезженных дорогах удобства тогда были очень примитивны. Петр писал, предупреждая Екатерину: «Писал я к вам перед сим, что и ныне подтверждаю, дабы сею дорогою, которою я ехал, тебе не ездить, понеже неописанно худа. Также людей не много берите, понеже зело дорого станет житье в Голландии; также и певчих, буде не уехали, полно половины, а другую оставьте в Мекленбургии. Как я, так и все со мною зело сожалеют о нынешней дороге вашей: и ежели ты сможешь снесть, лучше бы там осталась, понеже не без опасения от худой дороги. Однакож будь в сем воля твоя и, для Бога, не подумай, чтоб я не желал вашей езды сюда, чево сама знаешь, что желаю; и лутче ехать, нежели печалитца. Только не мог удержатца, чтоб не написать; а ведаю, что не утерпишь».
Екатерина выехала, но после тяжелого пути пришлось ей все-таки остановиться в Везеле, недалеко от границы Дании. Здесь 2 января 1717 года она родила сына, которого они заранее договорились назвать Павлом. Царь, слегший на полтора месяца с приступом лихорадки, написал ей в ответ на это известие: «Зело радостное твое писание вчера получил, в котором объявляешь, что Господь Бог нас так обрадовал, что другова рекрута даровал, за что да будет… хвала ему и незабвенное благодарение! Сия ведомость вдвое обрадовала: первое о новорожденном, а паче что вас господь Бог свободил, отчего и мне стало полутче, ибо с самово Рождества Христова столь долго сидеть не мог, как вчерась. Как мочно будет – поеду к тебе немедленно».
На следующий же день Петра постиг удар: его сын умер, а жена была очень плоха. Петр, уже успевший отправить в Россию гонцов с вестью о рождении сына, старался поддержать Екатерину: «Я получил твое письмо о том, что уже знал, о неожиданной случайности, переменившей радость на горе. Какой ответ могу я дать, кроме ответа многострадального Иова? Бог дал, Бог и взял; да будет благословенно имя Божие. Я прошу тебя так думать об этом; я стараюсь, насколько могу. Моя болезнь, слава Богу, час от часу уменьшается, и я надеюсь скоро выйти из дома. Уже осталась одно возбуждение. В прочем же, слава Богу, я здоров и должен был бы давно отправиться к тебе, если бы можно было ехать по воде, но боюсь тряски при езде по суше. К тому же я жду ответа от английского короля, которого тут ожидают на днях».
Хотя Петр и старался примириться с потерей сына, смерть маленького Павла тяжело сказалась на его состоянии, усилила лихорадку, и он еще месяц пролежал в постели. В таком состоянии и нашла его Екатерина, добравшись наконец да Амстердама. Из-за своей болезни Петр не увиделся с флегматичным ганноверцем, который воцарился на английском троне. Когда Георг I проезжал через Голландию, чтобы сесть на корабль и плыть в Англию, Петр послал к нему Толстого и Куракина, но русских послов не приняли. Позже Георг I извинился и объяснил, что спешил уплыть с приливом.
Когда Петр почувствовал себя лучше, пребывание в Голландии стало ему доставлять большое удовольствие. Екатерина была с ним, и ему хотелось показать ей те места, где он был счастлив в молодости. Он повез ее в Саардам и снова увидел верфь Ост-Индской компании, на которой когда-то строил фрегат. Он съездил в Утрехт, в Гаагу, в Лейден и Роттердам. А весной, при удачном стечении обстоятельств, он планировал наконец-то побывать в Париже, этом центре культуры, блестящего общества, архитектурного изобилия – своими глазами увидеть город, слава о котором гремела по всему миру.
Та Франция, которую Петр собирался посетить в 1717 году, напоминала огромную, сложную и запутанную систему планет, вращающихся вокруг солнца – некогда источника тепла, жизни и смысла для всей системы, – которое теперь угасло. 1 сентября 1715 года Людовик XIV, Король-Солнце, скончался в возрасте семидесяти шести лет, после семидесятидвухлетнего правления. На протяжении тридцати пяти лет правление Людовика совпадало с царствованием Петра, другого великого монарха той эпохи. Но Людовик и Петр принадлежали к разным поколениям, и по мере того как росло влияние Петра и мощь России, меркла слава Короля-Солнце.
Последние годы Людовика были омрачены семейной трагедией. Единственный его выживший законный отпрыск и наследник, бесцветный великий дофин, трепетавший перед своим отцом, скончался в 1711 году. Новый дофин, сын покойного и внук короля, герцог Бургундский – красивый, обаятельный, умный молодой человек – олицетворял надежды Франции на будущее. Его красавица жена Мария Аделаида Савойская едва ли не превосходила его блеском. Попав в Версаль как невеста-дитя, она выросла на глазах стареющего короля, который без памяти ее любил. Говорили, что за всю свою долгую жизнь ни одну женщину он не любил так, как невесту внука. Но внезапно в 1712 году и новый дофин, и его веселая молодая жена умерли, в одну неделю унесенные оспой – он тридцати лет от роду, она двадцати семи. Следующим дофином стал старший из их сыновей, правнук Людовика. Через несколько дней от оспы умер и он.
У короля, которому было уже больше семидесяти лет, остался только один правнук, розовощекий младенец, последний отпрыск по прямой линии. Он тоже переболел оспой, но выздоровел, потому что его нянька заперла двери и попросту не пустила к нему врачей с их кровопусканиями и рвотными. Так новый маленький дофин чудом уцелел и пятьдесят девять лет правил Францией под именем Людовика XV. На смертном ложе Людовик XIV призвал к себе правнука и наследника, которому тогда исполнилось пять лет. Оставшись один на один, эти двое Бурбонов, которые в общей сложности процарствовали во Франции 131 год, смотрели друг на друга. Потом Король-Солнце сказал: «Дитя мое, однажды ты станешь великим королем. Не подражай мне в пристрастии к войнам. Все свои дела соотноси с законом Господним и заставь подданных почитать Его. Когда я думаю, что оставляю их в таком тяжелом положении, сердце у меня разрывается на части».
После смерти Короля-Солнце Версаль быстро опустел. Из больших покоев вынесли мебель, великолепный двор рассеялся. Новый король жил в Тюильри, в Париже, и, прогуливаясь в саду, парижанам случалось видеть его – пухлого розовощекого мальчика, с локонами до плеч, с густыми ресницами и длинным, как у всех Бурбонов, носом.
Власть во Франции перешла в руки регента Филиппа, герцога Орлеанского[7] – племянника Людовика XIV, который являлся первым принцем крови и ближайшим наследником престола после ребенка-короля. В 1717 году Филипп был сорокадвухлетним низеньким здоровяком и отчаянным ловеласом – не пропускал ни знатных дам, ни танцовщиц из оперы, ни уличных девок. Он имел особый вкус к блудницам и к невинным сельским девушкам, только что приехавшим в Париж. Его ни капли не интересовало, красива женщина или уродлива. Мать Филиппа признавалась: «Он до женщин сам не свой. Ему дела нет, каковы они собой, лишь бы были веселы, не скромничали, любили поесть и выпить». Однажды, когда она что-то сказала Филиппу относительно его неразборчивости, он добродушно возразил: «Ах, маман, ночью все кошки серы».
Приватные ужины у регента в Пале-Рояле были во Франции притчей во языцех. За надежно забаррикадированными дверями он и его друзья вкушали яства, возлежа на кушетках в обществе танцовщиц из оперы, которые были одеты в легкие прозрачные наряды, а потом танцевали и вовсе нагими. Регент не просто плевал на всякие приличия – он получал истинное удовольствие, их нарушая. Дома за столом его язык бывал так непристоен, что жена отказывалась приглашать к обеду гостей. Он ни в грош не ставил религию и однажды, явившись к мессе, раскрыл книгу Рабле и начал вслух читать ее, не обращая внимания на службу. Его жена, дочь Людовика XIV и мадам де Монтеспан, родила восьмерых детей и почти всю жизнь просидела, запершись в своей комнате и мучаясь мигренями.
Зная все это, многие во Франции опасались за жизнь юного короля Людовика XV. Ведь случись что-нибудь с мальчиком, королем стал бы регент. Но на самом деле эти страхи были беспочвенны. При всей своей непристойной развязности Филипп обладал множеством хороших качеств. Он был не только сластолюбцем, но и гуманным, сострадательным человеком, и в числе его грехов не было ни зависти, ни честолюбия. У него были неотразимый голос и обаятельная улыбка, и когда он хотел, его манеры и жесты обретали изящество и выразительность. Его пленяли науки и искусства. Его апартаменты в Пале-Рояле были увешаны картинами Тициана и Ван Дейка, он сам сочинял камерную музыку, исполняемую и в наши дни. И наконец, регент был безоговорочно предан маленькому мальчику, вверенному его заботам, и стремился лишь сберечь престол до тех пор, пока король не достигнет совершеннолетия. В шесть утра Филипп неизменно приступал к работе, сколь буйной ни была бы предыдущая ночь. Никто из наперсников его забав, мужчины ли, женщины, не имел ни малейшего влияния на его решения или политику. Он ясно видел, до какой отчаянной нужды довели страну военные авантюры его блистательного дядюшки. Все восемь лет регентства Филиппа французские солдаты не покидали казарм, кроме одной незначительной стычки с испанцами. Основой внешней политики Филиппа был мир, и, к немалому изумлению всей Европы, краеугольным камнем новой политики Франции стала дружба с Англией.
Незадолго до приезда Петра в Париж цепь драматических событий нарушила давно устоявшийся в Западной Европе порядок. С падением правительства вигов в Англии Мальборо лишился своей власти, и шедшее со скрипом англо-голландское наступление на севере Франции совсем застопорилось. Новое правительство тори стремилось к миру, и утомленный, дряхлеющий Король-Солнце с радостью пошел навстречу. Мир был подписан в 1713 году, вместе с Утрехтским договором, и война за Испанское наследство, в которую были втянуты все державы Западной Европы, завершилась. Вскоре ушел в небытие и сам Король-Солнце. Смерть посетила и английский королевский дом. Скончалась королева Анна, не оставив наследника-протестанта из рода Стюартов, так как все ее шестнадцать детей умерли в младенчестве или в детстве. Ради того, чтобы обеспечить престолонаследие по протестантской линии, что было заранее согласовано с парламентом, на английский престол взошел ганноверский курфюрст Георг Людвиг под именем короля Георга I, сохранив при этом и власть над Ганновером.
Все эти события, вместе взятые, придали Европе совершенно новый дипломатический облик. Помирившись между собой, западные страны могли теперь уделить больше внимания театру военных действий, который раньше оставался для них на втором плане; войне в Северной Европе. Англию, вышедшую из войны за Испанское наследство с неоспоримым преимуществом на море, заботило, как скажется на британской торговле на Балтике растущая мощь России в этом регионе, и сильные английские, военно-морские эскадры начали появляться в северных водах. Враждебно был настроен к Петру и Ганновер, страшившийся новоявленного русского присутствия в Северной Германии. Трижды король-курфюрст отказывался от предложений Петра о встрече, требуя, чтобы сначала все русские войска были выведены из Германии.
Тем временем внешняя политика Франции совершила невероятный кульбит. Вместо того чтобы враждовать с Англией и помогать католикам-якобитам, Франция времен регентства Филиппа Орлеанского пошла на сближение с Англией и гарантировала права протестантской Ганноверской династии. Да и длительная поддержка, которую Франция оказывала Швеции, казалось, вот-вот прекратится. Король-Солнце годами субсидировал шведов и использовал их как противовес, отвлекавший австрийского императора на германские дела. Теперь же, когда шведы были разбиты и изгнаны из Германии, а силы императора Габсбурга серьезно возросли, Франции требовался новый союзник на Востоке. Естественно, взгляды Франции обратились к петровской России, за последнее десятилетие поднявшейся до положения ведущей державы. По дипломатическим каналам до России начали доходить различные намеки и авансы. Петр внимал им с большой охотой. Несмотря на то что все годы его царствования Франция противостояла ему в Польше и Константинополе, он видел, как меняется расстановка сил в Европе. Союз или соглашение с Францией уравновесили бы натянутые отношения Петра с Ганновером и Англией, которые становились хуже день ото дня. Более того, он смотрел на помощь Франции как на возможность поскорее закончить Северную войну. Франция по-прежнему платила ежемесячную субсидию шведам; если бы это прекратилось вместе с дипломатической поддержкой Швеции со стороны Франции, то, как надеялся Петр, ему удалось бы наконец уговорить попавшего в изоляцию Карла XII пойти на заключение мира.
Петр обратился к Франции с предложением поистине смелым: взять вместо Швеции Россию в союзники на Востоке. В дополнение Петр брался привлечь к договоренности и Пруссию с Польшей. Сознавая, что камнем преткновения окажутся договоры Франции с Англией и Голландией, Петр уверял, что новый союз не станет помехой прежним. В частности, царь предлагал, чтобы в обмен на российские гарантии Утрехтского мира Франция прервала субсидирование Швеции и вместо этого выплачивала бы России по 25 000 крон в месяц до конца Северной войны: он надеялся, что, если за его спиной будет стоять Франция, война не затянется надолго. Наконец, Петр предлагал заключить между странами еще и родственный союз. Дабы прочнее скрепить новый франко-русский альянс и ознаменовать вступление России в семью великих держав, он готов был выдать свою восьмилетнюю дочь Елизавету за семилетнего короля Франции Людовика XV.
Подобные предложения звучали весьма привлекательно для французского регента, но для того, кто определял внешнюю политику Франции – аббата Гийома Дюбуа, они были неприемлемы. Новоиспеченный англо-французский союз был его детищем, и он боялся, что из-за любого соглашения с Россией все может разладиться. В письме к регенту Дюбуа энергично отговаривал его рассматривать русские предложения: «Если, упрочив положение царя, вы выгоните англичан и голландцев из Балтийского моря, то навлечете на себя вечную ненависть этих двух стран». И далее Дюбуа предупреждал, что ради недолговечной связи с Россией регент рискует порвать отношения с Англией и Голландией. «Царь страдает хроническими болезнями, а его сын никаких обязательств отца выполнять не станет».
Петр, взволнованный собственной инициативой, счел, что сумеет достичь большего, если сам повидается с регентом, и решил ехать в Париж. К тому же Амстердам, Лондон, Берлин и Вену он видел, а Париж еще нет. Через Куракина, своего посла в Голландии, он сообщил регенту, что желает прибыть с визитом.
Об отказе речи быть не могло, хотя и регента, и его советников мучили недобрые предчувствия. Согласно дипломатической традиции, принимающая страна брала на себя расходы по содержанию гостей, а затраты на царя со свитой предстояли гигантские. Более того, Петр имел репутацию человека импульсивного, обидчивого и вспыльчивого, да и о многих в его свите говорили то же самое. Тем не менее регент приготовился: царя следовало принять как великого европейского монарха. Целый караван экипажей, лошадей, повозок и королевских слуг под началом господина де Либуа, дворянина из числа ближайшего окружения короля, отправился в Кале, чтобы оттуда препроводить русских гостей в Париж. Либуа должен был оказывать Петру почести, прислуживать ему и оплачивать его расходы. В это время в Париже, в Лувре, для гостя готовились покои Анны Австрийской, матери Короля-Солнце. Однако Куракин, зная петровские пристрастия, высказал мнение, что его господину будет удобнее в какой-нибудь резиденции поменьше и поскромнее. Поэтому приготовили также красивый уединенный особняк, Отель Ледигьер. На тот случай, если бы царь предпочел поселиться именно в нем, дом обставили элегантной мебелью из дворцовых запасов. Из Лувра были доставлены великолепные кресла, полированные конторки и инкрустированные столы. Отрядили поваров, слуг и пятьдесят солдат, чтобы те обеспечивали его питание, комфорт и безопасность.
Тем временем Петр со свитой, состоявшей из шестидесяти одного человека, включая Головкина, Шафирова, Петра Толстого, Василия Долгорукого, Бутурлина, Остермана и Ягужинского, не спеша ехал по Нидерландам. По своему обыкновению, царь часто останавливался, чтобы осмотреть какой-нибудь городок, изучить местные достопримечательности, познакомиться с людьми и их жизнью. Он снова путешествовал отчасти инкогнито, чтобы как можно меньше времени тратить понапрасну на официальные церемонии. Тем не менее ему приятно было слышать, проезжая, как в его честь звонят в церковные колокола и стреляют из пушек. Екатерина сопровождала его до Роттердама; решено было, что она дождется Петра в Гааге. Он полагал, что ее присутствие во Франции повлечет за собой дополнительные затяжные церемонии, от которых он один сумеет уклониться.
Из Роттердама Петр на корабле доплыл до Бреды и по Шельде поднялся до Антверпена, где с высоты кафедрального собора обозревал город. Из Брюсселя он написал Екатерине: «Посылаю к тебе кружива на фантанжу и на агажанты [речь идет о кружевных лентах, укрепляемых в волосах и на корсаже по тогдашней парижской моде], а понеже здесь славныя кружевы из всей Эуропы и не делают без заказу, того для пришли образец, какие имена или гербы во оных делать». Из Брюсселя Петр взял курс на Гент, Брюгге, Остенде и Дюнкерк и наконец добрался до французской границы в Кале, где остановился на девять дней, чтобы соблюсти последнюю неделю Великого поста и отпраздновать русскую Пасху.
В Кале русских путешественников встречал Либуа с французским почетным эскортом. Первое же знакомство с русским характером оказалось для Либуа тяжким испытанием. Гости жаловались, что кареты, им предоставленные, никуда не годятся, швырялись деньгами направо и налево, а Либуа должен был оплатить все до последнего экю. В отчаянии он умолял парижские власти назначить царю со свитой жесткую ежедневную квоту расходов, а там пусть русские спорят между собой, как ее тратить.
Либуа получил приказ докладывать в Париж о привычках гостей и уточнить цели их визита. Он нашел, что понять Петра невозможно: вместо того чтобы заниматься серьезными делами, он праздно наслаждался жизнью, прохаживался, разглядывал предметы, по мнению Либуа интереса не представляющие. «Этот маленький двор, – писал он о русском посольстве, состоявшем из двадцати двух знатных персон и тридцати девяти прислужников, – очень переменчив в настроении, пребывает в вечной нерешительности, и все, от трона до конюшни, невероятно подвержены гневу». Он докладывал, что царь «очень высокого роста, сутуловат, имеет привычку пригибать голову. Волосы у него темные, и в выражении лица есть какая-то свирепость. Кажется, он наделен живым умом и все схватывает на лету, в движениях его заметно некоторое величие, но мало сдержанности». Эту же тему Либуа развивает в следующем донесении: «В царе, несомненно, можно найти зерна добродетели, но они совсем дикие и очень сильно перемешаны с недостатками. Я думаю, что больше всего ему недостает цельности и постоянства намерений и что он еще не достиг той черты, когда можно было бы положиться на договоренность с ним. Я признаю, что князь Куракин вежлив; похоже, он умен и желает все устроить к нашему обоюдному удовлетворению. Не знаю, происходит ли это из-за его характера или из страха перед царем, которому, как я уже сказал, нелегко угодить, но которого зато легко рассердить. Как представляется, князь Долгорукий – достойный человек, и царь его очень уважает; единственное неудобство состоит в том, что он не понимает совершенно ни одного языка, кроме русского. В связи с этим позвольте мне заметить, что слово „московит“ и даже „Московия“ глубоко оскорбительны для всего этого двора.
Царь встает очень рано, обедает около десяти часов, ужинает часов в семь и отходит ко сну еще до девяти. Перед едой он пьет крепкие напитки, после полудня пиво и вино, ужинает очень легко, а иногда и совсем не ужинает. Я не видел ни одного совета или собрания ради серьезных дел, если только они не обсуждают дел за выпивкой, а все вопросы решает царь единолично и немедленно, что бы ни случилось. Этот монарх постоянно разнообразит свои развлечения и прогулки, он необычайно быстр, нетерпелив, и ему крайне трудно угодить… Он особенно любит смотреть на воду. Царь живет в больших апартаментах, а спит в какой-нибудь задней комнатушке, если таковая имеется».
Для сведения французских метрдотелей и поваров, которым предстояло готовить еду для русского гостя, Либуа передает особые рекомендации: «У царя есть старший повар, который ему каждый день готовит два или три блюда, расходуя на это столько вина и мяса, что хватило бы накрыть стол для восьмерых.
По пятницам и субботам ему подают и мясную, и постную пищу.
Он любит острые соусы, грубый черный хлеб и зеленый горошек.
Он ест много сладких апельсинов, яблок и груш. Обычно он пьет светлое пиво, а вечерами темное вино, но не крепкие напитки.
По утрам он пьет анисовку, крепкие напитки перед едой, пиво и вино после полудня. Все это порядком охлаждено.
Он не ест сладостей и не пьет сладких ликеров за едой».
4 мая Петр выехал из Кале в Париж, по своей привычке отказавшись следовать заранее намеченному маршруту. В Амьене ему была приготовлена торжественная встреча, но он объехал город. В Бове, где он осмотрел древний неф самого высокого готического собора во Франции (XIII–XVI вв.), царь уклонился от торжественного обеда, который хотели устроить в его честь. «Я солдат, – сказал он епископу Бове, – с меня довольно хлеба и воды». Тут Петр покривил душой; он, как и прежде, любил вино, причем предпочитал свое любимое токайское всем французским сортам. «Благодарствую за венгерское, которое здесь зело в диковинку, – писал он Екатерине из Кале, – а крепиша [водки] толко одна флаша асталась, не знаю как быть».
В полдень 7 мая в Бомоне-на-Уазе, в двадцати пяти милях к северо-востоку от Парижа, Петр обнаружил, что его ждет маршал Тессе с поездом королевских карет и эскортом кавалерии в красных мундирах личной королевской охраны. Приветствуя царя, когда тот выходил из кареты, Тессе отвесил глубокий поклон, подметая шляпой землю. Петра восхитил экипаж маршала, в котором он и въехал в Париж через ворота Сен-Дени. Однако царь не пожелал, чтобы маршал сидел с ним в карете, предпочтя общество троих россиян. Тессе, чьей обязанностью было угождать, последовал за Петром в другом экипаже.
Процессия подъехала к Лувру в 9 часов вечера. Петр вошел во дворец и осмотрел апартаменты покойной королевы-матери. Как и предсказывал Куракин, царь нашел их слишком роскошными и ярко освещенными. Его поджидал великолепно накрытый обеденный стол на шестьдесят персон, но он только пожевал немного хлеба с редиской, отведал шесть сортов вина и выпил два стакана пива, после чего вернулся в свою карету и со всей своей свитой укатил в Отель Ледигьер. Тут Петру понравилось больше, хотя и здесь он нашел, что предназначенные ему покои слишком велики и пышно убраны, и приказал поставить свою походную кровать в маленькой гардеробной.
На следующее утро регент Франции Филипп Орлеанский явился с официальным приветственным визитом. Въехавшую во двор Отеля Ледигьер карету регента встречали четверо дворян из царской свиты, которые проводили гостя в приемную. Петр вышел из своих апартаментов, обнял регента, а потом повернулся к нему спиной и направился к себе в комнату, предоставив Филиппу с Куракиным, который был за переводчика, идти следом. Французы, подмечавшие каждый нюанс протокола, были оскорблены и фамильярными объятиями Петра, и тем, что он пошел впереди регента; в этих действиях они увидели «надменное высокомерие» и «отсутствие всякой любезности».
В комнате Петра поставили два кресла, и собеседники уселись друг напротив друга, а Куракин встал поблизости. Они проговорили почти час, и все это время обменивались шутками. Затем царь вышел из комнаты – вновь впереди регента. В зале для приемов он сделал глубокий поклон (довольно неуклюжий, по мнению Сен-Симона) и покинул своего гостя на том самом месте, где и встретил его. Такая педантическая точность для Петра была неестественна, но он же приехал в Париж с важной миссией и считал необходимым соответствовать требованиям столь чутких к этикету хозяев. Остаток этого дня и весь следующий, выпавший на воскресенье, Петр просидел безвыходно в Отеле Ледигьер. Как ни тянуло его поскорее увидеть Париж, он заставлял себя соблюдать протокол и оставался затворником, ожидая официального визита короля. Вот что он писал в эти дни Екатерине: «…Два или три дни принужден в доме быть для визитов и протчей церемонии и для того еще ничего не видал здесь; а з завтрее или послезавтрее начну всего смотреть. А сколко дорогою видели, бедность в людех подлых великая.
P.S. Сего моменту письмо ваше, исполненное шуток, получил; а что пишете, что я скоряя даму сыщу, и то моей старости неприлично».
В понедельник утром король Людовик XV прибыл приветствовать своего царственного гостя. Царь встретил короля, когда тот вышел из кареты и, к изумлению французской стороны, взял мальчика на руки, поднял в воздух до высоты своего лица, обнял и расцеловал. Людовик, хотя и не был готов к такому проявлению чувств, воспринял его хорошо и не выказал ни малейшего страха. Оправившись от шока, французы были поражены любезностью Петра и нежностью, которую он проявил к мальчику; ему удалось как-то незаметно подчеркнуть равенство их положения, несмотря на разницу в возрасте. Еще раз обняв Людовика, Петр поставил его на землю и проводил в зал для приемов. Там Людовик проговорил краткую приветственную речь, полную заученных любезностей. Остаток разговора взяли на себя герцог дю Мэн и маршал Виллеруа, а Куракин опять переводил. Через пятнадцать минут Петр встал и, снова взяв Людовика на руки, отнес его в карету.
На следующий день в 4 часа пополудни Петр отправился в Тюильри с ответным визитом. Во дворе были выстроены роты королевских гвардейцев в красных мундирах, а когда подъехала царская карета, раздался барабанный бой. Увидев, что маленький Людовик ждет его возле лестницы, Петр выпрыгнул из кареты, подхватил короля на руки и внес вверх по ступеням дворца, где состоялась пятнадцатиминутная встреча. Петр так описывал ее Екатерине: «В прошлой понеделник визитовал меня здеший каралища, которой палца на два более Луки [любимого царского карлика], дитя зело изрядная образом и станом, и по возрасту своему доволно разумен, которому седмь лет».
С официальным визитом царя в Тюильри протокольные требования были выполнены. Наконец-то Петр был волен выйти из дома и увидеть великий город.
Как и сегодня, в 1717 году Париж был столицей Франции, тем центром, вокруг которого вращалась вся жизнь в стране. При этом Париж с его полумиллионным населением был лишь третьим по величине городом в Европе. И Лондон с 750 000 жителей, и Амстердам с 600 000 его превосходили. А в пропорции к общей численности населения страны Париж казался еще меньше: в Британии один человек из десяти был лондонцем, каждый пятый голландец был жителем Амстердама, но лишь один француз из сорока жил в Париже.
Тем, кто знает теперешний Париж, в 1717 году он показался бы совсем маленьким. Большие дворцы и площади, расположенные ныне в центре Парижа – Тюильри, Люксембургский дворец, Вандомская площадь, Дом инвалидов, – в то время находились на окраинах. За Монпарнасом простирались поля и пастбища. Тюильри сквозь свои великолепные сады смотрел на неосвоенную часть Елисейских полей, поднимавшихся к лесистому холму, на котором теперь стоит Триумфальная арка. Единственная дорога в северном направлении шла через луга и взбегала на гребень Монмартра.
Сердцем города была Сена. Ее еще не стискивали нынешние гранитные набережные, и женщины стирали белье вдоль илистых берегов, не обращая внимания ни на вонь, шедшую от бойни, ни на отходы кожевенных заводов, стекавшие прямо в реку. Петляя по городу, река протекала под пятью мостами. Построенные последними величественный Королевский мост и Новый мост были ограничены по краям только решеткой, но вдоль остальных тянулись четырех-пятиэтажные постройки. Париж широких, обсаженных деревьями бульваров еще не существовал. В 1717 году город представлял собой путаницу узких улочек, застроенных домами в четыре-пять этажей, с островерхими крышами. Башни-близнецы Нотр-Дама возвышались над городом, но полюбоваться прославленным фасадом собора было невозможно – на месте нынешней площади перед ним разбегались густо облепленные домами крохотные улочки. Людовик XIV стал постепенно менять облик средневекового города. В начале своего царствования он велел снести городские укрепления и проложить на месте стен бульвары, обсаженные деревьями. Когда Король-Солнце взошел на трон, в Париже была только одна большая площадь – Королевская (ныне площадь Вогезов). За годы своей власти он добавил к ней площадь Побед, Вандомскую площадь, гигантский собор и эспланаду Дома инвалидов.
Каждая часть города имела свою специфику. В Маре тянулась аристократия и высшая буржуазия. Богатые банкиры строились в другом конце города, возле новой Вандомской площади. Иностранцы и иностранные посольства предпочитали кварталы вокруг церкви Сен-Жермен-де-Пре, где улицы были пошире, а воздух, как говорили, почище. Да и путешественникам рекомендовали лучшие гостиницы неподалеку от Сен-Жермен-де-Пре, хотя приезжий мог найти себе комнату и в частном доме; даже высшая аристократия сдавала верхние этажи, если гость готов был раскошелиться. Латинский квартал тогда, как и сейчас, принадлежал студентам.
Целыми днями парижский люд кишел на улицах. Пешеходы подвергались постоянной опасности со стороны верховых, карет и телег, которые едва протискивались по узким проездам, забитым людьми. Грохот колес с железными ободами и крики толпы просто оглушали. Кошмарная вонь поднималась от экскрементов, которые выплескивали прямо из окон, от навозных куч и из тех дворов, где мясники забивали животных. Каждый день на улицах разбрасывали свежую солому, чтобы колеса не так грохотали и город выглядел хоть чуточку опрятнее, а потом грязную солому сметали и топили в реке. Во избежание опасностей и неудобств, подстерегавших пешеходов, те, кто мог себе это позволить, держали собственные кареты или нанимали экипажи кто на день, кто на месяц. Другие довольствовались закрытыми портшезами, которые несли двое носильщиков.
На Новом мосту и на площади Дофина, что на оконечности острова Сите, сновали бродячие торговцы, знахари, кукольники, клоуны на ходулях, уличные певцы и попрошайки. У дверей фешенебельных гостиниц ошивались карманники в ожидании не чающих беды иностранцев. Легко здесь было найти доступных женщин. Самые желанные из них, девицы из оперы и комедии, обыкновенно предназначались для французской знати; на улицах толпами фланировали проститутки. Впрочем, путешественников предупреждали, что, заводя здесь уличные знакомства, они рискуют своим здоровьем, а то и жизнью.
Вечерами на улицах было сравнительно безопасно, примерно до полуночи. В 1717 году Париж был самым освещенным городом Европы, над его улицами висело 6500 свечных фонарей. Тонкие сальные свечки меняли каждый день на новые, с наступлением темноты их зажигали, и тогда вокруг распространялся тусклый свет. Но к полуночи, когда свечи истаивали одна за другой, город погружался во тьму, и все, кто хотел дожить до утра, уже сидели по домам.
Опера и комедия всегда были переполнены. Мольер все еще оставался любимцем, но публика желала видеть и пьесы Расина, Корнеля, новомодного Мариво. После театра отправлялись в кафе и кабаре, открытые до 10–11 часов вечера. Высшее общество облюбовало сотни три новых кафе, лепившихся поблизости от Сен-Жермен-де-Пре или в предместье Сент-Оноре, где можно было выпить чаю, кофе или шоколада. Для многих лучшим развлечением служила прогулка в парке или в саду. Элегантные любители прогулок прохаживались по Кур-ля-Рен – длинной дорожке вдоль правого берега Сены, тянувшейся от Тюильри вниз по реке до нынешней площади Альма. Эта обсаженная цветами дорожка была так популярна, что вдоль нее расставили факелы и фонари и тем продлили излюбленное удовольствие фланеров до позднего вечера. Были и другие сады, открытые для публики, – сад Пале-Рояля, Люксембургский сад, Королевский сад, ныне известный как Ботанический.
Как и в наши дни, самым знаменитым садом Парижа был Тюильри. Там после обеда и вечерами можно было встретить на прогулке знатнейших людей королевства и даже регента собственной персоной. Позади Тюильри расстилались Елисейские поля, вдоль которых тянулись симметричные ряды деревьев. Здесь катались верхом или, открыв окна карет, наслаждались свежим воздухом. Еще дальше на запад, за деревней Пасси, зеленел Булонский лес, позднее превратившийся в парк. Здесь в изобилии водились олени, на которых забавы ради охотились всадники с собаками, и здесь же в теплые воскресные и праздничные дни парижане любили перекусить на свежем воздухе или просто вздремнуть на травке. Этот лес служил еще прибежищем влюбленных, скрывавшихся за шторами карет, пока кучер невозмутимо восседал на своем месте, отпустив вожжи, а лошади мирно щипали траву.
Когда маленький король покинул Версаль и переехал в Париж, за ним последовала почти вся аристократия. Знать принялась строить или обновлять свои особняки в модном районе Маре на восточной окраине города или на противоположном берегу реки, в предместье Сент-Оноре. Отель Ледигьер, в котором Петр прожил в Париже шесть недель, был одним из красивейших особняков Маре с садом во весь квартал [8]. Стена сада, к которой примыкало множество сараев и конюшен, выходила на улицу Сент-Антуан, а позади него лежал Серизе – королевский вишневый сад, где аккуратными рядами росли прелестные деревца.
