IV

Этим вечером Андреа вновь согласилась пообедать с Остеном. После обеда он отправился в банк, чтобы получить деньги по чеку, а заодно навестить арендованный сейф в подвале, дабы еще раз просмотреть письма из Белого дома в надежде обнаружить там какие-то мысли или обороты, способные разоблачить автора. Однако в последний момент он переменил свое решение, подумав, что вернее будет взять с собой на свидание миниатюрный сверхчувствительный магнитофон.

Он встретил Андреа у «Страха сцены», уютного ресторанчика вблизи Линкольновского центра [24], известного превосходной кухней и привлекательной обслугой – сплошь актерами и актрисами, подрабатывающими здесь между ангажементами. В полупрозрачной блузке и тесной юбке, подчеркивающей великолепные линии ее тела, Андреа выглядела потрясающе.

Они говорили о проводах Донны в Варшаву, которые оба смотрели по телевизору. Затем, словно для того, чтобы отвлечь Остена от неприятных воспоминаний, связанных с его бывшей возлюбленной, Андреа рассказала о романе Донны с Диком Лонго, порнозвездой, и Остен смеялся, слушая ее, хотя ему было больно узнать наконец, кем был тот сверходаренный мужскими достоинствами самец из фотоальбома.

Воспользовавшись моментом, Остен признался Андреа, что, впервые увидев ее в кафетерии Джульярда, сразу заинтересовался, есть ли у нее постоянный друг. А теперь, узнав ее чуточку лучше, он задает себе вопрос, было ли в ее жизни столь значительное увлечение, каким до недавнего времени для него являлась Донна.

На мгновение Андреа нахмурилась. Затем сообщила, что дружка у нее нет. Большую часть своего времени она уделяет занятиям, а выходные обычно проводит с родителями в Такседо Парк, месте, где выросла и о котором сохранила самые лучшие воспоминания. Возможно, когда-нибудь, сказала она, Остен сможет отправиться туда вместе с ней, чтобы поплавать в бассейне под чуть ли не самыми старыми дубами и кедрами во всей округе.

Чем непринужденней становилась беседа, тем больше радовался Остен, что не стал перечитывать письма из Белого дома ради изучения использованных там слов и оборотов речи, так что мог теперь слушать Андреа без всяких задних мыслей, просто наслаждаясь отчетливыми, ясно выраженными мнениями и получая немалое удовольствие от звука ее голоса – ничего общего с монологами Донны, которые он считал несколько манерными вследствие ее воспитания.

– Почему ты не расспрашивал обо мне Донну? – между прочим спросила Андреа. – Уверена, она бы разразилась целым потоком старых школьных сплетен.

– Ты сразу так мне понравилась, что я предпочел не рисковать, опасаясь ревности Донны.

Они молча смотрели друг на друга.

– После нашей мимолетной встречи в кафетерии я стал часто думать о тебе, – наконец продолжил Остен. Его захватили воспоминания, и он, прикрыв глаза, медленно произнес: – Ты вставала перед моими глазами в самые неподходящие моменты.

– Когда же? – понизила голос Андреа.

– Когда я занимался любовью с Донной, – ответил он, опять встретившись взглядом с Андреа. – Стоило закрыть глаза, и мне казалось, что со мною ты. И я не мог этому помешать. Это было словно предчувствие.

– Предчувствие… чего? – спросила она, казалось, покоренная его искренностью.

– Любви, – ответил он и, лишь услышав это слово из собственных уст, осознал, насколько просто и недвусмысленно было его желание. – К тебе, – добавил он и, протянув руку, осторожно положил на ее ладонь. И тут же ощутил ее желание отдернуть руку. – Я впервые коснулся тебя, – мягко, почти извиняясь, произнес он.

– Ты нравишься мне, Джимми Остен, – медленно, взвешивая каждое слово, сказала она. – Очень. Ты нравился мне, еще когда был с Донной. Я даже чуточку к ней ревновала. Я чувствовала – и надеялась, – что между вами нет истинной страсти. Что вы хоть и вместе, но не друг с другом, разделены, как черное с белым. Я рада, что все кончилось. Рада за тебя и, что греха таить, за себя, за нас.

Когда разговор о чувствах иссяк, Остен попросил Андреа рассказать ему о своей жизни и с восторгом слушал о ее занятиях, о ее затяжных прыжках с парашютом, о том, как она писала музыкальные рецензии в «Сохо Саундз», авангардистскую рок-газету, но более всего о ее надеждах стать режиссером бродвейских спектаклей и мюзиклов.

Вечер пролетел незаметно. Отвозя девушку домой, Остен заметил, что она как можно дальше от него отодвинулась. Он воспринял это как знак ее неготовности к более близким отношениям, несмотря на то, что сам он весь ужин всячески демонстрировал свое влечение к ней.

Он с уважением, даже восхищением отнесся к ее сдержанности и, выйдя из машины, чтобы проводить Андреа до дверей ее дома, оставил мотор включенным.

– Разве ты не зайдешь? – спросила она совершенно бесстрастно.

– Не слишком ли поздно… я имею в виду, для тебя? – запинаясь, проговорил он, вдруг растеряв всю свою уверенность.

– Ничуть. Завтра у меня нет занятий. Кроме того, я страдаю бессонницей! «Макбет зарезал сон», – процитировала она.

Она ждала у двери, пока Остен искал место для стоянки. В машине взгляд его упал на сумку, в которой лежал магнитофон. Он заколебался. Интуиция подсказывала ему бросить эту затею. Со времен Лейлы он не был так сильно увлечен женщиной, а потому ему было совершенно не по душе видеть в Андреа возможную сообщницу столь порочного типа, как Патрик Домострой. К тому же за весь вечер Остен не заметил в ее речи ничего, хотя бы отдаленно напоминавшего мысли и формулировки писем из Белого дома.

И все же в последний момент, уже готовый захлопнуть дверцу машины, Остен подумал, что если у него есть хотя бы ничтожный шанс узнать, кто же все-таки посылал ему письма из Белого дома – Андреа или кто-то другой, шанс этот упускать нельзя. Он украдкой выхватил магнитофон из сумки и сунул его во внутренний карман куртки. После чего присоединился к Андреа.

Поднимаясь по лестнице, он искренне сожалел, что не может стать с ней открытым до конца и просто рассказать, кто он такой и почему скрывает свое истинное лицо.

Ему понравился порядок в квартире Андреа: прекрасно подобранная старинная мебель, аккуратно сложенные тетради, семейные фотографии в серебряных рамках, полки с книгами и пластинками без единой пылинки. Она достала серебряную шкатулку, в которой лежал пластиковый пакетик марихуаны, пачка папиросных бумажек и миниатюрная машинка для скручивания сигарет. Когда она показывала ему свою коллекцию старинных парфюмерных флаконов, Остен встал у нее за спиной, а затем сделал еще шаг и взял ее за плечи, так что тела их соприкоснулись. Он повернул девушку лицом к себе. Она чуть приобняла его, глаза их встретились, и тут же она отошла откупорить бутылку вина. Затем Андреа спросила, не хочет ли он включить музыку, добавив при этом, что в шкафу у нее есть несколько сочинений Домостроя, на случай, если ему хочется освежить память об этом композиторе. Подойдя к шкафу с коллекцией грампластинок, он проворно сунул магнитофон за кипу альбомов. Таймер должен был сработать на следующее утро на запись.

Он просмотрел пластинки, с удовольствием отметив полную коллекцию Годдара. Возник соблазн поставить одну из них, но он все-таки решил этого не делать и включил радио.

Андреа принесла самокрутки и вино, достала пепельницу и серебряную защепку для окурка, после чего села на кровать рядом с Остеном, откинулась на гору подушек и подобрала под себя ноги. Они закурили, и по комнате медленно поплыли клубы дыма.

