Владимир ОРЛОВ


ПЕЙЗАЖ С АРОМАТОМ МЕНТОЛА


Рукопись из зеленого конверта


Сейчас, конечно, можно утверждать что угодно: сопос­тавлять дату на почтовом штемпеле с загадочной смертью од­ного литератора, найденного в те же дни повешенным в соб­ственной квартире; спорить, женской или мужской руке принадлежит крупный округлый почерк, не оставивший на присланном мне пухлом зеленом конверте обратного адреса; подтрунивать над моей знакомой, которая до сих пор убеж­дена, что тот конверт действительно сохранил аромат хоро­ших ментоловых сигарет, хотя косвенные детали позволяют датировать рукопись концом 80-х или самым началом 90-х гадов... Что касается известного психиатра, которому я пред­ложил выступить в качестве эксперта, то он, возвращая эти четыре десятка мелко исписанных страниц, ограничился ту­манной фразой о сумме случайных величин, где допускает­ся абсолютно все. Возможно, именно упомянутое обстоятель­ство и склонило меня к публикации рукописи без всяких купюр и комментариев.


В последние дни я часто возвращаюсь к моменту своего появления здесь, в старой однокомнатной квартире, которая... Мне хотелось написать что-либо вроде "которая сыграла в моей жизни такую роль", однако роль эта продолжается... Впрочем, несмотря на то, что у меня есть основания назвать хозяина квартиры актером, сама затасканная метафора теат­ра выглядит тут неуместной. Но теперь, когда события того дня, а вернее, того разговора, отреставрированы до полуто­нов и записаны в памяти словно на видеопленку, которую можно останавливать, откручивать назад либо запускать на замедленной скорости, я могу сказать, что актер он был ни­кудышный. Чего стоили, например, его вздрагивания, ког­да на кухне включался холодильник... Или мизансцена с тре­тьей парой ключей... Хотя это еще как посмотреть...

Он стоял вон там, возле моего единственного окна. Не­ужели он старался заслонить от меня следы, оставленные на подоконнике крюками веревочной лестницы? А может, на­деялся спрятать их от самого себя, как, кстати, и оставлен­ный мне в наследство проигрыватель? Вообще сейчас мне кажется, что — осмысленно или интуитивно — он двигался по квартире точно выверенным маршрутом, позволявшим не сорваться и довести разговор до конца, чтобы никогда боль­ше со мной не видеться.

Он был примерно моего возраста, с нервным лицом и ран­ней сединой. Я почему-то подумал, что такие люди предрас­положены к инфарктам. Добавить к этому невыразительно­му портрету мне, пожалуй, нечего. Разве что его худобу, которую я, помнится, доброжелательно назвал про себя бла­городной.

Встретившись с ним на улице, я прошел бы мимо — не узнав либо не пожелав узнать его.

Квартира, которую я решил снять, была в том районе, где с современной застройкой соседствовали зеленые острова старого патриархального города. Неровная булыжная мосто­вая со стадом коз и нынче воспринимается там естественнее, чем асфальт с троллейбусом. Видимо, городская география и явилась главным аргументом, ибо в те дни я жил твердым намерением отстаивать свое одиночество и прежде всего ис­кал покоя.

— Там, за парком, — хозяин квартиры показал в вечернее окно, — граница города.

— Меня это не пугает. Как писал Вольтер, литератор дол­жен жить вблизи границы, чтоб удобнее было спасаться.

— Вы литератор? — не поддержал моего тона, но явно заинтересовался он.

Выругав себя за легкомысленно рассекреченное инкогни­то, я неуверенно кивнул. Упоминание о роде моих занятий, безусловно, было лишним.

— В таком случае...— с неопределенной улыбкой загово­рил он и не закончил.

Его манера разговора начинала раздражать. Деньги уже лежали у него в кармане, а брелок с ключами — в моем. Я получил разрешение без ограничений пользоваться книгами и постарался запомнить несколько неизбежных мелких со­ветов насчет замков, оконных защелок и талонов на элект­ричество. Все инструкции были даны скороговоркой, а уп­лаченные мною деньги остались непересчитанными. Еще минуту назад он выглядел как человек, желавший поскорее покончить с не слишком приятным делом. Но теперь зазву­чала новая, непонятная мне нота.

— Осенью парк просто восхитителен. Особенно клены...

Живя здесь, он должен был знать, что это вовсе не парк, а — старое лютеранское кладбище, по которому лет двадцать назад проехались бульдозеры. Я не посчитал нужным делить­ся своими знаниями и окончательно убедился, что разговор затянется.

— Вы собираетесь жить один? — поинтересовался он и попросил позволения закурить.

Просьба подчеркивала мой новый статус и поэтому по­нравилась, вопрос — нет.

Он снял с книжной полки массивную металлическую пепельницу — мрачноватую голову черта с отколотым рогом и глубокими пустыми глазницами.

— Это для вас существенно? — вернулся я к вопросу, с кем собираюсь жить.

— По крайней мере, не в такой степени, как для вас,— ответил он и, мгновенно осознав свою совершенно не соот­ветствующую ситуации резкость, извинился.

Именно тут включился холодильник.

Мой собеседник вздрогнул и, побледнев, упустил сигаре­ту. Этого хватило, чтобы все мое раздражение пропало, и я, как со мною порой случается при встрече с человеческой слабостью, ощутил такой прилив жалости, что не придумал ничего лучшего, как сообщить о своем разводе и стремле­нии обрести спокойствие.

— Что вы сказали? Не хочется проживать чужую жизнь? — со странной интонацией повторил он и стряхнул пепел в одну из глазниц однорогого черта. Его тонкие пальцы еще дрожали. — Ну, тогда у вас...

Следуя своей привычке, он оборвал фразу и вынул вто­рой комплект ключей.

— Знаете, я оставлю вам и эти. Может быть, у вас все-таки кто-то появится.

После моих слов о поисках одиночества это предположе­ние выглядело не вполне логично, однако куда больше про­тиворечил логике его следующий поступок. В нервных паль­цах появился уже третий брелок с ключами. Хозяин подержалих на ладони и протянул мне.

— Пускай все ключи будут у вас. Надоедать вам визита­ми я не намерен. Если понадобится, позвоните. Теперь только март, значит, осталось... Не думаю, что вы заметите нечто такое...

Я сочувственно выслушал его невразумительное бормота­ние и не придал последним словам особого значения. Что я должен был заметить? Что у него проблемы с психикой?

Опуская два дополнительных комплекта ключей в кар­ман, я не сомневался, что визави чувствует от этого облег­чение. Разгадка могла быть достаточно простой: тяжелые воспоминания, связанная с квартирой личная драма... Не оттуда ли, подумалось мне, и ранняя седина.

Какими же наивно-тривиальными выглядят мои объяс­нения сегодня...

— Ну вот, кажется, и все формальности. — Погасив в глаз­нице черта окурок, он поднялся с дивана, однако неуверен­ный тон свидетельствовал, что запас странных вопросов и предложений не исчерпан.

В подобных ситуациях предчувствие редко подводит меня. Он прошелся вдоль стены с книжными полками, провел рукой по покрытым пылью корешкам и, сделав вид, будто только что вспомнил нечто важное, вновь заговорил:

— Скажите, у вас есть проигрыватель?

— Нет, я предпочитаю магнитофон.

— Проигрыватель тоже неплохая вещь.— В его голосе присутствовал оттенок просьбы.

— Конечно,— сухо согласился я. Ко мне возвращалось раздражение.

— Я хочу оставить вам проигрыватель. Считайте это по­дарком.

Я сдержанно поблагодарил и обвел комнату взглядом, однако неожиданного презента нигде не заметил.

Ничего не уточняя, я выразительно посмотрел на часы, затем на два чемодана со скарбом хозяина и предложил под­нести их к троллейбусной остановке. Он отказался. Выло­женные за год вперед деньги давали мне право вновь под­черкнуто глянуть на часы.

Он взвесил в руках чемоданы и вместо того, чтобы дви­нуться к двери, поставил их обратно.

— Скажите... вы любите... Шопена?

Трудно было поверить, но в его словах мне послышался откровенный страх.

— Вы композитор? — холодно уточнил я. Все эти необя­зательные вопросы с томительными паузами и загадочной эмоциональной подоплекой стремительно повышали градус моего раздражения.

— Композитор?.. Не совсем. Я просто хотел...

— У Шопена мне нравятся прелюдии, только очень про­шу ничего больше мне не дарить.

Откуда я мог знать, что в те минуты было сказано самое важное за весь вечер?

Перед дверью хозяин еще раз опустил чемоданы на пол.

— Он там, в шкафу.

— Кто? — Во мне поднимался колючий клубок ярости.

— Проигрыватель,— извинительно, даже заискивающе объяснил он.— В стенном шкафу возле кровати.

Я почувствовал то же, что и в случае с ключами: черт знает почему он хотел оставить проигрыватель в старой квартире.

Закрыв, наконец, за ним дверь, я уселся за стол, выло­жил перед собой все три комплекта ключей и с затаенной радостью подумал, что целый год буду избавлен от визитов человека, имеющего склонность беспричинно дарить проиг­рыватели и спрашивать, любите ли вы Шопена.

Назавтра я привез на такси сумки с вещами, а вечером откупорил бутылку сухого хереса и предался безоблачным мечтам о том, как за год перечитаю тут штабель чужих книг и напишу одну свою. Я предвидел, что это будет сборник рассказов свободного сорокалетнего мужчины, который сво­евременно свел счеты с прошлым. Помня предупреждение Борхеса о непредсказуемости этого возраста для мужчины вообще и для литератора — в особенности, загадывать даль­ше не хотелось.

Вино кончилось неожиданно быстро. Допивая последний глоток, я встретился взглядом с латунной статуэткой Шивы на книжной полке. Это четырехрукое создание и подброси­ло мне идею произвести в новом жилище инвентаризацию.

Стараясь не вспоминать самого хозяина, я отметил, что интерьер его квартиры претендует на некоторую оригиналь­ность, и в первую очередь — благодаря стене, которую от пола до потолка занимала карта Европы. Причем она, эта желто-зелено-коричневая с пятнами синевы карта, была не просто наклеена на штукатурку наподобие обоев, но, словно живописное полотно, взята в оригинальную деревянную раму, что на пару пядей отступала от ее поверхности, созда­вая тем самым своеобразную перспективу. Карта как будто открывалась взгляду из широкого окна, куда слева не попа­дал только Пиренейский полуостров, а справа — Уральский хребет. Внизу линия обреза пролегала примерно на широте Крыма, под которым устроился столик-книга. По правую сторону этого "окна" тянулась стена, полностью занятая са­модельными полками с книгами и захватившими весь верх­ний ярус тремя дюжинами пустых разнокалиберных буты­лок с броскими этикетками. На третьей сверху полке в окружении десятка многоцветных жестянок из-под пива и обосновался брюхатый многорукий божок, на чьем лосня­щемся толстощеком лице застыло удивленно-плутовское выражение. Божок смотрел в настоящее окно. Соседний дом стоял совсем близко, и спадавшая ниже подоконника плот­ная черная штора не была лишней.

Достойное место в комнате занимала широкая диван-кро­вать слева от двери. Стену над кроватью закрывали панели из бордовой кожи. (В тот раз я не обратил внимания, что кое-где кожа поцарапана чем-то вроде кошачьих когтей.) Сбоку от окна, над спальным уголком, стену украшали часы в деревянном корпусе с башенками и окошками. Правда, сами часы были электронными и измеряли время не стрелками, а зелеными цифрами.

Не поднимаясь с кровати, можно было нажать на несколь­ко встроенных в панель желтых клавишей. Первая включа­ла добитый черно-белый телевизор, вторая — люминесцент­ную лампу над письменным столом между окном и картой, третья — вентилятор на столике-книге, две следующие об­наруживать свои функции не пожелали, а последняя препод­несла приятный сюрприз: где-то внизу, у пола, уютно заж­глась мягкая подсветка карты. Если потушить остальной свет, "окно в Европу" смотрелось особенно живописно.

Дверь комнаты была с матовым стеклом и открывалась вовнутрь. Выход в подъезд сторожил, сидя — ресоли, оранжевый плюшевый песик. Я вышел на лестнич­ную площадку и нажал кнопку звонка. Песик запрыгал и залился веселым лаем. Дверь закрывалась на цепочку и три замка. Я отметил, что это уж слишком, и решил пользоваться двумя. В совмещенной с туалетом ванной ничего примеча­тельного, за исключением большого паука, не оказалось.

Все, что я сейчас записываю, может показаться занудли­во-несущественным, но я чувствую необходимость зафикси­ровать эти мелочи, ибо вскоре буквально каждая из них приобретет громадное значение.

Конец вечера был далеко, и я приступил к более близко­му знакомству с оставленными поклонником Шопена веща­ми.

В стенном шкафу около кровати лежали два одеяла и две подушки. На нижней полке стоял подаренный мне проиг­рыватель. Подбор пластинок выглядел довольно пестро: Вивальди, средневековая лютневая музыка, "The Beatles", сонаты Чюрлениса, "Песняры" и два маленьких диска детcких сказок. Записей Шопена, вопреки ожиданию, не было.

Кроме карты и часов в квартире имелась еще одна вещь с претензией на оригинальность. Между дверью и книжны­ми полками размещался окованный медью сундук, явно сра­ботанный не деревенским мастером, а городским имитато­ром, которому не хватило вкуса, и он приколотил на лицевую сторону пять медных букв: SEZAМ. (Светлые царапины на крашеном деревянном полу, которые свидетельствовали, что эту часть обстановки подтаскивали — и не раз — к двери, я замечу значительно позже.)

Сундук был набит разнообразным железным хламом и инструментами, поверх которых лежала веревочная туристс­кая лестница с когтями-зацепами. По виду, она вряд ли ус­пела принять участие в серьезных путешествиях. Повертев находку в руках, я обнаружил заводскую наклейку с указа­нием длины — 10 м и механически отметил, что этого как раз достаточно, чтобы спуститься по стене с моего третьего этажа.

