VIII. ОДЕССА. КИЕВ 1856—1861

Человек в мундире совсем не то, что человек без мундира. Мундир зачастую не только внешность, но психология и даже мировоззрение.

В России всякий род государственной деятельности был издавна облачен в мундир. Казенное сукно и чеканные пуговицы призваны были расставить всех по местам, разграничить по правам и материальным благам, уравнять в образе мыслей и образе чувствований.

Тому, кто привык к мундиру, не так-то легко из него вылезти. Еще труднее вылезти из мундирной психологии и философии.

При Николае люди привыкли к мундирам, как к собственной коже. Цари менялись — мундиры изменялись, но не отменялись.

Александр II приказал вместо высокого стоячего воротника носить отложной, пуговицы на груди располагать не в один ряд, а в два.

Но народ ждал не новых воротников. И шесть лишних пуговиц на мундире не решали дела.

Севастополь многим открыл глаза. «Крымская война показала гнилость и бессилие крепостной России»[5].

Хотело правительство или нет, что-то надо было предпринимать. Историк С. М. Соловьев говорил: надо «остановить дальнейшее гниение». Сам Николай I признал на смертном одре, что сдает «команду» «не в добром порядке». Александр II весной 1856 года кичился перед московским дворянством: слухи об освобождении крестьян неосновательны. Однако спохватился: «рано или поздно» освобождать все-таки придется. «Гораздо лучше, чтобы это произошло свыше, нежели снизу».

Крестьяне брались за вилы и топоры. Чернышевский готовился к «открытой борьбе», высекал искры, чтобы зажечь пожар. Герцен создал вольную русскую прессу за границей — на темном небе засверкала «Полярная звезда», тревожащим набатным боем загудел «Колокол». Молодежь собиралась в кружки и группы. В революционном движении расправил плечи разночинец. («Разночинец есть поднимающаяся кверху часть народа, имеющая в нем свои корни»,— метко определил кто-то из современников.) И даже иные из помещиков торопили правительство «решить вопрос» — пусть не лучше, но скорее, — ибо «кончится тем, что нас перережут».

Все прогнило, все требовало перемен. Среди прочих «злоб дня» обернулись неотложными и важными проблемы образования и воспитания. «Вопрос о воспитании, — отмечал Писарев, — сделался современным, жизненным вопросом, обратившим на себя внимание лучших людей нашего общества». Лучшие люди видели за словами «образование» и «воспитание» просвещение народа, подготовку для страны будущих деятелей. Педагогическое движение бурливой рекой вливалось в многоводный поток общественного движения. И одним из свежих ключей, давших начало этой реке, стала статья Пирогова «Вопросы жизни». Время ее пришло. Никогда не были «Вопросы жизни» так кстати.



«Вопросам жизни» предпослан эпиграф:

«— К чему вы готовите вашего сына? — кто-то спросил меня.

— Быть человеком, — отвечал я.

— Разве вы не знаете, — сказал спросивший, — что людей собственно нет на свете; это одно отвлечение, вовсе не нужное для нашего общества? Нам необходимы негоцианты, солдаты, механики, моряки, врачи, юристы, а не люди.

Правда это или нет?»

В эпиграфе поставлены точки над «i». Мировоззрение мундирное или мировоззрение общественное?

Два рода людей не задают себе никаких вопросов при вступлении в жизнь: получившие от природы жалкую привилегию на идиотизм и получившие, подобно планетам, однажды толчок и двигающиеся по инерции в заданном направлении.

Остальные спрашивают:

— В чем состоит цель нашей жизни? Какое наше назначение? К чему мы призваны? Что должны искать?

Чтобы ответить на эти вопросы, нужно иметь убеждения. Школа подлинно высоких убеждений не воспитывает — заставляет лишь затверживать сызмальства высокие слова. При вступлении в самостоятельную жизнь благие порывы развеиваются, как вырвавшийся из трубы дым. «Свершить ничего не дано…» Основы воспитания находятся «в совершенном разладе» с направлением, которому следует общество. Главное же направление, которому следует общество, — думай о себе, а не об обществе.

Общественное направление — живи для себя! — высокой стеной отделило благие порывы от свершений. Чтобы пробить стену, нужно быть не механиком, моряком, врачом, юристом — нужно быть прежде всего человеком, «истинным человеком», говорит Пирогов, приготовленным к «неизбежной» «предстоящей борьбе». Не школяром, зазубрившим на уроках прекрасные истины, а человеком, убежденным, что эти истины прекрасны.

Но произвол царит и в семье и в школе. Ребенка заранее венчают с его будущим поприщем, так же как, не спросив согласия, выдают замуж дочерей. На вопросы жизни, на убеждения не остается времени. Биография превращается в бесконечную перемену мундиров.

Едва ребенок из частицы природы становится человеком, у него появляется желание осмотреться. И что же?..

«Осмотревшись, вы видите себя в мундире с красным воротником, все пуговицы застегнуты, все как следует, в порядке. Вы и прежде слыхали, что вы мальчик. Теперь вы это видите на деле.

Вы спрашиваете, кто вы такой?

Вы узнаете, что вы ученик гимназии и со временем можете сделаться ученым человеком — ревностным распространителем просвещения: студентом университета, кандидатом, магистром и даже директором училища, в котором вы учитесь. Вам весело.

Вот первый вид.

Осмотревшись, вы видите себя в мундире с зеленым воротником и с золотой петлицею.

Вы спрашиваете, что это значит?

Вам отвечают, что вы ученик правоведения, будете, наверное, блюстителем закона и правды, деловым человеком, директором высших судебных мест. Вам весело и лестно.

Вот второй вид.

Осмотревшись, ваш взор останавливается на красном или белом кантике мундира и воротника. Вы тоже спрашиваете.

Вам отвечают громко, что вы назначаетесь для защиты родной земли, — вы кадет, будущий офицер, и можете сделаться генералом, адмиралом, героем. Вы в восхищении!

Вы осмотрелись и видите, что вы в юбке. Прическа головы, передник, талья и все — в порядке. Вы и прежде слыхали, что вы девочка, теперь вы это видите на деле.

Вы очень довольны, что вы не мальчик, и делаете книксен.

Вот четвертый, но также еще не последний вид.

Узнав все это, вы спрашиваете, что же вам делать?

Вам отвечают: учитесь, слушайтесь и слушайте, ходите в классы, ведите себя благопристойно и отвечайте хорошо на экзаменах…

Проходят годы. Выросши донельзя из себя, вы начинаете уже расти в себя.

Вы замечаете, наконец, что вы действительно уже студент, окончивший курс университета, правовед, бюрократ, офицер, девушка-невеста.

На этот раз вы уже не спрашиваете, кто вы такой и что вам делать…

Вас водили в храм божий. Вам объясняли Откровение. Привилегированные инспектора, субинспектора, экзаменованные гувернеры, гувернантки, а иногда даже и сами родители смотрели за вашим поведением. Науки излагались вам в таком духе и в таком объеме, которые необходимы для образования просвещенных граждан. Безнравственные книги, остановленные цензурой, никогда не доходили до вас. Отцы, опекуны, высокие покровители и благодетельное правительство открыли для вас ваше поприще.

После такой обработки, кажется, вам ничего более не остается делать, как только то, что пекущимся о вас хотелось, чтобы вы делали».

Воспитание окончено. Учителя, офицеры, юристы, чиновники плотно заполняют гимназии, казармы, суды, департаменты. Меняются мундиры, выпушки, погончики, петлички. Затянутая в форму видимость. Все пуговки застегнуты. Все в порядке. Человека не получилось.

Ну, а как же человек образованный? Не тот образованный, что набрался знаний из умных книг и может без труда порассуждать об ученых предметах, а тот, что получил настоящее образование? Одним словом, как же «человек истинный»? «Истинного» не воспитаешь золотыми пуговицами, гвардией инспекторов и казенными учебниками. Тут нужно совсем иное.

Во-первых, помочь будущему человеку приобрести убеждения — научить не размышлять, а мыслить.

Во-вторых, вселить в будущего человека страсть, вдохновение — веру в правоту своих убеждений. Когда осенит вдохновение, «какая борьба покажется вам нестерпимой»?

В-третьих, развить в будущем человеке способность жертвовать собой — признак стойкого борца.

В-четвертых, приучить будущего человека искать сочувствие — распространять свои убеждения и находить сторонников.

Нужно развивать в человеке не мундирное, наружное, а внутреннее. Тогда «у вас будут и негоцианты, и солдаты, и моряки, и юристы, а главное — у вас будут люди и граждане». Тогда «жить для себя» превратится в «жить для общества».



