Когда мы тесно дружили втроем (плюс Владимир Высоцкий), у нас образовалось нечто вроде традиции. Когда у друга – главная роль и он обречен на «все тяжкие» (иначе в театре не бывает), двое друзей вызывают его на разговор… Тема – анализ процесса работы, укрепление веры и требование безответного, безропотного терпения – во имя идеи, во имя будущего спектакля. Так мы встречались, до ранних петухов укрепляя веру и бодрость «начинающего Гамлета», так они меня утешали в период «Часа пик»… Самым стойким из трех возможных было поведение Золотухина. Режиссер бывал не то что несдержан – кроваво оскорбителен (так казалось друзьям), Золотухин же почти ласково глядел со сцены на распекателя. Снова распекание – так, что поеживались даже недоброжелатели Валерия… А он тихо пережидал и снова нырял в холодный омут непоправимого монолога… Только мы да его жена догадывались, чего стоило артисту это долгое терпение… Но когда роль сыграна, когда удача налицо, когда любимые поэты и художники страны почтительно кланяются ему за талант, за успех премьеры – кто скажет добрые слова? Распекатель-режиссер, И не скажет, а прокричит с гордостью, любуясь артистом… Он замечательно сыграл Петю Трофимова в 1975 году в «Вишневом саде»… Вера в идеал – до исступления; а слова, во множестве произносимые, – это ад, жеваная истина… «Мысль изреченная – есть ложь…», и он сыплет словами в негодовании на себя – за их примитивное телосложение… Чуть-чуть не доиграй Золотухин – и Петя вышел бы олухом, болтуном, городским сумасшедшим… Но чуть-чуть переиграй артист – еще одним ходульным Петей больше… Тонкая грань, на которой подлинно честный человек подлинно страдает от банальности слов, мимики, любовных ситуаций – эта грань рождает новость, дарит удовольствие постигнуть неведомую доселе душу. Золотухин способен на неожиданность – это актерский дар.


Давид Боровский. Художник Давид Боровский. Известный ныне во всем театральном мире, он был «открыт» Леонидом Варпаховским в Киеве. Он плодотворно сотрудничал со многими режиссерами – и с А. Эфросом, и с О. Ефремовым, с Г. Волчек, с В. Фокиным… Но абсолютного слияния возможностей своего таланта с природой театра Боровский достиг, я думаю, только на таганской сцене. Работы по произведениям Б. Васильева, Б. Можаева, Ф. Абрамова, В. Быкова, Е. Ставинского, Ю. Трифонова, Е. Евтушенко – это не только развитие сценического почерка режиссера, но, по театральному принципу разделения труда, это – галерея свершений современного художника сцены. Зрение данного художника усилено режиссерским импульсом. Пьеса – это военный приказ. Сцена для художника – карта боя. Боровский располагает орудия и места атак в связи с целым ворохом задач: боеготовность личного состава, техническое оснащение, метеоусловия театральной стратегии. Его замыслы плацдармов для действий чисты, лишены всяких излишеств и служат цели победы. Рядом с Боровским проигрывали те режиссеры, для которых война – это легкая прогулка в сторону победы. Боровский щедр на предложения, но только при условии сценической маневренности и современной тактики «боя». Если дверь в комнату героя он обозначил висящим велосипедом, то это не столько к удовольствию узнавания, сколько к сочинению новых и новых функций для «двери». У Боровского каждый отобранный предмет выразителен и на первый взгляд, и как обобщение, и даже как призыв к вашей, зритель, фантазии. У велосипеда не колеса, а очки. Если особенным образом высветить, то станут страшными зрачки летающего чудовища. Возле колес может быть сыграна грустная сцена которую сходство колес с чудовищем и обогатит, и усилит, и подчеркнет театральный адрес… Звонок в дверь – это велосипедный звонок. Очень хорошо. Кстати, хорошее слово «педалировать». Кажется, еще никто не пробовал играть самые правдивые, самые подлинные чувства, в необходимых местах не шлепая ладонью о ладонь, не бросая шапку на пол, а буквально нажимая на педали. Кстати, о звонке. Хозяин может свинтить колпачок, и звонок окажется «испорченным». Но незваный гость, оценив хитрость хозяина, тут же достанет инструмент «двухколесной двери» и войдет в дом с колесом в руках: мол, я не виноват, «дверь» была открыта… А соседи могут болтать на лестничной клетке, вынув для вязания велосипедные спицы… А седло «двери» может быть вдруг украшено попоной, и романтичность какой-то фразы персонажа весело отзовется театральным образом скакуна, подаренного зрителю фантазией авторов спектакля…

Эти «трюки» – мой весьма приблизительный отчет о том, какие возможности предоставляет театру художник Боровский. Мешает ли конструкция актеру? Позволю себе встречный вопрос: а помогает ли тюлевый задник с «деревцами» актерскому «чувству леса»? Или пыльные бутафорские кусты? Снова и снова адресуюсь вместе с читателем к стране нашего детства, где неказистый, сплюснутый ватный комочек для ребенка – любимая «доченька», тогда как «почти живое» существо, идеальное по цвету кожи и размеру, скопированное до ноздрей и пуговиц, – всего лишь красивая кукла. Голая веточка в руках фантазирующего младенца – это и пулемет, и зонтик… Детская игра «иста, как чиста вера в реальность данного предмета. Ведь артисту кино не помогает тщательно детализированная правда быта, ибо правда сия – только в глазке операторской камеры; сам же артист принужден работать (в большинстве случаев), глядя куда-то вдаль и собирая в панораму зрения следующие «правдивые» подробности, скажем, для фильма «Дворянское гнездо»: черное очко камеры, дальше – кепка взмыленного оператора, рядом – ассистент оператора, ловящий каждое слово, только чтобы поменять резкость в объективе, дальше – снующие без дела работники павильона, масса фонарей, несколько питающихся пожарников, какие-то случайные зеваки и углы декораций «не нашего» фильме… Эти «условности» для данной картины, конечно, помеха, ибо они – не предусмотрены правилами игры. Условности же театра, где творят художники, как Боровский, найдены, отобраны, облюбованы, а значит, помогают!


Юрий Яковлев. Во времена нашего вахтанговского обучения – один из наиболее заметных артистов. Князь Мышкин на экране – прекрасные глубокие глаза на всем пространстве фильма И. Пырьева. Дурацкий принц в «Горя бояться – счастья не видать» – на грани дефективности и врожденной чистоты, простодушия и балованности – смешон, заразителен, как и его мощный партнер в роли царя Дормидонта – Рубен Симонов… Еще на сцене Театра имени Вахтангова – «Город на заре». Снова тот же лик святого, огромные глаза, романтическое подвижничество юного героя пьесы Арбузова – Вениамина Альтмана. Потом были «Платонов» А. Чехова, «Дамы и гусары» Фредро, «Филумена Мартурано»… Не было такой роли у Яковлева, чтобы придиры студенты не развели руками: как хорошо, как снова и снова прекрасен артист. Примитивно выражаясь, его творчество разделимо на две части В первую входят работы характерные, вторую образуют «героические». Самым сильным выражением первого было исполнение комической маски Панталоне в «Принцессе Турандот», а второго – образ Чехова в пьесе Малюгина «Насмешливое мое счастье». Ничего не описывая, признаюсь, что в сценах Гриценко и Яковлева из сказки Карло Гоцци я забываю, «кто я есть и где мой дом», могу смотреть без конца, с утра до вечера, два года подряд этот виртуозный и шаловливый дуэт Панталоне и Тартальи… Много лет спустя после премьеры «Насмешливого моего счастья» я увидел спектакль по телевидению. Рискованное дело – театральные монологи крупным планом. Яковлев победил соблазн пристрастного скепсиса. Чехов или не Чехов, но мысли и дух великого человека артист доносил крупно и просто, с ностальгической нежностью к любимым друзьям, к любимому миру искусства и природы России… Так точно, кажется, и в жизни. Есть на белом свете благословенный уголок, бывшая усадьба А. Н. Островского в Щелыкове, под Кинешмой. Извилистые притоки Волги, называемые чудесно Сендегой, Куекшой и Мерой; густые леса и обрывы, снегурочкины родники и поляны, грибные и ягодные богатства, деревеньки и церковь Шателенов и Голенищевых – волшебный край, волшебный воздух, чьими навечными рабами и пропойцами стали сотни актерских семей нынешней России. Как воздух Щелыкова, крепок и добр круг актерского дружества, возросший в тех царственных местах. На концертных, сценических и прочих перекрестках нашей суеты вы всегда узнаете щелыковцев по особому их расположению друг к другу. Парфенов, Левинсон, Васильев и Максимова, Спивак, Козловский, Сашин-Никольский, Никита Подгорный, Этуш, Доронин, Варвара Обухова, Соколова, Ирина Сергеева и Юрий Яковлев – список этот может растянуться на несколько страниц… «Иных уж нет, а те далече…» Но как много дает профессии и всей жизни такой Дом творчества! На моих глазах впервые приехал в Щелыково и «застрял» там на все последующие отпуска Юрий Яковлев. Как и многие другие, он умудряется заскочить туда даже при немыслимой сутолоке отечественных и зарубежных съемок, среди гастролей и больничных – увы – заточений… Мечта каждого: окрестьяниться, сбросить городские изыски в одежде и речах, забыть нервную дребедень театральных разговоров… Последнее – не удается. Не всякий одаренный человек умеет талантливо отдыхать. Щелыково побуждает учиться такому виду отдыха. Рыбалка и спорт, чаепития в Голубом Доме и русская банька, маскарады и капустники, дивные традиции веселых праздников августа, заплывы и доморощенный «душ Шарко» под струями плотины, малиновые набеги и далекие походы по сказочным чащам; Долина Эха, Красный обрыв, Рыжевка, Ярилина поляна, костры на днях рождений… Куекша впадает в Волгу, Юра Яковлев впадает в детство… Это загляденье – до чего хорош превосходный артист, когда во имя солнца, дружбы и природы он напрочь забывает о «престиже имени» и громких своих регалиях… Когда он озорничает и разбойничает, когда шутки и проделки его едва ли не моложе по возрасту, чем его прелестный Антошка. Вечерами читаются стихи, готовятся потешные пародии и песенки, обсуждаются дела театров и политическая жизнь мира, а то вдруг бесконкурентный энтузиаст сцены Сергей Юрский на веранде старого дома Островского прочтет что-то из новой программы… Щелыковская дружба с утра до поздней ночи – а когда все это уходит в прошлое, память создает четкие портреты актеров на отдыхе… Юрий Яковлев выигрывает в этой живописи. Любопытно, как далекая от сцены или экрана сфера ромашек да подберезовиков заново разоблачает «двуединство» его индивидуальности. Много читающий, размышляющий человек в красивых очках на красивом лице – это один Яковлев. Тот, кто создает радость и жадность играть, быть долгожданным и полезным Отечеству, но обречен зависеть от ударов судьбы, от прихотей репертуара… Огорченный, но ищущий, печальный, но полный веры – это отец таких ролей, как Мышкин, Платонов, Чехов, Глумов… А полнота веры – это главный инструмент «второго» Яковлева, того, кто в комичных экспромтах на пару со Шлезингером беззлобно, но едко высмеивает старушечьим беззубым ртом происходящее на территории Дома творчества. Того, кто с детской горячностью включается в дикий конкурс имени белого гриба. (Зря стараетесь, все равно Никита Подгорный принесет к обеду, минуя завтрак, на сто боровиков больше всякого.) Того, кто поет частушки, разыгрывает чудаков, дурачится в «детском хоре» ветеранов Щелыкова и так далее… Словом, того, кто насладил зрителей уже третьего десятилетия ролями простаков, простофиль и просто – ролью в «Принцессе Турандот»… Такому богатому лицедею разве можно давать передышку, разве не безнравственно томить скукой ожидания «своего материала»?…

