Владимир ОРЛОВ
ПЕЙЗАЖ С АРОМАТОМ МЕНТОЛА
Рукопись из зеленого конверта
Сейчас, конечно, можно утверждать что угодно: сопоставлять дату на почтовом штемпеле с загадочной смертью одного литератора, найденного в те же дни повешенным в собственной квартире; спорить, женской или мужской руке принадлежит крупный округлый почерк, не оставивший на присланном мне пухлом зеленом конверте обратного адреса; подтрунивать над моей знакомой, которая до сих пор убеждена, что тот конверт действительно сохранил аромат хороших ментоловых сигарет, хотя косвенные детали позволяют датировать рукопись концом 80-х или самым началом 90-х гадов... Что касается известного психиатра, которому я предложил выступить в качестве эксперта, то он, возвращая эти четыре десятка мелко исписанных страниц, ограничился туманной фразой о сумме случайных величин, где допускается абсолютно все. Возможно, именно упомянутое обстоятельство и склонило меня к публикации рукописи без всяких купюр и комментариев.
В последние дни я часто возвращаюсь к моменту своего появления здесь, в старой однокомнатной квартире, которая... Мне хотелось написать что-либо вроде "которая сыграла в моей жизни такую роль", однако роль эта продолжается... Впрочем, несмотря на то, что у меня есть основания назвать хозяина квартиры актером, сама затасканная метафора театра выглядит тут неуместной. Но теперь, когда события того дня, а вернее, того разговора, отреставрированы до полутонов и записаны в памяти словно на видеопленку, которую можно останавливать, откручивать назад либо запускать на замедленной скорости, я могу сказать, что актер он был никудышный. Чего стоили, например, его вздрагивания, когда на кухне включался холодильник... Или мизансцена с третьей парой ключей... Хотя это еще как посмотреть...
Он стоял вон там, возле моего единственного окна. Неужели он старался заслонить от меня следы, оставленные на подоконнике крюками веревочной лестницы? А может, надеялся спрятать их от самого себя, как, кстати, и оставленный мне в наследство проигрыватель? Вообще сейчас мне кажется, что — осмысленно или интуитивно — он двигался по квартире точно выверенным маршрутом, позволявшим не сорваться и довести разговор до конца, чтобы никогда больше со мной не видеться.
Он был примерно моего возраста, с нервным лицом и ранней сединой. Я почему-то подумал, что такие люди предрасположены к инфарктам. Добавить к этому невыразительному портрету мне, пожалуй, нечего. Разве что его худобу, которую я, помнится, доброжелательно назвал про себя благородной.
Встретившись с ним на улице, я прошел бы мимо — не узнав либо не пожелав узнать его.
Квартира, которую я решил снять, была в том районе, где с современной застройкой соседствовали зеленые острова старого патриархального города. Неровная булыжная мостовая со стадом коз и нынче воспринимается там естественнее, чем асфальт с троллейбусом. Видимо, городская география и явилась главным аргументом, ибо в те дни я жил твердым намерением отстаивать свое одиночество и прежде всего искал покоя.
— Там, за парком, — хозяин квартиры показал в вечернее окно, — граница города.
— Меня это не пугает. Как писал Вольтер, литератор должен жить вблизи границы, чтоб удобнее было спасаться.
— Вы литератор? — не поддержал моего тона, но явно заинтересовался он.
Выругав себя за легкомысленно рассекреченное инкогнито, я неуверенно кивнул. Упоминание о роде моих занятий, безусловно, было лишним.
— В таком случае...— с неопределенной улыбкой заговорил он и не закончил.
Его манера разговора начинала раздражать. Деньги уже лежали у него в кармане, а брелок с ключами — в моем. Я получил разрешение без ограничений пользоваться книгами и постарался запомнить несколько неизбежных мелких советов насчет замков, оконных защелок и талонов на электричество. Все инструкции были даны скороговоркой, а уплаченные мною деньги остались непересчитанными. Еще минуту назад он выглядел как человек, желавший поскорее покончить с не слишком приятным делом. Но теперь зазвучала новая, непонятная мне нота.
— Осенью парк просто восхитителен. Особенно клены...
Живя здесь, он должен был знать, что это вовсе не парк, а — старое лютеранское кладбище, по которому лет двадцать назад проехались бульдозеры. Я не посчитал нужным делиться своими знаниями и окончательно убедился, что разговор затянется.
— Вы собираетесь жить один? — поинтересовался он и попросил позволения закурить.
Просьба подчеркивала мой новый статус и поэтому понравилась, вопрос — нет.
Он снял с книжной полки массивную металлическую пепельницу — мрачноватую голову черта с отколотым рогом и глубокими пустыми глазницами.
— Это для вас существенно? — вернулся я к вопросу, с кем собираюсь жить.
— По крайней мере, не в такой степени, как для вас,— ответил он и, мгновенно осознав свою совершенно не соответствующую ситуации резкость, извинился.
Именно тут включился холодильник.
Мой собеседник вздрогнул и, побледнев, упустил сигарету. Этого хватило, чтобы все мое раздражение пропало, и я, как со мною порой случается при встрече с человеческой слабостью, ощутил такой прилив жалости, что не придумал ничего лучшего, как сообщить о своем разводе и стремлении обрести спокойствие.
— Что вы сказали? Не хочется проживать чужую жизнь? — со странной интонацией повторил он и стряхнул пепел в одну из глазниц однорогого черта. Его тонкие пальцы еще дрожали. — Ну, тогда у вас...
Следуя своей привычке, он оборвал фразу и вынул второй комплект ключей.
— Знаете, я оставлю вам и эти. Может быть, у вас все-таки кто-то появится.
После моих слов о поисках одиночества это предположение выглядело не вполне логично, однако куда больше противоречил логике его следующий поступок. В нервных пальцах появился уже третий брелок с ключами. Хозяин подержалих на ладони и протянул мне.
— Пускай все ключи будут у вас. Надоедать вам визитами я не намерен. Если понадобится, позвоните. Теперь только март, значит, осталось... Не думаю, что вы заметите нечто такое...
Я сочувственно выслушал его невразумительное бормотание и не придал последним словам особого значения. Что я должен был заметить? Что у него проблемы с психикой?
Опуская два дополнительных комплекта ключей в карман, я не сомневался, что визави чувствует от этого облегчение. Разгадка могла быть достаточно простой: тяжелые воспоминания, связанная с квартирой личная драма... Не оттуда ли, подумалось мне, и ранняя седина.
Какими же наивно-тривиальными выглядят мои объяснения сегодня...
— Ну вот, кажется, и все формальности. — Погасив в глазнице черта окурок, он поднялся с дивана, однако неуверенный тон свидетельствовал, что запас странных вопросов и предложений не исчерпан.
В подобных ситуациях предчувствие редко подводит меня. Он прошелся вдоль стены с книжными полками, провел рукой по покрытым пылью корешкам и, сделав вид, будто только что вспомнил нечто важное, вновь заговорил:
— Скажите, у вас есть проигрыватель?
— Нет, я предпочитаю магнитофон.
— Проигрыватель тоже неплохая вещь.— В его голосе присутствовал оттенок просьбы.
— Конечно,— сухо согласился я. Ко мне возвращалось раздражение.
— Я хочу оставить вам проигрыватель. Считайте это подарком.
Я сдержанно поблагодарил и обвел комнату взглядом, однако неожиданного презента нигде не заметил.
Ничего не уточняя, я выразительно посмотрел на часы, затем на два чемодана со скарбом хозяина и предложил поднести их к троллейбусной остановке. Он отказался. Выложенные за год вперед деньги давали мне право вновь подчеркнуто глянуть на часы.
Он взвесил в руках чемоданы и вместо того, чтобы двинуться к двери, поставил их обратно.
— Скажите... вы любите... Шопена?
Трудно было поверить, но в его словах мне послышался откровенный страх.
— Вы композитор? — холодно уточнил я. Все эти необязательные вопросы с томительными паузами и загадочной эмоциональной подоплекой стремительно повышали градус моего раздражения.
— Композитор?.. Не совсем. Я просто хотел...
— У Шопена мне нравятся прелюдии, только очень прошу ничего больше мне не дарить.
Откуда я мог знать, что в те минуты было сказано самое важное за весь вечер?
Перед дверью хозяин еще раз опустил чемоданы на пол.
— Он там, в шкафу.
— Кто? — Во мне поднимался колючий клубок ярости.
— Проигрыватель,— извинительно, даже заискивающе объяснил он.— В стенном шкафу возле кровати.
Я почувствовал то же, что и в случае с ключами: черт знает почему он хотел оставить проигрыватель в старой квартире.
Закрыв, наконец, за ним дверь, я уселся за стол, выложил перед собой все три комплекта ключей и с затаенной радостью подумал, что целый год буду избавлен от визитов человека, имеющего склонность беспричинно дарить проигрыватели и спрашивать, любите ли вы Шопена.
Назавтра я привез на такси сумки с вещами, а вечером откупорил бутылку сухого хереса и предался безоблачным мечтам о том, как за год перечитаю тут штабель чужих книг и напишу одну свою. Я предвидел, что это будет сборник рассказов свободного сорокалетнего мужчины, который своевременно свел счеты с прошлым. Помня предупреждение Борхеса о непредсказуемости этого возраста для мужчины вообще и для литератора — в особенности, загадывать дальше не хотелось.
Вино кончилось неожиданно быстро. Допивая последний глоток, я встретился взглядом с латунной статуэткой Шивы на книжной полке. Это четырехрукое создание и подбросило мне идею произвести в новом жилище инвентаризацию.
Стараясь не вспоминать самого хозяина, я отметил, что интерьер его квартиры претендует на некоторую оригинальность, и в первую очередь — благодаря стене, которую от пола до потолка занимала карта Европы. Причем она, эта желто-зелено-коричневая с пятнами синевы карта, была не просто наклеена на штукатурку наподобие обоев, но, словно живописное полотно, взята в оригинальную деревянную раму, что на пару пядей отступала от ее поверхности, создавая тем самым своеобразную перспективу. Карта как будто открывалась взгляду из широкого окна, куда слева не попадал только Пиренейский полуостров, а справа — Уральский хребет. Внизу линия обреза пролегала примерно на широте Крыма, под которым устроился столик-книга. По правую сторону этого "окна" тянулась стена, полностью занятая самодельными полками с книгами и захватившими весь верхний ярус тремя дюжинами пустых разнокалиберных бутылок с броскими этикетками. На третьей сверху полке в окружении десятка многоцветных жестянок из-под пива и обосновался брюхатый многорукий божок, на чьем лоснящемся толстощеком лице застыло удивленно-плутовское выражение. Божок смотрел в настоящее окно. Соседний дом стоял совсем близко, и спадавшая ниже подоконника плотная черная штора не была лишней.
Достойное место в комнате занимала широкая диван-кровать слева от двери. Стену над кроватью закрывали панели из бордовой кожи. (В тот раз я не обратил внимания, что кое-где кожа поцарапана чем-то вроде кошачьих когтей.) Сбоку от окна, над спальным уголком, стену украшали часы в деревянном корпусе с башенками и окошками. Правда, сами часы были электронными и измеряли время не стрелками, а зелеными цифрами.
Не поднимаясь с кровати, можно было нажать на несколько встроенных в панель желтых клавишей. Первая включала добитый черно-белый телевизор, вторая — люминесцентную лампу над письменным столом между окном и картой, третья — вентилятор на столике-книге, две следующие обнаруживать свои функции не пожелали, а последняя преподнесла приятный сюрприз: где-то внизу, у пола, уютно зажглась мягкая подсветка карты. Если потушить остальной свет, "окно в Европу" смотрелось особенно живописно.
Дверь комнаты была с матовым стеклом и открывалась вовнутрь. Выход в подъезд сторожил, сидя — ресоли, оранжевый плюшевый песик. Я вышел на лестничную площадку и нажал кнопку звонка. Песик запрыгал и залился веселым лаем. Дверь закрывалась на цепочку и три замка. Я отметил, что это уж слишком, и решил пользоваться двумя. В совмещенной с туалетом ванной ничего примечательного, за исключением большого паука, не оказалось.
Все, что я сейчас записываю, может показаться занудливо-несущественным, но я чувствую необходимость зафиксировать эти мелочи, ибо вскоре буквально каждая из них приобретет громадное значение.
Конец вечера был далеко, и я приступил к более близкому знакомству с оставленными поклонником Шопена вещами.
В стенном шкафу около кровати лежали два одеяла и две подушки. На нижней полке стоял подаренный мне проигрыватель. Подбор пластинок выглядел довольно пестро: Вивальди, средневековая лютневая музыка, "The Beatles", сонаты Чюрлениса, "Песняры" и два маленьких диска детcких сказок. Записей Шопена, вопреки ожиданию, не было.
Кроме карты и часов в квартире имелась еще одна вещь с претензией на оригинальность. Между дверью и книжными полками размещался окованный медью сундук, явно сработанный не деревенским мастером, а городским имитатором, которому не хватило вкуса, и он приколотил на лицевую сторону пять медных букв: SEZAМ. (Светлые царапины на крашеном деревянном полу, которые свидетельствовали, что эту часть обстановки подтаскивали — и не раз — к двери, я замечу значительно позже.)
Сундук был набит разнообразным железным хламом и инструментами, поверх которых лежала веревочная туристская лестница с когтями-зацепами. По виду, она вряд ли успела принять участие в серьезных путешествиях. Повертев находку в руках, я обнаружил заводскую наклейку с указанием длины — 10 м и механически отметил, что этого как раз достаточно, чтобы спуститься по стене с моего третьего этажа.