Первым заговорил вслух о воспитании журнал «Морской сборник». Поводом послужила предстоящая реорганизация военно-морских учебных заведений. Но о них речь шла меньше всего.

«Морской сборник» многое мог себе позволить. Журнал находился под особой опекой великого князя Константина Николаевича. Великий князь был главой морского ведомства и царевым братом.

Константин Николаевич был из числа вельмож, считавших, что Россию надо усмирять реформами. Как и его тетка, великая княгиня Елена Павловна, он любил покровительствовать. Как и Елена Павловна, он старался окружить себя людьми «с именем». Редакция «Морского сборника» одна из первых стала печатать «Фрегат «Паллада» Гончарова, отправила в литературные командировки прозаика Писемского и драматурга Островского.

Разговор о воспитании открылся статьей Бэма, которого Морской ученый комитет рекомендовал как опытнейшего педагога. Статья была обстоятельная — шестьдесят восемь журнальных страниц. Она оказалась хорошей «затравкой». Бэм писал, что почвой, на которой вырастает и развивается повое поколение, является общество. «Дурное направление и недостатки воспитания юношества всегда неразлучно связаны с общим дурным направлением общественной жизни…»

На вызов Бэма быстро отозвались двое. Первый, академик Давыдов, читал официальный курс педагогики в Московском университете. И статья его получилась официальной, малоинтересной. Академик вроде бы храбро вмешался в полемику, но ничего храброго не сказал. Автором второй статьи был Владимир Иванович Даль. Его основной тезис — «Воспитатель сам должен быть тем, чем он хочет сделать воспитанника» — маскировал выступление против лжи, пронизавшей не только школу, но все государственное устройство. Создалось положение, сетовал Даль, когда дорога не сама правда, а начальническое донесение, что «все обстоит благополучно».

Критика Даля близка Пирогову, который всю жизнь учил, что надо «быть, а не казаться». Она перекликается с темой многих «севастопольских писем» Пирогова: «Нужно, чтобы было непременно все в отличном порядке — на бумаге, а если нет, так нужно молчать». В частности, с рассказом о приезде царя в Симферополь: «Государь хотел остаться всем довольным и остался…»

Крушение Севастополя и крушение официальной системы воспитания были вызваны одними и теми же причинами.

«Люблю Россию, люблю честь родины, а не чины, — писал Пирогов из Крыма. — Это врожденное, его из сердца не вырвешь и не переделаешь; а когда видишь перед глазами, как мало делается для отчизны и собственно из одной любви к ней и её чести, так поневоле хочешь лучше уйти от зла, чтобы не быть по крайней мере бездейственным его свидетелем».

«Уйти от зла» Пирогов не мог. Следом за Далем выступил со своими «Вопросами жизни».

Полемика в «Морском сборнике» продолжалась. После «Вопросов жизни» явился еще десяток статей. И все же, по существу, полемика закончилась статьей Пирогова: никто не сказал о воспитании больше и лучше, чем он. Все, что общество хотело и могло прочитать в журнале государева брата, оно прочитало в «Вопросах жизни». Остальные статьи прошли почти незамеченными. «Вопросы жизни» обсуждали всюду. В школе, в семьях, при дворе. Выдержки из пироговского трактата перепечатывали в других журналах. Его перевели на французский и немецкий языки. Называли «вечевым колоколом». Сравнивали с опубликованными тогда же «Губернскими очерками» Салтыкова-Щедрина. Рецензенты «Современника» в течение года дважды обращались к «Вопросам жизни». И какие рецензенты! Чернышевский и Добролюбов.

«О сущности дела, о коренных вопросах образованному человеку невозможно думать не так, как думает г. Пирогов, — писал Чернышевский. — …Кто и не хотел бы, должен согласиться, что тут все — чистая правда, — правда очень серьезная и занимательная не менее лучшего поэтического вымысла».

«Все, читавшие статью г. Пирогова, были от нее в восторге, — еще темпераментнее писал Добролюбов. — …Статья г. Пирогова вовсе не отличается какими-нибудь сладкими разглагольствованиями или пышными возгласами для усыпления нерадивых отцов и воспитателей, вовсе не старается подделаться под существующий порядок вещей, а, напротив, бросает прямо в лицо всему обществу горькую правду».

Революционные демократы поддержали в «Вопросах жизни» резкую критику государственной системы воспитания, благородный призыв растить новых, убежденных людей, приученных «с первых лет жизни любить искренне правду, стоять за нее горою». Видели большую пользу в горячем сочувствии общества пироговским мыслям.

И все же, нахваливая Пирогова, записали, как говорится, «особое мнение».

Чернышевский вскользь, не разъясняя, заметил, что в рассуждениях Пирогова есть «некоторые частности» — с ними можно не согласиться. Добролюбов приплюсовал к высказываниям Пирогова и свои «несколько соображений» — на них его натолкнули, по-видимому, те же «частности». Он полагает, например, что «предрассудки и заблуждения старого поколения», которые «вкореняются во впечатлительной душе ребенка», способны надолго замедлить «совершенствование целого народа». И чем дальше, «тем крепче держится народ за предания отцов». А потому необходимо «заставить общество почувствовать нужду и возможность изменения в принятых неразумных началах».

Вот тут-то вся загвоздка! Если по-эзоповски закамуфлированную мысль Добролюбова принять за нить Ариадны и, придерживаясь ее, возвратиться в статью Пирогова, «частности» сразу превратятся в принцип.

Пирогов видит три пути, чтобы вывести человечество из противоречий между школой и жизнью. Первый: согласовать воспитание с направлением общества. Второй: изменить направление общества. Третий: «приготовить нас воспитанием к внутренней борьбе», чтобы «выдерживать неравный бой».

Первый путь Пирогов отметает: на земле не останется «Святого, Чистого и Великого». Отметает и второй: «изменить направление общества есть дело промысла и времени». Он избирает третий путь: готовить людей, которые в состоянии внутренне противостоять направлению общества.

Добролюбов тоже за убежденных людей. Но не во имя того, чтобы противостоять силе старого, а чтобы заставить общество изменить «принятые неразумные начала». Добролюбов избирает второй путь. Он не надеется на промысел и доброту времени.


«Вопросы жизни» были опубликованы в июльском номере журнала «Морской сборник» за 1856 год. И в июле того же 1856 года последовал высочайший указ об увольнении Пирогова из академии.

Еще весной Пирогов подал просьбу об отставке, ссылаясь на «расстроенное здоровье» и «домашние обстоятельства».

Пирогов уходил из академии, которой отдал, быть может, лучшие полтора десятилетия жизни — годы зрелости и творческой мощи. Ему, видимо, казалось, что вовсе расстается с медициной. На что мог он рассчитывать, покидая кафедру и не добиваясь другой, покидая анатомический театр — место необъятных исследований, громадную клинику? Разве только на частную практику… Будущее показало: Пирогов не сумел прожить без медицины, так же как она без него. Пирогов навсегда остался Пироговым. Частная практика давала ему материал для размышлений и выводов, колоссальный опыт требовал обобщения в теории, неугомонная натура ученого толкала его от проблемы к проблеме, не позволяла поставить точку — он любил вопросительные знаки. Пирогов закончил жизнь медиком: исследователем-теоретиком и хирургом-практиком, «старым врачом», как он назвал себя накануне смерти. Но тогда, в решающем 1856 году, из хирургии по собственной воле уходил человек, при жизни удостоенный имени гениального хирурга. Почему?

На этот счет высказано немало соображений.

Без сомнения, деятельность Пирогова в Севастополе настолько приумножила число его врагов среди власть имущих, что ему уже почти невозможно было служить в ведомстве военного министерства. И конечно, недруги хирурга не упустили бы выгодного случая отделаться от него. А тут и предлог появился — Пирогов отслужил тридцать лет (в Севастополе засчитывали месяц за год).

Тридцатилетний стаж был пределом службы (двадцать пять обязательных лет плюс пять дополнительных — «из милости», если на то будет охота начальства). Пирогову не могла не прийти на память история с отставкой Буяльского, которого не сочли нужным удержать на новое пятилетие и, несмотря на его просьбы, в расцвете сил вытолкали из академии. Недоброжелателей у Буяльского и среди начальства и между коллегами было куда меньше, чем у Пирогова. Надо полагать, Пирогов предвидел такой поворот и не собирался просить разрешения еще на какой-то срок остаться в академии.

Академическое начальство ясно дало ему понять, что произошло бы, вздумай он остаться. Конференция академии «не сочла себя вправе останавливать прошение его об увольнении», хотя и оговорилась, что «вполне умеет ценить ученые труды и заслуги г. профессора Пирогова». Высочайший приказ об увольнении Пирогова последовал 28 июля, но уже 19 мая (торопились!) на его место (на место ПИРОГОВА!) был избран другой профессор. Финальная сцена, достойная тех, кто научную полемику подменял подсиживанием и сплетнями, научные интересы — личной выгодой и мелким тщеславием.