Оставив сундук в покое, я занялся книгами. Перед сном пришло в голову почитать, и я снял с полки лимонный том Акутагавы Рюноскэ. Между страницами "Жизни идиота" лежал листок из ученической тетради в клетку. Детская рука фломастером нарисовала на нем пятиэтажку с женским ли­цом в окне третьего этажа. Рисунок не содержал ничего нео­бычного, но надпись меня смутила и даже слегка обеспоко­ила. "ЭТО НЕ МОЖЕТ БОЛЬШЕ ПРОДОЛЖАТЬСЯ НЕ МОЖЕТ". Слова, где таилась тревога, а возможно, и отчая­ние, принадлежали явно не ребенку, хотя и были написаны крупными печатными буквами, которые толпились и, как слепые, натыкались друг на друга. Так мог писать человек в крайней стадии взволнованности либо в крепком подпитии.

Здесь, безусловно, была скрыта некая загадка, и ее будо­ражащее ощущение обещало трансформироваться в сюжет, а затем в новеллу.

Полежав некоторое время в темноте, я повернулся к сте­не-карте и включил подсветку. На желто-зелено-коричневом пространстве быстро удалось найти Париж, а за ним — Лон­дон и Стокгольм. Расстояние, отделяющее дом от улицы, полностью поглощало шум транспорта. Черные точки с на­званиями европейских столиц стронулись с места и закру­жились в хороводе. Я дремотно нажал клавишу на панели и, засыпая, успел с радостью подумать, какие тихие вечера ждут меня впереди.

Второй комплект ключей понадобился гораздо раньше, чем я рассчитывал.

Я снял квартиру в марте, а в начале следующего месяца в ней уже зазвучал женский голос.

Как и абсолютное большинство таких знакомств, наше — от встречи на стоянке такси до оставленного номера телефо­на — было набором банальных слов и поступков. Правда, телефон я дал свой — не столько потому, что Наташа мне сразу понравилась, сколько по причине беспросветно-изде­вательского молчания моего белого телефонного аппарата.

Я не тешил себя надеждами на прорыв этой блокады, однако три дня спустя телефон заговорил Наташиным голо­сом.

Она стала моей в первый же визит сюда и потом призна­валась, что очень из-за этого переживала. В те дни наши отношения уже позволяли мне объяснить Наташе, что она всего лишь доверилась женской интуиции, а та нашептыва­ла, что новый знакомый не намерен терять времени на дей­ствия, которые один его приятель назвал когда-то танцем павлина. Моя подруга согласилась. Ее русая головка с дву­мя подвитыми у висков длинными локонами покоилась на моем плече. Черная штора заслоняла нас от дневного света и остального мира. Из проигрывателя, которому после Ната­шиного появления я выделил место на столике возле карты, лилась лютневая музыка, а на полу рядом с кроватью стояла бутылка красного вина.

Наташа сказала, что ни в чем не раскаивается и, не под­нимаясь, наполнила бокалы. За окном был май, и на пруду возле бывшего лютеранского кладбища в сумерках начина­лись лягушачьи концерты.

Назвать то время счастливым было бы неискренне. Как определить его поточнее?.. Оно пенилось жизненной энер­гией. Оно было подарком судьбы, хотя порой я подозреваю, что таинственные силы, которые вскоре втянули меня в свой водоворот, просто решили дать мне отдых перед близкими испытаниями.

В отличие от некоторых литературных героев, я жил не от свидания к свиданию. По утрам я усаживался за стол и писал три, а если повезет, то и четыре страницы будущей книги. За неделю черновик рассказа обычно бывал готов и, по старой привычке, прежде чем переписать опус начисто, я устраивал самому себе читку вслух.

Последний рассказ, вернее, его черновик, так и останет­ся на столе непрочитанным...

Ну зачем это несуразное "последний"? Разве то, к чему я готовлюсь, не позволит мне?.. Откуда берутся сомнения, если путешествия не дают для них никакого повода? А может, я только убеждаю себя, усердно коллекционируя желаемые доказательства и закрывая глаза на то, что не укладывается в схему?..

Нет, теперь я должен вернуться в тот май, к Наташе, к лягушачьим концертам и зарослям сирени на почти деревен­ской соседней улице.

Если не ошибаюсь, я еще не упоминал, что после развода с женой уволился со службы. Гонорара за предыдущую книгу, по моим подсчетам, хватало не меньше, чем на год-полтора, а на больше я дал себе слово жизнь не планировать.

Итак, с утра я писал свои обязательные три страницы. После этого отправлялся пройтись, выбирая тихие улочки с ухоженными палисадниками, лавочками и ставнями на ок­нах. Эти улицы отделял от нового города девятиэтажный дом с гастрономом, в котором на обратном пути я покупал пару бутылок сухого вина.

Мои отношения с соседями ограничивались знакомством с бывшим электромонтажником Леней, который строил вы­соковольтные линии. Возвратившись как-то раз из коман­дировки, он увидел жену в объятиях счастливого соперни­ка. Леня выгнал неверную из дому, а сам запил, сорвался с монтажной верхотуры и получил пенсию по инвалидности. Заходя ко мне одолжить очередную пятерку, Леня повторял свою историю в разных вариантах, однако никогда не забы­вал благородно отметить, что жена изменила ему не с пер­вым встречным любителем амурных приключений, а с ка­питаном дальнего плавания. Мне импонировало, что Леня быстро усвоил, в какие часы не следует беспокоить оранже­вого песика, который сторожил нас с Наташей.

Песик приветствовал мою подругу таким веселым лаем, словно ждал ее вместе со мной. Но вскоре он уже вынужден был демонстрировать радость только бусинками янтарных глаз, потому что я вручил Наташе ключи.

По ее приходам можно было сверять часы. В половине пятого за нею закрывалась дверь, а в 16.35 мы уже любили друг друга. Пяти минут как раз хватало, чтобы выпить бо­кал вина и сбросить с себя все, что мешало ловить долгие минуты наслаждения.

Наташа происходила из счастливого племени тех женщин, которые никогда не повторяются, и это не стоит им ни ма­лейших усилий, потому что происходит независимо от их воли.

Ее появление не только изменило мой распорядок, но и внесло разнообразие в рацион, ибо та же интуиция подска­зала ей, что у любовника есть тайные склонности гурмана. После того, как мы, возвращаясь в действительность из пер­вой близости, допивали в постели нашу первую бутылку вина, Наташа шла на кухню, чтобы приготовить на ужин что-либо более интересное, нежели моя дежурная яичница или поджаренные пельмени.

Кухня видела Наташу в шлафроке, который она принес­ла и аккуратно повесила на плечики в одно из своих пер­вых, еще настороженных посещений. Я написал "кухня ви­дела" и подумал, что воспользовался таким выражением неосознанно, но вовсе не случайно. В те дни я ни за что не написал бы так. Тогда мое обиталище казалось всего лишь обыкновенной квартирой на городской окраине.

Да, шлафрок. Зеленый, с крупными цветами шиповни­ка... Я до сих пор помню, как кольнула меня мысль о том, где висело это соблазнительное одеяние раньше.

Мне нравилось помогать Наташе возле газовой плиты и накрывать на "стол", которым служили две поставленные у кровати табуретки. Новую встречу наших тел окрашивало уже не острое желание, а нежность взаимного притяжения. Уто­лив в первый раз жажду, теперь мы как будто допивали ос­тавшиеся глотки, чтобы запаса обладания хватило до следу­ющей, завтрашней или послезавтрашней половины пятого.

Шлафрок занимал свое место в шкафу, когда электрон­ные часы в деревянном корпусе показывали без четверти восемь. По дороге к троллейбусной остановке я брал Ната­шу за руку и любил время от времени слегка сжимать ее сухие теплые пальцы, чувствуя их ответное пожатие. Если навстречу нам попадалась юная парочка, моя подруга освобождала руку, говоря, что это смешно: такие старенькие и держатся за ручки. Она кокетничала, потому что и сама прекрасно знала, что абсолютное большинство этих желторотых девчонок могли бы позавидовать ее молодому, гибкому и такому талантли­вому телу, которое, казалось, имело твердое намерение ни­когда не покориться времени.

Осколок бывшей, уже почти чужой жизни...

Сиреневый май незаметно перелился в жасминовый июнь; в июле Наташа уехала на две недели в отпуск, но такое долгое расставание ничего не изменило: в назначенный день я нетерпеливо, как мальчишка, ждал ее, и ключ повернулся замке ровно в половине пятого.

Все началось в конце августа, когда вслед за жарой куда то пропали и целые рои бабочек-крапивниц, которые еще недавно оккупировали окрестности, залетая в открытое окно и бесстыдно опускаясь на нас, куда им только вздумается.

Как недавно и как давно это было!.. Порой я действитель­но чувствую тоску по той жизни, однако она, эта тоска, напоминает ностальгию жителя Атлантиды, которому посча­стливилось спастись, когда его материк погиб. Мою бывшую жизнь поглотила пучина. Сказано, конечно, слишком кра­сиво для того, чтобы быть правдой. Просто я чувствую, что дорога назад закрыта.

Но есть ли у меня право уверенно утверждать, что я спас­ся?..

В любом случае я превосходно помню дату происшествия, ставшего предзнаменованием... Есть ли смысл заниматься поисками эвфемизмов? Предзнаменованием приходов. Более точного определения я не нашел, как и не придумал ничего лучшего, чем слово путешествия.

Путешествия станут второй стадией...

В тот день, на прогулке после трех утренних страниц, в памяти всплыл мой хозяин. Уже полгода он не преподносил мне новых подарков, не выяснял, люблю ли я Шопена, и вообще никак не напоминал о себе, за что я был ему без­мерно благодарен, как, впрочем, и за проигрыватель, кото­рый делал мои свидания с Наташей более уютными.

Результатом этого воспоминания стали изменения в мар­шруте, приведшие меня в музыкальный магазин.

Я выбрал пластинку "Led Zeppelin" с моей любимой "Лестницей в небо", каприсы для скрипки Паганини и, уже направляясь к выходу, увидел на стеллаже романтический профиль Шопена. Память была наготове: "Скажите... вы любите... Шопена? — Мне нравятся прелюдии, но очень прошу ничего больше мне не дарить..." Тогда я ответил ис­кренне, а на диске в черно-зеленом конверте, который дер­жал сейчас в руках, были как раз они, знаменитые "Двад­цать четыре прелюдии" — от радостного порыва первой до трагических басовых фигураций заключительной.

Дома я послушал "Лестницу в небо" и поставил на про­игрыватель Шопена. Оборот пластинки начинался с прелю­дии №15, которую Жорж Санд, невзирая на протесты Фридерика, называла "прелюдией в капельках". Эта пасторальная пьеса с чертами ноктюрна вновь привела меня за письмен­ный стол, вдохновив еще на одну страницу черновика.

От рукописи оторвал аромат ментоловых сигарет. Вернее, я ощутил его несколько раньше, однако некоторое время перо еще бегало по бумаге, а приятный запах существовал на пе­риферии восприятия, рождая смутные образы тонкой руки, неярко подведенных губ, белой сигареты с оставленным помадой разовым колечком... Вскоре я почувствовал легкое удивление и поднял голову. На фоне книжных полок плыла сизая прядка дыма. Слегка заинтригованный, я подошел к открытому окну. Внизу на скамейке сидел бывший элект­ромонтажник Леня, отроду не куривший ничего, кроме "Ас­тры".

Прядка исчезла из поля зрения, но запах оказался устой­чивым, будто курили где-то совсем рядом, в соседней ком­нате, которой у меня не было. Мне подумалось, что Наташе подобные ароматы могли бы не понравиться, и я на всякий случай открыл дверь на площадку. Из недр подъезда при­вычно тянуло котами. Значит, виновны были окно и здеш­няя причудливая роза ветров.

Начало вечера не было примечательно ничем, кроме того, что мы слушали новые пластинки, причем на Шопена вре­мени не хватило. Отлично помню, что поставил прелюдии на проигрыватель, однако Наташа уже причесывалась перед моим большим овальным зеркалом, и я не стал опускать иголку на диск.

Я возвращался в том состоянии духа, которое Леня на­учился определять абсолютно безошибочно. Проникшись благодарностью за перехваченную пятерку, он потащился следом на мой третий этаж. На площадке Леня закурил, и я машинально отметил, что у него в руках помятая пачка "Ас­тры".

В этот момент мне и показалось, будто за дверью слы­шится музыка. Я напряг слух и узнал "прелюдию капелек".

В первые мгновения — то ли из-за беззаботного настроения, то ли потому, что рядом стоял Леня,— открытие было вос­принято совершенно спокойно. Я повернул в замке ключ, простился с соседом и оказался в своем тесном коридорчи­ке. В квартире плавало окончание музыкальной фразы, и это, несомненно, был прелюд №15. Только тут до меня дошла суть происходящего. Чувствуя под сердцем неприятный сквозня­чок, я рывком распахнул дверь в темную комнату и щелкнул выключателем.

В комнате никого не было, проигрыватель беззвучно стоял на месте, но в воздухе пахло дымом ментоловых сигарет. Я проверил кухню, ванную и оба стенных шкафа, а потом сел на неубранную кровать и рассмеялся.

Не скажу, что мой смех прозвучал убедительно.

Музыка, конечно, померещилась, но что прикажете делать с запахом? Где-то я читал о специфических обонятельных галлюцинациях, однако откуда взялось голубое облачко, плывущее на фоне черной шторы к приоткрытой форточке?.. Не многовато ли галлюцинаций?

Я налил полный стакан вина и, выпив его маленькими глотками, занялся анализом ситуации.

Самым естественным ответом на все вопросы явилось бы недавнее присутствие в этих стенах человека с сигаретой. Вместе с тем подобное объяснение выглядело наиболее уяз­вимым. Если в квартире и впрямь кто-то находился, в его распоряжении было всего минут пятнадцать, прошедших между нашим с Наташей уходом и моим появлением. За это время любитель ментоловых сигарет должен был, во-первых, некиим образом попасть в квартиру, а во-вторых, успеть уйти до моего возвращения. Но с какой целью? Чтобы выкурить сигарету и тем самым оставить свидетельство своего незакон­ного вторжения? Версия выглядела довольно сомнительной, хотя и оставляла простор для дальнейшей разработки.