Рядом с особняком стояла Бастилия, И все ее восемь тонких серых башен возвышались прямо над садовой стеной. Прогуливаясь, царь мог поднять глаза и увидеть легендарную цитадель. Надо сказать, что эта крепость XIV века – единственная из всех твердынь Франции – оказалась несправедливейшим образом оклеветана. Ее часто изображают как нечто огромное и мрачное – чудовищный символ деспотизма французской монархии. В действительности же она была не такой уж большой, всего семьдесят ярдов в длину и тридцать в ширину, хотя с виду казалась несколько больше из-за окружавшего ее рва с подъемными мостами и примыкающего к ней двора, окаймленного караульными помещениями. Радостные толпы французов, каждый год празднующие День взятия Бастилии, которая была разрушена разъяренной чернью 14 июля 1789 года, воображают ее страшной темницей, где тиран измывался над страдающим народом. В этом образе нет ничего общего с правдой. Бастилия была самой роскошной тюрьмой на свете. Попасть в нее отнюдь не считалось позором. За редким исключением, ее обитателями были аристократы и дворяне, с которыми здесь и обращались согласно их рангу. Король мог распорядиться посадить в Бастилию непослушного вельможу и держать его там до тех пор, пока тот не одумается или не смягчится сердце короля. Отцы посылали на несколько месяцев в Бастилию непокорных сыновей, чтобы поостыло их безрассудство. Камеры обставлялись, отапливались и освещались сообразно средствам и вкусам узников. Разрешалось держать слугу, приглашать гостей к обеду – кардинал де Роган однажды дал в Бастилии банкет на двадцать человек. За камеры поудобнее шло настоящее соперничество. Те, что размещались в башнях наверху, считались наихудшими – летом в них было жарко, а зимой холодно. От пленников ничего не требовалось. Можно было играть на гитаре, читать стихи, упражнять свои силы в комендантском саду и составлять меню, чтобы порадовать своих гостей.
Сколько знаменитых людей побывало в Бастилии! Самый таинственный узник – человек по прозвищу Железная Маска – фантазией Александра Дюма был превращен в брата-близнеца Людовика XIV. Как и большинство историй о Бастилии, эта легенда во многом плод воображения: знаменитая маска была не из железа, а из черного бархата, хотя, действительно, даже сам комендант Бастилии не смел заглянуть под нее, и пленник, так и оставшийся безымянным, умер в 1703 году. В те недели, что Петр провел в Париже, в Бастилии сидел еще один знаменитый француз, – возможно, этот узник видел из башенного окна, как царь гуляет между деревьями в саду Отеля Ледигьер. Это был двадцатитрехлетний Франсуа Мари Аруэ, начинающий сочинитель язвительных эпиграмм, чьи полные двусмысленных намеков стишки о регенте и его дочери, герцогине Беррийской, внушили герою стихов мысль посадить их автора под арест. Через сорок лет, уже под именем Вольтер, этот узник напишет «Историю Российской империи при Петре Великом».
Прежде чем отправиться в Париж, Петр составил список всего, что ему хотелось посмотреть, – список получился длинным. Как только завершились приветственные церемонии, он попросил регента, чтобы весь протокол был отменен. Царь хотел располагать свободой и ходить, куда ему вздумается. Регент согласился при условии, что царя всегда будет сопровождать маршал Тессе или еще кто-нибудь из придворных и что Петр не будет выходить из дома без охраны из восьмерых солдат королевской гвардии.
Осмотр города Петр начал 12 мая: встав в 4 часа утра, он на рассвете отправился по улице Сент-Антуан на Королевскую площадь и там любовался, как солнце отражается в больших окнах дворца, выходящих на королевский плац-парад. В тот же день царь осмотрел площадь Побед и Вандомскую площадь. Назавтра он перешел на левый берег Сены и побывал в обсерватории, на мануфактуре Гобеленов, знаменитой на весь мир своими шпалерами, и в Королевском (Ботаническом) саду, где было представлено свыше 2500 видов растений. В последующие дни Петр посещал различные ремесленные мастерские, где все разглядывал и обо всем расспрашивал. Однажды в шесть утра он явился в Большую галерею Лувра, и там маршал Виллар показал ему гигантские макеты крепостей Вобана, которые стерегли рубежи Франции[9]. Выйдя из Лувра, царь отправился на прогулку в сад Тюильри, откуда попросили удалиться обычных посетителей.
Несколько дней спустя Петр осмотрел обширный госпиталь и казармы инвалидов, где получили кров и уход 4000 солдат, пострадавших в боях за Францию. Царь отведал солдатского супа и вина, выпил за здоровье инвалидов, похлопывал их по спинам и называл своими «камрадами». Его восхитил прославленный купол недавно достроенного Собора инвалидов, который возвышался на 345 футов и считался величайшей диковиной в Париже. Искал Петр и встреч с необыкновенными людьми. Он познакомился с князем Ракоци, предводителем венгерского восстания против Габсбургов, – некогда Петр намеревался сделать его польским королем. Он отобедал с маршалом д’Эстре[10], который однажды зашел за царем в восемь утра и проговорил с ним весь день о французском флоте. Он посетил дом почт-директора, собирателя всяческих редкостей и изобретений. Целое утро царь провел на монетном дворе и наблюдал, как чеканят новую золотую монету. Одну только что сделанную монету еще теплой положили в руку царя, и он с удивлением увидел на ней свое собственное изображение и надпись «Petrus Alexievitz, Tzar, Mag. Russ. Imperat». Петра торжественно принимали в Сорбонне, где группа католических богословов представила ему проект воссоединения Восточной и Западной церквей (этот план Петр взял домой в Россию и приказал русским церковникам изучить его и высказать свое мнение). Он посетил Академию наук, а 22 декабря 1717 года, через полгода после его отъезда из Парижа, царя официально избрали членом Академии.
Парижане теперь часто видели царя, и это давало пищу для множества рассказов и впечатлений.
«Это был очень высокий человек, – писал Сен-Симон, – хорошо сложенный, довольно худой, с округлым лицом; у него широкий лоб, красивые, четко очерченные брови, нос короткий, хотя не слишком, книзу широковатый. Губы довольно полные, лицо румяно-смуглое и красивые черные глаза – большие, живые, проницательные и широко посаженные. При желании он мог выглядеть величественно и изысканно, но в иное время вид его бывал суров и даже свиреп. Улыбка у него была нервная, судорожная, и хотя появлялась она нечасто, искажала все его лицо и весь облик, внушая страх. Она возникала на одно мгновение и сопровождалась диким и ужасным взглядом – и тут же исчезала. Весь его вид говорил о разуме, глубокомыслии и величии, но не лишен был и известного изящества. Он носил только полотняные воротники, коричневый парик без пудры, не доходивший ему до плеч, узкий простой коричневый камзол с золотыми пуговицами, жилет, штаны, чулки, но не признавал ни перчаток, ни манжет. На камзоле он носил звезду своего ордена на ленте. Камзол был часто не застегнут, а шляпа всегда красовалась где-нибудь на столе, а не у него на голове, даже когда он выходил из дома. Но при всей его простоте, в сколь бы скверной карете или компании он ни появился, нельзя было не почувствовать природной его величавости».
Петр носился повсюду очертя голову, и только когда его свалил приступ лихорадки и пришлось отложить обед с регентом, царь немного сбавил темп. Несчастный маршал Тессе и восемь французов-телохранителей изо всех сил старались поспеть за царем, но это не всегда удавалось. Любознательность и стремительность Петра в сочетании с пренебрежением к царскому величию поражали французов. Каждый его поступок был непредсказуем. Он желал свободно и без всяких церемоний передвигаться по городу, а поэтому часто брал наемный экипаж или даже простого извозчика, вместо того чтобы дожидаться предоставленной ему королевской кареты. Не раз случалось, что француз-посетитель, приехавший к кому-нибудь из русских гостей в Отель Ледигьер, по выходе оттуда не находил своей кареты. Это царь, стремительно выбежав из дому, вскакивал в первую попавшуюся карету и преспокойно уезжал. Так он нередко удирал от маршала де Тессе с его солдатами.
Вертон, один из королевских метрдотелей в Отеле Ледигьер, приставленный следить за кухней и столом, старался как можно лучше кормить царя и его русских спутников. Вертон был человек храбрый, веселый, хладнокровный, так что скоро и Петр, и вся компания его полюбили. Через Вертона и других просачивались рассказы о том, что происходило за русским столом во французской столице. В частности, Сен-Симон писал: «Невероятно, сколько он [Петр] съедал и выпивал, садясь за стол дважды в день, не говоря о том, сколько он поглощал пива, лимонада и прочих напитков в промежутке. Что до его свиты, то они пили еще больше: после еды каждый опустошал по крайней мере бутылку-другую пива, а иногда еще и вина и крепких напитков. И так всякий раз. Ел он в одиннадцать утра и в восемь вечера».
Отношения с регентом у Петра установились отличные, отчасти потому что Филипп сам забавлялся, стараясь угодить царю. Однажды вечером они вдвоем отправились в оперу и уселись в переднем ряду королевской ложи на виду у всего зрительного зала. Во время представления Петр почувствовал жажду и попросил пива. Когда принесли большой бокал на маленьком подносе, регент встал и самолично поднес его Петру. Петр принял бокал с улыбкой и легким поклоном, выпил пиво и поставил бокал назад на поднос. Тогда Филипп, все еще стоя, положил салфетку на тарелку и протянул ее Петру. Тот, по-прежнему сидя, вытер ею рот и усы и положил назад. Все представление завороженные зрители следили за тем, как регент Франции изображает слугу. В четвертом акте Петру это надоело, и он покинул ложу, решив отправиться поужинать, причем отклонил предложение Филиппа сопровождать его и настоял, чтобы тот досмотрел спектакль до конца.
Царя всюду встречали почтительно. Большинство членов королевской семьи и высшей аристократии были взбудоражены тем, что среди них находится русский царь, и непременно хотели с ним познакомиться. Среди них была тогдашняя «первая леди» Франции, «мадам», матушка регента – внушительная шестидесятипятилетняя сплетница родом из Германии[11]. Как-то раз регент привез к ней Петра, после того как показывал ему дворец и сады в Сен-Клу, и дама была очарована. «Сегодня у меня был великий посетитель, мой герой – царь, – писала она. – Я нахожу, что у него очень хорошие манеры… и он лишен всякого притворства. Он весьма рассудителен. Он говорит на скверном немецком, но при этом объясняется без затруднений и скованности. Он вежлив со всеми, и здесь его очень любят».
Не желая отставать от своей бабки, скандально знаменитая дочь регента, герцогиня Беррийская, послала Петру поклон и осведомилась, не посетит ли он и ее, Петр согласился и побывал в Люксембургском дворце, а потом прогулялся по Люксембургскому саду. Но пререкания по поводу этикета помешали ему повидать некоторых из знатнейших дам Парижа. Несколько принцев крови выразили желание посетить Петра, если он заранее пообещает отдать визиты и познакомиться с их женами. Петр нашел это требование мелочным и нелепым и просто отказался. Его всегда влекло к тем, кто имел иные достоинства, кроме знатного происхождения.
24 мая, через две недели после посещения Тюильри, Петр снова явился с визитом к королю. Он приехал рано, когда мальчик еще спал, и маршал Виллеруа повел царя смотреть сокровища французской короны. Изобилием и красотой они превзошли ожидания Петра, хоть он и сказал Виллеруа, что плохо разбирается в драгоценностях и вообще не слишком интересуется бесполезными предметами, как бы красивы или дороги они ни были. В апартаментах маршала Виллеруа его и застал король. Так и было задумано – чтобы их встреча не носила формального характера, а произошла как бы случайно. Увидев Петра в кабинете, король протянул царю свиток бумаги и сказал, что это карта его владений. Учтивость Людовика очаровала Петра, который обходился с мальчиком, искусно сочетая ласку с почтительностью.
Виллеруа писал мадам де Ментенон: «Я не в силах выразить, с каким достоинством, изяществом и учтивостью король принял царя. Но я должен вам сказать, что этот монарх, которого называют варваром, вовсе не таков. Он проявил великодушие и благородство, которых мы в нем никак не ожидали».
В тот вечер Петр направлялся в Версаль, где для него были приготовлены королевские апартаменты. Его русские спутники, поселившиеся в комнатах поблизости, прихватили с собой из Парижа целый цветник молодых веселых особ, которых поместили в бывших покоях благочестивой мадам де Ментенон. Как сообщал Сен-Симон, «Блуэн, комендант Версаля, был крайне шокирован подобным осквернением этого храма добродетели».
Утром царь поднялся рано. Приставленный к нему в Версале герцог д’Антен, придя за ним, обнаружил, что царь успел прогуляться среди подстриженных изгородей и причудливых цветников дворцового сада и уже катается в лодке по Большому каналу. В этот день Петр осмотрел весь Версаль, не обойдя вниманием ни знаменитых фонтанов, гордости Короля-Солнце, ни розово-мраморного Трианона. По поводу самого версальского дворца с его маленьким центральным шато Людовика XIII и мощными крыльями, пристроенными Людовиком XIV, Петр заметил, что это похоже на «голубя с орлиными крыльями». Из Версаля он вернулся в Париж как раз вовремя, чтобы на следующее утро увидеть процессию по случаю Троицына дня. Тессе повел царя в Нотр-Дам, где Петр, устроившись под большими розетками соборных окон, присутствовал на мессе, которую отслужил кардинал де Ноайль.
Визит в Фонтенбло, еще один великолепный королевский дворец под Парижем, был менее удачен. Принимавший царя граф Тулузский, один из многочисленных признанных Людовиком внебрачных детей от мадам де Монтеспан, уговорил гостя поохотиться на оленя. Для родовитых французов не было более благородного развлечения на свежем воздухе. Они носились по лесам со шпагами или копьями, на полном скаку перемахивали через поваленные деревья и ручьи, подгоняемые звуками собачьего лая и охотничьих рогов, пока загнанный олень, волк или вепрь не оборачивался к преследователям и в кровавой схватке не падал бездыханным среди мхов и папоротников лесной чащи. Петр не имел ни склонности к подобному времяпрепровождению, ни привычки скакать сломя голову, так что он насилу вынес все это и чуть не свалился с лошади. Он вернулся в замок рассерженным и пристыженным, и ругался, что охоты этой не понимает, не любит и находит ее слишком жестокой. Он отказался обедать с графом, ограничившись лишь обществом троих русских сотрапезников из числа своей свиты, и скоро уехал из Фонтенбло.
Возвращаясь в Париж по Сене, Петр скользил в лодке мимо очаровательного замка Шуази, и вдруг вздумал посетить его. Здесь случай свел его с хозяйкой замка, принцессой Конти, это была одна из тех принцесс крови, которым этикет воспрепятствовал познакомиться с царем раньше. Доплыв до Парижа, Петр, довольный, что снова оказался на воде, вместо того чтобы высадиться на восточной окраине города и отправиться прямо в Отель Ледигьер, велел гребцам следовать дальше вниз по течению и пройти под всеми пятью парижскими мостами.
3 июня Петр снова приехал в Версаль, ночевал в Трианоне, а потом провел несколько ночей в Марли, загородном павильоне, который Людовик XIV построил, чтобы время от времени прятаться там от тягостной версальской церемонности. Оттуда Петр съездил в Сен-Сир, чтобы навестить вдову Людовика XIV, мадам де Ментенон, в основанном ею монастыре, куда она удалилась после смерти короля. Все удивились, когда царь выразил желание повидать ее. «Она достойна нашего внимания, – пояснил он. – Она оказала большие услуги королю и стране».
Престарелая дама была, конечно же, страшно польщена, узнав, что ее хочет посетить человек, о котором говорит весь Париж. «Мне кажется, что царь… очень возвышенный человек, если осведомился обо мне», – написала она накануне его визита. Дабы скрыть свой возраст и предстать в самом выгодном свете, она приняла царя в сумерках, сидя в постели, задернув все шторы, кроме одной, пропускавшей узкий луч света. Войдя в комнату, Петр направился прямо к окнам и решительно раздвинул шторы, безжалостно осветив всю комнату. Потом, отдернув и занавески балдахина над кроватью старой дамы, уселся в ее ногах и молча посмотрел на нее. Как свидетельствует Сен-Симон (который не был очевидцем этой сцены), обоюдное молчание тянулось до тех пор, пока Петр не встал и не вышел. «Понимаю, до какой степени она, вероятно, была поражена, более того – унижена, но Короля-Солнце больше нет», – отозвался о происшедшем Сен-Симон. Одна из сестер-монашек описала этот эпизод в смягченных тонах. Согласно ее версии, Петр спросил мадам де Ментенон, какой недуг ее гложет. «Старость», – был ответ. Затем она поинтересовалась, что привело его к ней. «Я приехал, чтобы увидеть все, что есть во Франции замечательного», – ответил царь. При этих словах, гласит рассказ монашки, ее лицо озарилось лучом былой красоты.
Сен-Симон своими глазами увидел царя лишь в самом конце его пребывания в Париже: «Я вошел в сад, где гулял царь. Маршал Тессе, издали заметив меня, подошел с намерением меня представить. Я упросил его не делать этого и не обращать на меня внимания в присутствии царя, так как хотел спокойно понаблюдать за ним… и хорошенько его разглядеть, что мне не удалось бы, если бы нас познакомили… Приняв эти предосторожности, я всласть удовлетворил свое любопытство. Мне показалось, что он довольно любезен, но держится так, как будто он везде и всюду хозяин. Он зашел в кабинет, где д’Антен показал ему различные карты и какие-то документы, которые вызвали у него несколько вопросов. Вот тут-то я и увидел тик, о котором уже упоминал. Я спросил Тессе, часто ли это случается. Тот ответил, что несколько раз в день, особенно если он забывает следить за собой».
Прошло шесть недель, визит в Париж приближался к концу. Царь еще раз наведался в обсерваторию, взобрался на башню собора Нотр-Дам и сходил в больницу посмотреть, как оперируют катаракту. Верхом на коне он принимал на Елисейских полях парад двух полков отборной королевской гвардии, кавалерийского и мушкетерского, но было настолько жарко, пыльно и многолюдно, что даже Петр, любивший парады, едва взглянул на солдат и довольно скоро уехал.
Состоялась череда прощальных визитов. В пятницу 18 июня регент приехал пораньше в отель Ледигьер попрощаться с царем. Опять они беседовали с глазу на глаз в присутствии одного лишь Куракина. Царь в третий раз вернулся в Тюильри, чтобы откланяться Людовику XV. По настоянию Петра визит проходил неофициально. Сен-Симон снова был очарован: «Нельзя было проявить больше веселости, любезности и нежности к королю, чем это сделал царь при всех встречах, и на следующий день, когда король отправился в отель Ледигьер пожелать царю счастливого пути, все опять было исполнено очарования и изящества».
Со всех сторон визит царя во Францию провозглашали триумфальным. Сен-Симон, видавший на троне самого Короля-Солнце, так описал впечатление, оставленное царем: «Это был монарх, внушавший восхищение своей безграничной любознательностью ко всему, что имело касательство к управлению, торговле, просвещению, полицейским мерам и проч. Его интересы охватывали каждую мелочь, годную к применению на практике, и он ничем не пренебрегал. Он явно умен; оценивая достоинства чего-либо, он показывал большую проницательность и самое живое понимание, во всех случаях проявляя обширные познания и живость мысли. В его характере существовало необыкновенное сочетание: он как великий монарх держался самым царственным, горделивым и непреклонным образом; но как только его превосходство признавалось, его поведение становилось бесконечно любезным и преисполнялось тонкой учтивости. Всегда и повсюду он был хозяином, но степень близости с собеседником зависела от его ранга. Его отличало дружелюбие, которое отдавало вольностью обхождения, но он не был свободен от сильного отпечатка прошлого своей страны. Так, манеры его были резки, даже грубы, желания непредсказуемы, он не терпел ни промедлений, ни возражений. За столом он вел себя неловко, а его приближенные и того хуже. Он твердо намеревался быть свободным и независимым во всем, что хотел сделать или увидеть…
Можно до бесконечности описывать этого поистине великого человека с его замечательным характером и редким разнообразием необыкновенных талантов, кои сделают его монархом, достойным глубокого восхищения на бессчетные годы, несмотря на большие пробелы в его собственном образовании и на недостаток культуры и цивилизованности в его стране. Такую репутацию он снискал повсюду во Франции, где его почитали истинным чудом».
Воскресным утром 20 июня Петр незаметно и без эскорта выехал из Парижа. Он отправился на восток и остановился в Реймсе, где посетил собор и осмотрел молитвенник, на котором веками приносили присягу короли Франции. К изумлению присутствующих католических священников, Петр сумел прочитать им таинственные письмена, которыми написана эта книга. Язык был церковнославянский; по всей вероятности, молитвенник привезла во Францию в XI веке киевская княжна Анна Ярославна, вышедшая замуж за короля Людовика I и ставшая королевой Франции[12].
Хотя Петр оставил в Париже Шафирова, Долгорукого и Толстого для переговоров с французами, его визит не принес никаких дипломатических плодов, помимо малозначительного договора о дружбе. Регент заинтересовался предложением царя заключить русско-французский союз, но аббат Дюбуа по-прежнему упорно сопротивлялся этой идее. К этому времени противоречия между английским королем Георгом I и царем Петром слишком обострились, чтобы можно было заключить договоры с обоими, и Дюбуа выбрал Англию, а не Россию. Безнадежность замысла Петра подтвердил впоследствии Тессе, открывший, что о ходе переговоров с русскими Дюбуа секретно информировал англичан. «Правительство, – признавал Тессе, – имело лишь намерение развлекать царя во время его визита, ни о чем определенном не договариваясь». Раз идея союза была отброшена, то и от женитьбы, которая должна была скрепить его, тоже отказались. Дочь Петра Елизавета осталась в России и двадцать лет правила империей, а Людовик XV впоследствии женился на дочери польского короля Станислава Лещинского, ставленника Карла XII.
Снова проезжая по сельской Франции, Петр, как и на пути в Париж, заметил, как бедны французские крестьяне. Сравнение между роскошью, которую он видел в столице, и тем, что наблюдал за ее пределами, удивило его, и он вслух высказывал сомнения, долго ли продержится эта государственная система.
Из Реймса Петр медленно поплыл вниз по реке Мёз, сначала в Намюр и Льеж, а потом на курорт в Спа. Этот район, ныне часть Бельгии, тогда был разделен между Голландией и империей Габсбургов, поэтому на его пути и голландские, и имперские власти в прибрежных городах наперебой старались оказать ему почести. Петр провел в Спа пять недель, пил там воды и лечился. Екатерина ждала его в Амстердаме, и в его письмах к ней звучали нетерпение и усталость: «Письмо твое от 11 дня сего месеца вчерась я получил, в котором пишешь о болезни дочерей наших [у Анны и Елизаветы была оспа] и что первая, слава Богу, свободилась, а другая слегла, о чем и князь Александр Данилович пишет ко мне; но переменной штиль ваш так меня опечалил, о чем скажет вам доноситель сего, ибо весьма иным образом писана. Дай Боже, чтоб об Аннушке так слышать, как о Лизенке. А что пишешь ко мне, чтоб я скоряя приехал, что вам зело скушно, тому я верю, только шлюсь на доносителя – каково и мне без вас, и могу сказать, что кроме тех дней, когда я был в Версалии и Марли, дней за 12, сколь великой плезир имел! А здесь принужден быть несколько дней и когда отопью воды, того же дня поеду, понеже только седмь часов Сухова пути, а то все водою. Дай Боже в радости видеть вас, что от серца желаю.
P.S. Сего утра я получил радосную ведомость, что Аннушки есть лехче, итак начал веселее воду пить».
Вскоре он написал опять: «Поздравляю вам сим торжественным днем руского воскресенья [годовщиной Полтавы], только сожалею, что розна празнуем, также и позавтрешней день святых опостол – старика твоего именины [самого Петра] и шишечкины [их сына, Петра Петровича]. Дай Боже скоряя нынешния дни прошли, дабы к вам скоряя быть. Вода, слава Богу, действуют хорошо, и я надеюсь в неделю от Петрова дни кур [с] окончать. Камзол твой сего дня обносил и пра ваше здоровье пил, только немного, для того, что запретительныя человеки.
P.S. [Выше следует подтверждение, что письмо и две бутылки водки получены.] А что пишете: для того мала послала, что при водах мала пьем, и то правда; всего более 5 [раз] в день не пью, а крепиша по одной или по две [порции], только не всегда: иное для того, что сие вино крепко, а иное для того, что его редко. Окончеваю, что зело скучно, что так близко, а не видимся. Дай Боже скоряя! При окончаньи сего пьем по одной про ваше здоровье».
В Спа царь позировал голландскому художнику Карлу де Мору, и эта работа наряду с той, что написал Годфри Неллер почти двадцатью годами раньше, стала любимым портретом самого Петра.
25 июля Петр пустился в восьмидневный лодочный переход вниз по реке Мёз (в Голландии именуемой Маасом) и наконец-то 2 августа воссоединился с Екатериной в Амстердаме. В Голландии он пробыл месяц, а 2 сентября навсегда покинул Амстердам и Голландию и отправился вверх по Рейну через Неймеген, Клеве и Везель, а оттуда в Берлин. По дороге он вырвался вперед и оставил Екатерину ехать следом. Они часто таким образом разлучались в дороге, потому что нелегко было найти достаточно лошадей для обеих свит, да и просто потому, что царице не нравилось мчаться так же быстро, как ее мужу.
Через два дня после прибытия Петра в Берлин Екатерина нагнала его. Это был ее первый визит в прусскую столицу, и если к Петру здесь уже привыкли, то его жена сделалась предметом повышенного любопытства. Но принимали Екатерину хорошо, в ее честь давали балы и обеды, так что они с Петром уехали в Россию в приподнятом настроении. К октябрю царь вернулся в Санкт-Петербург, и там его ждала личная и политическая трагедия, самая тяжелая за все его правление.
11 октября 1717 года Петр возвратился в Санкт-Петербург. «Две принцессы, его дочери [Анна и Елизавета, тогда девяти и восьми лет], ожидали его перед дворцом, одетые в испанские костюмы, – доносил в Париж г-н де Лави, французский консул, – а его сын, юный принц Петр Петрович, встречал его в своей комнате, где катался на крохотном исландском пони». Но радость царя от встречи с детьми вскоре померкла. В его отсутствие Россией руководили кое-как. Во всеобщей халатности, зависти, продажности, как в болоте, увязла и едва не захлебнулась система управления, которую он пытался создать. Люди, поставленные во главе государства, ссорились между собой, как дети, и сваливали друг на друга политические и финансовые промахи. Петр погрузился в эту неразбериху и пытался навести хоть какой-то порядок. Ежедневно с шести утра он созывал Сенат и сам заседал в нем, выслушивая обвинения и оправдания тяжущихся сторон. Наконец, уяснив, что жалобы слишком всеохватны и что коррупция пустила слишком глубокие корни, царь создал особые комиссии по расследованию. Каждая состояла из майора, капитана и лейтенанта – гвардейцев, на которых возлагалась задача рассматривать дела и вершить суд согласно «здравому смыслу и справедливости». «И так повелось в России, – писал Вебер, – что члены почтенного Сената, куда входили главы знатнейших родов изо всех царских владений, были обязаны являться к какому-то лейтенанту, который судил их и требовал у них отчета».
Но эти суды были лишь прелюдией. Над будущим созданной Петром России нависла беда пострашнее: именно тогда Петр оказался вынужден принять окончательное решение по делу сына, царевича Алексея.
Алексей родился в феврале 1690 года, вскоре после женитьбы восемнадцатилетнего Петра на кроткой, унылой, нелюдимой Евдокии. Петр был невероятно горд рождением сына и устраивал при дворе пиры и фейерверки в честь новорожденного царевича. Но шли годы, и царь редко виделся с сыном. Поглощенный строительством кораблей, Лефортом, Анной Моне, Азовскими походами и Великим посольством, Петр оставлял Алексея с Евдокией. Навестить сына означало наверняка столкнуться с его матерью, которой царь открыто пренебрегал, а поэтому он предпочитал избегать обоих. Естественно, Алексей чувствовал, что между родителями непреодолимая пропасть и что отец в душе воспринимает его как одно целое с матерью. Так в самые ранние годы, когда формировался характер царевича, Алексей улавливал исходившее от Петра недовольство и привыкал видеть в нем опасную, а может быть, и враждебную силу. Находясь под влиянием матери, он невольно принимал ее сторону и усваивал ее образ жизни и мыслей.
А потом, когда Алексей был худеньким лобастеньким восьмилетним мальчиком с темными серьезными глазами, Петр взял и разбил на куски его маленький мир. В 1698 году, приехав с Запада подавлять стрелецкое восстание, Петр отправил Евдокию в монастырь. Алексея поместили в петровском доме в Преображенском и вверили попечению тетки, сестры Петра, царевны Натальи. Его образование, до сих пор сводившееся в основном к чтению Библии и другим религиозным занятиям, отдали в руки Мартина Нейгебауэра из Данцига – этого учителя рекомендовал Август Саксонский. У Нейгебауэра был типично немецкий склад характера, с любовью к организованности и исполнительности, который пришел в столкновение с русским духом. Существует история, как однажды за столом собрались двенадцатилетний царевич, Нейгебауэр, бывший учитель царевича Никифор Вяземский и Алексей Нарышкин. Они ели курицу, и царевич, доев один кусок, взял следующий. Нарышкин сказал, что следует сначала очистить свою тарелку, выложив с нее обглоданные кости обратно на блюдо, на котором подавалось кушанье. Шокированный Нейгебауэр заявил, что это невоспитанность. Алексей посмотрел на Нейгебауэра и что-то шепнул Нарышкину. Нейгебауэр сказал, что и шептаться – тоже неприлично. Оба учителя принялись переругиваться, и наконец Нейгебауэр взорвался: «Все вы тут ничего не понимаете! Вот увезу царевича за границу, а уж там-то я знаю, как быть». Он кричал, что все русские варвары, собаки и свиньи и он будет требовать, чтобы от царевича удалили всю русскую челядь. Потом бросил нож и вилку и пулей вылетел из комнаты. Однако удалили как раз Нейгебауэра. Он не сумел найти себе применения в России, вернулся в Германию, стал секретарем короля Швеции Карла XII и многие годы служил Карлу советником и специалистом по русским делам.
На место Нейгебауэра Петр по совету Паткуля выбрал германского доктора права, Генриха фон Гюйссена. Тот представил план обучения будущего царя, и Петр его одобрил. Алексею следовало изучать французский и немецкий языки, латынь, математику, историю и географию. Он должен был не только штудировать Библию, но и читать иностранные газеты. В свободное время ему надлежало рассматривать атласы и глобусы, осваивать математические приборы и упражнять тело фехтованием, танцами, верховой ездой и всяческими играми с мячом. Алексей был умен, и дело шло хорошо. В письме к Лейбницу Гюйссен сообщал: «Принцу не занимать ни способностей, ни быстроты ума. Его честолюбие умеряется разумом, трезвостью суждений и большим желанием отличиться и достичь всего, что подобает великому монарху. По природе он прилежен и уступчив и стремится усидчивостью восполнить пробелы в своем образовании. Я замечаю в нем огромную тягу к набожности, справедливости, честности и благонравию. Он любит математику и иностранные языки и проявляет большое желание побывать за границей. Он хочет в совершенстве овладеть французским и немецким языками и уже начал получать уроки танцев и воинских искусств, которые доставляют ему большое удовольствие. Царь позволил ему не слишком строго соблюдать посты из опасения, что они нанесут ущерб здоровью и телесному развитию, но царевич из благочестия отказывается от всяких поблажек в этом деле».
В эти подростковые годы на Алексея оказывал влияние и Меншиков, назначенный официальным воспитателем царевича в 1705 году. В обязанности Меншикова входил общий надзор за его обучением, денежным содержанием и вообще за подготовкой наследника к трону. Многим этот малограмотный поверенный в любовных и военных делах Петра казался странным кандидатом в руководители и наставники наследника. Но Петр только потому и выбрал своего друга, что они были так близки. Царь остался недоволен плодами лет, проведенных его сыном с матерью, и с подозрением относился к иностранным воспитателям, окружавшим мальчика. Петр хотел, чтобы за подготовкой царевича, которому суждено взойти на трон, наблюдал кто-то из преданных людей, ближайший товарищ, человек, разделявший мысли царя, облеченный полным его доверием. Но Меншиков, как и Петр, почти все годы юности Алексея провел вдалеке от него, находясь при армии, так что обязанности наставника светлейший выполнял в основном на расстоянии. Ходили рассказы о грубом обращении его со своим подопечным даже при редких встречах. Австрийский посланник Плейер сообщает (хотя свидетелем тому не был) о случае, когда Меншиков таскал Алексея по земле за волосы, а Петр невозмутимо смотрел на это. Посол Уитворт описал для лондонских властей более благопристойную сцену: Меншиков давал обед в честь наследника, «высокого красивого принца лет шестнадцати, который говорит довольно хорошо на верхненемецком языке». Если познакомиться с письмами Алексея к Меншикову, нельзя не почувствовать, что мальчик глядел на грубого человека, поставленного над ним волею отца, с трепетом, смешанным с отвращением. Позже царевич обвинял Меншикова во многих своих недостатках и после окончательного разрыва с Петром, когда он просил убежища в Вене, утверждал, что Меншиков его спаивал и даже пытался отравить.
Разумеется, дело было не в Меншикове, а в Петре. Как обычно, Меншиков лишь отражал позицию и волю своего повелителя. А позиция Петра была удивительно противоречивой. Минутная его гордость царевичем сменялась долгим периодом равнодушия к сыну. Потом вдруг возникало требование, чтобы царевич немедленно присоединился к отцу и участвовал в каком-нибудь деле, важном для воспитания наследника престола. В 1702 году, отправляясь в Архангельск с пятью гвардейскими батальонами на защиту порта от предполагаемого нападения шведов, Петр взял с собой двенадцатилетнего Алексея. При осаде Ниеншанца, когда разжалась хватка шведов, удерживавших устье Невы, тринадцатилетний Алексей был назначен бомбардиром в артиллерийский полк. Годом позже Алексей присутствовал при штурме Нарвы.
Подобно многим волевым людям, собственными силами и заслугами снискавшим уважение, успех и всеобщее восхищение, Петр пытался заставить сына пойти по его стопам. Увы, если отец, подобно Петру, движим могучим чувством долга и верой в собственное предназначение и жаждет привить ту же целеустремленность сыну, он нередко взваливает на неокрепшую душу такое бремя, что она попросту не выдерживает этой сокрушительной тяжести.
Занятия царевича, как мы уже видели, часто и надолго прерывались – то Архангельск, то Ниеншанц, то Нарва. А потом, в 1705 году, наставник царевича Гюйссен был отправлен за границу с дипломатическим поручением, которое на три года удалило его из России. В это время, когда и отец, и воспитатель, и учитель были в длительных отлучках, никто не обращал на царевича особого внимания.