Оставив сундук в покое, я занялся книгами. Перед сном пришло в голову почитать, и я снял с полки лимонный том Акутагавы Рюноскэ. Между страницами "Жизни идиота" лежал листок из ученической тетради в клетку. Детская рука фломастером нарисовала на нем пятиэтажку с женским лицом в окне третьего этажа. Рисунок не содержал ничего необычного, но надпись меня смутила и даже слегка обеспокоила. "ЭТО НЕ МОЖЕТ БОЛЬШЕ ПРОДОЛЖАТЬСЯ НЕ МОЖЕТ". Слова, где таилась тревога, а возможно, и отчаяние, принадлежали явно не ребенку, хотя и были написаны крупными печатными буквами, которые толпились и, как слепые, натыкались друг на друга. Так мог писать человек в крайней стадии взволнованности либо в крепком подпитии.
Здесь, безусловно, была скрыта некая загадка, и ее будоражащее ощущение обещало трансформироваться в сюжет, а затем в новеллу.
Полежав некоторое время в темноте, я повернулся к стене-карте и включил подсветку. На желто-зелено-коричневом пространстве быстро удалось найти Париж, а за ним — Лондон и Стокгольм. Расстояние, отделяющее дом от улицы, полностью поглощало шум транспорта. Черные точки с названиями европейских столиц стронулись с места и закружились в хороводе. Я дремотно нажал клавишу на панели и, засыпая, успел с радостью подумать, какие тихие вечера ждут меня впереди.
Второй комплект ключей понадобился гораздо раньше, чем я рассчитывал.
Я снял квартиру в марте, а в начале следующего месяца в ней уже зазвучал женский голос.
Как и абсолютное большинство таких знакомств, наше — от встречи на стоянке такси до оставленного номера телефона — было набором банальных слов и поступков. Правда, телефон я дал свой — не столько потому, что Наташа мне сразу понравилась, сколько по причине беспросветно-издевательского молчания моего белого телефонного аппарата.
Я не тешил себя надеждами на прорыв этой блокады, однако три дня спустя телефон заговорил Наташиным голосом.
Она стала моей в первый же визит сюда и потом признавалась, что очень из-за этого переживала. В те дни наши отношения уже позволяли мне объяснить Наташе, что она всего лишь доверилась женской интуиции, а та нашептывала, что новый знакомый не намерен терять времени на действия, которые один его приятель назвал когда-то танцем павлина. Моя подруга согласилась. Ее русая головка с двумя подвитыми у висков длинными локонами покоилась на моем плече. Черная штора заслоняла нас от дневного света и остального мира. Из проигрывателя, которому после Наташиного появления я выделил место на столике возле карты, лилась лютневая музыка, а на полу рядом с кроватью стояла бутылка красного вина.
Наташа сказала, что ни в чем не раскаивается и, не поднимаясь, наполнила бокалы. За окном был май, и на пруду возле бывшего лютеранского кладбища в сумерках начинались лягушачьи концерты.
Назвать то время счастливым было бы неискренне. Как определить его поточнее?.. Оно пенилось жизненной энергией. Оно было подарком судьбы, хотя порой я подозреваю, что таинственные силы, которые вскоре втянули меня в свой водоворот, просто решили дать мне отдых перед близкими испытаниями.
В отличие от некоторых литературных героев, я жил не от свидания к свиданию. По утрам я усаживался за стол и писал три, а если повезет, то и четыре страницы будущей книги. За неделю черновик рассказа обычно бывал готов и, по старой привычке, прежде чем переписать опус начисто, я устраивал самому себе читку вслух.
Последний рассказ, вернее, его черновик, так и останется на столе непрочитанным...
Ну зачем это несуразное "последний"? Разве то, к чему я готовлюсь, не позволит мне?.. Откуда берутся сомнения, если путешествия не дают для них никакого повода? А может, я только убеждаю себя, усердно коллекционируя желаемые доказательства и закрывая глаза на то, что не укладывается в схему?..
Нет, теперь я должен вернуться в тот май, к Наташе, к лягушачьим концертам и зарослям сирени на почти деревенской соседней улице.
Если не ошибаюсь, я еще не упоминал, что после развода с женой уволился со службы. Гонорара за предыдущую книгу, по моим подсчетам, хватало не меньше, чем на год-полтора, а на больше я дал себе слово жизнь не планировать.
Итак, с утра я писал свои обязательные три страницы. После этого отправлялся пройтись, выбирая тихие улочки с ухоженными палисадниками, лавочками и ставнями на окнах. Эти улицы отделял от нового города девятиэтажный дом с гастрономом, в котором на обратном пути я покупал пару бутылок сухого вина.
Мои отношения с соседями ограничивались знакомством с бывшим электромонтажником Леней, который строил высоковольтные линии. Возвратившись как-то раз из командировки, он увидел жену в объятиях счастливого соперника. Леня выгнал неверную из дому, а сам запил, сорвался с монтажной верхотуры и получил пенсию по инвалидности. Заходя ко мне одолжить очередную пятерку, Леня повторял свою историю в разных вариантах, однако никогда не забывал благородно отметить, что жена изменила ему не с первым встречным любителем амурных приключений, а с капитаном дальнего плавания. Мне импонировало, что Леня быстро усвоил, в какие часы не следует беспокоить оранжевого песика, который сторожил нас с Наташей.
Песик приветствовал мою подругу таким веселым лаем, словно ждал ее вместе со мной. Но вскоре он уже вынужден был демонстрировать радость только бусинками янтарных глаз, потому что я вручил Наташе ключи.
По ее приходам можно было сверять часы. В половине пятого за нею закрывалась дверь, а в 16.35 мы уже любили друг друга. Пяти минут как раз хватало, чтобы выпить бокал вина и сбросить с себя все, что мешало ловить долгие минуты наслаждения.
Наташа происходила из счастливого племени тех женщин, которые никогда не повторяются, и это не стоит им ни малейших усилий, потому что происходит независимо от их воли.
Ее появление не только изменило мой распорядок, но и внесло разнообразие в рацион, ибо та же интуиция подсказала ей, что у любовника есть тайные склонности гурмана. После того, как мы, возвращаясь в действительность из первой близости, допивали в постели нашу первую бутылку вина, Наташа шла на кухню, чтобы приготовить на ужин что-либо более интересное, нежели моя дежурная яичница или поджаренные пельмени.
Кухня видела Наташу в шлафроке, который она принесла и аккуратно повесила на плечики в одно из своих первых, еще настороженных посещений. Я написал "кухня видела" и подумал, что воспользовался таким выражением неосознанно, но вовсе не случайно. В те дни я ни за что не написал бы так. Тогда мое обиталище казалось всего лишь обыкновенной квартирой на городской окраине.
Да, шлафрок. Зеленый, с крупными цветами шиповника... Я до сих пор помню, как кольнула меня мысль о том, где висело это соблазнительное одеяние раньше.
Мне нравилось помогать Наташе возле газовой плиты и накрывать на "стол", которым служили две поставленные у кровати табуретки. Новую встречу наших тел окрашивало уже не острое желание, а нежность взаимного притяжения. Утолив в первый раз жажду, теперь мы как будто допивали оставшиеся глотки, чтобы запаса обладания хватило до следующей, завтрашней или послезавтрашней половины пятого.
Шлафрок занимал свое место в шкафу, когда электронные часы в деревянном корпусе показывали без четверти восемь. По дороге к троллейбусной остановке я брал Наташу за руку и любил время от времени слегка сжимать ее сухие теплые пальцы, чувствуя их ответное пожатие. Если навстречу нам попадалась юная парочка, моя подруга освобождала руку, говоря, что это смешно: такие старенькие и держатся за ручки. Она кокетничала, потому что и сама прекрасно знала, что абсолютное большинство этих желторотых девчонок могли бы позавидовать ее молодому, гибкому и такому талантливому телу, которое, казалось, имело твердое намерение никогда не покориться времени.
Осколок бывшей, уже почти чужой жизни...
Сиреневый май незаметно перелился в жасминовый июнь; в июле Наташа уехала на две недели в отпуск, но такое долгое расставание ничего не изменило: в назначенный день я нетерпеливо, как мальчишка, ждал ее, и ключ повернулся замке ровно в половине пятого.
Все началось в конце августа, когда вслед за жарой куда то пропали и целые рои бабочек-крапивниц, которые еще недавно оккупировали окрестности, залетая в открытое окно и бесстыдно опускаясь на нас, куда им только вздумается.
Как недавно и как давно это было!.. Порой я действительно чувствую тоску по той жизни, однако она, эта тоска, напоминает ностальгию жителя Атлантиды, которому посчастливилось спастись, когда его материк погиб. Мою бывшую жизнь поглотила пучина. Сказано, конечно, слишком красиво для того, чтобы быть правдой. Просто я чувствую, что дорога назад закрыта.
Но есть ли у меня право уверенно утверждать, что я спасся?..
В любом случае я превосходно помню дату происшествия, ставшего предзнаменованием... Есть ли смысл заниматься поисками эвфемизмов? Предзнаменованием приходов. Более точного определения я не нашел, как и не придумал ничего лучшего, чем слово путешествия.
Путешествия станут второй стадией...
В тот день, на прогулке после трех утренних страниц, в памяти всплыл мой хозяин. Уже полгода он не преподносил мне новых подарков, не выяснял, люблю ли я Шопена, и вообще никак не напоминал о себе, за что я был ему безмерно благодарен, как, впрочем, и за проигрыватель, который делал мои свидания с Наташей более уютными.
Результатом этого воспоминания стали изменения в маршруте, приведшие меня в музыкальный магазин.
Я выбрал пластинку "Led Zeppelin" с моей любимой "Лестницей в небо", каприсы для скрипки Паганини и, уже направляясь к выходу, увидел на стеллаже романтический профиль Шопена. Память была наготове: "Скажите... вы любите... Шопена? — Мне нравятся прелюдии, но очень прошу ничего больше мне не дарить..." Тогда я ответил искренне, а на диске в черно-зеленом конверте, который держал сейчас в руках, были как раз они, знаменитые "Двадцать четыре прелюдии" — от радостного порыва первой до трагических басовых фигураций заключительной.
Дома я послушал "Лестницу в небо" и поставил на проигрыватель Шопена. Оборот пластинки начинался с прелюдии №15, которую Жорж Санд, невзирая на протесты Фридерика, называла "прелюдией в капельках". Эта пасторальная пьеса с чертами ноктюрна вновь привела меня за письменный стол, вдохновив еще на одну страницу черновика.
От рукописи оторвал аромат ментоловых сигарет. Вернее, я ощутил его несколько раньше, однако некоторое время перо еще бегало по бумаге, а приятный запах существовал на периферии восприятия, рождая смутные образы тонкой руки, неярко подведенных губ, белой сигареты с оставленным помадой разовым колечком... Вскоре я почувствовал легкое удивление и поднял голову. На фоне книжных полок плыла сизая прядка дыма. Слегка заинтригованный, я подошел к открытому окну. Внизу на скамейке сидел бывший электромонтажник Леня, отроду не куривший ничего, кроме "Астры".
Прядка исчезла из поля зрения, но запах оказался устойчивым, будто курили где-то совсем рядом, в соседней комнате, которой у меня не было. Мне подумалось, что Наташе подобные ароматы могли бы не понравиться, и я на всякий случай открыл дверь на площадку. Из недр подъезда привычно тянуло котами. Значит, виновны были окно и здешняя причудливая роза ветров.
Начало вечера не было примечательно ничем, кроме того, что мы слушали новые пластинки, причем на Шопена времени не хватило. Отлично помню, что поставил прелюдии на проигрыватель, однако Наташа уже причесывалась перед моим большим овальным зеркалом, и я не стал опускать иголку на диск.
Я возвращался в том состоянии духа, которое Леня научился определять абсолютно безошибочно. Проникшись благодарностью за перехваченную пятерку, он потащился следом на мой третий этаж. На площадке Леня закурил, и я машинально отметил, что у него в руках помятая пачка "Астры".
В этот момент мне и показалось, будто за дверью слышится музыка. Я напряг слух и узнал "прелюдию капелек".
В первые мгновения — то ли из-за беззаботного настроения, то ли потому, что рядом стоял Леня,— открытие было воспринято совершенно спокойно. Я повернул в замке ключ, простился с соседом и оказался в своем тесном коридорчике. В квартире плавало окончание музыкальной фразы, и это, несомненно, был прелюд №15. Только тут до меня дошла суть происходящего. Чувствуя под сердцем неприятный сквознячок, я рывком распахнул дверь в темную комнату и щелкнул выключателем.
В комнате никого не было, проигрыватель беззвучно стоял на месте, но в воздухе пахло дымом ментоловых сигарет. Я проверил кухню, ванную и оба стенных шкафа, а потом сел на неубранную кровать и рассмеялся.
Не скажу, что мой смех прозвучал убедительно.
Музыка, конечно, померещилась, но что прикажете делать с запахом? Где-то я читал о специфических обонятельных галлюцинациях, однако откуда взялось голубое облачко, плывущее на фоне черной шторы к приоткрытой форточке?.. Не многовато ли галлюцинаций?
Я налил полный стакан вина и, выпив его маленькими глотками, занялся анализом ситуации.
Самым естественным ответом на все вопросы явилось бы недавнее присутствие в этих стенах человека с сигаретой. Вместе с тем подобное объяснение выглядело наиболее уязвимым. Если в квартире и впрямь кто-то находился, в его распоряжении было всего минут пятнадцать, прошедших между нашим с Наташей уходом и моим появлением. За это время любитель ментоловых сигарет должен был, во-первых, некиим образом попасть в квартиру, а во-вторых, успеть уйти до моего возвращения. Но с какой целью? Чтобы выкурить сигарету и тем самым оставить свидетельство своего незаконного вторжения? Версия выглядела довольно сомнительной, хотя и оставляла простор для дальнейшей разработки.
