Дома упреки матери струятся мягкими лучами по стенкам теплого инкубатора, в котором они обе обитают. Хорошо, если Эрика не простудилась во время поездки, о цели которой она что-то наплела матери заранее. Эрика сразу надевает теплый халат. Эрика и ее мать едят сегодня утку, фаршированную каштанами и прочей начинкой. Это праздничная еда. Каштаны лезут наружу изо всех швов утки – мать явно переусердствовала, что ей свойственно. Солонка и перечница частично серебряные, вилки и ножи полностью из серебра. У ребенка сегодня здоровые красные щеки, чему мать радуется. Надо надеяться, румянец не вызван высокой температурой. Мать губами проверяет лоб Эрики. За десертом температуру еще раз меряют градусником. По счастью, никакой температуры нет. Эрика совершенно здорова. Эту рыбку хорошо кормили в околоплодных водах матери.

Потоки неонового света ледяным холодом заливают кафе-мороженые и танцевальные залы. Над площадками для мини-гольфа на изогнутых мачтах висят гроздья гудящих ламп. Ослепительный поток холода. Посетительницы одного с НЕЮ возраста, наслаждающиеся приятным уютом привычного удовольствия, восседают за овальными столиками перед стеклянными бокалами, в которых плавно покачиваются длинные ложечки, словно стебли замерзших цветов. Коричневое, желтое, розовое. Шоколадное, ванильное, малиновое. Свет, струящийся с потолка, окрашивает дымящиеся разноцветные шарики в почти одинаковый серый цвет. Сверкающие порционные ложечки застыли в сосудах, наполненных водой. На поверхности воды разводы от мороженого. Силуэты молодых людей, свободно и без всякой нарочитости радующихся жизни, замерли перед замками из мороженого, из которых торчат разноцветные бумажные зонтики.

Под зонтиками прячется яркая галька коктейльных вишен, ананасных долек и шоколадной крошки. У одних посетителей ледяные пещеры ртов раскрыты навстречу непрекращающейся веренице кусочков сладкого холода, холодное тянется к холодному, другие же не обращают никакого внимания на плавящееся и тающее мороженое, потому что им надо рассказать друг другу то, что много важнее, чем это холодное наслаждение.

ОНА созерцает все это, и на ЕЕ лицо наползает презрительная гримаса. ОНА считает свои чувства уникальными, и даже когда смотрит на обычное дерево, прозревает в елочных шишках вселенские чудеса. Маленьким молоточком она, словно усердная дантистка, обстукивает действительность, счищая с нее зубной камень изысканной речи: самые простецкие верхушки сосен для нее возносятся вверх, словно одинокие снежные вершины. Разноцветная палитра красок покрывает горизонт слоем лака. Вдалеке проезжают едва уловимые глазом большие машины, их мягкое гудение почти не слышно. Это гиганты музыки и гиганты поэзии, полностью укрытые огромной маскировочной тканью. В ЕЕ натренированном мозгу проносятся мириады сведений об этих звуках, в одно мгновение вздымается вверх сумасшедшее и пьяное облако дыма, оседая снова на землю в жесте пепельного бессилия. Тонкая серая пыль быстро ложится на все аппараты, на все капиллярные трубочки и колбы, на все пробирки и охлаждающие змеевики. ЕЕ комната превращается в абсолютный камень. Серый. Не холодный и не теплый. Так себе. Нейлоновая занавеска на окне шуршит, не движимая дуновением ветра. Внутри чистенький и аккуратный гарнитур. Необжитый. Неосвоенный.

Клавиатура рояля начинает петь под пальцами. Гигантский хвост мусорных отвалов культуры с тихим шелестом наползает со всех сторон, по миллиметру смыкая кольцо. Грязные консервные банки, заляпанные тарелки с остатками еды, грязные вилки и ложки, хлебные и фруктовые корки, покрытые плесенью, битые пластинки, клочки смятой бумаги. В других обиталищах в ваннах шумят дымящиеся струи горячей воды. Какая-то девушка с головой ушла в сотворение новой прически. Другая занята тем, что подбирает к юбке подходящую блузку. На полу новые, очень остроносые туфли, еще ни разу не надеванные. Где-то звонит телефон. Кто-то снимает трубку. Слышен чей-то смех. Чьи-то слова.