– Кстати говоря, ты когда-нибудь встречалась с Патриком Домостроем? – пристально посмотрел на нее Остен.

– Нет, не привелось, но кое-что я о нем знаю, – настолько непринужденно ответила она, что у него не возникло и тени сомнения в ее искренности. Она глотнула вина и передала ему самокрутку. – Мои родители сталкивались с ним много лет назад в Такседо Парк. Домострой встречался с одной писательницей, что жила рядом с ними. Он, вообще, интересный человек? – взглянула она на Остена и засмеялась. – Хотя в этом деле вряд ли можно ждать от тебя объективности.

– Действительно. – Он тоже засмеялся. – Даже мой отец, который никогда ни о ком слова плохого не скажет, и тот не слишком высокого мнения о его образе жизни.

– А как насчет его музыки?

– Мой отец считает, что она примитивна и апеллирует к низменным чувствам. Он приписывает эти качества неестественной сексуальной озабоченности Домостроя.

Андреа выказала живейший интерес:

– В каком смысле неестественной?

– Я точно не знаю, – признался Остен, – но помню, как несколько лет назад – я, кажется, как раз тогда закончил школу – на отцовском званом вечере Домострой привел в ужас всех гостей омерзительным рассказом о Шопене.

– Интересно, рассказывал ли он подобные истории Донне, – засмеялась Андреа.

– Ей бы они не понравились. Она боготворит Шопена.

– И что же это была за история? – поинтересовалась Андреа.

– Всем известно, какое место занимал секс в жизни Шопена, – Жорж Санд и все такое прочее, правда? Однако многие из обожающих его современников утверждали, что из-за своего туберкулеза он ничего не мог с этим поделать. Они водрузили его на пьедестал, а грешки оправдывали болезнью. Если верить Домострою, то поклонники Шопена, дабы сохранить его доброе имя – или то, что от него осталось, – не позволили опубликовать ни письма его, ни мемуары, да и вообще никаких письменных свидетельств. Однако о связях Шопена написали его более объективные современники. И эти документы сохранились в архивах и библиотеках. Их изучали многие историки и критики, включая самого Домостроя.

– Зачем же Домострою понадобились все эти изыскания?

– Мне кажется, чтобы написать книгу, раз уж он больше не способен сочинять музыку, и развить в ней свою излюбленную мысль о том, что только сексуальная свобода может избавить от душевной смуты, одиночества и застенчивости. Гению, дескать, это идет на пользу! Я прочел кое-что из книг о Шопене и обнаружил там несколько странных моментов. Шопен увлекался неким маркизом де Кюстином, а также кругом его довольно-таки скверных приятелей.

– Кюстин был так же ужасен, как тот, другой маркиз?

– Маркиз де Сад? Трудно сказать. Де Сад выдумал большинство своих сексуальных штучек, а Кюстин нет: у него с приятелями, включая Шопена, все было по-настоящему.

Кюстин превратил свою блестящую виллу в непотребный притон, где Шопен нередко исполнял роль piece de resistance [25] – впрочем, он не особенно сопротивлялся.

Домострой утверждает, причем на полном серьезе, что избыточный секс продлил, или даже породил, творческую жизнь Шопена. Таким образом он боролся со своей скованностью, становился менее замкнутым. По Домострою, у Шопена вследствие болезни была такая высокая температура тела, что он постоянно пребывал в половом возбуждении, а любая сексуальная активность поднимала температуру еще выше – так что начинала гибнуть часть туберкулезных палочек, а сопротивляемость организма оставшимся возрастала! Предполагают, что после оргии Шопен действительно чувствовал себя лучше и, следовательно, мог дальше писать музыку, выступать и, разумеется, снова и снова пускаться во все тяжкие с кем попало, никак не отбирая своих партнеров, многих из которых он, без сомнения, заразил туберкулезом, пока сам не подхватил герпес, одну из самых заразных болезней! Прелестное недомогание, не так ли?

– Спать с кем попало? Или мучиться туберкулезом? – игриво поинтересовалась Андреа. – Тебе, похоже, нравится выкапывать из книжек все эти сплетни. В своем деле ты, как видно, отличный специалист.

Они прикончили вторую самокрутку и устремились друг к другу, словно в танце. Его рука, скользнув по волосам, легла ей на шею; она обняла его за плечи. Он уложил ее рядом с собой и, опершись на локоть, заглянул ей в глаза. От марихуаны ее глаза заблестели, так что казалось, что она грезит наяву. Желание возникло в нем с новой силой, страстные мечты, с какими он наблюдал за нею издалека, обернулись явью, и он, откинув волосы с ее щек и шеи, осыпал поцелуями лоб, щеки, шею и плечи, но не припадал к губам, оставляя ей право первого поцелуя, который вовлечет его в цепочку событий, и разорвать ее будет уже невозможно.

Она поцеловала его, сначала лишь чуть, потом все более страстно, язык ее касался его языка, то нажимая, то отступая, она все сильнее прижималась губами к его губам, и вот уже он был поглощен ею без остатка: одна рука у нее на груди, другая ласкает бедра, задирает юбку, пальцы ощущают жар ее паха и влажную плоть.

Не прерывая поцелуя, с неохотой оторвавшись друг от друга, они принялись раздеваться, сплетаясь и расплетаясь телами. Она выскользнула из блузки и дала ему стащить с себя юбку и трусики, а сама голой ступней спихнула к лодыжкам его брюки с трусами, так что он смог стянуть их ногами.

Теперь она была обнажена и полностью для него открыта. Он охватил глазами ее тело, и перед ним, в наркотическом тумане, прозрачной завесой предстал вставший между ним и Андреа безликий образ обнаженной из Белого дома. У него родилась смутная мысль, что, как бы ни были похожи эти женщины, на фотографиях нет никаких доказательств, Андреа это или не Андреа. Но теперь это уже не имело значения.


Остен проснулся около полудня. Андреа еще спала. Он встал и, стараясь не разбудить ее, прошмыгнул в ванную. Его тошнило, а голова просто раскалывалась; боль застучала в висках, когда вспыхнул свет в ванной. Конопля сыграла с ним злую шутку: то ли он никогда не курил так много, то ли она оказалась сильнее, нежели та, которую ему случалось изредка пробовать в Калифорнии.

Он тихо оделся и собрался уйти. Андреа лежала спиной к нему. Он решил ее не будить. Склонившись над полками, он потянулся за магнитофоном. Однако вместо того, чтобы забрать его, как только что собирался, оставил на месте, готовым к записи.

Несмотря на головную боль, он чувствовал себя бодро. От ночи остались лишь смутные воспоминания, что все у них прошло хорошо. Он помнил, как она говорила, что чувствует себя с ним раскрепощенной, а потом, когда дурман вознес их до вершин страсти, он понял, что заходит с ней так далеко, как никогда ни с одной женщиной не решался.


Он вернулся в свою квартирку и долго лежал в ванной, а пока отмокал, вспомнил, не без некоторого усилия, как много говорила Андреа о своем увлечении оккультизмом. Еще всплывало в памяти что-то насчет автоматического письма. Вот оба они, разгоряченные травкой и сексом, в клубах благовоний, при свете единственной маленькой свечи, и она заставляет его что-то писать с закрытыми глазами. В каком-то одурении, почти в трансе он что-то писал… Что именно? Этого он вспомнить не мог. Свое имя? Реплику из «Макбета»? Он помнил, как Андреа говорила, что его почерк расскажет ей о нем больше, чем мог бы он сам.

Андреа показалась ему столь же естественной, как Лейла, и такой забавной – полной восхитительных противоречий: серьезная студентка драматического факультета, блестящий знаток музыки и в то же время с очаровательной наивностью верит в магию и астрологические знаки.