Конечно, Пирогов был сыт по горло! Четырнадцать лет ненужной, навязанной ему войны. Четырнадцать лет в боях отстаивал он свое право лечить людей, спасать от смерти. Иные говорят: Пирогов ушел, потому что ему надоела академия. Что ж, такое мнение подтверждает надежный свидетель — сам Пирогов:

«Служить здесь мне во сто крат приятнее, чем в академии; я здесь по крайней мере не вижу удручающих жизнь, ум и сердце чиновнических лиц, с которыми по воле и неволе встречаюсь ежедневно в Петербурге». Это он писал из Севастополя, где «возможность умереть возрастает… до 36 400 раз в сутки (число неприятельских выстрелов)», из Севастополя, где хозяйничали интриганы и воры. Об уходе из Медико-хирургической академии великий медик и хирург говорит, как крепостной, как узник накануне освобождения, как солдат на последнем году службы:

«Я отслужил мои годы и свободен».

«Меня ни лаской и ничем не принудят служить долее».

«Я уже теперь вольный казак…»

Эти объяснения, безусловно, правильны. Но лишь частично. Опираться только на них — значит допустить нечто совершенно несвойственное характеру Пирогова, значит признать, что Пирогов выходил из борьбы.

Дело выглядит совсем иначе, если вместо вопроса: почему ушел Пирогов? — поставить другой: во имя чего?..

Это был подвиг — сделаться ПИРОГОВЫМ. Мальчиком начать служение науке, юношей украсить науку своим служением, а достигнув зрелости, каждый год, каждый месяц и день дарить людям новые и новые открытия; любого из них другому хватило бы и на прижизненную славу и на бессмертие в будущем.

Но не меньший подвиг — в благодатную пору сбора урожая, когда жизнь клонится к закату, найти в себе мужество расстаться со всем честно нажитым. И расстаться не чтобы почить на лаврах, вкушая от пышного пирога славы, а во имя высокой цели. Не просто уйти из прошлого, а избрать новое поприще, неизведанное, таящее капканы и ямы, требующее нечеловеческого напряжения сил.

Четверть века Пирогов лечил больных людей. Теперь он задумал лечить общество. Стать педагогом, воспитателем. Учить и воспитывать не специалистов — хирургов, анатомов, патологов, — а деятелей, тех самых «людей и граждан», которые будут «жить для общества».

«Вопросы жизни», написанные лет за шесть до опубликования, — свидетельство того, что решение пришло не внезапно, долго вынашивалось. Как обычно, под пироговский «рискованный шаг» подводилась научная основа, выковывалась уверенность, что шаг этот принесет пользу, практически необходим.

Пирогов понимал, чувствовал, что приспела пора действовать. После смерти Николая I повеяло над Россией весенним ветром надежд. «Надо было жить в то время, чтобы понять ликующий восторг «новых людей», — писал Шелгунов. — Точно небо открылось над ними, точно у каждого свалился с груди пудовый камень, куда-то потянулись вверх, вширь, захотелось летать».

Пирогов понимал, чувствовал, что обязан действовать. За его спиной был Севастополь. Горькая правда о России, прочитанная в глубоких колеях, оттиснутых на разбитых дорогах, прочитанная в доносах знатных интриганов, в наглых отчетах воров интендантов, в беззаботных глазах главнокомандующего. И народ, умевший забыть о своем во имя общего, умевший держаться до последнего и умирать без стона. Такой народ мог и должен был отстоять все будущие Севастополи.

Ради этого и ломал свою жизнь Пирогов, покидал академию, любимую науку. Поездка в Севастополь и переход на педагогическое поприще — звенья одной цепи.

Пирогов знал, что победа сама не прилетит в руки. Не от борьбы он уходил, а в борьбу. Еще более тяжелую: академические дрязги были цветочками; палки, которые госпитальные кляузники ставили ему в колеса, — тонкими стебельками. Обстановка в академии, быть может, ускорила, но не решила уход Пирогова. Не покоя он искал, и не искал его никогда, и не смирялся с ним, даже когда его насильно пытались успокоить, — он искал поля боя пошире.

Сражение не страшно для испытанного бойца. Страшно другое — он избрал путь, который не вел к победе. Этого он не понимал.

Пирогов признался однажды: «…Неопытный, я не знал еще всех скрытых пружин механизма, управляющего обществом, и, разумеется, обманулся в моих надеждах».

Можно сделать две тысячи операций под наркозом и доказать какому-нибудь болвану из больничного начальства, что так лучше. Можно вскрыть три тысячи трупов и доказать рутинеру от науки, что артерия проходит так, а не иначе. Можно послать к черту генерал-штаб-доктора и на свой страх и риск вытащить со склада сотню палаток для раненых. Нельзя воспитать новое общество, полагаясь на промысел и время, не воспитывая в людях желания и готовности покончить со старым. Подлинно революционной педагогике невозможно развернуться, не расшатывая, не ломая рамок старого строя. Чтобы лечить общество, тоже нужны хирурги. Хирургом в педагогике был не Пирогов, а Добролюбов.

Пирогова высочайше уволили из медицинской науки, но высочайше пустили на педагогическое поприще. Не потому ли, что не прочли в его статье — пусть острой, критической (Александр II долго не позволял ее печатать) — призыва к «хирургическому вмешательству», к изменению «принятых неразумных начал»? Надеялись, что не зайдет далеко.

Общество разгибало спину. Педагогика стала «жизненным вопросом». Придворные реформаторы торопились уступить — спешили спрятаться за Пирогова. Иначе мог быть Добролюбов.

Когда Пирогову предложили важный пост по ведомству народного просвещения, он согласился. Рассчитывал, что сумеет применить свои теории на практике. Хотя незадолго перед тем вспоминал о Севастополе: «Нет, это, пожалуй, в последний раз в моей жизни, что я согласился на такие попытки: в стране, где господствует «видимость» и форма, я искал «сути».

За несколько месяцев ничего не изменилось. Форма продолжала господствовать. Видимость скрывала суть. И все-таки он согласился.


Служащие по министерству народного просвещения мундир имели темно-синего сукна, с темно-синим же бархатным воротником и латунными пуговицами.

В середине августа 1857 года директор Симферопольской гимназии собрал учителей и строго-настрого приказал являться на уроки в парадной форме. Ожидался приезд самого господина попечителя учебного округа — его превосходительства.

16 августа молодой, только что назначенный учитель Бобровский давал первый в своей жизни урок. По дороге в класс он сорвал на гимназическом дворе несколько растений, чтобы рассказать о них ученикам. Едва Бобровский начал говорить, дверь отворилась, и в классе появился незнакомый человек. Странное на нем было платье — не то длиннополый и не в меру широкий сюртук, не то халат, не то пальто. Запыленные сапоги и простецкий картуз.

Человек сказал:

— Я попечитель учебного округа. Продолжайте.

И уселся на первую парту.

Бобровский хотел продолжать — не смог. Смутился, растерялся, позабыл, что говорить.

Попечитель подошел к нему, взял из его рук сорванную у забора лебеду:

— Вы хотели рассказать детям об этом растении?

И вот он уже идет между партами, показывает ученикам лебеду, спрашивает о форме листьев, их расположении, о стебле, о корне. Нанизывает один вопрос на другой и всякий ответ завершает новым решительным «почему?». Ребята оживились. Некогда зевать со скуки, разглядывать в окно привычный гимназический двор. Думать надо. Самим доходить до сути. Позабыв про важный чин его превосходительства, ученики вскакивали с мест, дружно выкрикивали ответы, спорили. Обыкновенная лебеда, сто раз виденная, стала вдруг непростой, интересной штукой.

Гимназисты потом все спрашивали:

— Когда еще попечитель приедет?

Для начинающего учителя Бобровского первый урок стал уроком на всю жизнь.

Попечителем Одесского учебного округа с сентября 1856 года был Николай Иванович Пирогов.


В Одессе всюду море.

Оно широко раскинулось внизу, оно сверкает слепящей, повисшей в воздухе полосой, плещется у ног и просвечивает между домами. Его слышно. Оно связано с жизнью каждого горожанина. Оно все время чувствуется.

Море не просто прилегает к городу, море словно бы оправлено Одессой.