Согласно элементарной логике, проникнуть в квартиру, располагая считанными минутами, в первую очередь мог человек с ключами. Одни ключи лежали в моем кармане. Вторые Наташа держала в косметичке. Третий комплект я полгода назад спрятал в верхний ящик письменного стола.
По дороге к столу взгляд остановился на стоявшей между Шивой и томом Акутагавы пепельнице. Однорогий черт успокоил отсутствием каких-либо следов пепла. Верхний ящик стола тоже не подвел. Я налил себе вина и включил телевизор. Шел французский детектив. Убедившись, что жертва мертва, убийца спускался по увитой диким виноградом стене. Я отбросил крышку сундука. Веревочная лестница была на месте, но мне все равно захотелось переключить телеканал.
Наташин муж, находка в косметичке, изготовление дубликатов ключей etc... От этой гипотезы я решительно отказался. Кроме всех остальных "натяжек", ни Наташа, ни ее муж не курили.
Мысли неизбежно устремились к хозяину квартиры. Я прокручивал в памяти наш первый и единственный разговор, и он мне все больше не нравился. Сцена с ключами... Вдобавок к трем врученным мне с такой трогательной заботой комплектов безусловно существовали еще три или даже тридцать три. А вопрос, один ли я собираюсь жить... Плюс осторожный и, возможно, тонко продуманный намек, что я могу заметить нечто такое...
Мною овладело неуютное ощущение того, что меня втягивают либо в идиотский розыгрыш, либо, наоборот, в четко спланированный эксперимент. В любом случае положение выглядело, мягко говоря, дискомфортным, ибо в создании сценария я не участвовал даже в качестве консультанта. Правда, где-то на обочине сознания выплывал из тумана тот странновато-испуганный вопрос моего хозяина о Шопене, но какой, скажите, здравый рассудок способен был связать его в одну цепочку с приобретенной сегодня мною по собственной воле пластинкой в черно-зеленом конверте и, тем более, с дымом ментоловых сигарет?
Как показало совсем близкое, можно сказать, укрывшееся за матовой дверью будущее, как раз нормальная логика требовалась здесь меньше всего.
Прежде чем лечь спать, я впервые закрыл входную дверь на все три замка. Я еще не знал, что в длинной веренице последующих ночей эта окажется чуть ли не самой безмятежной.
Утро, как обычно, отрезвило. Впрочем, иных выводов, кроме очевидного — непосредственного или косвенного — участия в этой таинственной истории моего хозяина, вчера я так и не сделал. Да и сама таинственность при свете дня поблекла и обрела опереточный оттенок.
Около двенадцати позвонила Наташа. Она не могла прийти, что меня немного огорчило, но я давно был в том возрасте, когда отмена свидания не способна существенно повлиять на яркость красок окружающей жизни. Положив трубку, я вспомнил, что послезавтра — пятница, а значит, Наташа, как всегда накануне выходных, задержится у меня подольше и изобретет что-либо оригинальное не только на кухне.
После дневной прогулки я не заметил дома ничего подозрительного. Наиболее отчетливым из запахов был вкусный аромат смолотого вручную кофе. Не скажу, что нервы окончательно улеглись, однако углубиться в начатую рукопись удалось без особых усилий.
Поужинав чашкой кофе с бутербродом, я засобирался на променад. Вечер возвратил вчерашнему происшествию загадочную значительность, в результате чего сборы отличались от обычных. Прежде всего я наглухо закрыл форточку, затем встал посередине комнаты и постарался запомнить точное местонахождение пепельницы, латунного Шивы, разложенных на столе книг и страниц рукописи. Двери, как и на ночь, были закрыты на все три замка, а карман джинсов приятно оттягивал подаренный Наташей охотничий нож в кожаном чехле.
Маршрут движения также был уточнен. Бывшее кладбище с его слабо освещенными окрестностями выглядело для поздних хождений местом довольно неуютным, зато оттуда хорошо просматривался дом и окно в торце на третьем этаже, которое я оставил с поднятой шторой, чтобы сразу же заметить свет.
Итак, я шатался по снесенному кладбищу, где каким-то чудом уцелело одно перевернутое и обомшелое надгробие, и то и дело бросал взгляды на дом. Всякий раз в такой момент во мне напрягалась некая струна и слегка перехватывало дыхание. Однако мое окно неизменно оставалось единственным темным прямоугольником своей вертикали, и минут через сорок, настраивая себя на иронический лад, я двинулся домой.
Август пересчитывал оставшиеся дни, и под ногами уже попадались первые кленовые листья. Мне припомнилась моя юношеская новелла, герой которой писал возлюбленной признания на золотистых кленовых листьях. Его прообразом был сам автор, проживший с тех пор два десятилетия и больше никогда не писавший таких писем. Однако еще два или три раза он бывал серьезно влюблен и некогда — только в другом городе — вот так же блуждал по вечернему парку, ожидая, когда в соседнем доме загорится окно и его свет принесет радость. Радость, которая будет волнами нарастать на лестничных маршах, чтобы достичь высшей отметки перед знакомой дверью, за которой звучит тихая музыка и ждут горячие жадные губы. Тому влюбленному суждено было стать прототипом человека, смотревшего сегодня на другое окно и ожидавшего если не радости, то хотя бы спокойствия от того, что оно останется темным, а за дверью встретит тишина.
Музыку я услыхал на площадке второго этажа. Это был прелюд №15, с которого, как я уже говорил, начиналась обратная сторона купленной накануне пластинки. "Капельки" звучали сильнее и выразительнее, чем вчера.
Ноги сделались чужими, как бывает при высокой температуре, однако подчинились приказу подняться еще на этаж. Глазок в двери оставался темным, но за ней безусловно кто-то был. Я в изнеможении прислонился к лестничным перилам и попробовал сосредоточиться.
Мелодия закончилась. Теперь должен был зазвучать отличающийся мрачным колоритом прелюд №16, однако вместо него после короткой паузы снова зазвенели "капельки". Я вынул нож, проверил, легко ли он выходит из ножен, и, держа оружие в левой руке, правую поднес к звонку.
В то же мгновение в квартире проснулся телефон. Пока он с долгой настойчивостью повторял звонки, сердце успело совершить путешествие по всему телу. Звонки затихли одновременно с финальными аккордами прелюдии. По ту сторону двери повисла глухая тишина. Глазок по-прежнему оставался темным, но не было ни малейшей гарантии, что из него кто-то затаенно не глядит на меня, точно так же сжимая в руке нож или нечто более надежное. Недавнее намерение нажать на кнопку звонка показалось мне неосмотрительным. Бежать к телефону-автомату, чтобы вызвать милицию, означало позволить моему гостю без проблем смотать удочки. Я почему-то был уверен, что музыку слушал именно гость, а не гости.
Из размещенной напротив Лениной квартиры донесся грохот. Сосед что-то мастерил в коридоре и, к счастью, был относительно трезв. Еще более кстати в его руках оказался молоток. Я, на ходу соображая, попросил взглянуть на мой сломанный вентилятор и, не давая Лене оставить молоток дома, подтолкнул его к своей двери. Левую руку я опустил в карман с ножом, правая занялась ключами. Левая, надо сказать, чувствовала себя увереннее. Леня заметил, что ему хватает одного замка, и философически добавил, что, конечно, будь их, как у меня, три, он, возможно, и не жил бы сейчас один, потому что жена и капитан дальнего плавания заперлись бы как следует и не позволили застукать их прямо в постели. Я мог выслушать все что угодно, лишь бы он держал молоток и был готов по моей команде пустить его в ход.
Коридор встретил нас пустотой, комната и кухня — тоже; окна и форточки были закрыты, двери на обоих шкафах — заперты изнутри, однако нос почуял запах ментолового дыма еще раньше, нежели глаза выхватили из интерьера свежую струйку дыма на фоне окна. Незваный визитер мог прятаться только в ванной.
— Леня! — заорал я, выхватывая нож.— В ванной кто-то есть! За мной!
Выключатель был в коридоре. Я ткнул в него пальцем и рванул дверь.
Из кранов капало, а бачок над унитазом тосковал по сантехнику.
— Ну ты даешь...— покачал головой Леня.
Я отвернул синий кран, вымыл влажные от пота руки и, набрав воду в пригоршни, остудил лицо. Затем медленно вытерся полотенцем и напился из-под крана. Насколько можно, я оттягивал возвращение в комнату, ибо знал, что там меня ждет, по крайней мере, одно, не считая дыма, неприятное открытие.
Открытий оказалось больше.
Раскрытая книга на письменном столе бросилась в глазаеще в лихорадке вторжения. Уходя, все книги я оставил закрытыми.
Ревизия остальных контрольных вещей вызвала неодолимое желание плюнуть на уплаченные вперед деньги и завтра же выехать из этой квартиры, чтобы забыть и переставленного с третьей на четвертую полку индийского божка (на прежнем месте выделялся аккуратный незапыленый квадратик), и беспорядочно перетасованные страницы рукописи и — прежде всего — чертову физиономию пепельницы с наполненными пеплом глазницами.
Леня отремонтировал вентилятор и ласкал взглядом выставленную на стол бутылку коньяка. Я нарезал охотничьим ножом лимон и налил сразу по полстакана. Все объяснения и надежды, которыми я себя убаюкивал, бесследно развеялись, явив голую правду: кто-то с неизвестными намерениями проникает в мою квартиру.
Без большой охоты простившись с соседом, я сварил себе кофе. Войти гость мог через дверь, но каким образом ему удалось сегодня незаметно улизнуть, если окна были закрыты изнутри? Оставались стены, потолок и пол.
Я взялся методически простукивать стены и действовал настолько старательно, что, когда дошел до карты Европы, костяшки пальцев налились болью. Карта показалась мне наиболее опасным местом. Нет, эта стена не отзывалась замаскированной пустотой, а выглядела подозрительной сама по себе — и в качестве части интерьера, и своей пространственной перспективой. Простучав кухню и коридор, я занялся полом, а потом, переставляя табуретку, внимательно осмотрел потолок. Если не принимать во внимание прячущегося за часами паучка, ничего особенного я не обнаружил и, как ни странно, воспринял этот сомнительный итог с некоторым удовольствием. Часы показывали половину первого, и мне следовало допить коньяк и завалиться спать.
Ночь прошла спокойно. Мне снились не таинственные посетители, а прошлое лето и Наташа, с которой мы занимались любовью на озерном мелководье.
Я проснулся опустошенно-легкий и под буравчиками холодного душа решил не предпринимать ровным счетом ничего, а терпеливо ожидать продолжения событий. Надо ли говорить, что как раз этого продолжения мне хотелось меньше всего? Я был бы счастлив, если б события моей жизни как можно дольше ограничивались дневными встречами со своими рукописями и вечерними — с женщиной, умевшей любить не только в снах. Благодаря бабушке я с детства помнил несколько молитв, и в то утро помолился за modus vivendi, которого жаждала моя душа.
Следующий день прошел так, словно кто-то и впрямь услышал молитвы. Теперь-то я уверен, что в действительности та короткая передышка призвана была подготовить меня к новому шагу на уже предопределенном пути.
Во второй после обстукивания квартиры вечер я тоже возвращался домой через бывшее кладбище. В кронах старых кленов поселился сентябрь, но вечера, собирая на скамейках юные парочки, хранили верность августовскому теплу.
На подходе к дому я взглянул на свое окно и будто налетел на невидимую стену: в прямоугольнике окна вырисовывался светлый силуэт. Я до боли в веках зажмурился и через минуту осторожно приоткрыл глаза. Силуэт исчез. Я твердил себе об оптическом обмане изменчивых сумерек, однако мое существо отказывалось в это поверить. Вместе с тем я почувствовал, как во мне зреет решимость. До подъезда оставалась сотня шагов. Я перешел на бег и очутился у дверей квартиры меньше чем за минуту.
За эту минуту мне вспомнилось, как некогда, после выхода первых книг, тешил свое самолюбие изречением кого-то из латиноамериканских мэтров: я играю в писателя, и игра может стать смертельной.
У соседей слева гремел магнитофон, и поэтому расслышать что-либо из-за моей двери было невозможно. Видно, это обстоятельство придало мне мужества. Не имея при себе ни ножа, ни любого другого, хотя бы символического оружия, я без проволочек отомкнул дверь и щелкнул коридорным выключателем. Из закрытой темной комнаты доносился непонятный ровный шум. Я набрал полные легкие воздуха и ударил в дверь ногой. Свет зажигался сразу за косяком. На столике у карты работал вентилятор. Вооружившись тяжелым Шивой, я бросился в кухню...
Кроме меня, в квартире никого не было. Точнее, кроме меня, включенного кем-то вентилятора и запаха ментоловых сигарет.
Была еще бутылка коньяка. Я осушил полный стакан, остановил вентилятор и занялся расследованием.
Глазницы пепельницы зияли пустотой, зато следы пепла оказались на полу возле карты, которую я снова старательно обследовал от Лиссабона до Волги. Вряд ли я мог ответить на вопрос, что рассчитывал найти, ибо карта была наклеена на глухую стену, выходившую обратной стороной на улицу.
Самым разумным выходом показалось возвращение к сформулированному три дня назад решению: подождать дополнительных фактов.
Ожидание не затянулось: события буквально стояли за дверью.