Согласно элементарной логике, проникнуть в квартиру, располагая считанными минутами, в первую очередь мог человек с ключами. Одни ключи лежали в моем кармане. Вторые Наташа держала в косметичке. Третий комплект я полгода назад спрятал в верхний ящик письменного стола.

По дороге к столу взгляд остановился на стоявшей меж­ду Шивой и томом Акутагавы пепельнице. Однорогий черт успокоил отсутствием каких-либо следов пепла. Верхний ящик стола тоже не подвел. Я налил себе вина и включил телевизор. Шел французский детектив. Убедившись, что жертва мертва, убийца спускался по увитой диким виногра­дом стене. Я отбросил крышку сундука. Веревочная лестни­ца была на месте, но мне все равно захотелось переключить телеканал.

Наташин муж, находка в косметичке, изготовление дуб­ликатов ключей etc... От этой гипотезы я решительно отка­зался. Кроме всех остальных "натяжек", ни Наташа, ни ее муж не курили.

Мысли неизбежно устремились к хозяину квартиры. Я прокручивал в памяти наш первый и единственный разго­вор, и он мне все больше не нравился. Сцена с ключами... Вдобавок к трем врученным мне с такой трогательной забо­той комплектов безусловно существовали еще три или даже тридцать три. А вопрос, один ли я собираюсь жить... Плюс осторожный и, возможно, тонко продуманный намек, что я могу заметить нечто такое...

Мною овладело неуютное ощущение того, что меня втя­гивают либо в идиотский розыгрыш, либо, наоборот, в чет­ко спланированный эксперимент. В любом случае положе­ние выглядело, мягко говоря, дискомфортным, ибо в создании сценария я не участвовал даже в качестве консуль­танта. Правда, где-то на обочине сознания выплывал из ту­мана тот странновато-испуганный вопрос моего хозяина о Шопене, но какой, скажите, здравый рассудок способен был связать его в одну цепочку с приобретенной сегодня мною по собственной воле пластинкой в черно-зеленом конверте и, тем более, с дымом ментоловых сигарет?

Как показало совсем близкое, можно сказать, укрывше­еся за матовой дверью будущее, как раз нормальная логика требовалась здесь меньше всего.

Прежде чем лечь спать, я впервые закрыл входную дверь на все три замка. Я еще не знал, что в длинной веренице последующих ночей эта окажется чуть ли не самой безмя­тежной.

Утро, как обычно, отрезвило. Впрочем, иных выводов, кроме очевидного — непосредственного или косвенного — участия в этой таинственной истории моего хозяина, вчера я так и не сделал. Да и сама таинственность при свете дня поблекла и обрела опереточный оттенок.

Около двенадцати позвонила Наташа. Она не могла прий­ти, что меня немного огорчило, но я давно был в том возра­сте, когда отмена свидания не способна существенно повли­ять на яркость красок окружающей жизни. Положив трубку, я вспомнил, что послезавтра — пятница, а значит, Наташа, как всегда накануне выходных, задержится у меня подольше и изобретет что-либо оригинальное не только на кухне.

После дневной прогулки я не заметил дома ничего по­дозрительного. Наиболее отчетливым из запахов был вкус­ный аромат смолотого вручную кофе. Не скажу, что нервы окончательно улеглись, однако углубиться в начатую руко­пись удалось без особых усилий.

Поужинав чашкой кофе с бутербродом, я засобирался на променад. Вечер возвратил вчерашнему происшествию зага­дочную значительность, в результате чего сборы отличались от обычных. Прежде всего я наглухо закрыл форточку, за­тем встал посередине комнаты и постарался запомнить точ­ное местонахождение пепельницы, латунного Шивы, разло­женных на столе книг и страниц рукописи. Двери, как и на ночь, были закрыты на все три замка, а карман джинсов приятно оттягивал подаренный Наташей охотничий нож в кожаном чехле.

Маршрут движения также был уточнен. Бывшее кладби­ще с его слабо освещенными окрестностями выглядело для поздних хождений местом довольно неуютным, зато оттуда хорошо просматривался дом и окно в торце на третьем этаже, которое я оставил с поднятой шторой, чтобы сразу же заметить свет.

Итак, я шатался по снесенному кладбищу, где каким-то чудом уцелело одно перевернутое и обомшелое надгробие, и то и дело бросал взгляды на дом. Всякий раз в такой момент во мне напрягалась некая струна и слегка перехватывало дыхание. Однако мое окно неизменно оставалось единствен­ным темным прямоугольником своей вертикали, и минут через сорок, настраивая себя на иронический лад, я двинул­ся домой.

Август пересчитывал оставшиеся дни, и под ногами уже попадались первые кленовые листья. Мне припомнилась моя юношеская новелла, герой которой писал возлюбленной при­знания на золотистых кленовых листьях. Его прообразом был сам автор, проживший с тех пор два десятилетия и больше никогда не писавший таких писем. Однако еще два или три раза он бывал серьезно влюблен и некогда — только в дру­гом городе — вот так же блуждал по вечернему парку, ожи­дая, когда в соседнем доме загорится окно и его свет прине­сет радость. Радость, которая будет волнами нарастать на лестничных маршах, чтобы достичь высшей отметки перед знакомой дверью, за которой звучит тихая музыка и ждут горячие жадные губы. Тому влюбленному суждено было стать прототипом человека, смотревшего сегодня на другое окно и ожидавшего если не радости, то хотя бы спокойствия от того, что оно останется темным, а за дверью встретит тиши­на.

Музыку я услыхал на площадке второго этажа. Это был прелюд №15, с которого, как я уже говорил, начиналась обратная сторона купленной накануне пластинки. "Капель­ки" звучали сильнее и выразительнее, чем вчера.

Ноги сделались чужими, как бывает при высокой темпе­ратуре, однако подчинились приказу подняться еще на этаж. Глазок в двери оставался темным, но за ней безусловно кто-то был. Я в изнеможении прислонился к лестничным пери­лам и попробовал сосредоточиться.

Мелодия закончилась. Теперь должен был зазвучать от­личающийся мрачным колоритом прелюд №16, однако вме­сто него после короткой паузы снова зазвенели "капельки". Я вынул нож, проверил, легко ли он выходит из ножен, и, держа оружие в левой руке, правую поднес к звонку.

В то же мгновение в квартире проснулся телефон. Пока он с долгой настойчивостью повторял звонки, сердце успе­ло совершить путешествие по всему телу. Звонки затихли одновременно с финальными аккордами прелюдии. По ту сторону двери повисла глухая тишина. Глазок по-прежнему оставался темным, но не было ни малейшей гаран­тии, что из него кто-то затаенно не глядит на меня, точно так же сжимая в руке нож или нечто более надежное. Не­давнее намерение нажать на кнопку звонка показалось мне неосмотрительным. Бежать к телефону-автомату, чтобы выз­вать милицию, означало позволить моему гостю без проблем смотать удочки. Я почему-то был уверен, что музыку слу­шал именно гость, а не гости.

Из размещенной напротив Лениной квартиры донесся грохот. Сосед что-то мастерил в коридоре и, к счастью, был относительно трезв. Еще более кстати в его руках оказался молоток. Я, на ходу соображая, попросил взглянуть на мой сломанный вентилятор и, не давая Лене оставить молоток дома, подтолкнул его к своей двери. Левую руку я опустил в карман с ножом, правая занялась ключами. Левая, надо сказать, чувствовала себя увереннее. Леня заметил, что ему хватает одного замка, и философически добавил, что, конеч­но, будь их, как у меня, три, он, возможно, и не жил бы сейчас один, потому что жена и капитан дальнего плавания заперлись бы как следует и не позволили застукать их пря­мо в постели. Я мог выслушать все что угодно, лишь бы он держал молоток и был готов по моей команде пустить его в ход.

Коридор встретил нас пустотой, комната и кухня — тоже; окна и форточки были закрыты, двери на обоих шкафах — заперты изнутри, однако нос почуял запах ментолового дыма еще раньше, нежели глаза выхватили из интерьера свежую струйку дыма на фоне окна. Незваный визитер мог прятаться только в ванной.

— Леня! — заорал я, выхватывая нож.— В ванной кто-то есть! За мной!

Выключатель был в коридоре. Я ткнул в него пальцем и рванул дверь.

Из кранов капало, а бачок над унитазом тосковал по сан­технику.

— Ну ты даешь...— покачал головой Леня.

Я отвернул синий кран, вымыл влажные от пота руки и, набрав воду в пригоршни, остудил лицо. Затем медленно вытерся полотенцем и напился из-под крана. Насколько можно, я оттягивал возвращение в комнату, ибо знал, что там меня ждет, по крайней мере, одно, не считая дыма, не­приятное открытие.

Открытий оказалось больше.

Раскрытая книга на письменном столе бросилась в глазаеще в лихорадке вторжения. Уходя, все книги я оставил зак­рытыми.

Ревизия остальных контрольных вещей вызвала неодоли­мое желание плюнуть на уплаченные вперед деньги и завтра же выехать из этой квартиры, чтобы забыть и переставлен­ного с третьей на четвертую полку индийского божка (на прежнем месте выделялся аккуратный незапыленый квадра­тик), и беспорядочно перетасованные страницы рукописи и — прежде всего — чертову физиономию пепельницы с на­полненными пеплом глазницами.

Леня отремонтировал вентилятор и ласкал взглядом выс­тавленную на стол бутылку коньяка. Я нарезал охотничьим ножом лимон и налил сразу по полстакана. Все объяснения и надежды, которыми я себя убаюкивал, бесследно развея­лись, явив голую правду: кто-то с неизвестными намерени­ями проникает в мою квартиру.

Без большой охоты простившись с соседом, я сварил себе кофе. Войти гость мог через дверь, но каким образом ему удалось сегодня незаметно улизнуть, если окна были закры­ты изнутри? Оставались стены, потолок и пол.

Я взялся методически простукивать стены и действовал настолько старательно, что, когда дошел до карты Европы, костяшки пальцев налились болью. Карта показалась мне наиболее опасным местом. Нет, эта стена не отзывалась за­маскированной пустотой, а выглядела подозрительной сама по себе — и в качестве части интерьера, и своей простран­ственной перспективой. Простучав кухню и коридор, я за­нялся полом, а потом, переставляя табуретку, внимательно осмотрел потолок. Если не принимать во внимание прячу­щегося за часами паучка, ничего особенного я не обнаружил и, как ни странно, воспринял этот сомнительный итог с некоторым удовольствием. Часы показывали половину пер­вого, и мне следовало допить коньяк и завалиться спать.

Ночь прошла спокойно. Мне снились не таинственные посетители, а прошлое лето и Наташа, с которой мы занима­лись любовью на озерном мелководье.

Я проснулся опустошенно-легкий и под буравчиками холод­ного душа решил не предпринимать ровным счетом ничего, а терпеливо ожидать продолжения событий. Надо ли говорить, что как раз этого продолжения мне хотелось меньше всего? Я был бы счастлив, если б события моей жизни как можно дольше ограничивались дневными встречами со своими рукописями и вечерними — с женщиной, умевшей любить не только в снах. Благодаря бабушке я с детства помнил несколько молитв, и в то утро помолился за modus vivendi, которого жаждала моя душа.

Следующий день прошел так, словно кто-то и впрямь услышал молитвы. Теперь-то я уверен, что в действитель­ности та короткая передышка призвана была подготовить меня к новому шагу на уже предопределенном пути.

Во второй после обстукивания квартиры вечер я тоже возвращался домой через бывшее кладбище. В кронах ста­рых кленов поселился сентябрь, но вечера, собирая на ска­мейках юные парочки, хранили верность августовскому теплу.

На подходе к дому я взглянул на свое окно и будто нале­тел на невидимую стену: в прямоугольнике окна вырисовы­вался светлый силуэт. Я до боли в веках зажмурился и через минуту осторожно приоткрыл глаза. Силуэт исчез. Я твер­дил себе об оптическом обмане изменчивых сумерек, одна­ко мое существо отказывалось в это поверить. Вместе с тем я почувствовал, как во мне зреет решимость. До подъезда оставалась сотня шагов. Я перешел на бег и очутился у две­рей квартиры меньше чем за минуту.

За эту минуту мне вспомнилось, как некогда, после вы­хода первых книг, тешил свое самолюбие изречением кого-то из латиноамериканских мэтров: я играю в писателя, и игра может стать смертельной.

У соседей слева гремел магнитофон, и поэтому расслышать что-либо из-за моей двери было невозможно. Видно, это обстоятельство придало мне мужества. Не имея при себе ни ножа, ни любого другого, хотя бы символического оружия, я без проволочек отомкнул дверь и щелкнул коридорным выключателем. Из закрытой темной комнаты доносился не­понятный ровный шум. Я набрал полные легкие воздуха и ударил в дверь ногой. Свет зажигался сразу за косяком. На столике у карты работал вентилятор. Вооружившись тяже­лым Шивой, я бросился в кухню...

Кроме меня, в квартире никого не было. Точнее, кроме меня, включенного кем-то вентилятора и запаха ментоловых сигарет.

Была еще бутылка коньяка. Я осушил полный стакан, остановил вентилятор и занялся расследованием.

Глазницы пепельницы зияли пустотой, зато следы пепла оказались на полу возле карты, которую я снова старатель­но обследовал от Лиссабона до Волги. Вряд ли я мог отве­тить на вопрос, что рассчитывал найти, ибо карта была на­клеена на глухую стену, выходившую обратной стороной на улицу.

Самым разумным выходом показалось возвращение к сформулированному три дня назад решению: подождать до­полнительных фактов.

Ожидание не затянулось: события буквально стояли за дверью.