* * *

В 1977 году театр на Таганке совершил ответственное турне по Франции. Сорок дней и три города. Париж, превзошедший мечты, и Париж, неприятно удививший театральной публикой. Затем Лион, родина многих сценических шедевров, столица Сопротивления, столица виларовского Национального театра «TNP», город пролетариев и банкиров, признанный «желудок Франции», город театра Роже Планшона и его знаменитых постановок. И наконец, Марсель, в помещении театра Марешаля – подлинный праздник гастролей, отзывчивый и горячий зритель; ртутный столбик нашей погоды взлетает на вполне привычную – киевскую, ташкентскую, тбилисскую – высоту.

Итак, ноябрь, третье число 1977 года. Москва провожает предпраздничными хлопотами, утреннее солнце и снежок. До свиданья, мои любимые Манеж, улица Герцена, Тверской бульвар, набережная Москвы-реки и Таганская площадь. Автобусы, аэропорт, повзрослевшая дисциплина таганского населения перед лицом важнейших событий. Три с половиной часа перелета, 2800 километров пути, солнце вселенское, облака надземные – стоп. Аэропорт Шарль де Голль. Первой спускается по трапу в Париж, разумеется, почтенная завтруппой Галина Николаевна Власова., Стекло, бетон, высота, модерн. Бесшумные эскалаторы, телереклама, плывем с чемоданами по городу-аэропорту. Заполняем горчичного цвета бланки: кто мы и откуда. Сбились с ног: как объяснить на латыни цель нашего приезда? Потом узнали: пиши как есть, не бойся грамматики, все равно скажут «мерси». Сделано – сказано. Автобусы поданы. Задержка вышла только с тихим Димой Межевичем. Алжирец-таможенник на минуту спутал Диму с разыскиваемым распространителем наркотиков из Гонконга. К обязательному «мерси» добавили еще и «пардон», и театр в полном составе выехал на трассу. На два часа перевели стрелки назад: отстает Запад от нашего времени. Говорят, это добрая примета – дождь пошел. Мы быстрее – и он быстрее. Опять по Маяковскому: «…дождинки серые свились, громаду громадили, как будто воют химеры собора Парижской богоматери…» Просторы, магистрали, этажи магистралей… Пошли дома. По убывающей – нынешняя мода, затем XIX век, дальше XVIII… Утихает скорость, сужается трасса… Улицы стоячих авто. Деловая ходьба людей, одеты без вычур, для себя, сами себе… Даже негры чувствуют себя французами… Даже мы, а что? Выводы первого, третьего, двадцать пятого впечатлений: Париж, столько раз рассказанный, – неописуем. Как музыка, как чувство. Его надо пережить самому. Он не бросается в объятия – слишком стар и строг для этого. Но он не задирает носа, не кичится с высоты своих красот – он слишком независим и добропорядочен. Ему так бережно творили долгие века охранную любовь, сберегли старину до камешка… и вот результат. Люди сами по себе, а Париж – это только Париж. Нечего заноситься, парижане. На фоне вечного города так очевидна мимолетность вашего бытия. Париж – величина постоянная. Все, что движется вдоль и поперек неширокой Сены, – всего лишь гости, путники и чужестранцы с тем или другим сроком пребывания. «Фиолетовый» – называл его Эренбург; «Сизая дымка Парижа», – писал Вознесенский. у Хемингуэя: «Праздник, который всегда с тобой», у каждого он свой. Меня увлекали лучи и звезды, распад улиц и площадей – на улочки и «рюшки» (поскольку «рю» – это «улица»). Ты едешь с разрешимой потоком скоростью, слева и справа вырастают дома (лежащие пирамиды); они рассекают пространство, рождают образ звезды. А я-то думал, что в Париже только одна площадь Этуаль – Звезда… Не устану наблюдать за россыпью балконных решеток… Рисунок не повторяется, чугунные автографы перебегают с окна на этаж, обнимут окошко бельэтажа, обхватят по два окна на третьем-четвертом, вырастут многооконным балконом на пятом… выше – больше, шире круг… Чугунное решето опоясывает уже целые этажи… а теперь перемножьте эту россыпь на бесконечный хоровод стройных, крупных домов по обе руки от Сены… Вообразите отборную армию единорослых седо-дымчатых слонов, тысячелетнюю команду добродушных великанов, томно вздыхающих ажурным ожерельем решеток… Город придуман, расчерчен, исполнен одним художником – почти без отрыва кисти от холста… Неописуемо хорошо. Что еще там общеизвестно? Эйфелева башня? Елисейские поля? Проезжая впервые мимо них, почти расстроился: я это уже видел, господа, причем в лучшем виде. Гран-Пале? Церковь Мадлен? Лувр, Тюильри? Все уже где-то было, но значительно красивее, право. Бессмертная пагуба хрестоматийного глянца, она явно вредит… первому впечатлению. Мы прожили в Париже чуть меньше месяца, нам хватило времени наградить себя музыкой первородной чистоты. Париж изредка казался гигантским спектаклем. Артисты и зрители меняются местами, причудливо преобразуются в разных масштабах. Колокольчиками по краям сцены подрагивает веселая бахрома над кафе-ресторанами – почти каждый квартал кругло завершен знаменитыми тентами с упоительными названиями: Ротонда, Дом, Селект, Куполь, Клозери де Лила, Антрекот… На красном фоне ярко-белые заголовки… Красные фуражки по углам домов – пригласительный жест первых этажей… Мизансцена в стеклянных верандах кафе одна и та же: посетители повернуты к улице лицом. Пьют кофе, едят бутерброды и глядят, глядят, глядят на Париж… Витринное великолепие, рекламные тумбы, наклонные ящики овощей и фруктов, распродажа товаров внутреннего и внешнего пользования – навынос, на тротуаре, на авансцене «театра»… Над Сеной – знаменитые букинисты, репродукции великих мастеров и разнокалиберные «химеры» – сувениры, безвкусные лубки и лотки кокосов, миндаля, мороженого… Здесь гуляют, дабы лицезреть, а меньше всего для закупок. Под мостом Искусств собирается молодежь… ансамбли свободных музыкантов. Театр – на каждом шагу. И весь правый берег Сены, от высокого Монмартра и вниз до Лувра – это многоступенчатый амфитеатр влюбленного зрителя… Зритель уставился на сцену левого берега. Там средоточие духовного мира, там в узловатой ладони, рассеченной благородными «линиями любви» и «линиями жизни», – Распай, Сен-Жермен, Монпарнас, Сен-Мишель – чутко дремлет гений Артиста, что в переводе с французского значит «художник»… На углу бульвара Монпарнас и улицы Бреа – зеленеющая бронза роденовского Бальзака. Оторваться невозможно, потому что Бальзак в халате, с бородавкой и скептически оттопыривший ноздри – абсолютно живой и непредвиденный. Артисты и зрители… На левом берегу творится искусство и оживление – в сотнях мастерских и театриках, в хоромах Сорбонны, в скверах и бистро… Амфитеатр правого берега смотрит на «сцену» через оркестровую яму. Все как в театре. Оркестр – это Сена, водораздел театра. Как положено высокопоставленному зрелищу, над оркестром, отдельно от зрителей и актеров – королевская ложа. Называется – остров Ситэ. Он невелик, его можно обойти в десять минут, но скоро исполнится десять веков, как его не могут обойти… молчанием, спокойствием… Главная виновница столь долгого внимания – королева королевской ложи, законодатель Парижа-театра, нестареющая, прекрасная Нотр-Дам де Пари. Богоматерь и душа города. Здесь венчался Наполеон (впоследствии развенчанный), здесь любовались и разводили руками сотни поколений земных жителей. Приходили и уходили, а она – непоколебима и хороша, как вечная мудрость, как слова из воскресной проповеди, которые мне шепотом переводили: «Люди, противьтесь суете, будьте терпеливы и не обижайте слабых…»