После приличной дозы коньяка я уснул довольно быстро, но сон был неглубок и полнился неуловимыми образами, обрывками мелодий, тревожными шорохами. Зеленая рыба сознания плавала в окрестностях зыбкой границы сумрачной яви и сна. Что-то не позволяло ей опуститься ближе ко дну, обретя успокоение в мягких водорослях, и это "что-то" начинало воплощаться в тихом шепоте и легких шагах.
Я подхватился, будто от чьего-то прикосновения, и инстинктивно схватил стоявшею на полу Шиву. Цифры в деревянном окошке часов утверждали, что пошел второй час ночи. Штора осталась неопущенной, и в комнате было довольно светло.
Затаив дыхание, я подвинулся на середину кровати, чтоб увидеть дверь в коридор. Теперь оставалось чуть-чуть наклониться вперед. В редкой полутьме возникли размытые очертания матового дверного стекла.
Будь Шива живым существом, следующая минута стала бы для него последней. Моя рука сжала статуэтку с нечеловеческой силой: по ту сторону двери промелькнула отчетливая темная тень.
Сердце отсчитало несколько ударов, и стекло вновь потемнело.
Страх туго спеленал ноги и заморозил волю. Во власти такого ужаса я оказался однажды в детстве, когда, начитавшись на сон в пустой квартире новелл Проспера Мериме, проснулся среди ночи и, как эпилог кошмарного сна, ко мне протягивала руки Венера Ильская, точно такая же, как в книге: с пятнами патины и латинской надписью CAVE AMANTEM на постаменте.
Сравнение той ночной жути с детским полусном-галлюцинацией я, конечно, нашел позже. А тогда все же удалось оторваться от кровати и сделать шаг к двери. Левая рука нащупала выключатель. Охотничий нож лежал на расстоянии трех шагов, которые я преодолел бешеным звериным прыжком.
С ножом в правой руке и божком в левой я стоял перед дверью, физически чувствуя, что некто стоит за матовым стеклом. Дверь открывалась из коридора в комнату, значит, тот некто имел явное преимущество, ибо мог напасть из своего мрака внезапно. Я знал, что в таких случаях рассудительность лишь вредит, а потому с воинственным воплем "А-а-а!" дернул дверь на себя и вылетел в темный коридор...
Мой нож вошел в пустоту. Кухонное окно стерегли все шпингалеты, а выход на лестничную площадку кроме замков охраняла стальная цепочка. То, что, входя в квартиру, с помощью хитроумного приспособления цепочку можно сбросить, хотя и с трудом, но допускалось, однако возможность набросить ее, выходя в подъезд, казалась нереальной. Тем не менее, кто-то побывал не только в коридоре и кухне, но и в комнате: не перекочевала же однорогая чертова голова с книжной полки на холодильник своим ходом, загрузившись к тому же по дороге пеплом нескольких сигарет, наполнивших кухню насыщенным запахом ментолового дыма.
Правда, я удивленно отметил, что запах, при всей загадочности своего появления, действовал на меня успокаивающе, ибо упорно не желал ассоциироваться с чем-либо наподобие наемных убийц. Я скорее поверил бы, что сигарету курила женщина...
Какая женщина? Умеющая проходить сквозь стены?..
Наливая коньяк, я подумал, что если это не кончится, я, чего доброго, могу спиться. Захотелось взглянуть на себя в начале этого рискованного пути, и я подошел к овальному зеркалу над сундуком. Ничего особенного в моем облике вроде бы не было. Седая прядь на правом виске могла, допустим, появиться раньше. И все же возникло ощущение, что в этом рослом человеке в зеленой ночной пижаме присутствует новое качество... Нацедив третью порцию коньяку, я вдруг понял: человек в зеркале больше напоминал не писателя, а его персонаж.
Это наблюдение пришлось мне по душе. Существует такая психологическая игра-рекомендация: в трудной ситуации надо представить, что действовать дальше предстоит не вам, а созданному вашей фантазией человеку, с которым вы — чтобы сохранить дистанцию для управления двойником — отождествляете себя только до определенной черты.
Я велел своему двойнику ложиться в постель и насмешливо наблюдал, как он прячет под подушку нож. Мы с дублером выпили одинаковое количество коньяка, однако я был гораздо трезвее и скомандовал ему переложить подушку на противоположный край кровати, чтобы держать дверь в секторе обзора.
Он улегся, какое-то время смотрел в темноте на белесое стекло, а потом, благодаря спиртному и навязанной мною игре, провалился в сон. На этот раз действительно провалился: сон был глубокий и глухой, будто путешествие в заброшенных подземельях, где не мелькнет ни солнечного луча, ни язычка свечи и даже не слышно, как падают с влажных сводов капли.
И вдруг некая властная сила подхватила меня и, пронеся через невесть сколько этажей, опустила на кровать в комнате, где пахло сигаретным дымом.
Нож был выхвачен из-под подушки в тот же момент, а может, и раньше, чем я увидел за дверью туманную тень.
Тень помедлила и растаяла в коридорном мраке.
Дальше я действовал, как робот: первым делом бросился к сундуку и одним махом придвинул его вплотную к двери.
В следующее мгновение я заметил, что в комнате уже горит свет и обе мои руки вооружены.
— Кто ты? И что тебе нужно? — громко обратился я к матовому стеклу, вздрогнув от звуков собственного голоса.
Дверь молчала. Слева, из таинственного пространства зеркала на меня косился человек с охотничьим ножом и индийской статуэткой в руках. Нас вновь стало двое, и сжатая во мне до упора пружина слегка ослабла. Если не считать испуганно прошмыгнувшего по плинтусу таракана, за дверью не было никаких признаков опасности.
Мои глаза разглядывали пол. Оттуда, где стоял сундук, по коричневым половицам к двери пролегли свежие царапины. В этом не было ничего сверхъестественного, и я не сразу сообразил, почему не могу отвести от них взгляд.
Нет, глаза не обманывали: по крашеным доскам в том же направлении, к двери, шла целая дорожка старых следов. Сундук перетаскивали туда и раньше!
Теперь я понял предназначение веревочной лестницы. Закрепив ее металлические крюки, можно спуститься из окна на землю. Вот откуда взялись эти глубокие вмятины на подоконнике!..
Ошибки быть не могло: я не первый, кого завлекли в эту западню!
Почувствовав себя совершенно опустошенным, я вспомнил, что в аптечке есть снотворное.
Утром в числе первых мелькнула мысль о безумии. В ней было мало утешительного, но содержался и положительный момент: все произошедшее получало объяснение, а мне, наверное, предстоял поход к психиатру.
Но, едва свесив ноги с кровати, я вынужден был поставить на этом варианте жирный крест, ибо ни царапины на половицах, ни еще более красноречивые следы железных зацепов на подоконнике так и не исчезли.
Так кем же был хозяин квартиры? Жертвой здешней чертовщины? Сценаристом этого таинственного действа или его режиссером? В нашем мартовском разговоре я откапывал доказательства в пользу и первой и второй версий. Причем один и тот же аргумент, в зависимости от ракурса, и там и тут выглядел убедительным. К примеру, реакция на шум холодильника. Ужас, который нет сил скрыть? А может, человек с нервным лицом и ранней сединой по-актерски профессионально вжился в роль?
Я отыскал визитку с его телефоном. Жертва или охотник, в любом случае он вел себя бесчестно, и набирать его номер было ниже моего достоинства. Вдобавок к этому, позвонив, я признался бы в своем страхе, возможно, доставил бы ему радость. Кроме всего прочего, нельзя было исключить, что ни такого номера, ни человека с таким именем просто не существует.
Вернуть сундук на место по сравнению с лихим ночным маневром оказалось значительно сложнее. Прежде чем открыть дверь, я послушал пространство за ее ненадежным барьером. Шестое чувство подсказало, что сейчас угрозы нет. Я прислушался к себе самому и взялся, уголок за уголком, вычищать паутину ночного страха.
За кофе в памяти снова возник хозяин квартиры с его худобой и странными, как тогда показалось, вопросами, которые теперь приобрели зловещий темный смысл. Шопен и проигрыватель, безусловно, были не последними звеньями этой таинственной цепи.
Шопен, музыкальный магазин, прелюд №15... В густой пелене блеснул огонек. Я вышел из кухни и внимательно посмотрел на проигрыватель. В душе боролись два одинаково сильных желания: первое — поставить "прелюдию капелек" и второе — немедленно избавиться от аппарата с пластинкой в придачу.
Как вы догадались, я выбрал первое.
В ту минуту я пообещал себе, что не позволю страху одолеть меня, и сделал первый шаг навстречу... Мне хотелось написать "навстречу Ей", но здесь это будет слишком рано и не скажет вам ни на йоту больше, чем предыдущая фраза.
Я просто шагнул к проигрывателю, поднял прозрачную пластиковую крышку и, поставив диск, опустил иголку.
С детства, когда это происходило еще чисто инстинктивно, я слушал классическую музыку именно так: опустив веки и слегка прижав их большими пальцами сцепленных рук. Такая поза, наверное, удивляла моих соседей по концертному залу, но мне, не получившему музыкального образования любителю, она всегда помогала проникнуться мелодией и наполнить ее ассоциациями и образами, возникавшими на экране внутреннего зрения.
Образы являлись самые разные. Парк с дворцовым ансамблем в духе полотен Борисова-Мусатова и Бакста... Льдины на осенней реке... опушка с красными бусинками земляники...
Токката и фуга ре минор Баха неизменно вызывали на этом экране старосветскую липовую аллею и закрытый экипаж, из которого выходит молодая женщина в сиреневом платье. Вдалеке на аллее появляется мужская фигура. Они идут, потом бегут навстречу друг другу, женщина оказывается у него на руках, он кружит ее под вековечными деревьями, но радость этих двоих окрашена невыразимым трагизмом.
Ноктюрные интонации прелюда №15 приносили мне, видимо, не самые оригинальные образы и звуки веселого плача весенних сосулек. Несмотря на нервное напряжение, так случилось и теперь. Капельки дозвенели, и иголка воссоздала первые аккорды прелюда № 16.
Вот тогда, по-прежнему сидя с закрытыми глазами, я и ощутил запах ментоловых сигарет. Я готов был поклясться, что никаких посторонних звуков, кроме музыки, все это время в комнате не возникало: не открывалась дверь с лестницы, не скрипела половица перед входом в комнату, не чиркали спичками и не щелкали зажигалкой...
Я, не шевелясь, поднял веки. Над письменным столом причудливо переплетались две голубые струйки.
Так я установил связь ментолового запаха и музыки Шопена.
Ради чистоты эксперимента я еще дважды включал проигрыватель, ставя прелюдии, а затем — "Led Zeppelin". В первом случае пряди дыма повисли в том же месте, над столом, воплотившись — я не закрывал глаза — как будто из ничего. На "Led Zeppelin" реакции не последовало.
Написанное чуть раньше слово "эксперимент" тут кажется преждевременным. Период экспериментов был впереди. А тогда я решительно и навсегда простился с желанием срочно покинуть квартиру, махнув рукой на оплаченные и непрожитые полгода. Я думал уже не столько о необходимости противостояния страху, сколько о своем долге литератора, который столкнулся с неизвестным.
Когда в условленное время зазвонил телефон, я совершенно спокойно поговорил с Наташей и вышел купить две традиционные бутылочки красного вина.
Была, я уже говорил, пятница, поэтому Наташа не посматривала на часы и мы смогли заняться любовью второй, а потом и третий раз, запив наслаждение глотком коньяка, ибо вино уже кончилось.
Когда я вернулся с троллейбусной остановки, меня не встретили ни музыка, ни ментоловый запах, ни пепел в чертовых глазницах, и я даже посмеялся над версией, согласно которой гости гипнотизировали меня возле двери и таким образом умудрялись прошмыгнуть в подъезд.
Кровать хранила Наташины запахи. Все подталкивало к мысли, что непосредственно моей жизни никто не угрожает. Я подмигнул стоявшему на обычном месте Шиве и снял с полки том Акутагавы, тот самый, который листал тут в первый вечер. Сложенный вдвое листок ученической тетради с детским рисунком женского лица в окне лежал, как и раньше, между страницами "Жизни идиота". Я развернул его и задумчиво перечитал надпись: "ЭТО НЕ МОЖЕТ БОЛЬШЕ ПРОДОЛЖАТЬСЯ НЕ МОЖЕТ".
Одеяло еще хранило тепло наших тел. Чтобы поскорее уснуть, я хотел воспользоваться, как и вчера, услугами двойника, но потом избрал привычное, не раз проверенное средство: вызвал в памяти Наташу, повернул ее к себе теплой спинкой и крепко обнял.
Поутру я проснулся в накуренной комнате с чувством готовности к самому неожиданному. С этого и начался отсчет дней, которые я условно назвал периодом экспериментов.
Эксперименты — порой с довольно значительными перерывами — продолжались от сожжения визитки моего хозяина до первого сна, который еще не стал подлинным путешествием.
Однако не буду спешить, чтобы ничего не упустить, как не упускает даже мелочей человек, ведущий бортовой журнал отклонившегося от курса корабля.
Да, эксперименты начались после сожжения визитки с телефоном и адресом хозяина. Я воспринял это как глубоко символический акт, призванный подтвердить мою решимость,— когда-то в студенчестве с таким же мрачным наслаждением я развел в университетском сквере костерок из писем однокурсницы.
Полагая, что в основе моих действий лежал некий детально разработанный план, вы ошибаетесь. Я исходил из того, что в алогичных условиях любая система неизбежно даст сбой, а посему надо делать ставку на импровизацию. Короче говоря, я занял круговую оборону и, нащупывая у противника уязвимое место, устраивал вылазки сразу по всем направлениям.