После приличной дозы коньяка я уснул довольно быст­ро, но сон был неглубок и полнился неуловимыми образа­ми, обрывками мелодий, тревожными шорохами. Зеленая рыба сознания плавала в окрестностях зыбкой границы сум­рачной яви и сна. Что-то не позволяло ей опуститься ближе ко дну, обретя успокоение в мягких водорослях, и это "что-то" начинало воплощаться в тихом шепоте и легких шагах.

Я подхватился, будто от чьего-то прикосновения, и инстин­ктивно схватил стоявшею на полу Шиву. Цифры в деревянном окошке часов утверждали, что пошел второй час ночи. Штора осталась неопущенной, и в комнате было довольно светло.

Затаив дыхание, я подвинулся на середину кровати, чтоб увидеть дверь в коридор. Теперь оставалось чуть-чуть накло­ниться вперед. В редкой полутьме возникли размытые очер­тания матового дверного стекла.

Будь Шива живым существом, следующая минута стала бы для него последней. Моя рука сжала статуэтку с нечело­веческой силой: по ту сторону двери промелькнула отчетли­вая темная тень.

Сердце отсчитало несколько ударов, и стекло вновь по­темнело.

Страх туго спеленал ноги и заморозил волю. Во власти такого ужаса я оказался однажды в детстве, когда, начитав­шись на сон в пустой квартире новелл Проспера Мериме, проснулся среди ночи и, как эпилог кошмарного сна, ко мне протягивала руки Венера Ильская, точно такая же, как в книге: с пятнами патины и латинской надписью CAVE AMANTEM на постаменте.

Сравнение той ночной жути с детским полусном-галлюцинацией я, конечно, нашел позже. А тогда все же удалось ото­рваться от кровати и сделать шаг к двери. Левая рука нащупа­ла выключатель. Охотничий нож лежал на расстоянии трех шагов, которые я преодолел бешеным звериным прыжком.

С ножом в правой руке и божком в левой я стоял перед дверью, физически чувствуя, что некто стоит за матовым стеклом. Дверь открывалась из коридора в комнату, значит, тот некто имел явное преимущество, ибо мог напасть из своего мрака внезапно. Я знал, что в таких случаях рассудительность лишь вредит, а потому с воинственным воплем "А-а-а!" дер­нул дверь на себя и вылетел в темный коридор...

Мой нож вошел в пустоту. Кухонное окно стерегли все шпингалеты, а выход на лестничную площадку кроме зам­ков охраняла стальная цепочка. То, что, входя в квартиру, с помощью хитроумного приспособления цепочку можно сбро­сить, хотя и с трудом, но допускалось, однако возможность набросить ее, выходя в подъезд, казалась нереальной. Тем не менее, кто-то побывал не только в коридоре и кухне, но и в комнате: не перекочевала же однорогая чертова голова с книжной полки на холодильник своим ходом, загрузившись к тому же по дороге пеплом нескольких сигарет, наполнив­ших кухню насыщенным запахом ментолового дыма.

Правда, я удивленно отметил, что запах, при всей зага­дочности своего появления, действовал на меня успокаива­юще, ибо упорно не желал ассоциироваться с чем-либо на­подобие наемных убийц. Я скорее поверил бы, что сигарету курила женщина...

Какая женщина? Умеющая проходить сквозь стены?..

Наливая коньяк, я подумал, что если это не кончится, я, чего доброго, могу спиться. Захотелось взглянуть на себя в начале этого рискованного пути, и я подошел к овальному зеркалу над сундуком. Ничего особенного в моем облике вроде бы не было. Седая прядь на правом виске могла, до­пустим, появиться раньше. И все же возникло ощущение, что в этом рослом человеке в зеленой ночной пижаме при­сутствует новое качество... Нацедив третью порцию конья­ку, я вдруг понял: человек в зеркале больше напоминал не писателя, а его персонаж.

Это наблюдение пришлось мне по душе. Существует та­кая психологическая игра-рекомендация: в трудной ситуа­ции надо представить, что действовать дальше предстоит не вам, а созданному вашей фантазией человеку, с которым вы — чтобы сохранить дистанцию для управления двойником — отождествляете себя только до определенной черты.

Я велел своему двойнику ложиться в постель и насмеш­ливо наблюдал, как он прячет под подушку нож. Мы с дуб­лером выпили одинаковое количество коньяка, однако я был гораздо трезвее и скомандовал ему переложить подушку на противоположный край кровати, чтобы держать дверь в сек­торе обзора.

Он улегся, какое-то время смотрел в темноте на белесое стекло, а потом, благодаря спиртному и навязанной мною игре, провалился в сон. На этот раз действительно провалился: сон был глубокий и глухой, будто путешествие в заброшен­ных подземельях, где не мелькнет ни солнечного луча, ни язычка свечи и даже не слышно, как падают с влажных сво­дов капли.

И вдруг некая властная сила подхватила меня и, пронеся через невесть сколько этажей, опустила на кровать в ком­нате, где пахло сигаретным дымом.

Нож был выхвачен из-под подушки в тот же момент, а может, и раньше, чем я увидел за дверью туманную тень.

Тень помедлила и растаяла в коридорном мраке.

Дальше я действовал, как робот: первым делом бросился к сундуку и одним махом придвинул его вплотную к двери.

В следующее мгновение я заметил, что в комнате уже горит свет и обе мои руки вооружены.

— Кто ты? И что тебе нужно? — громко обратился я к матовому стеклу, вздрогнув от звуков собственного голоса.

Дверь молчала. Слева, из таинственного пространства зер­кала на меня косился человек с охотничьим ножом и индий­ской статуэткой в руках. Нас вновь стало двое, и сжатая во мне до упора пружина слегка ослабла. Если не считать ис­пуганно прошмыгнувшего по плинтусу таракана, за дверью не было никаких признаков опасности.

Мои глаза разглядывали пол. Оттуда, где стоял сундук, по коричневым половицам к двери пролегли свежие цара­пины. В этом не было ничего сверхъестественного, и я не сразу сообразил, почему не могу отвести от них взгляд.

Нет, глаза не обманывали: по крашеным доскам в том же направлении, к двери, шла целая дорожка старых следов. Сундук перетаскивали туда и раньше!

Теперь я понял предназначение веревочной лестницы. Закрепив ее металлические крюки, можно спуститься из окна на землю. Вот откуда взялись эти глубокие вмятины на по­доконнике!..

Ошибки быть не могло: я не первый, кого завлекли в эту западню!

Почувствовав себя совершенно опустошенным, я вспом­нил, что в аптечке есть снотворное.

Утром в числе первых мелькнула мысль о безумии. В ней было мало утешительного, но содержался и положительный момент: все произошедшее получало объяснение, а мне, на­верное, предстоял поход к психиатру.

Но, едва свесив ноги с кровати, я вынужден был поста­вить на этом варианте жирный крест, ибо ни царапины на половицах, ни еще более красноречивые следы железных зацепов на подоконнике так и не исчезли.

Так кем же был хозяин квартиры? Жертвой здешней чер­товщины? Сценаристом этого таинственного действа или его режиссером? В нашем мартовском разговоре я откапывал доказательства в пользу и первой и второй версий. Причем один и тот же аргумент, в зависимости от ракурса, и там и тут выглядел убедительным. К примеру, реакция на шум холодильника. Ужас, который нет сил скрыть? А может, че­ловек с нервным лицом и ранней сединой по-актерски про­фессионально вжился в роль?

Я отыскал визитку с его телефоном. Жертва или охотник, в любом случае он вел себя бесчестно, и набирать его номер было ниже моего достоинства. Вдобавок к этому, позвонив, я признался бы в своем страхе, возможно, доставил бы ему радость. Кроме всего прочего, нельзя было исключить, что ни такого номера, ни человека с таким именем просто не существует.

Вернуть сундук на место по сравнению с лихим ночным маневром оказалось значительно сложнее. Прежде чем открыть дверь, я послушал пространство за ее ненадежным барьером. Шестое чувство подсказало, что сейчас угрозы нет. Я при­слушался к себе самому и взялся, уголок за уголком, вычи­щать паутину ночного страха.

За кофе в памяти снова возник хозяин квартиры с его худобой и странными, как тогда показалось, вопросами, которые теперь приобрели зловещий темный смысл. Шопен и проигрыватель, безусловно, были не последними звенья­ми этой таинственной цепи.

Шопен, музыкальный магазин, прелюд №15... В густой пелене блеснул огонек. Я вышел из кухни и внимательно посмотрел на проигрыватель. В душе боролись два одинако­во сильных желания: первое — поставить "прелюдию капе­лек" и второе — немедленно избавиться от аппарата с плас­тинкой в придачу.

Как вы догадались, я выбрал первое.

В ту минуту я пообещал себе, что не позволю страху одо­леть меня, и сделал первый шаг навстречу... Мне хотелось написать "навстречу Ей", но здесь это будет слишком рано и не скажет вам ни на йоту больше, чем предыдущая фраза.

Я просто шагнул к проигрывателю, поднял прозрачную пластиковую крышку и, поставив диск, опустил иголку.

С детства, когда это происходило еще чисто инстинктив­но, я слушал классическую музыку именно так: опустив веки и слегка прижав их большими пальцами сцепленных рук. Такая поза, наверное, удивляла моих соседей по концертно­му залу, но мне, не получившему музыкального образова­ния любителю, она всегда помогала проникнуться мелодией и наполнить ее ассоциациями и образами, возникавшими на экране внутреннего зрения.

Образы являлись самые разные. Парк с дворцовым ансамблем в духе полотен Борисова-Мусатова и Бакста... Льдины на осенней реке... опушка с красными бусинками земляники...

Токката и фуга ре минор Баха неизменно вызывали на этом экране старосветскую липовую аллею и закрытый эки­паж, из которого выходит молодая женщина в сиреневом платье. Вдалеке на аллее появляется мужская фигура. Они идут, потом бегут навстречу друг другу, женщина оказыва­ется у него на руках, он кружит ее под вековечными дере­вьями, но радость этих двоих окрашена невыразимым тра­гизмом.

Ноктюрные интонации прелюда №15 приносили мне, видимо, не самые оригинальные образы и звуки веселого плача весенних сосулек. Несмотря на нервное напряжение, так случилось и теперь. Капельки дозвенели, и иголка вос­создала первые аккорды прелюда № 16.

Вот тогда, по-прежнему сидя с закрытыми глазами, я и ощутил запах ментоловых сигарет. Я готов был поклясться, что никаких посторонних звуков, кроме музыки, все это время в комнате не возникало: не открывалась дверь с лес­тницы, не скрипела половица перед входом в комнату, не чиркали спичками и не щелкали зажигалкой...

Я, не шевелясь, поднял веки. Над письменным столом причудливо переплетались две голубые струйки.

Так я установил связь ментолового запаха и музыки Шопена.

Ради чистоты эксперимента я еще дважды включал про­игрыватель, ставя прелюдии, а затем — "Led Zeppelin". В первом случае пряди дыма повисли в том же месте, над сто­лом, воплотившись — я не закрывал глаза — как будто из ничего. На "Led Zeppelin" реакции не последовало.

Написанное чуть раньше слово "эксперимент" тут кажет­ся преждевременным. Период экспериментов был впереди. А тогда я решительно и навсегда простился с желанием срочно покинуть квартиру, махнув рукой на оплаченные и непро­житые полгода. Я думал уже не столько о необходимости противостояния страху, сколько о своем долге литератора, который столкнулся с неизвестным.

Когда в условленное время зазвонил телефон, я совершен­но спокойно поговорил с Наташей и вышел купить две тра­диционные бутылочки красного вина.

Была, я уже говорил, пятница, поэтому Наташа не посмат­ривала на часы и мы смогли заняться любовью второй, а потом и третий раз, запив наслаждение глотком коньяка, ибо вино уже кончилось.

Когда я вернулся с троллейбусной остановки, меня не встретили ни музыка, ни ментоловый запах, ни пепел в чер­товых глазницах, и я даже посмеялся над версией, согласно которой гости гипнотизировали меня возле двери и таким образом умудрялись прошмыгнуть в подъезд.

Кровать хранила Наташины запахи. Все подталкивало к мысли, что непосредственно моей жизни никто не угрожа­ет. Я подмигнул стоявшему на обычном месте Шиве и снял с полки том Акутагавы, тот самый, который листал тут в первый вечер. Сложенный вдвое листок ученической тетра­ди с детским рисунком женского лица в окне лежал, как и раньше, между страницами "Жизни идиота". Я развернул его и задумчиво перечитал надпись: "ЭТО НЕ МОЖЕТ БОЛЬ­ШЕ ПРОДОЛЖАТЬСЯ НЕ МОЖЕТ".

Одеяло еще хранило тепло наших тел. Чтобы поскорее уснуть, я хотел воспользоваться, как и вчера, услугами двой­ника, но потом избрал привычное, не раз проверенное сред­ство: вызвал в памяти Наташу, повернул ее к себе теплой спинкой и крепко обнял.

Поутру я проснулся в накуренной комнате с чувством готовности к самому неожиданному. С этого и начался от­счет дней, которые я условно назвал периодом эксперимен­тов.

Эксперименты — порой с довольно значительными пере­рывами — продолжались от сожжения визитки моего хозя­ина до первого сна, который еще не стал подлинным путе­шествием.

Однако не буду спешить, чтобы ничего не упустить, как не упускает даже мелочей человек, ведущий бортовой жур­нал отклонившегося от курса корабля.

Да, эксперименты начались после сожжения визитки с телефоном и адресом хозяина. Я воспринял это как глубоко символический акт, призванный подтвердить мою реши­мость,— когда-то в студенчестве с таким же мрачным наслаж­дением я развел в университетском сквере костерок из пи­сем однокурсницы.

Полагая, что в основе моих действий лежал некий детально разработанный план, вы ошибаетесь. Я исходил из того, что в алогичных условиях любая система неизбежно даст сбой, а посему надо делать ставку на импровизацию. Короче го­воря, я занял круговую оборону и, нащупывая у противни­ка уязвимое место, устраивал вылазки сразу по всем направ­лениям.