Одесса была центром Новороссийского края. Богатые южные губернии стали заселяться только с середины XVIII века. Отсюда и название — Новороссия. Сначала здесь жили беглые. Павел I ввел в Новороссии крепостное право. Земли тут было много. Новоиспеченные помещики скупали и вывозили сюда крепостных из Центральной России. Это было обычным делом. Гоголевский Чичиков покупал мертвые души «на вывод» в Херсонскую губернию. Одесса быстро стала крупным портом, очагом хлеботорговли.

Главную улицу города назвали Дерибасовской в честь Осипа Михайловича Дерибаса. Дерибас родился в Неаполе, переехал в Россию, воевал с турками (при штурме Измаила командовал десантом) и сделался русским адмиралом. По проекту, который он подал Екатерине, стали строить на месте турецкой крепости близ селения Хаджибей новый город и порт — Одессу.

На Дерибасовской стояло здание Ришельевского лицея. Его основал первый одесский градоначальник герцог Ришелье. Арман Эммануэль Софи Септимани дю Плесси Ришелье в 1789 году бежал в Россию от французской революции. Он возвратился на родину после падения Наполеона и скоро стал во Франции председателем совета министров.

Сосланный на юг Пушкин, живя в Одессе, случалось, заходил в лицей. В красной феске, с тяжелой тростью, появлялся на лекции. Классы и коридоры лицея напоминали ему отрочество. Пушкин жил на углу улиц Дерибасовской и Ришельевской. Его навсегда запомнили в Одессе. Веселый, подвижный, сверкающий, как море, он легко вписался в этот город. Гоголь посетил Одессу на четверть века позже Пушкина, совсем незадолго до Пирогова. Он был похож на испуганную птицу, болен, неразговорчив, носил темно-коричневый сюртук, черные перчатки, цилиндр конусом. Его помнили меньше, чем Пушкина. Пирогов с его полупальто-полусюртуком и простецким картузом остался в Одессе до сих пор. Не в памяти — в делах.

Он умел сразу влезать в дела — без «раскачки». Не — ознакомившись, начинал, а — начав, знакомился. Он брался за дела, как ученый. Не радовался находкам, которые лежат на дороге, — знал, что ищет. По пути отделял руду от породы.

Всего через три месяца после вступления в должность попечителя Пирогов подал докладную записку, названную очень категорически: «О ходе просвещения в Новороссийском крае и о вопиющей необходимости преобразования учебных заведений».

В записке изложено лишь то, что неизбежно требовало официальной санкции. Все остальное Пирогов смело взял на свою ответственность.

Во время минувшей войны Пирогов писал из Крыма, что управляет подчиненными деспотически, но справедливо. Пироговский деспотизм уживался со справедливостью. Пирогов-начальник не приказывал, а не давал успокаиваться — без конца ставил задачи и показывал, как добиться цели. Он обладал способностью воспламенять других, потому что сам верил в то, что делает. Всегда был, а не казался. О нем никто не мог сказать: «А сам-то…»

Попечитель — должность мундирная, Пирогов сделал ее человеческой. Само его появление где-нибудь в губернской гимназии или захолустной школе ломало привычные представления. Заросший дорожной грязью тарантас под окнами и важное лицо, которое не требует к себе, не выговаривает, не приказывает, а в поношенной одежке сидит за партою, вместе с учениками решает задачки из устного счета или переводит латинские тексты.

Если учитель не мундир, а человек, он во всю жизнь не позабудет, как сам Пирогов, осмотрев школу, отправился к нему, простому учителю, ночевать, от кровати отказался и, лежа рядом на полу, всю ночь расспрашивал о разном, советовал, делился мыслями.

Если учитель не мундир, а человек, он во всю жизнь не позабудет, как Пирогов, сердито не поверив вначале, что ученики могут переводить Цицерона и Тацита, встал в конце урока и вслух (сам Пирогов!) признал: «Я был неправ. Я вижу теперь, что ваши ученики в состоянии читать и Тацита. Благодарю вас очень».

Сколько их вот так воспламенил на пути своем Пирогов!

За один 1857 год попечитель трижды объезжал учебный округ. Неделями трясся по бездорожью губерний Херсонской и Екатеринославской, Бессарабии и Крыма. И всюду оставлял воспламененных — приверженцев и последователей; они, может, и не всегда знали, как надо, зато знали, что надо не так, как раньше.

Из Херсонской губернии сообщали: здесь стали учить по-пироговски — заставляют детей не зубрить, а думать; отменили розгу; хлопочут об открытии женской гимназии — учителя решили преподавать в ней бесплатно; создан педагогический кружок — в нем читают доклады на разные темы, обсуждают журналы, на заседания кружка собираются не только педагоги, но и публика…

По округу полетели пироговские циркуляры. Они не пестрели казенными завитками параграфов, не одергивали грозными «Предписываю…», «Приказываю…». Циркуляры не трепет вызывали — жгучий интерес. Из бумаги превратились в дело.

Циркуляры по учебному округу — своего рода педагогические «Анналы» Дерптской клиники. Попечитель откровенно делился с учителями хорошим и плохим.

Анализировал:

«…Метод преподавания естественной истории я нашел неестественным. Учитель не обращал никакого внимания на развитие наглядности и наблюдательности в детях… Он мало пользуется даже и тем собранием минералов, которые находятся при гимназии».

Одобрял:

«…Я с удовольствием нашел одного младшего учителя, г. Абрамова, именно таким, какими бы мне желательно было видеть всех учителей… Его метода преподавания отличная. Он содержит целый класс в постоянном напряжении и старается уяснить ученикам, обращаясь к каждому с вопросами. Я приношу ему полную благодарность и прошу продолжать преподавание по пути, им проложенному».

Не одобрял:

«Безымянные доносы на состояние училищ… заставили меня обратить особое внимание на управление. Я убедился, что большая часть этих доносов несправедлива и основана или на личностях, или на одних подозрениях».

Иногда злился:

«Мясо… было жестко и не сочно; а третье кушанье (сырники) вовсе неудобоваримо.

…Я отменил употреблять вываренное мясо из супа вместо второго кушанья».

Размышлял вслух:

«По 2-й гимназии. Вообще успехи учащихся в этом заведении более замечательны, чем в 1-й. Ученики более развиты. Вероятно, этому содействует преимущественно то обстоятельство, что во 2-ю гимназию поступают особливо дети бедных родителей, более ревностные к труду».

Советовал:

«…Нужно… предложить г. преподавателю заниматься с учащимися наглядным способом и приохотить их самих к составлению собраний растений, насекомых, бабочек и т. п.».

Делал выводы:

«…Ребенок, не приучившийся напрягать свое внимание в низших классах, никогда не пойдет вперед, и деятельность его ума никогда не будет самостоятельною, если он не будет приучен вникать в слышанное и обдумывать заранее то, что сказать должен».

Итак, не образ мыслей, раз и навсегда установленный табелью о рангах, а мышление настоящего человека — способность вникать и обдумывать, самостоятельно творить умом.

Пирогов придумал литературные беседы. Гимназисты собирались раз в две-три недели; один читал доклад, другие выступали с критикой. Темы выбирали по собственному усмотрению, большей частью из литературы или истории. Педагоги участвовали на общих основаниях, привилегий не имели. Приезжал попечитель, брал слово в прениях, как рядовой. Докладчики с ним спорили. Один из гимназистов — с направлением ума критическим — подготовил едкий трактат «Что такое наши литературные вечера?». Директор узнал, замахал руками:

— Литературные вечера — создание Пирогова, а вы — памфлет! Неловко…

Дошло до Пирогова, он тотчас разрешил читать. Критика литературных вечеров точно соответствовала идее этих вечеров. Пирогов требовал самостоятельных мыслей. Трактат был уникален по самостоятельности — такой не сдуешь из источников.

Чтобы на месте старого разжечь новый костер, надо разворошить едва дымящиеся угли, подбросить сухих дров, раздуть пламя. Мало кто не убоялся бы в одиночку, как Пирогов, ворошить образование в громадном округе (губернии Херсонская, Екатеринославская, Таврическая, Бессарабская, градоначальства Одесское, Таганрогское и область Войска Донского).

Пирогов раздувал пламя. Он хотел, чтобы воспитание новых людей реяло на ветру ярким свободным пламенем.

Крым (губерния Таврическая) ранил Пирогова воспоминаниями. Вдоль дорог, в городах и селениях он видел незализанные рубцы войны. Новые, настоящие люди, которых он хотел воспитать, сумеют отстоять будущие Севастополи.

Пирогов ворошил все — сверху донизу. Наверху был Ришельевский лицей — средоточие высшего образования в крае. Внизу — нищие приходские училища, еврейские и татарские духовные школы.