Она ставила ему свои любимые пластинки – в основном Чика Меркурио. И это тоже его позабавило, ибо он вспомнил, что, когда первый диск Годдара дошел до прилавков музыкальных магазинов, его ошеломляющий коммерческий успех тут же достиг уровня Чика Меркурио и «Атавистов», самой в то время популярной панк-рок-группы, и подвинул их с первой строчки в чатах. Несколько недель спустя Остен прочитал в газетах, что Чик Меркурио просто впал в исступление. Нью-йоркская полиция обнаружила в его крови такое количество героина, что хватило бы на целый взвод наркоманов. Его поместили в клинику, а рассказы о его беспорядочной половой жизни несколько недель заполняли страницы скандальной прессы. В результате Чик Меркурио и его группа пропали так же внезапно, как появились.

Все это случилось около шести лет назад, и, если Андреа до сих пор слушает «Атавистов», значит, она не слишком подвержена влиянию меняющихся вкусов публики. Во всяком случае, говорил себе Остен, Годдара она тоже слушает, чего нельзя было сказать о Донне.

И хотя Андреа в основном изучала театральное искусство, где музыка оставалась на вторых ролях, суждения девушки о музыкальной форме произвели на Остена не меньшее впечатление, чем ее физическая привлекательность. Она сказала, что является неколебимой сторонницей новаторства в искусстве и считает, что западная инструментальная музыка лишена напряжения. Ей кажется, что только звучание новейшей электронной аппаратуры способно привести к истинной ритмической и мелодической свободе – и, возможно, к переоценке значения интонации.

Ему захотелось ей позвонить, но она сказала, что весь день будет занята. Между тем каждый раз, вспоминая о магнитофоне, он испытывал тревогу и замешательство. Он поклялся, что заберет его при первой возможности. У Андреа гордости не меньше, чем у Донны, и, если она заметит, что Остен шпионит за ней, им уже никогда не быть вместе.


Остен пристально вглядывался в увеличенные снимки обнаженной из Белого дома, пытаясь решить, есть ли что-то общее в формах и строении этого тела и стоящего перед глазами образа Андреа – нагой, неутомимой в любви, – образа, с которым так не хотелось расставаться.

Ему страстно захотелось вновь оказаться с нею. Было нечто успокаивающее в том, с какой простотой она его приняла. Она не лезла в его прошлое, не расспрашивала о социальных и эстетических предпочтениях, не выискивала дефектов в его происхождении – все, на что была горазда Донна. И, в отличие от Донны, сосредоточившей весь свой талант и творческую энергию на фортепьяно, фактически отбросив все остальное, у Андреа было множество других интересов, а также бездна очарования и разнообразных достоинств. Она показала Остену свои стихи, и он счел их столь же глубокими, сколь смешны ему показались ее эротические лимерики; все ее карикатуры, рисунки, наброски, эскизы были хорошо продуманы и безупречно исполнены, а ее попытки писать пьесы и киносценарии в Джульярде оценивались, по ее словам, как весьма многообещающие. И хотя он только начал узнавать Андреа, но уже обнаружил, насколько она отличается от Донны. У Донны характер мрачный и взрывной – Андреа покладиста и беззаботна. Донна сама серьезность; у нее не бывает времени для игр или шуток, не говоря уже о таких мудреных суевериях, как астрология или хиромантия. Андреа, жизнерадостная от природы, обожает такие вещи и не считает нужным скрывать свое увлечение паранаучными сферами, хотя, разумеется, совмещает его с многочисленными серьезными интересами. Остен улыбнулся, вспомнив ее абсолютную убежденность в том, насколько глубоко она способна проникнуть в его подсознание, скрупулезно изучив начертанные им каракули. Для Донны чувственная любовь является силой настолько избыточной и напряженной, что она не в состоянии обуздать ее; влечение порабощает ее, прежде чем любовник успевает сообразить, что к чему. А вот Андреа, столь же красивая и страстная, привносит в секс сдержанность и самоуверенность; она счастлива, когда любовник принуждает ее сдаться…

На мгновение Остен представил себе, как в ближайшие месяцы, а может быть, и недели возьмет Андреа с собой в поездку по Калифорнии. Он покажет ей все великолепие пустыни Анза Боррего с ее оазисами веерных пальм, кривыми каньонами и крутыми ущельями, они вместе будут слушать далекий вой койота. Затем они доедут до Джулиана, а оттуда к холму, на котором спряталось его ранчо. Он медленно поведет машину в гору, притворяясь, будто не знает дороги, а потом въедет в ворота. Он остановится у своего дома, они выйдут, и он, словно никогда не был здесь прежде, откроет перед ней дверь – в «Новую Атлантиду» и в истинное свое прошлое.


Остена разбудил телефонный звонок. Это была Андреа.

– Помоги мне, пожалуйста, – голос ее дрожал. – Я попала в беду.

– Где ты? – спросил Остен. Он еще не пришел в себя и, только взглянув на часы, понял, что сейчас поздний вечер. Он проспал целый день.

– Рядом с «Олд Глори». Знаешь, там, где живет Домострой, – куда ты поехал в тот день…

Он был изумлен. Ведь только вчера она уверяла его, что не знакома с Домостроем.

– Что ты там делаешь?

– Я все объясню при встрече. Пожалуйста, Джимми, ты нужен мне прямо сейчас… ты помнишь дорогу? Поедешь в направлении…

Судя по голосу, дело и впрямь было безотлагательным.

– Я знаю дорогу. Не волнуйся. Я немедленно выезжаю.

Уже в машине он начал судорожно соображать. Если Андреа знает Домостроя, она вполне может оказаться той, которая написала ему, Годдару, все эти потрясающие письма. Он ведь надеется на то, что это окажется она – красивая, умная, образованная и искусная в любви. И разве, по сути, она уже не призналась, что любит его? Кто, как не она, околдованная музыкой и театром, способна разделить тайну его творчества? Затем он вспомнил о Домострое. Какова же его роль? Был ли он только фотографом или играет какую-то другую роль в том, что может оказаться заговором с целью разоблачить Годдара? Но чей же это заговор?

Ворота в «Олд Глори» были открыты, и у распахнутых дверей в зал стояли два автомобиля. Остен поставил машину рядом со старым кабриолетом Домостроя и кинулся в дом. В танцевальном зале горел свет, а на сцене блестел лаком концертный рояль. Пюпитры и большая часть мебели были под чехлами, отчего напоминали давно не используемый театральный реквизит. Вбежав, Остен услышал стремительное движение за спиной и, обернувшись, увидел Патрика Домостроя, бледного и взъерошенного. Брюнет в тугих резиновых перчатках, распахнутой на груди рубахе и мешковатых брюках стоял позади Домостроя, уперев ему в спину пистолет. Несмотря на большие темные очки, лицо этого человека вызвало у Остена какие-то слабые ассоциации. Рядом с этой парой стояла Андреа, облаченная в свитер и джинсы. Она также натянула резиновые перчатки и держала в руке пистолет, который, вне всякого сомнения, был направлен на Остена.

– Как поживаешь, Джимми? – шевельнул Домострой побелевшими губами.

– Заткнись, – оборвала его Андреа. – Сними куртку – медленно, – повернулась она к Остену, – и брось ее на пол.

– Что все это значит? – воскликнул Остен, не понимая, шутят они или все здесь серьезно.

– Делай, что она говорит, – сказал незнакомец, не отрывая пистолет от спины Домостроя. Остен колебался, и брюнет завопил: – Ну! Быстро! – так что голос его эхом разнесся по залу. И тут Остен узнал его, ибо эту самую рожу он совсем недавно видел на конверте одного из дисков Андреа.