О некоторых опытах я вспоминаю с саркастической улыб­кой. Ну, например, о белых с зеленым пояском пачках сигарет "Piere Cardin", которые я — то нераспечатанными, то умышленно начатыми — оставлял, уходя из дому, где-нибудь на виду, как бы приглашая угоститься. Еще более наивным было натягивание в комнате и в коридорчике ниток. Впро­чем, надо заметить, что и нитки, и сигареты всякий раз ос­тавались нетронутыми, что никак не влияло на появление или отсутствие в квартире ментолового аромата. Пачка была не начата и тогда, когда я обнаружил свежий окурок.

Предыдущие строки могут повеять на вас легковесностью, но подобное впечатление будет бесконечно далеко от реаль­ности. Достаточно сказать, что я начал курить. В этом был, правда, и чисто практический смысл, ибо, чтоб избавиться от наваждения с запахами, я курил исключительно менто­ловые сигареты. Я вступил в игру, но не знал ни ее правил, ни ставок, хотя постоянно чувствовал, что ставки будут вы­соки.

Повторяю, я поступал непоследовательно и экспромтом, однако теперь, когда догорает октябрь, эксперименты под­даются систематизации.

Их первую группу я условно назову телефонной.

Вообще-то, телефон вел себя безупречно. Не считая пары ошибочных звонков, он говорил исключительно грудным, с легким придыханием Наташиным голосом, который момен­тально настраивал на соответствующую волну. Наташа ни о чем не догадывалась, а благодаря моему курению у нее не было оснований и для подозрений, связанных с ментоловым запахом. Признаюсь, я испытывал некоторое самодовольство: я желал ее и, невзирая ни на что, ритуал наших свиданий никогда не менялся — от двух непременных бутылочек крас­ного до выбора маршрутов на подсвеченной карте Европы.

Боже мой, какое это теперь имеет значение...

Безусловно, ограничиваться только наблюдением за теле­фоном было нельзя. Во время прогулок я регулярно наби­рал свой номер из автомата. Квартира отвечала длинными гудками. Порой слышались короткие, но это ничего не оз­начало, ибо телефон был спарен с соседским, и когда там разговаривали, на моем действовал блокиратор. Несколько раз я прибегал к определенным комбинациям: отсчитывал десять длинных сигналов, которым соответствовало ровно столько же звонков моего белого аппарата на сундуке, ве­шал трубку, снова набирал номер и отсчитывал еще девять, следующий раз — восемь, затем — семь... Я посылал своему вероятному гостю сообщение: подозреваю, что ты у меня, почему бы тебе не отозваться... Результат всегда был одина­ков.

На сундуке я прижал латунным Шивой записку пример­но такого содержания: кто бы вы ни были, прошу предуп­реждать о визитах заранее, чтобы у нас не возникало дву­смысленных ситуаций. Судя по свежему сигаретному дыму, мое послание прочли и — оставили без ответа.

Так же безучастно гости отнеслись к "забытым" на столе запасным ключам.

Ничего нового не поведал замаскированный среди книг миниатюрный магнитофон.

Сильнее всего щекотали мне нервы эксперименты с двер­ным глазком. Отправляясь на вечерний моцион или прово­жая Наташу, я не выключал в коридорчике свет, а придя назад, нажимал на пуговку звонка. Мой ненадежный плю­шевый сторож откликался настороженно-виноватым лаем, а я, невольно сжавшись, вперялся в глазок, посреди которого горела светлая точка. Она могла погаснуть в двух случаях: если бы кто-то выключил свет или приник к глазку с той стороны двери. Точка не погасла ни разу.

Перед сном я тоже пользовался услугами глазка, но уже находясь в более выигрышной позиции. Набросив на дверь цепочку, я прикладывался к глазку и осматривал сведенные линзой в тесный круг объекты: двери двух соседних квар­тир, площадку и край лестничного марша. Там было пусто, тем не менее несколько раз меня посещало неотвязное ощу­щение, что точно так же внимательно, как и я, в этот самый момент кто-то глядит на меня в свой глазок, словно это я стою на площадке перед запертым входом. Причем, если доверять чутью, мой контрнаблюдатель находился у меня за спиной. Превозмогая страх, я резко оглядывался и с мрач­ной иронией говорил себе: "Мой дом — моя крепость".

Самую значительную группу составляли эксперименты, связанные с проигрывателем. Отсюда тянулась тонкая ни­точка хоть к какому-то объяснению ситуации, заложником которой я оказался. Факт оставался фактом: впервые менто­ловый аромат материализовался в комнате, когда я купил пластинку Шопена и слушал прелюдии.

Я произвел с проигрывателем сотни разнообразных опы­тов: с десяток раз прокрутил каждый из моих дисков; по­ставив Шопена, выходил из дому и внезапно возвращался; переносил аппарат то в кухню, то, пользуясь электроудли­нителем, в ванную... Не скажу, что в итоге я значительно продвинулся вперед. Отчет об этих маневрах составил бы два-три пункта. Запах сигарет неким таинственным образом воз­никал в квартире только при звучании прелюда № 15. Вме­сте с тем под перезвон "капелек" дым мог и не появиться — прямой зависимости мои исследования не установили. Другое дело, что во время звучания остальных мелодий возможность появления запаха была равна нулю.

Вопросов набиралось больше, чем ответов.

Искать ответы я попробовал в своей библиотеке.

На несколько вечеров моим вниманием завладела книга, автора которой аннотация представляла как ученика Елены Блаватской. Вначале мне показались любопытными мысли о том, что сущность мужчины есть любовь, облик же его есть мудрость, в то время, как сущность женщины — мудрость, а облик ее — любовь, и я даже устроил с Наташей обсужде­ние.

Из той же книги я узнал, что вдобавок к известным орга­нам восприятия каждый из нас располагает еще сорока де­вятью, которые у современного человека бездействуют, как, например, расположенный на затылке третий, ясновидящий глаз.

С куда большей серьезностью я читал об астральном, или тонком мире, где тоже, одновременно с нахождением в фи­зическом, протекает человеческая жизнь.

Допустив, что я сплю, иначе говоря, обретаюсь в тонком мире, я получал шанс весьма ловко выпутаться из сложив­шейся ситуации. Но ведь моя жизнь текла в мире реальном и ощутимом каждую минуту — с минской окраиной, с веч­но нетрезвым Леней, со вкусом вина, с бархатом Наташино­го тела... и с ароматом ментоловых сигарет...

Тысячу раз был прав философ, назвавший человека со­зданием, которое ко всему привыкает. Абстрагировавшись от этого запаха, я сказал бы, что жизнь в октябре вошла в при­вычное русло. Мне удалось закончить один недописанный рассказ и сделать наброски второго. О неомраченной радос­ти свиданий с Наташей я уже упоминал.

Проводив подружку на троллейбус, я выбирал обратный маршрут так, чтобы держать в поле зрения свое окно, одна­ко ничего подозрительного ни разу не замечал. Останавли­ваясь на площадке между вторым и третьим этажами, а по­том возле квартиры, я весь превращался в слух, но никаких мелодий либо иных звуков из-за моей двери не доносилось. Нередко запах дыма в квартире имел большую насыщенность, чем тогда, когда я выкуривал обязательную сигарету перед уходом. В таком случае, раздевшись, я доставал из пачки еще одну. Однако бывали вечера, когда необходимости в этом не возникало, и во мне все увереннее звучал голос, убеждавший, что кучки пепла в глазницах у однорогого черта, так же как и включенный не моей рукой вентилятор, тени за матовым стеклом и все прочее, если и не примерещились мне, то безвозвратно отплыли в прошлое. Случалось, я только прислушивался к успокаивающему голосу, а случалось — с охотой брался помогать ему, вспоминая простенький совет Дейла Карнеги: усадите неприятности в купе и отправьте поезд во вчерашний день.

Я записываю детали столь подробно, ибо хочу — это представляется мне чрезвычайно важным — воссоздать как мож­но более точный "портрет" своего тогдашнего психического состояния.

Октябрь выдался погожим. Мой внутренний ландшафт вернул себе равновесие, и эксперименты продолжались уже скорее по инерции. Я научился на далеких подступах бло­кировать неуютную мысль, что кто-то параллельно ставит опыты надо мной и что мои эксперименты — лишь запла­нированная часть его программы, подчиненной своему соб­ственному ритму и строгому графику.

Кажется, выше я писал, что период экспериментов завер­шился первым сном, который еще не был в полном смысле путешествием. Согласитесь, звучит столь же туманно, как и выспренно. Эксперименты подразумевают конкретику и, так сказать, вещественные доказательства, поэтому вношу уточнение: тот период закончился окурками со следами по­мады.

Вновь была пятница, день, когда мы с Наташей принад­лежали друг другу дольше обычного. С утра накрапывал дождь — погода, которую она любила больше всего. Мы с нею не знали, что такое скука, ни за столом, ни в постели, но в дождливые дни, благодаря Наташе, мы как будто пили всё из полных бокалов. Ее фантазия обязательно рождала что-нибудь необыкновенное на кухне. Еще более пикантные блюда подавались в постель, которую во время дождя моя подруга романтично именовала каравеллой.

В тот день наш корабль под аккомпанемент капель на подоконнике шел вперед под всеми парусами...

Мы выбрались из дому около девяти, но по дороге нача­ли под зонтиком целоваться и, не сговариваясь, повернули назад. Я держал Наташу за руку, смотрел на мокрую темно­-янтарную листву под ногами и впервые думал, что у нас с нею все может получиться и тогда, когда мне не нужно бу­дет провожать ее вечером на троллейбус.

В коридоре мы, будто встретившись после долгой разлу­ки, просто задохнулись в поцелуе.

Я уверен: наша физическая ипостась, сами человеческие тела тоже обладают даром предвидения и предчувствия и бывают более чуткими, нежели души. В тот вечер души уми­ротворенно дремали, а тела... Тела, чуя близкое расставание, бросились прощаться.

Наташа, подружка моя, ты не прочтешь этих страниц, однако, если все-таки произойдет невероятное, знай, что, когда мы во второй раз шли на остановку, шли, забыв зон­тик, быстро, словно убегая, и я старался думать, что у тебя на лице не слезы, а дождевые капли, в те минуты ты не услышала от меня ни единого неискреннего слова. Это правда, ни с кем до тебя я не чувствовал себя настолько мужчи­ной и настолько самим собой...

Но правда и то, что приключилось, когда мы зажгли свет.

Наташа встала и прошлась по комнате во всей роскоши своих женских прелестей.

На вишневом ковре стояли стаканы, недопитая зеленая бутылка и пепельница. Наташа перенесла стаканы на пись­менный стол и вернулась за однорогим чертом. Я продол­жал любоваться ею и тогда, когда она, поставив полную окурков пепельницу на край стола, повернулась ко мне с непривычно растерянным лицом.

— Можно у тебя спросить? — Ее голос вибрировал, как струна.

Я сел.

— Ты красишь губы?

— Не понимаю...— Пришла моя очередь растеряться.

— Тогда ответь, что это значит?

Она выбрала несколько окурков, положила их в лодочку ладони и, как бы боясь чего-то, приблизилась ко мне.

Это были пять или шесть скуренных едва наполовину или сразу же потушенных сигарет "Piere Cardin" с тремя тонки­ми — парою золотых и посередине их зеленым — ободками, возле которых густо пунцовели следы чужой помады.

Я почувствовал полную беспомощность.

— Сейчас я тебе все объясню...

Я попробовал поймать Наташу за руку, лихорадочно со­ображая, с чего начать — с Шопена, с ментолового аромата, с теней за дверью? — и до корней волос ненавидя себя за то, что молчал об этом прежде.

Наташа вырвала руку и, торопясь, рывками одевалась.

— Не провожай меня! — выкрикнула она в коридоре.

Мы шли под косыми струями дождя, и я говорил об ее голосе, о том, что у меня никого, кроме нее, нет, что в по­недельник буду ждать ее звонка, но все это время меня не отпускала жутковатая мысль о том, что или кто ожидает меня дома.

"Прелюдию в капельках" я услышал на втором этаже.

Чтобы поставить рядом с бутылкой коньяка не одну, а две рюмки, мне не хватило каких-то нескольких секунд. Шива лежал на столе так, словно его только что рассматривали и уже не успели возвратить на полку. Проигрыватель выклю­чили, но в пепельнице дымилась непотушенная сигарета. Все свидетельствовало, что квартиру оставили за несколько се­кунд до моего прихода, не исключено, что в тот самый мо­мент, когда я вставлял в замочную скважину ключ.

Теперь я окончательно убедился: это были не гости и не гость, а — гостья.

Да, она безусловно была женщиной, причем молодой, о чем говорили не столько яркая помада на сигаретных филь­трах и впервые примешавшийся к ментоловому дыму тон­кий аромат дорогих духов, сколько присутствие в воздухе чего-то более существенного, чем самые изысканные духи. Попробую конкретизировать... В воздухе, в самих его моле­кулах, была разлита неповторимо легкая озоновая свежесть, как после стремительной летней грозы.

Я отхлебнул коньяку и поинтересовался у божка, чья рука держала его пять минут назад. Шива понял непроизнесен­ный вслух вопрос и указал рачьими глазищами на лимон­ный том Акутагавы.

Сомнения рассеялись: детский рисунок изображал мое окно. "ЭТО НЕ МОЖЕТ БОЛЬШЕ ПРОДОЛЖАТЬСЯ НЕ МОЖЕТ",— кричали крупные буквы-каракули.

Я пил коньяк, курил сигарету за сигаретой и, не пьянея, чувствовал, что скупо отпущенная мне передышка закончи­лась: надо готовиться к чему-то новому и не распускать не­рвы, как мой неведомый предшественник, чья рука неуве­ренно вывела эти семь отчаянных слов и, видно, неслучайно устроила для них тайник в "Жизни идиота"...

После полуночи я устроился на кровати так, чтобы, про­снувшись, видеть матовую дверь, погасил верхний свет и, оставив подсветку географической карты, закрыл глаза.

