Глава 3. Опасные игры Пильняка


Бернгард Вогау по материнской линии был родом из купцов, выходцев из города Вогау, что находится в Тюрингии. В прежние века еврейские переселенцы из Германии и Польши брали себе фамилии по названиям всей страны или городов, где прежде проживали – так появились Германы, Тиктины и многие другие. Московские Вогау даже удостоились дворянского звания за свой вклад в развитие промышленности России.

Сын купца тоже намеревался стать коммерсантом, даже успел закончить экономическое отделение Московского коммерческого института. Но то ли революция вынудила переменить профессию, поскольку коммерция утратила прежнюю свою привлекательность, то ли появилось неудержимое желание писать. Ещё в 1911 году, за два года до поступления в институт, он сделал следующую запись в дневнике:

«Хочется начать в этом году выступать на литературном поприще – пора уж! Выйдет ли из меня писатель? Дай-то бог!.. Что ж дал мне – десятый год? Много работал, много прочел, в этом году была напечатана моя одна вещь… Стало понятно все окружающее, и это все – скучно… разочаровался…»

Сомневаюсь, что семнадцатилетнему юноше стало всё понятно, ну а разочарование вполне естественно для такого возраста, когда нередко случаются любовные неудачи. Скорее всего, именно желание добиться популярности среди читающей публики, обратить на себя внимание милых дам стало определяющим в его увлечении литературой.

С 1915 года, когда в журналах появились первые его рассказы, он стал называть себя Борисом Пильняком – прежние имя и фамилия для русской литературы не очень подходили. Об этом и пишет в дневнике: «Между прочим, теперь я не Бор. Вогау, а – Бор. Пильняк».

В 1917 году наконец-то в личной жизни Вогау-Пильняка происходит долгожданное событие, женитьба, о чём он спешит сообщить своим родным:

«Дорогие мои мамынька, папынька и Нина! 30-го числа было, в страшную грозу, с громом и градом, на погосте Старки, что около Черкизова, мое венчание, после которого Марийка стала Вогау, но не Соколовой…»

В Европе идёт кровавая, страшная война. В Петербурге, по сути, двоевластие, как раз в эти дни большевики предприняли попытку свергнуть Временное правительство. Ну а Борису совсем не до того – к счастью, на войну он не попал из-за плохого зрения. В январе 1918 года он пишет Алексею Чернышёву, в недавнем прошлом редактору журнала для начинающих писателей, где Пильняку удалось напечатать первые рассказы:

«В Коломне у нас – голодные будни. Я местными большевиками зачислен в "контрреволюцию" и новый год встречал – в тюрьме, был арестован, и по поводу меня поднимался даже вопрос – не расстрелять ли?».

На этот раз повезло, и Пильняк продолжает писать рассказы, заводит знакомства с писателями, а с наступлением дачного сезона помогает им подыскать комнату в окрестностях Коломны. Как ни странно, он всё ещё надеется, что коммерческое образование может пригодиться и усердно готовится к экзаменам. Впрочем, ничто человеческое и ему не чуждо, о чём он пишет своему приятелю:

«Ездил в имение к товарищу, пил коньяк и играл в шахматы… спорил о черте и литературе, курил и ходил гулять в компании с дамами "ах, не тронь меня!"… В воскресенье, кажется (вместо 2-го мая), буду справлять именины, приедут гости из Москвы».

А в это время в Москве и Петрограде ЧК разоружает анархистов, отряд полковника Дроздовского уже выбил большевиков из Новочеркасска, восставшие казаки под руководством генерала Краснова заняли Ростов-на-Дону, совсем недолго осталось до мятежа левых эсэров и кровавой резни в Рыбинске и Ярославле. Похоже, Пильняку нет до всего этого никакого дела. Вот чем он занимался весной 1919 года:

«В феврале ездил за хлебом мешочником в Кустаревку, Тамбовской губ. В мае ездил за хлебом в Казань и удирал оттуда на крыше поезда от чехословаков. Муки, все же, привез на полгода. Летом состоял членом коммуны анархистов в Песках, пока анархисты не перестрелялись. Летом впервые начал писать о революции. Осенью ездил "полторапудником" за хлебом в Пензенскую губ. Муку получил в комбеде. Зиму и осень 18-19 гг. в Коломне прожил, к экзаменам читал, писал рассказы, нигде не служил, пил рыбий жир».