Гора мусора неоглядно широкой лентой ползет, отделяя ЕЕ от ДРУГИХ. Кому-то делают шестимесячную завивку. Кто-то подбирает по цвету лак для ногтей и губную помаду. Обертка из фольги сверкает на солнце. Луч солнца отражается от зубцов вилки, от лезвия ножа. Вилка – это вилка. Нож – это нож. Застигнутые мягким бризом, в воздухе летают луковая шелуха и папиросная бумага, склеенная сладким малиновым сиропом. Старые, расположенные внизу слои, уже разложившиеся, превратились в пыль, подбивающую подкладкой гниющие сырные и арбузные корки, осколки стекла и клочья черной ваты, которую ожидает та же судьба.

Мать с силой тянет за веревки, на которых ОНА подвешена. И вот две руки уже выброшены вперед, вновь повторяя Брамса, на этот раз получше. Брамс становится очень холодным, когда превращается в классическое наследие, и он совершенно трогательный, когда мечтает или печалится. Мать этим тронуть никак невозможно.

Металлическая ложечка остается торчать в тающем земляничном мороженом, потому что одна из девушек торопится чем-то поделиться с подругой, которая в ответ весело смеется. Другая девушка поправляет высокую прическу с огромной перламутровой заколкой. Обе движутся очень по-женски! Женственность пробивается из их тел, словно маленькие чистые ручейки. Раскрывается пудреница из бакелита. Глядя в зеркальце, девушка мажет губы помадой бледно-розового цвета и черной тушью подводит брови.

ОНА – утомленный дельфин, равнодушно готовящийся к заключительному трюку, устало фиксируя взглядом смешной разноцветный мяч, который животное привычным движением подхватывает на нос. Животное глубоко вздыхает и приводит свой инструмент в круговое движение. У Бунюэля в «Андалузском псе» стоят два концертных рояля. А еще два дохлых осла, полуразложившиеся, с налитыми кровью головами, свисающими с клавиатуры. Мертвые. Истлевшие. За пределами всего. В пространстве, абсолютно лишенном воздуха.

На ресницы наклеивается ленточка искусственных ресниц, текут слезы. Густо намазывается бровь. Той же самой кисточкой для бровей наносится черная точка на родинку у подбородка. Острый конец расчески несколько раз вставляют в затянутый сверху узел волос, чтобы ослабить копну. Потом снова укрепляют волосы заколками. Натягивают чулки, поправляют шов. Берут лакированную сумочку и уходят. Под тафтяной тканью шуршит нижняя юбка. Они уже рассчитались с официантом и выходят на улицу.

Перед НЕЙ распахивается мир, о котором другие не догадываются. Это мир детских конструкторов, мир в миниатюре, полностью изготовленный из красных, синих, белых пластмассовых деталек. Из шпеньков, которые соединяют эти детальки, создавая целый мир, несутся звуки миниатюрного мира, полного музыки. ЕЕ левая рука, парализованная неизлечимой неуклюжестью, слабо царапает по клавишам. Она хочет взлететь к чему-то невиданно экзотическому, затуманивающему чувства, разрывающему путы рассудка. Однако ей не удается собрать даже игрушечную заправочную станцию, хотя у нее есть точная инструкция по сборке. ОНА представляет собой крайне неуклюжее устройство. Она туго и медленно соображает. На ней висит мертвый свинцовый груз. Тормозной башмак. Она – повернутое против самой себя оружие, которое никогда не выстрелит. Она – тиски из жести.

Взвывают оркестры, состоящие почти из сотни блок-флейт. Самых разных размеров и видов. В них вдувается детская плоть. Звуки порождает детское дыхание. На помощь призывают мелкие клавишные инструменты. Пластиковые футляры для флейт сшиты матерями. В футлярах хранятся и маленькие круглые щетки-ершики. От теплого дыхания тело флейты покрывается налетом. Многие звуки возникают при помощи дыхания маленьких детей. Фортепьяно не сопровождает эту музыку!