Поразительно, что наследник Петра воспитывался таким образом. Царь остро ощущал пробелы в собственном образовании и всю жизнь изо всех сил старался их восполнить, поэтому можно было бы ожидать, что он уделит пристальное внимание развитию сына, чтобы наверняка вырастить себе преемника, способного завершить начатое. На деле же в течение юности и ранней молодости Алексея Петр прежде всего стремился приучить сына к воинским трудам. Повозив его с собой по походам и осадам, он стал поручать ему самостоятельные задания. В 1706 году, шестнадцати лет, Алексея послали на пять месяцев в Смоленск собирать провиант и рекрутов для армии. По возвращении в Москву он получил новый приказ – позаботиться об оборонительных укреплениях города. Семнадцатилетний царевич исполнял приказ безо всякого рвения. Он признался своему духовнику протопопу Якову Игнатьеву, что сомневается, есть ли смысл вообще укреплять Москву. «Если царево войско не сможет удержать шведов, – вздыхал он, – то и Москва их не остановит». Петр услыхал об этом замечании и пришел в ярость, хотя, узнав, что оборонительные сооружения все-таки были укреплены, смягчился.
К несчастью, как ни старался Петр, ему так и не удалось заинтересовать сына военным делом. Алексей обычно проявлял нежелание или неспособность выполнять военные поручения. И наконец Петру все это опротивело; к тому же он должен был поспевать за колесом войны, которое вращалось все быстрее, – и царь перестал заниматься сыном и предоставил ему жить, как он хочет, в Москве и в Преображенском. Эта передышка обрадовала царевича. Он любил Москву. Тихий юноша, исполненный пылкой веры, и старый город с бесчисленными соборами, церквами и монастырями, в которых сияли золото и драгоценности и жили история и легенды, прекрасно подходили друг другу. В старой столице, которая все пустела с оттоком жителей в Санкт-Петербург, Алексей оказался в обществе тех людей, кто предпочитал старые порядки и страшился реформ и нововведений Петра. Здесь жили Милославские, не забывавшие ни своей сестры Софьи, которая умерла в заточении в 1704 году, ни сестры Марфы, умершей в монастыре в 1707 году. Здесь жили и Лопухины, братья и родные матери Алексея, отвергнутой Евдокии, которые видели в Алексее свой шанс вернуться когда-нибудь к власти. Здесь же были сосредоточены старые аристократические семейства, негодовавшие на то, что их обошли в пользу всяких иностранцев и русских выскочек. А главное, здесь находилось старое православное духовенство, считавшее деяния Петра делом рук Антихриста, а в Алексее, наследнике, видевшее последнюю надежду на спасение истинной веры в России.
Главой тесного кружка церковников, сплотившегося вокруг царевича, был духовник Алексея Яков Игнатьев. Он приехал из Суздаля, где томилась в монастыре царица Евдокия. Протопоп поддерживал связи с бывшей царицей и в 1706 году повез шестнадцатилетнего царевича повидаться с матерью. Узнав об этом от сестры, царевны Натальи, Петр разгневался на Алексея и предостерег, чтобы он не вздумал еще раз поехать к матери.
Игнатьев поощрял интерес Алексея к православной религии, но поддерживал и некоторые другие его склонности. Ибо как ни отличался Алексей от Петра во многих отношениях, в одном он походил на отца: царевич любил выпить. Вместе с Игнатьевым, несколькими монахами и священниками царевич составлял «компанию» наподобие ближнего кружка времен юности Петра – с иными политическими взглядами, но с той же любовью к попойкам и кутежам. Подобно петровской компании, в кружке Алексея установились свои обычаи и правила: у каждого было прозвище, например Ад, Благодетель, Сатана, Молох, Корова, Иуда, Голубь. Они даже придумали секретный шифр для переписки.
Осенью 1708 года Петр приказал сыну набрать в Подмосковье пять полков и как можно скорее привести их на Украину. Алексей послушался и к середине января 1709 года доставил солдат к Петру и Шереметеву. Как раз в это время ударили самые свирепые морозы за всю ту зиму, холоднее которой никто не мог припомнить, и царевич, выполнив свое поручение, заболел. Состояние его было тяжелым, поэтому Петр, собравшийся было в Воронеж, задержался на десять дней, пока опасность для жизни сына не миновала. Оправившийся от болезни Алексей приехал к Петру в Воронеж и оттуда вернулся в Москву. Он пропустил Полтавскую битву, но когда пришли новости о великой победе, Алексей занялся устройством триумфальных торжеств и выступал как хозяин на праздновании победы.
После Полтавы Петр принял два решения, касавшиеся сына: царевич должен получить европейское образование и европейскую жену. То и другое должно было помочь отвратить его от старомосковской жизни, которая все сильнее затягивала его. В свое время престарелая австрийская императрица, сохранившая приятные воспоминания о визите Петра в Вену, уговаривала прислать Алексея к ней, чтобы она позаботилась о его образовании. Они с императором обещали относиться к царевичу как к собственному сыну. Этот проект не осуществился, зато принесло плоды другое давнишнее обещание. Двенадцать лет назад, когда Петр впервые встретился с Августом Саксонским, курфюрст заверял царя, что готов проследить за образованием его наследника. Теперь, когда Алексею исполнилось девятнадцать, Петр вспомнил об обещании Августа и послал сына в прекрасную столицу Саксонии, Дрезден, учиться под присмотром семьи курфюрста.
Брак царевича также имел отношение к Саксонии. Давным-давно Петр решил вступить в союз с какой-нибудь могущественной германской династией, женив сына на немецкой принцессе, и после долгих переговоров выбор остановили на Шарлотте Вольфенбюттельской. Ее семья имела превосходные связи, так как представляла собой ветвь ганноверского дома. К тому же сестра Шарлотты, Елизавета, была выдана за эрцгерцога Австрийского Карла, в то время претендовавшего на испанский трон и впоследствии ставшего императором. А так как Шарлотта жила при саксонском дворе под бдительным присмотром своей тетки, польской королевы, то оба замысла – относительно обучения и женитьбы Алексея – сошлись в Дрездене. Шарлотте было шестнадцать лет. Это была высокая, некрасивая девица, наделенная, однако, юной, ласковой прелестью и воспитанная в манерах и обычаях западного двора. И Петр надеялся, что когда Алексей сблизится с утонченной принцессой, то он попадет под ее благотворное влияние и отойдет от примитивной компании, с которой долгое время водился.
Алексей знал, что переговоры ведутся и что отец хочет женить его на иностранке. Зимой 1710 года по велению Петра царевич выехал в Дрезден, затем проследовал на воды в Карлсбад и там, в небольшом местечке, впервые повстречался со своей предполагаемой невестой, принцессой Шарлоттой. Знакомство прошло удачно. И Алексей, и Шарлотта, понимали цели этой встречи – в те времена браки, устраивавшиеся ко взаимной выгоде сторон и без учета желаний будущих супругов, были в порядке вещей, – и ни один из них не пришел в отчаяние при виде другого. Алексей в письме к своему духовнику Игнатьеву писал, что Петр спрашивал его, как ему понравилась невеста: «Я уже известен, что он не хочет меня женить на русской, но на здешней, на какой я хочу. И я писал, что когда его воля есть, что мне быть на иноземке женатому, и я его воли согласую, чтоб меня женить на вышеписанной княжне, которую я уже видел, и мне показалось, что она человек добр и лучше ее здесь мне не сыскать. Прошу вас, пожалуй, помолись, буде есть воля Божия, чтоб сие совершил, а буде нет, чтоб разрушил, понеже мое упование в нем, все, как он хощет, так и творит, и отпиши, как твое сердце чует о сем деле».
Со своей стороны, и Шарлотте понравился царевич, и она сказала матери, что он показался ей разумным и учтивым и что для нее большая честь быть избранной в жены царскому сыну. Наконец ухаживание дало желанный результат: Алексей дважды ездил в Торгау и на второй раз официально попросил руки Шарлотты у польской королевы.
Свадьбу отложили до приезда Петра. А пока Алексей оставался в Дрездене и получал там образование – такое западное, что даже его отец не мог бы желать лучшего. Он брал уроки танцев и фехтования, у него развились способности к рисованию, усовершенствовались познания в языках – французском и немецком. Он охотился за книгами, покупал старинные гравюры и медальоны, чтобы увезти с собой в Россию. Но царь, конечно, меньше бы радовался, если бы узнал, что сын зачитывается книгами по истории церкви, интересуется взаимоотношениями между властью мирской и духовной, спорами между церковью и государством. И вообще, весь период своего европейского обучения, исполняя западные танцевальные па и упражняясь с рапирой, Алексей глубоко кручинился, что не может беседовать с каким-нибудь православным священником. В письме к Игнатьеву он просил его прислать священника, «кому мочно тайну сию поверить, не старого и чтоб незнаемый был всеми. И изволь ему сие объявить, чтоб он поехал ко мне тайно, сложа священнические признаки, то есть обрил бороду и усы, такожде и гуменца [темя, выстригаемое у священника при посвящении] заростить или всю голову обрить и надеть волосы накладные, и, немецкое платье надев, отправь его ко мне курьером (такого сыщи, чтоб мог верховую нужду понесть); и вели ему сказываться моим денщиком, а священником бы отнюдь не назывался, а хорошо б безженной, а у меня он будет за служителя… А бритие бороды не сомневался бы он: лучше малое преступить, нежели души наши погубити без покаяния».
Игнатьев отыскал и прислал священника, который не только мог исповедать царевича, но и разделил с царственным студентом и его маленькой русской компанией их ежевечерние возлияния. Во время одного из них Алексей нацарапал очередную цидулку Игнатьеву: «Почтеннейший отче, привет тебе. Желаю тебе очень долгой жизни, чтобы мы увиделись в радости и в скором времени. На это письмо пролито вино, чтобы, получив его, ты жил хорошо и пил крепко и помнил о нас. Дай Бог, чтобы исполнились наши желания скоро встретиться. Все здешние православные христиане тут подписались, Алексей-грешник, священник Иван Слонский, и печати приложили чашами и стаканами. Мы устроили этот пир за твое здоровье, не немецким манером, а на русский лад».
В конце письма Алексей сделал уже совсем неразборчивую приписку и в ней просил у Игнатьева прощения, если письмо окажется неудобочитаемым, потому что когда он писал, то все кругом, не исключая и его, были пьяны.
Алексей был в Дрездене, когда с отцом приключилось несчастье на Пруте, но Петр скоро оправился от этого удара и продолжал осуществлять все свои планы, в том числе относительно свадьбы сына с принцессой Шарлоттой, которая и состоялась 14 октября 1711 года. Дед Шарлотты, правящий герцог Вольфенбюттельский, просил Петра позволить новобрачным провести зиму вместе в его владениях, но Петр ответил, что сын должен принять участие в войне со Швецией. Поэтому всего через четыре дня после свадьбы Алексею было велено оставить Шарлотту, отправляться в Торн и руководить доставкой продовольственных запасов для русской армии, которой предстояло зимовать в Померании. Вняв просьбе герцога, Петр отложил отъезд Алексея на несколько дней, по истечении которых тот послушно уехал, оставив в одиночестве молодую жену. Через шесть недель она приехала к нему в Торн, но это было унылое место для медового месяца. Шарлотта печально писала матери об опустошении, произведенном здесь войной и зимой. «Дома напротив наполовину сожжены и пусты. А сама живу в монастыре». Она жаловалась на отсутствие светского общества – результат привычки местного дворянства сидеть по своим имениям, а не собираться в городах: «Из-за этого невозможно даже в больших городах найти ни одного приличного человека».
В первые полгода семейной жизни Алексей был предан своей юной жене, и Шарлотта всем говорила, что счастлива. Но дела в хозяйстве царственной четы шли кое-как – в сущности, совершенно сумбурно. Меншиков, навестивший их в апреле, был поражен нуждой, которая одолевала Алексея с Шарлоттой. Он немедленно написал царю о том, что застал Шарлотту в слезах из-за отсутствия денег и что одолжил ей 5000 рублей из армейской казны, чтобы облегчить положение. Петр послал им денег, а потом они с Екатериной лично посетили маленький двор сына после того, как Алексей уехал к армии в Померанию. Подобно многим неопытным женам, Шарлотта близко к сердцу принимала отношения между своим супругом и его родней и писала матери, что ее беспокоит то, как Петр говорит о сыне и как с ним обращается. Однажды она даже принялась умолять Екатерину заступиться за Алексея перед царем.
В октябре 1712 года, к концу первого года своего брака, в течение которого муж почти все время находился при армии, Шарлотта внезапно получила распоряжение Петра отправляться в Санкт-Петербург, устраиваться на новом месте и там ждать мужа. Семнадцатилетняя Шарлотта пришла в ужас – она слыхала страшные вещи про русских и боялась ехать в Россию без Алексея, который бы ввел ее в тамошнее общество и служил бы ей защитой. Ослушавшись Петра, Шарлотта кинулась домой, в Вольфенбюттель.
Царевич отнесся к этому спокойно, но отец его – нет. В письме к Шарлотте Петр осудил ее поведение, хотя и добавил ласково, что никогда не препятствовал бы ее желанию видеть родных, если бы только она известила его заранее. Шарлотта раскаялась и просила ее простить. Петр приехал к ней, дал свое благословение и некоторую сумму денег, и она согласилась вскоре выехать в Петербург. Старый герцог написал Лейбницу: «…Царь гостил у нас на этой неделе… Он был очень ласков с принцессой, привез ей щедрые подарки и просил ускорить отъезд. На следующей неделе она и вправду хочет ехать и, судя по всему, навсегда покинет Европу».
Когда весной 1713 года Шарлотта прибыла в Петербург, Алексея в столице не было, так как он вместе с отцом участвовал в галерном походе вдоль финских берегов. Только в конце лета он приехал в маленький домик на левом берегу Невы, где она поселилась. Встретившись после разлуки, тянувшейся почти год, молодые поначалу были нежны друг с другом, но скоро все пошло вкривь и вкось. Алексей опять начал страшно напиваться с друзьями, а возвращаясь домой, оскорблял жену на глазах у прислуги. Однажды в пьяном виде он клялся, что рано или поздно отплатит канцлеру Головкину за то, что тот навязал ему на шею такую жену (Головкин вел переговоры о женитьбе), – поотрубает головы его сыновьям и насадит их на колья!
Иногда наутро Алексей вспоминал эти кошмарные сцены и пытался загладить их лаской. Шарлотта всякий раз его прощала, но с каждым повторением раз от разу ее рана становилась все глубже. Потом, всю зиму проведя в беспробудном пьянстве, царевич заболел. Доктора нашли чахотку и предписали лечение в Карлсбаде. Шарлотта была на восьмом месяце беременности и о том, что он уезжает, узнала последней – выходя из дому, чтобы сесть в карету, он сказал: «До свидания. Я еду в Карлсбад». За шесть месяцев его отсутствия она не получила от мужа ни весточки, ни единого письма. 12 июля 1714 года, через пять недель после его отъезда, она родила дочь Наталью, но Алексей никак не отозвался на эту новость. В ноябре девятнадцатилетняя мать в отчаянии писала своим родителям: «Царевич еще не вернулся. Никто не знает, где он, жив или умер. Я в ужасной тревоге. Все письма, что я посылала ему за последние шесть-восемь недель, вернулись ко мне из Дрездена и Берлина, потому что никому не известно, где он находится».
В середине декабря 1714 года Алексей приехал в Петербург из Германии. Поначалу он прилично вел себя с Шарлоттой и восхищался своей дочерью. Но позже Шарлотта написала родителям, что ее муж вернулся к прежнему и теперь вообще редко у нее появляется. Причиною была Евфросинья Федорова, молодая финка, взятая в плен во время войны и попавшая в услужение к учителю царевича, Вяземскому. Ослепленный страстью к ней, Алексей открыто поселил ее в крыле собственного дома, где и жил с ней как с любовницей.
С Шарлоттой Алексей обходился все хуже и хуже. Он ею совершенно не интересовался. При людях он не только не разговаривал с ней, но изо всех сил старался держаться от нее подальше. Хотя они и жили в одном доме, апартаменты Алексея располагались в левом крыле, где он поселил Евфросинью, а Шарлотта с ребенком занимала правое крыло. Он видел ее раз в неделю, когда мрачно являлся исполнить супружеский долг в надежде произвести на свет сына и тем закрепить свои права на престол. Все остальное время царевич оставался невидим для жены. Он бросил ее без денег и так мало заботился о ее благополучии, что дом пришел в ветхость и дождевая вода протекала сквозь крышу в спальню Шарлотты. Слухи об этом дошли до царя, и тот в гневе и омерзении разбранил сына за то, что он пренебрегает женой. И, хотя не Шарлотта рассказала обо всем Петру, Алексей злобно набросился на жену за то, что она оболгала его перед отцом. Все эти выходки царевича, все его чудовищные запои, как и бесстыдную наглость Евфросиньи, Шарлотта сносила молча и смиренно, горько рыдая у себя в спальне; у нее не было даже друзей, кроме одной-единственной немки-фрейлины, которую принцесса привезла с собой.
Шло время, и здоровье Алексея стало слабеть. Он бывал пьян почти непрерывно. В апреле 1715 года его без чувств вынесли из церкви – он был так плох, что его не решались переправить домой через Неву и оставили на ночь в доме одного иностранца. Шарлотта ездила к нему и позже писала с состраданием: «Я приписываю его болезнь посту и большому количеству спиртного, которое он выпивает ежедневно, ведь он всегда пьян».
Тем не менее Шарлотте выпадали и счастливые минуты. Алексей обожал дочь, и каждый знак любви к ребенку согревал сердце матери. 12 октября 1715 года целенаправленные супружеские труды дали результат: родился второй ребенок, на этот раз сын, которого Шарлотта назвала Петром, как обещала свекру. Но это событие, благодаря которому укрепились права ее мужа на престол, стало последней услугой, которую оказала России и своему мужу несчастная германская принцесса. Изнуренная горем и беременностью, она споткнулась и упала накануне родов. Через четыре дня после рождения сына Петра у нее открылась горячка. Шарлотта поняла, что умирает, и попросила позвать царя. Екатерина прийти не смогла, но Петр, хотя и сам болел, явился в кресле на колесах.
Вебер оставил нам описание смерти Шарлотты: «Когда прибыл царь, принцесса простилась с ним в самых трогательных выражениях и вверила своих двух детей и слуг его заботам и защите. После этого она поцеловала детей так нежно, как только можно вообразить, исходя слезами, и передала их царевичу, который взял их на руки и отнес в свои покои, но более не вернулся. Тогда она послала за своими слугами, которые простерлись на полу в передней и молили небеса помочь их умирающей госпоже в ее последние минуты. Она утешила их, дала им некоторые увещевания и свое последнее благословение, а затем пожелала остаться наедине со священником. Врачи пытались уговорить ее принять какие-то лекарства, но она отбросила склянки за кровать и сказала с отчаянием в голосе: „Не мучьте меня больше, дайте умереть спокойно, я не хочу жить“. Наконец, 21 октября, проведя в жарких молитвах весь день до 11 часов вечера, испытав в последние пять дней самые жестокие боли, она рассталась со своей несчастной жизнью на двадцать первом году, пробыв замужем четыре года и шесть дней. Ее тело, согласно ее воле, погребли не бальзамируя, в большой церкви в крепости, куда его отнесли с погребальными почестями, подобающими ее рождению».
О Шарлотте горевали недолго. На следующий день после ее похорон царица Екатерина родила сына. Так за неделю Петр приобрел двух потенциальных наследников, причем обоих нарек Петрами – внука, Петра Алексеевича, и своего собственного новорожденного сына. С рождением второго маленького Петра радость и гордость царя тут же смыли всякую печаль по жене царевича. Он с безудержным ликованием писал Шереметеву: «Бог послал мне нового рекрута», – и пошли пиры, продолжавшиеся восемь дней. 6 ноября новорожденного царевича крестили, его восприемниками у купели были короли Дании и Пруссии. Празднества, по словам Вебера, включали и обед: «…На мужской стол подали пирог, из которого, когда его вскрыли, вышла хорошо сложенная карлица, совершенно голая, кроме головного убора и нескольких красных бантиков. Она обратилась к компании с изящной речью, налила в несколько стаканов вина, которое у нее было припрятано в пироге, и провозгласила несколько здравиц». На дамский стол таким же образом подали мужчину-карлика. Когда настали вечерние сумерки, застолье прервалось и вся компания отправилась на острова, где были устроены великолепные фейерверки в честь младенца-царевича.
Среди такого ликования смерть принцессы Шарлотты и рождение ее сына остались почти незамеченными. Но в будущем тихая немецкая принцесса получила своего рода посмертный реванш. Всеми прославляемый и обожаемый Петр Петрович, дитя Петра и Екатерины, дожил только до трех с половиной лет, в то время как Петр Алексеевич, сын Шарлотты, стал Петром II, российским императором.
Осенью 1715 года, когда родился его сын и умерла жена, царевич Алексей был уже не юноша, ему исполнилось двадцать пять лет. Физически он был не таким крупным, как его отец. Рост царевича составлял шесть футов – необычно высокий рост для того времени, – но все равно Петр был на семь дюймов выше и возвышался над ним, как и над всеми остальными. Питер Брюс, офицер-иностранец на русской службе, описывал Алексея тех лет как человека «очень неряшливого в одежде, высокого роста, хорошего сложения, смуглого, черноволосого и черноглазого, с суровым лицом и звучным голосом». В его глазах, посаженных ближе, чем у Петра, часто мелькали беспокойство и страх.
Отец и сын представляли полную противоположность друг другу. Алексей вырос человеком с солидным багажом знаний и склонностью к интеллектуальным занятиям. Он был умен, любил читать, интересовался вопросами богословия и без труда усваивал иностранные языки. В физическом отношении ленивый и малоподвижный, он любил жизнь спокойную и созерцательную и не слишком рвался в широкий мир, чтобы применить свое образование на практике. Таким образом, и нрав Алексея, и характер его обучения разительно отличались от петровских. Царь в свое время получил очень скудные основы образования. В том возрасте, когда Алексей читал и обдумывал такие сочинения, как «Манна небесная» и «Чудеса Господни» или «О подражании Христу» Фомы Кемпийского, Петр муштровал солдат, строил лодки и пускал в небо ракеты. Но главное, у Алексея начисто отсутствовали титаническая энергия, пылкая любознательность и невероятная напористость – качества, на которых зиждилось величие Петра. Он был скорее книжником, чем практическим деятелем, скорее осторожным, чем смелым, инстинктивно предпочитал старое новому. Казалось, что сын едва ли не принадлежит к поколению более старшему, чем его отец. Будь он отпрыском другого царя, скажем собственного деда, царя Алексея Михайловича, или дядюшки, царя Федора, – характер царевича Алексея был бы вполне уместен и его жизнь могла бы сложиться иначе. Но он совершенно не годился на роль сына – а главное, наследника – Петра Великого.
Хотя разногласия между отцом и сыном оставались под спудом (царевич никогда не отваживался на людях перечить царю), они всегда существовали, и оба остро их ощущали. В юные годы царевич отчаянно старался угодить Петру, но он чувствовал, насколько отец превосходит его, и руки у него опускались. Чем больше Петр его бранил, тем бестолковее становился Алексей и тем сильнее ненавидел и боялся отца, его друзей и его образа жизни. Он увиливал и выкручивался. Петр злился, а его сын делался все более скрытным и запуганным. И не было выхода из этого замкнутого круга.
Не зная, как преодолеть свой страх и слабость, Алексей пил все сильнее, а чтобы уклониться от обязанностей, которые тяготили его, он сказывался больным. Когда в 1713 году Алексей вернулся из Германии, проучившись год в Дрездене, Петр спросил, что он усвоил из геометрии и фортификации. Вопрос испугал Алексея; он боялся, что отец потребует тут же сделать чертеж, а у него не получится. Вернувшись к себе домой, царевич взял пистолет и попытался покалечить себя – прострелить правую руку. Руки у него дрожали, он промахнулся, но правую руку ему все-таки сильно обожгло пороховой вспышкой. Петру царевич сказал, что это вышло случайно.
Таких эпизодов было множество. Царевич не интересовался солдатами и кораблями, новыми зданиями, доками и каналами и вообще никакими замыслами петровских реформ, поэтому иногда он даже принимал какие-нибудь меры, чтобы спровоцировать болезнь и избежать появления на публике или уйти от исполнения своих обязанностей. Однажды, когда требовалось его присутствие при спуске корабля на воду, он сказал своему приятелю, что лучше быть галерным рабом или заболеть жестокой лихорадкой, чем идти туда. Другому же говорил, что вроде он не безмозглый дурак, но работать не может. Как заметила теща царевича, княгиня Вольфенбюттельская, «его отцу совершенно бесполезно заставлять его заниматься военными делами, ибо он предпочитает держать в руке четки, а «не пистолет».
Страх Алексея перед отцом постепенно дошел до того, что он едва находил в себе силы показываться ему на глаза. Однажды он признался своему духовнику, что часто желал смерти отцу. Игнатьев ответил, что Бог его простит, – все хотят смерти царя, потому что народ изнывает под тяжестью такой ноши.
Невольно, но и неизбежно Алексей сделался центром притяжения для серьезной оппозиции царю. Все, кто противостоял Петру, видели в Алексее надежду на будущее. Духовенство молилось, чтобы Алексей пришел к власти и восстановил былое влияние и величие церкви. Народ верил, что новый царь снимет с него бремя трудовых повинностей, военной службы и налогов. Бояре надеялись, что, взойдя на престол, Алексей вернет им былые привилегии и разгонит наглых выскочек вроде Меншикова и Шафирова. Даже многие из вельмож, которым Петр доверял, втайне симпатизировали царевичу. Среди них были Голицыны, Долгорукие, князь Борис Куракин и даже фельдмаршал Борис Шереметев. Сенатор князь Яков Долгорукий не раз предостерегал Алексея: «Поменьше говори, за нами следят». Князь Василий Долгорукий говорил царевичу, что он мудрее своего отца, который хоть и умен, да не разбирается в людях.
Но несмотря на проявления подобных чувств и настроений, несмотря на общее недовольство петровским правлением, никакого заговора не существовало. Единственная политика сторонников Алексея состояла в ожидании, пока сын сменит отца на престоле, а этот час, учитывая ненадежное здоровье Петра, казался уже не за горами. Один из ближайших советников Алексея, Александр Кикин – из новых людей Петра, участник Великого посольства и впоследствии глава петербургского Адмиралтейства – тайно рекомендовал царевичу подумать о том, чтобы уехать из России или, если случится попасть за границу, то там и остаться. «Когда ты вылечишься [в Карлсбаде], – говорил Кикин Алексею перед его отъездом, – напиши к отцу, что еще на весну надобно тебе лечиться, a между тово поедешь в Галландию, а потом, после вешняго кур[с]а, можешь в Италии побывать, и тем отлучение свое года два или три продолжишь».
Что до Петра, то в его чувстве к сыну разочарование смешивалось с раздражением. Поначалу, много лет назад, он просто не обращал внимания на маленького сына – потому что Алексея родила Евдокия и потому что сам Петр был еще совсем юнцом. Мальчик подрастал, и недостатки в его характере становились все очевиднее – и тогда Петр попытался укрепить его нрав грубым обращением и спартанской суровостью, а не теплотой и пониманием. Он упорно старался – через Меншикова, посредством собственных писем и разговоров с сыном, с помощью разных заданий, вовлекающих его в государственные дела, – воспитать в царевиче ответственность перед державой и сделать его участником реформ, которые проводились в России. В надежде, что сын изменится, царь послал его в Европу учиться, женил на германской принцессе. После возвращения Алексея в Петербург в 1713 году Петр с нетерпением ожидал увидеть результаты заграничной поездки и обучения царевича. И что же? Когда царь попросил Алексея показать, чему он научился, царевич попытался прострелить себе руку. Вот награда за все отцовские старания!
На взгляд Петра, его сын все больше и больше отстранялся от обязанностей наследника трона, шарахался и отступал при первой трудности. Вместо того чтобы естественным образом стать сподвижником отца в его трудах, Алексей окружил себя противниками всего, что олицетворял собою Петр. Некоторые стороны личной жизни сына нимало не трогали царя: его не беспокоило, что Алексей пьянствует, куролесит со своей маленькой «потешной компанией», что взял себе в наложницы «чухонскую девку», – всему этому имелись параллели в собственной жизни Петра. С чем царь не мог смириться, так это с упорным стремлением Алексея уклоняться от того, что Петр считал его долгом. Петр готов был многое прощать тем, кто старался усердно выполнять его приказы, но приходил в бешенство, встречая сопротивление. Так как же он мог относиться к тому, что его собственный сын, которому в двадцать пять лет следовало бы служить совершеннейшим воплощением взглядов царя на долг и службу, отказывался от участия в деле всей жизни Петра, если только его не принуждали к этому силой? Зимой 1715–1716 года Петр решил, что пора с этим разобраться; пассивный, ленивый и запутанный человек, не имеющий интереса ни к военному делу, ни к морю и кораблям, не сочувствующий реформам и не желающий строить на фундаменте, заложенном отцом, должен одуматься и перемениться! Иными словами, Петр требовал полного преображения личности Алексея. К несчастью, время для этого было упущено; у сына, как и у отца, уже сложился характер на всю жизнь.
В день погребения принцессы Шарлотты царевичу передали письмо, которое Петр написал за шесть дней до этого, когда еще жива была невестка и не появились на свет два мальчика – два Петра. Это письмо говорит о тех надеждах, которые Петр возлагал на Алексея, о его отчаянном желании, чтобы сын вспомнил о своем царском достоинстве и вел себя соответственно, и о растущей тревоге, что царевич не сумеет или не захочет сделать это: «Объявление сыну моему. Понеже всем известно есть, что пред начинанием сея войны, как наш народ утеснен был от шведов, которые не только ограбили толь нужными отческими пристаньми, но и разумным очам к нашему нелюбозрению добрый задернули занавес и со всем светом коммуникацию пресекли. Но потом, когда сия война началась (которому делу един Бог руководцем был и есть), о коль великое гонение от сих всегдашних неприятелей ради нашего неискусства в войне претерпели и с какою горестию и терпением сию школу прошли, дондеже достойной степени вышереченного руководца помощию дошли! И тако сподобилися видеть, что оный неприятель, от которого трепетали, едва не вящщее от нас ныне трепещет. Что все, помогающу вышнему, моими бедными и прочих истинных сынов российских равноревностных трудами достижено. Егда же сию Богом данную нашему отечеству радость рассмотрим, обозрюся на линию наследства, едва не равная радости горесть меня снедает, видя тебя, наследника, весьма на правление дел государственных непотребного (ибо Бог не есть виновен, ибо разума тебя не лишил, ниже крепость телесную весьма отнял: ибо хотя не весьма крепкой породы, обаче и не весьма слабой); паче же всего о воинском деле ниже слышать хощешь, чем мы от тьмы к свету вышли и которых не знали в свете, ныне почитают. Я не научаю, чтоб охочь был воевать без законные причины, но любить сие дело и всею возможностию снабдевать и учить, ибо сия есть едина из двух необходимых дел к правлению, еже распорядок и оборона. Не хочу многих примеров писать, но точию равномерных нам греков: не от сего ли пропали, что оружие оставили и единым миролюбием побеждены и, желая жить в покое, всегда уступали неприятелю, который их покой в нескончаемую работу тиранам отдал? Аще кладешь в уме своем, что могут то генералы по повелению управлять; то сие воистину не есть резон, ибо всяк смотрит начальника, дабы его охоте последовать, что очевидно есть, ибо во дни владения брата моего[13], не все ли паче прочего любили платье и лошадей, а ныне оружие? Хотя кому до обоих дела нет; и до чего человек начальствуяй, до того и все, а отчего отвращается, оттого и все. И аще сии легкие забавы, которые только веселят человека, так скоро покидают, колми же паче сию зело тяжкую забаву (сиречь оружие) оставят! К тому же, не имея охоты, ни в чем обучаешься и так не знаешь дел воинских. Аще же не знаешь, то како повелевать оными можети и как доброе воздать и нарадивого наказать, не зная силы в их деле? Но принужден будешь, как птица молодая, в рот смотреть. Слабостию ли здоровья отговариваешься, что воинских трудов понести не можешь? Но и сие не резон: ибо не трудов, но охоты желаю, которую никакая болезнь отлучить не может. Спроси всех, которые помнят выше помянутого брата моего, который тебя несравненно болезнее был и не мог ездить на досужих лошадях, но, имея великую к ним охоту, непрестанно смотрел и пред очми имел, чего для никогда бывало, ниже ныне есть такая здесь конюшня. Видишь, не все трудами великими, но охотою. Думаешь ли, что многие не ходят сами на войну, а дела правятся! Правда, хотя и не ходят, но охоту имеют, как и умерший король французский, который не много на войне сам бывал, но какую охоту великую имел к тому и какие славные дела показал в войне, что его войну театром и школою света называли, и не точию к одной войне, но и к прочим делам и мануфактурам, чем свое государство паче всех прославил. Сие все представя, обращуся паки на первое, о тебе рассуждая ибо я семь человек и смерти подлежу, то кому нышеписаннос с помощию Вышнего насаждение и уже некоторое и возращенное оставлю? Тому, иже уподобился ленивому рабу евангельскому, вкопавшему свой талант в землю (сиречь пес, что Бог дал, бросил)! Еще ж и сие воспомяну, какова злого нрава и упрямого ты исполнен! Ибо, сколь много за сие тебя бранивал, и не точию бранил, но и бивал, к тому ж сколько лет, почитай, не говорю с тобою: но ни что сие не успело, ничто пользует, но все даром, все на сторону, и ничего делать не хочешь, только б дома жить и им веселиться, хотя от другой половины и все противно идет[14]. Однакож всего лучше, всего дороже! Безумный радуется своею бедою, не ведая, что может от того следовать (истину Павел-святой пишет: како той может церковь Божиею управить, иже о доме свое не радит) не точию тебе, но и всему государству. Что все я, с горестию размышляя и видя, что ничем тебя склонить не могу к добру, за благо изобрел сей последний тестамент тебе написать и еще мало пождать, аще нелицемерно обратишься. Ежели же ни, то известен будь, что я весьма тебя наследства лишу, яко уд [часть тела, член] гангренный, и не мни себе, что ты один у меня сын и что я сие только в устрастку пишу: воистину (Богу извольшу) исполню, ибо за мое отечество и люди живота своего не жалел и не жалею, то како могу тебя, непотребного, пожалеть? Лучше будь чужой добрый, неже свой непотребный».