– Вы Чик Меркурио, не так ли? – осведомился Остен, стянув куртку и бросив ее к ногам Андреа. В груди у него похолодело от страшной мысли, что и эту женщину он теряет.

Продолжая держать его на мушке, она нагнулась и левой рукой ощупала карманы куртки. Затем вытащила из лежащего на полу раскрытого «дипломата» магнитофон, оставленный Остеном в ее квартире.

– Сюрприз, сюрприз! – приговаривала она, выставляя магнитофон на всеобщее обозрение. – Нам ведь он больше не нужен, так? – Снова потянувшись к «дипломату», она вытащила оттуда блокнот и швырнула его Остену. Он поймал блокнот на лету.

– Там, в футляре, ручка, – сообщила она и, когда Остен вытащил ручку, приказала: – Сядь и пиши, что скажут.

И столько презрения было в ее голосе, что Остен, наконец, обиделся:

– А если не стану? Ты убьешь меня?

– Не дразни ее, – подал голос Меркурио. – Делай, что она говорит.

Поскольку Остен даже не шевельнулся, Андреа взялась за пистолет обеими руками, расставила ноги и прицелилась ему в пах.

– Пиши! – взвизгнул Меркурио.

– Пиши, Джимми, – спокойно повторила Андреа. – Пиши, иначе я тебе кишки выпущу.

– Что я должен вам написать? – спросил Остен, открывая ручку и садясь за ближайший стол. Он судорожно пытался понять, что свело вместе Андреа и Меркурио.

– «Дорогая Андреа, – принялся он писать под диктовку Андреа, – я был здесь около четырех, но тебя не застал, так что оставляю записку под дверью. Патрик Домострой попросил о встрече сегодня вечером. Он говорит, что если я не приеду…– Андреа подождала, когда Остен ее догонит, – он всем расскажет, кто я на самом деле, а я не могу этого допустить». – Она помолчала, прежде чем продолжить.

– «С тех пор как Домострой разоблачил меня с помощью этих хитроумных писем, которые посылал через „Ноктюрн“, он не прекращает меня шантажировать, требуя денег, и я все время исправно платил ему. Теперь он требует большего и, если я не соглашусь, грозит разоблачением. Я не могу не поговорить с ним, однако он явно не в своем уме, так что мне будет спокойнее, если кто-то окажется рядом».

Андреа опять замолчала, и воцарившуюся тишину нарушал только скрип авторучки.

– «Поэтому я надеюсь, – снова начала она диктовать, – что вы с Чиком сможете приехать в Южный Бронкс, где в „Олд Глори“ живет Домострой. Я буду там около одиннадцати вечера. Это очень важно. С любовью, Годдар».

Когда Остен закончил писать и собрался было положить ручку, Андреа крикнула:

– Это не все! – И, задумавшись на мгновение, продолжила: – «Постскриптум. Пожалуйста, как следует спрячь бумаги, которые я тебе передал. Я не доверяю Домострою!»

Написав и это, Остен поднял на нее глаза:

– Это все?

– Нет! – отрезала Андреа. – Кинь мне блокнот.

Он швырнул его на пол рядом с ней, она подняла и положила в «дипломат», а оттуда вытащила несколько листов бумаги официального формата, покрытых густой машинописью. Целясь ему прямо в голову, она подошла, разложила перед ним сложенные бумаги и тут же вернулась на свое место. Он ощутил запах ее духов. Ему показалось, что с тех пор, когда он последний раз вдыхал этот запах, прошла целая вечность.

– Подпиши их – оригинал и каждую копию – и как Джеймс Норберт Остен, и как Годдар, – приказала она. – В каждом месте, где стоит крестик. И без фокусов с подписями!

Остен подписал документы, смахнул их на пол и пихнул ногой в сторону Андреа, которая, подняв бумаги, тщательно проверила подписи и с ликующей улыбкой на губах уложила документы в «дипломат».

– Могу я поинтересоваться, что я сейчас подписал? – гневно осведомился Остен.

– Свое завещание, датированное тремя месяцами назад, что же еще? – отозвался Чик Меркурио. – Все составлено легальным законником и заверено нотариусом.

– Спасибо, Джимми, – проворковала Андреа. – Вижу, все подписано как положено, без дураков.

Потрясенный Остен недоумевающе уставился на нее:

– В смысле?

– Вот идиот! Ты что, не помнишь, как расписывался у меня, когда я гнала тебе всю эту чушь насчет автоматического письма?

– Я тогда заторчал.

– На то и было рассчитано, – фыркнул Меркурио. – Та дурь была куда круче обычной травки. Ты должен был превратиться в зомби!

– Он и превратился, – надменно рассмеялась Андреа. – Бродил как лунатик. Не врубался даже, где находится! Дважды называл меня Лейлой и делал все, что я ему говорила, даже спел мне «Volver, volver, volver» голосом Годдара.

Остен поймал на себе взгляд Домостроя.

– Ты меня очень удивил, Джимми, – сказал композитор. – Надо же, как ты наловчился изменять голос. Я бы ни за что не догадался, что Годдар – это ты.

– Для пения я использовал специальный микрофон, а говорил с хрипотцой, – своим настоящим голосом объяснил Остен и, заметив, как озадаченно нахмурился Домострой, добавил: – Хотя, если честно, я сомневаюсь, что кто-нибудь подумал бы о Годдаре, услышав мой нормальный голос.

– Невероятно, – кивнул Домострой. – А ведь я даже как-то сказал Андреа, что Джимми Остен – это не более чем кукушонок… блуждающий голос… нечто невидимое… тайна! Каким же я был дураком! – рассмеялся он.

– Да что там ты! – воскликнул Остен. – Я даже собирался назвать свой следующий диск «Андреа»!

– Ну, хватит, – ткнул стволом Домостроя в бок Чик Меркурио. – Андреа, смотри за этим, пока мы с нашей музыкальной Железной Маской потолкуем на кухне.

Андреа перевела пистолет на Домостроя, а Меркурио подошел к Остену.

– Марш вперед, – указал он стволом. – Налево и вон в ту дверь! Шевелись! – И он с силой ткнул Остена пистолетом.

– Чик, а ты сможешь? – спросила Андреа.

– Еще как! – ответил Меркурио, подталкивая Остена к кухне.

– Что это задумал твой дружок? – с нарочитым равнодушием поинтересовался Домострой. – Съесть Джимми живьем? Или сперва изжарить его?

– С каких это пор ты так печешься о Джимми? – повернулась к нему Андреа. – Тебя ведь не беспокоило, что его может съесть Донна? Кстати, как поживает твоя чернильная каракатица?

– Ты же знаешь, что она в Варшаве, – Домострой вдруг испугался за Донну. – И, поверь мне, Андреа, она ничего о нас не знает.

Она подтолкнула его пистолетом.

– Надеюсь, что нет, – ради ее же блага.

Он с трудом сдерживал ярость.

– Расскажи, как ты разузнала, что Остен – это Годдар?

– Я подозревала его с той минуты, как он появился с Донной на семинаре по музыкальной литературе, где мы проходили письма Шопена. Мы же с тобой цитировали одно из них в последнем письме Годдару, помнишь? Это меня насторожило, особенно когда он осмотрел весь класс и начал со мной заигрывать. Он явно подозревал, что я могу оказаться девчонкой со снимков. Вот тогда мы с Чиком и приготовили завещание, так, на всякий случай.