Нам повезло с погодой. Даже в день отъезда, на краю декабря, я совершал прощальный маршрут от площади Республики в легком свитере и куртке. О том, как нам повезло, можно было догадаться по всем физиономиям Театра на Таганке – в любое время дня и ночи. Париж влияет атмосферно и безостановочно. Как явление природы он оказывает тонизирующее действие; как явление искусства он не дает отдыха, не ставит точек, только запятые… Прекрасно, что отель «Модерн» (сомнительной ценности, как и его название) расположен вдали от дворца Шайо, где мы играем. Нас каждый день долго везут автобусы… Перед тем как стать актерами на сцене, мы не отрываясь работаем зрителями… Спасибо шоферам, они все время меняют маршрут. Что же это за лучистый, звездный город, если по одному и тому же адресу мы попадаем примерно за одинаковый промежуток времени десятью (если не больше) способами? Причем к театру движемся в час пик не короче чем в 35—40 минут, а обратно добираемся всего за пятнадцать… Мы и не успели удивиться тому, что Елисейские поля – никакие не поля, а сплошной асфальт и магазины, и тому, что Большие бульвары – это тоже всего лишь Большие… тротуары. Все лесистое, парковое – по краям города, как, например, Буа де Булонь и Венсен. В Венсенском лесу я побывал в знаменитом университете, которому еще не исполнилось десяти лет. Это демократическая, автономная ветвь парижского древа науки. Благодаря памяти Маяковского и дружбе с Лили Юрьевной Брик, я давно знаю Клода Фрию – философа и маяковеда, старого коммуниста и молодого, непоседливого, озорного полемиста, профессора и президента университета. Коренастый рыжий Клод – значительный фактор моего познания Парижа. Почти всем жителям Таганки повезло с друзьями – или со старыми и новыми знакомыми – русистами, или с учителями, или с советскими специалистами – журналистами и инженерами, или с актерами: встреч, прогулок, экскурсий было множество… Мне подарили Лувр и сказочную выставку «позднего» Шагала, Латинский квартал, Музей Родена, Отель Инвалидов с могилой Наполеона, дома-музеи XIII—XVIII веков над бурной Луарой, версальские дворцы, модерный взрыв архитектуры в сердце Парижа – «центре Помпиду» с потрясающим музеем искусств XX века, улицы, музеи, рестораны, где бывали Пикассо, Ленин, Маяковский, Де1а, Эренбург… мне подарили «Зал для игры в мяч» с экспозицией импрессионистов в парке Тюильри, студенческие театры, пригороды, заводские пейзажи, замки и уличных художников Л1он-мартра. Спасибо французам, влюбленным в Россию, спасибо соотечественникам, знатокам Парижа… Всем, кто щедро и талантливо пытался расколдовать эту волшебную шкатулку Театра-Города… Но рыжий пропагандист, язвительный и добрый Клод Фрию сам по себе остался для меня достопримечательностью Франции. В первые же два часа после нашего прибытия Клод привез меня на площадь Вогезов – центр квартала Маре, первое поселение парижан. Королевская площадь, арочная галерея вдоль первых этажей – замкнутый средневековый квадрат высоких кирпичных домов. Кафе и туристы, театральный антикварный магазин с макетами сцен и куклами-«арлекинами» и безработный негр, беззастенчиво укладывающийся на ночлег здесь же, под аркой в углу, на пыльном мешке… На улицах – клошары и полицейские, митингующие политические сектанты с листовками, бродячие огнеглотатели и бездна музыкантов – они же украшают переходы в метро, терпеливо выжидая подаяния доброхотов… Аккордеоны и скрипки, банджо и всеразмерные гитары. Париж звенит, переливается огнями и звуками… Проблема скверов и парков – старая проблема. А новая и более жгучая – скверные шансы паркования автомобилей. Некуда приткнуться: счастливчики, прикорнувшие у тротуаров, – это бесконечная карусель машин, надежное подножье всех домов города. За ошибку в стоянке автовладелец может жестоко расплатиться. Вероника Жобер пристроила свой «жучок» на площадке у Лувра: вроде нормально, впереди автобус, позади машины… На всякий случай подняла с земли чей-то бланк штрафа, прикрепила к лобовому стеклу, дабы совсем успокоить возможных стражей автопорядка… Через два часа, вернувшись из музея, ахнула и поспешила уехать с площади: полицейский фургон с подъемным краном заглатывал авто за авто, нарушителя за нарушителем… Это отвезут за город, чтобы владелец, ощутимо расплатившись с властями, смог снова вернуть себе «неприкосновенную» собственность…

Но я отвлекся. Клод Фрию, Венсенский университет. Свободный прием демократической молодежи. Стены расписаны разнопартийгыми лозунгами. Долой фашизм, долой шаха Ирана, да здравствует Испания… Обрывки плакатов, мусор окурков, огромный парк стареньких автомобилей и мотоциклов, а в аудиториях – тишина и порядок, экзамены лютые, попасть сюда легко, а вот диплом получить… гм, много сложнее. Библиотека русского факультета. Глазею любимую литературу по корешкам и заголовкам. Журналы, подшивки советских газет, объявления семинаров по прозе Тендрякова, Распутина, Носова, афиши недавнего вечера нашей поэзии с именами Сулейменова, Сергеева, Рождественского, Вознесенского, Симонова, Окуджавы, Высоцкого… Академическая чистота знаний, и снова – хаотическая беспризорность быта. Коридор университета с пестрым самодеятельным базаром… Тут же на полу разложены и продаются сапожки, сувениры, пуговицы, книжки, бусы, серьги, всякая чепуха… Рассказы Клода об очень непростой жизни президента-коммуниста в столь веселом заведении. Клод – испытанный пропагандист. Даже самых крайних «гошистов» и прочих говорунов множество раз умел «перековать» – не лозунгами и властью, а примерами из собственной биографии, спокойным и честным описанием с выводами – что он видел в СССР, в США, в Китае, в Италии или недавно в Чили… Всю жизнь его лично волнует тема участия интеллигенции в политике, в революции. Итоги поэзии и жизни Маяковского – жгуче актуальны. 7 ноября, в день 60-летия Октября, телевидение Франции, после двухлетних проволочек, показало по главной программе поздним вечером фильм Клода Фрию о Маяковском… Сильные стороны фильма – эрудиция и подвижность, яркий монтаж живых речей Клода в кадре, Антуана Витеза – чтеца «Облака в штанах», Лили Брик с удивительным рассказом о первом чтении автором великой поэмы – с документальными кадрами, фотографиями, цитатами из фильмов Пудовкина, Эйзенштейна. Зрителю, далекому от нашей поэзии, трудно остаться безучастным и равнодушным, когда средствами и ритмами телекино ему является образ гениального, доброго, гневного и рискованно-новаторского художника на фоне его великого времени. Манера рассказчика и автора фильма Клода Фрию – зажигательная, юношески атакующая, и французы, смотревшие рядом с нами, много раз восхищенно вскидывались, хохотали и толкали друг друга. Фрию разговаривал на экране не со мной, который готов слушать о поэзии без отдыха, а со скептиками, с противниками. Я не знаю языка, и не все нам успевали переводить, но безошибочно узнавал смысл и притягательность работы ученого по меткости, едкости, дискуссионной ярости интонаций, обильно сдобренной чувством юмора. В последующие дни от разных людей – в том числе от непочитателей Фрию или незнатоков нашей поэзии – я услыхал о замечательном массовом воздействии этого фильма… Чьи-то соседи делились тем, что не могли переключить эту случайно набранную программу… Кто-то наивно открывал для себя богатство и мировое значение фигуры Маяковского, жившего в столь «неевропейской» России… Многие просто радовались фильму и искусству его создателей, которые судьбу и талант поэта в короткое киновремя зафиксировали в тесном кругу знаменитых современников: Пастернак, Мейерхольд, Шостакович, Татлин, Третьяков, Осип Брик, Шкловский, Крученых, Эйзенштейн, Бурлюк, Кандинский, Малевич, Родченко… Что же касается речи самого Клода, то тут нам сообщили: «У него столько странных, самобытных выражений, такая яркая лексика, что его сначала надо было переводить на французский, а потом уже для вас – на русский». Наши разговоры о театре, о «Послушайте!», о «Комеди Франсез» и университете, о Вознесенском и Луи Арагоне – старом его друге Клод Фрию вел на прекрасном русском языке угощая при этом таганского актера невообразимыми красотами дорог от Фонтенбло до Барбизона, от Немура до Парижа… На это ушел всего лишь один выходной день, но я счастлив на всю жизнь, что «с таким счетом» оторвал Фрию от его огромной работы по переводу к первому полному собранию сочинений Вл. Вл. Маяковского во Франции. В Немуре он рассказывал о Бальзаке, в Маре – о Сислее, в Барбизоне мы топали по только что остывшим следам Милле, Руссо и Ренуара, а в теплом дворце французского Возрождения он переводил мне черновик отречения Бонапарта («Все это послужит, надеюсь, к славе нации…» зачеркнуто… «к славе Франции»…), после чего мы актерски фантазировали на «лестнице прощания» сцену отречения Наполеона 6 апреля 1814 года в Фонтенбло… И я беспощадно воскликнул словами Пушкина: «Нет, не пошла. Москва моя к нему с повинной головою…»

Впечатления от Франции, разумеется, имеют в своем центре события на нашей сцене. С разъяснения того же Клода и других товарищей «обеих сторон» нам стала известна нетривиальность сегодняшней политической ситуации. Острый диалог и расслоение в левом блоке между коммунистами и социалистами, бурная предвыборная кампания, очередные данные о повышении цен, ситуация на мировой арене, прямо скажем, не очень содействовали успеху гастролей советской труппы… Париж, который «видел все», в это время не в первую очередь желал снять шляпу перед тремя спектаклями революционного содержания, показываемыми в дни 60-летия Советской власти… Что касается «запаха жареного», навеваемого со страниц «недружественных» СССР органов печати, то и он никак не соответствовал привезенному репертуару…

Кроме того, Париж предоставил нашим гастролям едва ли не самое антисценическое помещение. Когда нас принимали в профсоюзе артистов Франции, один из почтенных виларовских актеров припомнил, с каким ужасом воспринимал Жерар Филип условия работы во дворце Шайо. Могучий караван-сарай, с металлическими сводами, с нелепым амфитеатром кресел, где уже с десятого ряда не слышно (и почти не видно) актеров на сцене. Подземный театр, куда актеры на лифте спускаются минуты три, а бедному зрителю надлежит протопать адское количество ступенек. Имеющийся эскалатор не включен: устроители гастролей сочли его финансово невыгодным. Представьте себе состояние театрала, если ему за пятьдесят, которому весь спектакль «светит» добрая перспектива взобраться ночью по крутой лестнице многоэтажного выхода на землю!

Строить, варить, перекраивать пришлось в безумных и сжатых условиях времени. Монтировщики работали, как никогда. У французов закон: в двенадцать вся страна замирает на обед. Наши вкалывали сутками. Французы тоже очень помогли… В результате была построена новая сцена – на сваях, на металлических «козлах», чтобы хоть как-то приблизить к себе зал и чтоб смогла работать вся световая партитура. Свидетельствую: отнюдь не зарплаты и не заграничные промтовары заставляют наших техников, электриков и радистов работать без сна и отдыха. Они тоже в своем большинстве – ярые патриоты театра, единомышленники в общем строю, и я не удивлялся, но гордился, когда не на Блошином рынке, а в Музее Родена, не в магазине «Тати», а перед букинистами на Сене встречал Витю Кондратова, Володю Кизеева, Валю Каптелину, Алика Гордеева и их собратьев по техническим цехам Театра на Таганке…

…4 ноября, пятница. На 25 минут задержали открытие. Элитарная публика не любит торопиться. Плюс – «пробки» на улицах, доехать нелегко. Ладно. Начали. «Мать». Славина работает – без остатка, умирая на глазах за сына, за правду, за дела людей… Конечно, не привыкли электрики к мудреному пульту, масса световых накладок. Двадцать солдат в царских шинелях – это отмуштрованные режиссером Б. Глаголиным французские ребята-фигуранты из числа безработных актеров, студентов и т. п. Они сегодня молодцы. Играем все собранно, тревожно и очень громко. В сцене «Дубинушки» выдали такие рев-страсти, что сами оглохли. Однако с ужасом расслышали… совершенно мертвую тишину. Такого в этом месте не бывало. С отчаянным рвением доиграли первый акт, и когда после сцены «Первое мая» разбежались в темноте за кулисы и вспыхнул свет – будто рухнула гора. Шквал аплодисментов. Скандируют. Не ослабевают овации несколько минут. И мы, как сборная СССР по хоккею после решающего гола, бросаемся друг к другу – обниматься и поздравлять…