Реакция Алексея на это письмо оказалась противоположной той, которой ожидал отец. Призывы Петра вселили в него ужас, и он бросился к своим ближайшим доверенным людям за советом. Кикин посоветовал отказаться от прав на престол, сославшись на слабое здоровье. «Тебе покой будет, как ты от всего отстанешь, лишь бы так сделали; я ведаю, что тебе не снести за слабостию своею, а напрасно ты не отъехал [в Германию], да уж того взять негде». Вяземский, первый учитель Алексея, соглашался, что царевичу следует объявить себя неспособным нести тяжкое бремя короны. Алексей говорил и с князем Юрием Трубецким, который ему сказал: «Хорошо, ты наследства не хочешь; рассудите, что чрез золото слезы не текут ли? Тебе того не понесть». Тогда царевич взмолился, чтобы князь Василий Долгорукий уговорил царя позволить ему отречься от престола полюбовно и прожить остаток дней в деревенском имении. Долгорукий обещал поговорить с Петром.
Через три дня после получения отцовской декларации Алексей написал ответ: «Милостивейший государь батюшка! Сего октября в 27 день 1715 года, по погребении жены моей, отданное мне от тебя, государя, вычел, на что иного донести не имею, только, буде изволишь, за мою непотребность меня наследия лишить короны российской, буди по воли вашей. О чем и я вас, государя, всенижайше прошу: понеже вижу себя к сему делу неудобна и непотребна, также памяти весьма лишен (без чего ничего возможно делать), и всеми силами умными и телесными (от различных болезней) ослабел и непотребен стал к толикого народа правлению, где требует человека не такого гнилого, как я. Того ради наследия (дай Боже вам многолетнее здравие!) российского по вас (хотя бы и брата у меня не было, а ныне, слава Богу, брат у меня – есть, которому дай Боже здоровья) не претендую и впредь претендовать не буду, в чем Бога-свидетеля полагаю на душу мою и ради истинного свидетельства сие пишу своею рукою. Детей моих вручаю в волю вашу; себе же прошу до смерти пропитания. Сие все предав в ваше суждение и волю милостивую, всенижайший раб и сын Алексей».
Получив письмо Алексея, Петр увиделся с князем Василием Долгоруким, и тот передал царю свой разговор с царевичем. Казалось, Петр был согласен пойти навстречу желанию сына, и Долгорукий потом рассказывал Алексею: «Я с твоим отцом говорил о тебе. Я тебя у отца с плахи снял. Теперь ты радуйся, дела тебе ни до чего не будет». Если итог этого разговора в целом ободрил Алексея, то упоминание о плахе его вряд ли порадовало.
На самом деле Петр вовсе не был доволен. Его предупреждение царевичу вызвало не ту реакцию, на которую он рассчитывал, а смиренное письмо Алексея об отречении показалось уж слишком поспешным и безответственным. Как мог серьезный человек так легко отмахнуться от престола? Искренне ли его отречение? А даже если и искренне, то разве мог наследник великого престола просто уйти в тень и поселиться в деревне? Да будь он хоть крестьянин, хоть помещик, разве не останется он, пусть даже невольно, средоточием оппозиции своему отцу?
Целый месяц Петр размышлял над этими вопросами и ничего не предпринимал. Потом вмешалась судьба, и дело едва не разрешилось само собой. Во время пирушки у адмирала Апраксина царь подвергся сильному судорожному припадку и опасно заболел. Двое суток его главные министры и члены Сената не покидали комнаты рядом с его спальней, и 2 декабря положение стало настолько критическим, что царя причастили и соборовали. Но потом Петр одолел болезнь и стал мало-помалу поправляться. Три недели он пролежал в постели, потом долго не выходил из дома и наконец на Рождество смог отправиться в церковь, где люди увидели, как он худ и бледен. Пока царь болел, Алексей хранил молчание и только раз навестил отца. Возможно, это объяснялось тем, что Кикин предупредил царевича опасаться подвоха, он подозревал, что Петр притворяется больным или, по крайней мере, преувеличивает свою болезнь, и причастился нарочно, чтобы посмотреть, как окружающие, а особенно Алексей, поведут себя в ожидании его неминуемой кончины.
Оправившись, Петр стал обдумывать следующий шаг. Алексей поклялся: «Бога-свидетеля полагая на душу свою», что никогда не станет искать престола, но Петр боялся, что после его смерти на сына окажут влияние «большие бороды», то есть духовенство. Кроме того, Петр все еще всерьез мечтал обрести в сыне помощника – настоящего наследника трона. Поэтому он решил: Алексей должен либо быть с ним заодно, либо вообще отречься от мира и уйти в монастырь. 19 января 1716 года царевич получил второе письмо отца с требованием ответить немедленно: «Последнее напоминание еще. Понеже за своею болезнию доселе не мог резолюции дать, ныне же на оное ответствую; письмо твое на первое письмо мое я вычел, в котором только о наследстве вспоминаешь и кладешь на волю мою то, что всегда и без того у меня. А для чего не изъявил ответу, как в моем письме? Ибо там о вольной негодности и неохоте к делу написано много более, нежели о слабости телесной, которую ты только одну вспоминаешь. Также, что я за то несколько лет недоволен тобою, то все тут пренебрежено и не упомянуто, хотя и жестоко написано. Того ради рассуждаю, что не зело смотришь на отцово прощение, что подвигло сие остатнее писать; ибо когда ныне не боишься, то как по мне станешь завет хранить? Что же приносишь клятву, тому верить невозможно для вышеписанного жесткосердия. К тому ж и Давидово слово: всяк человек ложь. Також и истинно хотел хранить [клятву], то возмогут тебя склонить и принудить большие бороды, которые ради тунеядства своего ныне не в авантаже обретаются, к которым ты и ныне склонен зело. К тому же чем воздаешь рождения отцу свому? Помогаешь ли в таких моих несносных печалях и трудах, достигши такого совершенного возраста? Ей, николи! Что всем известно есть, но паче ненавидишь дел моих, которые я для людей народа своего, не жалея здоровья своего, делаю и, конечно, по мне разорителем оных будешь. Того ради остаться, как желаешь быть, ни рыбою, ни мясом, невозможно; но или отмени своей нрав и нелицемерно удостой себя наследником, или будь монах: ибо без сего дух мой спокоен быть не может, а особливо что ныне мало здоров стал. На что по получении сего дай немедленно ответ или на письме, или самому мне на словах резолюцию. А буде того не учинишь, то я с тобой, как с злодеем поступлю. Петр».
Этот ультиматум как громом поразил царевича. Или превратись в того сына, какого угодно видеть Петру, или будь монах! Первого Алексей сделать не мог; он старался двадцать пять лет, и ничего из этого не вышло. Но уйти в монастырь? Это означало отказаться от всего мирского, в том числе и от Евфросиньи. Тут вмешался Кикнн с циничным советом стать монахом, как велит отец. «Помни, – нашептывал он, – ведь клобук гвоздем к голове не прибит, можно его и снять». Алексей с радостью ухватился за этот выход. «Всемилостивейший государь батюшка, – писал он Петру. – Письмо ваше я получил, на которое больше писать за болезнию своею не могу. Желаю монашеского чина и прошу о сем милостивого позволения. Раб ваш и непотребный сын Алексей».
И вновь Петр был ошарашен внезапностью и полной покорностью Алексея. Кроме того, царь вот-вот собирался покинуть Россию и отправиться в долгое путешествие в Европу, времени до отъезда оставалось слишком мало, чтобы решить вопрос такой важности и сложности. За два дня до отъезда он посетил царевича: тот лежал в постели и трясся, как от озноба. Снова Петр спросил Алексея, что он решил делать. Тот поклялся перед Богом, что хочет стать монахом. Но Петр вдруг отступил, подумав, что ультиматум его был слишком суров и что надо дать сыну побольше времени на раздумье: все-таки постриг – дело серьезное. «Одумайся, не спеша, потом пиши ко мне, что хочешь делать, а лучше бы взяться за прямую дорогу, нежели в чернцы. Подожду еще полгода». Как только Петр вышел из дому, Алексей отшвырнул одеяла, вскочил и отправился на пирушку.
Когда Петр уехал из Петербурга в Данциг и дальше на запад, у Алексея камень с души свалился – отец был далеко, и страшная туча, нависшая над его жизнью, рассеялась. Он по-прежнему оставался наследником, и еще шесть месяцев можно было ни о чем больше не думать. Полгода казались вечностью. За это время с человеком, столь непоседливым и подверженным болезням, как его отец, все могло случиться. А пока царевич мог наслаждаться жизнью.
Когда откладываешь неприятное решение, полгода могут пролететь как одно мгновение. Так и случилось с Алексеем весной и летом 1716 года. Подошла осень, прошел срок, назначенный Петром, а царевич все тянул. Он писал отцу, но в письмах речь шла только о его здоровье и повседневных делах. Потом в начале октября пришло от Петра то письмо, которого боялся царевич. Оно было написано 26 августа в Копенгагене, в самом разгаре приготовлений к объединенному наступлению союзников на Сканию. Это письмо было окончательным ультиматумом отца сыну; царевичу надлежало ответить с тем же курьером: «Мой сын! Письма твои два получил, в которых только о здоровье пишешь, чего для сим письмом вам напоминаю. Понеже когда прощался я с тобою, испрашивал тебя о резолюции твоей на известное дело, на что ты всегда одно говорил, что к наследству быть не можешь за слабостию своею и что в монастырь удобнее желаешь; но я тогда тебе говорил, чтоб еще ты подумал о том гораздо и писал ко мне, какую возьмешь резолюцию, чего ждал семь месяцев; но по ся поры ничего не пишешь. Того для ныне (понеже время довольно на размышление имел), по получении сего письма, немедленно резолюцию возьми: или первое, или другое. И буде первое возьмешь, то более недели не мешкай, поезжай сюда, ибо еще можешь к действам поспеть. Буде же другое возьмешь, то отпиши куды и в которое время и день (дабы я покой имел в моей совести, чего от тебя ожидать могу). А сего доносителя пришли с окончанием; буде по первому, то когда выедешь из Петербурга; буде же другое, то когда совершишь. О чем паки подтверждаем, чтобы сие конечно учинено было, ибо я вижу, что время проводишь в обыкновенном своем неплодии».
Держа в руке это письмо, Алексей наконец принял решение – не идти ни одним из путей, указанных отцом, а бежать и укрыться там, где карающая рука отца не сможет дотянуться до него. Всего двумя месяцами раньше Кикин, уезжая сопровождать тетку Алексея, царевну Марию, в Карлсбад, шепнул царевичу: «Я поищу для вас места, где бы спрятаться». Кикин еще не вернулся, и Алексей не знал, куда ему ехать, и мог думать только об одном: скрыться от железной руки, которая вот-вот схватит его.
Алексей действовал быстро и увертливо. Он тут же отправился к Меншикову, объявил, что едет в Копенгаген к отцу и что ему нужно 1000 дукатов на дорогу. Он побывал в Сенате, призвал тамошних своих друзей хранить верность его интересам и получил еще 2000 рублей на расходы. В Риге он одолжил у одного купца 5000 рублей золотом и 2000 рублей другой монетой. На вопрос Меншикова, как он намерен поступить с Евфросиньей, Алексей сказал, что возьмет ее с собой до Риги, а оттуда отошлет назад в Петербург. «Лучше уж забирай ее совсем», – предложил Меншиков.
Уезжая из Петербурга, Алексей выдал свои истинные намерения только своему слуге Афанасьеву. Но по пути, за несколько миль до Либавы, он повстречал карету своей тетки, царевны Марии Алексеевны, ехавшей с лечения в Карлсбаде. Она сочувствовала и Алексею, и старозаветным обычаям, но слишком боялась Петра, чтобы открыто высказываться против него. Алексей сел к ней в карету и сначала сказал, что послушался приказа отца и едет, чтобы присоединиться к нему. «Хорошо, – ответила царевна, – необходимо слушаться его. Так угодно Господу». Тогда Алексей разрыдался и, глотая слезы, признался тетке, что хочет скрыться от Петра. «Куда же ты поедешь? – спросила перепуганная царевна. – Твой отец найдет тебя везде». Она советовала потерпеть, надеясь, что в конце концов Господь всех рассудит. От нее царевич узнал, что в Либаве в это время находился Кикин, и он отправился туда в надежде, что тот присоветует ему что-нибудь получше.
Кикин высказался в пользу Вены, поскольку император приходился Алексею свояком. Алексей ухватился за это предложение. В собственной карете он доехал до Данцига. Оттуда царевич в форме русского офицера, под именем Коханского, с Евфросиньей, переодетой мальчиком-пажом, и с тремя русскими слугами выехал в Вену через Бреслау и Прагу. Перед отъездом Кикин дал ему настоятельный совет: «Помни, если отец пришлет кого-нибудь уговаривать тебя, чтобы ты вернулся, не делай этого. Он тебе принародно отрубит голову».
Вечером 10 ноября 1716 года граф Шенборн, вице-канцлер императорского двора в Вене, уже собирался отойти ко сну, когда к нему в покои вошел слуга и объявил, что наследник русского престола, сын царя Петра, находится в прихожей и требует принять его. Пораженный Шенборн принялся поспешно одеваться, но не дав ему закончить туалет, в спальню ворвался царевич. Он метался по комнате из конца в конец в полуистерическом состоянии и, захлебываясь, взывал к изумленному австрийцу. Он говорил, что приехал просить цесаря спасти его жизнь. Что царь, Меншиков и Екатерина хотят лишить его престола, заточить в монастыре, а может быть, даже убить. «Я слабый человек, – говорил он, – но у меня довольно ума, чтобы царствовать. К тому же, – прибавил он, – только Богу, а не людям дано право даровать царства и назначать наследников престола».
Остолбеневший Шенборн глядел на молодого человека, который беспрестанно озирался по сторонам, будто опасаясь, что его гонители вот-вот ворвутся прямо в спальню. Наконец вице-канцлер успокаивающе поднял руку и предложил царевичу стул. Алексей проглотил комок, тяжело опустился на стул и попросил пива. У Шенборна пива не было, но он предложил посетителю бокал мозельского и начал дружелюбным и ласковым тоном задавать ему вопросы, желая убедиться, что перед ним действительно русский царевич.
Покончив с этим, Шенборн объяснил всхлипывающему принцу, что нельзя будить ночью императора, но что наутро ему обо всем доложат. А тем временем лучше всего царевичу вернуться к себе в гостиницу и, сохраняя инкогнито, оставаться там, пока не будет решено, что делать дальше. Алексей согласился и, пробормотав благодарность, снова залился слезами и вышел.
Приезд Алексея поставил императора Карла VI в щекотливое положение. Вмешаться в конфликт между отцом и сыном было бы рискованно. Случись в России бунт или междоусобная война, неизвестно, кто победит, а если Австрия окажет помощь обреченному проиграть, то как знать, какую форму примет месть победителя. В конце концов решили не принимать Алексея официально и не делать достоянием гласности его пребывание на имперской территории. С другой стороны, императору не следовало оставаться совершенно глухим к призывам родственника. Решили, что царевич инкогнито будет скрываться на территории империи, пока не удастся примирить его с отцом или обстоятельства не переменятся.
Два дня спустя со всеми предосторожностями Алексея с его немногочисленными спутниками (в числе которых была и Евфросинья, все еще в мужском платье) доставили в уединенный замок Эренберг в Тироле, в долине реки Лex. Там они и зажили в атмосфере полной секретности. Коменданту крепости не сообщили, кто его гость, и он думал, что это какой-то знатный поляк или венгр. Солдатам гарнизона запретили покидать замок на все время пребывания царевича; никого не отпускали в увольнение, и не разрешалось производить никаких замен в гарнизоне. К постояльцу замка следовало относиться как к гостю императорского двора, услужать ему с почтением, а стол его был обеспечен щедрым месячным содержанием в 300 флоринов. Всю корреспонденцию, адресованную гостю или исходившую от него, надлежало перехватывать и отсылать в Вену, в Имперскую канцелярию. Самое главное, не подпускать близко к замку никаких посторонних. Всякого, кто приблизится к воротам или попытается заговорить с охраной, предписывалось немедленно арестовать.
За толстыми стенами, в альпийском высокогорье, среди глубоких снегов, Алексей наконец-то ощутил себя в безопасности. Рядом была Евфросинья, еще четверо русских слуг и множество книг. Ему не хватало только православного священника, но его присутствие мешало бы сохранять инкогнито царевича. Однако Алексей умолял Шенборна прислать ему священника, если он заболеет или окажется при смерти. В эти пять месяцев его связь с миром осуществлялась через графа Шенборна и Имперскую канцелярию в Вене. Время от времени граф присылал ему весточку. «Начинают поговаривать, будто царевич погиб, – гласило одно из сообщений Шенборна. – Одни считают, что он бежал из-за жестокосердия отца, другие полагают, что его умертвили по отцовскому приказу. Третьи говорят, что его по дороге убили грабители. Никто точно не знает, где он находится. Прилагаю как курьез то, что пишут из Санкт-Петербурга. Царевичу рекомендуется в собственных его интересах хорошенько укрыться, потому что, как только царь вернется из Амстердама, начнутся усиленные розыски».
В России осознали, что царевич скрылся, гораздо позже, чем можно было ожидать. Царское семейство разъехалось кто куда: Петр в Амстердам, Екатерина в Мекленбург. Любое путешествие в те времена было делом небыстрым и ненадежным, так что все считали, что Алексей пробивается по заснеженным дорогам из Петербурга по берегу Балтики, чтобы присоединиться к армии, стоявшей в Мекленбурге на зимних квартирах. Задержка на целых несколько недель могла объясняться просто дорожными трудностями. И все же пришло время, когда о царевиче начали беспокоиться. Екатерина дважды писала Меншикову, чтобы справиться об Алексее. Один из слуг царевича, отправленный Кикиным ему вдогонку, потерял путешественников в Северной Германии и явился в Мекленбург к Екатерине с докладом, что проследил путь Алексея до Данцига, а там он как сквозь землю провалился. В эти-то первые недели поисков граф Шенборн и прислал беглецу, укрывшемуся в Тироле, январское донесение Плейера, австрийского представителя в Петербурге: «Так как до сих пор никто не проявлял особенного внимания к кронпринцу, то и его отъезд не вызвал большого интереса. Но когда старая царевна Мария вернулась с вод [из Карлсбада], она явилась в дом кронпринца и принялась плакать: „Бедные сиротки, без отца, без матери, как мне вас жалко!“ – а к тому же стало известно, что царевич доехал всего только до Данцига, вот тут-то все начали о нем расспрашивать. Многие высокопоставленные лица тайно присылали ко мне и к другим иностранцам разузнать, не получали ли мы писем с известиями о нем. Двое его слуг тоже являлись ко мне с расспросами. Они горько рыдали и говорили, что царевич здесь взял тысячу дукатов на дорогу, а в Данциге занял еще две тысячи и прислал им распоряжение тайно распродать его обстановку и заплатить по векселям, и с тех пор вестей от него не было. При этом люди перешептываются, что его вблизи Данцига захватили люди царя и увезли в отдаленный монастырь, но неизвестно, жив он или умер. Другие считают, что он уехал в Венгрию или какое-нибудь другое имперское владение».
Дальше Плейер, ненавидевший Петра, начал явно преувеличивать. «Тут все созрело для восстания», – сообщал он в Вену. Он пишет о заговоре, в результате которого, по слухам, Петр будет убит, Екатерина посажена в тюрьму, Евдокия освобождена, а Алексей взойдет на престол. Далее он приводит реестр жалоб дворянства, с представителями которого он, по всей видимости, беседовал. «И низкие и высокие ни о чем другом не говорят, как об оскорблении, которое терпели они сами и их дети, обязанные идти в матросы и корабельные плотники, хотя побывали за границей для изучения иностранных языков и потратили на это так много денег, и еще о разорении их имений из-за налогов и увода крестьян на строительство крепостей и гаваней». Письмо Плейера, которое Алексей отдал Евфросинье, чтобы она спрятала его в своих вещах, и которое позже попало в руки его следователей в Москве, сослужило царевичу плохую службу.
Петра, проводившего зиму в Амстердаме перед поездкой в Париж, беспокоили слухи об исчезновении сына, а когда они подтвердились, гнев и стыд овладели царем. Уже одного бегства достаточно было, чтобы унизить Петра; не говоря уже о том, что открытое неповиновение наследника непременно придало бы сил всем тем, кто надеялся в один прекрасный день повернуть вспять петровские реформы. Поэтому необходимо было отыскать царевича. В декабре генералу Вейде, командующему русскими войсками в Мекленбурге, было приказано в поисках царевича прочесать Северную Германию. На тот случай, если беглец окажется во владениях империи Габсбургов, к Петру в Амстердам был вызван русский резидент в Вене, Авраам Веселовский. Петр приказал ему незаметно начать поиски на имперских территориях и передал письмо, адресованное Карлу VI, с требованием выслать царевича для «исправления» к отцу в сопровождении вооруженной охраны, если он открыто или тайно появится в пределах империи. Гордость Петра страдала оттого, что ему пришлось написать такое письмо, и он велел Веселовскому не передавать его императору, если не подтвердится, что Алексей и вправду находится на австрийской территории.
Веселовский с тяжелым сердцем воспринял возложенную на него роль ищейки, но поехал из Амстердама в Данциг, чтобы напасть на след царевича. След вел из Данцига на юг, в Вену, и Веселовский обнаружил, что человек по имени Коханский, отвечающий описанию царевича, несколько месяцев тому назад проехал по этой дороге, двигаясь от одной почтовой станции к другой. В Вене след терялся, и из бесед с графом Шенборном, с принцем Евгением Савойским и даже с самим императором наш сыщик ничего не сумел разузнать. Помощь пришла в лице гвардейского капитана Александра Румянцева, гиганта ростом едва ли не с самого Петра, служившего царю личным адъютантом. В его задачи входило помочь Веселовскому захватить царевича – если понадобится, силой, – чтобы доставить его домой.
К концу марта усилия Веселовского и Румянцева начали приносить плоды. Подкупленный чиновник Имперской канцелярии намекнул, что стоило бы поискать в Тироле. Румянцев отправился в Тироль и узнал, что, по слухам, в замке Эренберг укрывают какого-то таинственного незнакомца. Он, насколько смог, подобрался поближе к замку и кружил возле него, пока наконец не углядел человека, в котором узнал царевича. Ошибки быть не могло. Вооруженный этими сведениями, Веселовский вернулся в Вену и вручил императору написанное в Амстердаме письмо царя. Он заявил, что ему доподлинно известно о пребывании Алексея в Эренберге, и совершенно очевидно, что он живет там с ведома имперского правительства. От его императорского величества почтительно потребовали честного ответа на запрос Петра по поводу его сына. Карл VI колебался, все еще не зная, как выпутаться из нежелательного затруднения. Он сказал Веселовскому, что сомневается в точности полученной из Тироля информации, но непременно во всем разберется. Потом он отправил имперского секретаря прямиком к царевичу сообщить о случившемся, показать ему письмо Петра и спросить, готов ли он вернуться к отцу. Алексея обуяла истерика. Он бегал из комнаты в комнату, рыдал, заламывал руки, громко причитал по-русски, и секретарю стало ясно, что он готов на все, лишь бы не возвращаться. Затем секретарь огласил решение императора: поскольку теперешнее укрытие обнаружено, а игнорировать требования царя невозможно, то царевич будет переведен в другое убежище в пределах империи – в Неаполь, отошедший под власть имперской короны четырьмя годами раньше по Утрехтскому договору.
Алексей принял это решение с благодарностью. Его тайно препроводили через Инсбрук и Флоренцию на юг Италии, а с ним «пажа» Евфросинью и слуг. В пути вся компания привлекала к себе внимание безудержным пьянством. В письме к графу Шенборну имперский секретарь замечал, что «до самого Тренто за нами следовали подозрительные люди; впрочем, все шло хорошо. Я принимал все мыслимые меры, чтобы удержать нашу компанию от частых и безмерных возлияний, но все напрасно». В начале мая беглецы добрались до Неаполя, и после обеда в траттории «Три короля» карета царевича въехала во двор замка Сант-Эльмо. Мощные коричневые стены и башни крепости, глядящие через синий Неаполитанский залив на Везувии, стали приютом царевича на следующие пять месяцев. Он прижился, пообвыкся, отогрелся на солнышке и принялся писать письма в Россию, чтобы известить духовенство и Сенат, что он еще жив, и объяснить, почему бежал. Со временем округлившиеся формы Евфросиньи (она ждала ребенка) выдали, к какому полу принадлежит «паж». Как шутил в письме к принцу Евгению граф Шенборн, «наконец-то признано, что наш маленький паж – женщина. Объявлено, что это любовница и необходимейшая персона».
К несчастью для влюбленной пары, они напрасно думали, что их убежище осталось нераскрытым. «Подозрительные люди», замеченные секретарем по дороге на юг, были не кто иные, как Румянцев со своими подручными, проследовавшие за царевичем через всю Италию и по пятам за ним въехавшие в Неаполь. Как только они удостоверились, что беглецы надолго вселяются в замок Сант-Эльмо, на север к царю Петру помчался курьер. Посланец нашел его в Спа, где царь отдыхал и пил воды после визита в Париж.
Услыхав, как обстоят дела, Петр страшно рассердился. Прошло девять месяцев, как сбежал царевич, и все это время, проезжая по иноземным государствам, посещая европейские дворы, царь нес на себе печать позора из-за бегства сына. Теперь же он понял, помимо всего прочего, что император не только скрыл от него присутствие Алексея в его владениях, но и, как свидетельствовал переезд беглеца в новое убежище в Неаполе, вообще не намеревался выдавать царевича. Петр снова написал императору, на этот раз уже прямо требуя возвращения своего беглого сына.
Чтобы доставить этот ультиматум в Вену, Петр избрал самого умелого из своих дипломатов, Петра Толстого. Этому мудрому старому лису с густыми черными бровями и холодным, властным лицом, было уже семьдесят два года. Он уцелел, несмотря на то что много лет назад поддерживал царевну Софью в борьбе между братом и сестрой. Он уцелел, хотя двенадцать лет прослужил послом России в Константинополе, где не раз его сажали в Семибашенный замок. И теперь, вернувшись с Петром из Парижа, Толстой получил свое последнее задание: он должен был ехать в Вену и добиться у императора ответа на вопрос, почему непокорный сын получил у него убежище. Толстому предстояло намекнуть Карлу VI на возможные последствия этого недружественного акта. Далее, если бы ему удалось увидеться с царевичем, он должен был вручить ему письмо Петра, в котором отец обещал сыну прощение, если тот вернется. Одновременно Толстой получил настоящий приказ Петра, надежно спрятанный в тайниках его души: привезти царевича в Россию любой ценой.
Толстой приехал в Вену и сразу же вместе с Веселовским и Румянцевым отправился к императору на аудиенцию. Там он предъявил письмо царя, в котором ясно говорилось, что Петру известно, где находится Алексей, и что он, как отец и как монарх, вправе требовать выдачи сына. Карл все выслушал, говорил мало, но обещал дать скорый ответ. Затем Толстой посетил герцогиню Вольфенбюттельскую, тещу Алексея, которая как раз приехала и Вену навестить свою дочь-императрицу. Он просил ее в интересах внуков – сына и дочери царевича – употребить свое влияние и содействовать возвращению беглеца. Она согласилась, так как хорошо понимала, что если царевич не подчинится отцу, то маленький Петр Алексеевич может быть лишен права на наследование.
18 августа собрался Имперский совет для рассмотрения сложившейся ситуации. Просто взять и отправить Алексея назад к Петру было невозможно. Ведь если бы потом оказалось, что обещание царя пощадить сына – не более чем уловка, то Австрию обвинили бы в причастности к гибели царевича. С другой стороны, в Польше и Северной Германии находились крупные силы русских. Зная крутой нрав Петра, в Вене боялись, как бы царь в ответ на ослушание не развернул войска и не обрушил их – вместо Карла XII – на Силезию и Богемию. Наконец решили написать Петру, что, по сути дела, все это время император оказывал царю дружескую услугу – пытался уберечь добрые отношения между отцом и сыном, не допустить, чтобы Алексей попал в руки враждебных государств. Император особо подчеркивал, что Алексей вовсе не пленник в Неаполе: он был и остается волен отправляться, куда ему будет угодно. Одновременно император дал указания вице-королю в Неаполе ни к чему не принуждать царевича и принять меры предосторожности, на случай, если русские захотят с ним покончить.
26 сентября 1717 года Алексея пригласили во дворец к неаполитанскому вице-королю. Когда его провели в зал, он с ужасом увидел рядом с вице-королем Толстого и Румянцева. Царевич задрожал; вице король, граф Даун, не предупредил его об их присутствии, подозревая, что в этом случае он ни за что бы не явился. Алексей знал, что великан Румянцев – приближенный отца, и ожидал что вот-вот блеснет сталь клинка. Но постепенно Толстой успокоил его ласковыми речами и убедил, что они приехали только затем, чтобы передать ему письмо Петра, выслушать его соображения и дождаться ответа. Все еще дрожа, царевич взял письмо и прочитал: «Мой сын! Понеже всем есть известно, какое ты непослушание и презрение воли моей делал, и ни от слов, ни от наказания не последовал наставлению моему, но, наконец, обольстя меня и заклинаясь Богом при прощении со мною, потом что учинил? Ушел и отдался, яко изменник, под чужую протекцию! Что не слыхано не точию междо наших детей, но ниже междо нарочитых подданных. Чем какую обиду и досаду отцу своему и стыд отечеству своему учинил! Того ради посылаю ныне сие последнее к тебе, дабы ты по воле моей учинил, о чем тебе господин Толстой и Румянцев будут говорить и предлагать. Буде же боишься меня, то я тебя обнадеживаю и обещаю Богом и судом его, что никакого наказания тебе не будет, но лучшую любовь покажу тебе, ежели воли моей послушаешься и возвратишься. Буде же сего не учинишь, то, яко отец, данною мне от Бога властию, проклинаю тебя вечно, а яко Государь твой, за изменника объявляю и не оставлю всех способов тебя, яко изменнику и ругателю отцову, учинить, в чем Бог мне поможет в моей истине. К тому помяни, что я все не насильством тебе делал, а когда б захотел, то почто на твою волю полагаться? Чтоб хотел, то б сделал».
Дочитав письмо, Алексей сказал посланцам отца, что передался под защиту императора потому, что отец надумал лишить его короны и постричь в монахи. Теперь же, когда отец обещает прощение, он, царевич, должен все как следует обдумать и взвесить, так что ответить сразу он не может. Через два дня, когда Толстой и Румянцев пришли снова, Алексей сказал им, что все-таки боится возвращаться к отцу и будет просить императора и дальше оказывать ему покровительство. Услышав такое, Толстой изменился в лице. Рыча от ярости, он метался по комнате и грозил, что Петр пойдет войной на империю, что в конце концов царь схватит сына – живым или мертвым – как предателя, что куда бы царевич ни бежал, спасения ему не будет, потому что Толстой с Румянцевым получили приказ не спускать с него глаз.
С глазами полными ужаса Алексей схватил вице-короля за руку, потащил его в соседнюю комнату, умоляя его гарантировать ему защиту императора. Даун, имевший приказ способствовать переговорам и одновременно – не допускать насилия, понимал, в чем состоит сложность положения его повелителя. Он успокоил Алексея, но про себя подумал, что сослужит службу обеим сторонам, если поможет уговорить царевича вернуться добровольно, и с этого момента вице-король начал действовать в пользу Толстого.
Толстой тем временем направил свой изворотливый ум на интриги, достойные константинопольских времен. При помощи 160 дукатов он подкупил секретаря вице-короля, чтобы тот шепнул царевичу, будто слышал, что император решил выдать сына разгневанному отцу. Затем, в разговоре с Алексеем, Толстой сказал, будто получил новое письмо от Петра, где объявлялось, что он едет сам – силой захватить сына и что русская армия вот-вот вступит в Силезию. Сам же царь намерен прибыть в Италию, продолжал Толстой. «А уж когда он сюда попадет, кто помешает ему встретиться с вами?» – спросил он. При мысли об этом Алексей побледнел.
И наконец безжалостный ум Толстого отыскал ключ, с помощью которого можно было воздействовать на Алексея: Евфросинья. Заметив болезненную привязанность царевича к этой крестьянке, он сказал вице-королю, что в ней-то и есть главная причина разрыва между отцом и сыном. Далее он высказал предположение, что Евфросинья продолжает отговаривать Алексея от возвращения домой, поскольку там ее положение будет сомнительным. Тогда, по настоянию Толстого, граф Даун приказал удалить девицу из замка Сант-Эльмо. Узнав об этом, Алексей сломился. Он написал Толстому, чтобы тот прибыл один к нему в замок, где они постараются прийти к соглашению. Толстой, уже почти выигравший эту партию, при помощи посулов и подарков уговорил Евфросинью просить своего возлюбленного вернуться домой. Она сделала то, о чем ее просили, и в слезах умоляла царевича бросить последнюю его отчаянную затею: он надумал бежать в Папскую область и отдать себя под защиту папы римского.