Пока Пильняк пытался что-то сочинять о революции, ничего в ней не понимая, его будущий коллега Андрей Платонов писал фронтовые очерки для местной воронежской газеты, затем работал помощником машиниста на воинских эшелонах, служил в железнодорожном отряде рядовым стрелком.

Настал 1920 год, а Пильняк всё ещё мается в Коломне:

«Прошла целая зима, а я все треплюсь… В Коломне сыпной тиф, мы живем на вулкане. Продовольствие гнуснеет. Нет керосина. Читаю поэтому Тургенева, – плохой писатель».

Отношение к Тургеневу – это личное дело Пильняка. Не исключено, что неприязнь могла стать следствием отсутствия керосина или появилась по ещё какой-нибудь уважительной причине. Однако настроение писателя переменчиво, и вот уже он пишет Брюсову:

«Я – молод, здоров, силен и вынослив, и, если бы я был против Республики, я плавал бы сейчас по Черному морю: – это основа моего отношения к Республике и моих ощущений. Мне никто не имеет права сказать, что он больше меня любит и понимает Россию. Революция – благословенна. Но – то мещанство, глупость, довольство, четверть фунта хлеба около красного стяга (все то же мещанство) – табак не по моему носу. Меня возмущает лакейство этих дней».

И в этих строках всё больше о себе родимом – «мои ощущения», «моё отношение», «мне никто не имеет права сказать», не говоря уже о «табаке не по моему носу».

Только в апреле следующего года Пильняк покидает опостылевшую Коломну и направляется в Петроград. Самое главное для начинающего писателя – найти себе влиятельных покровителей в столице. Борису Пильняку это удаётся – он знакомится с Горьким и Луначарским, но особенно близкие отношения установились у него с редактором журнала «Красная новь», старым большевиком Воронским. Всё больше рассказов Пильняка печатают в журнале, и даже в «Правде» появляется хвалебная статья, о чём он и сообщает своему приятелю: «3/4 моих вещей не могут (!) выйти в России, а в "Правде" меня… хвалят!» Как эти «три четверти вещей» сочетаются со словами Пильняка о том, что он за республику, что революция благословенна – в этом ещё надо разобраться. Однако же хвалят его, хвалит и нарком просвещения товарищ Луначарский: «Если обратиться к беллетристам, выдвинутым самой революцией, то мы должны будем остановиться прежде всего на Борисе Пильняке, у которого есть свое лицо, и который является, вероятно, самым одаренным из них».

Что уж тут говорить, если даже Сталин с одобрением отозвался о романе «Голый год», опубликованном в 1922 году, упомянув его в лекции «Об основах ленинизма»:

«Кому не известна болезнь узкого практицизма и беспринципного делячества, приводящего нередко некоторых "большевиков" к перерождению и к отходу их от дела революции? Эта своеобразная болезнь получила свое отражение в рассказе Б. Пильняка "Голый год", где изображены типы русских "большевиков", полных воли и практической решимости, "фукцирующих" весьма "энегрично", но лишенных перспективы, не знающих "что к чему" и сбивающихся, ввиду этого, с пути революционной работы».

Довольно точно исходные мотивы автора «Голого года» описывает филолог Дмитрий Фёдоров:

«Для него большевики "из русской рыхлой, корявой народности – лучший отбор". Их селекция в "людей особого склада" "произошла на почве восстания воли" – решительного разрыва с милосердием, состраданием, жалостью к человеку, религиозностью, смирением, всечеловечностью, что Ф. Ницше называл "моралью рабов", а Н. Бердяев – органичными "свойствами русской души"… Обезличивание личности путем ее превращения в функциональный винтик революционного механизма возводится Б. Пильняком в степень героической самоотверженности назойливым лейтмотивом: "Энегрично фукцировать". Вот что такое большевики!»