…Финал. Обвал. Крики «браво». Советские представители, друзья и руководители фирм Франции – за кулисами. Посол нашей страны заявляет, что сегодня произошел такой триумф, значение которого трудно переоценить. В сложной политической обстановке, в канун юбилея нашей страны так сыграть в Париже горьковскую «Мать», привезти с собой революционный репертуар огромной политической важности… «В вашем театре даже „Гамлет“ Шекспира несет четкую революционную идею», – полушутя-полусерьезно добавил посол…

…К десятому, пятнадцатому выходу на сцену дворца-«сарая» мы уже чувствовали себя «тертыми калачами». Деловито осведомлялись о прессе. Густым кольцом окружали нашу переводчицу Зою и газету за газетой перелистывали свидетельства шумной игры прессы. «Игра под прессом» – так скорее всего можно назвать жизнь театралов города Парижа. На далеком расстоянии от гастролей по Франции мне сегодня четко видны границы истинного и ложного. К сожалению, знаменитый парижский зритель к исходу 70-х годов нашего столетия уступает лионскому и марсельскому – как в температуре горения, так и в свободе личного восприятия. Если бы после Парижа мы не познали радости театральных работ в двух других крупнейших городах страны, нас можно было бы уличить в мстительной необъективности. Однако французы сами говорят против французов. Зрительный зал дворца Шайо состоял из политиканов и игроков, газетчиков и словесных банкометов, любителям Прекрасного билеты почти не достались. Так объясняли нам французы Лиона, Марселя, студенты Парижа, коллеги-актеры, для которых мы вымаливали места в течение всех представлений…

В Лионе, на полпути из Парижа до южного побережья, мы встретили другого зрителя. Здесь не побежден театральный дух, напротив, он составляет элемент престижа города. Мы жили и работали там, где находился театр Роже Планшона, – в городе-пригороде по имени Виллебран. В Марселе мы играли во временном помещении («Жимназ») театра Марешаля… Так или иначе, но по внутреннему, таганскому счету мы не могли бы пожаловаться на успехи в Париже. Но сумма фактов, окружающих гастроли, среднеарифметическая физиономия зрительного зала, физическая и моральная акустика во дворце Шайо и на страницах прилегающих изданий – все это говорит в пользу… Лиона и Марселя. И там бывали диспуты и «каверзные вопросы», и там случались неодобрения тому или иному спектаклю, и там идет игра в многопартийное разноголосье суждений… Но там победили черты театрального свойства. Там присутствовал праздник по тому адресу, которому мы его посвящали. И русские артисты играли страстно свои спектакли, а французские зрители утоляли свои духовные аппетиты, узнавали новое и в искусстве, и об искусстве в СССР… Конечно, приятно, что на марсельские представления даже места на ступеньках были распроданы задолго до нашего приезда. Конечно, радостно играть назавтра, если вчера молчаливо улыбающаяся публика не расходилась после «Тартюфа», пока не проводила таганских актеров. Но мы не возражаем и против отрицательной реакции, когда она высказана в правилах эстетической дискуссии, а не псевдополитической манипуляции…

Кстати, о «Тартюфе». В Париже мы его не играли. В Лион и Марсель привезли по просьбе их театральных корифеев. «Тартюф» прошел в обоих городах… двояко. Режим дня был таков: утром полная репетиция спектакля, в 17 часов – дневное представление, в 20 часов – вечернее. Так вот, и в Лионе, и в Марселе дневные «Тартюфы» были горячими, а вечерние – остывали… Зато играть «удачного» «Тартюфа» – одно удовольствие. Публика, знающая вещь наизусть, открывает для себя шаг за шагом новости и фантазии наших причуд. Они хохочут и прерывают нас аплодисментами иногда в самых неожиданных местах… Потом объяснили люди из публики: у нас, мол, чаще всего с Мольером обходятся так бережно и свято, что за помпезной ритуальностью, академической стерильностью стиля пропали давным-давно и азарт сюжета, и прелесть интриги, и… жанр комедии. Когда мы играли, не в силах скрыть усталости, отзыв публики был тоже притушен, мы недобирали дыхания из-за их реакции, они недодавали «реакций» из-за нас… Магическая цепочка театра. В Лионе и Марселе по техническим причинам не мог идти спектакль «Мать». Но прием «Десяти дней, которые потрясли мир» был прекрасным, наша тревога испарилась. Спектакль «Гамлет» был всюду признан большим вкладом во всемирную антологию шекспировского театра, в историю бесчисленных сражений за дело принца датского. Я удержусь от юношеских восклицаний на пейзажные темы вокруг Лиона и Марселя, не без труда закрою глаза на Старый Порт и марсельские длинные рукава улочек, на баснословную сохранность городов Прованса, на путешествия и экскурсии… Пускай многосложное, но восхитительное странствие советских артистов по Франции закончится поклоном в адрес его инициаторов.

Мы успели разглядеть и черное, и белое, и ничто не обошло внимания: пепельно-кружевной Париж с нестареющей горделивой улыбкой «Моны Лизы», полицейские страсти-мордасти, забастовки электриков и всеобщая забастовка во Франции 1 декабря 1977 года, любовь и участие простых французов к русским, к нашей истории, к нашему искусству, великие предпосылки советско-французского сотрудничества, миллионеры в дешевых свитерах и безработные с дорогими сигарами, общегосударственная рождественская суматоха – в торговле, в рекламе, в облике городов; витрины, дети, старухи, церкви, дороги, дороги, дороги… Прощайте, до свидания, мы уезжаем домой. Интересно: а что ждет нашего милого петуха из «Гамлета»? Всякий раз, когда гастролирует этот спектакль, администрация ищет нового «актера» – из местных «жителей». В Ленинграде был свой Петя, в Москве свой (дома-то к нему даже по штату и курицу приставили), в Венгрии нам отыскали какого-то гиганта, собакообразного петуха, невообразимо заносчивого (и поэтому – неважного артиста, как выяснилось) и т. д. Парижский добрый, чистенький петушок все сорок дней сопровождал наши гастроли. Его кормили, купали, лелеяли наши работники. Он трудился исправно: где надо, бился крыльями в окошке левого портала, а где надо, даже подавал голос… Как прокатную собственность Франции, мы оставили его на родине. Нам чужого не надо, как говорит Коровьев в «Мастере и Маргарите». А за работу спасибо. Отдельное спасибо всем «солдатам» из спектакля «Мать». Они трогательно сдружились с театром. Многие даже приезжали затем в Марсель – поглядеть «Тартюфа». Некоторые провожали нас в аэропорту. До свидания, спасибо друзьям – за дружбу, большой привет Парижу, родному городу любого человека планеты… Мы не открывали истин, они нам открылись сами.

* * *

Каждое ведомство должно заниматься своими делами. Настоящий мастер всегда прописан по определенному адресу в искусстве. Его произведения могут вбирать краски, опыт и эхо любых жанров и видов, однако победный результат абсолютно единозначен по жанру и виду. Это значит, например, что радиоспектакль «Буратино» Николая Литвинова как праздник, как явление искусства мог состояться только на радио. Это значит, что телевизионное зрелище «Несколько слов о господине Мольере» Анатолий Эфрос посвятил «малому экрану», и только ему. Обратных случаев, увы, большинство. Безо всякого ущерба для качества звучат на радио киноэпизоды, а большой экран воспроизводит целиком театральные спектакли, эстрадные ревю переснимаются для «голубого экрана», а оперные сцены в концертном исполнении «ничего не теряют» на эстрадных подмостках.

Что это все означает? Думаю, для многих зрителей – ничего тревожного Увидеть или услышать любимого артиста – какая разница где… Но не об артистах речь, а – «о любимом жанре», как называлась книга выдающегося артиста советской оперетты Григория Ярона…

Я видел, мне посчастливилось участвовать, я знаю другие примеры. У каждого «сектора» театрального ведомства – своя история, своя глубина изысканий, каждый заслуживает верности и энтузиазма. Прошу прощения за резкость, но, по-моему, спектакли, которые равно хороши либо недостаточны на радио, на сцене и на пленке, сделаны без любви и азарта… Причем я имею в виду заведомо талантливых деятелей театра. Да, без любви и азарта. Кинофильм Никиты Михалкова «Неоконченная пьеса для механического пианино» принес славу не только всему коллективу его создателей, но точностью попадания в адрес жанра и вида обернулся едва ли не открытием чеховской поэзии в кинематографе.

…Когда, после двух-трех случайных опытов, мне предложили на телевидении несколько режиссерских работ, я был обрадован как «искатель новых впечатлений», но более всего меня влекло любопытство – попробовать внедрить театральные уроки в соседнем жанре. Я не стану описывать эти старые работы, многое в них издалека мне кажется поспешным, дилетантским и смешным. Однако притягательность такого (и никакого иного) способа жить в искусстве подарила мне немало радостных минут на поле телережиссуры.

…Уже несколько «набив руку» на других постановках, я приступал к работе над цирковым и поэтическим, озорным и политическим буффом «Москва горит» («1905») Владимира Маяковского. Первое: времени в обрез. Не уложимся в жесткие сроки съемок – отложат неизвестно на сколько. Вывод: до съемок вся актерская и операторская жизнь должна быть расписана и отрепетирована максимально. Вывод: в деле должны участвовать друзья – все вместе, а каждый в отдельности – специалисты. Старое твердое требование: единство цели, единство духа, единство команды.

Традицию ленивого созерцания всех разобщенных служб: техники, звука, монтировщиков, ОТК и так далее надо было преодолеть любовью и азартом. Придумалась единая модель, образ спектакля: цирковая арена-подкова, «на счастье». По обочинам, как деревья, торчали на своих местах портняжные торсы-манекены. Их наряжали в царское, в офицерское, в мещанское – для моментальных включений в сцену. Позади подковы – экран. Прекрасные наши пантомимисты Ю. Медведев, В. Спесивцев и О. Школьников выдумали и осуществили целый ряд номеров «театра теней». Музыка Э. Денисова весело и упруго подстегивала артистов. Парики и толщинки, на глазах зрителей перенесенные с манекенов на актеров, превращали И Бортника, И. Дыховичного, Ф. Антипова и других в кого угодно – в визгливых грудастых буржуек, в клоунов, в прачек, в монархов… Но, увлекаясь деталями исполнения, нельзя отвлекаться от избранной модели, движение должно быть центростремительным… Снова и снова образ подковы-арены, парад-алле и зычные голоса возвращали зрителя к теме и образу представления Забота моя: решение должно быть чисто телевизионным. А что это означает – выходило из наших обсуждений, а также проб – на мониторе. У меня дружная команда помощников: оператор В. Ефимов, ассистент режиссера С. Немчевская, звукорежиссер Вл. Виноградов… Я отчаянно «эксплуатирую» их способности и ту тоску по эксперименту, творческой шалости, которой у каждого – на сто передач. Все идеи, трюки, новинки – в общий котел. Потом, в свой черед (как это бывает в театре), моя задача как режиссера – зафиксировать некий вариант, угомонить инициативу, отшлифовать то, что найдено. Не разбрасываться, а сосредоточиться.