И эмоционально, и психологически Алексей был сокрушен и почти готов сдаться. Какой у него был выбор? Вернуться в Россию вместе с любовницей и получить прощение отца или лишиться и Евфросиньи, и защиты императора и оказаться во власти Толстого и Румянцева, а то и царя Петра. Поэтому, когда явился Толстой, царевич быстро уступил. Несмотря на колебания, страхи и дурные предчувствия, он все же сказал послу: «Я поеду к отцу с двумя условиями: пусть мне дадут спокойно поселиться в деревне и не отнимают у меня Евфросинью». Толстой, помня о приказе Петра любой ценой доставить царевича в Россию, сразу согласился. Мало того, он пообещал Алексею лично написать царю и испросить для него позволения немедленно жениться на Евфросинье. В письме Толстой цинично объяснял Петру, что этот брак всем продемонстрирует, что Алексей бежал не по серьезным политическим мотивам, а просто ради скандальной любви к крестьянской девке. Заодно это, продолжал Толстой, раз и навсегда отобьет всякое сочувствие, которое еще могло сохраниться у австрийского императора к бывшему его свояку.
Алексей написал царю – просил прощения и умолял исполнить те два условия, на которые согласился Толстой. 17 ноября Петр ответил: «Что просишь прошения, которое уже вам пред сим чрез господ Толстаго и Румянцева письменно и словесно обещано, что и ныне паки подтверждаю, в чем будь весьма надежен. Также о некоторых желаниях писал к нам господин Толстой [жениться на Евфросинье], которыя также здесь вам позволяется, о чем он вам объявит». Толстому Петр пояснил, что он разрешит этот брак, если Алексей по возвращении сам не передумает, но что заключен он должен быть либо на русской земле, либо на одной из недавно завоеванных территорий Прибалтики. Петр обещал также исполнить желание Алексея мирно поселиться в деревне. «Буде же сомневается, что ему не позволят, – писал царь Толстому, – ив том можно рассудить: когда я ему так великую вину отпустил, а сего малого дела для чего мне ему не позволить?»
С той минуты как Алексей решил вернуться и написал об этом императору в Вену, не могло быть и речи о том, чтобы удерживать его. Царевич выехал из замка Сант-Эльмо в сопровождении Толстого и Румянцева – он не торопился, на душе у него полегчало, и он совершил паломничество в Бари, на гробницу Святого Николая-чудотворца. Оттуда он направился в Рим, объехал святые места в ватиканской карете, был принят папой. В приподнятом расположении духа он добрался до Венеции, и там его уговорили оставить Евфросинью, чтобы ей, в ее деликатном положении, не пришлось зимой преодолевать Альпы.
Для осмотрительных конвоиров царевича, Толстого и Румянцева, как и для Веселовского, поджидавшего их под Веной, ехать через имперскую столицу было все равно что пройти сквозь строй. Алексей просил сделать в Вене остановку, чтобы он мог лично поблагодарить императора за гостеприимство. Но Толстой опасался, что кто-то из них или оба они передумают и вся его миссия пойдет прахом. Поэтому он распорядился так, чтобы Веселовский тайком провез их маленький отряд через Вену за одну ночь. И к тому времени как император услышал об этом, царевич и его спутники уже находились к северу от столицы, в городке Брюнн, в имперской провинции Моравия.
Карл был обеспокоен и рассержен. Его мучила совесть из-за того, чему он позволил совершиться в Неаполе. И чтобы успокоить себя, он решил побеседовать со своим родственником, когда тот поедет через Вену, и убедиться, что царевич и вправду по доброй воле возвращается в Россию. Конечно, император очень рассчитывал получить от Алексея подтверждение этому и поскорей распрощаться с гостем, доставившим ему столько волнений и неудобств. Но долг чести требовал, чтобы Алексей действовал добровольно; имперское достоинство не могло допустить, чтобы царевича уволокли силой. Поэтому спешно был созван Совет, и к губернатору Моравии графу Коллоредо отправился гонец с приказом задержать русских до тех пор, пока Алексей лично не подтвердит, что едет без принуждения и по своей доброй воле.
Увидев солдат, окруживших гостиницу, Толстой заявил, что никакого царевича среди путешественников нет. Он угрожал проткнуть шпагой любого, кто попытается войти в комнату Алексея, и обещал, что царь Петр так просто этого дела не оставит. Ошарашенный губернатор послал в Вену за новыми инструкциями, и ему снова приказали не выпускать отряд Толстого из Брюнна, не поговорив с царевичем, причем велели, если понадобится, применить силу. Тут Толстой отступил. Беседа была разрешена, хотя требованию Коллоредо говорить с Алексеем наедине не вняли, и Толстой с Румянцевым находились здесь же. При этих обстоятельствах Алексей отвечал односложно, говорил, что мечтает вернуться к отцу и что не остановился навестить императора, так как не имел придворного костюма и приличной случаю кареты. Игра была окончена. Декорум и дипломатический этикет соблюдены: губернатор Моравии, а в его лице и император сложили с себя все обязательства. Разрешение на выезд было получено. Через несколько часов Толстой раздобыл свежих лошадей и русские уехали. 21 января 1718 года они достигли Риги, то есть занятой Россией территории. Оттуда царевича отвезли в Тверь, недалеко от Москвы, – ждать, пока отец его вызовет.
Евфросинья осталась в Венеции, намереваясь выехать в более благоприятную погоду и не так поспешно. С дороги Алексей писал ей письмо за письмом, проникнутые любовью и заботой: «И ты, друг мой, не печалься, поезжай с Богом, а дорогою себя береги. Поезжай в летиге, не спеша, понеже в Тирольских горах дорога камениста: сама ты знаешь, а где захочешь, отдыхай, по скольку дней хочешь. Не смотри на расход денежный: хотя и много издержишь, мне твое здоровье лучше всего». Он советовал ей, где покупать лекарства в Венеции и в Болонье. Из Инсбрука он писал: «А здесь в Инбурхе, или где инде, купи колязку хорошую, покойную». Одного из ее слуг он умолял: «Делай что можешь – только чтобы Евфросинья не скучала и не печалилась»[15]. По приезде в Россию первой его заботой было отослать к ней женщин-служанок и православного священника. Последнее его письмо, написанное к ней из Твери, где он ждал вызова от отца, было обнадеживающим: «Слава Богу, все хорошо, и чаю меня от всего уволят, что нам жить с тобою, будет Бог изволит, в деревне и ни до чего нам дела не будет».
Алексей изливал ей душу, а его ненаглядная Евфросинья наслаждалась своим новым положением любимицы как сына, так и – благодаря ее содействию планам Толстого – отца. Она развлекалась в Венеции, каталась в гондоле, купила парчи на 167 дукатов, крестик, серьги и кольцо с рубином. В большинстве ее писем нет того нетерпения и страсти, которые испытывал ее любовник. На самом деле их писал секретарь, а малограмотная возлюбленная царевича обыкновенно приписывала большими кривыми буквами несколько строк, в которых просила прислать икры, копченой рыбы или гречки с ближайшим курьером.
В России весть о возвращении царевича возбудила смешанные чувства. Никто толком не знал, как его встречать: как наследника престола или как предателя, который дожидается решения отца на пороге Москвы. Французский дипломат де Лави выразил это странное, неловкое ощущение: «Приезд царевича доставил столько же радости одним, сколько горя другим. Те, кто принял его сторону, радовались – пока он не вернулся, – что свершится какой-то переворот. Теперь все изменилось. Интриганство приходит на смену недовольству, и все затихло в ожидании исхода дела. В целом его возвращение не одобряется, так как полагают, что его постигнет участь его матери». Некоторые наблюдатели, особенно из тех, кто надеялся, что наследник переживет и сменит на троне своего отца, были раздосадованы. Семен Нарышкин горько сетовал: «Иуда Петр Толстой обманул царевича, выманил». А вот слова князя Василия Долгорукого князю Гагарину: «Слышал ты, что дурак-царевич сюда едет потому, что отец посулил женить его на Афросинье? Жолв[16] ему – не женитьба!»
Утро. Бледное зимнее солнце встает над Москвой, и на заснеженные крыши древнего города ложится неясный свет. В 9 часов утра 3 февраля 1718 года в Тронном зале Кремлевского дворца собрались на важное совещание все вельможи России. Министры и другие высшие правительственные чиновники, верхушка духовенства, представители знатнейших родов сошлись здесь, чтобы стать свидетелями исторического события: лишения царевича прав на престолонаследие и провозглашения нового наследника русского трона. Драматичность и опасность момента подчеркивало присутствие в Кремле трех батальонов Преображенского полка, которые с заряженными мушкетами стояли в оцеплении вокруг дворца.
Первым прибыл Петр и занял свое место на троне. Потом Толстой ввел Алексея. Статус царевича стал ясен каждому: он был без шпаги, а следовательно, являлся арестантом. Алексей немедленно подтвердил это – он направился прямо к отцу, упал на колени, признал свою вину и просил простить его преступления. Петр велел сыну встать, и было оглашено письменное признание царевича: «Всемилостивейший государь-батюшко! Понеже узнав свое согрешение пред вами, яко родителем и Государем своим, писал повинную и прислал оную из Неаполя; так и ныне оную приношу, что я, забыв должность сыновства и подданства, ушел и поддался под протекцию цесарскую и просил его о своем защищении. В чем прошу милостиваго прощения и помилования».
Затем царь официально обвинил сына в том, что он не слушался отцовских приказов, пренебрегал женой, связался с Евфросиньей, дезертировал из армии и, наконец, позорно бежал в чужую страну. Петр во всеуслышание объявил, что царевич просит только сохранить ему жизнь и готов отречься от наследования. Из милосердия, продолжал Петр, он обещал Алексею прощение, но только при условии, что будет выявлена вся правда о его прошлых проступках и имена всех его сообщников. Алексей без возражений последовал за Петром в маленькую соседнюю комнату и поклялся, что только Александр Кикин да слуга Иван Афанасьев знали, что он задумал бежать. Затем отец с сыном вернулись в Тронный зал, где вице-канцлер Шафиров зачитал отпечатанный манифест. В документе перечислялись обвинения против царевича, объявлялось, что ему даровано прощение, но что он лишается наследства, и провозглашался новый наследник престола – двухлетний сын Екатерины, царевич Петр Петрович. Из дворца все собрание проследовало через двор Кремля в Успенский собор, где царевич поцеловал Евангелие и крест и поклялся на святых реликвиях, что после смерти отца станет верным подданным своего младшего сводного брата и не будет пытаться взойти на трон. Все присутствующие тоже принесли присягу на верность новому престолонаследнику. Вечером этот манифест был обнародован, и в следующие три дня всем жителям Москвы предлагалось явиться в собор и тоже присягнуть новому наследнику. Одновременно в Петербург, к Меншикову и в Сенат отправились гонцы с распоряжением привести к присяге Петру Петровичу как наследнику престола весь гарнизон, дворянство, горожан и крестьян.
Эти две церемонии в Москве и Петербурге, казалось, поставили в деле царевича точку. Алексей отрекся от притязаний на трон, провозглашен новый наследник. Чего же еще желать? Как оказалось, очень и очень многого. Страшная драма только начиналась.
Зачитанный на кремлевском заседании манифест Петра, в котором прощение ставилось в зависимость от того, назовет ли Алексей имена своих советчиков и доверенных лиц, внес в отношения отца с сыном новый оттенок. По сути дела, царь нарушил обещание, данное царевичу Толстым в замке Сант-Эльмо: там Алексею сулили безусловное прощение, если он вернется в Россию. Теперь же от него потребовали назвать всех «сообщников» и рассказать о всех подробностях «заговора».
Причина, конечно, состояла в терзавшем Петра желании выяснить, как далеко зашла угроза трону, а то и его собственной жизни. С каждым днем царь укреплялся в намерении узнать, кто из его подданных, а может даже из собственных советников и приближенных, втайне принял сторону сына. Он не мог поверить, что Алексей сбежал без чьей-либо помощи и без какого бы то ни было тайного умысла. Поэтому, с точки зрения Петра, налицо была уже не просто семейная драма, а политическое противостояние, от исхода которого зависело будущее всех его начинаний. Он сделал наследником другого сына, но Алексей был по-прежнему жив и на свободе. Мог ли Петр испытывать уверенность, что после его смерти те же вельможи, которые, опережая друг друга, подписывали присягу двухлетнему Петру Петровичу, не переменят столь же поспешно свои клятвы и не бросятся поддерживать Алексея? Более того, как мог он и дальше жить в окружении знакомых лиц, не зная доподлинно, где лицо, а где личина?
Измученный сомнениями, Петр решил добраться-таки до сути происшедшего. Первый этап расследования начался сразу же после оглашения манифеста, в Преображенском. Напомнив Алексею его обещание все открыть, Петр своей рукой написал список из семи вопросов, которые Толстой и передал царевичу вместе с предупреждением от царя, что, стоит ему хотя бы раз о чем-то умолчать или уклониться от ответа, он лишится полученного прощения. В ответ Алексей написал длинную бессвязную повесть о событиях своей жизни за последние четыре года. Настаивая, что только Кикин и Афанасьев заранее знали о побеге, он упомянул также еще ряд людей, которым рассказывал о себе и о своих отношениях с отцом. Среди названных оказались сводная сестра Петра, царевна Мария Алексеевна, Авраам Лопухин – брат первой жены Петра Евдокии, то есть дядя Алексея, сенатор Петр Апраксин – брат генерал-адмирала, сенатор Самарин, Семен Нарышкин, князь Василий Долгорукий, князь Юрий Трубецкой, царевич Сибирский, наставник царевича Вяземский и его духовник Игнатьев. Единственный человек, которого Алексей всячески старался обелить, была Евфросинья: «Она оныя письма спрятала в ларец… [и] о письмах твоих ко мне и от меня к тебе она не ведала. А когда я намерялся бежать, взял ее обманом, сказав, чтоб проводила до Риги и оттуды взял с собою и сказал ей и людем, которые со мною были, что мне велено ехать тайно в Вену для делания алиянцу против Турка и чтоб тайно жить, чтоб не сведал турок. И больше они от меня иного не ведали».
Заполучив список имен, Петр послал срочное распоряжение Меншикову в Петербург, где жило большинство из названных Алексеем. Как только прибыли курьеры, городские заставы закрылись, и из города никого не выпускали ни под каким видом. Крестьян, привозивших продукты на рынки, обыскивали при выезде, чтобы никто из провинившихся не сбежал, укрывшись в простых санях. Аптекарям запретили продавать мышьяк и всякий другой яд на случай, если кто-то из обвиняемых изберет иную форму бегства.
Убедившись, что город на замке, агенты Петра нанесли удар. В полночь дом Кикина потихоньку окружили пятьдесят гвардейских солдат. Офицер вошел, обнаружил хозяина в кровати, схватил его и прямо в халате и ночных туфлях забил в кандалы и железный ошейник и увез прежде, чем тот хоть слово успел сказать своей красавице жене. Вообще-то Кикин едва не сбежал. Он заранее понял, что ему грозит опасность, и подкупил одного из денщиков Петра, чтобы тот в случае чего его предупредил. Когда Петр писал приказ Меншикову, этот денщик стоял у царя за спиной и сумел все прочесть. Он немедленно вышел из дома и отправил гонца в Петербург. Но посланец подоспел через несколько минут после ареста Кикина.
Меншикову приказано было арестовать также князя Василия Долгорукого, генерал-лейтенанта, кавалера датского ордена Белого Слона и руководителя созданной Петром комиссии для рассмотрения «подлогов и расхищений по провиантской части». По общему мнению, он был в большой милости у Петра, ибо только что вернулся вместе с царем из длившегося полтора года путешествия в Копенгаген, Амстердам и Париж. Меншиков окружил дом Долгорукого солдатами, потом вошел и объявил князю царский приказ. Долгорукий отдал шпагу со словами: «Совесть моя чиста, а больше одной головы не снимут». Князя в кандалах доставили в Петропавловскую крепость. Тем же вечером Меншиков арестовал сенатора Петра Апраксина, Авраама Лопухина, сенатора Михаила Самарина и царевича Сибирского Василия. Кроме того, отправки в Москву ждали все слуги Алексея и еще девять человек в цепях.
В течение февраля в закинутую сеть попадало все больше и больше людей. В Москве и в Петербурге ежедневно шли аресты. Арестовали Досифея, епископа Ростовского, одного из самых влиятельных церковников в России, по обвинению в том, что он публично молился в церкви о здравии Евдокии и предрекал смерть Петра. Саму Евдокию и единственную оставшуюся в живых сводную сестру Петра, Марию, тоже арестовали и привезли в Москву на следствие. Петр сильно подозревал свою бывшую жену. Она состояла в сношениях с Алексеем и много бы выиграла, окажись ее сын на престоле. В тот день, когда Алексея лишили престолонаследия, Петр направил капитана гвардии Григория Скорнякова-Писарева в монастырь в Суздале, где Евдокия жила уже девятнадцать лет. Попав туда, Скорняков-Писарев обнаружил, что Евдокия давным-давно сбросила монашеское облачение и одевается как царственная особа. Он нашел на алтаре монастырской церкви запись «Молитвы за царя и царицу», в которой рядом стояли имена Петра и Евдокии, как будто царь никогда не разводился с женой. Наконец, Скорняков-Писарев открыл, что бывшая супруга и бывшая монахиня завела себе любовника, майора Степана Глебова, командира отряда, выделенного охранять ее в Суздале.
Сорокачетырехлетнюю Евдокию бросало в дрожь, когда она представляла себе, как отнесется ко всему этому гигант, некогда бывший ее мужем. Пока ее везли в Москву, она написала письмо и послала его вперед, чтобы оно попало к Петру раньше, чем она сама. Она молила: «Всемилостивейший государь! В прошлых годех, а в котором не упомню, при бытности Семена Языкова, по обещанию своему, пострижена я была в Суздальском Покровском монастыре в старицы и наречено мне было имя Елена. И по пострижении в иноческом платье ходила с полгода и, не восхотя быти инокою, оставя монашество и скинув платье, жила в том монастыре скрытно, под видом иночества, мирянкою. И то мое скрытие явилось чрез Григорья Писарева. И ныне я надеюся на человеколюбныя Вашего величества щедроты. Припадая к ногам Вашим, прошу милосердия, того моего преступления о прощении, чтоб мне безгодною смертию не умереть. А я обещаюся по прежнему быти инокою и пребыть в иночестве до смерти своея и буду Бога молить за тебя, Государя. Вашего величества нижайшая раба, бывшая жена ваша Авдотья».
Первоначальное обвинение против Евдокии не казалось слишком серьезным – письма, которыми обменивались Алексей с матерью, были редки и безобидны, – но Петр, раздраженный поведением бывшей жены, твердо решил доискаться до всех подробностей ее суздальского житья. Арестовали Глебова, отца Андрея – настоятеля монастыря и несколько монашек. Трудно поверить, что за двадцать лет никто не прослышал об образе жизни Евдокии и не донес об этом в Москву и что гнев Петра был вызван только оскорблением, нанесенным его чести. Скорее всего, ему не давала покоя уверенность в существовании заговора, нити которого могли идти через суздальский монастырь.
Арестанты стекались в Москву из Петербурга, Суздаля и других мест, и возле ворот Кремля собирались огромные толпы любопытных в надежде увидеть что-нибудь интересное или подхватить последние слухи. В Москву было вызвано высшее духовенство, придворные чины, генералы и гражданские чиновники и почти вся российская знать; ежедневные вереницы карет с вельможами и церковниками в сопровождении многочисленной челяди – тут было на что посмотреть.
Священнослужители понадобились, чтобы судить их собрата, епископа Ростовского Досифея. Его признали виновным, сорвали с него церковное облачение и передали светским властям для допроса под пыткой. Когда его раздевали, он обернулся к осудившему его духовенству и прокричал: «Разве я один виновен в этом деле? Загляните-ка в свои сердца, вы все! Что найдете там? Пойдите к народу, послушайте его. Что люди говорят? Чье имя услышите?» Под пыткой Досифей не признался ни в чем, кроме расположения к Алексею и Евдокии; не удалось ни выбить из него признания, ни доказать никаких его преступлений или подстрекательских речей. И тем не менее, как было и со стрельцами два десятилетия назад, уже сама уклончивость полученных от Досифея ответов, казалось, раздражала Петра и подстегивала его копать еще глубже.
Ведущей фигурой следствия был сам Петр, который то и дело мчался из своего дворца через весь город в сопровождении всего двух-трех слуг. Вопреки обычаю всех прежних московских царей, он представал не только как судия в древнем царском уборе, усыпанном самоцветами, восседающий во славе и мудрости на своем престоле, но и как главный обвинитель – в европейском платье: штаны, камзол, чулки и башмаки с пряжками, требующий правосудия от высших сановников державы, мирских и духовных. Стоя в Тронном зале, он гневно возвышал свой голос, доказывая, какой опасности подвергалось его царствование и как страшна государственная измена. Именно Петр излагал обвинение против Досифся, и когда царь закончил, епископ Ростовский был обречен.
К концу марта московская стадия следствия завершилась – совещание министров, заседавших в качестве временного верховного суда, вынесло свой приговор. Кикина, Глебова и епископа Ростовского осудили на медленную мучительную смерть; остальным назначили казнь попроще. Многих публично били кнутом и сослали. Второстепенные преступницы-женщины, как, например, суздальские монашки, подверглись принародной порке и были переведены в монастыри на Беломорье. Царицу Евдокию не стали наказывать телесно, но увезли в дальний монастырь на Ладожском озере. Там она оставалась под строжайшим надзором десять лет, до восшествия на престол ее внука, Петра II. Тогда она вернулась ко двору, прожила до 1731 года и умерла в правление императрицы Анны. Царевну Марию обвинили в подстрекательстве к неповиновению царю и посадили в Шлиссельбургскую крепость на три года. Ее выпустили в 1721 году, она вернулась в Петербург и в 1723 году скончалась.
Немало обвиняемых полностью оправдали или наказали легко. Царевича Сибирского сослали в Архангельск, сенатора Самарина оправдали. Обвинение против сенатора Петра Апраксина состояло в том, что он одолжил царевичу 3000 рублей при отъезде его из Петербурга в Германию. Когда в ходе следствия выяснилось, что Апраксин никаких сведений о задуманном бегстве иметь не мог и полагал, что Алексей едет к царю, он был также оправдан.
Князя Василия Долгорукого, признавшегося в сочувствии к царевичу, спасли от наказания мольбы его родственников, особенно старшего брата, князя Якова, который напомнил царю, что семейство Долгоруких издавна служит ему верой и правдой. Но все же Василий был лишен генеральского чина, его орден Белого Слона отослали обратно в Копенгаген, а самого его отправили в ссылку в Казань. Покидая Петербург, он получил разрешение попрощаться с царицей Екатериной. Он предстал перед ней в ветхом черном армяке, с длинной бородой и произнес долгую речь в свое оправдание, не забыв при этом пожаловаться, что ничего на свете у него не осталось, кроме того, во что он одет. Екатерина, мягкосердечная, как всегда, послала ему в подарок 200 дукатов.
Казнь осужденных на смерть происходила 26 марта на Красной площади, под стенами Кремля, при огромной толпе народа 200–300 тысяч человек, по свидетельству иностранных наблюдателей. Епископу Ростовскому и еще троим перебили молотом руки и ноги и предали несчастных медленной смерти на колесе. Еще худшая доля досталась Глебову, любовнику Евдокии. Сначала его били кнутом и жгли раскаленными прутьями и углями. Затем его растянули на доске, утыканной острыми шипами, вонзившимися в тело, и так оставили на три дня. Но он все равно не сознавался в измене. В конце концов он был посажен на кол. Рассказывали, что, когда он терзался в последних муках и деревянное острие пронзало его внутренности, к нему подошел Петр. Он предложил Глебову сознаться, и тогда его добили бы сразу, чтобы больше не мучить. Но Глебов будто бы плюнул Петру в лицо, и царь удалился.
Кикина, сознавшегося в том, что он советовал царевичу искать убежища у австрийского императора, тоже медленно замучили до смерти, время от времени приводя в чувство и давая отдохнуть, чтобы подольше продлить его страдания. На второй день его казни Петр подходил и к нему, Кикин на колесе все еще был жив и молил царя простить его и отпустить в монахи. Петр отказал, но проявил своеобразное милосердие – велел отрубить голову.
Девять месяцев спустя на Красной площади состоялся второй акт этого жуткого возмездия. Приятеля царевича, князя Щербатова, били кнутом, отрезали ему язык и вырвали ноздри. Наказали кнутом и еще троих, включая поляка-переводчика, служившего у Алексея. В отличие от русских, встречавших судьбу с великой покорностью, поляк изо всех сил сопротивлялся, отказался добровольно раздеться и лечь под кнут, так что пришлось сдирать с него одежду силой. Все эти люди остались в живых, но следующих пятерых умертвили. Это были Авраам Лопухин – брат Евдокии, духовник Алексея Игнатьев, слуга Афанасьев и еще двое людей из прислуги царевича. Всех приговорили к колесованию, но в последнюю минуту приговор смягчили и заменили на отсечение головы. Сначала умер священник, потом Лопухин, а за ним все остальные, причем последним пришлось класть головы на плаху, обагренную кровью первых.
Пока лилась вся эта кровь, Петр выжидал – еще не уверенный, что заговор раскрыт полностью, но зато убежденный, что сделанное справедливо и необходимо. Когда иностранный дипломат поздравил его с тем, что ему удалось выявить и поразить тайных врагов, царь согласно кивнул. «Если огонь встречает на своем пути солому и другую непрочную материю, то скоро распространяется, – сказал он. – Но если ему встретится железо и камень, он гаснет сам собой».
После московских пыток и кровавых казней у всех появилась надежда, что дело царевича закончено. Главные нити заговора, если таковые существовали, были уже выявлены и искоренены. Уезжая в марте 1718 года из Москвы в Петербург, Петр взял Алексея с собой. Отец с сыном путешествовали вместе, и это привело наблюдателей к мысли, что их отношения наладились. Но в душе Петра все еще бурлили страхи и подозрения, и его состояние сказывалось на всем государстве. «Чем больше я размышляю о запутанном состоянии дел в России, – писал в Париж де Лави, – тем мне непонятнее, как будет покончено с этими расстройствами. Большинство людей, – продолжал он, – все еще надеется и только ждет его [Петра] конца, чтобы погрязнуть в трясине лени и невежества». Главная проблема для Петра состояла в том, что хотя никакого заговора, по сути дела, не выявили, но все равно никто ему не доказал, что царевич – преданный сын, а все стоящие у трона – верные его подданные. Более того, ничего не было сделано для решения самого мучительного для Петра вопроса. Вебер в своем донесении так рассуждал об этом: «Возникает вопрос: что дальше делать с царевичем? Говорят, что его собираются отправить в очень далекий монастырь. Это не кажется мне вероятным, ведь чем дальше царь его зашлет, тем больше шансов он даст неуемной черни его освободить. Я думаю, что его снова привезут сюда и поместят в окрестностях Санкт-Петербурга. Я не буду тут решать, прав царь или нет, лишив его престолонаследия и наложив на него отцовское проклятие. Верно одно: духовенство, дворянство и простонародье почитают царевича как божество».
Вебер угадал точно. Алексей формально был свободен, но от него потребовали поселиться в доме по соседству с дворцом Екатерины, и Петр не спускал с него глаз. Царевич был настолько запуган, что этот надзор, казалось, его не тяготил. Он безропотно наблюдал за тем, как схватили его мать, наставника, исповедника, всех друзей и сторонников. Их допрашивали, пытали, ссылали, секли и казнили, а он смиренно стоял рядом, благодарный, что не наказывают его самого. Казалось, он думает только о женитьбе на Евфросинье. Во время пасхальной службы Алексей, как положено, поздравил Екатерину, а потом упал перед ней на колени и умолял повлиять на отца, чтобы тот позволил ему поскорее обвенчаться с Евфросиньей.
Молодая женщина прибыла в Петербург 15 апреля, но вместо того, чтобы сразу попасть в нетерпеливые объятия истосковавшегося возлюбленного, была немедленно арестована и доставлена в Петропавловскую крепость[17]. В ее вещах нашли черновики двух писем из Неаполя, написанных рукой Алексея, одно было адресовано Сенату, другое высшему православному духовенству. В письме к Сенату говорилось: «Превосходнейшие господа сенаторы! Как вашей милости, так, чаю, и всему народу, не без сумнения мое от Российских краев отлучение и пребывание по се время безизвестное, на что меня принудило от любезнейшаго отечества отлучитися не что иное, только (как вам уже известно) всегдашнее мое безвинное озлобление и непорядок, а паче же, что было в начале прошлаго года едва было и в черную одежду не облекли меня нуждею без всякой (как вам всем известно) моей вины. Но всемилостивый Господь, молитвами всех оскорбляемых утешительницы пресвятыя Богородицы и всех святых, избавил мя от сего и дал мне случай сохранит себя отлучением, от любезнаго отечества (которого, аще бы не сей случай, никогда бы не хотел оставить), и ныне обретаюся благополучно и здорово под охранением некоторыя высокия особы до времяни, когда сохранивый мя Господь повелит возвратитися в отечество паки, при котором случае прошу не оставите меня забвенна, а я всегда семь доброжелательный как вашей милости, так и всему отечеству до гроба моего. Алексей».
Текст письма к духовенству был очень близок к этому, но там Алексей прибавил, что мысль постричь его в монахи проистекает от тех же людей, «которые родительнице моей сие учинили».
Прошло четыре недели, прежде чем состоялось следующее действие драмы. В середине мая Петр надумал порознь расспросить обоих любовников, а потом устроить им очную ставку. Он взял Алексея с собой в Петергоф, а через два дня по заливу водой прямо из крепости привезли Евфросинью в закрытой лодке. Петр допрашивал обоих в Монплезире, сначала девицу, а потом сына.
И здесь, в Петергофе, Евфросинья предала Алексея и обрекла его на гибель. По доброй воле, не под пытками она отплатила своему царственному любовнику – за всю его страсть к ней, за все усилия ее защитить, за готовность отказаться от трона, лишь бы жениться на ней и тихо жить с нею вместе – тем, что возвела на него роковые обвинения. Она в подробностях описала их житье-бытье за границей, все страхи царевича, все его ожесточение против царя. Она рассказала, что Алексей несколько раз писал к императору и жаловался на отца. Что, узнав из писем Плейера о слухах, будто в русских войсках в Мекленбурге мятеж, а в подмосковных городах восстание, он радостно сказал ей: «Ты видишь, пути Господни неисповедимы». Прочитав в газете, что заболел царевич Петр Петрович, Алексей ликовал. Он без конца говорил ей о вступлении на престол и о том, как, став царем, он забросит Санкт-Петербург и все петровские завоеванные земли и сделает Москву своей столицей. Он распустил бы двор Петра и набрал свой собственный. Он бы забросил и флот – пусть корабли гниют. Он сократил бы армию до нескольких полков. Больше никаких войн он вести не собирался и довольствовался бы старыми границами России. Он бы восстановил древние права церкви и чтил бы их.
Свою роль Евфросинья представила таким образом, что получалось, будто Алексей вернулся в Россию только благодаря ее неустанным уговорам. Она заявила, что сопровождала его лишь потому, что он угрожал ей ножом и грозился зарезать, если она откажется. Она и в постель-то с ним ложилась, потому что он заставлял ее силой.
Показания Евфросиньи укрепили многие подозрения Петра. Позже в письме к регенту Франции Петр объявил, что сын «не признавался ни в каких злоумышлениях», пока ему не предъявили писем, найденных у его любовницы. «Из этих писем нам стали известны мятежные умыслы заговора против нас, и все их обстоятельства названная любовница официально и добровольна подтвердила без особенных расспросов».
Следующим шагом Петра было призвать Алексея и предъявить ему обвинения его возлюбленной. Эта сцена в Монплезире изображена на знаменитой картине Николая Ге (1871); царь, в тех самых сапогах, что и теперь хранятся в Кремле, сидит за столом в парадном зале, где пол выложен черно-белой плиткой. Его лицо сурово, одна бровь приподнята: он задал вопрос и ждет ответа. Алексей стоит перед ним, высокий, с вытянутым, осунувшимся лицом, одетый в черное, как и отец. Вид у него встревоженный, угрюмый, обиженный. Царевич смотрит в пол, не на отца, а рукой опирается на стол – ему нужна поддержка.
Это была решающая минута. Под взглядом Петра Алексей пытался выпутаться из петли, затягивавшейся все туже: он признался, что жаловался на царя в письме к императору, но письма этого не отослал. Признал и то, что писал в Сенат и к духовенству, но будто бы сделал это под нажимом австрийских властей, угрожавших в противном случае лишить беглецов своего покровительства. Тогда Петр приказал ввести Евфросинью, и она повторила все обвинения, глядя в лицо царевичу[18]. Мир для Алексея разом рухнул, и он стал сбиваться и путаться в показаниях. Он сознался, что письмо к императору в действительности все-таки было отослано. Да, он и вправду плохо говорил об отце, но был пьян. Была речь и о восшествии на трон, и о возвращении в Россию, но только после естественной смерти отца. Это он пояснил пространно: «Я думал, смерть отца близка, когда услышал, что у него что-то вроде падучей. Мне сказывали, что немолодые люди после припадка едва ли могут жить долго, и я рассудил, что он умрет самое позднее через два года. Я думал, что после его смерти смогу выехать из имперских владений в Польшу, а из Польши на Украину, где, я чаял, все встанут за меня. И я был уверен, что в Москве царевна Мария и большинство епископов тоже будут за меня. А что до простых людей, то я от многих слыхивал, что меня любят. Я твердо намеревался не возвращаться при жизни отца, кроме как в том случае, в котором вернулся, то есть когда сам отец меня призвал».
Петр не был удовлетворен. Он вспомнил слова Евфросиньи о том, что Алексей радовался слухам о бунте в русских войсках в Мекленбурге. А это означает, продолжал царь, что, если бы войска в Мекленбурге и вправду восстали, «ты бы принял их сторону уже при моей жизни».
На это Алексей отвечал бессвязно, но честно, и страшно навредил себе: «Если бы это оказалось правдой и они бы меня призвали, я бы присоединился к недовольным, но я не решил, должен я ехать к ним или нет, если меня не позовут. Скорее всего, если бы меня не позвали, я бы испугался туда ехать. Но если бы позвали, я бы поехал. Я думал, что они меня позовут только тогда, когда тебя уже не будет, потому что они задумали лишить тебя жизни, и я не верил, что они тебя свергнут и оставят в живых. Но если бы они меня призвали, даже при твоей жизни, я бы наверно поехал, если они оказались бы достаточно сильны».