Совершенно приватный камерный концерт привлекает к себе всех настоящих любителей музыки. Он проходит в квартире, принадлежащей старой дворянской семье, в доме на набережной Дунайского канала, во втором районе Вены, в квартире, в которой семья польских эмигрантов в четвертом поколении предоставила для этой цели два рояля и богатую библиотеку партитур. Кроме того, в той части дома, где у других обычно стоит автомобиль, то есть ближе к сердцу, они хранят свою коллекцию старинных музыкальных инструментов. У них нет машины, зато есть несколько прекрасных моцартовских скрипок и альтов и совершенно редкостная виоль д’амур, висящая на стене и постоянно находящаяся под неусыпным надзором одного из членов семьи, когда в доме разражается камерный концерт. Со стены ее снимают только для демонстрации специалистам. Или в случае большого пожара.

Эти люди обожают музыку и хотят привить любовь к ней и другим людям. Они намерены сделать музыку доступной даже подросткам, потому что пастись на этих лугах в одиночку не доставляет особой радости. Они, словно алкоголики или наркоманы, не могут обойтись без того, чтобы не разделить свою дилетантскую привязанность с возможно бо́льшим числом людей. Детей-слушателей сюда загоняют самыми изощренными способами. Здесь и всем известный толстый маменькин сынок, у которого мокрые волосы словно приклеены к голове и который хнычет и зовет на помощь по самому незначительному поводу, здесь и ребенок, предоставленный самому себе, который отчаянно сопротивляется, но в конце концов вынужден покориться. Закуску во время концерта не подают. А от благоговейной тишины, увы, не откусишь ни кусочка. На мягкой мебели не рассыпаны крошки и не осталось жирных пятен, на рояльных чехлах нет пятен от красного вина. И никаких следов жвачки! Детей пропускают как через сито, выясняя, не принесли ли они эту дрянь с улицы. Дети более грубого помола застревают в ячейках и никогда ничего не достигнут на своем инструменте.

Эта семья – не сторонница излишних трат, и воздействовать на пришедших она намерена одной только музыкой. Пусть музыка проторит тропу к сердцам людей. На себя хозяева тоже почти ничего не тратят.

Эрика притащила с собой учеников. Госпоже учительнице достаточно было поманить их мизинцем. Самые маленькие пришли в сопровождении гордой за собственного ребенка матери, гордого отца или обоих гордых родителей, и эти полные семьи заполняют собой все помещение. Ученики знают, что получат за фортепьянные уроки плохую оценку, если не будут сюда ходить. Лишь смерть может явиться уважительной причиной воздержания от искусства. Профессиональный любитель изящного совершенно не приемлет иных причин. Эрика Кохут предстает во всем блеске.

Начинают Вторым концертом Баха для двух фортепьяно. За одним роялем – почтенный старец, который в своей прежней жизни однажды выступал в Брамсовском зале, и при этом выступал соло. Времена эти канули в прошлое, но старожилы об этом еще помнят. Костлявая старуха с косой, уже маячащая у него за спиной, не в состоянии подвигнуть этого господина, именуемого доктором Хаберкорном, к большим творческим свершениям, как удавалось ей это в свое время с Моцартом, Бетховеном, а также с Шубертом. Шуберту и в самом деле был отпущен очень короткий жизненный срок. Старец приветствует свою партнершу за другим роялем, госпожу учительницу Эрику Кохут, и, несмотря на возраст, перед началом концерта галантно склоняется над ее рукой, обозначая поцелуй.

– Дорогие любители музыки и гости нашего вечера! – Гости набрасываются на яства и с громким чавканьем уплетают рагу из барочной музыки. Ученики Эрики уже в самом начале концерта шаркают подошвами, вынашивая злой замысел, однако осуществить его им не хватает мужества. Они не бегут из этого курятника музыкального благолепия, хотя его дощатые стенки достаточно тонкие. На Эрике прямая, до пола, юбка-колокол из черного бархата и шелковая блузка. Смерив острым как стеклорез взглядом сначала одного, потом другого ученика, Эрика легонько покачивает головой. Это именно то движение, всю тяжесть которого мать обрушила когда-то на голову дочери после провала на концерте. Оба ученика уже мешали вступительному слову хозяина, болтая между собой. Второй раз их предупреждать не станут. В самом первом ряду, рядом с женой хозяина, в специально поставленном для нее кресле сидит мать Эрики и в одиночку наслаждается и леденцами из коробки, и собственной персоной, ввиду редкостного внимания, которое обращено на ее дочь. Свет насильственно приглушают, заслонив подушкой лампу на рояле, и подушка эта сотрясается под хлесткими ударами полифонических сплетений, которые образуют причудливые узоры. Подушка окутывает исполнителей демоническим красным сиянием. Строго и сдержанно журчит полноводный ручей музыки Баха. Ученики одеты по-праздничному, по крайней мере, так считают их родители. Они втискивают свое потомство в вестибюль польского дома, чтобы отдохнуть от детей и научить их давать родителям роздых. Польский вестибюль украшает огромное зеркало в стиле модерн, окаймленное фигурой обнаженной девушки с кувшинками, возле которой мальчишки всегда останавливаются. Потом наверху, в музыкальном салоне, меньшие усаживаются в первых рядах, а большие сзади, потому что они могут смотреть поверх голов. Старшие служат опорой хозяевам, если надо приструнить тех, кто помладше.