Какое богатство оказалось в руках у звукорежиссера! Виноградов удивлял игрой красок, тембров, шумов, звуков… Помню его нечаянную, но великолепную импровизацию. Снимали другой фильм, телекомпозицию по любовной лирике Маяковского. Два черных рояля и десять блестящих пюпитров, а на них, словно ноты партитур, книги поэта с его разными фотографиями. Леонид Филатов проходит мимо пюпитров, и, когда читает из «Облака в штанах» известное место: «Алло! Кто говорит? Мама? Мама! Ваш сын прекрасно болен. У него пожар сердца…», актер как бы случайно проходит за книгой, где на портрете – Маяковский с телефонной трубкой… И вдруг я слышу, что в ту же секунду звукорежиссер изменил окраску голоса, то есть «спрятал» реальный тембр артиста в какую-то невидимую телефонную трубку… Кончилась строфа – и вернулся прежний звук… Я гляжу на Володю Виноградова, а у него вид именинника, сам показывает мне большой палец: дескать, здорово я придумал, то ли еще будет…

Когда на переднем плане Феликс Антипов в цирковой манере выкрикивал: «Двуглавый орел свалился, ободранный!…» – позади него, на экране, по взмаху его руки, должен был с грохотом упасть бутафорский огромный герб России… Но я только шепнул сие пожелание оператору… Вдруг смотрим – стоп, нет Ефимова, исчез. Через десять минут склоняется к камере, надевает наушники: «Давай снимем это место, может, получится, как ты хотел…» Я махнул рукой. Не ругать же мне его за остановку съемки, я же сам и предложил… Команда «приготовились, съемка»… Вижу в монитор, как выбегает Антипов, как задирается его рука, в которой как бы «сидит» этот на дальнем плане орел… Вот актер взмахнул рукой, крикнул фразу… где-то что-то чиркнуло, орел накренился, скрипнул и рухнул… Эффектно, выразительно, чисто. Оказалось, что оператор, не доверяя ленивым работникам соответствующего цеха, сам влезал наверх, сочинил приспособление из звукового «журавля» с наконечником в виде лезвия бритвы… натренировал кого-то из помощников… тот по реплике актера рубанул по веревке… хорошо, что вовремя, и хорошо, что лезвие не поменяло положения…

На каждую сцену мы выдумывали по восемь – десять таких трюков, нас обуяла жадность… каждый кадр должен был быть для зрителя новым, особым… Когда работу показали по четвертой программе, наибольшую критику и наибольший комплимент я услыхал От Е. В. Гальпериной, одной из самых честных и талантливых воительниц телеэкрана, много придумавшей как автор, редактор, руководитель – для молодежных передач, для классических постановок и для так называемых развлекательных программ. Ее слова я ждал и опасался, ибо весьма высоко ценил профессиональное чутье Елены Гальпериной и на истинно телевизионное, и на «липу». После цирковой «маяковской» передачи она заявила, что стиль и все событие действительно весьма телевизионны, но что режиссер и оператор не давали опомниться зрителю и закормили его изобретательством… И что, мол, выдумок в этой вещи столько, что их хватило бы сразу на целый цикл передач…

В следующей передаче – по стихам, письмам и прозе II. А. Некрасова – я постарался быть строже и за отбором средств следить неукоснительно.

Интересно: когда в порыве сочинительства мы с оператором смаковали какую-то систему линз, благодаря которой у «музыкальнейшего клоуна» Ивана Дыховичного весело крутилось и плясало штук двадцать его усатых физиономий… мне тогда пришла в голову мысль… Если бы на телевидении всерьез явился такой мастер, как Мейерхольд, с чего бы он начал? И я предположил следующее. Он собирает лучших операторов и просит их показать на экране все огрехи, накладки – все, что считается браком изображения… Дело в том, что для зрителя столько еще не использовано в этом новом, изобразительно богатом виде искусства…

В передачи я приглашал только артистов нашего театра. Однако позже лет на шесть я столкнулся в качестве режиссера с отличными актерами других театров. Работа была скромная, не сравнить с театром или телевидением, – я записал несколько пластинок на фирме «Мелодия». Пять или шесть встреч с И. Смоктуновским для пластинки по ранним рассказам М. Горького… Пять или шесть дней работы над детской сказкой, где в роли Тигренка – Игорь Кваша, Улитки – Людмила Крылова, Обезьянки – Лия Ахеджакова, Попугая – Константин Райкин, Крокодила – Виталий Шаповалов…

Не буду вдаваться в подробности, поделюсь лишь важными наблюдениями. Смоктуновский является на запись, как на серьезное дело жизни. Забота о звучании голоса, термос, домашние тапочки (чтоб не скрипеть туфлями)… Придирчив, неспокоен, требователен, делает всем замечания… Однако стоило мне дважды или трижды прервать и тем самым напомнить о своей нынешней роли режиссера – дело менялось, актер привычно замолкал, превращался в слух, а краткие мои пожелания о таком-то и таком-то прочтении воспринимал охотно, благодарно и отдаривал мне сторицей. В работе с актерами «Современника» я было вовсе растерялся… Они дурачились, смеялись – на правах нашей долголетней дружбы… Каждый сам себе голова, что это еще за режиссер, мол, такой выискался. Но удивительно: стоило мне повысить и «нахмурить» тон (времени-то опять в обрез!), призвать к строгому порядку – актерский инстинкт и «хорошее профвоспитание» возобладали над суетой заслуженного панибратства. Больше ни о чем напоминать не пришлось. До самой черты окончания записи я был режиссер, а они – актеры. И это была работа, и повода для «комплекса» никто мне дать не посмел.


…Я выступаю в Севастополе во Дворце рыбака. В зале – преимущественно молодежь. Рассказываю о театре, отвечаю на записки, читаю стихи. И то, что пишут, и то, как реагируют зрители, вселяет радость и бодрое желание не уходить со сцены. И еще одно: обойтись сегодня без подключения кинороликов, фрагментов из «Трех мушкетеров». Есть такая уверенность: чем лучше, толковее публика, тем больше она стоит театра, тем меньше ее следует «подкармливать» киносамопропагандой… Но снова и снова мой театральный идеализм разбивается о гранитный пьедестал всенародной любви к Большому Экрану. Слова словами, а зрелище – подай. И вертится машина, и мелькают кадры, и прыгает из окна Боярский – д'Артаньян, и мчится на лошади за Миледи – Тереховой, которую в соседнем эпизоде я, Атос, сурово и справедливо казню руками палача. Свет вспыхивает, за ним – овации, выхожу на сцену и мрачно читаю Маяковского: «Послушайте! Ведь если звезды зажигают…» Почему мрачно? Потому, что идеалист. Я признаюсь залу людей, в которых поверил за полтора часа живого общения: «Товарищи. Я, наверное, не совсем прав. Но ваша реакция на кино ко мне, как к актеру, не имеет отношения. Если бы тут же, сегодня же можно было вам показать спектакль нашего театра – никакое кино с этим бы не сравнилось. Понимаете ли, вот вы знаете и любите Аллу Демидову, допустим, как киноактрису. Это очень хорошо. Но мне кажется, что к ней данный факт не имеет отношения. А если вам удастся увидеть на сцене ту же актрису в „Вишневом саде“, то ваши восторги будут тогда иметь прямое отношение именно к актрисе Демидовой!» Чтобы обелить актера как театральное явление, чтобы отделить суету популярности от истинной цены художника, я горячо обрушиваюсь на свой малый киноопыт и уничтожительно поминаю первую большую работу на экране – «Смок и Малыш», Джек Лондон, Литовская киностудия, три серии, все в цвете, а я – в главной роли. Бичую себя, ругаю процесс кинопроизводства, делюсь профразочарованиями… и получаю подряд три записки на тему: «Зачем говорите неправду, и фильм очень нравится, и у вас там хорошая актерская удача…» Я сдаюсь, время истекло, читаю на прощанье веселые стихи и ухожу, пожелав зрителям радостных встреч с кино и верной любви к театру.

А теперь попробую объясниться с читателем. Я не любитель анахронической дискуссии о соревновании театра и кино. Я говорю только о себестоимости актерского труда и таланта, о месте подлинной актерской прописки. И здесь я уверен: актер рожден театром и для театра. Один актер на сцене (даже без декораций и режиссуры) – это все равно театр. А талантливый монтаж кадров, снятых «скрытой камерой», два часа музыкального, яркого, динамичного рассказа на экране, где нет ни одного актера, – все равно кино, да еще какое!

Итого: кино – чудесное блюдо духовной кухни, а его счастливые творцы и восприятели – это режиссер, оператор, монтажер и, конечно, зритель. Актер же лишь завершает список, ибо своей первозаметностью, ажиотацией вокруг мнимого соавторства он обязан рекламе, обману зрения и опять рекламе.

Чарли Чаплин – исключение, подтверждающее правило. Актерская киномаска возникла с ним и не продолжилась. Чаплинский герой гениально одинок, как единственный выстрел актерского самовыражения «саморежиссера» Чарли Чаплина.

Мои впечатления о самостоятельных удачах актеров на экране: во-первых, либо это точное использование сценических открытий (как это было и есть у Е. Леонова, И. Смоктуновского, Ю. Никулина, Ю. Яковлева, М. Нееловой, О. Табакова…); во-вторых, либо это довременное открытие в актере той новости, которая должна была родиться по месту прописки – в театре. Здесь случаи разнообразны. От незабываемо уникальной Любови Орловой до Татьяны Самойловой, от Бабочкина до Надежды Федосовой, от Алексея Баталова в «Летят журавли» до Валерия Золотухина в «Бумбараше»…

Когда кино кроме своих «личных плодов» дарит еще и открытие актерской новости – это чудо. Спасибо кино, хотя чудо случилось не по месту жительства, повторяю.

У В. Гроссмана есть замечательно трогательный рассказ «Роды на Огуречной земле» – так, кажется, называется. В страшных условиях заполярного дрейфа рождается новый человек. Спасибо радио. А в немецком городе Майсене заточенный алхимик три века примерно тому назад вместо искомого золота случайно обнаружил тайну нового фарфора. Теперь майсенский фарфор прославлен на века, и никого не волнует, на чьей территории произошло открытие: в лаборатории стекловедов или в келье монаха-алхимика. Спасибо келье.