Через несколько дней царю представили новые изобличающие улики. Петр распорядился, чтобы Веселовский, посол в Вене, потребовал у императора объяснений, почему царевича принуждали писать в Сенат и духовенству. 28 мая пришел ответ Веселовского. При австрийском дворе поднялся страшный шум. Вице-канцлер граф Шенборн был допрошен по делу в присутствии всех министров, после чего принц Евгений Савойский доложил Веселовскому, что ни император, ни граф Шенборн никогда не приказывали царевичу писать эти письма. Правда заключалась в том, что царевич написал их сам и послал графу Шенборну для передачи в Россию. Шенборн же по своей осторожности писем не отправил, и они остались в Вене. Словом, царевич солгал, да еще впутал в свою ложь имперский двор.
Это было уже слишком. Царевича арестовали и поместили в Трубецкой бастион Петропавловской крепости. Были созваны два верховных суда, один церковный, другой светский, чтобы решить, как поступить с узником. В состав церковного суда входила вся верхушка русской церкви, а в состав светского – все министры, сенаторы, губернаторы, генералы, многие гвардейскою офицеры. Прежде чем начались заседания судов, Петр, как рассказывает Вебер, в течение восьми дней по несколько часов на коленях молил Господа наставить его, как поступить, чтобы сохранить честь и не повредить благополучию страны. Затем 14 июня в зале Сената в Санкт-Петербурге начались слушания. Прибыл Петр в сопровождении духовных и светских членов суда, отслужили торжественный молебен, прося у Бога водительства в сем небывалом деле. Все собрание разместилось за столами, стоявшими в ряд, и тогда распахнулись двери и окна и пригласили публику: Петр хотел, чтобы все слышали, как идет разбирательство. Четверо молодых офицеров под караулом привели царевича, и начался суд.
Петр напомнил собравшимся, что долгие годы он ни разу не пытался лишить сына права на наследование трона. Наоборот, он всеми силами старался «заставить [Алексея] притязать на престол попытками доказать, что он его достоин». Но царевич, повернувшись спиной к усилиям отца, «совершил побег – бежал к императору, прося его помощи и защиты, чтобы он поддержал и помог ему даже военной силой… ради обретения российской короны». Алексей, по словам Петра, признал, что если бы мятежные части в Мекленбурге призвали его, чтобы их возглавить, то он поехал бы к ним даже при жизни отца. «Так что можно судить по всем этим обстоятельствам, что он думал взойти на трон, но не так, чтобы отец ему трон оставил, а своим путем, с иностранной помощью или силою восстания, даже при жизни отца». Кроме того, в ходе следствия Алексей непрерывно лгал и не хотел говорить всей правды. А так как прощение, обещанное ему отцом, зависело от полного и чистосердечного признания, то ныне это прощение недействительно. После обвинительной речи Петра Алексей «признался своему отцу и повелителю, в присутствии всего собрания властей мирских и духовных, что он виновен во всем поименованном».
Петр просил церковный суд – трех митрополитов, пятерых епископов, четверых архимандритов и других высших иерархов – посоветовать ему, что должен царственный отец делать с сим новым Авессаломом. Церковники отчаянно увиливали от прямого ответа. Это дело, утверждали они, не подведомственно церковному суду. Но принужденные Петром дать более основательный ответ, они свидетельствовали, что если царю угодно наказать своего сына, то Ветхий Завет позволяет сделать это (Исход 21, Левит 20: «Аще кто злоречит отцу своему или матери своей, смертию да умрет», и Второзаконие 21: «Аще кому будет сын непокорлив и губитель, не послушали гласа отца своего… да изведут его пред страцы града своего и пред враты места своего… и да побьют и мужи града сего камением и да умрет»). С другой стороны, сказали церковники, если царь желает проявить милосердие, то и тому есть много примеров в учении Христа – достаточно вспомнить притчу о блудном сыне.
Все еще недовольный этим невразумительным вердиктом, Петр обратился к 127 членам светского суда. Он приказал им судить его сына честно и объективно, «не флатируя (или не похлебуя) мне[19] и не опасаясь того, что сие дело легкого наказания достойно, и когда вы так учините осуждением, чтоб мне противно было, в чем вам клянусь Богом и судом Его, что в том отнюдь не опасайтеся, також и не рассуждайте того, что тот суд ваш надлежит вам учинить на моего, яко Государя вашего, сына не льстя нам и без лицеприятия». 16 июня Петр передал суду полномочия судить Алексея как любого другого подданного, обвиненного в измене «по принятой форме и с необходимым розыском» – то есть с применением пыток.
Получив эти распоряжения и заверения, суд призвал царевича в зал Сената и объявил ему, что «они очень опечалены его прежним поведением, но обязаны исполнить свой долг и, невзирая на его личность и на то, что он сын их всемилостивейшего монарха, его допросить». Сначала был допрос под пыткой. 19 июня Алексей получил двадцать пять ударов кнута. Эти страдания не исторгли у него новых признаний, и 24 июня пытку применили вновь. После пятнадцати новых ударов, от которых кровавыми лентами сходила кожа у него со спины, Алексей признался, что говорил своему духовнику, что желает смерти отцу. В этом жалком и униженном положении, готовый признаться в чем угодно, он сказал своему следователю, Толстому, что хотел даже заплатить императору за предоставление иноземных войск, чтобы с их помощью отнять у отца российский трон.
Этого было достаточно. Тем же вечером, 24 июня, высокий суд единогласно и без дальнейших обсуждений, «с сокрушением сердца и слез излиянием» произнес свой приговор. Алексей должен был умереть за «сверх бунтовскаго, мало прикладное в свете, богомерзкое, двойное, родителей убивственное намерение, а именно в начале на Государя своего, яко отца Отечествия и по естеству на родителя своего милостивейшаго». Подписи под приговором составляли почти полный список петровских сподвижников: первым стояло имя Меншикова, за ним – генерал-адмирала Федора Апраксина, канцлера Головкина, тайных советников Якова Долгорукого, Ивана Мусина-Пушкина и Тихона Стрешнева, сенатора Петра Апраксина, вице-канцлера Шафирова, Петра Толстого, сенатора Дмитрия Голицына, генералов Адама Вейде и Ивана Бутурлина, сенатора Михаила Самарина, Ивана Ромодановского, Алексея Салтыкова, князя Матвея Гагарина – сибирского губернатора и Кирилла Нарышкина, губернатора Москвы.
Окончательный приговор зависел от Петра; привести его в исполнение без царского утверждения и подписи было невозможно. Петр заколебался, прежде чем подписывать, но очень скоро события вышли из-под его контроля. Вот как Вебер описывает последний день трагедии: «На другой день, в четверг 26 июня ранним утром царя известили, что тяжкие душевные терзания и страх смерти ввергли царевича в апоплексический припадок. Около полудня другой вестник принес сообщение, что жизнь принца в большой опасности, после чего царь послал за важнейшими людьми своего двора и велел им оставаться при нем, пока третий посланец не сообщил ему, что положение принца безнадежно, он не доживет до ночи и жаждет видеть отца.
Тогда царь, сопровождаемый вышеназванными людьми, отправился к своему умирающему сыну, который при виде отца разразился слезами и, стиснув руки, говорил ему, что он прискорбно и гнусно оскорбил величие всемогущего Господа и царя, что надеется умереть от этой болезни и что даже если выживет, то все равно жизни недостоин, и потому лишь просит отца снять с него проклятие, которое тот наложил на него в Москве, простить ему все его тяжкие преступления, дать ему отеческое благословение и велеть, чтобы молились за его душу.
При этих жалобных словах царь и все присутствующие изошли слезами; Его величество дал трогательный ответ, в немногих словах представил все обиды, кои тот ему нанес, а потом дал ему прощение и благословил, после чего они расстались со многими слезами и причитаниями с обеих сторон.
В пять вечера прибыл четвертый гонец, гвардейский майор, чтобы сказать царю, что царевич крайне желает еще раз видеть его. Сначала царь не хотел исполнить просьбу сына, но наконец окружающие его уговорили, представив Его величеству, как жестоко было бы отказать в этом утешении сыну, который, находясь на грани смерти, возможно, терзается муками совести. Но едва успел Его величество ступить на свой шлюп, чтобы переправиться в крепость, пятый посланец принес весть о том, что принц уже скончался».
Как же на самом деле умер Алексей? Этого никто не знал тогда, не знает и сейчас. Смерть царевича породила слухи и споры сначала в Петербурге, потом по всей России, а потом и в Европе. Петр, обеспокоенный тем неблагоприятным впечатлением, которое эта таинственная кончина могла произвести за рубежом, велел разослать ко всем дворам Европы длинное официальное объяснение случившегося. Особенно он тревожился по поводу реакции французского двора, который он посетил совсем недавно, а потому отправил в Париж курьера с письмом к царскому послу, барону Шлейницу, для вручения королю и регенту. В письме Петр изложил все дело и ход судебного разбирательства с официальной точки зрения: «Светский суд, согласно всем Божьим и людским законам, должен был приговорить его [Алексея] к смерти, и только от нашей монаршей воли и от отеческого милосердия зависело простить его преступления или исполнить приговор. И об этом мы известили царевича, нашего сына.
Однако мы еще сомневались и не знали, как решить дело такой великой важности. С одной стороны, отцовское чувство склоняло нас простить его прегрешения, а с другой, мы видели те бедствия, в которые погрузится снова наше государство, и те несчастья, кои могут приключиться, если мы сжалимся над сыном. Среди этих треволнений Всевышнему… было угодно избавить и нас, и всю державу от всех страхов и бед и окончить дни нашего сына Алексея, который вчера преставился. Когда он осознал, сколь велики совершенные им преступления, и услышал смертный приговор, его поразил род апоплексии. После этого удара, но еще сохраняя рассудок и владея речью, он просил нас навестить его, что мы и сделали в сопровождении министров и сенаторов, несмотря на все причиненное нам зло. Мы застали его в слезах, говоривших об искреннем раскаянии. Он поведал нам, что чувствует на себе десницу Господню и что вскоре он будет держать ответ за все, содеянное в жизни, и что не сможет обрести утешения, если не получит прощения от своего Государя и отца. Затем он вновь говорил про все, что с ним случилось, с сознанием своей вины, исповедался, причастился святых даров, испросил нашего благословения и молил простить его преступления. Мы даровали ему прощение, как требует наш отеческий долг и христианская вера.
Его нечаянная, скорая кончина повергла нас в великую печаль… Мы рассудили, что следует известить вас обо всем с курьером, дабы вы имели полную информацию и положенным образом донесли сию весть до Его христианнейшего величества [короля Людовика XV] и Его королевского высочества регента герцога Орлеанского. Также в случае, если кто-нибудь задумает неподобающим образом осветить эти события, вы будете располагать правдивыми сведениями, чтобы опровергнуть… любые неверные и необоснованные речи».
Вебер и де Лави приняли официальное объяснение и донесли в свои столицы, что царевич умер от апоплексического удара. Но другие иностранцы усомнились, и в ход пошли разные сенсационные версии. Плейер сначала доложил, что Алексей умер от апоплексии, но через три дня сообщил своему правительству, что царевича обезглавили мечом или топором (много лет спустя бытовал даже рассказ, как сам Петр отрубил сыну голову); по слухам, в крепость привозили какую-то женщину из Нарвы – пришивать голову на место, чтобы тело царевича можно было выставить для прощания. Голландский резидент де Би доносил, что царевича умертвили, выпустив из него всю кровь, для чего ему вскрыли вены ланцетом. Позже говорили еще, что Алексея задушили подушками четверо гвардейских офицеров, и Румянцев был в их числе.
Записная книга Санкт-Петербургской гарнизонной канцелярии свидетельствует, что 26 июня около 8 часов утра в крепости собрались царь, Меншиков и еще восемь человек для присутствия на допросе с применением пытки – имя подследственного в журнале не указано. «И потом, быв в гварнизоне до 11 часа, разъехались, – записано далее. – Того же числа пополудни в 6 часу, будучи под караулом в Трубецком роскате в гварнизоне, царевич Алексей Петрович преставился». В «Поденных записках» (дневнике) Меншикова значится, что он тем утром ездил в крепость, где встретился с царем, потом прошел к царевичу Алексею, тяжело заболевшему, и пробыл у него полчаса. «День был при солнечном сиянии, с тихим ветром. В тот день царевич Алексей Петрович с сего свету в вечную жизнь переселился».
Правда же состоит в том, что для объяснения смерти Алексея не нужно никаких дополнительных причин – ни отсечения головы, ни кровопускания, ни удушения, ни даже апоплексического удара. Сорока ударов кнута хватило бы, чтобы убить любого здоровяка, а Алексей крепостью не отличался, так что душевное потрясение и страшные раны от сорока ударов по его тощей спине вполне могли его прикончить.
Но как бы там ни было, современники Петра считали, что смерть царевича – дело рук самого царя. Многие были потрясены, но при этом общее мнение сводилось к тому, что смерть Алексея разрешила все проблемы Петра. Как докладывал в Версаль г-н де Лави, «смерть принца не оставляет почвы для сомнений в том, что все семена восстания и заговора истреблены окончательно. Никогда еще смерть не наступала столь своевременно для восстановления общественного спокойствия и для избавления от страхов перед угрозой приближавшихся зловещих событий». Несколько дней спустя француз добавил: «Поведение царя заслуживает всяческих похвал».
Петр не уклонялся от обвинений. Хоть он и говорил, что это Господь призвал к себе Алексея, но никогда не отрицал, что сам предал Алексея суду, вынесшему смертный приговор. Царь не успел утвердить приговор, но был полностью согласен с решением судей. Не утруждал он себя и лицемерными изъявлениями горя. На следующий день после кончины царевича была годовщина Полтавы, и только что разыгравшаяся трагедия не заставила Петра отложить празднества или сделать их менее шумными. Он присутствовал на благодарственном молебне в честь победы, на пиру, а вечером на балу. Еще через два дня, 29-го числа, в Адмиралтействе спускали на воду 94-пушечный корабль «Лесная», построенный по собственному проекту Петра. Петр был там со всеми министрами, после чего, согласно одному источнику, «состоялось великое веселие».
И все же в церемониале отпевания и погребения царевича отразились мучительные противоречия, терзавшие душу Петра. Несмотря на то что Алексей умер осужденным преступником, погребальные службы проводились согласно его сану. Казалось, что теперь, когда Алексея не стало и он уже не представлял угрозы для отца, Петр хотел, чтобы ему оказывались все почести, подобающие царевичу. Наутро после кончины Алексея тело перенесли из камеры, в которой он умер, в Комендантский дом Петропавловской крепости, где его уложили в гроб и накрыли черным бархатом и богатым парчовым покровом. В сопровождении Головкина и других высших сановников государства гроб отнесли в церковь Святой Троицы и выставили для прощания, причем лицо и правая рука, по православному обычаю, оставались открытыми, чтобы все, кто хотел, могли дать последнее целование. 30 июня состоялась панихида и погребение. По распоряжению Петра никто из присутствующих мужчин не надел траура, хотя некоторые дамы были в черном. Иностранных послов на эти странные похороны члена царской семьи не пригласили и посоветовали не носить траура, так как сын государя умер преступником. Тем не менее священник избрал для панихиды слова Давида: «Сын мой Авессалом! сын мой, сын мой, Авессалом!» – и некоторые очевидцы говорили потом, что Петр зарыдал. Затем гроб отнесли из Троицкой церкви обратно в крепость, а Петр, Екатерина и все высшие сановники (в большинстве своем голосовавшие за смертный приговор Алексею) следовали за ним целой процессией с зажженными свечами в руках. В Петропавловском соборе гроб царевича поместили в новый склеп царской фамилии, рядом с гробом его жены, Шарлотты. К концу года Петр велел выбить новую медаль – словно желал увековечить некую победу. На медали изображены расступившиеся облака и горная вершина, озаренная солнечными лучами, а внизу надпись: «Горизонт очистился».
Что же сказать об этой трагедии? Была ли это просто семейная драма, столкновение характеров, когда грозный тиран-отец безжалостно терзает и в конце концов убивает своего жалкого, беспомощного сына?
В отношениях Петра с сыном личные чувства неразделимо переплетались с политической реальностью. Характер Алексея, конечно, усугублял противостояние отца и сына, но в основе конфликта лежал вопрос верховной власти. Двое монархов – один на троне, другой в ожидании трона – имели разные представления о благе государства и ставили перед собой разные задачи. Но каждый столкнулся с горьким разочарованием. Пока правящий монарх сидел на троне, сыну оставалось только ждать, но и монарх знал, что, как только его не станет, мечтам его придет конец и все повернется вспять.
Длинна история распрей в королевских домах, чего в ней только нет: и столкновения характеров между представителями разных поколений, и взаимная подозрительность, и попытки хитростью пробраться к власти, и нетерпеливое ожидание младших, когда же умрут старшие и выпустят власть из рук. Немало есть историй о том, как короли и принцы выносили приговор своим кровным родственникам за измену короне или, проиграв в борьбе, бежали из родной земли и искали убежища при иностранных дворах. При жизни Петра принцесса Мария, дочь короля Якова II Английского, помогла сместить отца с престола. Яков бежал во Францию дожидаться лучших времен, а когда он умер, его сын дважды высаживался на британском берегу, чтобы вернуть себе отцовский трон. Кого тут считать предателем? История неизменно наделяет этим именем проигравшего.
Во времена более отдаленные все подступы к престолам были густо залиты кровью королевских родов. Плантагенеты, Тюдоры, Стюарты, Капетинги, Валуа и Бурбоны из государственных соображений уничтожали своих царственных родичей. Легендарная Глориана[20] – Елизавета I Английская на протяжении двадцати семи лет держала в тюрьме свою кузину Марию Стюарт, королеву Шотландии, жизнь которой утекала бесплодно вместе с красотой, и наконец, не в силах смириться с тем, что Мария сменит ее на престоле, велела обезглавить пленницу. Кстати, сын Марии, Яков VI Шотландский, нисколько не был опечален смертью матери: путь к престолу Елизаветы был для него теперь открыт.
Убийство монархами собственных отпрысков – преступление более редкое. Подобное можно найти у древних греков, чьи трагедии вращаются вокруг неясных фигур, полумифических-полубожественных, или в Римской империи, где неприкрытое властолюбие и порочность правящей верхушки допускали любое преступление. В России Иван Грозный убил своего сына железным посохом, но он был взбешен и полубезумен. В смерти Алексея самым странным кажется то, что она была результатом хладнокровного и, по всей видимости, объективного судебного разбирательства. То, что отец мог стоять и смотреть, как пытают сына, кажется самым зверским из всех известных жестоких эпизодов в жизни Петра.
Но для Петра юридическая процедура была последним официальным шагом, необходимым для законной защиты государства и труда всей его жизни. Очевидно, что им руководила политическая необходимость, а не личная озлобленность. Более того, на взгляд Петра, он еще слишком нянчился с сыном. Кто из его подданных мог получать письмо за письмом, призыв за призывом, в которых царь умолял бы взяться наконец за дело и исполнить его волю? Это была уступка личным отношениям – уступка для Петра немалая.
Допросы выявили, что произносились предательские речи, питались жгучие надежды на смерть Петра. Многих наказали; так можно ли было осудить этих второстепенных виновников и оставить невредимым главного? Именно такой выбор стоял перед Петром, и его же он предложил суду. Сам Петр, разрываясь между отцовским чувством и преданностью делу всей своей жизни, выбрал второе. Алексей был осужден на смерть из государственных соображений. Как и для Елизаветы I Английской, это было тяжелое решение монарха, ставившего цель во что бы то ни стало уберечь государство, на создание которого он положил всю жизнь.
Действительно ли Алексей представлял для Петра угрозу уже при жизни царя? Учитывая характеры обоих, это кажется маловероятным. У царевича не было ни сил, ни желания возглавить бунт. Да, он хотел бы прийти к власти, хотел и смерти Петра, но единственной его программой было выжидать в уверенности, что он желанен всей Руси («А что до простых людей, то я от многих слыхивал, что меня любят»). Ну а если бы Алексей действительно сменил царя на троне, разве случилось бы все то, чего боялся Петр? Это тоже не кажется правдоподобным. Да, Алексей не довел бы до конца всех петровских реформ, кое-что повернулось бы по-старому. Но в целом изменилось бы немного. Алексей не был средневековым московским государем. Его вырастили наставники-европейцы, он учился на Западе и путешествовал по Европе, был женат на европейской принцессе, состоял в свойстве с императором Священной Римской империи. Россию не отбросило бы назад к кафтанам, бородам и теремам. История может замедлять шаг, но вспять она не поворачивает.
Наконец, похоже, что сам Алексей смирился с приговором суда и своего отца. Он во всем признался и просил прощения. Его жалкий, почти невольный бунт против великого царя провалился, любимая Евфросинья предала и покинула его, он обессилел от пыток. Может быть, он просто удалился из жизни, как хотел удалиться от правления страной – слишком усталый, чтобы жить дальше, не в силах более существовать во всеподавляющей тени человека, который был его отцом.
Когда Петр отменил наступление союзников на Швецию в сентябре 1716 года, Карл XII не мог знать, отложена ли высадка насовсем или только до весны. Поэтому он всю зиму просидел на самой южной оконечности Швеции, в Лунде близ Мальме, прямо через пролив от Копенгагена. Дом, в котором он жил, принадлежал одному профессору. Чтобы приспособить его к вкусам короля, некоторые комнаты были расширены и выкрашены в национальные цвета Швеции, синий с желтым. Весной во дворе выкопали новый колодец, посадили овощи и устроили два садка, чтобы держать там свежую рыбу для королевского стола.
В этом доме Карлу предстояло жить и работать почти два года. Летом его день начинался в 3 часа утра, когда солнце уже всходило и небеса озарялись светом. До семи он работал со своими секретарями или принимал посетителей. Затем в любую погоду король садился на коня и уезжал до двух часов – инспектировал многочисленные полки, размещенные вдоль берега. Обед, подававшийся во второй половине дня, проходил быстро и был очень прост. Единственным лакомством Карла был домашний мармелад, который ему регулярно присылала сестра Ульрика, обычно варившая его собственноручно. Столовый сервиз был оловянный, потому что серебряный уже давно продали, чтобы выручить денег на войну. В 9 часов король засыпал на соломенном матрасе.
В эти мирные месяцы Карл мог предаваться своим невоенным склонностям и интересам. Он посещал лекции и наслаждался дискуссиями с профессорами математики и теологии в Лундском университете. С придворным архитектором Тессингом король проектировал новые дворцы и общественные здания, чтобы украсить ими столицу, когда установится мир. Он придумал новые флаги и форму для некоторых полков, причем запретил использовать зеленый цвет – возможно, потому, что этот цвет носили петровские солдаты. Все находили, что король невероятно изменился, – из упрямого, запальчивого юнца, возмущавшего всю Швецию своими выходками, он превратился в мягкого, спокойного человека, который к своим тридцати четырем годам научился с большой терпимостью относиться к людским недостаткам и слабостям. Но в одном – самом главном – король не переменился: Карл XII твердо намеревался продолжать войну.
Из-за этого многие шведы считали, что король вернулся не к добру. С падением Штральзунда и Висмара у них отлегло от сердца, ведь потеря последних обломков империи означала конец войны. Жажда славы, и даже коммерческой выгоды, давно уже уступила место неодолимому желанию мира. Король знал об этих настроениях и так объяснял свои планы Ульрике, которая и сама разрывалась между стремлением к миру и верностью брату: «Это не значит, что я против мира. Я за такой мир, который будет оправдан в глазах потомков. Многие государства хотели бы видеть Швецию более слабой, чем она была когда-то. Нам не на кого рассчитывать, кроме самих себя». Новая война означала новых солдат и новые затраты, а Швеция была совершенно обескровлена. Половина сельскохозяйственных угодий не возделывалась – не хватало работников. Рыбные промыслы оказались заброшенными, международная торговля была уничтожена из-за блокады Швеции союзными флотами. Количество шведских торговых судов упало с 775 в 1697 году до 209 в 1718 году.
В этих обстоятельствах планы короля снова вести войска в бой заставили людей скрываться по лесам, лишь бы спастись от службы в армии. Их выволакивали из церквей посреди мессы, поднимали из шахт, выносили из кабаков. Ставили под ружье студентов и даже школьников. Некоторые отрубали себе пальцы или простреливали ноги, только бы не идти в армию, но по новому указу таким умникам полагалось получить тридцать плетей и все равно отправляться на службу. (Если же им удавалось так покалечиться, что в солдаты они уже не годились, то им давали шестьдесят плетей и отправляли на принудительные работы, как каторжников.) Один голландец-путешественник в Швеции заметил, что все возницы – это седовласые старики, женщины или мальчики не старше двенадцати лет. «Во всей Швеции я не видел мужчины в возрасте между двадцатью и сорока», – рассказывал он. Старые налоги повысились, появились новые поборы. Поземельный налог удвоился, а потом и утроился, повысился почтовый сбор и пошлины на всяческую роскошь – чай, кофе, шоколад, кружева, шелк, золотые и серебряные украшения, шубы, модные шляпы и кареты, так что все это мало-помалу почти совсем перевелось.
Казалось, даже такой король, как Карл, не сумеет добыть новых денежных и людских резервов в своей опустошенной и угрюмо притихшей стране. И если ему это удалось, то только потому, что рядом с ним появился необыкновенный человек, который взял на себя управление как внутренними, так и дипломатическими делами, – блестящий, неразборчивый в средствах, всячески оклеветанный и плохо кончивший барон Георг Генрих фон Герц. Это был дерзкий международный авантюрист, не имевший настоящей родины, но зато наделенный вкусом к власти и страстью к интриге. Он обладал гибким, изворотливым умом, позволявшим ему разрабатывать сразу несколько разных, иногда взаимоисключающих замыслов. О нем было сказано, что «он добился в двадцать раз больше, чем Талейран или Меттерних, располагая в двадцать раз меньшими возможностями».
Четыре года, с 1714-го по 1718-й, Герц, опираясь на власть короля, черной тенью маячил над Швецией. Сам по себе он был интересной личностью – высок, хорош собой, несмотря на искусственный глаз (сделанный из эмали взамен потерянного в студенческой дуэли), полон обаяния и к тому же блестящий собеседник. Он родился в Южной Германии, в знатной франконской семье, учился в Йенском университете, а затем, в поисках, где бы применить присущий ему дух авантюризма, пристроился ко двору молодого герцога Фридриха IV Гольштейн-Готторпского. Герцог, сотоварищ короля Карла по юношеским сумасбродствам, был женат на его сестре, Хедвиге Софии. Незадолго перед тем, как герцогу выступить на войну на стороне Карла, Хедвига София родила сына, нареченного Карлом Фридрихом. В 1702 году герцог погиб в битве при Клишове, сражаясь, как всегда, за Карла. Ему наследовал двухлетний сын, а настоящим правителем герцогства стал Георг Генрих фон Герц. При этом нужно учесть, что до тех пор, пока Карл XII оставался холостым и не произвел на свет законного наследника, младенец Карл Фридрих являлся его преемником на шведском троне.
Герц заправлял всеми делами в герцогстве. Он колесил по Европе, наведывался и к царю, и к королеве Анне, и к прусскому королю, и к ганноверскому курфюрсту. В 1713 году он задумал усилить позиции герцогства союзом с Россией, причем хотел скрепить этот союз браком между двенадцатилетним герцогом и старшей дочерью Петра, пятилетней Анной. Однажды Герц предложил Меншикову идею прорыть судоходный канал через голштинские земли в основании «датского» полуострова Ютландия, чтобы русские корабли попадали прямо из Балтийского в Северное море, минуя пролив и не подвергаясь ни поборам, ни обстрелам со стороны датчан[21]. Именно Герц устроил так, чтобы шведскую армию Магнуса Стенбока, победительницу при Гадебуше, преследуемую превосходящими силами саксонцев, датчан и русских, пустили в голштинскую крепость Тённинг. И он же через пять месяцев, когда осажденная армия уже не могла больше держаться в крепости, договорился об условиях ее сдачи.
Но при всех своих удачах скоро Герц ощутил, что маленькое голштинское герцогство – слишком тесная арена для его способностей. Он издавна восхищался Карлом XII, легендарным дядюшкой своего юного повелителя, и когда в ноябре 1714 года Карл появился в Штральзунде после своей знаменитой скачки через всю Европу, Герц тоже поспешил туда. Ему понадобилась всего одна долгая беседа с королем, чтобы снискать его расположение и выйти от Карла его неофициальным советником. Спустя еще немного времени Карл уже во всем полагался на него. Короля восхищала энергия Герца, широта его взглядов, аналитические способности и стремление осуществлять – подобно самому Карлу – широкие, крупномасштабные замыслы и делать решительные ходы, даже если средства для этого ограниченны. Карлу представлялось, что в управлении страной и в дипломатии Герц действует с таким же напором и удалью, как сам Карл – на войне.
С тех пор, до самой смерти Карла, Герц оставался для короля незаменимым. Он полностью взял в свои руки управление шведскими финансами и всеми важными государственными департаментами. Он сделался голосом короля, а то и его мозгом в шведской дипломатии. В феврале 1716 года он назвал себя директором финансов и торговли Швеции. По сути же дела, он стал премьер-министром при Карле, хотя никакого официального положения в Швеции не занимал и по-прежнему формально состоял на службе у племянника Карла, герцога Гольштейн-Готторпского.
Герц умел обращаться с королем. Одним из условий своего поступления на службу к Карлу он поставил королевское обещание, что все их контакты будут прямыми, без всякого посредничества. Барон знал, что лучше не обременять Карла по пустякам, которые его не интересовали. Если король не соглашался с ним при устном представлении какого-то дела, то Герц излагал его письменно в присущей ему четкой, отточенной манере – и, как правило, добивался своего.
Ощутив на себе умелую и безжалостную руку барона фон Герца, все слои шведского населения прониклись ненавистью к иноземцу – советнику короля. Бюрократы ненавидели его за то, что он осуществлял власть в обход нормальным управленческим каналам. Гессенская партия, сложившаяся вокруг сестры Карла Ульрики и ее мужа Фридриха Гессенского, ненавидела его потому, что воображала, будто он метит обеспечить престолонаследие в пользу своего юного голштинского хозяина и в обход их самих. А шведский народ ненавидел барона за то, с каким рвением и изворотливостью он принялся добывать новых солдат и деньги на войну в их изнуренной стране. Он выпустил бумажные деньги. Он повысил налоги, а потом взял и поднял их еще выше. Говорили, что он набивает собственные карманы, но это были несправедливые обвинения. В денежных делах Герц был совершенно честен. Он даже тратил свой небольшой личный доход, лишь бы ускорить мобилизацию ресурсов Швеции на новое военное начинание. За все это хозяйничанье взбешенные шведы прозвали Герца «великим визирем». Конечно, все знали, что он креатура короля, от короля же исходила и его власть. Пока за ним стоял Карл, Герц был несокрушим.
Если для простых шведов Герц олицетворял раздражавшую их внутреннюю политику, то король превыше всего ценил его как дипломата. В этом тонком деле барон был непревзойденным мастером, и Карл предоставил ему полную свободу устраивать плутни по всей Европе. Мнение Герца о положении Швеции было таково, поскольку страна не в силах победить всех своих врагов разом, то нужно заключить мир, а то и союз с одним из них, и вместе бороться с остальными. Карл мог либо помириться с Россией и обратить все силы против Дании, Пруссии и Ганновера, либо помириться с Данией, Пруссией и Ганновером, чтобы возобновить атаки на царя в Северной Балтике. Герцу больше нравился первый вариант – мир с Россией. Это означало бы, что придется пожертвовать Ингрией, Карелией, Эстонией, Ливонией, а вероятно, и Финляндией, и смириться с военно-морским и торговым засильем России на Балтике, но зато у Карла будут развязаны руки, чтобы отобрать потерянные германские земли – Померанию, Бремен и Верден, и, может быть, заодно ему удастся завладеть Мекленбургом и Норвегией. Возможно, Герц предпочитал этот вариант отчасти потому, что восстановление власти Швеции в Северной Германии пошло бы на пользу его юному голштинскому повелителю, но, кроме того, Герц был теперь склонен ставить могущество и решимость Петра гораздо выше, чем качества его союзников. Петр продемонстрировал упорное намерение удерживать и расширять свое «окно» на Балтике. Рост его флота, обширные операции его армии и несгибаемая воля царя убеждали в том, что даже самым отчаянным усилием Швеция не сможет с легкостью выбить русских, прочно уцепившихся за свои позиции на балтийском побережье.
Однако большинство ведущих шведских политиков не соглашалось с Герцем. Их вовсе не печалила потеря бывших германских владений Швеции. Они всегда считали, что географическое положение самой Швеции в империи – источник се слабости. И если уж предстояло продолжать войну, то они предпочитали заключить мир в Германии и отвоевывать прибалтийские провинции: щедрые земли Ливонии, этой шведской житницы, и крупным рижский порт с его богатыми таможенными поступлениями от русской торговли могли напрямую послужить возмещению великих потерь, понесенных страной в ходе войны.
Независимо от того, какое направление в конце концов избрала бы Швеция, самое главное достижение Герца состояло в том, что, благодаря его идее сепаратных мирных договоров и новых союзов, равновесие сил на Балтике опять оказалось в пользу Карла. Шли месяцы, Герц ловко использовал эту новую ситуацию, и всем стало ясно, что с этих пор от Швеции можно ожидать каких угодно новых маневров и комбинаций. Он провел переговоры с каждым из врагов Швеции, кроме Дании, – голштинец Герц собирался-таки заставить Данию сполна заплатить за все. Он действовал виртуозно. В мгновение ока его дипломатия превратила Швецию из жертвы, готовой вот-вот рухнуть под ударами мощной коалиции держав, в инициатора событий, выбирающего, кого из союзников удостоить мира, а кто станет объектом новых походов. Со времен Полтавы Швеция не обладала в Европе таким влиянием.