Пирогов задумал сделать лицей центром просвещения Новороссии. До тех пор он был лишь «рассадником чиновников двенадцатого класса». Лицей пек юристов, мелких администраторов, ко всему пригодных и ни на что не годных, а вокруг не хватало учителей, врачей, агрономов. Сельское хозяйство велось по старинке. Новая промышленность недалеко от него ушла. Все надо было поворачивать, двигать вперед. Кто-то обязан был помнить о проигранном Севастополе.

Пирогов решил преобразовать лицей в университет. Воспитанные в нем настоящие люди должны были встать на службу краю.

Пирогов четырежды посылал записки — объяснял, доказывал. Царю по наследству от папеньки передалась неприязнь к слову «университет». Медлил. Говорили: государь думает. Нестор Кукольник, знаменитый писатель, на века прославленный драмою «Рука всевышнего отечество спасла», предлагал университет открывать не в Одессе — в Таганроге. Валуев, завтрашний министр, надежный человек, — в Николаеве. Не всему же быть по-пироговски!

Пирогов свое дело знал: исподволь, пока там в Петербурге раскидывают мозгами, поворачивал лицей к университету.

Взялся за программы, за методику. Пополнял пособиями кабинеты и лаборатории. Хлопотал о дозволении принимать в пансион при лицее не одних только дворянских детей (ему разрешили, однако приказали впредь не именовать пансион «благородным»). Не особливо следил за соблюдением формы, зато ввел студенческие товарищеские суды.

Царю докладывали: при переходе Ришельевского лицея в новое здание попечитель отказался от роскошной мебели, приобрел взамен книги для библиотеки, физические, химические, геодезические инструменты и приборы. Царь пожимал плечами.

Пирогов часто повторял: «Противен мне этот блеск!» Позже, в Киеве, он отменил роскошные, как мебель, торжественные акты, на которых юноши, вступающие в жизнь, испуганно выкрикивали латинские оды, задыхаясь от тесных и жестких мундирных воротников. Царь пожимал плечами.

Через пять лет приняли, наконец, пироговский проект: преобразовали Ришельевский лицей в университет. Пирогова в Одессе уже давно не было — получалось, будто обошлись без него, сами придумали. Потом спохватились — не получалось без Пирогова, — отправили к нему за границу специального человека — составлять список профессоров, советоваться.

С низшими училищами приходилось еще труднее, чем с высшими. Низшие Держала под крылом церковь. Пирогов понимал: в первую очередь надо учить учителей. Ратовал за учительские семинарии. Святейший синод встал на дыбы. Синод был за народных учителей из духовных семинарий. Правительство было за синод. «Представления» Пирогова отвергались.

Новороссия — край смешения языков. Кого здесь не встретишь — русские, украинцы, молдаване, евреи, татары, армяне, греки!.. Из приходского училища попечитель спешил в еврейскую талмудтору, где сироты и детишки бедняков день-деньской, раскачиваясь, твердили талмуд; в татарскую мектебе, где, раскачиваясь, твердили коран. Настоящие люди из евреев, татар, армян должны будут встать рядом с русскими настоящими людьми. Пирогов выступал за сближение всех народов, населявших край. Всем — равную долю хлеба, грамоты и правды. Одного хлеба, одной грамоты, одной правды.

Пирогов писал:

«С тех пор как я выступил на поприще гражданственности путем науки, мне всего противнее были сословные предубеждения, и я невольно перенес этот взгляд и на различия национальные. Как в науке, так и в жизни, как между моими товарищами, так и между моими подчиненными и начальниками я никогда не думал делать различия в духе сословной и национальной исключительности… Эти же убеждения, как следствия моего образования, выработавшись целою жизнью, сделались для меня уже второю натурою и не покинут меня уже до конца жизни».

Начальство обвиняло попечителя Пирогова в отсутствии патриотизма.


Хозяином Новороссийского края был генерал-губернатор граф Александр Григорьевич Строганов. Вельможа, богач, владелец уральских рудников и многих сотен крепостных душ. Среди прочих «доблестей» граф обладал одной немаловажной: его сын был женат на сестре Александра II. Герцен именовал Строганова «великим свекром».

Граф Строганов был «весельчак». Он любил добротную самодержавную шутку. К нему пришли делегаты из Бессарабии. Жаловались на произвол полиции: «Ведь этак и вешать нас без суда начнут. Научите, ваше сиятельство, что делать!» Граф скалил зубы: «Висеть!»

Граф Александр Григорьевич Строганов и профессор Николай Иванович Пирогов прибыли в Одессу с противоположными целями. «Одесса шумит, — заявил Строганов. — Я сделаю из нее Саратов». Саратов был глушью. «В глушь, в Саратов», Фамусов собирался сослать Софью. Пирогов явился в Одессу воевать с глушью.

На деятельность нового попечителя генерал-губернатор поначалу взирал с усмешкою. Когда Пирогов попросил передать Ришельевскому лицею издание газеты «Одесский вестник», Строганов согласился. Газетенка еле теплилась, питая читателей сведениями о биржевых курсах, о числе судов, посетивших порт, об официальных церемониях и процессиях.

Пирогов влил живую кровь в бледные полосы «Одесского вестника». Через газету он стал говорить с целым краем. Он пытался растормошить сонные степные поместья.

«Как ни просторны новороссийские степи, но ограниченные, частные интересы, с узкими взглядами на жизнь, в них могут так же гнездиться, как и в тесных улицах столиц».

На месте «частных интересов» Пирогов старался привить «общечеловеческие».

«Есть еще много на свете господ, и степных и столичных, которые не только не знают, что можно и должно идти вперед; но и вообще не знают, что всякий из них как-нибудь да идет вперед или назад».

О назначении газеты Пирогов говорил в открытом письме редакторам «Одесского вестника». Письмо перепечатали в других газетах. Призыв превратить газету из информатора в воспитателя пришелся ко времени. Через «Одесский вестник» Пирогов обратился не к одному краю — ко всей России.

Полосы «Одесского вестника» зашелестели о том, о чем шелестеть не полагалось, полагалось помалкивать. О свободе личности, о преимуществах свободного труда, о «некоторых выгодах улучшения крепостного быта» — так называли ожидаемое освобождение. От полос «Одесского вестника» не типографской краской пахло — потянуло весенним ветром. Покуда робким, далеким вестником возможной весны.

Но и тихий шелест услышали и легкое дуновение учуяли степные господа. Двинулись на попечителя. Граф Строганов перестал усмехаться.

Боевые приемы его сиятельства не отличались благородством, зато были надежны: он бил в спину. Доносил в Петербург: попечитель Пирогов склонен к усвоению духа Франции 1789 года. Списками статей подкреплял доносы о вредном направлении и вольнодумстве. Генерал-губернаторова правая рука Касинов, предводитель дворянства, вопил исступленно: «От публичного обнародования подобных статей до воззвания к топорам во имя свободы труда весьма недалеко». Пирогов смеялся, просматривая доставленные ему копии доносов: его сравнивали с Маратом и Прудоном. В Петербурге не смеялись. В робких статьях «Одесского вестника» обнаружили даже «республиканские возгласы». Главное же — возмущались публичным, гласным характером пироговской деятельности. Тем, что попечитель придает публике «значение, какое не принадлежит ей по нашему государственному устройству». Такой вывод сделал чиновник, которому предписано было «следить» за Пироговым, Одессой и «Одесским вестником».

Жандармский генерал сообщал из Одессы: несколько студентов лицея с ведома попечителя пили в гостинице за освобождение крестьян.

«Великий свекор» атаковал столицу письмами о «вредном направлении» и «развращающем влиянии». Целясь, наносил Пирогову в спину удар за ударом. Царь возмущенно махал руками: «уволить, уволить». Не Строганова, конечно, — Пирогова. Царю подсказали: неудобно увольнять Пирогова, когда общество жаждет свобод. Посоветовали перевести попечителем в Киев — место освободилось.

Граф Строганов шутил: «Язык до Киева доведет». Его сиятельство любил шутить…


Несколькими годами раньше другой генерал-губернатор — киевский, подольский и волынский — Дмитрий Гаврилович Бибиков торжественно праздновал свое назначение министром внутренних дел. В Киеве на университетском плацу собрал представителей дворянства. Ученикам двух гимназий приказал строиться в колонны, маршировать по-военному. Дети тянули носок, печатали строевой шаг. Генерал-губернатор был одновременно попечителем учебного округа.

— Ложись! — скомандовал Бибиков. — Спи! Храпи! Вставай!

Дети как подкошенные валились на землю, враз закрывали глаза, дружно всхрапывали, вскакивали торопясь.

Бибиков обернулся к зрителям, промолвил удовлетворенно:

— Вот как нужно повиноваться начальству! Дворяне, одетые в мундиры, стояли смирно, преданно взирали на вчерашнего генерал-губернатора, завтрашнего министра.