Скажут: наговаривает автор, сколько артистов выросло благодаря экрану. Отвечу: или я невнятно объяснил, или вы невнимательно читали, что есть актер в театре и в кино…

Вот о моем первом большом столкновении с кинематографом. Стечение обстоятельств до тридцатипятилетнего возраста удерживало меня в недрах театра, и только театра. А тут совпало: заманчивый сценарий по Джеку Лондону, хорошая роль, милый сердцу литовский край, возможности подгонки репертуара под мое исчезновение на натуру и еще ряд обстоятельств. Короче, сговорились, отпущен театром и выехал я в Вильнюс. Репетиции, словопрения и работа по линии текста, костюма, будущих песен и проч. Первые съемки – на Кольском полуострове, у подножья Хибин, в декорациях художника Шважаса и самой природы, максимально приближенных к легендарному Клондайку золотоискателей и мечтателей конца XIX века. Парка из волчьего меха, большой нож в бутафорских ножнах и с оленьей рукояткой, псевдокожаные штаны, высокие сапоги с шипами (чтоб не падать при гололеде)… сажусь в экзотические сани, управляю упряжью в десять лаек… Хозяин собак, перевезший их сюда с Чукотки, подробно наставляет меня и Малыша (Гедиминас Гирдвайнис), как править, как запускать, как тормозить, как кричать на норовистых собак. Перед нами – первобытное снежное, до горизонта белое озеро Имандра. Слепящее солнце, очки надевать нельзя, глаза привыкнут к защите, в кадре будешь щуриться. Оператор с режиссером влезают в шумную автолыжную машину «Вихрь» и несутся по Имандре параллельно нашим саням.

Далее надо было бы занять добрый десяток страниц сетованиями: отчего и как не получалось, не ехалось и не снималось… Я помнил главное: у меня хорошая роль. Я постарался вернуть себя к временам училища, дело для меня новое, в кино я новичок. Значит, так: чтобы от дробности процесса съемок образ не распался, не разъехался по швам, надо соединить его воедино – в тетрадке, а затем – в себе самом. Мудрил, готовился, требовал репетиций. Дружно и весело прошлись по сценарию, для каждой сцены искали свой пульс, свои ключи и отмычки, нерв и смысл. Корректировали роли, я добыл 30-го года издания перевод Д. Лондона, увлек всех вставками и переделками: пригодился опыт театральной школы. На первых порах и мне и Малышу помогал и «соответствовал» хороший, грамотный постановщик Раймондас Вабалас.

Но производство с каждым днем вбивало все толще и толще клин между мечтой и реальностью. Условия погоды и техники постоянно разрушали график сцен, диктовали верность не художественности, а технике, не Джеку Лондону, а плану киносъемок. Возрастала нужда в режиссуре, в творческом надзоре за рождением и развитием образов, действия и т. д. Но, к сожалению, режиссеров кино, умеющих выстроить и спасти атмосферу событий, защитить актеров от суеты производства, от чужих забот (операторов, ассистентов, осветителей и прочих «хлопушек»), таких мастеров единицы. Я могу только «возвышенно позавидовать» моим коллегам, прошедшим в кино школу Ромма, Райзмана, Климова, Хуциева, Никиты Михалкова… «Среднеарифметический» случай кинорежиссера – это полная отдача сил канделябрам, массовкам, перчаткам, санкам и собакам в кадре, пламенное горение в монтажной при отборе дублей, боевой азарт в борьбе с администрацией за лишние двадцать минут съемки, горячая трата сил на рассказы о своих победах и дипломах и при всем при том – нежное упование на своих героев: они-де мастера, они-де сами себе умельцы, они-де понимают, что мне не до них… короче, авось на готовых штампах сыграют, а где недоиграют – одинокую сосну под ветродуем запустим крупным планом: наше искусство – это же прежде всего монтаж… а еще короче – кино, да и только. Вспоминать грустно. Не получилась роль, не получился фильм. Привычка доверять режг. ссеру обернулась одиночеством перед лицом камеры, перед лицом новых задач… Только, может быть, в самом конце съемок учуял «специфику» хитрого кинематографа. Успокоился в кадре, призвал себя к порядку на «крупных планах», научился мобилизоваться сам, быть себе сам режиссером, выдумывать сам себе партнера, не замечать нагромождений лишних и важничающих помех… Общее в воспоминаниях: тоска от бессилия, от невозможности вернуть самого себя самому себе, сделать хоть на треть то, что намечалось вначале. А режиссера не ухватишь: он уже далеко, он уже весь – в том любимом периоде, где все режется, монтируется, где глупые актеры не мешают своими театральными привычками, своими вопросами и эгоизмом. И любая попытка перед съемкой создать настроение вокруг себя и в себе, что-то изменить, попробовать, увлечь партнера и группу воспринимается как дерзость, дезорганизация и даже как ущерб престижу постановщика… Мне трагически не хватает профессионального глаза со стороны, климата дружбы… и просто чувства юмора. Кого винить? Я винил режиссера. А сегодня виню и себя. Ну, это негатив. А что же было положительного? О, тут много оправданий моей «измене» театру.

Изучил за полгода плотной занятости из кадра в кадр новый ракурс своей профессии. Сделал шаг к познаванию себя в ремесле. Узнал много нового в людях, в специалистах, прошел неведомую школу испытаний – физических (по пояс в сугробах), моральных (любую критику материала, проявляемого и обсуждаемого, режиссер малодушно взваливал на главного героя), профессиональных, «неназываемых»… Прошел – и окреп. От саморазочарования спасли опыт в театре, два-три надежных «флибустьера» из киногруппы, дружба и талант композитора фильма Вячеслава Ганелина… вот именно – дружба. Волшебный город Вильнюс, верные, чуткие, милые друзья – увы, не из числа коллег.

Положительное? А. Н. Островский в знаменитых диалогах Аркашки с Несчастливцевым сделал крылатой фразой актерское кочевое: «Из Керчи в Вологду…» – «А ты куда?» – «Из Вологды в Керчь, Геннадий Демьяныч»… Театральная судьба давно приобрела солидность оседлого образа жизни. Гастрольные поездки слабо напоминают «старое, доброе время» актеров-путников. Но музыку дальних странствий в новое время переложил на свои инструменты и возвратил счастливым «скоморохам» именно кинематограф. Дороги, люди, горы и моря, самолеты, тайга и степи, изумительная архитектура древних городов – это ли не богатство, это ли не радость высокая, глубинная в наш убыстренный век? «Искатель новых впечатлений», «охота к перемене мест» – это названо Пушкиным, и сегодня для актеров – это счастье утоления жажды жизни, аккумулятор энергии на будущее…

Кино позволяет узнавать вблизи братьев артистов других театров и городов, «иной язык, иные нравы»…

А если возвращаться к теме: то сколько раз даже у самых балованных киносудьбою, даже у самых больших скептиков по ведомству театра – сколько раз приезд из длительной командировки украшал их лица радостью увидеть родной дом, сыграть на милой маленькой сцене все то, что оказалось истинно дорогим, роли, по которым нежданно истосковалось сердце, и с партнерами, без которых, оказывается, было грустно… и для такого зрителя… для Такого зрителя…


Юрий Визбор. Может быть, ностальгия по древнему миру привела нас к идее многостаночников в искусстве?… И не только в искусстве. Когда я от имени театра выступал в Дубне на 60-летии академика Флерова, одного из первых почитателей нашего коллектива, то из суммы всех приветствий мне явилась чудесная жизнь физика-ядерщика. Альпинист и географ, химик и открыватель новых элементов Периодической системы Менделеева… Где только не проявил себя этот универсал… путешественник… геофизик… математик… педагог… зритель… вулканолог… Древние греки создали формулу бытия для совершенной личности: «Немного обо всем и все – о немногом». Замечательный танцовщик Владимир Васильев – эрудированный знаток искусства, прекрасно музицирует «в свободное время». Великолепные актеры Юрский, Золотухин, Ия Саввина оказались отличными литераторами. Первый к тому же – еще и режиссером, и чтецом. Второй – певцом высокого уровня. Превосходные драматические даровангч Валентина Гафта и Леонида Филатова уживаются с высоким даром их поэтических пародий и эпиграмм. Физики Сергей Никитин и Татьяна Никитина – знаменитые исполнители (а Сергей и композитор) многих песен. Список сей бесконечен. Но, по моему убеждению, одним из наиболее «древних греков» в мирном соревновании универсалов является (теперь уже являлся) Юрий Визбор. Любители кино знают его по хорошим работам у таких мастеров, как Шепитько, Хуциев, Калатозов, Смирнов… Завзятые альпинисты судят о нем как о высоком профессиональном покорителе вершин (даже в возрасте сорока двух лет он оказался одним из первооткрывателей пика Шукшина на Памире)… Для многих театров он желанный драматург, в Московском театре им. Ленинского комсомола не на одной афише красуется имя Визбора… Как журналист он один из создателей знаменитой радиостанции «Юность» и «звучащего» журнала «Кругозор». Автор множества статей, репортажей, книг, очерков, литературных портретов. Профессиональный кинодокументалист, сценарист студии «Экран». В искусстве устного рассказа – из лучших. В нашей стране, где такой любовью пользуется песня, популярность поэта, композитора и певца Юрия Визбора простирается от территории студенческих туристских мотивов до сложнейших жанров военной, философской, любовной лирики и песен-диалогов… «Просто жизнь моя – манеж, белый круг, со всех сторон освещенный… Просто жизнь моя – манеж, на коварство и любовь обреченный… Ветер сумеречный свеж. Подарите мне любовь, подарите… Просто жизнь моя – манеж, ну а вы, мой друг, мне кажется – зритель…»

Я снова возвращаюсь к условному термину «искусство мужского рода»… Мне довелось на радио читать стихи Булата Окуджавы. В передаче звучали стихи, песни и ответы на вопросы. Размышления одного из самых любимых поэтов нашего времени были немногословны, точны и образны. А оценивая исполнителей своих песен, Булат Окуджава выделил авторскую манеру Юрия Визбора… Поэт отметил музыкальность и простоту, спокойное душевное мужество стиля… Это касается не только интонаций певца, все универсальное хозяйство Художника обобщается «знаком качества», камертоном «мужского рода».

Я очень дорожил дружбой Юрия Визбора. Лишь в прекрасных литературных произведениях я встречал описания такого дара дружбы. Меня удивляет и радует его отбор в пристрастиях. Находясь, благодаря своей известности, в центре шумного, художественного мира «богемы», литератор и артист верен совершенно неожиданному (для верхоглядов) выбору. Его постоянные заботы, тревоги, радости, встречи или походы привязаны натуго к замечательному племени людей риска. Это альпинисты и горнолыжники, испытатели и космонавты, строители и хирурги… Увы, для актерского брата места здесь почти не остается. Это не предмет моих заметок, но если бы пришлось описывать атмосферу дружества вокруг Юрия Визбора, то кто знает, может быть, это вышло бы не менее поучительно, чем прямые ролеописания или рецензии на актерский успех. Во всяком случае, его отличная игра в дипломном фильме Динары Асановой или в «Июльском дожде» Марлена Хуциева находится в неразрывной связи с его человеческим даром и с лучшими из его песен. Это, может, несколько преувеличено, но скромности и непоспешности в делах личного устройства, продвижения своей продукции – в таком виде, как у Визбора, я не встречал.