Герц заранее проверил, прочны ли узы между членами антишведской коалиции, и нашел их на редкость слабыми. Все союзники Петра побаивались растущей мощи России, но самое слабое место коалиции представлял собой личный антагонизм между Петром и английским королем Георгом I, который одновременно был курфюрстом Ганноверским. Зная об этом, Герц вступил в переговоры с обоими сразу – он понимал, что когда один монарх узнает, что и с другим ведутся переговоры, это автоматически усилит его позиции в отношении обоих партнеров. Сначала, в июне 1716 года, он отправился к Петру в Голландию. Петр его уважал, хотя в те времена, когда Герц заправлял делами крохотной Голштинии, его мечты вертеть царствами и империями только смешили царя. Он однажды сказал голштинскому посланнику Бассевичу: «Ваш двор, управляемый широкими замыслами Герца, напоминает мне ялик с мачтой от военного корабля – малейший боковой ветер опрокинет его». Но если этот человек взял в руки дипломатию Швеции – дело другое. Во время встречи Петр с Герцем обсуждали новое соотношение сил в Северной Европе, основанное на шведско-русском союзе, гарантом которого должна была стать Франция. По условиям мира, Россия отдала бы Швеции Финляндию, но сохранила бы все остальные свои завоевания, а Швеция могла беспрепятственно отнимать что сумеет у Дании и Ганновера. Герц знал, что Карл никогда не отдаст такие огромные территории, каких требует Петр; тем не менее он был доволен, что царь вообще пошел на переговоры, и еще до конца их встреч они сошлись на том, что следует как можно скорее созвать мирный конгресс на Аландских островах в Ботническом заливе (решили, что туда труднее будет проникнуть шпионам).
Агенты Герца позаботились, чтобы новости об этой встрече разошлись по Европе. И английский король Георг I, и датский король Фредерик IV встревожились, хотя Георг утверждал, что Петр никогда не заключит мира ценою Риги, а Карл XII тоже ни за что от нее не откажется. Тем не менее, как и предвидел Герц, все враги Швеции стремились теперь к соглашению. Георг I прислал к Карлу в Лунд посла с вестью, что если Швеция уступит Ганноверу Бремен и Верден, то он поможет Карлу выгнать русских с Балтики. Но Карл отказался.
Предполагаемое вторжение в Сканию временно прервало прямые русско-шведские переговоры, но, как только высадка союзников была отложена, Герц вернулся к своему плану. Летом 1717 года он обсуждал его в Голландии с князем Куракиным, который и подтвердил желание царя продолжать переговоры. Более того, Петру хотелось начать их как можно скорее, хотя зимой и весной 1718 года самой опасной и важной для Петра проблемой были не переговоры со шведами, а отношения с сыном – трагедия, которая заслонила от него и войну, и усилия покончить с нею. Отчасти из-за этого стороны встретились за столом переговоров только в мае.
Аландский архипелаг – скопление 6500 гранитных островков посреди Ботнического залива, покрытых сосновыми лесами и лугами. На острове Лофо возвели два больших барака для размещения делегаций. Петр сначала предложил вести переговоры в непринужденной обстановке, без церемоний и в скромных условиях; он даже высказал мысль поселить обе делегации в одном доме, чтобы у каждой было по комнате, но без стены между ними – так дело пойдет успешнее. Шведы же думали совсем иначе, и Герц прибыл на Лофо в сопровождении целой свиты дворян, секретарей, солдат и со столовым сервизом и серебром, которые одолжил у голштинского герцога.
Шведскую делегацию возглавляли сам Герц и граф Гилленборг, посол Швеции в Лондоне. Напротив них сидели русские во главе с генералом Яковом Брюсом, шотландцем, который отличился в Финской кампании, и советником по иностранным делам Андреем Остерманом. Остерман – вестфалец, привезенный в Россию вице-адмиралом Крюйсом, – был одним из способнейших иностранцев, которые сделали карьеру в России при Петре I. Он говорил по-немецки, по-голландски, по-французски, по-итальянски, по-латыни и по-русски. Вместе с Шафировым он сопровождал Петра в Прутском походе и участвовал в переговорах с великим визирем; в 1714 году он ездил в Берлин уговаривать пруссаков вступить в антишведскую коалицию.
Теперешняя схватка с Герцем была серьезным испытанием его ловкости, ведь если номинально русскую делегацию возглавлял Брюс, то по-настоящему дипломатическим искусством владел только Остерман. В некотором смысле ситуация была забавная: двое немцев – вестфалец Остерман и франконец Герц – восседали за столом переговоров, защищая интересы России и Швеции. Герцу был уже пятьдесят один год, он был старше и опытнее, но олицетворял слабеющие силы Швеции, тогда как тридцатидвухлетний, но не менее умелый Остерман – прибывающую мощь России.
В основе переговоров, как понимали обе стороны, лежало стремление Герца заключить мир с Россией, что позволило бы Швеции вернуть часть территорий, отнятых Петром, и при этом развязать себе руки для борьбы с врагами в Северной Германии. Петр был на это в общем-то согласен: он захватил больше шведских земель, чем ему требовалось или хотелось, и с готовностью отдал бы часть из них обратно в обмен на мирный договор, подтверждающий его права на все остальное. Но несмотря на это совпадение желаний в целом, в частностях те предложения и инструкции от обоих монархов, которые обе делегации держали под сукном, расходились так сильно, что договор мог состояться лишь чудом. Так, в качестве предварительного условия Брюс и Остерман выдвигали отказ шведов от Карелии, Эстонии, Ингрии и Ливонии; обсуждению подлежали только земли Финляндии к западу от Выборга. Герц слышал об этих условиях от Куракина предыдущим летом в Голландии, но, зная, как отнесется к этому Карл, не рискнул ознакомить его с ними. Вместо этого он постарался уговорить короля сначала пойти на переговоры, а уж потом надеялся склонить его на необходимые уступки. На Лофо Герц приехал с подписанными Карлом XII инструкциями, которые, выложи он их на стол, немедленно прервали бы всякие переговоры; король не только требовал, чтобы Россия вернула Швеции все отнятые провинции точно в таком состоянии, в каком они были до войны, но еще и выплатила Швеции компенсацию за то, что развязала «несправедливую войну».
На начальной стадии переговоров Герц блестяще разыграл свои карты. Та царственная пышность, которой он окружил себя, та деланная небрежность, с которой он выслушивал русские предложения, как будто это Карл, а не Петр был победителем, позволили ему создать сильную психологическую платформу и, уже опираясь на нее, излагать свои взгляды. Далее, он ловко воспользовался тем обстоятельством, что Швеция теперь оказалась в фокусе всей северной дипломатии. Брюс с Остерманом знали, что одновременно с Аландским конгрессом ведутся переговоры Карла с Георгом I. Герц намекнул, что эти переговоры, от которых можно было ожидать результатов для России неблагоприятных, близятся к удачному завершению. Под таким давлением русская сторона отступилась от своих предварительных условий, и Остерман предложил умеренное решение, по которому Россия отдала бы Швеции всю Ливонию и Финляндию, сохранив лишь Ингрию, Карелию и Эстонию. В конце этого первого раунда переговоров спор сосредоточился вокруг вопроса о ревельском порте. Шведы требовали вернуть его, как необходимый пункт для контроля над Финляндией, а русские наотрез отказывались на том основании, что без этого порта, запирающего вход в Финский залив, царский флот и морская торговля будут отданы на милость Швеции.
В середине июня, когда Герц собирался съездить в Швецию проконсультироваться с Карлом, Остерман, следуя указаниям Петра, потихоньку посулил Герцу, что если будет выработано соглашение, которое царь подпишет, то благодарность Петра примет обличье такой собольей шубы, какой свет не видывал, – и 100 000 талеров в придачу. Герц доложил Карлу ход дела; тот, как и предвидел барон, отклонил условия, сочтя их слишком выгодными для России, и отослал его обратно на Лофо продолжить переговоры.
Герц вернулся к середине июля, везя новые неожиданные предложения, которые, как выяснилось, исходили от самого Герца, но не от Карла. Как объяснил барон с глазу на глаз Остерману, Швеция уступит России Ингрию с Ливонией, а вопрос о Карелии и Эстонии они обсудят после. Другая часть плана заключалась в новом шведско-русском военном союзе, в рамках которого царь поможет королю завоевать Норвегию, Мекленбург, Бремен, Верден и даже часть Ганновера. Для Петра это означало бы войну против Дании и Ганновера. Поначалу Остерман стоял на том, что царь не согласится в открытую воевать на стороне Швеции, но взамен шведских территориальных уступок он мог бы поставить Карлу 20 000 солдат и 8 военных кораблей в качестве вспомоществования. Любопытно, что, если этот план был бы принят (Остерман особо это подчеркнул), Петр желал включить в договор особую статью, обязывающую Карла не подвергать себя опасности в военных кампаниях, так как успех всего замысла явно зависел от того, будет ли шведский король сам командовать войсками.
Окрыленный Герц отправился снова к Карлу, а Остерман вернулся в Санкт-Петербург посоветоваться с царем. Но триумф Герца был недолог. Карл преспокойно отклонил все то, о чем предварительно договорились Герц с Остерманом, на том основании, что нельзя отдавать балтийские провинции за ненадежные и существующие пока лишь в воображении приобретения в Германии. Наконец, немного уступив Герцу, король заявил, что если он и позволит царю сохранить Карелию и Ингрию, некогда принадлежавшие России, то Петр должен, «само собой разумеется, вернуть Ливонию, Эстонию и Финляндию, захваченные в несправедливой войне». «Прекрасно, – горько проговорил вполголоса Герц другому шведскому министру, – но есть одно маленькое затруднение: царь никогда их не отдаст». Опять Карл послал Герца на переговоры, на этот раз почти без каких-либо предложений в запасе. «Моя задача, – сказал он, уезжая, – одурачить русских, если они такие дураки, что позволят сделать это».
Положение Герца становилось все уязвимее. Его план опирался на идею скорого и взаимоприемлемого мира или с Россией, или с Ганновером, или с обоими, что встретило бы поддержку у большинства шведов. Иначе, как он прекрасно понимал, вся вина за возобновление войны падет лично на него. По возвращении на Лофо Герц услышал ответ Петра на свое прежнее предложение: царь не изменит ни одного из своих территориальных требований и отказывается участвовать вместе со Швецией в каком-либо союзе против Фредерика IV Датского или Фридриха Вильгельма Прусского. Он предоставит Карлу 20 000 русских солдат и 8 военных судов, чтобы они воевали под шведскими знаменами против Ганновера. Наконец, Остерман сказал Герцу, что царь устал от шведских проволочек, и заявил, что, если в течение декабря стороны не придут к соглашению, мирные переговоры будут прерваны. Герц поклялся честью, что вернется через четыре недели, и опять поехал консультироваться с Карлом, в это время находившимся с армией в Норвегии.
Четыре недели истекли, но Герц не появлялся. В последних числах декабря из Стокгольма прибыл курьер с новостями, ввергшими шведскую делегацию в замешательство и уныние: Герц арестован, всем кораблям запрещено покидать стокгольмский порт, вся переписка с заграницей задерживается. Еще десять дней никаких известий не поступало, а 3 января приехал шведский капитан, и на следующее утро шведские дипломаты сообщили Остерману и Брюсу, что Карл XII убит при осаде небольшого городка в Норвегии.
В одном из писем к Петру с острова Лофо Остерман прозорливо указал на крупный изъян в переговорах: не учитывалась вероятность, что Карла не окажется в живых, чтобы подписать договор. Остерман опасался, что король «по своей безрассудной храбрости рано или поздно или будет убит, или свернет себе шею на галопе». Тревоги Остермана имели под собой вполне серьезные основания. Все лето 1718 года, пока Герц сновал взад-вперед с предложениями и контрпредложениями к русским дипломатам, Карл был весьма далек от мысли заключать мир с Петром. Как всегда, король гораздо больше полагался на свой меч, чем на дипломатические интриги, раз уж требовалось найти выход из тупика. Поэтому для Карла смысл Аландского конгресса заключался прежде всего в том, что он позволял выиграть время; поскольку шли переговоры, Карл был уверен, что русские не нападут летом на его берега и что его новая армия не ослабеет в попытках отразить это наступление. Вырабатывая свою стратегию, Карл учитывал, что на тот момент Россия набрала большую силу, – лобовым ударом по русским завоеваниям на Балтике выбить оттуда царя было невозможно. Так что первым противником должна была стать Дания. И начать он решил с кампании по захвату южной Норвегии, а потом переправиться на Зеландию и Ютландию, чтобы окончательно вывести Данию из строя. Оттуда армия пойдет на юг, отвоевывать Бремен и Верден, и тут к его 50 000 шведов присоединятся 16 000 гессенцев, которых выставит его зять, Фридрих Гессенский. Во главе этой армии он, Карл, или принудит к миру, или оккупирует Ганновер, Пруссию и Саксонию – смотря что выберут их правители. Наконец, когда шведские позиции в Германии надежно укрепятся, он сможет опять пойти походом на Россию – конечно, если царь не захочет сам отдать земли, незаконно им захваченные. На все это, по словам Карла, могло уйти «сорок лет войны», но «для Швеции было бы губительнее согласиться на тяжелый и ненадежный мир со всеми сразу, чем решиться на долгую войну, происходящую вне пределов самой Швеции».
Первой целью была Норвегия, и в этот поход отрядили 43 000 войск. В августе 1718 года отряд вторжения был брошен на Тронхейм, а в октябре король выступил на Кристианию. Армия шла через гористую малонаселенную местность к западу от шведской границы, переходила вброд или переплывала реки и штурмовала поспешно возведенные норвежцами укрепления в горных проходах. К 5 ноября главная армия подошла к стенам Фредерикстена, сильной крепости на дороге в Кристианию. Карл подтянул тяжелую артиллерию, и началась классическая осадная операция.
С самого начала кампании Карл отдавал себе отчет в том, что это его последняя армия. Он не жалел сил для того, чтобы заразить солдат своим мужественным фатализмом, вдохнуть в них готовность выполнить любой приказ, и уж меньше всего заботился он о собственных удобствах и безопасности. Карл решил не требовать от своих офицеров и солдат того, на что не отважился бы сам. Зато когда армия увидит, как отчаянно король рискует собой, каждый солдат будет готов последовать за ним. Поэтому 27 ноября король лично повел 200 гренадеров по приставным лестницам на штурм Гильденлеве, внешнего укрепления крепости Фредерикстен. После этого он остался на передовой линии. И, хотя главный штаб шведской армии размещался в Тистедале, Карл ел и спал в маленькой хижине близ Гильденлеве, за первой линией окопов.
Во второй половине дня 30 ноября Карл приехал в штаб армии. Штабные офицеры в Тистедале заметили, что он выглядел озабоченным и печальным и что он сжег кое-какие отобранные им бумаги. Он надел свежее белье, чистую форму, сапоги и перчатки, в 4 часа дня снова вскочил в седло, помахал шляпой на прощанье и уехал на передовую. Слуга короля, Хультман, привез ему ужин, и Карл, казалось, повеселел. «Ты так вкусно кормишь, что придется сделать тебя старшим поваром», – добродушно пошутил Карл. Связывавшие обоих отношения позволили тому ответить: «Ловлю вас на слове, ваше величество».
После ужина Карл возвратился в первый ряд окопов, чтобы наблюдать за рытьем новых подступов, упорно продолжавшимся каждую ночь, когда темнота скрывала саперов от противника. В сумерках 400 солдат заработали лопатами и кирками, укрываясь за охапками хвороста. Норвежцы вывесили на крепостных валах горящую паклю, пропитанную смолой, и принялись стрелять из пушек зажигательными бомбами, чтобы осветить окрестности. Тем временем снайперы с крепостных стен вели постоянный огонь по шведским солдатам, трудившимся перед траншеями в пределах досягаемости мушкетного выстрела. Стреляли они метко: с 6 до 10 часов вечера было убито семеро шведских солдат и пятнадцать ранено.
Примерно в половине десятого Карл, находившийся в глубоком передовом окопе вместе с несколькими офицерами, решил подняться на бруствер и поглядеть, что происходит. Он выбил носком сапога две ступеньки в земляной стенке окопа, вскарабкался наверх и оперся локтями на бруствер. Его голова и плечи выступали над окопом, а кругом свистели мушкетные пули. Адъютанты стояли на дне траншеи – головы их доставали только до колен короля и страшно беспокоились. «Вам нельзя там оставаться, ваше величество», – сказал один из них, умоляя его спуститься вниз. Но те, кто хорошо знал Карла, постарались утихомирить других: «Оставьте. Чем больше его уговаривать, тем он больше будет высовываться».
Стояла туманная и облачная ночь, но факелы на крепостных стенах и частые вспышки зажигательных бомб кое-как освещали картину. Шведские саперы, работавшие перед траншеями, ясно видели, что Карл облокотился на край окопа, плечи его закутаны плащом и он подпирает рукой щеку. В таком положении он оставался довольно долго, пока его офицеры спорили, как бы вернуть короля вниз. Но король был в приятном расположении духа. «Не бойтесь», – проговорил он и остался на прежнем месте, выглядывая из окопа.
Вдруг люди, стоявшие внизу, услышали какой-то особенный звук, как будто «камень с большой силой шлепнулся в грязь» или «как будто кто-то с силой щелкнул пальцами у тебя над ухом». Карл не пошевелился, разве что уронил левую руку, на которую он опирался щекой. Он так и стоял над ними, поддерживаемый бруствером. Наконец один из офицеров понял, что случилось. «Господи Иисусе! – закричал он. – Король убит!» Карла опустили в траншею, где потрясенные офицеры увидели, что мушкетная пуля вошла в левый висок короля, пробила голову насквозь и вышла с правой стороны. Он умер мгновенно.
Чтобы дать себе время собраться с мыслями, офицеры выставили караулы у выходов из траншеи. Принесли носилки, тело положили на них и накрыли двумя плащами, чтобы не видно было, кто там лежит. Двенадцать гвардейцев, не подозревая, что у них за ноша, вынесли тело короля из траншеи и двинулись по дороге в тыл. Но один из гвардейцев споткнулся, носилки наклонились, и плащ, прикрывавший верхнюю половину тела, соскользнул. Как раз в эту минуту расступились облака и луна осветила мертвое лицо. Охваченные ужасом солдаты сразу узнали своего короля.
Смерть Карла моментально и решительно сказалась не только на осаде, но и на всем плане войны, прологом которой должна была стать Норвежская кампания. Даже норвежцы, оборонявшие Фредерикстен, поняли, что что-то случилось. «В одну минуту все стихло, и так продолжалось не только всю ночь, но и на следующий день», – рассказывал очевидец. Когда той же ночью потрясенные шведские командиры собрались в штабе в Тистедале, они поняли, что им больше нечего делать. Без Карла, без его руководства и воодушевляющего присутствия сама война казалась бессмысленной. Через два дня генералы официально прекратили Норвежскую кампанию. Солдат вывели из окопов, и провиантские телеги, на одной из которых лежало тело короля, покатили через холмы обратно в Швецию. После восемнадцатилетнего отсутствия Карл наконец вернулся в Стокгольм. Тело было бальзамировано и выставлено для прощания в королевском дворце.
Короля так долго не было в Швеции и так тяжко было возложенное им на страну военное бремя, что простой народ не слишком горевал. Но знавшие его близко были безутешны. Племянник короля, герцог Карл Фридрих Гольштейн-Готторпский, писал Совету в Стокгольм: «Мое сердце исполнено такой глубокой скорби, что я не в силах писать». Наставник и соратник короля, фельдмаршал Реншильд, незадолго до этого вернувшийся в Швецию в результате обмена пленными, вспоминал «этого бесподобного короля», в котором было столько ума, мужества, милосердия и доброты и который так безвременно ушел из жизни. «Нам будет его не хватать, когда придет победа, – говорил Реншильд. – Горестно видеть, как он, бездыханный, лежит перед нами».
Панихида состоялись в Сторчюрке – том соборе, где Карл короновался, а потом тело перенесли в церковь Риддархольм, место погребения шведских королей и королев. Он лежит там и поныне в саркофаге черного мрамора, накрытом бронзовой львиной шкурой, с короной и скипетром сверху. Напротив саркофага Карла, у противоположной стены церкви, стоит гробница из итальянского мрамора, в которой покоится другой легендарный герой Швеции, Густав Адольф. А над головами королей свисают со стен сотни штандартов и знамен – их военные трофеи, поблекшие от времени и постепенно рассыпающиеся в прах.
Петр стоял в окружении офицеров, когда ему сообщили о смерти его великого противника. Глаза царя наполнились слезами; он вытер их со словами: «Ах, брат Карл! Как мне тебя жаль!» – и распорядился о недельном трауре при русском дворе. В Швеции быстро решили вопрос престолонаследия. Будь жива старшая сестра Карла, Хедвига, герцогиня Голштинская, ему наследовала бы она, но Хедвига умерла в 1708 году и ее право перешло к ее сыну, молодому герцогу Карлу Фридриху, которому исполнилось восемнадцать к моменту смерти его дяди. Другой претенденткой была младшая сестра Карла, тридцатилетняя Ульрика Элеонора, жена герцога Гессенского Фридриха. Уже несколько лет, пока подрастал юный Карл Фридрих, обе партии враждовали, пытаясь упрочить свое положение на случай, если что-нибудь произойдет с Карлом.
Пока был жив король, он упорно отказывался сделать выбор между сестрой и племянником и провозгласить кого-то из них своим преемником. Конечно, он мог надеяться, что когда-нибудь и сам женится и произведет на свет наследника. Пока же он хотел сохранить любовь и поддержку как Ульрики, так и Карла Фридриха. Он держал молодого герцога подле себя и уделял особенное внимание его военному образованию. Он регулярно переписывался с Ульрикой и назначил ее мужа одним из главных своих советников и военачальников. Король считал, что впереди еще достаточно времени, чтобы сделать выбор, который болезненно омрачит отношения с одним из любимых родственников.
Фридрих Гессенский, муж Ульрики, смотрел на вещи гораздо прагматичнее. Перед норвежским походом он вручил своей жене список действий, которые ей надлежало предпринять в случае внезапной смерти короля: Ульрике следовало провозгласить себя королевой, короноваться и безжалостно арестовывать всякого, кто встанет у нее на пути. Его осмотрительность оказалась не напрасной. Карл Фридрих, как и сам Фридрих Гессенский, был с королем в Норвегии, когда прогремел роковой выстрел, так что Ульрика взошла на трон без помех. Поначалу молодой Карл Фридрих слишком горевал, чтобы бороться или хотя бы сожалеть о троне, а когда достаточно овладел собой, чтобы подумать о своем положении, было уже поздно. И тогда старший и более опытный Фридрих Гессенский легко убедил юношу, что его долг – верность тете Ульрике, ставшей королевой Швеции.
Смерть Карла внезапнее и сокрушительнее всего отразилась на судьбе Герца. Наутро после гибели короля Фридрих Гессенский послал двух офицеров арестовать барона «именем короля». Герц, который в этот же день вернулся с Аландских островов с последними новостями о ходе переговоров с русскими, был поражен и сразу же спросил: «А жив ли король?» Его бумаги и деньги были изъяты; из опасения, как бы он не наложил на себя руки, ему не давали ни ножа, ни вилки. Он провел ночь за чтением и написал краткое письмо родным, убеждая их в своей невиновности.
Все шесть недель, что Герц провел в заключении, тщательно подбирались такие статьи для обвинения его в государственных преступлениях, чтобы он не смог уйти от ответа. Его тюремщики боялись, что если он предстанет перед обычным судом как государственный изменник, то сможет добиться оправдания на том основании, что, не являясь подданным Швеции, он не может быть судим по шведским законам. И кроме того, Герц мог справедливо утверждать, что как слуга короля, а не государства, он действовал в полном соответствии с волей самого Карда. Он мог настаивать и на том, что не сделал ничего для собственной выгоды – не разбогател ни на грош.
И все же Швеция твердо решила уничтожить его. Для рассмотрения дела Герца назначили особую неофициальную комиссию. Его обвинили в преступлении, неизвестном дотоле шведскому законодательству, – он злодейски «отвратил покойного короля от любви к своему народу». Ему вменялось в вину злоупотребление доверием короля, которому он рекомендовал шаги, вредные для Швеции, например – продолжение войны. С самого начала Герц был обречен; напрасно он ссылался на неправомочность особой комиссии. Тот довод, что он как иностранец пользуется неприкосновенностью, тоже был отвергнут. Его ходатайство о предоставлении адвоката отклонили за ненадобностью. Барону не позволили вызвать свидетелей в свою защиту или получить очную ставку со свидетелями обвинения. Ему не разрешили письменно изложить аргументы в свое оправдание и запрещали приносить записи в судебное заседание. На подготовку ответного слова Герцу предоставили всего один с половиной день, так что он успел прочитать лишь пятую часть показаний против него. Поэтому он с неизбежностью был признан виновным и единогласно приговорен к отсечению головы с захоронением тела под эшафотом – знак особого позора. Он встретил приговор хладнокровно, но просил избавить свои останки от посмертного унижения. Однако непреклонная Ульрика велела исполнить приговор до конца. Герц взошел на эшафот мужественно и гордо и проговорил: «Вы, кровожадные шведы, получайте же голову, которой жаждали так долго!» Последние его слова, когда он положил голову на плаху, были: «Господи, вручаю тебе свою душу!» Голова его отлетела с первого удара, и тело зарыли на месте[22].
Когда и Карл XII, и Герц так внезапно и трагически выпустили бразды правления шведским государством, многие и в Швеции, и в других странах, естественно, ожидали коренных перемен. Действительно, смерть короля привела к быстрому свертыванию Норвежской кампании и тех обширных военных предприятий на континенте, о которых, вероятно, мечтал Карл. Но как ни странно, недели и месяцы уходили, а окончание Северной войны как будто нисколько не приблизилось. По вступлении на трон новая королева, Ульрика Элеонора, написала Петру, что хочет мира. Царь отвечал, что хотя он и не отступится от прежнего требования сохранить Ливонию, но готов заплатить Швеции миллион рублей за отказ от этой провинции. Ульрика отклонила этот предложение и выставила новые требования. Тут переговоры окончательно захлебнулись, и Брюс с Остерманом покинули Аландские острова.
Шведская монархия явно не спешила заключать мир, и за этим стояла растущая надежда на то, что, может быть, удастся дипломатическими средствами вернуть часть территорий, утраченных Швецией в войне. Сквозь густой покров тайны, почти непроницаемый для Петербурга, нарочно оставленного в неведении, начинали проступать контуры совершенно новой системы союзных отношений на Балтике. Герц стоял у истоков переговоров, и Карл их одобрял, но теперь, когда ни короля, ни дипломата не было в живых, дипломатическая игра продолжалась. И главную роль в ней играл твердолобый, упрямый немец, король Георг I Английский – храбрый, недоверчивый, некоторые говорили – глупый; но все знали, что однажды на что-либо решившись, этот человек ни перед чем не останавливался. Петр познакомился с ним двадцать лет назад, во времена Великого посольства, и еще несколько раз виделся с ним потом. Георг не слишком ему нравился, но не обращать на него внимания было нельзя. В последние годы Северной войны ключ к ее завершению держал – так, по крайней мере, тогда казалось – именно король Георг в своих короткопалых толстых руках.
Утром 29 сентября 1714 года над Темзой стоял такой густой туман, что новый английский король не мог подняться по реке, чтобы ступить на берег своей новой столицы. Вместо этого пришлось его кораблю вместе с эскортом из английских и голландских военных судов стать на якорь ниже Гринвича, и Георга на веслах переправили на берег сквозь непроглядную сырую мглу. Там его ожидали, стоя перед колоннадой величественного Королевского морского госпиталя, построенного Реном, все знатнейшие люди Англии – и виги, и тори, – разодетые в бархат и атлас. Король сошел с лодки и приветствовал своих подданных; церемония осложнялась тем обстоятельством, что монарх не говорил по-английски, а из его подданных мало кто знал немецкий. К герцогу Мальборо, униженному королевой Анной и ее министрами-тори, король постарался проявить особое благоволение. «Дорогой герцог, – сказал он на французском языке, знакомом также и Мальборо, – надеюсь, теперь ваши невзгоды позади».
Приглашать иностранного принца для вступления на английский престол становилось в Англии делом обычным. Всего за сто с небольшим лет это случилось трижды – ради сохранения протестантской религии на царствие были приглашены Яков I, Вильгельм III, а теперь и Георг I[23]. Права Георга Людвига на английский престол основывались на том, что его мать приходилась внучкой Якову I. Однако нельзя не отметить, что ехал он в Англию неохотно. Как ганноверский курфюрст он правил одним из самых сильных германских государств Священной Римской империи с богатыми сельскохозяйственными угодьями и развитым горным делом. Ганновер по площади и по населению составлял десятую часть Великобритании. Его армия закалилась в одиннадцатилетней войне с французами, а курфюрст выступал в роли одного из ведущих союзных военачальников наряду с герцогом Мальборо и принцем Евгением. Среди европейских держав Ганновер «весил» почти столько же, сколько Дания, Пруссия или Саксония. Это было процветающее, симпатичное, гордое маленькое государство.
Георг Людвиг согласился вступить на английский престол во многом по той же самой причине, что и принц Оранский двадцатью шестью годами раньше – чтобы при помощи Англии добиваться своих целей на континенте. Как курфюрст Ганноверский Георг Людвиг был в Европе фигурой значительной, но сан английского короля делал его одним из владык Европы, более могущественным, чем его сюзерен, австрийский император.
Через два дня после высадки в Гринвиче Георг торжественно въезжал в Лондон, и тут-то англичане получили первую возможность взглянуть на своего нового короля. Это был коротенький человечек пятидесяти четырех лет, с очень белой кожей и голубыми глазами навыкате, которые стали отличительной чертой его царственных потомков на протяжении последующих двух столетий. Георга воспитывали как солдата, и он стал пусть не блестящим, но храбрым и умелым военачальником. Привычки у него были армейские, вкусы простые и домашние. Новые подданные пришлись ему не по душе. В отличие от послушных немцев, англичане оказались заносчивыми, обидчивыми, все время норовили спорить и твердо держались убеждения, будто король должен делить власть с парламентом. При всяком удобном случае Георг уезжал в Ганновер, а уж попав туда, сидел там месяцами, к огорчению своих английских министров. Он демонстрировал откровенное пренебрежение к новым подданным, не потрудившись даже научиться их языку. Со своей стороны, и англичане не любили Георга и брюзжали по поводу его тупости и черствости, его министров-немцев и уродливых любовниц. Их устраивало в нем только одно – его религия, да и то он был лютеранин, а не англиканец.
В Лондоне король по возможности избегал церемоний. Он жил в двух комнатах, и ухаживали за ним двое турецких прислужников, взятых в плен в военных кампаниях, где он участвовал как имперский генерал. Больше всего он дорожил обществом своих двух любовниц-немок, из которых одна была высока, худа и костлява, а другая столь дородна, что лондонская толпа дала им прозвище «Слон и Ладья». Георг был заядлым картежником и часто ходил в гости куда-нибудь, где мог поиграть в непринужденной обстановке с немногими своими закадычными друзьями. Король любил музыку и был восторженным почитателем Георга Фридриха Генделя, который и перебрался из Германии в Англию во многом по настоянию своего царственного патрона.
Георг I ненавидел своего сына. Стоило появиться принцу Уэльскому, как его лицо багровело, а глаза бешено сверкали. Король не упускал случая задеть или унизить наследника резкими оскорбительными замечаниями. Такое отношение вызывало у принца ответные приступы ярости, но ему оставалось только ждать. Наконец король завладел детьми, принца, а ему самому запретил являться ко двору. Посредницей между этими непримиримыми врагами, отцом и сыном, выступала невестка короля, Каролина Аншпахская, принцесса Уэльская – голубоглазая красавица с льняными волосами и дивной фигурой, наделенная большим умом и житейской смекалкой. Именно такие женщины вызывали у короля неподдельное восхищение, и то обстоятельство, что она досталась ненавистному сыну, только усиливало его неприязнь к молодому человеку.
По вступлении на английский трон Георг I твердо вознамерился поставить всю мощь Англии на службу интересам Ганновера. Ему давно не давали покоя оказавшиеся в руках шведов Бремен и Верден, контролировавшие устья Эльбы и Везера, тем самым отрезая его владения в Ганновере от выхода к Северному морю. Теперь, когда шведская империя, казалось, была на краю гибели, он хотел примкнуть к победителям, чтобы участвовать в разделе добычи. Вот почему в 1715 году Ганновер – но не Англия – вступил в антишведскую коалицию. Как объяснял царю Петру эту запуганную ситуацию его посол в Копенгагене Василий Долгорукий, «хоть английский король и объявил войну шведам, но только как курфюрст Ганноверский, а английский флот вышел [в Балтийское море], только чтобы защищать своих купцов. Если шведский флот атакует российский флот вашего величества, не следует думать, что англичане вступят в борьбу со шведами».
Несмотря на это разъяснение, Петр, который годами добивался вступления и Ганновера, и Англии в войну со Швецией, был доволен. А когда он услышал, что британский адмирал сэр Джон Норрис прибыл на Балтику во главе восемнадцати линейных кораблей, охранявших 106 торговых судов, царь был от радости сам не свой. Во время первого захода Норриса в Ревель царь находился в Кронштадте, но, услыхав о визите британца и о том, что Норрис снова собирается в Ревель, Петр поспешил туда с русской эскадрой. Вернувшись, адмирал застал там Петра с девятнадцатью русскими линейными кораблями. Норрис пробыл в Ревеле три недели, в течение которых офицеры обоих флотов задавали друг другу роскошные пиры. Екатерина и почти весь петровский двор находились там же, и Норрис угощал всех обедом на борту флагманского корабля. Во время этого визита Петр обследовал английские корабли от килей до стеньг, а Норрису разрешили свободно осматривать российские суда. Он видел три новых шестидесятипушечных корабля, построенных в Петербурге, о которых сказал, что они ни в чем не уступают лучшим судам британского флота того же класса, а красотой отделки их даже превосходят. В завершение визита Петр горячо уговаривал Норриса возглавить российский флот, и, хотя адмирал отказался, царь подарил гостю свой портрет в алмазах.