О некоторых опытах я вспоминаю с саркастической улыбкой. Ну, например, о белых с зеленым пояском пачках сигарет "Piere Cardin", которые я — то нераспечатанными, то умышленно начатыми — оставлял, уходя из дому, где-нибудь на виду, как бы приглашая угоститься. Еще более наивным было натягивание в комнате и в коридорчике ниток. Впрочем, надо заметить, что и нитки, и сигареты всякий раз оставались нетронутыми, что никак не влияло на появление или отсутствие в квартире ментолового аромата. Пачка была не начата и тогда, когда я обнаружил свежий окурок.
Предыдущие строки могут повеять на вас легковесностью, но подобное впечатление будет бесконечно далеко от реальности. Достаточно сказать, что я начал курить. В этом был, правда, и чисто практический смысл, ибо, чтоб избавиться от наваждения с запахами, я курил исключительно ментоловые сигареты. Я вступил в игру, но не знал ни ее правил, ни ставок, хотя постоянно чувствовал, что ставки будут высоки.
Повторяю, я поступал непоследовательно и экспромтом, однако теперь, когда догорает октябрь, эксперименты поддаются систематизации.
Их первую группу я условно назову телефонной.
Вообще-то, телефон вел себя безупречно. Не считая пары ошибочных звонков, он говорил исключительно грудным, с легким придыханием Наташиным голосом, который моментально настраивал на соответствующую волну. Наташа ни о чем не догадывалась, а благодаря моему курению у нее не было оснований и для подозрений, связанных с ментоловым запахом. Признаюсь, я испытывал некоторое самодовольство: я желал ее и, невзирая ни на что, ритуал наших свиданий никогда не менялся — от двух непременных бутылочек красного до выбора маршрутов на подсвеченной карте Европы.
Боже мой, какое это теперь имеет значение...
Безусловно, ограничиваться только наблюдением за телефоном было нельзя. Во время прогулок я регулярно набирал свой номер из автомата. Квартира отвечала длинными гудками. Порой слышались короткие, но это ничего не означало, ибо телефон был спарен с соседским, и когда там разговаривали, на моем действовал блокиратор. Несколько раз я прибегал к определенным комбинациям: отсчитывал десять длинных сигналов, которым соответствовало ровно столько же звонков моего белого аппарата на сундуке, вешал трубку, снова набирал номер и отсчитывал еще девять, следующий раз — восемь, затем — семь... Я посылал своему вероятному гостю сообщение: подозреваю, что ты у меня, почему бы тебе не отозваться... Результат всегда был одинаков.
На сундуке я прижал латунным Шивой записку примерно такого содержания: кто бы вы ни были, прошу предупреждать о визитах заранее, чтобы у нас не возникало двусмысленных ситуаций. Судя по свежему сигаретному дыму, мое послание прочли и — оставили без ответа.
Так же безучастно гости отнеслись к "забытым" на столе запасным ключам.
Ничего нового не поведал замаскированный среди книг миниатюрный магнитофон.
Сильнее всего щекотали мне нервы эксперименты с дверным глазком. Отправляясь на вечерний моцион или провожая Наташу, я не выключал в коридорчике свет, а придя назад, нажимал на пуговку звонка. Мой ненадежный плюшевый сторож откликался настороженно-виноватым лаем, а я, невольно сжавшись, вперялся в глазок, посреди которого горела светлая точка. Она могла погаснуть в двух случаях: если бы кто-то выключил свет или приник к глазку с той стороны двери. Точка не погасла ни разу.
Перед сном я тоже пользовался услугами глазка, но уже находясь в более выигрышной позиции. Набросив на дверь цепочку, я прикладывался к глазку и осматривал сведенные линзой в тесный круг объекты: двери двух соседних квартир, площадку и край лестничного марша. Там было пусто, тем не менее несколько раз меня посещало неотвязное ощущение, что точно так же внимательно, как и я, в этот самый момент кто-то глядит на меня в свой глазок, словно это я стою на площадке перед запертым входом. Причем, если доверять чутью, мой контрнаблюдатель находился у меня за спиной. Превозмогая страх, я резко оглядывался и с мрачной иронией говорил себе: "Мой дом — моя крепость".
Самую значительную группу составляли эксперименты, связанные с проигрывателем. Отсюда тянулась тонкая ниточка хоть к какому-то объяснению ситуации, заложником которой я оказался. Факт оставался фактом: впервые ментоловый аромат материализовался в комнате, когда я купил пластинку Шопена и слушал прелюдии.
Я произвел с проигрывателем сотни разнообразных опытов: с десяток раз прокрутил каждый из моих дисков; поставив Шопена, выходил из дому и внезапно возвращался; переносил аппарат то в кухню, то, пользуясь электроудлинителем, в ванную... Не скажу, что в итоге я значительно продвинулся вперед. Отчет об этих маневрах составил бы два-три пункта. Запах сигарет неким таинственным образом возникал в квартире только при звучании прелюда № 15. Вместе с тем под перезвон "капелек" дым мог и не появиться — прямой зависимости мои исследования не установили. Другое дело, что во время звучания остальных мелодий возможность появления запаха была равна нулю.
Вопросов набиралось больше, чем ответов.
Искать ответы я попробовал в своей библиотеке.
На несколько вечеров моим вниманием завладела книга, автора которой аннотация представляла как ученика Елены Блаватской. Вначале мне показались любопытными мысли о том, что сущность мужчины есть любовь, облик же его есть мудрость, в то время, как сущность женщины — мудрость, а облик ее — любовь, и я даже устроил с Наташей обсуждение.
Из той же книги я узнал, что вдобавок к известным органам восприятия каждый из нас располагает еще сорока девятью, которые у современного человека бездействуют, как, например, расположенный на затылке третий, ясновидящий глаз.
С куда большей серьезностью я читал об астральном, или тонком мире, где тоже, одновременно с нахождением в физическом, протекает человеческая жизнь.
Допустив, что я сплю, иначе говоря, обретаюсь в тонком мире, я получал шанс весьма ловко выпутаться из сложившейся ситуации. Но ведь моя жизнь текла в мире реальном и ощутимом каждую минуту — с минской окраиной, с вечно нетрезвым Леней, со вкусом вина, с бархатом Наташиного тела... и с ароматом ментоловых сигарет...
Тысячу раз был прав философ, назвавший человека созданием, которое ко всему привыкает. Абстрагировавшись от этого запаха, я сказал бы, что жизнь в октябре вошла в привычное русло. Мне удалось закончить один недописанный рассказ и сделать наброски второго. О неомраченной радости свиданий с Наташей я уже упоминал.
Проводив подружку на троллейбус, я выбирал обратный маршрут так, чтобы держать в поле зрения свое окно, однако ничего подозрительного ни разу не замечал. Останавливаясь на площадке между вторым и третьим этажами, а потом возле квартиры, я весь превращался в слух, но никаких мелодий либо иных звуков из-за моей двери не доносилось. Нередко запах дыма в квартире имел большую насыщенность, чем тогда, когда я выкуривал обязательную сигарету перед уходом. В таком случае, раздевшись, я доставал из пачки еще одну. Однако бывали вечера, когда необходимости в этом не возникало, и во мне все увереннее звучал голос, убеждавший, что кучки пепла в глазницах у однорогого черта, так же как и включенный не моей рукой вентилятор, тени за матовым стеклом и все прочее, если и не примерещились мне, то безвозвратно отплыли в прошлое. Случалось, я только прислушивался к успокаивающему голосу, а случалось — с охотой брался помогать ему, вспоминая простенький совет Дейла Карнеги: усадите неприятности в купе и отправьте поезд во вчерашний день.
Я записываю детали столь подробно, ибо хочу — это представляется мне чрезвычайно важным — воссоздать как можно более точный "портрет" своего тогдашнего психического состояния.
Октябрь выдался погожим. Мой внутренний ландшафт вернул себе равновесие, и эксперименты продолжались уже скорее по инерции. Я научился на далеких подступах блокировать неуютную мысль, что кто-то параллельно ставит опыты надо мной и что мои эксперименты — лишь запланированная часть его программы, подчиненной своему собственному ритму и строгому графику.
Кажется, выше я писал, что период экспериментов завершился первым сном, который еще не был в полном смысле путешествием. Согласитесь, звучит столь же туманно, как и выспренно. Эксперименты подразумевают конкретику и, так сказать, вещественные доказательства, поэтому вношу уточнение: тот период закончился окурками со следами помады.
Вновь была пятница, день, когда мы с Наташей принадлежали друг другу дольше обычного. С утра накрапывал дождь — погода, которую она любила больше всего. Мы с нею не знали, что такое скука, ни за столом, ни в постели, но в дождливые дни, благодаря Наташе, мы как будто пили всё из полных бокалов. Ее фантазия обязательно рождала что-нибудь необыкновенное на кухне. Еще более пикантные блюда подавались в постель, которую во время дождя моя подруга романтично именовала каравеллой.
В тот день наш корабль под аккомпанемент капель на подоконнике шел вперед под всеми парусами...
Мы выбрались из дому около девяти, но по дороге начали под зонтиком целоваться и, не сговариваясь, повернули назад. Я держал Наташу за руку, смотрел на мокрую темно-янтарную листву под ногами и впервые думал, что у нас с нею все может получиться и тогда, когда мне не нужно будет провожать ее вечером на троллейбус.
В коридоре мы, будто встретившись после долгой разлуки, просто задохнулись в поцелуе.
Я уверен: наша физическая ипостась, сами человеческие тела тоже обладают даром предвидения и предчувствия и бывают более чуткими, нежели души. В тот вечер души умиротворенно дремали, а тела... Тела, чуя близкое расставание, бросились прощаться.
Наташа, подружка моя, ты не прочтешь этих страниц, однако, если все-таки произойдет невероятное, знай, что, когда мы во второй раз шли на остановку, шли, забыв зонтик, быстро, словно убегая, и я старался думать, что у тебя на лице не слезы, а дождевые капли, в те минуты ты не услышала от меня ни единого неискреннего слова. Это правда, ни с кем до тебя я не чувствовал себя настолько мужчиной и настолько самим собой...
Но правда и то, что приключилось, когда мы зажгли свет.
Наташа встала и прошлась по комнате во всей роскоши своих женских прелестей.
На вишневом ковре стояли стаканы, недопитая зеленая бутылка и пепельница. Наташа перенесла стаканы на письменный стол и вернулась за однорогим чертом. Я продолжал любоваться ею и тогда, когда она, поставив полную окурков пепельницу на край стола, повернулась ко мне с непривычно растерянным лицом.
— Можно у тебя спросить? — Ее голос вибрировал, как струна.
Я сел.
— Ты красишь губы?
— Не понимаю...— Пришла моя очередь растеряться.
— Тогда ответь, что это значит?
Она выбрала несколько окурков, положила их в лодочку ладони и, как бы боясь чего-то, приблизилась ко мне.
Это были пять или шесть скуренных едва наполовину или сразу же потушенных сигарет "Piere Cardin" с тремя тонкими — парою золотых и посередине их зеленым — ободками, возле которых густо пунцовели следы чужой помады.
Я почувствовал полную беспомощность.
— Сейчас я тебе все объясню...
Я попробовал поймать Наташу за руку, лихорадочно соображая, с чего начать — с Шопена, с ментолового аромата, с теней за дверью? — и до корней волос ненавидя себя за то, что молчал об этом прежде.
Наташа вырвала руку и, торопясь, рывками одевалась.
— Не провожай меня! — выкрикнула она в коридоре.
Мы шли под косыми струями дождя, и я говорил об ее голосе, о том, что у меня никого, кроме нее, нет, что в понедельник буду ждать ее звонка, но все это время меня не отпускала жутковатая мысль о том, что или кто ожидает меня дома.
"Прелюдию в капельках" я услышал на втором этаже.
Чтобы поставить рядом с бутылкой коньяка не одну, а две рюмки, мне не хватило каких-то нескольких секунд. Шива лежал на столе так, словно его только что рассматривали и уже не успели возвратить на полку. Проигрыватель выключили, но в пепельнице дымилась непотушенная сигарета. Все свидетельствовало, что квартиру оставили за несколько секунд до моего прихода, не исключено, что в тот самый момент, когда я вставлял в замочную скважину ключ.
Теперь я окончательно убедился: это были не гости и не гость, а — гостья.
Да, она безусловно была женщиной, причем молодой, о чем говорили не столько яркая помада на сигаретных фильтрах и впервые примешавшийся к ментоловому дыму тонкий аромат дорогих духов, сколько присутствие в воздухе чего-то более существенного, чем самые изысканные духи. Попробую конкретизировать... В воздухе, в самих его молекулах, была разлита неповторимо легкая озоновая свежесть, как после стремительной летней грозы.
Я отхлебнул коньяку и поинтересовался у божка, чья рука держала его пять минут назад. Шива понял непроизнесенный вслух вопрос и указал рачьими глазищами на лимонный том Акутагавы.
Сомнения рассеялись: детский рисунок изображал мое окно. "ЭТО НЕ МОЖЕТ БОЛЬШЕ ПРОДОЛЖАТЬСЯ НЕ МОЖЕТ",— кричали крупные буквы-каракули.
Я пил коньяк, курил сигарету за сигаретой и, не пьянея, чувствовал, что скупо отпущенная мне передышка закончилась: надо готовиться к чему-то новому и не распускать нервы, как мой неведомый предшественник, чья рука неуверенно вывела эти семь отчаянных слов и, видно, неслучайно устроила для них тайник в "Жизни идиота"...
После полуночи я устроился на кровати так, чтобы, проснувшись, видеть матовую дверь, погасил верхний свет и, оставив подсветку географической карты, закрыл глаза.
Как ни странно, ночь прошла спокойно.