В Доме актера узкий круг «избранных» собирался на актерский вечер отдыха с пожароопасным названием «При свечах». Вести программу поручили Олегу Табакову и мне. Мы тщательно обдумали, что говорить, кого за кем и каким образом объявлять. Дело специфическое, семейное, так сказать… По моей просьбе администрация пригласила в гости Визбора и Никитиных. Я вспомнил сей «неэпохальный» эпизод, чтобы подчеркнуть следующее. Песни и манера общения Юрия Визбора не просто порадовали – удивили крупных знатоков искусства. И почтительно благодарили певца и автора совсем не из чистой вежливости и Аркадий Райкин, и Михаил Ульянов, и Елена Фадеева, и Григорий Горин, и воплощенная душа Дома актера, его директор Александр Эскин. Назавтра последний позвонил мне и расспрашивал о Визборе. Оказалось, известность Юрия вся поместилась в роли… Бормана в достославных «Семнадцати мгновениях весны». Никитины, талантливые и более молодые «крестники» Визбора, оказывается, куда более знамениты… гм, в высоких слоях артистической атмосферы. В чем же дело? Аудитория песен Визбора – без преувеличения, многие десятки тысяч студентов уже четырех-пяти поколений. Там он любим и знаем наизусть. Случай проявиться на «изысканной публике» не происходил, а рекламная суета, уколы зависти – чужое, далекое посмешище… Вот адреса, по которым настаивались черты характера, звуки песен, мотивы репортажей Визбора: Заполярье, Средняя Азия, Камчатка, Урал, Закопане, Хибины, Рим, Чегет, Кушка, Владивосток, КамАЗ, Кандалакша и снова Памир, Тянь-Шань, Каракумы, Чегет…

Напоследок свяжу воспоминания. Снимаясь в Кировске, среди апатитов и снегов, я зимою 1975 года получил в качестве разрядки профнапряженности единственную человеческую радость: там же в то же время возник Юрий Визбор. Он приехал проследить за съемками по своему сценарию очередного документального фильма «Экрана» об инженерах-геологах местного комбината… Естественно, он приехал не один. С ним было горнолыжное снаряжение и красная пуховка, надуваемая при скорости горного падения до состояния паруса и ярко солидарная по колориту с золотым свечением Юриной неброской шевелюры. Веселый круглообразный гигант молодо воцарился среди старых гор. Я впервые видел, как преображается мой друг в «своей стихии» (в отличие от меня, пресного городского спортивного пацифиста)… Рассказ мой посвящен не красотам гор и человека-восходителя, а той же теме: «мгновения весны». Она явилась в лице некоего выдающегося ученого-металлурга, давно восхищенного музой Визбора, но заявившего примерно следующее: «Юрий Иосифович! Мы давно увлекаемся вашими песнями, мы знаем и любим вас как коллегу-горнолыжника, но в роли Бормана вы просто поразили нас! Когда же вы все это успеваете? Ведь для такого фильма нужно столько времени и сил…» Это, конечно, казус. Никакого особенного времени не надо. Просто короткий эпизод сыгран профессионально, так, как он умеет (с горечью поправляю: умел)…

Я очень любил артиста Юрия Визбора – в горах и в песнях, на эстраде и в кино, с детьми и с друзьями, на страницах его хороших книг…


Алла Демидова. Соберите единый образ по таким пунктам:

1. Душевная ясность, прямота облика и суждений.

2. Осторожность в выборе друзей, корректная дистанция с собеседником.

3. Университетское образование и актерский успех в театре МГУ, у Ролана Быкова, в пьесе «Такая любовь», наряду с прекрасными умными партнерами Ией Саввиной, Всеволодом Шестаковым, Зиновием Филлером, Вадимом Зобиным… двадцать лет назад… с лишним…

4. Не пьет, не курит, отличное зрение, чужда ветрености и закулисной пошлости.

5. В кино и на сцене – носит очки, курит папиросы, способна на водевильное легкомыслие ролей мамаш и девиц «легкого поведения».

6. Горделива и чужда саморекламы.

7. Может проплакать над письмом глупейшего содержания, неуважительной оценки ее ролей.

8. В домашнем кругу – философ, мечтатель, любительница медицинских книг, слушатель классической музыки, знаток живописи…

…Одним словом – Алла Демидова. Не надо слишком доверять обманчивой внешности «тетушки Полли», классной наставницы, настоятельницы монастыря. Независимая, ни на кого не похожая, она таит в себе горячее, нервное актерское содержание, увлекается и ошибается, когда категорично осуждает или восхваляет кого-то. В роли Спиридоновой (фильм «Шестое июля»), в роли Берггольц (фильм «Дневные звезды»), в роли Раневской (спектакль «Вишневый сад»), Эльмиры («Тартюф») Алла открывала мне, очень давно знакомому с ней, совершенно новые черты поэтической страсти, сердечной тоски, гражданского темперамента и гаерской шалости. Что касается живого общения, то здесь я ограничусь ссылкой на… Олега Ефремова. В закатные дни его руководства «Современником» я случайно оказался «белой вороной» на заседании их худсовета. Обсуждался макет «Дульсинеи Тобосской». Веселый Олег Николаевич весело признавался в небольшой заинтересованности как постановщика – музыкой и художниками спектаклей. Однако тема была серьезной и разговор – тоже. Не помню, по какому поводу, Ефремов обратился ко мне и вдруг поделился впечатлением от съемок в Минске телефильма «Вся королевская рать». И самое сильное, после восхищения Луспекаевым, было его наблюдение за актрисой Демидовой. «Она прекрасный партнер, у Аллы Сергеевны самые живые глаза среди актрис!» Суждение запальчивое, но авторитетное. Моя оппозиция ему прозвучит, очевидно, актерским эгоизмом. В спектакле «Час пик» А. Демидова сыграла небольшую, но важнейшую роль Боженцкой. Сыграла отлично, получила премию на фестивале польской драматургии. Затем что-то произошло, и она… расхотела играть в «Часе пик», сурово обругала его «шлягером», неглубоким произведением. Само по себе это совершенно нормально. Но удивило меня другое. Выходя на сцену, я думал: актер не должен открывать зрителям негативного отношения к работе театра. Алла не может побороть неуважения к спектаклю, и в очень важных для моего персонажа сценах она – мой красноречивый недоброжелатель. Красноречивый, ибо глаза ее в паузах умеют хорошо сообщать настроение актрисы – тут уж прав был Олег Ефремов… Повторяю, этими строками завладел мой актерский эгоизм. Однако я мысленно воображаю, что было бы в противном случае: если бы, положим, в «Деревянных конях» либо в «Вишневом саде» я как партнер не проявлял бы премьерного горения… Сколько бы на мою голову пролилось справедливого гнева! Но все это, однако, означает, что перед нами – настоящая актриса с горячим, неукротимым нравом, бледно скрываемым внешностью интеллигента-сухаря, «тетушки Полли» и проч. Напоследок о настоящих актрисах. Алле Демидовой нелегко было в Театре на Таганке, но она трудилась терпеливо и честно. То, что ее миновала чаша «любимицы» в театре с юных лет, чрезвычайно укрепило дух и талант. Пристрастная любовь к главной героине приносит не только розы. Она одновременно оборачивается и печальными итогами – капризностью, эгоцентризмом, самовлюбленностью и тяжкой борьбой за себя в будущем… когда героиня уйдет в другой театр, или в кино, или попросту утратит любовь руководителей театра… Ах, бедные Ермоловы! Как они блистали, как очевидна была геометрическая прогрессия удач от десятилетия к десятилетию!… И как быстро забывчив зритель, как редко умеет сочувствовать старым кумирам… Впрочем, коллеги иногда отличаются памятливостью, и нет-нет да сокрушенно вздохнут: как ярко, как потрясающе играла у Товстоногова Татьяна Доронина!… И т. д. Сохранив в себе индивидуальность, все более шлифуя личный почерк самостоятельного труда, Демидова вышла в лучшие актрисы кино и театра, минуя иждивенческий период отцовской опеки, благодаря своему характеру, уму и таланту. Честь и слава Алле Сергеевне…


Олег Табаков. Великий Гоголь требовал от актеров, чтобы, играя свои роли, они чувствовали «гвоздь в голове». Чтобы от первой до последней реплики их влекла, выражаясь позднейшим термином, сверхзадача образа. Я уже приводил пример с Борисом Новиковым в Театре сатиры. Олега Табакова, признаться, я держал «на сладкое». Правда же, много горьких разочарований и грустных раздумий приносит с собой актерская практика. Тут уместно вспомнить крылатую фразу классика о том, что творчество драматического артиста – это «рисунок на песке»… Все, что остается от трудов и талантов, от успехов и свершений, – это легенды, пересказы, монографии и мемуары. Олег Табаков – не деятель и не труженик сцены, он явление искусства, сам по себе «человек-театр». Я видел телепередачи, где Майя Туровская, подключая к своему рассказу о Табакове выдающихся мастеров, убедительно делила творчество артиста на периоды, передача выявляла стороны дарования, развитие, динамику, рост. Я отложил имя Олега «на сладкое», ибо для меня лично фигура данного артиста – из самых аппетитных оправданий моей любви к театру. Даже в грешные минуты брюзжания, недоверия к реальному значению лицедейства работа Олега Табакова прошибает мозг, веселит сердце, возвращает веру… Мальчишка в «Шумном дне» рубил шашкой мещанские мебеля, рушил «позорное благоразумие» своих старших по дому… В одной рубашечке рысил по Москве, обхватив себя руками крест-накрест, под мышками… Я шел после сеанса, машинально подражая герою Виктора Розова и Табакова, машинально же разыскивая кого-то в толпе москвичей… Образ, созданный совсем еще молодым тогда актером, совершал идеальную миссию искусства. Мальчишка был совершенно неповторимым частным лицом. Он был также обобщением всех таких мальчишек. Его эмоции ранили сердце зрителя. Его идеи давали пищу глубоким размышлениям. Потом было много встреч с героями Табакова – и в кино, и в театре. Потом состоялась дружба двух молодых театров Москвы. Потом я много раз видел и слышал артиста «вблизи» и т. д. На мой вкус, это едва ли не самый счастливый талант отечественного театра. Дело не в отдельных ролях; их масса, они все описаны и расхвалены. Дело в феноменальном даре «паяца» – сквозь все роли, на всю жизнь. Олег Табаков, если внимательно следить за его проявлениями в образах разных лиц, не играет, не трудится на ниве сцены, нет. Это происходит такое событие, без которого бы и он, и мы обеднели бы… Жезл актера – какое счастье! Вы видите – я играю, значит, я живу. Мне нет дела до вашего судейского права забраковать или увенчать лаврами. Дело в том, что я просто не могу не играть. Мой случай никак не называется на языке театроведов, он – случается. Мне повезло, извините, я не могу сдержаться, можно я отчубучу какую-нибудь глупость?… Умный критик скуксится на блестящем фильме Никиты Михалкова по Чехову («…Механического пианино»), батюшки, воскликнет он, все работают ровно, складно, чудно, нежно, опять один Табаков «выделился», театрально разыгрался и… переиграл. А я, зная виновника так и эдак, снова поразился торжеству таланта, щедрости человека-театра и читал в глазах его героя: «Милые мои! Родненькие! Да, увлекся „толщинками“ и гримасочками дяденьки этого, а как же! И очень доволен – жить, вытворять, сотворять и творить. И про вашу критику заранее знаю, милые! И очень рад ей, благословляю вас критиковать, а себя – не утихать…Александр Калягин, сыгравший у Михалкова главную роль, как могли сыграть, наверное, Леонидов или Добронравов, отвечал на мои вопросы с твердостью счастливого очевидца… Табаков? Его «несло» в роли, как Остапа Бендера, он репетировал и предлагал так смешно, так замечательно, что режиссер и артисты только прыгали от радости. Это вообще был незабываемый фильм атмосферы содружества и взаимной любви всех участников…