А потом Джимми рассказал, что впервые обратил на меня внимание три месяца назад. Он соврал: знакомя нас, Донна сказала, что он в городе не больше месяца. В тот вечер, когда он ко мне приперся, я что-то нащупала у него в кармане, а когда он уснул, обшарила его куртку, и там уже ничего не было, так что я поняла: он спрятал это у меня в комнате. Затем я нашла магнитофон. Ну, и зачем же Джимми Остену понадобилось следить за мной? А ночью, вознесясь в небеса от моей травки, он принялся вслух размышлять, станут ли больше мои сиськи и крупнее соски, если он меня обрюхатит. И в конце концов промурлыкал ту мексиканскую песню своим подлинным голосом! Тут-то он и попался! Я поняла, что пора готовиться к этому делу и проверить его подпись и почерк! – И она добавила, чуть помедлив: – Этого-то я больше всего и хотела!

– И благодаря мне, твой «Годо наконец явился, и теперь все мы спасены», – процитировал Домострой, надеясь как-то ее смягчить.

– Не все. Только я и Чик.

– Скажи мне, – не унимался Домострой, – ведь ты со своим приятелем собиралась прикончить меня и Джимми и устроить, чтобы все выглядело так, будто мы убили друг друга? Или, учитывая мой необузданный характер, я должен покончить с собой, убив сначала его?

– Увидишь. В конце концов, я студентка театрального факультета!

– А теперь еще и дипломированная преступница. Жестокий финал!

– «Жестокость есть идея, осуществленная на практике». Это из Арто [26], – рассмеялась Андреа. – А практика у нас такова, что, когда вы с Джимми покинете сцену, я, по завещанию Годдара, стану единственной законной наследницей всего его состояния, включая, разумеется, и будущие отчисления за его музыку. Сколько, ты говорил, миллионов стоит наш паренек-невидимка? Пятнадцать? Семнадцать?

– Ничего я такого не говорил, – огрызнулся Домострой. – Должно быть, ты почерпнула эти сведения из другого источника. Скажи-ка мне вот что: почему на главную роль ты выбрала именно меня? – спросил он, вовсе не уверенный, что желает узнать ответ.

Она смотрела на него с презрением и жалостью.

– Думаешь, я выбрала тебя потому, что ты многое повидал, много поездил и встречался с кучей людей? Ошибаешься. Ты ведь даже не первый. До тебя я нанимала, одного за другим, еще троих, связанных с музыкальным бизнесом, и каждый из них знал побольше тебя, умел побольше, да и трахался получше. Но в поисках Годдара все они потерпели неудачу. А на тебя я нацелилась по той простой причине, что ты. Домострой, со всей своей музыкой и опытом, всегда оставался неудачником, а значит, и купить тебя можно было задешево. Кроме того, ты такой эгоистичный, расчетливый и похабный сукин сын, что я почувствовала: ты мне подходишь как никто другой!

В этот момент пронзительный крик прокатился по залу, и Домострой содрогнулся. Не произнеся ни слова, Андреа уперла ствол ему в спину и подтолкнула к кухне. Он молча повиновался.

Там они увидели Джимми Остена головою в открытом холодильнике; рот его был открыт, и высунутый язык прилип к замерзшей металлической стенке. Из горла его вырывались ужасные стоны. За ним стоял покачивающий пистолетом Меркурио. При виде изумленной Андреа он рассмеялся.

– Чик! Что ты делаешь? – взвизгнула она.

– Всего-навсего дергаю его изо всех сил, чтобы мы могли как следует разглядеть самый секретный язык Америки! – Он вцепился в Остена и уже готов был оторвать его от холодильника, как вдруг за спиной у Андреа распахнулась дверь и в кухню ввалились двое из банды «Рожденных свободными» и наставили пистолеты на Андреа и Меркурио.

– Бросай пушки! – крикнул один из них. Меркурио, мгновенно обернувшись на голос, выстрелил в упор. «Рожденный свободным» рухнул как подкошенный, кровь хлынула из раны в животе, однако он успел ответить на выстрел Меркурио, прострелив ему горло.

Почти одновременно Андреа выстрелила во второго бандита, разворотив ему подбородок. Однако, прежде чем тот повалился на пол, его палец спустил курок, и пуля угодила ей в грудь. Миг спустя Меркурио уже бился в агонии, кровь хлестала у него изо рта, а Андреа неподвижно лежала на спине, глаза ее потускнели, на свитере расплывалось кровавое пятно. Вскоре затих и Меркурио.

Домострой в оцепенении наблюдал, как собираются в кровавую лужу струящиеся из мертвых тел ручейки. Их с Андреа заговор рухнул, и он оказался в дерьме с головы до ног. Он был подавлен совершенно нелогичным финалом этого, до сей поры казавшегося ему изящно выстроенным, сюжета. А потом ему стало страшно: ведь если Андреа останется жива, то его могут судить как соучастника в деле по изъятию денег у Годдара. Он усомнился, что хоть где-нибудь на земле найдутся присяжные, способные посчитать его невиновным, и живо представил себе сенсационные заголовки, бесконечные обсуждения в газетах и на телевидении всех отвратительных аспектов заключенной им с Андреа сделки по разоблачению Годдара. Старые вымыслы насчет его тайных «музыкальных негров» покажутся детским лепетом по сравнению с тем, как могут газетчики расписать эту кровавую драму. Подумал он и о Донне, невинном свидетеле, втянутом во все это лишь потому, что отозвалась на его чувства. Судья может запросто упечь его на годы, навсегда покончив с той жизнью, что он вел до сих пор.

Домострой заставил себя сделать шаг и склониться над Андреа. Большими пальцами он опустил ей веки. Затем коснулся шеи. Андреа была теплой, словно не желала сдаваться небытию. Он подумал о тех временах, когда она принадлежала ему, наполняя его время и окружающее пространство своей трепещущей красотой, а плоть ее – ныне обреченная – становилась источником его радостного изумления всякий раз, когда ему позволялось коснуться ее. Пожелал бы он вернуть эту девушку к жизни, будь это в его власти? Чтобы броситься с ней в новую авантюру?

Непреклонный внутренний голос ответил ему, что вопрос это праздный. Она мертва. Ее распущенные волосы ярко сияли в безжизненном свете флюоресцентных ламп; губы, приоткрытые в последнем вздохе, побледнели, лицо побелело. Он повернулся к Чику Меркурио. Певец и мертвый прятал глаза за темными очками, а в руке сжимал пистолет. Рядом в нелепых позах лежали оба бандита.

Услышав сдавленный стон Остена, Домострой окончательно пришел в себя. Чувствуя, как горло его наполняется тошнотворной кислятиной, он нашел выключатель холодильника, повернул его и, смочив полотенце теплой водой, стал прикладывать его к языку Остена, постепенно освобождая нежную кожу от металлической поверхности.

Трясущийся Остен повернулся и уставился на четырех мертвецов, побледнев при этом не меньше, чем лежащие перед ним трупы; затем, ни слова не вымолвив, он обошел лужу крови и выбежал из кухни.

Домострой пошел следом.

В комнате Домострой помог Остену, все еще трясущемуся, как в лихорадке, обработать антисептиком язык и обожженные губы.

– Я должен позвонить в полицию, – сказал Домострой, тщетно пытаясь сдержать собственную дрожь. – Тебе лучше уйти, и побыстрее.

– Разве я не нужен тебе как свидетель? – прошамкал Остен, едва способный шевелить распухшим языком и потрескавшимися губами.

– Хватит им одного свидетеля.

– Что ты скажешь полиции?

– Я им расскажу, что мой старый приятель Чик Меркурио и его подружка, Андреа Гуинплейн, зашли меня навестить. А тут неожиданно нагрянули «рожденные свободными», тоже мои приятели, приглядывающие здесь, так как я живу один. Обе команды приняли друг друга за грабителей и, прежде чем я успел вмешаться, выхватили оружие и открыли огонь. Остальное полицейские сами увидят. Вот и все.

– Разве полиции не покажется странным, что все твои друзья вооружены?