Как ни странно, ночь прошла спокойно.

Я беспробудно проспал до утра, чтоб опять ощутить в комнате уже знакомую озоновую свежесть. В отличие от вечера, в воздухе не плавало ни прядей ментолового дыма, ни струек аромата утонченных духов — лишь фитонцидные ручейки озона, как будто меня минуту назад покинула юная женщина.

Я закрыл глаза в надежде вспомнить, что мне снилось. Попытка не увенчалась успехом. На экране опущенных век не вспыхнуло никакого связного сюжета. Однако остатки сна, его едва уловимые серебряные волоконца, еще хранило само тело. Нечеткие, уже подернутые дымкой утренней действи­тельности ощущения, пробиваясь на уровень образов, пыта­лись поведать мне о теплых ласковых руках и быстрых, по­хожих нa прикосновения мотыльков, поцелуях. Мое существо знало: у этих невесомых касаний было продолжение, но оно уже терялось в непроницаемом сладком тумане...

Внешне та суббота не была примечательна ничем, за ис­ключением того, что Леня нализался до положения риз и, покатившись по лестнице, сломал руку. Я же — вовсе не в связи с этим — дал себе слово не пить ничего крепче вина.

Свое внутреннее состояние я определил бы словом "ожидание". "Что-то должно решиться", — чирикали на облетев­шем ясене под моим окном воробьи. "Решиться..." — под­певали водопроводные краны. И даже безмолвные стенные часы по-своему напоминали об этом, ибо в чередовании их зеленых цифр исчезла безразличная монотонность и завелась некая затаенность. Шестым чувством или, может быть, всеми теми сорока девятью органами восприятия, о которых прочитал у учени­ка Блаватской, я предчувствовал... Что? Выразить это пред­чувствие словами было невозможно. Теперь, вооруженный знанием дальнейшего, могу сказать конкретнее: я подсозна­тельно ощущал, что оказался на пограничной полосе, в ней­тральной зоне, за которой лежит территория с иными зако­нами.

Я чувствовал близкое присутствие Ее.

Предвижу, что кому-то захочется поиронизировать над прописной буквой, поэтому скажу, что ей, букве, отведена чисто функциональная роль. Вы не поверите, мне до сих пор неизвестно Ее имя.

Хотя скоро, уже скоро я узнаю его...

Но перенесемся назад, в ту субботу...

Целый день я не мог придумать занятия, которое бы меня развеяло. Бесцельно листал рукопись. Поставил пластинку с записями "Beatles" и почти сразу сменил ее... вы знаете, на что. Иголка звукоснимателя снова и снова опускалась на черное кольцо с прелюдом №15 ре бемоль мажор, однако никакие запахи не материализовывались, и в этом я тоже усмотрел предзнаменование. (Забегая вперед, замечу: с того дня и до момента, когда пишу эти строки, в стенах моей квартиры, именно в стенах, ничего трансцендентного боль­ше вообще не приключалось, хотя, как вы потом увидите, подобное утверждение и требует серьезных оговорок.)

Два или три раза звонил телефон. В трубке молчали, потом на том конце связи давали отбой. Вероятнее всего, но­мер набирала Наташа. Звонки на какое-то время овладели моими мыслями, и для Наташи была сочинена легенда о со­седке сверху, которой я на всякий случай дал ключи.

Вечером я, чтобы устать, дошел пешком до самого центра города. (Вскоре такие долгие прогулки станут неотъемлемой частью каждого дня, ибо трудно будет придумать для ноч­ных путешествий лучшую интродукцию.)

Перед сном я впервые после ночи с тенями за матовым стеклом не стал закрывать дверь из коридорчика, а подушка осталась на своем месте под панелью с клавишами. Я нажал клавишу зеленой подсветки и, чувствуя в ногах легкое гу­дение от пройденных километров, вытянулся под одеялом. Зеленые цифры в окошке электронных часов показывали полночь.

Мы плыли по теплой озерной заводи. Я сидел на веслах. Она собирала белые лилии. На тронутых оливковым загаром телах еще не высохли водяные капли. Мы правили к берегу, но не озера, а острова. Сам лесистый берег синел в горя­чем мареве далеко за нами.

Оттуда лодка везла третьего пассажира — грача с переби­тым крылом. Мокрого и обессиленного. Она спасла его в начале нашего плавания. Теперь птица обсохла и, сидя на носу позади меня, внимательно следила за приближением суши.

Лодка царапнула по донным камням. Я спрыгнул в воду, схватив цепь, вытащил нос лодки на плывун и вознамерил­ся помочь сойти на землю нашему пассажиру. Грач не со­гласился. Он сам неловко кувыркнулся через борт и, веером волоча по песку покалеченное крыло, заковылял в лозовые заросли.

Наверное, это было не озеро, а водохранилище: на остро­ве мы обнаружили одичавший яблоневый сад с кустами спелой желтой смородины. Одна, самая старая и развесистая ябло­ня, росла на отшибе. Под нею мы опустились друг перед другом на колени. То, что случилось потом, не хочется до­верять словам, ибо любое из них не в состоянии описать высоту и гармонию соития тел, которые переполнялись на­шим неукротимым стремлением слиться в единое целое...

...За окном начиналось воскресенье. Все вещи занимали законные места, и в квартире абсолютно ничем не пахло.

Утверждать, что я проснулся свежим, как утренняя маргаритка, было бы неискренне. Я лежал в постели с ощуще­ниями человека, выходящего из наркоза. Правда, вслед за уколом пациент удрал либо его передумали везти в опера­ционную, и встреча тела с сознанием обошлась без боли, а была приправлена лишь головокружением.

Краски сна не померкли ни после кофе, ни во время вылазки к газетному киоску. Я сказал бы больше: грач, ко­торый подметал песок больным крылом с синим отливом, а прежде чем скрыться в ивняке, совсем по-человечьи огля­нулся на нас, этот грач воспринимался более реальным, не­жели знакомая киоскерша.

Меня мучил вопрос: неужели весь вчерашний день мое существо ждало всего только сна? И, если ответить утверди­тельно, что значили его символы?..

Нить мыслей прервал телефонный звонок. Аппарат отклик­нулся любимым голосом. Наташа обещала приехать не поз­же, чем через полчаса. В выходные мы никогда не виделись. У меня не было причин отказываться, однако впервые за историю наших отношений я не встретил в душе прежней радости.

Получаса хватило, чтобы сходить за вином и отказаться от шитой белыми нитками басни о соседке с ключами.

Наташа приехала на такси. Я не собирался лгать и одно­временно не хотел, вернее, просто не мог позволить себе рассказать ей о Шопене, ментоловом аромате и остальном. Водоворот событий затягивал меня по своей спирали все глубже, я уже принадлежал ему, но и он, этот водоворот, принадлежал мне, он тоже был моей собственностью, моей тайной, которой я не имел намерения, а возможно, и права ни с кем делиться.

Я был благодарен Наташе, что она ни о чем не спраши­вала, и мог бы назвать свидание наших тел вихрем желания и блаженства, но это была бы половина правды. Где-то сле­ва, возле сердца, я ощущал острый кристаллик, который должен был растаять, но упорно не терял студеной остроты граней.

Наташа надела шлафрок, и мы отправились на кухню; потом обедали и откупорили еще бутылочку красного, а там подкралась та неизбежная минута, когда шлафрок еще тес­нее обнял Наташино тело, подчеркивая все его линии, что­бы показаться ненужным и лишним...

А слева от сердца холодил кристаллик, и в нем было за­кодировано то, что раздваивало меня: одна моя ипостась оставалась с Наташей, а другая с лабораторным интересом наблюдала за нами с определенной дистанции, измеряемой не пространством, а временем. Я-первый любил Наташу, а я-второй смотрел на это, слегка, может быть, всего на не­сколько дней, опережая время, и чувства меня-второго не предвещали мне-первому будущего.

Разгадка раздвоения таилась где-то рядом, за ближайшим поворотом, и она открылась, когда моя правая рука вновь обнимала Наташино плечо, а левая лежала там, где она лю­била лежать, чувствуя упругую податливость Наташиных полушарий.

Сон! Ответ был сокрыт в сегодняшнем сне, в лодке с лилиями и спасенной птицей, в том, что свершилось на тра­ве под яблоней, листва которой плавилась и истончалась в лучах высокого солнца...

Наташа удивленно раскрыла глаза, и мне пришлось сде­лать усилие, чтобы возвратиться с зеленого острова на кро­вать.

Тогда она впервые сказала, что может остаться у меня до утра. Известие застало меня врасплох, но я сразу же понял, что не желаю этого. Стараясь казаться естественным, я мяг­ко упрекнул ее, что не предупредила заранее, поскольку се­годня я уезжаю и поездку невозможно отложить. Она отвер­нулась к стене.

Я-первый гладил ее по плечу и, как девочку, убеждал, что уже во вторник будет сторожить ее шаги на лестнице, а я-второй созерцал эту сцену с насмешливо-недоверчивой ух­мылочкой.

На остановке Наташа спросила, когда у меня поезд. В 23.40, не задумываясь, соврал я.

Около полуночи зазвонил телефон. После секундного колебания, почему-то взглянув на себя в зеркало, я с трез­вой отвагой взял трубку. Та помолчала и Наташиным голо­сом пожелала счастливого путешествия.

Той ночью я отчеркнул прошлое от будущего. Недели и месяцы, эпиграфом для которых было Наташино имя, отныне принадлежали времени, и его могла связать с моим только вспышка короткого воспоминания, ненадолго оставляющая после себя приятный дымок.

Несколько дней спустя я нашел в почтовом ящике Ната­шин комплект ключей и напугал ими сонных лягушек в парковом пруду, который уже взялись стеклить ноябрьские заморозки. Но это еще не был постскриптум к нашей исто­рии. В стенном шкафу висел зеленый, с цветами шиповни­ка шлафрок, и однажды я аккуратно уложил его в полиэти­леновый пакет и "забыл" на прилавке того самого комиссионного магазина, куда когда-то собирался сдать про­игрыватель.

Мой поступок был продиктован не минутным настроени­ем, а весьма важными причинами, о чем пойдет речь несколь­ко позже.

С момента, когда я поставил точку в предыдущем пред­ложении, миновало, по некоторым признакам, не менее че­тырех дней. Часы ведут себя все более странно, а идти к киоску, чтобы купить газету и узнать, какой сегодня день, мне совсем неохота. Таких длительных путешествий у нас прежде не случалось. Не исключено, что мне нужно спешить и, не очень заботясь о стиле и последовательности, сосредо­точиться на главном.

Главное — путешествия.

Путешествия с нею, ставшие смыслом и содержанием моего бытия.

В ночь после разрыва с Наташей, когда я понял, что не хочу связывать разорванное время, мы возвращались из Вильнюса через Нарочь, где дорога повторяет причудливую конфигурацию побережья. Она была за рулем и, увидев стаю лебедей, свернула с шоссе. Мы разостлали у тихой вечерней воды скатерть, которой суждено было превратиться в про­стыню. Белые птицы удивленно вытягивали шеи и остались моим последним видением перед сильнейшим всплеском наслаждения, которое неподвластно всем четырем измерени­ям.

Во вторую из тех, первых ночей мы попали на Полесье. Извилистая быстрая река, чьи берега проплывали мимо на­шей моторки, вероятно, называлась Горынью: над водой, как обычно в тех местах, сидели с удочками женщины, а в при­брежном тростнике я поймал маленькую, с пятикопеечную монету, болотную черепашку.

Время от времени мы ужинали в небольших ресторанчи­ках, открывшихся в последние годы в бывших городских подвалах. Помню мини-фонтан с золотыми рыбками-телескопами в одном из этих укромных местечек и миниатюр­ный пруд с парочкой раков в другом, где картина над уют­но-трескучим камином открывала перспективу готических шпилей древнего города. Домой возвращались пешком либо останавливали такси, и первое прикосновение Ее руки на заднем сиденье уже обещало, уже было вестью...

И тот зимний вечер посреди бескрайней белой равнины, над которой разъяренный ветер гнал параллельно земле ред­кие, наостренные, как иголки, снежинки... А потом — неж­данной радостью — большая крестьянская хата, натоплен­ная печь и перина на горячей лежанке.

Состояние, когда по утрам я чувствовал себя больным, удравшим после наркоза от докторов, уже не повторялось. Я просыпался с разлитой по телу сладкой легкостью, и по венам бежали не лейкоциты и эритроциты, а переливалась субстанция с зашифрованной формулой эликсира молодости. Я чувствовал себя беззаботно, как в детстве, когда все мы еще бессмертны.

А потом она исчезла, сделав пустой вначале одну мою ночь, затем — вторую и третью. В конце недели сердце защемило от такой нечеловеческой тоски, что я вслух просил Ее вер­нуться, а выходя из квартиры, оставлял записки с одним только словом "Приди!" и беспрерывно ставил на проигры­ватель пластинку с прелюдом № 15.

Тогда я и избавился от Наташиного шлафрока.

Не думаю, что столь незначительное событие имело боль­шое значение. Вероятнее всего, настоящую причину Ее от­сутствия я никогда не узнаю. Но — Она вернулась.

Она вернулась ко мне, и с того самого времени утренние пробуждения утратили прозрачную детскую беззаботность.

Однако я должен успеть побольше сказать о путешествиях, чьи маршруты, сюжеты и продолжительность изо дня в день менялись, переходя в новое качество.

Все наши странствия перечислить, конечно, невозможно. Выберу несколько, тем более, о некоторых не могу сказать ничего определенного, за исключением того, что нас зано­сило неимоверно далеко от городов, обозначенных на моей настенной карге, и вообще от цивилизации.

Однажды она спала на моем плече в "Боинге", перед ко­торым вырастал из океана фантасмагорический айсберг Грен­ландии. Смуглый стюард принес плед, и я шепотом попро­сил его самого закутать мою спутницу, потому что боялся, шевельнувшись, разбудить ее.