Вальтер Клеммер не пропустил в этом доме ни одного музыкального вечера, с тех пор как он в свои нежные семнадцать лет серьезно, а не только для удовольствия, взялся за фортепьяно. Он черпает здесь вдохновение для своей собственной игры, получает его звонкой монетой.

Баховский ручей перетекает в быструю фазу, и Клеммер с неожиданно прорезавшимся чувством голода изучает фигуру своей учительницы музыки, срезанную снизу линией стула. Большего отсюда лицезреть не удается. Любимое место Клеммера сегодня занято толстой мамашей одного из учеников. На занятиях Эрика всегда сидит рядом с ним за вторым роялем. Рядом с линкором-мамашей примостилась маленькая шлюпка, ее сынок, делающий в музыке первые шаги. На нем черные брюки, белая рубашка и красный галстук-бабочка с белыми горошинами. Ребенок сидит в позе пассажира самолета, которому стало плохо и которому ничего уже не нужно, только бы приземлиться поскорее. Эрика парит на крыльях искусства в высоких воздушных коридорах, поднимаясь почти до эфира. Вальтер Клеммер смотрит на нее с робостью, потому что она отдаляется от него. Не он один непроизвольно цепляется за Эрику, ее мать тоже озирается в поисках тормозной веревки для дочери, для этого воздушного змея. Только не упустить, только не отпускать веревку! Матери приходится встать на цыпочки. Ветер громко завывает, как он всегда завывает на этой высоте. Слушая последнюю часть сонаты Баха, господин Клеммер ощущает, как его щеки начинают пылать. В руках он держит алую розу, чтобы после концерта преподнести ее учительнице. Он бескорыстно восхищается техникой ее игры и тем, как она движется в такт музыке. Он следит, как наклоняется ее голова, взвешивая отдельные нюансы вещи, которую она исполняет. Он видит, как играют мускулы у нее на руках, это слияние плоти и движения волнует его. Плоть подчиняется внутреннему движению, вызванному музыкой, и Клеммер молит про себя, чтобы его учительница когда-нибудь подчинилась его воле. Он ерзает на стуле. Его рука непроизвольно подрагивает, касаясь ужасного оружия его слегка напрягшейся плоти. Ученик Клеммер с трудом берет себя в руки и мысленно оценивает размеры тела Эрики. Он сравнивает верхнюю часть с нижней: она, пожалуй, несколько толстовата, однако ему это, в принципе, по нраву. Он сопоставляет верх с низом. Верх несколько тонковат. Низ – можно записать очко в его пользу. Облик Эрики в целом ему все же нравится. Лично он считает: фройляйн Кохут – очень изысканная женщина. Если бы еще то, чего внизу многовато, налепить сверху, тогда бы все соответствовало полностью. Можно, конечно, и наоборот, то есть уравнять низ с верхом, но это ему нравится меньше. Если бы ее слегка обстругать внизу, тело ее выглядело бы гармоничнее. Но тогда она была бы слишком худенькая! Эти маленькие фантазии по улучшению Эрики, настоящей дамы, делают ее для взрослого ученика желанной, так как она становится более достижимой. Внушая женщине сознание ее телесного несовершенства, можно крепко привязать ее к себе. Кроме того, эта женщина явно старше, а он еще совсем молод. У ученика Клеммера наряду с музыкой есть еще побочная цель, которую он сейчас основательно обдумывает. Он помешан на музыке. Он тайно сходит с ума по своей учительнице музыки. Сам он совершенно убежден, что фройляйн Кохут именно та женщина, которая необходима молодому человеку, чтобы посвятить его в игру жизни. Молодой человек начинает с малого, но быстро набирает высоту. Каждому когда-нибудь приходится