Я беспробудно проспал до утра, чтоб опять ощутить в комнате уже знакомую озоновую свежесть. В отличие от вечера, в воздухе не плавало ни прядей ментолового дыма, ни струек аромата утонченных духов — лишь фитонцидные ручейки озона, как будто меня минуту назад покинула юная женщина.
Я закрыл глаза в надежде вспомнить, что мне снилось. Попытка не увенчалась успехом. На экране опущенных век не вспыхнуло никакого связного сюжета. Однако остатки сна, его едва уловимые серебряные волоконца, еще хранило само тело. Нечеткие, уже подернутые дымкой утренней действительности ощущения, пробиваясь на уровень образов, пытались поведать мне о теплых ласковых руках и быстрых, похожих нa прикосновения мотыльков, поцелуях. Мое существо знало: у этих невесомых касаний было продолжение, но оно уже терялось в непроницаемом сладком тумане...
Внешне та суббота не была примечательна ничем, за исключением того, что Леня нализался до положения риз и, покатившись по лестнице, сломал руку. Я же — вовсе не в связи с этим — дал себе слово не пить ничего крепче вина.
Свое внутреннее состояние я определил бы словом "ожидание". "Что-то должно решиться", — чирикали на облетевшем ясене под моим окном воробьи. "Решиться..." — подпевали водопроводные краны. И даже безмолвные стенные часы по-своему напоминали об этом, ибо в чередовании их зеленых цифр исчезла безразличная монотонность и завелась некая затаенность. Шестым чувством или, может быть, всеми теми сорока девятью органами восприятия, о которых прочитал у ученика Блаватской, я предчувствовал... Что? Выразить это предчувствие словами было невозможно. Теперь, вооруженный знанием дальнейшего, могу сказать конкретнее: я подсознательно ощущал, что оказался на пограничной полосе, в нейтральной зоне, за которой лежит территория с иными законами.
Я чувствовал близкое присутствие Ее.
Предвижу, что кому-то захочется поиронизировать над прописной буквой, поэтому скажу, что ей, букве, отведена чисто функциональная роль. Вы не поверите, мне до сих пор неизвестно Ее имя.
Хотя скоро, уже скоро я узнаю его...
Но перенесемся назад, в ту субботу...
Целый день я не мог придумать занятия, которое бы меня развеяло. Бесцельно листал рукопись. Поставил пластинку с записями "Beatles" и почти сразу сменил ее... вы знаете, на что. Иголка звукоснимателя снова и снова опускалась на черное кольцо с прелюдом №15 ре бемоль мажор, однако никакие запахи не материализовывались, и в этом я тоже усмотрел предзнаменование. (Забегая вперед, замечу: с того дня и до момента, когда пишу эти строки, в стенах моей квартиры, именно в стенах, ничего трансцендентного больше вообще не приключалось, хотя, как вы потом увидите, подобное утверждение и требует серьезных оговорок.)
Два или три раза звонил телефон. В трубке молчали, потом на том конце связи давали отбой. Вероятнее всего, номер набирала Наташа. Звонки на какое-то время овладели моими мыслями, и для Наташи была сочинена легенда о соседке сверху, которой я на всякий случай дал ключи.
Вечером я, чтобы устать, дошел пешком до самого центра города. (Вскоре такие долгие прогулки станут неотъемлемой частью каждого дня, ибо трудно будет придумать для ночных путешествий лучшую интродукцию.)
Перед сном я впервые после ночи с тенями за матовым стеклом не стал закрывать дверь из коридорчика, а подушка осталась на своем месте под панелью с клавишами. Я нажал клавишу зеленой подсветки и, чувствуя в ногах легкое гудение от пройденных километров, вытянулся под одеялом. Зеленые цифры в окошке электронных часов показывали полночь.
Мы плыли по теплой озерной заводи. Я сидел на веслах. Она собирала белые лилии. На тронутых оливковым загаром телах еще не высохли водяные капли. Мы правили к берегу, но не озера, а острова. Сам лесистый берег синел в горячем мареве далеко за нами.
Оттуда лодка везла третьего пассажира — грача с перебитым крылом. Мокрого и обессиленного. Она спасла его в начале нашего плавания. Теперь птица обсохла и, сидя на носу позади меня, внимательно следила за приближением суши.
Лодка царапнула по донным камням. Я спрыгнул в воду, схватив цепь, вытащил нос лодки на плывун и вознамерился помочь сойти на землю нашему пассажиру. Грач не согласился. Он сам неловко кувыркнулся через борт и, веером волоча по песку покалеченное крыло, заковылял в лозовые заросли.
Наверное, это было не озеро, а водохранилище: на острове мы обнаружили одичавший яблоневый сад с кустами спелой желтой смородины. Одна, самая старая и развесистая яблоня, росла на отшибе. Под нею мы опустились друг перед другом на колени. То, что случилось потом, не хочется доверять словам, ибо любое из них не в состоянии описать высоту и гармонию соития тел, которые переполнялись нашим неукротимым стремлением слиться в единое целое...
...За окном начиналось воскресенье. Все вещи занимали законные места, и в квартире абсолютно ничем не пахло.
Утверждать, что я проснулся свежим, как утренняя маргаритка, было бы неискренне. Я лежал в постели с ощущениями человека, выходящего из наркоза. Правда, вслед за уколом пациент удрал либо его передумали везти в операционную, и встреча тела с сознанием обошлась без боли, а была приправлена лишь головокружением.
Краски сна не померкли ни после кофе, ни во время вылазки к газетному киоску. Я сказал бы больше: грач, который подметал песок больным крылом с синим отливом, а прежде чем скрыться в ивняке, совсем по-человечьи оглянулся на нас, этот грач воспринимался более реальным, нежели знакомая киоскерша.
Меня мучил вопрос: неужели весь вчерашний день мое существо ждало всего только сна? И, если ответить утвердительно, что значили его символы?..
Нить мыслей прервал телефонный звонок. Аппарат откликнулся любимым голосом. Наташа обещала приехать не позже, чем через полчаса. В выходные мы никогда не виделись. У меня не было причин отказываться, однако впервые за историю наших отношений я не встретил в душе прежней радости.
Получаса хватило, чтобы сходить за вином и отказаться от шитой белыми нитками басни о соседке с ключами.
Наташа приехала на такси. Я не собирался лгать и одновременно не хотел, вернее, просто не мог позволить себе рассказать ей о Шопене, ментоловом аромате и остальном. Водоворот событий затягивал меня по своей спирали все глубже, я уже принадлежал ему, но и он, этот водоворот, принадлежал мне, он тоже был моей собственностью, моей тайной, которой я не имел намерения, а возможно, и права ни с кем делиться.
Я был благодарен Наташе, что она ни о чем не спрашивала, и мог бы назвать свидание наших тел вихрем желания и блаженства, но это была бы половина правды. Где-то слева, возле сердца, я ощущал острый кристаллик, который должен был растаять, но упорно не терял студеной остроты граней.
Наташа надела шлафрок, и мы отправились на кухню; потом обедали и откупорили еще бутылочку красного, а там подкралась та неизбежная минута, когда шлафрок еще теснее обнял Наташино тело, подчеркивая все его линии, чтобы показаться ненужным и лишним...
А слева от сердца холодил кристаллик, и в нем было закодировано то, что раздваивало меня: одна моя ипостась оставалась с Наташей, а другая с лабораторным интересом наблюдала за нами с определенной дистанции, измеряемой не пространством, а временем. Я-первый любил Наташу, а я-второй смотрел на это, слегка, может быть, всего на несколько дней, опережая время, и чувства меня-второго не предвещали мне-первому будущего.
Разгадка раздвоения таилась где-то рядом, за ближайшим поворотом, и она открылась, когда моя правая рука вновь обнимала Наташино плечо, а левая лежала там, где она любила лежать, чувствуя упругую податливость Наташиных полушарий.
Сон! Ответ был сокрыт в сегодняшнем сне, в лодке с лилиями и спасенной птицей, в том, что свершилось на траве под яблоней, листва которой плавилась и истончалась в лучах высокого солнца...
Наташа удивленно раскрыла глаза, и мне пришлось сделать усилие, чтобы возвратиться с зеленого острова на кровать.
Тогда она впервые сказала, что может остаться у меня до утра. Известие застало меня врасплох, но я сразу же понял, что не желаю этого. Стараясь казаться естественным, я мягко упрекнул ее, что не предупредила заранее, поскольку сегодня я уезжаю и поездку невозможно отложить. Она отвернулась к стене.
Я-первый гладил ее по плечу и, как девочку, убеждал, что уже во вторник будет сторожить ее шаги на лестнице, а я-второй созерцал эту сцену с насмешливо-недоверчивой ухмылочкой.
На остановке Наташа спросила, когда у меня поезд. В 23.40, не задумываясь, соврал я.
Около полуночи зазвонил телефон. После секундного колебания, почему-то взглянув на себя в зеркало, я с трезвой отвагой взял трубку. Та помолчала и Наташиным голосом пожелала счастливого путешествия.
Той ночью я отчеркнул прошлое от будущего. Недели и месяцы, эпиграфом для которых было Наташино имя, отныне принадлежали времени, и его могла связать с моим только вспышка короткого воспоминания, ненадолго оставляющая после себя приятный дымок.
Несколько дней спустя я нашел в почтовом ящике Наташин комплект ключей и напугал ими сонных лягушек в парковом пруду, который уже взялись стеклить ноябрьские заморозки. Но это еще не был постскриптум к нашей истории. В стенном шкафу висел зеленый, с цветами шиповника шлафрок, и однажды я аккуратно уложил его в полиэтиленовый пакет и "забыл" на прилавке того самого комиссионного магазина, куда когда-то собирался сдать проигрыватель.
Мой поступок был продиктован не минутным настроением, а весьма важными причинами, о чем пойдет речь несколько позже.
С момента, когда я поставил точку в предыдущем предложении, миновало, по некоторым признакам, не менее четырех дней. Часы ведут себя все более странно, а идти к киоску, чтобы купить газету и узнать, какой сегодня день, мне совсем неохота. Таких длительных путешествий у нас прежде не случалось. Не исключено, что мне нужно спешить и, не очень заботясь о стиле и последовательности, сосредоточиться на главном.
Главное — путешествия.
Путешествия с нею, ставшие смыслом и содержанием моего бытия.
В ночь после разрыва с Наташей, когда я понял, что не хочу связывать разорванное время, мы возвращались из Вильнюса через Нарочь, где дорога повторяет причудливую конфигурацию побережья. Она была за рулем и, увидев стаю лебедей, свернула с шоссе. Мы разостлали у тихой вечерней воды скатерть, которой суждено было превратиться в простыню. Белые птицы удивленно вытягивали шеи и остались моим последним видением перед сильнейшим всплеском наслаждения, которое неподвластно всем четырем измерениям.
Во вторую из тех, первых ночей мы попали на Полесье. Извилистая быстрая река, чьи берега проплывали мимо нашей моторки, вероятно, называлась Горынью: над водой, как обычно в тех местах, сидели с удочками женщины, а в прибрежном тростнике я поймал маленькую, с пятикопеечную монету, болотную черепашку.
Время от времени мы ужинали в небольших ресторанчиках, открывшихся в последние годы в бывших городских подвалах. Помню мини-фонтан с золотыми рыбками-телескопами в одном из этих укромных местечек и миниатюрный пруд с парочкой раков в другом, где картина над уютно-трескучим камином открывала перспективу готических шпилей древнего города. Домой возвращались пешком либо останавливали такси, и первое прикосновение Ее руки на заднем сиденье уже обещало, уже было вестью...
И тот зимний вечер посреди бескрайней белой равнины, над которой разъяренный ветер гнал параллельно земле редкие, наостренные, как иголки, снежинки... А потом — нежданной радостью — большая крестьянская хата, натопленная печь и перина на горячей лежанке.
Состояние, когда по утрам я чувствовал себя больным, удравшим после наркоза от докторов, уже не повторялось. Я просыпался с разлитой по телу сладкой легкостью, и по венам бежали не лейкоциты и эритроциты, а переливалась субстанция с зашифрованной формулой эликсира молодости. Я чувствовал себя беззаботно, как в детстве, когда все мы еще бессмертны.
А потом она исчезла, сделав пустой вначале одну мою ночь, затем — вторую и третью. В конце недели сердце защемило от такой нечеловеческой тоски, что я вслух просил Ее вернуться, а выходя из квартиры, оставлял записки с одним только словом "Приди!" и беспрерывно ставил на проигрыватель пластинку с прелюдом № 15.
Тогда я и избавился от Наташиного шлафрока.
Не думаю, что столь незначительное событие имело большое значение. Вероятнее всего, настоящую причину Ее отсутствия я никогда не узнаю. Но — Она вернулась.
Она вернулась ко мне, и с того самого времени утренние пробуждения утратили прозрачную детскую беззаботность.
Однако я должен успеть побольше сказать о путешествиях, чьи маршруты, сюжеты и продолжительность изо дня в день менялись, переходя в новое качество.
Все наши странствия перечислить, конечно, невозможно. Выберу несколько, тем более, о некоторых не могу сказать ничего определенного, за исключением того, что нас заносило неимоверно далеко от городов, обозначенных на моей настенной карге, и вообще от цивилизации.
Однажды она спала на моем плече в "Боинге", перед которым вырастал из океана фантасмагорический айсберг Гренландии. Смуглый стюард принес плед, и я шепотом попросил его самого закутать мою спутницу, потому что боялся, шевельнувшись, разбудить ее.