Нет, никогда мне не кажется наигрышем ни одна реплика Табакова. Ведь не может «переиграть» гроза или восьмибалльный шторм… Моменты опасных перехлестов или излишеств – тоже органичны, вполне оправданы у Олега Табакова. Мне, скажем, показалась избыточной целая роль Балалайкина в спектакле «Современника» по Салтыкову-Щедрину. Но актер нисколько не раздражал, как в аналогичном случае вызывал бы досаду любой его коллега. Это Балалайкин переборщил, превысил свои полномочия, а актер совершенно наивно и страстно сыграл в одном образе… два. И Балалайкина, и Хлестакова. К сожалению, мечта о гоголевском герое для него не сбылась на родной сцене. Зато актер несколько раз сыграл в «Ревизоре» в Праге (и, по словам многих чехов, – блестяще), а также совершил на ту же тему свой режиссерский дебют в Англии… Что же тут удивляться, если Хлестаков удвоил звучание Балалайкина – бывают же феномены с двумя сердцами… А «укромные места» в роли – для утоления избытка аппетита – напоминают мне одно вокзальное наблюдение. Я двое суток из-за непогоды не мог вылететь из аэропорта Домодедово на съемки. Одичало бродили по гигантскому чреву зала ожидания тысячи ереванцев, ашхабадцев и сыктывкарцев, москвичей и бакинцев, старых и малых… Население свыклось с ритмом коммунального происшествия, я печально присоединился к этой тягостной драматургии. Случайно заглянул в комнату матери и ребенка… Из черно-белого мир превратился в цветную кинокомедию. Те дети, которые устали, были похожи на взрослых из большого зала. Но многие другие сопротивлялись чуждой им тоске со всем жаром юного таланта. Они плясали, пели, дурачились и хохотали по своим законам торжества. По отношению к несчастным, ожидающим полета, они были нетактичны и – «переигрывали». По отношению к природе они были правы и естественны, ибо творили свое веселье заразительно, ибо они уже были в полете…

Олег Табаков в любой драматургии овладевает плацдармом «матери и ребенка», где сочетает обоих в одном лице. Просьба не путать с «детской комнатой» милиции: актер хорошо знает законы, уважает порядок, он даже попробовал несколько лет служить директором своего театра… Мне очевидно было и в жизни развитие табаковского сюжета «человека-театра». Как его собратья по созданию «Современника» – Ефремов, Кваша, Волчек, Толмачева, Евстигнеев, Олег Павлович в самом негазетном, истинном смысле слова может быть назван идейным артистом. Но как Табаков, он еще и рыцарь игры, щедрой фантазии, которая и в жизни – увы! оказывается подчас избыточной. Табаков размечтался, разогнался на новую должность, как на замечательную роль, и посвящал ее кому угодно – второму дыханию театра, вечным идеалам искусства, старым идеям – только не себе. Не было ни единого блага, которое доставила ему должность (и не доставило бы и без должности его имя)… Ему просто приходилось чаще жертвовать личными интересами. Это хорошо знала главный режиссер Галина Волчек, это ежедневно ощущала Людмила Крылова – его жена – и как мать его детей, и как актриса того же театра…

Я мало встречал людей светлого таланта с такою же светлой душой. Табаков радостно добр, отзывчив к окружающим. Это может оспорить только… его семья, на которую ему фатально не хватает времени. Когда директорство показалось ему не только тяжким бременем, но и несостоявшейся «пьесой», он целиком отдался новой теме. Теперь он автор и отец молодого коллектива, на воспитание которого брошена бездумная щедрость его таланта и фантазии. Он преподает и нянчит своих питомцев так, как это давно уже у нас никто не умеет. Когда вырастет его курс, когда новая студия или станет театром, или растворится во многих театрах, настанет час подводить итоги новой выдумки Олега. Пока что можно только любоваться его энергией, завидовать его ученикам и пожелать Пьесе счастливого продолжения…

Для меня артист Табаков неразделим на человека и актера, на периоды и этапы. Он творит благородное дело на радость себе и людям, он бешено и вездесуще проживает «эпоху Олега Табакова». Она так самобытна и рельефна, что ничуть не напоминает «рисунок на песке». Когда здание будет завершено, то, любуясь им уже на расстоянии, добрые потомки найдут в нем много ценного и поучительного, они скажут сердечное спасибо эпохе, юмору, идеям и горячности таланта «человека-театра»… И великий Гоголь, мне кажется, очень бы порадовался, если бы узнал, что не оскудела земля России, что и через полтора столетия живут актеры такого класса. Тут уж не о «гвозде в голове» речь, а о целой системе «гвоздеукалывания», в которой рожден и призван созидать Олег Табаков, детски восторженный творец праздника игры и школы жизни.

МОНОЛОГ ПОД ЗАНАВЕС

Я знаю с детства, что лучший способ применения сил – это всяческие игры. А наилучшая из всех игр на свете – это театр… Я устраивал, когда родителей не было дома или мама возилась на общей кухне, – я устраивал в нашей комнате целые спектакли про жизнь. Перевернутые стулья – это автомобили, книжные полки – окна домов. Но самое главное: в комнате я был не один, как могло показаться вошедшей маме. В комнату набивалось много людей. Например, перехожу я как-то линию фронта, на оккупированной территории с риском для жизни подкрадываюсь к тюрьме, убиваю часового (то есть себя), освобождаю большевиков. Мы прячемся в лес (стулья – уже деревья). Я держу речь. Вообще о делах и планах по разгрому врага. Мы с помощником (то есть с самим собой) останавливаем «эмку» (переворачиваю стул), убиваем шофера (меня) и генерала (тоже я)… Не буду дальше пересказывать, хотя это, может, гораздо интереснее, чем все на свете. Потому что это была моя самостоятельная игра, глубокая по содержанию и яркая по форме. И абсолютно достоверные обстоятельства, реальные чувства, речь, и тысячи людей (каждый из которых – я).

Теперь представьте себе, что все мои шкафы и стулья, немцы и партизаны материализованы за счет, допустим, «Мосфильма». Не знаю, как кто, но я бы разрыдался.

Театр, если верить историкам, родился благодаря содружеству музыкантов (песни, пляски), поэтов (лубки, частушки) и художников (маски, куклы). Основная инстанция объединения – Воображение людей по обе стороны игры. Ну, а что может быть условней музыки? Разве она отражает буквально звуки речи, плача или смеха? Что может быть условней живописи? И что может быть условней поэзии с режимом ее рифм и строф, со странностью ее метафор?

Театр растворил в себе условия этих игр. Но находятся люди, которые всерьез заявляют: «А мне лично условный театр не близок»…Колоссальны архивы театральных форм… античная трагедия, шекспировский «Глобус»… итальянская комедия масок… японский театр… «Горячее сердце» во МХАТе и «Лес» у Мейерхольда…

Театр вне условности, вне игры – безусловно, не театр, полутеатр. Так же, как театр без литературы, без идейного, духовного содержания – тоже полутеатр.

Евгений Вахтангов был велик именно своей страстью к сопряжению этих двух начал театра.

…Самое известное сравнение театра – с зеркалом. И как правомерно многообразие зеркал, так же правомерно множество способов театрального отражения жизни.

Бывают зеркала прямые, бывают наклонные, бывают трюмо. А есть карманные, камерные («лицом к лицу»).

Многие любят отвести душу в комнате смеха. Там зеркала причудливые – вогнутые, выгнутые. И получают удовольствие, хотя выглядят не слишком симпатично.

Есть любители искусства, которое соответствует совершенно гладкому, парадному зеркалу в полный рост. Это тоже театр, это тоже игра: скопировать так, чтобы никто не заметил расхождений – вплоть до травки и птичек.

Маяковский писал: «Театр не отображающее зеркало, а увеличивающее стекло».

А у Кульчицкого: «Мой стих не зеркало, но телескоп».

Это прекрасно, если с помощью театра, как через телескоп, люди сумеют рассмотреть мир, Вселенную, звезды, будущее.

Это прекрасно, если в другом театре, как через микроскоп, можно проследить внутреннюю жизнь явлений и докопаться, по Пастернаку:

…До сущности истекших дней,

до их причины,

до основания, до корней,

до сердцевины…

Это прекрасно, если в третьем театре, как перед зеркалом-гиперболоидом, по гоголевскому завету, публика будет кататься от хохота (а кто-то краснеть) над угаданно-преувеличенными пороками. Поскольку смех есть законное проявление здорового организма.

И наконец, вовсе незавидна участь актеров и зрителей того театра, где лишь туманные силуэты виднеются сквозь пыльные зеркала,


…Если прав был Шекспир и весь мир – театр, то я желаю, чтобы повезло всем честным исполнителям больших и малых ролей. И когда придет пора подводить итоги, то пусть эти итоги не подведут вас. Пусть ни одна прожитая сцена не вызовет горького эха в памяти, с кем бы ни сталкивала судьба – с Лиром, с Офелией, с Яго, с Иваном Грозным или с Бабой-Ягой. Или даже в самом ответственном случае – с самим собой.

Если люди театра и жизни, которых я особенно почитаю, прочли мои заметки до этих строк, то последнее я адресую именно им.

Летучая спутница актерской судьбы – Удача, – пусть она коснется вас своими крылами! Пусть вам повезет – неожиданно или почти с опозданием, но пусть вам обязательно повезет.

И пусть довезет вас до самого последнего монолога, за которым опускается ют или иной занавес, означающий «конец». И пусть вам не дадут уйти со сцены, и занавес будет снова и снова открывать вас людям, и кто-нибудь крикнет вам «браво» или «бис». А это в переводе означает:

«Счастливый конец».

Загрузка...