начинать. Он скоро завершит начальную ступень, подобно тому, как новичок-автолюбитель покупает сначала подержанную малолитражку, а потом, научившись ездить, пересаживается в большую и новую машину. Фройляйн Эрика полностью состоит из музыки, и ей вовсе не так много лет, – набавляет цену своей испытательной модели ученик Клеммер. Он начинает на ступеньку выше, не с «фольксвагена», а с «опель-кадета». Тайно влюбленный Вальтер Клеммер грызет ноготь. Румянец залил щеки, и теперь пылает вся голова целиком – голова, покрытая темно-русыми волосами. Он в меру следует моде. Он в меру интеллигентен. Ничто в нем не бросается в глаза, ничто не кажется чрезмерным. Волосы он отпустил чуточку подлиннее, чтобы не выглядеть слишком модным, но и не казаться слишком старомодным. Бороду он не носит, хотя с подобным искушением часто боролся. Пока что он смог противостоять этому искушению. Ему хочется когда-нибудь слиться с учительницей в долгом поцелуе и водить по ее телу руками. Он хочет, чтобы она познакомилась с его животными инстинктами. Ему хочется несколько раз, словно невзначай, сильно столкнуться с ней. При этом все должно выглядеть так, словно кто-то неловкий столкнул их друг с другом. Он навалится на нее сильнее, а потом принесет свои извинения. Когда-нибудь потом он прижмется к ней уже с отчетливыми намерениями, а если она позволит, то станет вовсю тереться об нее. Он будет делать все, что она скажет и пожелает, чтобы потом получить преимущество для более серьезной любви. В общении с женщиной намного старше себя – которая уже не требует бережного обращения, – он хочет научиться тому, как обращаться с молодыми девушками, более разборчивыми. Связано ли это с процессом цивилизации? Молодой человек должен сначала наметить себе границы, которые он затем с успехом преодолеет. Когда-нибудь, совсем скоро, он поцелует свою учительницу так, что она едва не задохнется. Он вопьется в нее губами всюду, где ему будет позволено. Он будет впиваться зубами всюду, где она ему разрешит. А уж потом он вполне осознанно перейдет к самым крайним интимностям. Он начнет с ее руки и будет двигаться вверх. Он научит ее любить собственное тело, любить или по меньшей мере мириться с ним, тело, которое она пока отвергает. Он заботливо научит ее всему, в чем она нуждается для любви, однако потом он обратится к более выгодным целям и к более трудным задачам, связанным с женской загадкой. Вечная загадка. Когда-нибудь он станет ее учителем. Ему не нравятся эти вечные темно-синие плиссированные юбки и блузки с пуговицами, которые она все время носит, да носит к тому же крайне неуверенно. Ей нужно одеваться по-молодежному и в яркие цвета. Краски! Он ей объяснит, что он понимает под красками. Он покажет ей, что это значит – быть по-настоящему молодым и ярким и по праву радоваться этому. И когда она познает, как молода она на самом деле, он оставит ее ради другой, что помоложе. «У меня такое чувство, что вы пренебрегаете своим телом, что вы высоко чтите только искусство, госпожа учительница». Так говорит Клеммер. «Вы смиряетесь только с самыми насущными потребностями, однако вовсе не достаточно только есть и спать! Фройляйн Кохут, вы считаете, что ваша внешность – ваш враг, а музыка – ваш друг. Взгляните же в зеркало, вы увидите там себя, и у вас уже никогда не будет лучшего друга, чем вы сами. Поработайте немножко над своей внешностью, фройляйн Кохут. Если, конечно, вы не против, чтобы я к вам так обращался».