В другой раз я ждал Ее в пустом баре с дюжиной высоких круглых стульев. Ее долго не было, и я почему-то согласился потанцевать с чернокожей барменшей в глубоко декольтированном джинсовом платье. Вдруг щеки моей партнерши из черных сделались пепельно-серыми, и, повернувшись в танце к двери, я увидел в солнечном проеме Ее. В руке она держала наведенный на нас дамский пистолет. Потом мы пили из высоких кружек светлое пиво, а белый пистолетик лежал на стойке рядом с зажигалкой и пачкой ментоловых сигарет. Она уселась мне на колени и сказала, что хочет любить меня прямо вот тут, на глазах у черной совратительницы.
И тот паром через Ла-Манш... Море сильно штормило, и, пока мы мужественно боролись с морской болезнью, дети в пассажирском салоне устроили соревнование: кто доберется от двери к двери, устояв на ногах.
Случалось, я узнавал свои любимые места в городах, где приходилось бывать раньше: площадь у Домского собора в Риге, радугу домишек на улице Лай в Таллине, замок в нетронутом временем венгерском городке на границе с Австрией. Значит, маршруты странствий выбирала не только она, и это, признаюсь, успокаивало мое самолюбие, потому что, пускай себе и косвенно, свидетельствовало о равенстве в отношениях.
Я снимал с полки книгу ученика Блаватской и читал о тонком мире, не знавшем, что такое время и расстояние. Точнее, эти понятия вроде бы существовали и там, но совершенно иначе, и поэтому во сне или, переносясь в тонкий мир в сознательном состоянии, тысячи милей несложно было преодолеть за секунду, земное столетие — спутать с мгновением, а мгновение — с вечностью. Материя того мира, утверждала книга, настолько эластична, что человек творит там своими мыслями все что угодно. Иными словами, он сам становится формой собственной мысли, принимая образ, который отражает суть его желаний и устремлений,— причем все эти иллюзии в том иллюзорном мире являются такими же реальными, как и предметы мира физического.
В книге с оставленными кем-то закладками меня привлекла идея о том, что если в физическом мире человек способен скрыть свою подлинную сущность, то в тонком это невозможно. Там человек попадает в сферу, соответствующую его духовному развитию, и тот, кто приходит туда сознательно, ведет осмысленную жизнь, в обратном же случае — продолжает такое же, как и на земле, существование, даже не сознавая, где он находится.
Но вслед за метафизическими рассуждениями меня заставляли поверить, будто в тонком мире не нужно готовить себе еду и беспокоиться об остальном, потому что тонкое тело получает все необходимое, как только создаст в воображении его образ. Автор книги, видно, не слишком полагался на вероятность совершенствования человеческой природа, ибо не удержался от предупреждения, что жители астрального мира склонны злоупотреблять предоставленными им бесконечными возможностями, а посему он, этот мир, донельзя загроможден хрустальными замками и иными воплощениями земных грез.
Чем дальше я читал, тем более саркастическая усмешечка змеилась на губах. К моим путешествиям этот трактат имел примерно такое же отношение, какое имели к истине средневековые фолианты, авторы которых объявляли наших предков одноглазыми гиперборейцами, осужденными на прозябание в вечных снегах и близкое общение с разгуливающимипо городам белыми медведями.
Меня пытались убедить, что обитатели тонкого мира не испытывают нужды в солнечном и в любом другом свете, ибо сами являются его источником, а я не мог забыть, как мы с Нею разводили костер в ночном лесу со всеми его скрытыми во тьме шорохами и страхами. Меня уговаривали поверить, что в том мире существует единый для всех язык, а я прекрасно помнил, как в тесной кофейне, где мы, войдя с мороза, заказали по большому бокалу глинтвейна, все, кроме нас, говорили по-немецки.
Над той кофейней был отельчик, и мы решили там остановиться. За окнами возвышался не хрустальный замок, а заснеженный альпийский перевал; хозяйка подавала на завтрак домашние сливки, а в туалете стоял на полочке концентрированный хвойный дезодорант, возникший там, кажется, отнюдь не в соответствии с желаниями моего астрального тела, потому что я выбрал бы аромат жасмина.
Она любила светлое вино, и в деревенской лавочке мы нежданно открыли распробованную как-то в Вильнюсе "Лорелляй" с ее холодновато-изысканным букетом. Чтобы попасть в лавочку, надо было полчаса спускаться вниз, в долину. Тропа вилась вдоль живой и зимою речки, которая вдруг, осыпая путешественника серебряной пылью, обрывалась с утеса. Как раз там, вблизи водопада, мне пришла в голову мысль, что нашу широченную кровать поднимали в отель из долины вертолетом. Мы знали, что, пока проделаем обратный путь, хозяйка снова заменит в номере все белье и туго пристегнет начищенными до блеска медными пуговицами голубую накрахмаленную простыню.
Подробнее сказать об альпийском отельчике я обязан и по иной причине. Начиная с него, наши путешествия вступили в новую стадию.
Тогда на моей окраине кончался ноябрь. После чашки кофе меня потянуло на улицу. День был по-зимнему стылый, на промерзшей траве белели лоскутки снега. Я удивлялся неожиданной пустынности улиц, потому что вчера вечером, когда укладывался спать, была среда, значит сегодня — обыкновенный четверг. Пораженный догадкой, я повернул к газетному киоску. Газеты на витрине датировались субботой.
Отсюда вытекало, что я пробыл в постели не ночь, а два дня и три ночи, ровно столько, за сколько мы с Нею заплатили в отеле. Подумав: "в постели", я не удержался от улыбки.
Сказав, что меня обуяла радость, я покривлю душой. Но боязни тоже не было. Втайне я уже ожидал этого.
У меня нет времени да и желания перечитывать написанное ранее, поэтому, видимо, повторюсь, упомянув, что мысль о безумии я отбросил еще до расставания с Наташей. О каком безумии могла идти речь, если мир, куда я возвращался утром, воспринимался мною — в магазине, в разговоре с сантехником или пришедшим перехватить червонец Леней — полностью адекватно. Другое дело — насколько мне хотелось в этот мир возвращаться.
Но в ноябре эта проблема еще не вышла на первый план. Мне хватало осознания своей избранности и приобщенности к тайне. Порой я ловил себя на том, что с чувством превосходства посматриваю на прохожих, а порой позволял себе думать о перспективах, которые открывали мне путешествия как литератору.
Пробуждение в субботу вместо четверга стало чертой, за которой события приобрели иной ритм и новое направление. Уточню, что этих направлений было сразу несколько и они постоянно переплетались в сложном взаимодействии.
После истории с горным отелем я купил ручные часы, которые показывали также дни недели, и каждый вечер клал их на панель над кроватью, чтобы знать, в какой день вернулся. Новые часы строго придерживались традиционных правил, чего нельзя было сказать о старых настенных.
Старые начали откалывать номера.
Не прошло и недели, как, сидя вечером у телевизора, я не столько увидел, сколько почувствовал боковым зрением, что с настенными часами не все в порядке. Мой хронометр в стиле ретро показывал 98.47. Секундная стрелка наручных часов замерла на месте. Я дождался смены последней цифры в деревянном окошке: 98.46. Тут в квартиру позвонили. Идя к двери, я успел подумать, что, если такое творится со временем, сейчас ко мне пожалует кто-либо из позавчерашнего или послезавтрашнего дня. Возможно, Леня оттуда и явился, однако он хотел со мной выпить, и уточнить подлинное время это намерение никоим образом не могло.
Пока я выпроваживал соседа, в окошке над кроватью выскочили четыре нуля.
С той ночи маршруты путешествий пролегали и в пространстве, и во времени.
Если быть корректным, то странствиями во времени надо признать уже некоторые первые свидания, ибо, например, тогда, когда мы под присмотром белых лебедей любили друг друга на берегу летней Нарочи, за окнами моей квартиры кружили белые мухи. Теперь же эти экспедиции стали более далекими и рискованными.
Как-то на улице мой взгляд споткнулся о громадный предвыборный портрет Линдона Джонсона.
Добавлю случай в какой-то пивнушке, где мы запивали резиновые бутерброды невкусным теплым пивом, а установленный под потолком телевизор показывал футбольный матч с Бобби Мурром. В тот вечер в пивной стреляли правда, не по людям, а по футболистам на телеэкране. Кажется, это происходило в Латинской Америке, потому что англичане выигрывали у сборной Аргентины, а рекламные ролики шли под мелодии танго.
Иногда приблизительно определить время, куда нас забрасывало, помогали модели автомобилей и одежда прохожих.
Думаю, не ошибусь, если скажу, что мы не пересекли границу XXI века. За одним исключением.
Я был алхимиком и заточил себя в лаборатории ради бессонных поисков великого магистерия. Сквозь толстые стены пробивались приглушенные звуки улицы: грохот колес по каменной мостовой, голоса церковных колоколов, гомон растревоженной толпы и крики на чешском языке. Это могли быть и времена Гуса, и шестнадцатое или семнадцатое столетия.
С миром меня соединяло окошко во внутренней стене, к которому Она приносила в корзинке простую еду и немного вина. Вино поддерживало меня, но одновременно разжигало огонь бессильной ярости, которая однажды вечером достигла критической точки. Я опрокинул перегонный куб и бросился крошить бутыли и пузырьки с реактивами, а потом двинулся с кулаками на неоштукатуренные стены.
Путешествия становились все более разветвленными и сложными: МЫ КАК БУДТО ПОДНИМАЛИСЬ ПО ЛЕСТНИЦЕ, И НА КАЖДОЙ СТУПЕНЬКЕ ЖДАЛА ВСТРЕЧА С ДОСЕЛЕ НЕИЗВЕДАННЫМ.
Мы возвращались в уже знакомые места и обстоятельства, шумно радуясь старым друзьям и заводя новых, которые назначали нам встречи в летних кафе или приглашали без церемоний заглядывать к ним домой. Я проживал фрагменты иных жизней, причем без права назвать их чужими, ибо всегда был не посторонним наблюдателем наподобие кинозрителя, а действующим лицом из крови, плоти и живых человеческих чувств.
Я бывал моложе своего нынешнего возраста или на несколько лет старше. Но я неизменно был, и в этом убеждало появление материальных доказательств странствий: монеты достоинством в 50 песет, католического крестика на серебряной цепочке...
Это могли быть не вещи, но не менее очевидные свидетельства наших пилигримок. Знак, оставленный ее губами возле моего левого соска. До крови сбитые в алхимической лаборатории кулаки...
Увидев запеченную на костяшках пальцев кровь, я отыскал в упомянутой выше книге нужное место и с сардоническим смехом перечитал пассаж о том, что в тонком мире тело свободно проникает сквозь стены и любые физические преграды.
Отдельно, далеко в стороне от остальных, стоит сон о летучих мышах.
Их было две — крупная и поменьше.
Эти существа, которые наяву — с того времени, как в детстве одна из их соплеменниц спикировала на мою курчавую голову,— никогда не вызывали у меня и подобия симпатии, там, во сне, воспринимались безо всякой брезгливости. Наоборот, их полет был полон беззвучной грации и гармонии. Вначале они летали порознь, кружась друг возле друга, словно громадные темные мотыльки, потом меньшая, видимо, выбившись из сил, подцепилась снизу к большей, и та некоторое время возила ее. Затем вспыхнул свет, и я догадался, что они летают в моей квартире. Я пишу "они", но в действительности "они" одновременно были и нами, мною и Ею. Я наблюдал летучих мышей со стороны и в то же время ощущал свой собственный полет — то легкий и стремительный, то замедленный, но не менее приятный, когда Она цеплялась за меня лапками.
Да, это была моя комната, где все находилось на обычных местах и где, вместе с тем, произошли изменения. Стены квартиры вытянулись, и знакомые вещи выглядели сверху, оттуда, где мы кружили, значительно уменьшенными. И вдруг я поднял глаза и заметил, что над нами нет потолка, вместо него — фиолетовое небо с яркими негородскими звездами.
Это открытие заставило меня уменьшить круги, которые уже выходили за периметр стен, и постепенно опуститься в их колодец — к часам в пыльном корпусе и еще ниже, к кровати с бордовыми, поцарапанными чьими-то ногтями панелями и столику из двух табуреток, где стояли бокалы с вином, а между ними уютно устроилась начатая зеленая пачка сигарет. С достигнутого безопасного уровня высоты я покосился вверх и успокоенно отметил, что звезды уже закрыты потолком.
Здесь я упорно пользуюсь термином "сон", а не "путешествие". Так мне легче отгонять тревожную мысль, что сон с летучими мышами был только началом, своеобразным пробным шаром. Я ни при каких условиях не хочу прощаться со своим телом. Она должна понять. Она не может не понять меня, потому что все и началось с них, с наших тел, которые нашлись, выбрали друг друга.
С наших тел, ставших посланцами и разведчиками душ.
Сейчас я скажу о том, о чем до сих пор молчал.
Пока еще ни разу я не пытался дать вам хоть какое-либо представление о моей спутнице — набросать ее портрет, очертить характер.
Я не способен сделать это и сегодня, ибо она приходила ко мне в разных образах — то зеленоглазой шатенкой с круглоЙ родинкой под бровью, то серебристой тонкой блондинкой с короткой "марсианской" стрижкой, то... К чему этот перечень с набором замусоленных эпитетов, если десятки ее образов не смогли скрыть того, что это всегда была Она — ее земляничные соски, ее нежные позвонки, ее лоно, которое я называл именем маленького ласкового зверька, ее губы, доводившие мою плоть до белого кипения.
Помню, как в зимнем альпийском отельчике, глядя утром на ее тело, я молился, чтобы для этого теплого палевого цвета, для длинных и тонких, но таких крепких точеных ножек, для литых грудок с нежными темными клювиками, для безупречной спины с ровненькой полоской позвоночника и двух крутых, сделанных из живого мрамора половинок там, где спина теряет свое название, чтобы для всего, что я вижу, время остановилось...