С тех пор каждое лето до смерти Карла XII (то есть в 1715, 1716, 1717 и 1718 годах) Норрис возвращался на Балтийское море с британской эскадрой и с прежним заданием: не ввязываться в бой со шведами, пока те не атакуют его корабли. В 1716 году эскадра Норриса входила в объединенный союзный флот, образованный для прикрытия высадки в Скании, и в этом случае при появлении шведского флота английская корабельная артиллерия должна была открыть огонь. Но шведские корабли в море не вышли, а в сентябре Петр отменил вторжение.
С точки зрения Лондона, со смертью Карла в ноябре 1718 года на Балтике возникла совершенно новая ситуация. До этого момента главной целью Георга было навсегда присоединить к Ганноверу Бремен и Верден, а британский кабинет министров заботила безопасность морской торговли и бесперебойное снабжение военного флота провиантом из прибалтийских областей. Обе стороны, кроме того, тревожились, как бы Карл не поддержал якобитское выступление в Англии против короля-ганноверца. Но Карл умер, все страхи рассеялись, и английский король с министрами уже иначе стали оценивать коренным образом переменившуюся обстановку в Северной Европе: Шведская империя пришла в упадок и уступила свое место на Балтике набирающей мощь России.
Король Георг I задумал план, который в случае успеха принес бы выгоду и Англии, и Ганноверу. Согласно этому плану, Балтийское море стало бы совершенно безопасно для британской торговли, был бы обеспечен непрерывный, беспрепятственный приток провианта для флота, а обладание Бременом и Верденом было бы закреплено за Ганновером не просто по праву завоевателя, но как официальная уступка шведской короны. Георг задумал оставить Швеции достаточно сил, «чтобы царь не стал слишком могущественным на Балтике». Осуществление плана требовало полного пересмотра системы союзов на Балтике. В 1718 году Швеция одна противостояла мощному альянсу государств – России, Польши, Дании, Ганновера и Пруссии. Эту систему надо было в корне изменить. Для начала Швецию следовало склонить к примирению со всеми врагами по южному побережью Балтийского моря. Затем объединенная лига германских сил ополчится на царя и изгонит его с северных берегов. Заключение мира дорого обойдется Швеции: все ее владения в Германии поделят между собой Ганновер, Пруссия, Дания и Польша. Зато взамен эти государства сделаются союзниками Швеции и помогут ей вернуть все, что отнял у нее царь. Швеция получит обратно Ливонию, Эстонию и Финляндию, отказавшись лишь от Санкт-Петербурга, Нарвы и Кронштадта. Если Петр отвергнет эти условия, то его заставят принять другие, еще более суровые: он лишится всех завоеваний и к тому же вынужден будет отдать Польше Смоленск и Киев. В общем, Россия, которая добилась наибольших территориальных приобретений и была в этой войне бесспорным победителем, теперь окажется в проигрыше и еще сама же заплатит за мир. А Ганновер и Пруссия, вступившие в войну позже всех и почти не участвовавшие в боевых действиях, и станут настоящими победителями.
На начальном этапе план Георга I развивался успешно. Ловкими дипломатическими ходами союзников Петра сманивали одного за другим – подкупали или принуждали к сепаратному примирению со Швецией. Как и следовало ожидать, Ганновер возглавил этот парад. 20 ноября 1719 года Георг I в качестве курфюрста Ганноверского подписал по всей форме мирный договор со Швецией. По условиям договора, к Ганноверу навсегда отходили Бремен и Верден в обмен на миллион талеров. Через два месяца тот же Георг I в роли английского короля заключил союз со Швецией, по которому Англия обязывалась выплачивать шведам ежегодную субсидию в 300 000 талеров, пока продлится война с Россией, поддерживать их своим флотом и помочь добиться выгодного мира с Россией.
Прусский король Фридрих Вильгельм испытывал большую неловкость из-за предложений англичан, ведь он считал себя другом царя и совсем недавно, в августе 1718 года, заключил с Петром новый союз. Но перспектива навсегда заполучить для Пруссии порт Штеттин – выход к морю, вместе с куском шведской Померании, оказалась слишком сильным искушением и в конце концов решила дело. Для успокоения совести Фридрих Вильгельм не делал из переговоров ни малейшей тайны. Он во всех подробностях информировал русских о своих встречах с англичанами и старался убедить Головкина, а позже Толстого, которого Петр специально направил в Берлин, что новый договор не представляет угрозы для интересов России. После подписания прусско-шведского мирного договора 21 января 1720 года прусский король сделал письменное заявление, что никогда не посягнет на интересы или территории своего друга Петра[24].
Данию склонили к миру со Швецией под совокупным воздействием английских денег и королевского флота. 19 октября 1719 года было подписано перемирие, а 3 июля 1720 года – шведско-датский мирный договор. Швеция обязывалась впредь платить пошлину за проход своих судов через пролив и не оказывать никакой поддержки герцогу Гольштейн-Готторпскому. И наконец, король Август, стоявший у истоков Северной войны и уговоривший царя выступить против шведов, подписал мирный договор со Швецией 27 декабря 1719 года. Никакие земли по договору не передавались, зато Август получил подтверждение своего королевского титула, тогда как Станиславу, другому претенденту на польский престол, предоставили скитаться по Европе и, если ему угодно, величать себя королем Станиславом.
России король Георг I и его английские министры объясняли, что все эти перемены – плоды усилий Британии добиться мира в Северной Европе. Но русских провести не удалось. Летом 1719 года царский посол в Лондоне Федор Веселовский посетил генерала лорда Джеймса Стенгопа, руководителя внешней политики британского правительства. Веселовский прямо предупредил Стенгопа, что всякое соглашение, даже оборонительного характера, между Англией и Швецией будет рассматриваться Россией как объявление войны. Стенгоп возражал, что России следовало бы ценить существенные услуги, оказанные Англией царю во время войны. «Какие именно услуги оказала Англия России в нынешней войне?» – парировал Веселовский. «Англия, – произнес Стенгоп, – не препятствовала царю сделать крупные завоевания и утвердиться на Балтике, а кроме того, посылала свой флот и поддерживала его начинания». На это Веселовский ответил: «Англия позволила его величеству совершить завоевания, потому что не имела средств ему воспрепятствовать, не желая, впрочем, и помогать ему. Обстоятельства принудили ее остаться нейтральной. Флот на Балтику она посылала для защиты собственной торговли и в помощь датскому королю, согласно договорным обязательствам перед ним».
Главным средством проведения новой антирусской политики Англии должно было стать присутствие сильного британского флота в балтийских водах. Командование возлагалось на того самого адмирала сэра Джона Норриса, который четыре года подряд приводил туда свою эскадру. Теперь адмиралу приказали поменять курс и бывших друзей считать врагами. Секретная инструкция Стенгопа предписывала ему предложить посредничество Великобритании воюющим сторонам – России и Швеции.
В июле 1719 года громадные корабли Норриса вошли проливами в Балтику, направились на северо-восток, к Стокгольму, вошли в архипелаг Скаргард и бросили якорь неподалеку от шведской столицы. Норрис сошел на берег с письмами к королеве, и 14 июля Ульрика уже обедала на борту английского флагмана. Здесь она и сообщила адмиралу, что Швеция принимает британское предложение.
Русские, конечно же, смотрели на появление британского флота подозрительно и с опаской. Когда англичане вошли в Балтику, Петр осведомился, каковы их цели, и потребовал, чтобы Норрис заверил его в отсутствии враждебных намерений – иначе английские корабли не подпустят к русским берегам. Цели англичан несколько прояснились с прибытием писем к царю от Норриса и лорда Картерета, посла в Стокгольме. В этих письмах англичане только что не приказывали царю помириться со Швецией и заявляли, что британский флот пришел на Балтику не только защищать купцов, но и «осуществлять посредничество». Брюс и Остерман, сочтя тон английского посла и адмирала «странным и оскорбительным», отказались передать письма царю, так как полагали, что по такому важному делу король Георг мог бы написать и сам. Прослышав об этих письмах, Петр вознегодовал. Он не намеревался принимать посредничество монарха, который, будучи одновременно ганноверским курфюрстом, являлся теперь активным союзником Швеции. В знак своего недовольства Петр приказал и Джеймсу Джеффрису, служившему послом Англии в России, и Веберу, ганноверскому резиденту, покинуть Санкт-Петербург.
Пока за спиной царя Георг I и английский кабинет плели дипломатические сети, Петр собирался без затей сокрушить шведов на поле битвы. Карл XII был мертв, переговоры на Аландских островах не привели ни к чему. Значит, следовало напомнить Швеции, что война еще не окончена.
Гвоздем кампании 1719 года должна была стать мощная атака десанта на шведское побережье Ботнического залива. Средства намечались те же, что так помогли при завоевании Финляндии: галерные флотилии для переброски тысяч солдат по мелководью, куда не могли заходить крупные суда. В мае 50-тысячное русское войско выдвинулось с зимних квартир на сборные пункты в Петербурге и Ревеле, чтобы морем переправиться в западную Финляндию, откуда предполагалось напасть на шведов. Верховное командование русским флотом, составленным из 180 галер, 300 плоскодонных ботов и 28 линейных кораблей конвоя, возлагалось на Апраксина. 2 июня сам Петр отплыл из Петербурга в Петергоф и Кронштадт во главе эскадры из 30 галер с 5000 солдат.
Этим же летом флот Петра добился успеха. 4 июня эскадра из семи русских военных кораблей, вышедшая из Ревеля, перехватила в открытом море три небольших шведских корабля. Перед численным и огневым превосходством противника шведские корабли попытались уйти к Скаргарду – архипелагу больших и маленьких островов, прикрывающих шведскую столицу с моря. Но русские корабли их настигли, и после восьмичасового боя все три шведских корабля, включая и 52-пушечный «Вахтмейстер», были захвачены. Возвращение этой эскадры с трофеями в Ревель глубоко порадовало Петра. Вот она, победа в настоящем морском бою, – не то что галерная атака при Гангуте!
30 июня Петр прибыл в Ревель с кронштадтской эскадрой, включавшей самые большие российские военные корабли – 90-пушечный «Гангут», 70-пушечные «Св. Александр», «Нептун» и «Ревель», а также 64-пушечную «Москву». В это время адмирал Норрис вошел в балтийские воды с флотилией из 16 линейных кораблей. Несмотря на опасность, которую таило их присутствие, петровские военные корабли пошли к Швеции 13 июля, а через несколько дней за ними последовали 130 галер с солдатами. 18-го числа вся русская флотилия стала на якорь в Лемланде на Аландских островах, а вечером 21-го вышла в море. Туман и штиль заставили большие суда бросить якорь, но галеры пошли дальше на веслах и под началом Апраксина добрались до первых островов Скаргарда в полдень 22 июля.
Следующие пять недель корабли Апраксина и 30 000 солдат-десантников, прибывших с ними, крушили и опустошали восточное побережье Швеции. Не встречая сопротивления на море, Апраксин разделил свои силы и послал генерал-майора Ласси с 21 галерой и 12 шлюпами вдоль берега на север, а сам повел основные силы на юг. Он высадил казачий корпус для набега на Стокгольм, но их атака была отражена – Скаргард было нелегко преодолеть, его узкие протоки были надежно защищены, а в стокгольмском порту 4 военных корабля и 9 фрегатов не давали русским галерам приблизиться. В своем движении на юг Апраксин опять поделил свои силы на эскадры для действий на побережье – жечь маленькие городки, мануфактуры, чугунолитейные заводы и перехватывать каботажные суда. 4 августа русские корабли на юге дошли до Норчёпинга, а 10-го они были в Норчёпинге, где захватили несколько шведских торговых судов, нагруженных медной рудой с окрестных рудников. Их отправили в Россию. На одном литейном заводе были захвачены 300 пушек, не успевших попасть на вооружение шведской армии, и тоже увезены. 14 августа флот Апраксина повернул на север, по пути подбирая с берега высадившиеся там отряды. Вновь подойдя к Скаргарду, он еще раз попробовал штурмовать столицу, но опять безуспешно. 21 августа 21 русский шлюп и 21 галера преодолели один пролив под тяжелым огнем шведских фортов и кораблей, но затем были отброшены назад.
Тем временем отряд Ласси на севере двигался вдоль берега с теми же разрушительными для шведов последствиями. Он уничтожал фабрики и литейные заводы, склады и мельницы, сжег три города. Войска провели три небольших сражения, два из них выиграли, в третьем получили отпор – и повернули назад. Захватили много железа, фуража и продовольствия, часть погрузили на корабли, а что не смогли увезти, побросали в море или сожгли. К 29 августа Ласси и Апраксин вернулись на Аландские острова, а 31-го отплыли домой – галеры в Кронштадт, а военные корабли в Ревель.
Осенью, в надежде, что летние уроки пошли шведам впрок, Петр послал Остермана в Стокгольм парламентером – посмотреть, не склоняются ли шведы к миру. Остерман вернулся к царю с письмом, в котором королева Ульрика предлагала уступить Петру Нарву, Ревель и Эстонию, но все еще требовала назад всю Финляндию и Ливонию. В Стокгольме, доложил Остерман, шведы озлоблены русскими рейдами и не желают говорить о мире, пока казаки кружат в нескольких милях от их столицы. Тем не менее этим летом обозначился удивительный сдвиг в расстановке сил: если десять лет назад Карл XII сражался в тысяче миль от дома, в жаре и пыли украинских степей, то теперь петровские казаки гарцевали на конях в виду шпилей шведской столицы.
Весна 1720 года, по крайней мере на первый взгляд, принесла серьезное ухудшение позиций Петра в русско-шведском противостоянии. Усилиями короля Георга Россия лишилась всех своих союзников. Грозные эскадры британского флота одна за другой входили в Балтийское море – сдерживать и устрашать царя. В марте того же года, пробыв у власти всего семнадцать месяцев, шведская королева Ульрика Элеонора отреклась от короны в пользу своего мужа, Фридриха Гессенского, решительного противника России, который был твердо намерен продолжать войну, как шведский король Фредрик I.
В мае 1720 года сэр Джон Норрис появился на Балтике с более мощным флотом, чем когда-либо: он вел за собой 21 линейный корабль и 10 фрегатов. Приказы, полученные им в том году, были откровенно враждебны России. 6 апреля в Лондоне Стенгоп еще раз предложил Веселовскому услуги Англии в «посредничестве» между Россией и Швецией, и Веселовский наотрез отказался. Тогда Стенгоп безапелляционно заявил, что русские сами вольны решать, как им относиться к Норрису, когда он появится в Балтийском море: как к другу, если выберут мир со Швецией, или как к врагу, если пожелают продолжать войну.
Норрис прибыл в Стокгольм 23 мая и сошел на берег, чтобы получить дальнейшие письменные распоряжения от молодого лорда Картерета, посланного со специальной миссией в Копенгаген и в шведскую столицу. Распоряжения Картерета отличались пылкостью слога: «Сэр Джон Норрис! В Вашей власти сейчас с Божьей помощью сослужить отечеству самую большую службу – такую, какую в наш век еще никому не удавалось сослужить. В Ваших руках весы Севера… Если царь откажется от посредничества короля (что весьма вероятно), признаком чего будет являться его по-прежнему враждебное отношение к Швеции, тогда, надеюсь, Вы силой оружия образумите его и сокрушите его флот, представляющий угрозу для всего мира… Благослави Вас Бог, сэр Джон Норрис! Все честные и добропорядочные люди будут рукоплескать Вам. Многие станут Вам завидовать, но никто не осмелится сказать ни слова против Вас. Каждый англичанин будет в долгу перед Вами, если Вы сумеете уничтожить царский флот, в чем я лично ни минуты не сомневаюсь».
Пока Норрис оставался в Стокгольме, он засвидетельствовал свое почтение королю Фредрику I, который просил адмирала крейсировать между Гангутским полуостровом и Аландскими островами, дабы помешать русским галерам проникнуть в Ботнический залив, и предотвратить повторение прошлогодних разрушительных набегов на шведские берега. Но у Норриса было не больше желания вступать в стычки с петровскими галерами в этих опасных водах, чем у шведских адмиралов до него. Еще бы – торчащие из воды скалы, мели, туманы, переменчивые ветра, ненадежные карты и полное отсутствие лоцманов. Любой адмирал, заводя огромные океанские суда в такой лабиринт, очень скоро обнаружил бы, что у половины кораблей распороты днища, – а вторую половину он потерял бы при первом же штиле, когда его неподвижных чудищ атаковали бы легионы русских галер. Поэтому Норрис твердо заявил, что поведет свои корабли в другую сторону и посмотрит, нельзя ли атаковать Ревель, ставший теперь, наряду с Кронштадтом, второй крупной базой русского флота на Балтике. С объединенной флотилией из 20 английских и 11 шведских боевых кораблей Норрис крейсировал в виду Ревеля, демонстрируя внушительную военную мощь, а на берег послал письмо для царя с очередным предложением английского посредничества. Письмо вернулось нераспечатанным; Петр, понимая, что Британия открыто приняла сторону его противника, отдал распоряжение не принимать более сообщений от адмирала Норриса или от Картерета. Апраксин, со своей стороны, предупредил британского адмирала, чтобы тот держался подальше от пушек береговых русских укреплений. Встретив подобный отпор и сочтя, что ревельские бастионы слишком мощны, Норрис скрылся за горизонтом.
В то самое время, пока Норрис красовался на виду у Ревеля, галеры Апраксина обошли его и снова высадили десант на берегах Швеции. 8 тысяч солдат, включая и казаков, двигались вдоль берега, не встречая никакого сопротивления, и даже углубились на тридцать миль в сушу, оставляя за собой столбы дыма над сожженными городками, деревнями и хуторами. Норрис поспешил на отчаянный призыв Фредрика I, чтобы перехватить русские галеры, но тех уже и след простыл. Они проскользнули в бухты и заливчики между скалами, прошли, прижимаясь к финскому берегу, куда Норрис не решился за ними последовать. Единственная попытка привела именно к тому результату, которого боялся Норрис. Шведская эскадра из двух линейных кораблей и четырех фрегатов погналась за отрядом из 61 русской галеры. В пылу погони, пытаясь накрыть эти суденышки огнем, прежде чем они уйдут под прикрытие берега, все четыре шведских фрегата сели на мель и были захвачены противником. Царь, довольный этой морской «викторией», радовался бессилию британского флота. В его письме Ягужинскому говорилось, что русские войска под командованием бригадира фон Менгдена совершили десант в Швецию и благополучно вернулись к своим берегам. «Немалая виктория может почесться, потому что при очех господ англичан, которые равно шведов оборонили, как их земли, так и флот».
С сегодняшней точки зрения в действиях флотилии Норриса есть что-то странное. Несмотря на то что его суда находились в Балтийском морс как военные противники России, ни один британский корабль не сделал ни единого выстрела по русскому кораблю. Если бы мощные боевые суда Норриса хоть раз догнали петровские галеры в открытом море, то, благодаря более высокой скорости и огневому преимуществу, англичане разнесли бы русских в пух и прах. Однако английские моряки, несмотря на приказы, получаемые Норрисом от его гражданского начальства, довольствовались тем, что поддерживали Швецию исключительно своим присутствием, демонстрируя британский флаг в шведских портах и бороздя воды Балтийского моря. Трудно поверить, что драчливый английский адмирал, под началом у которого служили лучшие моряки в мире, не мог пролить ни капли вражеской крови, если бы пожелал. Невольно возникает подозрение, что Норрис не хотел сражаться с флотом русского царя, чьим гостеприимством он пользовался пять лет назад при их личном знакомстве. Зато Георга I неуспех Норриса поставил в крайне неловкое положение. Как ни старался он изолировать Россию и перетянуть к себе ее союзников, как ни грозен был английский флот, посланный им в Балтийское море, но ни дипломатия, ни флот Георга I не смогли ничем помочь Швеции или повредить России. Пока британские линейные корабли ходили взад-вперед по морю или стояли в портах Швеции, русские галерные эскадры курсировали вдоль шведских берегов и поддерживали огнем свои десанты, которые жгли и громили все подряд. В Англии противники короля открыто смеялись над флотом, который отправили защищать Швецию, но который ни разу не попал куда и когда следовало.
К середине лета 1720 года антирусская политика Георга I оказалась на грани провала. Большинство англичан понимало, что Петра и Россию не победить без куда больших усилий, чем Англия готова была не только затратить, но и просто обдумать. Веселовский доносил из Лондона, что восемь из десяти любых членов парламента – вигов или тори, неважно – полагают, что война с Россией противоречит интересам Англии. Петр же весьма предусмотрительно и совершенно отчетливо давал понять, что он в ссоре не с английским народом и не с английскими купцами, а только с королем. Так, прервав дипломатические отношения и изгнав как английского, так и ганноверского посла из Санкт-Петербурга, он никогда не допускал никаких срывов в торговых отношениях. Перед отъездом Джеффрис велел английским корабельщикам и офицерам на русской службе отправляться домой, но они в большинстве были любимцами Петра, пользовались в России множеством привилегий, и потому мало кто подчинился этому требованию. Английским же торговцам царь лично сказал, что они могут оставаться в России, а он с радостью окажет им покровительство. От его имени Веселовский передал эти слова лондонским торговым домам, которые вели дела с Россией. Вскоре Петр снял блокаду шведских портов в Балтийском море и позволил свободно плавать голландским и английским торговым судам. Словом, царь всячески подчеркивал, что конфликт у него не с Англией, а с политикой короля, который попросту использовал Англию в интересах Ганновера.
Наконец в сентябре 1720 года всякая возможность серьезного английского военного вмешательства на Балтике исчезла сама собой из-за события, которое отвлекло внимание Британии от всего остального: как мыльный пузырь, лопнула, обанкротившись, Компания Южных морей. Акции этой компании, имевшей привилегию торговли с Южной Америкой и в бассейне Тихого океана и действовавшей под эгидой самого короля, стояли на уровне 128,5 в январе 1720 года, в марте поднялись до 330, в апреле до 550, в июне до 890, а в июле до 1000 пунктов. В сентябре пузырь лопнул, и акции рухнули вниз до отметки 175 пунктов. Биржевые игроки из всех слоев общества были разорены, прокатилась волна самоубийств, и поднялся рев возмущения против компании, правительства и самого короля.
Спасителем короля в этом кризисе стал сэр Роберт Уолпол, который заодно и сам прочно утвердился в правительстве на ближайшие двадцать лет. Уолпол был живым воплощением просвещенного английского сельского сквайра XVIII столетия. В домашнем кругу он изъяснялся, как конюх, но в Палате общин являл собой образец красноречия. Этот коротышка весом 280 футов [около 127 кг], с крупной головой, двойным подбородком и грозными черными бровями, имел привычку грызть мелкие красные норфолкские яблочки во время парламентских дебатов. Уолпол и сам был вкладчиком Компании Южных морей и тоже пострадал, но успел вовремя выйти и из компании, и из правительства. Когда его призвали обратно, он выработал план, как восстановить доверие, передав крупные пакеты акций из фондов обанкротившейся компании в Английский банк и в Ост-Индскую компанию. В парламенте он энергично защищал правительство и корону от позорных обвинений. Таким образом он снискал благодарность не только Георга I, но и Георга II, и оба они предоставляли ему большую свободу в управлении страной, чем прежние короли прежним министрам. Именно по этой причине Уолпола часто называют «первым в истории премьер-министром».
Выведя короля из-под удара, Уолпол взял на себя заботу о британской политике. Уолпол, виг до мозга костей, был убежден, что войны нужно избегать, а торговлю развивать. Нервозная, рискованная полувойна с Россией не укладывалась в его представление о будущем процветании Англии. Деньги, которые шли на субсидии Швеции и на операции флота, можно было с большей пользой потратить на что-нибудь другое. Когда к штурвалу государства встал Уолпол, политика Британии нацелилась на скорейшее окончание войны. Король опечалился, но ему и самому было ясно, что замысел отбросить Петра с Балтики потерпел неудачу.
Фредрик Шведский довольно скоро понял, как обстоят дела. Разочаровавшись в поддержке Георга I и сознавая, что продолжение борьбы приведет к новым русским налетам на его берега, Фредрик решил признать, что война проиграна. К этому решению его подстегнуло известие о появлении в Санкт-Петербурге герцога Карла Фридриха Гольштейн-Готторпского, который попросил там убежища. В Стокгольм доносили, что герцог великолепно принят царем и что Петр предполагает выдать за него одну из своих дочерей. Такое внимание к Карлу Фридриху означало, что Россия приняла сторону голштинской фракции в борьбе за шведский престол, – это был точно рассчитанный маневр Петра. Из сложившейся ситуации с очевидностью вытекало, что, только подписав с царем такой мирный договор, в котором Россия признавала бы права Фредрика I на шведский трон, новый король сможет спокойно оставаться на этом троне.
Фредрик сообщил Петру, что готов возобновить переговоры, и 28 апреля 1721 года была созвана вторая мирная конференция в городе Ништадте на финском берегу Ботнического залива. Россию опять представляли Брюс, теперь уже возведенный в графское достоинство, и Остерман, ставший бароном. На первых заседаниях русские с удивлением обнаружили, что шведы рассчитывают на более легкие для себя условия, чем те, что предлагались им во время Аландского конгресса. В свою очередь, шведы были неприятно поражены, услыхав, что Петр требует навечно Ливонию, хотя раньше довольствовался «временной» ее оккупацией сроком на сорок лет. «Я знаю свой интерес, – заявил царь. – Оставить шведов в Ливонии значит пригреть змею на груди».
Новоявленное стремление Великобритании к миру на севере не привело к полному отстранению от ее союзников-шведов. В апреле 1721 года король Георг I написал королю Фредрику I, что, выполняя договорные обязательства, британский флот вновь придет в Балтийское море ближайшим летом. Однако Георг I настаивал, чтобы Швеция поскорее заключила мир с Россией. Издержки на посылку флота каждое лето были непомерны, объяснял Георг, и сумма, потраченная в этом году на снаряжение эскадры, составила 600 000 фунтов. Через несколько недель действительно появились 22 линейных корабля под началом Норриса, но все лето они простояли без дела на якоре в островах Скаргарда.
Тем временем переговоры в Ништадте из-за Ливонии застопорились, перемирие достигнуто не было, так что Петр опять послал свой галерный флот к шведским берегам. 5000 солдат под командованием генерал-майора Ласси высадились в ста милях к северу от Стокгольма и штурмовали укрепленный город Евле, но взять город отряду оказалось не по силам, и русские ушли дальше на юг, оставляя за собой полосу опустошения. Сожгли Сундсвалль и еще два города, 19 приходов и 506 деревень. Ласси разбил шведский отряд, посланный против него, а его галеры сожгли шесть шведских галер. 24 июня, после 400-мильного марша вдоль шведского побережья, Ласси получил приказ уходить.
Набег Ласси, хотя и уступавший по масштабу предыдущим, оказался для шведов последней каплей. Фредрик I наконец-то решил отдать Ливонию. По статьям мирного договора к Петру отошли все те земли, которых он так долго добивался. Ливония, Ингрия и Эстония «навечно» передавались России, вместе с Карелией до Выборга. Остальную часть Финляндии вернули Швеции. В компенсацию за Ливонию русские обязались платить по два миллиона талеров в течение четырех лет, а Швеции предоставлялось право беспошлинно закупать ливонское зерно. Всех военнопленных с обеих сторон надлежало отпустить. Царь обещал не вмешиваться во внутренние дела Швеции и тем самым подтвердил права Фредрика I на престол.
14 сентября 1721 года, когда Петр уехал из Петербурга в Выборг осматривать новую границу, которую предстояло установить по договору, из Ништадта прибыл курьер с вестью о том, что 10 сентября договор был подписан. Когда ему передали экземпляр договора, довольный Петр написал: «Все ученики науки в семь лет оканчивают обыкновенно; но наша школа троекратное время была, однакож слава Богу, так хорошо скончалась, как лучше быть невозможно».
Новость о том, что после двадцати одного года войны наступил мир, в России встретили ликованием. Петр был вне себя от радости, покатилась нескончаемая вереница празднеств невиданного размаха. Петербуржцы впервые поняли, что случилось нечто необычайное, когда 15 сентября царская яхта неожиданно вошла в Неву, возвратясь из Выборга намного раньше времени. О том, что царь спешит с доброй вестью, возвестили залпами из трех маленьких пушек на борту яхты, а с приближением судна с палубы донеслись звуки труб и бой барабанов. На причале у Троицкой площади мигом собралась толпа, которая увеличивалась с каждой минутой, – прибывали государственные чины: ведь только одна причина могла объяснить столь шумное появление государева корабля. Когда Петр ступил на берег и подтвердил догадку, в толпе раздались рыдания и радостные крики. Петр прошел в Троицкую церковь помолиться и возблагодарить Господа. После службы генерал-адмирал Апраксин и другие собравшиеся высшие военные и штатские чины, зная, какая награда больше всего придется по душе их повелителю, просили его принять адмиральский чин.
В это время посреди запруженных народом улиц выставляли бочки с пивом и вином. Петр поднялся на маленький, наскоро сколоченный помост возле Троицкой церкви и прокричал в толпу: «Здравствуйте и благодарите Бога, православные, что толикую долговременную войну, которая продолжалась двадцать один год, всесильный Бог прекратил и даровал нам со Швециею счастливый вечный мир!» Подняв кубок с вином, Петр выпил за здравие русского народа – строй солдат палил из мушкетов в воздух, а пушки Петропавловской крепости салютовали оглушительными залпами.
Через месяц Петр устроил маскарад, продолжавшийся несколько дней. Забыв о своих годах и множестве недугов, он отплясывал на столах и пел во все горло. Но вдруг посреди пира он сник, устало поднялся из-за стола и, велев гостям не расходиться, отправился вздремнуть на свою яхту, ставшую на Неве. Когда он вернулся, праздник гремел вовсю, вино лилось рекой и шум стоял ужасный. Целую неделю люди не снимали масок и карнавальных нарядов, угощались, танцевали, гуляли по улицам, катались по Неве, засыпали и, проснувшись, начинали все снова.
Праздник достиг кульминации 31 октября, когда Петр явился в Сенат и объявил, что в благодарность за божескую милость, даровавшую России победу, он прощает всех преступников, сидящих по тюрьмам, кроме убийц, и прощает также все долги правительству и налоговые недоимки, накопившиеся за восемнадцать лет – с начала войны по 1718 год. На том же заседании Сенат постановил отныне именовать Петра Петром Великим, Императором и Отцом Отечества. Это постановление, к которому присоединился Святейший синод, было изложение в форме письменного прошения и доставлено к царю Меншиковым в сопровождении делегации из двух сенаторов и двух архиепископов, Псковского и Новгородского. Петр обещал рассмотреть прошение.
За несколько дней до этого Кампредон, французский посол, который помогал склонить шведов к миру, приплыл в Кронштадт на шведском фрегате. В нарушение всех правил протокола счастливый царь сам взошел на фрегат, обнял посла прямо на палубе и повез его смотреть шесть больших русских военных кораблей, стоявших в порту. Они вернулись в столицу, ходили по улицам, и всю праздничную неделю царь не отпускал от себя изумленного Кампредона. В Троицкой церкви царь поставил его на почетное место, причем грубо отпихнул какого-то русского дворянина, заслонявшего французу обзор. В церкви Петр сам норовил руководить богослужением, пел вместе со священниками и отбивал ногой такт. По окончании службы пастве был зачитан договор со всеми его условиями и положение о его ратификации. Любимый священник Петра, архиепископ Феофан Прокопович, произнес похвалу царю, а после канцлер Головкин прямо обратился к Петру: «Только единыя вашими неусыпными трудами и руковождением мы, ваши верные подданные, из тьмы неведения на театр славы всего света и, так реши, из небытия в бытие произведены и в общество политичных народов присовокуплены: и того ради како мы возможем за то и за настоящее исходотайствование толь славного и полезного мира по достоинству возблагодарите? Однакож, да не явимся тщи в зазор всему свету, дерзаем мы именем всего Всероссийского государства подданных вашего величества всех чинов народа всеподданнейше молити, да благоволите от нас в знак малого нашего признания толиких отеческих нам и всему нашему отечеству показанных благодеяний титул Отца Отечества, Петра Великого, Императора Всероссийского приняти».
Петр коротким кивком дал понять, что согласен принять титулы[25]. «Виват! Виват! Виват!» – прокричали сенаторы. В церкви и за ее стенами ревела толпа, гудели трубы, грохотали барабаны, все церкви Петербурга вторили им колокольным звоном, салютовали все пушки. Когда стих весь этот шум, Петр произнес ответное слово: «Хотя они ныне толь славной и полезной мир Божиею милостию и храбростию своего оружия получили, однакож бы, и во время того мира роскошми и сладостию покоя себя усыпить бы не допустили, экзерцициею или употребление оружия на воде и на земле из рук выпустить, но оное б всегда в добром порядке содержали и в том не ослабевали, смотря на примеры других государств, которыя чрез такое нерачительство весма разорились, междо которыми приклад Греческого государства [Византии], яко с собою единоверных, ради осторожности пред очми б имели, которое государство от того и под турецкое иго пришло… Надлежит им стараться о начатых разпорядках в государстве, дабы оные в совершенство привесть и чрез дарованной Божиею милостию мир являемые авантажи, которые им чрез отворение купечества с чужестранными землями вне и внутрь представляются, пользоватся тщилися, дабы народ чрез то облегчение иметь мог».
Петр вышел из церкви и возглавил шествие к Сенату, где в большом зале стояли столы на тысячу человек. Тут его поздравил герцог Карл Фридрих Гольштейн-Готторпский и иностранные послы. За банкетом последовал очередной бал и фейерверки, составленные самим Петром. Опять стреляли пушки, корабли на Неве сверкали огнями. В зале пустили по кругу гигантскую лохань вина – «истинную чашу страданий», по выражению одного из гостей, которую несли на плечах два солдата. Снаружи по углам здания струились вином фонтаны, а на помосте жарились целые быки. Петр вышел, собственноручно отрезал первые куски и раздал их толпе. Съел немного и сам, после чего торжественно поднял кубок за здравие русского народа.