Бибиковский порядок въелся в киевскую учебную жизнь. По команде ложились и вставали. Сменился генерал-губернатор. Сменился попечитель. Вставали и ложились по команде. Тем, кому не нравилось, кричали: «Не рассуждать!» Обещали всыпать «горячих». Пирогов, новый попечитель, ехал в Киевский округ. К затянутым в мундиры ехал в своем сюртуке-капоте.

Через год после отъезда Пирогова Одессу посетил царь. «Великому свекру» Строганову объявил «высочайшую благодарность». Однако в Ришельевском лицее гневался — заметил неоднообразность воротников. На улице приказал арестовать двух офицеров, не по форме одетых. У них тоже было что-то с воротниками. Мундирные воротники призваны поддерживать голову в положении, означающем одновременно готовность, почтение и преданность. Неуважение к пуговкам шло, конечно, от Пирогова. Это были «пироговские остатки». Государь приказал их искоренить.

Нельзя изменить всю систему воспитания, не затрагивая «неразумных начал» вообще, действуя в одном учебном округе.

Пирогов словно переступил с одной чаши весов на другую.

Пирогов в своем капоте ехал в Киев, за его спиной на Одессу снова натягивали мундир.


В Одессу явился Пирогов — великий ученый, герой Севастополя, пожелавший служить отчизне на поприще просвещения. В Киев явился Пирогов — неугодный царю попечитель Одесского округа, из милости не уволенный и сосланный как бы на исправление в другое место. Для начальства разница огромная.

В Одессе ждали, потом присматривались: что такое ПИРОГОВ?.. По мере того как Пирогов раскрывался, у разных людей рождалось разное к нему отношение. В Киеве уже знали, что такое ПИРОГОВ, по одесскому опыту. В Киеве его встретило не всеобщее ожидание — силы были расставлены заранее. Те, кто ждал, чтобы поддерживать, и те, кто ждал, чтобы противостоять, готовились скрестить оружие. Поэтому в Киеве Пирогов действовал резче, решительнее, чем в Одессе.

В Одессе борьба разгоралась постепенно. В Киеве все было готово для борьбы, не хватало только самого Пирогова. Он явился и сразу принял бой. Он начал стремительно.

«Сразу он все поднял на ноги» — в воспоминаниях Богатинова это звучит неприязненно. Учитель Богатинов — ненавистник Пирогова, лицо, близкое к тогдашнему киевскому генерал-губернатору князю Васильчикову.

Самого князя тоже бесила стремительность нового попечителя. Он раздраженно доносил правительству: «Пирогов, вступив в управление округом, сразу развернул работу в учебных заведениях в прогрессивном духе…»

Пирогов был напорист и неуступчив. В Одессе ему дали почувствовать, что на нем мундир. Что его терпят до поры до времени. Потом предпишут. В конце концов уволят.

Киев — действительно последняя (отчаянная!) попытка Пирогова в стране формы добиться сути. Терять было нечего.

Он не желал укладываться в схему. Разрушал ее. В стране формы разрушал стройность установленной свыше формы.

По схеме попечителю надлежало следить за делами и мыслями гимназистов, студентов, педагогов и профессоров («иметь наблюдение за действиями попечителя» надлежало генерал-губернатору). Пирогов объявил, что роль полицейского соглядатая несвойственна его призванию. Тщательно выкованная цепь рвалась — выпадало звено.

По схеме попечителю надлежало помогать властям разноязыких губерний разделять и властвовать. Пирогов объявил, что «в деле воспитания… национальностей нет, все дети равны». Отстаивал украинский язык в малороссийских школах, «якшался с жидами», не желал ущемлять поляков, а ведь шестьдесят третий год был уже не за горами — год Кастуся Калиновского и Зыгмунта Сераковского. Русские, украинцы, поляки, евреи тянулись к нему — рушилась схема «разделяй».

По схеме Пирогов стоял ближе к верхнему концу государственной лестницы. Имел важную должность и чин штатского генерала. Ему надлежало блюсти свое место и учить подчиненных знать свое.

Пирогов запросто, по-товарищески, обходился с каким-нибудь сельским учителем, всякий мальчишка имел к нему в любое время свободный доступ, полицейский же чиновник, торопившийся доложить о студенческой сходке, по часу дожидался в приемной. Субординация — каркас государства формы. Пирогов нарушал субординацию. Строение могло дать просадку.

Пирогов наживал врагов с невиданной быстротой. Он не умел изменять себе, не хотел казаться. Он был. Речь шла уже не об игре и не о свечах. Киев был последней попыткой.

Попечитель был зван на вечер к генерал-губернатору: «Княгиня желает просить совета у профессора Пирогова». Пришел. Не в мундире, не во фраке. В порыжевшем своем балахоне. Уселся, точно в сельской школе, не в свете, — упрятал зябкие руки в широкие рукава. Помолчал, не вслушиваясь в разговоры. Перебивая общую беседу, спросил:

— Что, княгиня, хотели вы от меня?

— Совета, Николай Иванович. Как воспитать мне своего сына, чтобы с честью носил имя князей Васильчиковых?

— В деле воспитания нет князей Васильчиковых. Здесь все равны, княгиня.

Ушел.

Его с трудом уговорили нанести визит митрополиту Исидору.

— А-а, вот кстати, — заулыбался владыка. — У меня и просьба к вам есть.

— Позвольте узнать, какая?

— Хочу предложить достойнейшего кандидата на вакантную должность цензора — господина Кулжинского, Пирогов вскинул глаза к потолку, припоминая. Ба, Кулжинский! Рутинер. Тискал статейки в «Маяке» — омерзительнейшем из журнальчиков.

Обвел взглядом портреты архиереев на стенах. Сделал два шага назад. Не поклонился. Повернулся.

Ушел.

Гостиная княгини Васильчиковой, урожденной княжны Щербатовой, и покои Киевской епархии стали центрами травли Пирогова.

Еще ступенькою выше стоял министр. Министр прибыл в Киев инспектировать деятельность Пирогова. Пирогов не стал его встречать, как полагалось, на границе округа. В Киеве тоже не стал встречать: была суббота — каждую субботу он уезжал верхом на дачу. Министр, разрушая все схемы, первый нанес визит Пирогову. Прошел пустую переднюю, залу, без доклада вошел в кабинет. Пирогов брился. Увидел министра в зеркале, не оборачиваясь, кивнул, закончил бритье, оделся и повел высокое начальство по гимназии.

Пирогов мастерски наживал врагов. С такой же стремительностью завоевывал друзей.

В переписке Митрофана Муравского находим: «У нас все мерзость, кроме Пирогова. Это человек в полном смысле слова».

Митрофан Муравский отдал жизнь революции. Он постарел в тюрьмах. Там его называли «отцом Митрофаном». В пору пироговского попечительства Муравский вступал на путь борьбы. Его корреспонденты и адресаты тоже были революционерами.

В Киеве тогда действовал, вел пропаганду революционный студенческий кружок. Пирогов не задумывался, видимо, о цели пропаганды, но в содержании ее находил немало справедливого. Один из руководителей кружка прямо писал, что попечитель им «покровительствует».

Когда студенты-революционеры были арестованы, Пирогов всячески старался облегчить их участь: бомбардировал министра просвещения телеграммами с требованием направить в следственную комиссию профессора-юриста; в официальных письмах к начальству перетолковывал показания юношей в выгодном для них духе («крамольные» слова и реплики объяснял как «способ выражения студентов вообще»); наконец, — явно вопреки тому, что от него требовалось, — выдал всем арестованным великолепные характеристики.

Пирогов не был революционером. Но он был благороден, искренен, независим. Этих качеств мало, чтобы стать революционером. Но без этих качеств нет революционера.

Благодаря этим качествам Пирогова орбита его деятельности пересекала орбиту революционного движения. Пирогов не помогал революционерам. Он объективно им способствовал.

Получив донос о распространении герценовского «Колокола» в Бердичеве, Пирогов не мог не сообщить тамошней молодежи об опасности. Знать о готовящемся обыске — и не предупредить…

Пирогов решительно отверг Кулжинского, но не мог отказать в месте способному ученому, который считался неблагонадежным: «Место я вам дам. Моя служба педагогическая, а не полицейская».