В другой раз я ждал Ее в пустом баре с дюжиной высо­ких круглых стульев. Ее долго не было, и я почему-то со­гласился потанцевать с чернокожей барменшей в глубоко декольтированном джинсовом платье. Вдруг щеки моей парт­нерши из черных сделались пепельно-серыми, и, повернув­шись в танце к двери, я увидел в солнечном проеме Ее. В руке она держала наведенный на нас дамский пистолет. По­том мы пили из высоких кружек светлое пиво, а белый пи­столетик лежал на стойке рядом с зажигалкой и пачкой мен­толовых сигарет. Она уселась мне на колени и сказала, что хочет любить меня прямо вот тут, на глазах у черной совра­тительницы.

И тот паром через Ла-Манш... Море сильно штормило, и, пока мы мужественно боролись с морской болезнью, дети в пассажирском салоне устроили соревнование: кто доберется от двери к двери, устояв на ногах.

Случалось, я узнавал свои любимые места в городах, где приходилось бывать раньше: площадь у Домского собора в Риге, радугу домишек на улице Лай в Таллине, замок в не­тронутом временем венгерском городке на границе с Авст­рией. Значит, маршруты странствий выбирала не только она, и это, признаюсь, успокаивало мое самолюбие, потому что, пускай себе и косвенно, свидетельствовало о равенстве в отношениях.

Я снимал с полки книгу ученика Блаватской и читал о тонком мире, не знавшем, что такое время и расстояние. Точнее, эти понятия вроде бы существовали и там, но совершенно иначе, и поэтому во сне или, переносясь в тон­кий мир в сознательном состоянии, тысячи милей несложно было преодолеть за секунду, земное столетие — спутать с мгновением, а мгновение — с вечностью. Материя того мира, утверждала книга, настолько эластична, что человек творит там своими мыслями все что угодно. Иными словами, он сам становится формой собственной мысли, принимая образ, который отражает суть его желаний и устремлений,— при­чем все эти иллюзии в том иллюзорном мире являются та­кими же реальными, как и предметы мира физического.

В книге с оставленными кем-то закладками меня привлек­ла идея о том, что если в физическом мире человек спосо­бен скрыть свою подлинную сущность, то в тонком это не­возможно. Там человек попадает в сферу, соответствующую его духовному развитию, и тот, кто приходит туда сознатель­но, ведет осмысленную жизнь, в обратном же случае — про­должает такое же, как и на земле, существование, даже не сознавая, где он находится.

Но вслед за метафизическими рассуждениями меня зас­тавляли поверить, будто в тонком мире не нужно готовить себе еду и беспокоиться об остальном, потому что тонкое тело получает все необходимое, как только создаст в воображе­нии его образ. Автор книги, видно, не слишком полагался на вероятность совершенствования человеческой природа, ибо не удержался от предупреждения, что жители астрального мира склонны злоупотреблять предоставленными им бесконечными возможностями, а посему он, этот мир, донельзя загромож­ден хрустальными замками и иными воплощениями земных грез.

Чем дальше я читал, тем более саркастическая усмешечка змеилась на губах. К моим путешествиям этот трактат имел примерно такое же отношение, какое имели к истине сред­невековые фолианты, авторы которых объявляли наших пред­ков одноглазыми гиперборейцами, осужденными на прозя­бание в вечных снегах и близкое общение с разгуливающимипо городам белыми медведями.

Меня пытались убедить, что обитатели тонкого мира не испытывают нужды в солнечном и в любом другом свете, ибо сами являются его источником, а я не мог забыть, как мы с Нею разводили костер в ночном лесу со всеми его скрыты­ми во тьме шорохами и страхами. Меня уговаривали пове­рить, что в том мире существует единый для всех язык, а я прекрасно помнил, как в тесной кофейне, где мы, войдя с мороза, заказали по большому бокалу глинтвейна, все, кро­ме нас, говорили по-немецки.

Над той кофейней был отельчик, и мы решили там оста­новиться. За окнами возвышался не хрустальный замок, а заснеженный альпийский перевал; хозяйка подавала на зав­трак домашние сливки, а в туалете стоял на полочке концен­трированный хвойный дезодорант, возникший там, кажет­ся, отнюдь не в соответствии с желаниями моего астрального тела, потому что я выбрал бы аромат жасмина.

Она любила светлое вино, и в деревенской лавочке мы нежданно открыли распробованную как-то в Вильнюсе "Лорелляй" с ее холодновато-изысканным букетом. Чтобы по­пасть в лавочку, надо было полчаса спускаться вниз, в до­лину. Тропа вилась вдоль живой и зимою речки, которая вдруг, осыпая путешественника серебряной пылью, обрыва­лась с утеса. Как раз там, вблизи водопада, мне пришла в голову мысль, что нашу широченную кровать поднимали в отель из долины вертолетом. Мы знали, что, пока продела­ем обратный путь, хозяйка снова заменит в номере все бе­лье и туго пристегнет начищенными до блеска медными пуговицами голубую накрахмаленную простыню.

Подробнее сказать об альпийском отельчике я обязан и по иной причине. Начиная с него, наши путешествия всту­пили в новую стадию.

Тогда на моей окраине кончался ноябрь. После чашки кофе меня потянуло на улицу. День был по-зимнему сты­лый, на промерзшей траве белели лоскутки снега. Я удив­лялся неожиданной пустынности улиц, потому что вчера вечером, когда укладывался спать, была среда, значит сегод­ня — обыкновенный четверг. Пораженный догадкой, я по­вернул к газетному киоску. Газеты на витрине датировались субботой.

Отсюда вытекало, что я пробыл в постели не ночь, а два дня и три ночи, ровно столько, за сколько мы с Нею запла­тили в отеле. Подумав: "в постели", я не удержался от улыбки.

Сказав, что меня обуяла радость, я покривлю душой. Но боязни тоже не было. Втайне я уже ожидал этого.

У меня нет времени да и желания перечитывать написанное ранее, поэтому, видимо, повторюсь, упомянув, что мысль о безумии я отбросил еще до расставания с Наташей. О ка­ком безумии могла идти речь, если мир, куда я возвращался утром, воспринимался мною — в магазине, в разговоре с сантехником или пришедшим перехватить червонец Леней — полностью адекватно. Другое дело — насколько мне хо­телось в этот мир возвращаться.

Но в ноябре эта проблема еще не вышла на первый план. Мне хватало осознания своей избранности и приобщеннос­ти к тайне. Порой я ловил себя на том, что с чувством пре­восходства посматриваю на прохожих, а порой позволял себе думать о перспективах, которые открывали мне путешествия как литератору.

Пробуждение в субботу вместо четверга стало чертой, за которой события приобрели иной ритм и новое направление. Уточню, что этих направлений было сразу несколько и они постоянно переплетались в сложном взаимодействии.

После истории с горным отелем я купил ручные часы, которые показывали также дни недели, и каждый вечер клал их на панель над кроватью, чтобы знать, в какой день вер­нулся. Новые часы строго придерживались традиционных правил, чего нельзя было сказать о старых настенных.

Старые начали откалывать номера.

Не прошло и недели, как, сидя вечером у телевизора, я не столько увидел, сколько почувствовал боковым зрением, что с настенными часами не все в порядке. Мой хронометр в стиле ретро показывал 98.47. Секундная стрелка наручных часов замерла на месте. Я дождался смены последней цифры в деревянном окошке: 98.46. Тут в квартиру позвонили. Идя к двери, я успел подумать, что, если такое творится со вре­менем, сейчас ко мне пожалует кто-либо из позавчерашнего или послезавтрашнего дня. Возможно, Леня оттуда и явил­ся, однако он хотел со мной выпить, и уточнить подлинное время это намерение никоим образом не могло.

Пока я выпроваживал соседа, в окошке над кроватью выскочили четыре нуля.

С той ночи маршруты путешествий пролегали и в про­странстве, и во времени.

Если быть корректным, то странствиями во времени надо признать уже некоторые первые свидания, ибо, например, тогда, когда мы под присмотром белых лебедей любили друг друга на берегу летней Нарочи, за окнами моей квартиры кружили белые мухи. Теперь же эти экспедиции стали бо­лее далекими и рискованными.

Как-то на улице мой взгляд споткнулся о громадный предвыборный портрет Линдона Джонсона.

Добавлю случай в какой-то пивнушке, где мы запивали резиновые бутерброды невкусным теплым пивом, а установленный под потолком телевизор показывал футбольный матч с Бобби Мурром. В тот вечер в пивной стреляли правда, не по людям, а по футболистам на телеэкране. Кажется, это происходило в Латинской Америке, потому что англичане выигрывали у сборной Аргентины, а рекламные ролики шли под мелодии танго.

Иногда приблизительно определить время, куда нас забрасывало, помогали модели автомобилей и одежда прохожих.

Думаю, не ошибусь, если скажу, что мы не пересекли границу XXI века. За одним исключением.

Я был алхимиком и заточил себя в лаборатории ради бессонных поисков великого магистерия. Сквозь толстые стены пробивались приглушенные звуки улицы: грохот колес по каменной мостовой, голоса церковных колоколов, гомон растревоженной толпы и крики на чешском языке. Это могли быть и времена Гуса, и шестнадцатое или семнадцатое столетия.

С миром меня соединяло окошко во внутренней стене, к которому Она приносила в корзинке простую еду и немного вина. Вино поддерживало меня, но одновременно разжигало огонь бессильной ярости, которая однажды вечером достигла критической точки. Я опрокинул перегонный куб и бросился крошить бутыли и пузырьки с реактивами, а потом двинулся с кулаками на неоштукатуренные стены.

Путешествия становились все более разветвленными и сложными: МЫ КАК БУДТО ПОДНИМАЛИСЬ ПО ЛЕСТНИЦЕ, И НА КАЖДОЙ СТУПЕНЬКЕ ЖДАЛА ВСТРЕЧА С ДОСЕЛЕ НЕИЗВЕДАННЫМ.

Мы возвращались в уже знакомые места и обстоятельства, шумно радуясь старым друзьям и заводя новых, которые назначали нам встречи в летних кафе или приглашали без церемоний заглядывать к ним домой. Я проживал фрагмен­ты иных жизней, причем без права назвать их чужими, ибо всегда был не посторонним наблюдателем наподобие кино­зрителя, а действующим лицом из крови, плоти и живых человеческих чувств.

Я бывал моложе своего нынешнего возраста или на не­сколько лет старше. Но я неизменно был, и в этом убеждало появление материальных доказательств странствий: монеты достоинством в 50 песет, католического крестика на сереб­ряной цепочке...

Это могли быть не вещи, но не менее очевидные свиде­тельства наших пилигримок. Знак, оставленный ее губами возле моего левого соска. До крови сбитые в алхимической лаборатории кулаки...

Увидев запеченную на костяшках пальцев кровь, я отыс­кал в упомянутой выше книге нужное место и с сардони­ческим смехом перечитал пассаж о том, что в тонком мире тело свободно проникает сквозь стены и любые физические преграды.

Отдельно, далеко в стороне от остальных, стоит сон о летучих мышах.

Их было две — крупная и поменьше.

Эти существа, которые наяву — с того времени, как в детстве одна из их соплеменниц спикировала на мою курча­вую голову,— никогда не вызывали у меня и подобия сим­патии, там, во сне, воспринимались безо всякой брезгливо­сти. Наоборот, их полет был полон беззвучной грации и гармонии. Вначале они летали порознь, кружась друг возле друга, словно громадные темные мотыльки, потом меньшая, видимо, выбившись из сил, подцепилась снизу к большей, и та некоторое время возила ее. Затем вспыхнул свет, и я догадался, что они летают в моей квартире. Я пишу "они", но в действительности "они" одновременно были и нами, мною и Ею. Я наблюдал летучих мышей со стороны и в то же время ощущал свой собственный полет — то легкий и стремительный, то замедленный, но не менее приятный, когда Она цеплялась за меня лапками.

Да, это была моя комната, где все находилось на обыч­ных местах и где, вместе с тем, произошли изменения. Сте­ны квартиры вытянулись, и знакомые вещи выглядели сверху, оттуда, где мы кружили, значительно уменьшенны­ми. И вдруг я поднял глаза и заметил, что над нами нет потолка, вместо него — фиолетовое небо с яркими негород­скими звездами.

Это открытие заставило меня уменьшить круги, которые уже выходили за периметр стен, и постепенно опуститься в их колодец — к часам в пыльном корпусе и еще ниже, к кровати с бордовыми, поцарапанными чьими-то ногтями панелями и столику из двух табуреток, где стояли бокалы с вином, а между ними уютно устроилась начатая зеленая пачка сигарет. С до­стигнутого безопасного уровня высоты я покосился вверх и успокоенно отметил, что звезды уже закрыты потолком.

Здесь я упорно пользуюсь термином "сон", а не "путеше­ствие". Так мне легче отгонять тревожную мысль, что сон с летучими мышами был только началом, своеобразным проб­ным шаром. Я ни при каких условиях не хочу прощаться со своим телом. Она должна понять. Она не может не понять меня, потому что все и началось с них, с наших тел, которые нашлись, выбрали друг друга.

С наших тел, ставших посланцами и разведчиками душ.

Сейчас я скажу о том, о чем до сих пор молчал.

Пока еще ни разу я не пытался дать вам хоть какое-либо представление о моей спутнице — набросать ее портрет, очертить характер.

Я не способен сделать это и сегодня, ибо она приходила ко мне в разных образах — то зеленоглазой шатенкой с круглоЙ родинкой под бровью, то серебристой тонкой блондинкой с короткой "марсианской" стрижкой, то... К чему этот перечень с набором замусоленных эпитетов, если десятки ее образов не смогли скрыть того, что это всегда была Она — ее земляничные соски, ее нежные позвонки, ее лоно, которое я называл именем маленького ласкового зверька, ее губы, доводившие мою плоть до белого кипения.