– Возможно. Но им также известно, что в Южном Бронксе вооружены очень многие.

– Вроде неплохо придумано, – согласился Остен и посмотрел в глаза Домострою: – Ответишь на один вопрос, прежде чем я уйду?

– Что тебя интересует?

– Ты в этом замешан? Ты помогал Андреа и Меркурио отыскать Годдара?

– Только Андреа, – сказал Домострой. – Она мне сказала, что хочет с тобой познакомиться.

– А письма?

– Их написал я.

– Ты?

– Да. Все. Кроме цитат из писем Шопена, – наконец улыбнулся Домострой.

Остен окинул его долгим взглядом.

– Тогда…– явно взволнованный, он запнулся, – ты понял меня и мою музыке лучше, чем кто-либо на свете.

– Возможно, есть и другие, кто понимает тебя не хуже. Только подумай, сколько откровений ты мог пропустить, не имея времени читать все письма от поклонников. Кстати, как ты вообще догадался, что я имею отношение к этому делу? В письмах все следы вели к Андреа. Не было ничего – и никого, кроме Андреа, – способного указать на меня.

– Все именно так. Кроме одного. Фотографии, – ответил Остен.

– Фотографии? Но на них была только Андреа. Ни малейшего моего следа ни на одной из них!

– Был один. Необычный угол съемки на одном из снимков.

– Какой еще угол?

– Ты когда-то снимал Валю Ставрову под тем же углом – снизу, почти от пола, чтобы ухватить ее бедра, как я понимаю. Я видел эту фотографию Вали – в спальне моего отца. Я даже подумал, что ты умышленно повторил этот необычный угол с целью вывести меня на тебя, если я не смогу отыскать Андреа!

– Вовсе нет. Мне даже в голову не пришло, что угол чем-то необычен! Но Валя! Это невероятно.

– Не более чем все остальное, – возразил Остен. Он поднял разбитый магнитофон и аккуратно уложил его в «дипломат» Андреа. – Ты уверен, что я не понадоблюсь тебе для объяснений с полицией?

– Абсолютно, – заверил его Домострой. – В любом случае, нельзя говорить всю правду, чтобы не всплыло, что ты Годдар.

Остен поднял на него глаза:

– Ты что, никому не собираешься рассказывать обо мне?

– Зачем? То, что я о тебе знаю, не сделает более привлекательным ни меня самого, ни мою музыку.

– Спасибо. Отец говорит, что в последние месяцы продажи «Этюда» существенно возросли. И, несмотря на все эти былые фальшивые разоблачения, твои записи остаются гордостью серии «Современные классики»!

– Хорошо. Жаль только, что музыку я больше не пишу. А где ты будешь дальше работать?

Остен подобрал с пола свою куртку и «дипломат».

– В «Новой Атлантиде». Во Дворце звуков.

– Фрэнсиса Бэкона? Я тоже жил там когда-то, – рассмеялся Домострой.

– А как ты? Что будешь делать ты? – спросил Остен.

Домострой встал.

– Просто останусь здесь и буду ждать Донну.

– Надеюсь, что она победит в Варшаве. Передай, что я желаю ей удачи.

Он вышел из зала. Только услышав звук отъезжающей машины и подождав, пока Остен не окажется на безопасном расстоянии, Домострой поднял трубку и позвонил в полицию.


В «Олд Глори» не было телевизора, а Домострою хотелось увидеть Донну в ночном ток-шоу, где было запланировано ее участие, поэтому он отправился к Кройцеру, хотя в этот вечер не работал. Несмотря на то, что причины перестрелки, в результате которой погибли Чик Меркурио, Андреа Гуинплейн и два члена банды «Рожденных свободными», сомнения не вызывали – «КРОВАВОЕ ГОРЕ В „ОЛД ГЛОРИ“, по выражению одной из газет, – полицейское расследование продолжалось, и фотографии Домостроя то и дело появлялись в газетах, поэтому он нацепил темные очки, шляпу и накладные усы, дабы избежать внимания репортеров, уже несколько дней охотившихся за ним ради подробностей об убийстве.

Думая о Годдаре – зная теперь, кто он такой, – Домострой представлял его себе совершенным затворником в повседневной жизни, хотя через музыку свою общающимся с миллионами. У него, наверное, как и у Домостроя, есть несколько знакомых, а друзей еще меньше. Хотя, перестань он прятаться от публики, Джимми Остен мог получить от жизни все, что хотел, продолжая при этом творить в одиночестве. С другой стороны, сам Домострой, из-за своей былой исполнительской и композиторской известности, никогда не отделял свою жизнь от искусства; и, поскольку писать он перестал, жизнь осталась его единственным творчеством – бесцельным, словно путь стального шарика в пинболе. Для Годдара, без сомнения, успех его музыки всегда будет источником радости и уверенности в себе. Домострою, лишившемуся желания писать, только и остается, что утешаться случайными успехами в постели, то есть, в сущности, самоутверждаться, как некогда он это делал, сочиняя музыку.

С душевной мукой вспоминал Домострой то время, когда круглые сутки его преследовали репортеры, высшие администраторы музыкальных компаний, телевизионные и кинопродюсеры и поклонники. Что, если бы он, подобно Годдару, решил тогда или еще раньше избегать всякой публичности и жить анахоретом или под чужой личиной? Пошел бы он на это ради спасения творческого дара или хотя бы ради самого себя, дабы утихомирить врагов и клеветников и укрыться от дурной славы, раздуваемой публичными скандалами? Впрочем, все это не более чем досужие домыслы. Йейтс прекрасно сознавал, что представления художника о собственной жизни неотделимы от его творчества, когда писал:

Скажи, каштан, раскидистый, цветущий.

Ты лист, свеча иль ствол?

О, этот стан, танцующий, зовущий,

Что скажет танец о тебе, танцор?

Домострой пытался представить, как он распорядился бы жизнью на месте Годдара. Удалился бы в глухое безопасное поместье на берегу моря или искал бы убежища в далекой стране? Или остался бы, из-за порочного своего упрямства, в «Олд Глори»? Стал бы от скуки или из потребности быть хоть кем-нибудь услышанным выступать на публике, хотя бы даже в тех самых закусочных с пинболом, где вынужден играть сейчас?

Чем больше Домострой представлял себя на месте Годдара, тем более убеждался, что жил бы точно так же, как жил всегда, то есть во всем уступая своему естеству. Ибо жить вопреки естественным побуждениям означает уподобиться потоку, текущему вверх, – он зальет собственный исток.

Согласно Карлхайнцу Штокхаузену, чьи электронные композиции столь явно повлияли на Годдара, музыкальное событие не является ни следствием чего-то ему предшествовавшего, ни причиной чего-то последующего; оно есть вечность, достижимая в любой момент, а не только в конце времен.

Нравится это тебе или нет, но разве нельзя то же самое сказать о человеческой жизни, подумал Домострой.


Подвешенный над баром телевизор был включен, однако из него не доносилось ни звука. Передача «В ногу со временем» только что началась, но Донна должна была появиться позже.

На соседнем табурете сидела Лукреция, проститутка, которую Домострой часто встречал здесь и которая, по неизвестным ему причинам, никогда и никак не поощряла его воспользоваться ее прелестями. Лукреция была черной, симпатичной, лет тридцати без малого, и одевалась она всегда в неопределенной манере студентки с Восточного побережья. Держалась и выглядела она вполне прилично, поэтому к ее присутствию хозяева заведения относились терпимо. Несмотря на маскировку, Лукреция сразу узнала Домостроя, положила руку ему на плечо и, сообщив, что сегодня он ее гость, заказала ему «Куба Либре», а себе – коктейль с шампанским. Сделав несколько глотков, она придвинулась к Домострою:

– Жаль, что у тебя все так ужасно получилось. Какой, должно быть, кошмар, когда твои друзья убивают друг друга! А Чик Меркурио – он был такой милый!