Господин Клеммер страстно желает стать другом Эрики. Этот бесформенный труп, эта учительница музыки, на которую профессия наложила неизгладимый отпечаток, вполне еще может измениться, ведь не такая уж она старая. Этот пыльный мешок. Она даже относительно молодая по сравнению с ее матерью. Молодой человек спустит на землю это нелепое, болезненно скрюченное, цепляющееся за идеалы, по-идиотски мечтательное, живущее только духовной жизнью существо. Она насладится радостями любви, погоди, дай только срок! Вальтер Клеммер каждое лето, начиная с ранней весны, путешествует на байдарке по быстрым рекам, он даже занимается водным слаломом и огибает специальные ворота. Он подчиняет себе стихию, он подчинит себе и Эрику Кохут, свою учительницу. В один прекрасный день он покажет ей, как устроена лодка. А потом научит ее, как держаться в ней на плаву. К тому времени он наверняка будет звать ее по имени: Эрика! Эта птичка Эрика наверняка почувствует, как у нее вырастают крылья: мужчина об этом позаботится.

Кому-то нравится одно, а господину Клеммеру – совсем другое.

Ручей музыки Баха затих. Его течение прекратилось. Оба маэстро, господин маэстро и госпожа маэстро, встают со своих табуретов и наклоняют головы, словно терпеливые лошади, опускающие морды в мешок с овсом вновь просыпающихся будней. Они поясняют, что склоняют головы перед гением Баха, а не перед этой жиденько аплодирующей толпой, которая ничего не понимает и настолько глупа, что даже не в состоянии задаться никакими вопросами. Одна только мать Эрики отбивает себе ладони. Она кричит: браво! браво! К ней с улыбкой присоединяется хозяйка. Толпа, подобранная на навозной куче, расцвеченная отвратительными красками, глазеет на Эрику. Зрители щурятся от света. Кто-то убрал подушку, закрывавшую лампу, и теперь она светит что есть силы. Такова, стало быть, ее публика. Если бы не знать, то с трудом можно поверить, что это люди. Эрика возвышается над каждым из них в отдельности, однако вместе они уже обступают ее, прикасаются к ней, говорят всякие нелепицы. Эту молодую публику она сама выпестовала в своем инкубаторе. Она загнала их сюда нечестными средствами шантажа, насильственного принуждения, опасных угроз. Единственный, кто, вероятно, пришел сюда без принуждения, – это господин Клеммер, прилежный ученик. Другие предпочли бы телевизор, настольный теннис, книгу и прочие глупости. Все они обязаны были прийти сюда. Кажется, что они даже радуются собственной посредственности! Однако они осмеливаются приближаться к Моцарту и Шуберту. Они ведут себя развязно, эти жирные островки, плавающие в околоплодных водах звуков. Они временно питаются музыкой, однако не понимают, что они впитывают в себя. Стадный инстинкт вообще ставит посредственность очень высоко. Он видит в ней большую ценность. Они уверены, что сильны, потому что образуют большинство. В срединном слое нет никаких страхов и никакой боязни. Они жмутся друг к другу, создавая иллюзию тепла. В их серединке ни за что не останешься один на один с чем бы то ни было, а уж тем более с самим собой. И как они этим довольны! Ничто в их существовании не видится им ущербным и достойным порицания, и никто не вправе порицать ущербность их существования. И упреки Эрики, утверждающей, что то или иное исполнение не удалось, отскочили бы, словно мяч, от этой терпеливой мягкой стены. Что касается Эрики, она стоит по другую сторону в полном одиночестве и, вместо того чтобы гордиться этим, вымещает на них злобу. Раз в три месяца она гонит их на концерт за решетчатый забор, ворота которого распахнуты, чтобы бараны могли попасть внутрь. Самодовольные и скучающие, они, издавая блеяние и толкаясь, устремляются в ворота и сбивают друг друга с ног, если кто-нибудь неосмотрительно попытается их задержать, потому что повесил свое пальто на самую дальнюю вешалку и теперь никак не может отыскать. Сначала они все рвутся вовнутрь, а потом так же быстро – наружу. И все время толпой. Они считают, что чем быстрее они окажутся на другом пастбище, на пастбище музыки, тем быстрее они смогут его покинуть. Сейчас, после короткого перерыва, который мы с вами заслужили, дамы и господа, дорогие ученики и ученицы, последует большая порция Брамса. Сегодня исключительность Эрики не предстает некоей виной, а является преимуществом. Все глазеют на нее, даже если тайком ее ненавидят.