Помню, как в зимнем альпийском отельчике, глядя утром на ее тело, я молился, чтобы для этого теплого палевого цвета, для длинных и тонких, но таких крепких точеных ножек, для литых грудок с нежными темными клювиками, для безупречной спины с ровненькой полоской позвоночника и двух крутых, сделанных из живого мрамора половинок там, где спина теряет свое название, чтобы для всего, что я вижу, время остановилось...

Это неизменно было ее тело, излучавшее в полумраке мягкий свет и плававшее в нем. Оно было легче космической невесомости, и в то же время по-земному полновесным и налитым соком, как нагретое солнцем ананасное яблоко. Ее свет был частью этой теплоты, его эманацией и не имел ничего общего с призрачно-холодным свечением из лживой книжки о тонком мире.

Характер? Он тоже был изменчив, как Ее лицо, как поверхность речки, которая течет неторопливо и задумчиво и, вдруг проснувшись, превращается в капризную проказницу, бьется в поросшие травой и "жабьими глазками" берега, а за поворотом, за кудрявой ольхой опять становится элегичес­ки успокоенной, набираясь сил и уверенности перед длин­ным перекатом. И все это — с подводными течениями, с коварными омутами и стрекозными заводями — та же чис­тая лесная речка.

Кажется, сбиваюсь на сентиментальность... Впрочем, я пишу вовсе не литературное произведение.

Но как, в самом деле, назвать эту рукопись? Против дефиниции "завещание" протестует все мое существо. Дневник? Путевые заметки? Отчет об экспедиции?

Я исполняю долг литератора, а остальное — жанр и, так сказать, окончательный диагноз — будет определено без моего непосредственного участии, возможно, как раз в ту минуту, когда вы дойдете до этой страницы.

Ее имя? Я дал Ей имя после первых наших странствий, однако не хочу называть его здесь, потому что и впрямь доныне не знаю его.

Разве это достойно внимания по сравнению с тем, что Она — моя женщина.

А это я знаю с такой же точностью, как то, что я мужчи­на, что мне 42 года и каждый новый день приближает меня к путешествию, которое станет самым длинным, к путеше­ствию, где Она приобретет постоянный облик и наконец назовет свое имя.

Я еще не говорил, что каждое странствие заканчивалось близостью. Даже там, в незнакомом городе и столетии, где я был алхимиком и в юго-западном углу моего каменного мешка с издевательской размеренностью капала вода. Когда я в отчаянии набросился на стены, Она вынула под окош­ком, через которое подавала мне еду, несколько кирпичей и оказалась в разгромленной лаборатории, чтобы смазать мне арникой израненные руки и стать моей на жестком ложе возле неровной стены с зелеными узорами плесени.

Мы любили друг друга в отелях и пропахшем корицей белом домике над морем, к которому вели ровно тридцать две высеченных в скале ступеньки. Наши тела переплетались, сливаясь в одно многорукое, многоногое и многоглазое со­здание, на широких и узких кроватях, на пышных перинах и просиженных диванах с колючими усами пружин, в крес­лах и на вагонных полках, в темноте и перед внимательны­ми зеркалами в старинных рамах, умевшими показать самые потаенные уголки этого сладкого безумия. Я не поверю, что Она забыла то купе и столик, на котором лежали ее локти, и солнечных зайчиков, прыгающих по обнаженным веснуш­чатым плечам, и округлившиеся глаза старика-велосипедис- та на железнодорожном переезде.

Она могла отдаться мне в самом неожиданном месте. Однажды это была площадка обзора над рекламными огня­ми ночного города. Другой раз — темный междугородный автобус с редкими сонными пассажирами на передних сиде­ниях.

Слова бывают беспомощны и никогда не передадут всей пронзительной сладости первого прикосновения и того, как crescendo распускается цветок прерывистого дыхания и как опадают сиреневые лепестки вскриков.

Еще никогда у меня не было женщины, способной пода­рить такие переливы ассоциаций и ощущений. Если вы слы­шали о Гераклите Эфесском, вам нетрудно будет догадаться, как я перефразировал в отношении моей спутницы его зна­менитое изречение.

Каждая новая близость была путешествием в путешествии. Когда наши тела овладевали левитацией... Когда, держа ее в объятиях, я мчался по реке, по ее реке, в легком остроносом каноэ... Когда ненасытность ее губ рождала желание раздво­иться и растроиться, чтобы изведать Ее до конца... Когда чувствовал, как регенерируются мои отмершие еще в детстве и, наверное, самые лучшие клетки...

Не исключено, что я уже писал об этом; тогда повторю: нескончаемая вереница путешествий напоминала восхожде­ние — от простого к более сложному, от понятного к тому, что надо просто принять на веру.

В тот путь мы когда-то отправились в лодке со спасен­ной птицей...

Древние индийцы владели истиной: полнее всего постичь друг друга души могут только в соитии своих земных обо­лочек.

Как-то раз мы шли по весенней улице навстречу южно­му ветру. Наши руки не соприкасались, но у меня возникло чувство, что я взял Ее за руку, что время от времени, делясь теплом, встречаются в прикосновениях наши плечи, и я по­нял: это взаимопроникают моя и ее ауры.

Она стала первой женщиной, подарившей мне ощущение Вечности. Оно возникало, когда ритмы двух существ посте­пенно и неуклонно сливались в один слаженный ритм, который включал в себя все остальные мелодии Вселенной и, пульсируя, заменял собой саму эту Вселенную, чтобы взорваться ослепительной вспышкой, что неизменно пробуждала меня в иной реальности.

Да, каждая близость с Нею переносила меня в мои четыре стены. Близость была билетом назад, но с оплаченной обратной дорогой — из моей действительности в ее, где нас подстерегали новые открытия и новые вспышки, возвращающие в мир, который я имел все меньшее право называть своим.

Жизнь разделилась на две части, и первая сжималась, как шагреневая кожа.

Однажды утром я с каким-то радостным, совсем нестраш­ным страхом осознал, что незнакомый город, откуда я вернулся, реален - своими запахами, на ощупь и на вкус, чем оттепельная графика предновогодних дней за единственным окном моей комнаты.

Теперь почти каждый день — словно они, дни, сговорились между собой — приносил очередное свидетельство того, какому миру я принадлежу все больше.

Я уже упоминал вещественные доказательства путешествий, начавшие появляться после альпийского отеля. Их коллекцию открывал светло-лиловый цветок, частица сухого букета из бессмертников и маковых головок, стоявшего в нашем номере. Половину этого номера занимала та необъятная кровать, которую поднимали из долины вертолетом.

А вчера утром я оказался дома с новыми часами. На них нет ни единой цифры: три стрелки двигаются непосредственно над внутренностями механизма. А тот беззастенчиво анатомирует материю времени, заставляя владельца определять часы и минуты преимущественно интуитивно. Я не стал бы держать пари, что у каждой из трех стрелок скорость всегда одинакова. Пожалуй, я больше уверен в обратном.

Такой подарок Она сделала мне в турецких кварталах Западного Берлина, куда вечером туристам рекомендуется не забредать. Мы рискнули, и ничего чрезвычайного с нами не приключилось, хотя я и счел необходимым остановить такси и оторваться от компании молодых турок, дружно вышедших вслед за нами из пиццерии, тем более, что Она была с серебристой "марсианской" прической. Особенно мне не понравился тот высокий, со шрамом на левой щеке, ибо каждый его взгляд как будто срывал с Нее одежду. В машине я вздохнул с облегчением, а Она, кажется, с не меньшим облегчением затянулась сигаретой.

Если не ошибаюсь, я писал о новых часах. Допускаю, что более уместным тут будет определение "компас", и с абсо­лютной точностью могу утверждать, что мне нравится наблю­дать за цветными живыми шестеренками — тремя синими, двумя красными и несколькими золотистыми — наблюдать и догадываться, который сейчас час и по какому времени.

Сегодня на улице, у почтамта, я встретил бывшего одно­курсника, и, по сравнению с тем рослым турком, он пока­зался мне созданием значительно менее реальным.

Телефон в квартире звонит редко (как правило, ошиба­ются номером), но если обо мне вдруг вспоминают в какой-либо редакции, я удивляюсь больше, чем если бы позвони­ли из той пивнушки, где футбольный фанат разрядил обойму в телеэкран над стойкой.

На днях я снова нашел листок с детским рисунком и корявыми буквами, и мне стало жаль их автора. Потом поду­малось, что у него тоже была возможность путешествовать с Нею, и пришло неизвестное ранее чувство, которое не мог­ло быть ничем иным, кроме ревности. Разум говорил, что нельзя ревновать к прошлому, к тому, что происходило до "нашей эры", но я солгу, сказав, будто не мучился мыслями о том, что хозяин моей квартиры был в этой истории не первым и это не его рука оставила листок с рисунком. На­верное, их было много — тех, кто сдавал и снимал тихую однокомнатную квартирку и странствовал с Нею...

Как видите, ядовитые семена ревности давали всходы...

Она должна быть только моей.

Я не намерен оставлять таких расписок в беспомощнос­ти, как мой предшественник, и прятать их между страница­ми "Жизни идиота".

Не будь я литератором, я бы с превеликим удовольстви­ем освободил себя от написания текста, который вы читаете. Но слово — моя профессия, и у меня твердое намерение до конца сохранить ей верность.

Будет нечестно умолчать еще об одном, достаточно, на первый взгляд, странном происшествии. Сегодня, после той случайной встречи вблизи почтамта, мне вздумалось прока­титься на лифте. Желание шагнуть в кабину, нажать на кноп­ку и услышать, как за спиной с многозначительным гуде­нием сходятся половинки двери, овладело мною настолько, что через пять минут я уже входил в подъезд ближайшего дома, который должен был иметь лифт.

Лифт оказался старомодным, его дверь закрывалась ок­рашенной в зеленый цвет обычной металлической ручкой. С детским нетерпением я вдавил в панель стертый кубик с номером самого высокого этажа, и старая, испещренная не­приличными надписями кабина, постукивая на стыках, по­ползла вверх.

Может быть, вас тоже когда-либо посещало жуткое чув­ство, что поведение лифта, во власти которого вы оказались, выходит за рамки инструкций и он подозрительно живо набирает скорость, угрожая не только не выпустить вас на нужной площадке, но и вообще подняться выше последнего этажа. Похожее ощущение порой возникает и в вагоне мет­ро, особенно если накануне прочитаешь какую-нибудь по­весть о поезде, не вышедшем из горного тоннеля. Но в мет­ро вокруг люди, и предчувствие вероятности прорыва этой реальности не очень отчетливо.

В замкнутой капсуле лифта, обычно наедине с собой, ощущение такой возможности у меня обязательно обострялось и нередко создавало в груди зону жгучего вакуума Когда-то из всего этого вырос мой рассказ о человеке, ведшем с лифтом опасные игры, пока кабина не подняла его к квартире, за дверью которой героя ждал его двойник.

Нет, сегодня я не встретился ни с двойником, ни вообще с чем-то сверхъестественным и вспоминаю этот случай ис­ключительно ради полноты картины.

Педантизм -- не моя черта, однако я стремлюсь не упус­тить ничего существенного, а потому должен отметить еще одну немаловажную деталь. Дело в том, что я не просто не знаю Ее имени. Возвращаясь из путешествий, я не могу его вспомнить. Я вынужден пока смириться и с тем, что не спо­собен, даже в общих чертах, восстановить наши разговоры.

В памяти удерживается только воспоминание о голосе — молодом и обволакивающем, который своим звучанием делал уютным любое место, где мы оказывались.

В таком случае меня можно обвинить в том, что, называя реальность путешествий более живой, чем эта жизнь, я сам себе противоречу. В действительности — нет. Просто суще­ствует зона, вход в которую будет свободен, когда я сделаю последний шаг. Очень приблизительно это можно сравнить с ощущениями человека, знающего, что в скором времени к нему вернется потерянный слух. Как там, в стихотворении:


Калитка в сад

откроется сама,

как сонник

на зачитанной странице...


Одновременно с этими заметками написан минимум не­обходимых писем. Их разошлет один из немногочисленных знакомых, который не забыл номер моего телефона.

Она предупреждена: я готов.

Возможно, это состоится не сразу, и я запасаюсь терпе­нием.

У кого-то из фантастов есть такая новелла. В городе со­здается турбюро, приглашающее посетить иную планету,— во всем похожую на нашу, но, как убеждают туристические проспекты, еще не тронутую злом земной цивилизации. Ге­рой берет билет в ту зеленую идиллию и вместе с другими желающими садится в автобус, который привозит их не к месту старта космолета, а на заурядную лесную поляну. Вме­сто комфортабельного зала ожидания — наспех сколоченный из свежих досок сарай, неструганные скамейки и усыпанный опилками пол. Люди терпеливо ждут отправления и нако­нец начинают догадываться, что их классически обвели вокруг пальца. Герой присоединяется к тем, кто требует открыть дверь и выпустить их. Возвратившись в автобус, он видит, что поляну внезапно заливает голубой свет, который конден­сируется вокруг нелепого сарая. Люди бросаются назад, но за дверью из кривых горбылей их встречают уже пустые скамейки.

Я не вернусь в автобус.

Не буду делать вид, будто меня не занимает вопрос, оста­нется моя кровать пустой или на ней найдут мое тело. Вам известно, какой вариант удовлетворил бы меня больше.

Сегодня я достал из книги ученика Блаватской после­днюю закладку: "В момент смерти, когда сознание уже пре­бывает в тонком мире, а мозг продолжает действовать еще в физическом теле, человек за несколько секунд проживает всю свою земную жизнь".

Это — не обо мне.

Я всегда считал, что приз за любое путешествие — воз­вращение. Я хочу когда-нибудь вернуться. Может быть, это случится после одного из наших странствий, и вместе с Нею я выкурю здесь ритуальную сигарету с зеленой полоской на фильтре.

Моя рукопись подошла к концу.

Настроение — как перед далекой поездкой.

Сейчас я поставлю на проигрыватель пластинку Шопена и лягу.

Я не знаю Ее имени, но чувствую, что очень скоро, воз­можно, уже в эту ночь, услышу его.


С белорусского.

Перевод автора.

Загрузка...