Домострой сделал вид, что удручен происшедшим.

– Я читала в газете про Донну Даунз, эту черную пианистку, – продолжила она доверительным тоном, – она говорит, что ты ей здорово помог, что без тебя она ни за что не выиграла бы тот большой приз в Варшаве. – Лукреция помолчала. – Доброе это дело – помочь черной девушке выбиться в люди.

– Донна Даунз – трудяга, – несколько резковато отозвался Домострой. – Поверь мне, она никому ничем не обязана.

Лукреция окинула его недоверчивым взглядом:

– Между вами что-то произошло, и поэтому ты не хочешь говорить об этом?

– Ничего особенного, – возразил Домострой, все более раздражаясь.

– Скажи мне, – с заговорщицким видом продолжила Лукреция, – ты женат?

– Нет, – ответил Домострой.

– Дети есть?

– Нет.

– А родные живы?

– Нет. Все умерли.

Она задумалась на мгновение.

– Как же они все умерли? Я имею в виду – от болезни?

– Одни на войне, другие от старости. Почему ты спрашиваешь?

– Неважно, – отрезала женщина. – Сколько тебе лет?

Он сообщил ей свой возраст. Она оценивающе осмотрела его:

– Для твоего возраста слишком много морщин! И выглядишь ты усталым. Как ты себя чувствуешь?

– Не жалуюсь. – Это становилось забавным.

– Все потому, что ты не куришь, не объедаешься и следишь за своим телом. – Поколебавшись, она выпалила: – Так вот, у меня есть кое-что, способное тебя заинтересовать.

– Что же это? – поинтересовался он, сраженный ее напором.

– Я подумываю завести ребенка. По возрасту мне уже пора. – Она выжидающе смотрела на него.

Он ничего не ответил.

– И я хочу, чтобы у моего малыша было все самое лучшее, – продолжила Лукреция. – Я в состоянии его обеспечить. Я работаю на улице с двенадцати лет и накопила достаточно. Да, думаю, вполне достаточно, – задумчиво повторила она. – Все надежно припрятано, – на всякий случай добавила она несколько даже предостерегающе.

Он молча разглядывал ее.

– Я бы могла выйти замуж, но мой парень наверняка захочет знать, чем я занималась раньше. Не думай, я не стыжусь своей профессии. Просто скандалов не хочу. Все, что мне нужно, это отец для моего ребенка. Вот и все. Отец, а не муж.

– Я понимаю, – кивнул Домострой.

Она залпом допила свой коктейль.

– Ну, если мы с тобой отправимся в путешествие…– Она помолчала, пытаясь понять, успевает ли он за ее мыслями, но Домострой только улыбался. – Только мы вдвоем. Путешествие в какую-нибудь из тех стран, что показывают по телевизору. Вроде Гонконга или Бразилии? Может, даже вокруг света. В восемьдесят дней! – рассмеялась она. Затем, вновь посерьезнев, продолжила: – Денег у меня хватит для нас обоих. Корабль, самолет, поезд, путешествие первым классом, шикарная еда, лучшие отели, ночные клубы – что скажешь. И я здорова. Я чистая. Ни герпеса, ни гонореи. Никаких таких женских инфекций. Я как следует ухаживаю за своим телом. И я знаю, что хороша в постели – моя работа отлично этому учит, – никто еще не жаловался. – Она опять помолчала. – Ты не пожалеешь, сделав мне ребенка. Я даже деньги тебе сначала покажу, если не доверяешь.

– Я вижу, что ты не обманщица.

– Ты понял, что я имею в виду? – спросила она.

– Ты хочешь, чтобы я был с тобой, пока ты не забеременеешь.

– Я хочу, чтобы ты оставался со мной, пока не родится мой ребенок, мистер, – твердо сказала она. – Все девять месяцев. И я хочу, чтобы потом мой ребенок появился на свет в самой лучшей клинике в какой-то из этих стран – Швейцарии или Швеции, верно? – где они ко всем детям, черным и белым, относятся одинаково. Малышу, белому или черному, с самого начала нужно очень много любви. – Она не отрывала глаз от Домостроя.

– А что потом? – спросил Домострой. – Что мы будем делать после этого?

– Мы вернемся сюда, – сказала она так уверенно, будто все это уже произошло, – и ты пойдешь своей дорогой, а я своей. Ребенок останется со мной.

– Смогу я видеть тебя и ребенка – потом?

Она вздохнула:

– Нет, не сможешь. Это будет мой ребенок. А ты будешь ни при чем. Это сделка. Что скажешь?

Помолчав, он снова задал вопрос:

– Почему я?

– В тебе есть музыка. В газете написано, что ты писал музыку, был знаменитостью, зарабатывал, выступал по телевизору, даже в кино! Я хочу, чтобы мой ребенок стал таким же – добился всего сам, ни от кого не зависел. Но я не играю на пианино; у меня нет таланта, чтобы ему передать. – Она задумалась. – А еще я уверена, что ты будешь добр к черной девушке. Ты же помог этой Донне Даунз! – Она вновь помолчала. – Еще в газетах писали, что ты много путешествовал и знаком с важными людьми – ты знаешь, куда ехать и что смотреть. Ты сможешь найти лучших врачей и лучшую клинику. А если ты привезешь меня как свою жену, они с самого начала зауважают и меня, и моего малыша. Все, что я знаю, – она широко развела руками, – это Южный Бронкс. Я даже в Атлантик-Сити никогда не была! – Она допила коктейль. – Мы можем отправиться в любое время. Ты только должен сказать, какие мне покупать тряпки и чемоданы. Для нас обоих, я имею в виду…

– Буду с тобой откровенным, Лукреция, – сказал тронутый ее искренностью Домострой. – Я не пожелал бы ничего лучшего, чем отправиться с тобой, но я не могу. В любом случае я для тебя не вполне подходящий партнер. Ты достойна лучшего.

Было видно, что она обиделась, однако старается скрыть свои чувства. Она достала зеркальце и губную помаду, потом заплатила за напитки, дала чаевые бармену и медленно повернулась к Домострою.

– Это из-за меня?

– Вовсе нет, – совершенно искренне ответил он. – Поверь мне, совсем не из-за этого.

Она долго глядела на него. Наконец, словно удовлетворившись, спросила:

– Другая женщина?

Он кивнул, и лицо ее осветила улыбка.

– Эта девушка – Донна Даунз?

Он снова кивнул.

– Я так и думала, – сказала Лукреция, встала и подошла к музыкальному автомату. Проглядев список, она кинула монету и вдавила кнопку. Когда она направилась к выходу, бар наполнили чарующие звуки блюза Чемпиона Джека Дюпре:

Утром я открыл глаза и увидел, что она ушла.

Утром я открыл глаза и увидел, что она ушла.

Что ж, она написала письмо.

Что однажды вернется домой.

Взгляд Домостроя вернулся к висящему над баром телевизору, звук которого опять убрали из-за музыкального автомата. Домострой увидел, как ведущий машет рукой и показывает куда-то за экран. Телевизионная публика захлопала, и появилась Донна – все беззвучно.

В который раз, глядя теперь издалека, словно никогда не встречал ее прежде, он подивился ее несравненной красоте. В длинном черном платье, с волосами, собранными короной, она походила на голливудскую звезду. Она села и заговорила с ведущим, приветливым, симпатичным калифорнийцем, известным также как музыкант-любитель, время от времени балующий публику игрой на рояле. Хотя из ящика не доносилось ни звука, Домострой понимал, что Донна рассказывает о своей победе в Варшаве и планах на будущее.