В 1859 году Киевский учебный округ объезжал сам Александр II. Полтавский губернатор донес государю на учителя гимназии Стронина. Педагог Стронин ратовал за просвещение народа, за курсы для сельских учителей, за публичные лекции. Это считалось «свободомыслием». Стронина подозревали в связях с Герценом, приписывали ему полтавские корреспонденции в «Колоколе». Это считалось преступлением. Царь распек директора гимназии: «Приберите ваших учителей к рукам». В Киеве не пожелал смотреть университет. Уехал недовольный. Шефу жандармов высказал свои «соображения». Пирогову приказано было разобраться. Полтавский губернатор расписывал, не скупился: «У меня даже письмо от Стронина к Герцену было перехвачено! Да вот как-то затерялось». Пирогов проговорил сухо: «Очень жаль, что затерялось. Без официального документа невозможно мне принять к сведению столь важное сообщение». Разобравшись, Пирогов доложил: «Стронин — одна из лучших голов между педагогами округа». И — словно гусей дразнил! — представил полтавского учителя к ордену.

Арестовали Стронина через год после отставки Пирогова.

Герцен в Лондоне судя по всему читал статьи Пирогова, следил за его деятельностью. Размышляя о воспитании, он писал Огареву, что «теоретическое» или «артистическое призвание» — не более как специальность. Есть в жизни «ширшее назначение» — быть человеком.

Герцен помогал сыну выбрать дорогу в жизни: «Естественно было желать, чтоб ты шел по пути, тяжело протоптанному, но протоптанному родными ногами, — по нем ты мог дойти бы, например, до того, до чего дошел один из величайших деятелей в России — доктор Пирогов, который как попечитель в Одессе, потом в Киеве приносит огромную пользу, что не мешает ему быть первым оператором в России. Но для этого надобно упорно хотеть».

В старинной азбуке XVII века помещен занятный стишок:


Целуйте розгу, бич и жезл лобзайте!

Та суть безвинна, тех не проклинайте!

Розга ум острит, память возбуждает

И волю злую в благу прелагает.




Стишок зазубривали сызмальства и те, кто бил, и те, кто должен был лобзать бич. На том жизнь стояла. Свистели над Россией розги, кнуты, шпицрутены. Пороли всюду: в деревне, в армии, в школе. Порка была деталью государственного механизма. Многим власть предержащим государство казалось немыслимым без порки. На пороге шестидесятых годов, когда заседали комитеты, решали, освобождать ли крестьян и как, все тот же одесский владыка Строганов подавал проекты об усилении телесных наказаний. И в самом деле. Розга и шпицрутены пережили крепостное право. Рабство решились отменить, порку — нет.

Того секли, сего секли — само слово свистело розгой в ушах Пирогова. Засекли студента Сочинского. Нещадно секли рабочих на инструментальном заводе. И профессор Крылов, знаток римского права, говорил по секрету Пирогову, что, будучи вызван в Третье отделение, сидел ни жив ни мертв — слыхивал, секут там и профессоров. Пирогов возмущенно писал из Крыма: во всех армиях, русской, английской, турецкой, «валяют своих солдат розгами».

Отменить розгу в Петербурге и в Крыму было не в пироговской власти.

Назидательные басни исстари твердят: нельзя переломить сразу целый пучок розог, надобно по прутику. Это осторожная житейская мудрость. Чтобы победить большое зло, надо набраться сил и ломать сразу.

С первых же шагов в педагогике Пирогов задумал уничтожить телесные наказания. Это было потруднее, чем пренебречь милостями губернаторши, не захотеть понять, для чего нужно выезжать навстречу министру. Это было потруднее, чем воспламенить сельского учителя, запросто беседуя с ним в его покосившейся избе; потруднее, чем вводить, на удивление властям, товарищеские суды в лицее и устраивать в гимназиях вольные литературные беседы; потруднее, чем проехать лишнюю сотню верст, чтобы распечь пансионское начальство за скверный суп. Телесные наказания были злом узаконенным. Решительно и единолично уничтожить их — значило не только нарушать форму, разрушать схемы. Это уже колебание устоев, изменение «принятых неразумных начал». Но Пирогов ломал по прутику.

В Одессе Пирогов не отменял розгу. Он выступил со статьей против розги и запретил сечь провинившихся в присутствии других детей. Одесское общество было податливо на пироговские начинания. Пирогов переломил один прутик — распорядился не сечь при посторонних, — а перестали сечь вовсе. Получилось неожиданно легко. И снова в «Современнике» Добролюбов энергично одобрял Пирогова.

В Киеве Пирогов действовал круче — решил отменить розгу административно, приказом. Но это только казалось, что ломает весь пучок. На самом деле опять по прутику. Составил комитет для выработки «Правил о проступках и наказаниях». Для обсуждения, утверждения, голосования. В комитет, кроме «пироговцев», попали и те, что считали невозможным не сечь, те, что привыкли сечь, те, что боялись не сечь. Большинством голосов розгу сохранили.

Пирогов всячески ограничил ее применение, подробно объяснил, почему так вышло, что сечь все-таки будут. Главное же — розга как мера наказания в правилах осталась и Пирогов эти правила подписал.

Разговоры о «коллегиальности», «демократизме» и «большинстве голосов», которыми пытались спасти Пирогова его приверженцы, в данном случае некстати. По вопросу о телесных наказаниях могут быть только два решения. Они диаметрально противоположны и несовместимы. Нельзя расстояние измерять пудами. Ограничить телесные наказания уже значит их принять.

Приверженцы «спасали» Пирогова от Добролюбова. В статье «Всероссийские иллюзии, разрушаемые розгами», Добролюбов «очищал себя публичным покаянием» от «ребяческих увлечений» Пироговым. Эпиграф статьи: «И ты, Брут!»

В двадцать раз меньше стали пороть в гимназиях Киевского округа благодаря правилам или в сто раз — это не главное. И точные указания в правилах, за что пороть, а за что ни в коем случае, — тоже не главное. И сожаления, что вот-де никак не удается вывести у нас розгу из употребления, тем более не главное. А главное, что Пирогов «уступил, уступил не в мелочи, а в принципе, уступил в том, против чего решительно и ясно заявлял свое мнение прежде». А главное, что Пирогов говорит: сечь можно. И даже указывает, когда сечь нужно. Сам Пирогов!

Свистят розги на барской конюшне — «Что ж, сам господин Пирогов признает…». Свистят шпицрутены в казарме — «Даже великий Пирогов считает возможным…». И какой-то покрытый мундиром прохвост через десять лет после смерти Пирогова фамильярничал в «воспоминаниях»: любил-де покойник Николай Иваныч всыпать гимназисту горячих по мягкому месту.

Пирогов позаботился о «коллегиальности», подписал правила и вручил врагам свое доброе имя. Его именем прикрывали то, что он ненавидел.

От этой уступки легко проложить мостик к тем «частностям», которые «подправил» Добролюбов еще в «Вопросах жизни». Не изменив «направление общества», не добьешься окончательных решений. Половинчатые решения, по существу, ничего не решают.

Ленин припомнил отступление Пирогова в полемике с либералами: «Пирогов в 1860-х годах соглашается, что надо сечь, но требовал, чтобы секли не безучастно, не бездушно»[6].

Это близко к добролюбовской сатире о гимназисте, который хочет, чтобы высекли его


…не тем сечением обычным,

Как секут повсюду дураков,

А другим, какое счел приличным

Николай Иваныч Пирогов.


Защитники Пирогова замахали кулаками на Добролюбова: как посмел! Но защищали больше себя, чем Пирогова. Добролюбов поднялся против Пирогова ради Пирогова. «В серьезности и горячности тона именно и высказалось то глубокое уважение, которое питал я к г. Пирогову, и то огорчение, которое почувствовал я при виде жалкого факта, допущенного и освященного его авторитетом».

И после «Правил о наказаниях» Пирогов для Добролюбова «честный и правдивый деятель». Добролюбов даже сравнивает Пирогова со сказочным богатырем. Но… только в сказке богатырь один побивает целое войско. Добролюбов признается в ошибке: он «напрасно считал возможным для одного человека победу над мрачною средою, окружающею всех нас… Под давлением нашей среды не могут устоять самые благородные личности; посмотрите — вот одна из лучших, Н. И. Пирогов, — а между тем, с своим комитетом он принужден постановлять законом то, что прежде сам же объявлял несправедливым и диким».

Сквозь галдеж защитников Добролюбов очень трогательно обращается к самому Пирогову: он убежден, что Пирогов поймет его лучше, чем другие. Пирогов злился, оправдывался и — понимал. Одинокий богатырь, пытавшийся побить целую армию.

Случается, и один в поле воин. Но один не выигрывает войны.



Кампания шла к концу. Армия противников Пирогова наступала уверенно и планомерно. Сотни людей сочувствовали Пирогову, разделяли его взгляды. Но сочувствовать и даже подражать — это не бороться. Пирогов не имел возможности сколотить войско. Общественное мнение не могло заменить осадных орудий. Побеждала сила.