Это неизменно было ее тело, излучавшее в полумраке мягкий свет и плававшее в нем. Оно было легче космической невесомости, и в то же время по-земному полновесным и налитым соком, как нагретое солнцем ананасное яблоко. Ее свет был частью этой теплоты, его эманацией и не имел ничего общего с призрачно-холодным свечением из лживой книжки о тонком мире.
Характер? Он тоже был изменчив, как Ее лицо, как поверхность речки, которая течет неторопливо и задумчиво и, вдруг проснувшись, превращается в капризную проказницу, бьется в поросшие травой и "жабьими глазками" берега, а за поворотом, за кудрявой ольхой опять становится элегически успокоенной, набираясь сил и уверенности перед длинным перекатом. И все это — с подводными течениями, с коварными омутами и стрекозными заводями — та же чистая лесная речка.
Кажется, сбиваюсь на сентиментальность... Впрочем, я пишу вовсе не литературное произведение.
Но как, в самом деле, назвать эту рукопись? Против дефиниции "завещание" протестует все мое существо. Дневник? Путевые заметки? Отчет об экспедиции?
Я исполняю долг литератора, а остальное — жанр и, так сказать, окончательный диагноз — будет определено без моего непосредственного участии, возможно, как раз в ту минуту, когда вы дойдете до этой страницы.
Ее имя? Я дал Ей имя после первых наших странствий, однако не хочу называть его здесь, потому что и впрямь доныне не знаю его.
Разве это достойно внимания по сравнению с тем, что Она — моя женщина.
А это я знаю с такой же точностью, как то, что я мужчина, что мне 42 года и каждый новый день приближает меня к путешествию, которое станет самым длинным, к путешествию, где Она приобретет постоянный облик и наконец назовет свое имя.
Я еще не говорил, что каждое странствие заканчивалось близостью. Даже там, в незнакомом городе и столетии, где я был алхимиком и в юго-западном углу моего каменного мешка с издевательской размеренностью капала вода. Когда я в отчаянии набросился на стены, Она вынула под окошком, через которое подавала мне еду, несколько кирпичей и оказалась в разгромленной лаборатории, чтобы смазать мне арникой израненные руки и стать моей на жестком ложе возле неровной стены с зелеными узорами плесени.
Мы любили друг друга в отелях и пропахшем корицей белом домике над морем, к которому вели ровно тридцать две высеченных в скале ступеньки. Наши тела переплетались, сливаясь в одно многорукое, многоногое и многоглазое создание, на широких и узких кроватях, на пышных перинах и просиженных диванах с колючими усами пружин, в креслах и на вагонных полках, в темноте и перед внимательными зеркалами в старинных рамах, умевшими показать самые потаенные уголки этого сладкого безумия. Я не поверю, что Она забыла то купе и столик, на котором лежали ее локти, и солнечных зайчиков, прыгающих по обнаженным веснушчатым плечам, и округлившиеся глаза старика-велосипедис- та на железнодорожном переезде.
Она могла отдаться мне в самом неожиданном месте. Однажды это была площадка обзора над рекламными огнями ночного города. Другой раз — темный междугородный автобус с редкими сонными пассажирами на передних сидениях.
Слова бывают беспомощны и никогда не передадут всей пронзительной сладости первого прикосновения и того, как crescendo распускается цветок прерывистого дыхания и как опадают сиреневые лепестки вскриков.
Еще никогда у меня не было женщины, способной подарить такие переливы ассоциаций и ощущений. Если вы слышали о Гераклите Эфесском, вам нетрудно будет догадаться, как я перефразировал в отношении моей спутницы его знаменитое изречение.
Каждая новая близость была путешествием в путешествии. Когда наши тела овладевали левитацией... Когда, держа ее в объятиях, я мчался по реке, по ее реке, в легком остроносом каноэ... Когда ненасытность ее губ рождала желание раздвоиться и растроиться, чтобы изведать Ее до конца... Когда чувствовал, как регенерируются мои отмершие еще в детстве и, наверное, самые лучшие клетки...
Не исключено, что я уже писал об этом; тогда повторю: нескончаемая вереница путешествий напоминала восхождение — от простого к более сложному, от понятного к тому, что надо просто принять на веру.
В тот путь мы когда-то отправились в лодке со спасенной птицей...
Древние индийцы владели истиной: полнее всего постичь друг друга души могут только в соитии своих земных оболочек.
Как-то раз мы шли по весенней улице навстречу южному ветру. Наши руки не соприкасались, но у меня возникло чувство, что я взял Ее за руку, что время от времени, делясь теплом, встречаются в прикосновениях наши плечи, и я понял: это взаимопроникают моя и ее ауры.
Она стала первой женщиной, подарившей мне ощущение Вечности. Оно возникало, когда ритмы двух существ постепенно и неуклонно сливались в один слаженный ритм, который включал в себя все остальные мелодии Вселенной и, пульсируя, заменял собой саму эту Вселенную, чтобы взорваться ослепительной вспышкой, что неизменно пробуждала меня в иной реальности.
Да, каждая близость с Нею переносила меня в мои четыре стены. Близость была билетом назад, но с оплаченной обратной дорогой — из моей действительности в ее, где нас подстерегали новые открытия и новые вспышки, возвращающие в мир, который я имел все меньшее право называть своим.
Жизнь разделилась на две части, и первая сжималась, как шагреневая кожа.
Однажды утром я с каким-то радостным, совсем нестрашным страхом осознал, что незнакомый город, откуда я вернулся, реален - своими запахами, на ощупь и на вкус, чем оттепельная графика предновогодних дней за единственным окном моей комнаты.
Теперь почти каждый день — словно они, дни, сговорились между собой — приносил очередное свидетельство того, какому миру я принадлежу все больше.
Я уже упоминал вещественные доказательства путешествий, начавшие появляться после альпийского отеля. Их коллекцию открывал светло-лиловый цветок, частица сухого букета из бессмертников и маковых головок, стоявшего в нашем номере. Половину этого номера занимала та необъятная кровать, которую поднимали из долины вертолетом.
А вчера утром я оказался дома с новыми часами. На них нет ни единой цифры: три стрелки двигаются непосредственно над внутренностями механизма. А тот беззастенчиво анатомирует материю времени, заставляя владельца определять часы и минуты преимущественно интуитивно. Я не стал бы держать пари, что у каждой из трех стрелок скорость всегда одинакова. Пожалуй, я больше уверен в обратном.
Такой подарок Она сделала мне в турецких кварталах Западного Берлина, куда вечером туристам рекомендуется не забредать. Мы рискнули, и ничего чрезвычайного с нами не приключилось, хотя я и счел необходимым остановить такси и оторваться от компании молодых турок, дружно вышедших вслед за нами из пиццерии, тем более, что Она была с серебристой "марсианской" прической. Особенно мне не понравился тот высокий, со шрамом на левой щеке, ибо каждый его взгляд как будто срывал с Нее одежду. В машине я вздохнул с облегчением, а Она, кажется, с не меньшим облегчением затянулась сигаретой.
Если не ошибаюсь, я писал о новых часах. Допускаю, что более уместным тут будет определение "компас", и с абсолютной точностью могу утверждать, что мне нравится наблюдать за цветными живыми шестеренками — тремя синими, двумя красными и несколькими золотистыми — наблюдать и догадываться, который сейчас час и по какому времени.
Сегодня на улице, у почтамта, я встретил бывшего однокурсника, и, по сравнению с тем рослым турком, он показался мне созданием значительно менее реальным.
Телефон в квартире звонит редко (как правило, ошибаются номером), но если обо мне вдруг вспоминают в какой-либо редакции, я удивляюсь больше, чем если бы позвонили из той пивнушки, где футбольный фанат разрядил обойму в телеэкран над стойкой.
На днях я снова нашел листок с детским рисунком и корявыми буквами, и мне стало жаль их автора. Потом подумалось, что у него тоже была возможность путешествовать с Нею, и пришло неизвестное ранее чувство, которое не могло быть ничем иным, кроме ревности. Разум говорил, что нельзя ревновать к прошлому, к тому, что происходило до "нашей эры", но я солгу, сказав, будто не мучился мыслями о том, что хозяин моей квартиры был в этой истории не первым и это не его рука оставила листок с рисунком. Наверное, их было много — тех, кто сдавал и снимал тихую однокомнатную квартирку и странствовал с Нею...
Как видите, ядовитые семена ревности давали всходы...
Она должна быть только моей.
Я не намерен оставлять таких расписок в беспомощности, как мой предшественник, и прятать их между страницами "Жизни идиота".
Не будь я литератором, я бы с превеликим удовольствием освободил себя от написания текста, который вы читаете. Но слово — моя профессия, и у меня твердое намерение до конца сохранить ей верность.
Будет нечестно умолчать еще об одном, достаточно, на первый взгляд, странном происшествии. Сегодня, после той случайной встречи вблизи почтамта, мне вздумалось прокатиться на лифте. Желание шагнуть в кабину, нажать на кнопку и услышать, как за спиной с многозначительным гудением сходятся половинки двери, овладело мною настолько, что через пять минут я уже входил в подъезд ближайшего дома, который должен был иметь лифт.
Лифт оказался старомодным, его дверь закрывалась окрашенной в зеленый цвет обычной металлической ручкой. С детским нетерпением я вдавил в панель стертый кубик с номером самого высокого этажа, и старая, испещренная неприличными надписями кабина, постукивая на стыках, поползла вверх.
Может быть, вас тоже когда-либо посещало жуткое чувство, что поведение лифта, во власти которого вы оказались, выходит за рамки инструкций и он подозрительно живо набирает скорость, угрожая не только не выпустить вас на нужной площадке, но и вообще подняться выше последнего этажа. Похожее ощущение порой возникает и в вагоне метро, особенно если накануне прочитаешь какую-нибудь повесть о поезде, не вышедшем из горного тоннеля. Но в метро вокруг люди, и предчувствие вероятности прорыва этой реальности не очень отчетливо.
В замкнутой капсуле лифта, обычно наедине с собой, ощущение такой возможности у меня обязательно обострялось и нередко создавало в груди зону жгучего вакуума Когда-то из всего этого вырос мой рассказ о человеке, ведшем с лифтом опасные игры, пока кабина не подняла его к квартире, за дверью которой героя ждал его двойник.
Нет, сегодня я не встретился ни с двойником, ни вообще с чем-то сверхъестественным и вспоминаю этот случай исключительно ради полноты картины.
Педантизм -- не моя черта, однако я стремлюсь не упустить ничего существенного, а потому должен отметить еще одну немаловажную деталь. Дело в том, что я не просто не знаю Ее имени. Возвращаясь из путешествий, я не могу его вспомнить. Я вынужден пока смириться и с тем, что не способен, даже в общих чертах, восстановить наши разговоры.
В памяти удерживается только воспоминание о голосе — молодом и обволакивающем, который своим звучанием делал уютным любое место, где мы оказывались.
В таком случае меня можно обвинить в том, что, называя реальность путешествий более живой, чем эта жизнь, я сам себе противоречу. В действительности — нет. Просто существует зона, вход в которую будет свободен, когда я сделаю последний шаг. Очень приблизительно это можно сравнить с ощущениями человека, знающего, что в скором времени к нему вернется потерянный слух. Как там, в стихотворении:
Калитка в сад
откроется сама,
как сонник
на зачитанной странице...
Одновременно с этими заметками написан минимум необходимых писем. Их разошлет один из немногочисленных знакомых, который не забыл номер моего телефона.
Она предупреждена: я готов.
Возможно, это состоится не сразу, и я запасаюсь терпением.
У кого-то из фантастов есть такая новелла. В городе создается турбюро, приглашающее посетить иную планету,— во всем похожую на нашу, но, как убеждают туристические проспекты, еще не тронутую злом земной цивилизации. Герой берет билет в ту зеленую идиллию и вместе с другими желающими садится в автобус, который привозит их не к месту старта космолета, а на заурядную лесную поляну. Вместо комфортабельного зала ожидания — наспех сколоченный из свежих досок сарай, неструганные скамейки и усыпанный опилками пол. Люди терпеливо ждут отправления и наконец начинают догадываться, что их классически обвели вокруг пальца. Герой присоединяется к тем, кто требует открыть дверь и выпустить их. Возвратившись в автобус, он видит, что поляну внезапно заливает голубой свет, который конденсируется вокруг нелепого сарая. Люди бросаются назад, но за дверью из кривых горбылей их встречают уже пустые скамейки.
Я не вернусь в автобус.
Не буду делать вид, будто меня не занимает вопрос, останется моя кровать пустой или на ней найдут мое тело. Вам известно, какой вариант удовлетворил бы меня больше.
Сегодня я достал из книги ученика Блаватской последнюю закладку: "В момент смерти, когда сознание уже пребывает в тонком мире, а мозг продолжает действовать еще в физическом теле, человек за несколько секунд проживает всю свою земную жизнь".
Это — не обо мне.
Я всегда считал, что приз за любое путешествие — возвращение. Я хочу когда-нибудь вернуться. Может быть, это случится после одного из наших странствий, и вместе с Нею я выкурю здесь ритуальную сигарету с зеленой полоской на фильтре.
Моя рукопись подошла к концу.
Настроение — как перед далекой поездкой.
Сейчас я поставлю на проигрыватель пластинку Шопена и лягу.
Я не знаю Ее имени, но чувствую, что очень скоро, возможно, уже в эту ночь, услышу его.
С белорусского.
Перевод автора.