Еще прежде ее возвращения Домострой смотрел в выпусках новостей репортажи о конкурсе, в том числе и кадры изумительной победы Донны, а также прочитал об этом массу статей в газетах. В противоположность чопорным манерам прочих конкурсантов и строгой атмосфере, царящей в концертном зале, Донна на сцене была не только живей и проворней остальных исполнителей, но и выделялась артистизмом и мастерством; и звуки, извлекаемые ею из рояля, казались столь же непосредственными и преисполненными чувства, как она сама.

Она с самого начала укротила рояль – и публику, и жюри – поразительной динамикой своего стиля, истинным пониманием партитуры и владением ею, а также исключительной способностью горячо выражать свои чувства и доносить их до слушателя.

Он смотрел и слушал, как она исполняет Седьмой этюд до диез минор, один из величайших ностальгических шедевров Шопена, однако же и самый продолжительный, с наисложнейшим кантабиле для левой руки из всех когда-либо написанных. Под руками Донны две мелодические темы этюда, два голоса – импульсивный мужской и задушевный женский – приобретали кристальную отчетливость в своем сопротивлении слиянию и страстном разделении в отдаленных тональностях, умиротворяясь в спокойных интерлюдиях, чтобы затем с классической четкостью вырваться на безграничный простор господствующей темы. Слушая ее телевизионное выступление, он вспоминал, как она играла ему этот этюд, а он цитировал ей слова Шопена:


«Цель не в том, чтобы все исполнять в едином стиле. Богатство совершенной техники в том, чтобы сочетать разнообразие оттенков».


В Варшаве Донна не забыла уроков, полученных в «Олд Глори». Он видел, как она была сдержанна, когда компьютер подсчитал голоса жюри и объявил ее абсолютной победительницей, какой грациозной и величавой оставалась, получая награду. Он восхищался ее короткой умной речью и был глубоко тронут мимолетным упоминанием о «жали» – она сказала, что благодаря музыке Шопена разделяет это чувство со всем польским народом. Он видел сам и читал о приеме, оказанном ей в Желязовой Воле, месте рождения композитора, и о концерте на открытом воздухе, данном ею на Гданьской верфи, родине «Солидарности», где ее окружили тысячи рабочих и работниц, аплодировавших так, будто она вышла из их рядов, чтобы получить желанную награду.

Затем он встречал Донну в аэропорту, окруженный невообразимым гвалтом ждущих ее прилета репортеров, и отвез ее, усталую, но возбужденную, прямо к небоскребу Американской радиокорпорации на запись ток-шоу, которое теперь и смотрел.

Ведущий сделал приглашающий жест; Донна встала, и камеры последовали за ней к стоящему посреди сцены концертному роялю. Пока она играла, камеры чередовались, показывая ее руки на клавишах, общие планы ее фигуры и крупные – лица и ступней на педалях.

Глядя на экран, где играла Донна, наблюдая ее спокойные, обдуманные движения и превосходную выдержку, он размышлял о другой стороне ее натуры. Он помнил ее неистовой любовницей, которая после фортепьянных упражнений устремлялась к нему со страстным безрассудством. Он думал о ней, возбужденной, со стоном на губах срывающей с него и себя одежду, сбрасывающей подушки и покрывала, тянущей в постель, берущей его плоть ртом и руками, извивающейся, вытягивающейся, напряженной, сжимающей его в объятиях. Ее била крупная дрожь, зубы стучали, волосы были всклокочены, из сияющих глаз катились слезы, и ему приходилось успокаивать ее, как больное дитя, мечущееся в бреду, а когда они наконец сливались в едином порыве, чувства его перетекали в нее из самой глубины естества, из архетипического безымянного «я». Он словно пребывал в трансе, когда она обвивала его, прилепившись к его плечам и бедрам, как будто любой просвет между ними мог стать непреодолимой пропастью. Затем она припадала к его губам и каждое свое движение сопровождала криками и стонами. Вдруг отпрянув, она вновь устремлялась к нему, моля о большем, истекая потом, рыдая; она сжимала его, чтобы освободиться, а потом, прикусив губу, закрыв глаза и сжав кулаки, колотила его по груди и лицу, пока он, защищаясь, не вскакивал на нее, удерживая руками и прижимая коленями ее плечи. На мгновение она утихала, но тут же стискивала его бедра, сползала все ниже и ниже и утыкалась лицом в его пах. Сотрясаемая оргазмом, она с криком вытягивалась, дыхание ее прерывалось; она не отпускала его от себя, цепляясь, трепеща всем телом, заставляя снова и снова двигаться в ней, чтобы вернуть ускользающий напор, продлить оргазм…

На телеэкране Донна отыграла короткую пьесу, грациозно поклонилась публике и продолжила беседу с ведущим. Она была его последним гостем, так что в конце передачи оба они встали, попрощались со зрителями, и тут же их беззвучные образы изгнала пивная реклама. Домострой прикончил свой «Куба Либре», уступил место стоявшему рядом клиенту и вышел из бара.

У бильярдного стола два заядлых игрока обсуждали вопросы стратегии. В телефонной будке поддатая дама средних лет, бессвязно визжащая в трубку, поймала на себе пытливый взгляд Домостроя и яростно захлопнула дверь. Три юнца лениво сражались в звездные войны, бушующие на экране игрового автомата, а в уголке у бара пожилая черная пара нерешительно отбивала чечетку.

Было уже поздно, и нечего было делать, кроме как отправиться спать, но спать ему не хотелось. Вернувшись в свою студию в Карнеги-холл, утомленная телевизионным выступлением Донна должна уже понять, что он не придет, так что спать ей придется в одиночестве.

В который раз он подумал о письме, которое она прислала ему из Варшавы:


«Если ты до сих пор не догадался, то знай: я люблю тебя. И если я с трудом признаюсь в этом даже самой себе, так это потому, что не уверена в том, какое место я занимаю в твоей жизни».


Решение не видеться с Донной лежало на нем тяжким грузом. Ужасные события в «Олд Глори» окончательно испортили его репутацию; газеты вспомнили самые отталкивающие сплетни о его прошлом. Даже его музыка снова подверглась обвинениям во вторичности и болезненной склонности к «невыносимым для человеческого уха» диссонансам. Стало ясно, что его присутствие отнюдь не поспособствует публичному имиджу Донны, а потому он решил больше с ней не встречаться. Ей необходимо одиночество, дабы следовать от успеха к успеху, которые, несомненно, ее ожидают. В свою очередь, ему, живому свидетельству провала – что может когда-то случиться и с ней, как со всяким артистом, – тоже лучше остаться одному в своем убежище.

Делать ему было нечего, идти некуда. Сесть в машину и отправиться восвояси он всегда успеет. Он слышал об артистическом чердаке в Сохо, где группа под названием «Лучший способ любви» устраивала поздние встречи – но шел дождь, и он ужаснулся, что придется тащиться через весь город с работающими дворниками, своими ритмичными взмахами напоминавшими ему метроном.

Он повернулся к игровому бильярдному автомату, самой распространенной модели пинбола, именуемой «Мата Хари», с еще горевшими после чьей-то игры надписями «играть могут от одного до четверых» и «игра окончена». Освещенная изнутри стеклянная панель изображала полураздетую женщину, томно раскинувшуюся на кушетке и торжествующе протягивающую некий документ пожилому господину. Подпись гласила: «Секретная карта, барон!» Взгляд Домостроя задержался на женщине – юной, стройной, с восхитительно плавными и чувственными изгибами тела.

Он кинул монету в щель. Там, где только что светилось «игра окончена», теперь вспыхнуло «начало игры». Он вдавил кнопку, и первый шар выскочил в лунку, но еще минуту Домострой не мог решить, играть ему или нет.


ПРИМЕЧАНИЯ

Загрузка...