Господин Клеммер, протискивающийся к ней, заливает ее праздничным светом своих голубых глаз. Он двумя руками держит пианистку за руку, говорит «Целую ручки!» и объявляет, что у него просто нет слов, госпожа учительница. Мамочка Эрики вклинивается между ними и явственно препятствует их рукопожатию. Никаких знаков дружеского расположения и приязни, потому что при сильном рукопожатии можно потянуть сухожилие, а это нанесет вред игре. Рука должна пребывать в естественном положении. Право, уж очень серьезно мы эту третьесортную публику не воспринимаем, не так ли, господин Клеммер? Ее нужно тиранить, подавлять и закабалять, чтобы она стала хоть сколько-то чувствительной к музыке. На нее нужно обрушивать дубину! Ей хочется быть высеченной и получить в распоряжение море страстей, которые соответствующий композитор переживает вместо нее и тщательно фиксирует в нотных знаках. Ей нравится все кричащее – в противном случае она сама примется непрестанно кричать. От скуки. Приглушенные тона, тонкие промежуточные переходы, нежные различия она не воспринимает никогда. При этом в музыке, как и вообще в царстве искусства, очень легко пользоваться яркими контрастами, резкими противоречиями. Однако все это – низкопробное искусство, и ничего больше! Эти ягнята о подобном и не подозревают. Им вообще ничего не известно. Эрика доверительно берет Клеммера под локоть, что вызывает в нем мгновенную дрожь. Вовсе не потому, что он мерзнет, окруженный ордой подростков, в которых циркулирует здоровая кровь. Эти насытившиеся дикари живут в стране, в которой вообще царит культурное варварство. Загляните только в газеты: журналисты еще бо́льшие варвары, чем те, о которых они пишут. Человек, аккуратно расчленивший тела супруги и детей и хранящий все это в холодильнике с целью употребления в пищу, не более варвар, чем газета, в которой все это описывается. И здесь, в этой стране, Антон Ку когда-то возвысил голос против обезьяны Заратустры! А сегодня разве что газета «Курир» возвышает голос против газеты «Кроненцайтунг». «Ах, Клеммер, только представьте себе это как следует! А сейчас, господин Клеммер, если вы не возражаете, я должна поприветствовать госпожу учительницу Вьераль. Потом я снова к вам вернусь».

Мать заботливо накидывает ей на плечи собственноручно связанный голубой жакетик из ангорской шерсти, чтобы, не дай Бог, не застыла смазка в шарнирах сочленений и чтобы повысилось сопротивление к трению. Жакетик – словно теплый чехольчик, надеваемый на чайник. Иногда такие самодельные чехольчики, увенчанные разноцветными помпонами, надевают на всякие полезные вещи, например, на рулон туалетной бумаги. Они украшают заднее стекло автомобиля. Их ставят точно по центру. Помпоном Эрике служит ее собственная голова, гордо торчащая сверху. Эрика скользит по гладкому льду паркета, который сегодня в особенно исхоженных местах укрыт от ног плохих бегунов, скользит в сторону своей старшей коллеги, чтобы услышать похвалу из профессиональных уст. Мать нежно подталкивает ее сзади. Рука матери упирается Эрике в спину, в ее правую лопатку, в ее ангорский жакетик.

Вальтер Клеммер все еще не курит и не пьет, но, несмотря на это, обладает удивительной энергией. Он прокладывает себе путь сквозь гогочущее стадо вслед за учительницей, прилепившись к ней как пиявка. Он к ней словно приклеился. Если он ей понадобится, он у нее под рукой, к примеру, если ей потребуется мужская защита. Ей стоит только обернуться, и она уже наткнется на него. Он нарочно ищет этого телесного контакта. Короткий перерыв закончился. Близость Эрики он втягивает в себя широко раздутыми ноздрями, словно находится на лугу высоко в горах, куда попадаешь редко и поэтому дышишь особенно глубоко, чтобы унести с собой в город как можно бо́льшую порцию кислорода. Он снимает волосинку с рукава голубого жакета и получает за это благодарность. О лебедь мой! Мать что-то туманно предчувствует, однако не может не оценить его вежливость и обязательность. Эти качества находятся в резком противоречии со всем, что в настоящее время принято и востребовано в отношениях между полами. Господин Клеммер для нее – совсем молодой человек, но он – человек старой закалки.

Загрузка...