Антипироговский фронт был насыщенным огневыми средствами и протяженным. Правым флангом был Петербург. В Зимнем дворце сидел царь, хмурился при одном упоминании о киевском попечителе. Вспыхивал, читая доклады о пироговской деятельности, твердил: «Красный». На левом фланге скрежетал зубами доверенный генерал-губернатора учитель Богатинов (мундир темно-синего сукна, пуговицы чеканные): «И не выпорешь ученика без «Правил»… Дожили…» В центре князь Васильчиков бил залпами: «вредное направление», «дух непокорности», «пренебрежение к власти и закону», «нарушение общественного спокойствия». Князь был хороший стрелок: в прицеле держал Пирогова, траектория снарядов проходила через Петербург.

Киев был последней попыткой. Пирогов искал «сути», где только мог, старался прорвать фронт «видимости» и «формы».

Он разрабатывал проекты университетской реформы, предлагал уничтожить мундир, устранить полицейский надзор за студентами, а главное — сделать свободным вход в университет. По проекту Пирогова крестьян следовало принимать в университет без экзаменов. Царь узнал о проекте, вспыхнул, долго не мог успокоиться. За обедом раздраженно швырнул на стол салфетку: «Тогда будет столько же университетов, сколько кабаков!» Приближенные сокрушенно кивали головами: ох уж этот Пирогов!

Осенью 1859 года на Подоле в Киеве открылась первая воскресная школа. Пирогов докладывал министру: студенты-де «в видах человеколюбия» пожелали бесплатно обучать ремесленников и «другого рабочего класса людей». Пирогов хитрил: вроде бы спрашивал разрешения, но докладывал, когда школа уже открылась.

Учиться шли дети и взрослые. С первого дня школа была битком набита. Преподавали не только студенты — педагоги, офицеры, литераторы, профессора. Пирогов писал: «Учителя одушевлены рвением учить, ученики — охотою учиться».

Пожалуй, ни одна идея Пирогова не рванулась так стремительно вширь. Воскресные школы росли как грибы. В Петербурге и Москве, в Саратове и Пскове, даже в далеком Троицкосавске Кяхтинского градоначальства. За год в тридцати городах открылось шестьдесят восемь школ. За три года — триста.

Воскресными школами в Киеве руководил по просьбе Пирогова профессор Платон Васильевич Павлов. Позже Павлов поддерживал такие школы в Петербурге и за публичную речь угодил из столицы в тихий лесной городок Ветлугу.

Профессора Пирогов и Павлов видели в воскресных школах средство просвещения народа. Некоторые из студентов-учителей видели в воскресных школах место политической агитации. Митрофан Муравский и его товарищи тоже там преподавали. В письме к Муравскому один из друзей радуется: «Ура! Ура! Митрофан Данилович! Поздравляю с открытием вечерних школ! Душевно рад, что вы у брега!»

Попечитель знал об «эксцентричности» (он так хотел это называть) тех «личностей, которым воскресные школы обязаны своим учреждением», однако считал, что просвещению народа это не помешает. Генерал-губернатор, не знакомый с Муравским и не читавший его переписки, тем не менее предлагал «установить строгий надзор за воскресными школами, чтобы обучение в них соответствовало желаниям и видам правительства». Князю Васильчикову нельзя отказать в известной прозорливости. Пирогов опять-таки объективно способствовал революционному делу.

Дуэль Пирогова с генерал-губернатором велась своеобразно. Из Киева в Петербург тянулись два параллельных потока писем. Князь пугал неблагонадежностью воскресных школ. Пирогов отстаивал их просветительную роль. Министр народного просвещения Ковалевский Евграф Петрович был не из решительных, да и что он мог предпринять — ждал царской воли. Царь был против всяких школ для народа, кроме духовных. И против Пирогова. Он счел за благо и школы закрыть и Пирогова уволить.

Приличия, правда, были «соблюдены»: сперва отставили Пирогова, потом прикрыли школы — его детище.

Пирогов пишет обстоятельные трактаты, чуть ли не научно доказывает пользу воскресных школ. А в Петербурге составляют высочайшее повеление о «совершенном закрытии всех воскресных школ», ибо «положительно обнаружено в некоторых из них, что под благовидным предлогом распространения в народе грамотности люди злоумышленные покушались в этих школах развивать вредные учения, возмутительные идеи, превратные понятия о праве собственности и безверие».

Пирогов ездит по округу, действует, борется, всякий день успевает наработать за год. А в Петербурге на его докладах пишут: «Отложить до назначения нового попечителя».

Пирогов не желает уходить сам. Он ждет, «пока с ним простятся или не заставят его проститься». А в Петербурге как раз очень торопятся с ним проститься! Уже за два месяца до увольнения Пирогова в негласной министерской переписке сообщается, что он «будет отставлен через несколько дней».

В голове Пирогова теснятся проекты и планы; засыпая, он думает о многих делах, которые завтра никак нельзя позабыть. А известный литературный деятель академик Никитенко заносит в дневник: «Ребиндер тоже просил моего совета, кого бы определить на место Пирогова, которого решительно не хочет государь».

Князь Васильчиков без обиняков доносил шефу жандармов: «Тайный советник Пирогов не может оставаться долее попечителем Киевского учебного округа без опасения пагубных последствий для страны». В письме министру просвещения князь объяснял: «Пирогов слишком настойчиво преследует мысль прогресса».

В начале 1861 года во «всеподданнейшем» докладе царю Васильчиков писал: «Студенты университета св. Владимира требуют особенного наблюдения: между ними заметен дух вольнодумства и стремление заводить партии, не чуждые парламентских замыслов… В учениках гимназии тоже заметно вольнодумство и легкомыслие… Попечителем учебного округа были приняты меры, которые не соответствовали характеру населения и могли не парализовать, но некоторым образом питать вредное направление молодежи…» Александр II возмущенно начертал на полях: «Ни с чем не сообразно и показывает всю неосновательность попечителя».

Незадолго до увольнения придворные покровители пытались помирить Пирогова с царем. Повод для свидания был избран не лучший — совещание попечителей, созванное для предотвращения студенческих волнений. Пирогов добивался свобод, царь надеялся на полицию.

Великая княгиня Елена Павловна намекала Пирогову на новые должности, просила только «получить доверие государя». Во время аудиенции соглашаться и благодарить.

Царь одновременно принимал Пирогова и попечителя Харьковского округа Зиновьева. Пирогов описал это свидание: «Представлялся государю и великому князю. Государь позвал еще и Зиновьева и толковал с нами целых 3/4 часа; я ему лил чистую воду. Зиновьев начал благодарением за сделанный им выговор студентам во время его проезда через Харьков, — не стыдясь при мне сказать, что это подействовало благотворно. Жаль, что аудиенция не длилась еще 1/4 часа; я бы тогда успел высказать все, — помогло ли бы, нет ли, — по крайней мере с плеч долой». Пирогов был высочайше уволен с поста попечителя 18 марта 1861 года. «По расстроенному здоровью».


Из таинственных днепровских глубин вынырнул древний Киев и замер над рекою — зеленый, весенний, праздничный. В розовом закатном воздухе, так и кажется, гулко ударят и весело загомонят колокола. Но вечер тих.

Чинно, торжественно прогуливаются в парке над Днепром киевляне — «цвет города». Чинно раскланиваются встречаясь. Все в порядке: ни пылинки на мундирах, все пуговицы застегнуты. Недовольно косятся на гимназиста в фуражке набекрень, на студента с открытым воротом. Это «пироговские остатки», их надобно еще искоренять. Учитель Богатинов писал: «Но долго еще посеянное им приносило горькие плоды». Нарушая чинные размышления, встает в памяти фигура попечителя в сюртуке-капоте, простецком картузе и пыльных сапогах. Без Пирогова Киев стал тише.

Пирогова провожали торжественно. Однако проводы были форма, видимость. Суть была в том, что осталось.

Пирогов не содрал с общества мундир, не воспитал новое общество. Это было не в его силах.

Но остались воспламененные им. Те, кто принял из рук Пирогова его дело. Те, в ком зажег он страсть к просветительству и просвещению. Угольками костров светились, раскиданные в ночи.

В Киеве было тихо.

Гудел в Лондоне «Колокол» Герцена: «Отставка Н. И. Пирогова — одно из мерзейших дел России дураков против Руси развивающейся».

Воспламененные Пироговым шли вперед с новой Русью, развивающейся.

Мундиры чинно гуляли над берегом. Торжественно вышагивали друг за другом по бесконечному кольцу аллей.

А мимо несла свои воды река, могучая, вечно новая. Вперед и вперед.

Загрузка...