Можно ли после этого говорить о том, что Борис Пильняк понял революцию? Если понял, то по-своему, и это совсем не то понимание, к которому в ранних своих рассказах пришёл Андрей Платонов. У Платонова больше доброты, любви к простым людям, а в словах Пильняка то и дело сквозит издевка над их невежеством. Вот и Троцкий поначалу не считал его даже «попутчиком», что следует из его записки в Секретариат ЦК:

«Мы несомненно рискуем растерять молодых поэтов, художников и пр., тяготеющих к нам… Уже сейчас выделить небольшой список несомненно даровитых и несомненно сочувствующих нам писателей, которые борьбой за заработок толкаются в сторону буржуазии и могут завтра оказаться во враждебном нам лагере, подобно Пильняку».

Желанием большевиков перетянуть талантливых молодых писателей на свою сторону можно объяснить предоставленную Пильняку возможность посетить Эстонию и Германию. Помимо налаживания контактов с зарубежными издателями Пильняк встречался там с представителями эмиграции. Считается, что эти встречи повлияли на решение Алексея Толстого и некоторых других писателей возвратиться на родину, в Россию.

Вернувшись домой, Пильняк занимается организацией литературного альманаха «Круг». Однако не всё так гладко в его карьере – внезапно возникла проблема с публикацией сборника рассказов. И тут за Пильняка вступается товарищ Троцкий – снова он пишет записку в Секретариат ЦК:

«Предлагаю немедленно поставить на разрешение Политбюро вопрос о конфискации, наложенной на книгу Пильняка "Смертельное манит". Ни по содержанию, ни по форме эта книга ничем не отличается от других книг Пильняка, которые, однако, не запрещены и не конфискованы… В отношении автора к революции та же двойственность, что и в "Голом годе". После того автор явно приблизился к революции, а не отошел от нее. В согласии с уже состоявшимся решением ЦК по отношению к авторам, развивающимся в революционном направлении, требуется особая внимательность и снисходительность».

На чём основан вывод Троцкого, будто Пильняк приблизился к революции – это осталось неизвестно. Возможно, доказательством послужило возвращение Пильняка в Россию из загранкомандировки. А через год Пильняка снова отправляют за границу – на этот раз он едет в Англию. Знакомство с этой страной вызвало у Пильняка вполне естественное желание – достигнуть такого положения в обществе, чтобы иметь возможность путешествовать по белу свету. И чтобы везде его встречали на «ура!». Об этом и пишет своему приятелю: «В Россию из Англии я приехал в настроении хмуром, – я видел английскую культуру и дома решил делать только одно: работать, писать».

Но пишет не только он, пишет и его покровитель, прекрасно разбирающийся в литературе. В 1923 году Лев Троцкий публикует книгу «Литература и революция», в которой есть целая глава, посвящённая Борису Пильняку:

«Пильняк очень метко и остро наблюдает осколочный быт наш; в этом сила его; он реалист. Сверх этого он знает и об этом своем знании заявляет, что Россия озонируется, что в ней и с ней происходят прекрасные муки рождения; что в суматохе вшей, брани, мешочников совершается величайший в истории перевал. Знает же это Пильняк, раз открыто заявляет. Но в том и беда, что только заявляет, как бы даже противопоставляя эти свои заверения живой и жестокой подлинности быта. Он не отвращается от революционной России, наоборот, приемлет и даже по-своему возвеличивает, но декларативно; художественно же оправдать не может, ибо идейно не охватывает».

Что ж, для «попутчика», как называют официально Пильняка, такое состояние вполне естественно – одни лишь декларации в защиту революции, а пишет совершенно о другом. Приемлет он революционную Россию только потому, что другого не дано, а высказать своё негативное отношение к большевикам просто не решается. Троцкий наверняка это понимает, но в своих выводах не столь категоричен:

«Потомки будут говорит о "прекраснейших днях" человеческого духа. Прекрасно: но место самого Пильняка в этих днях? Смутно, туманно, двойственно. Не оттого ли Пильняк как бы дичится явлений и людей, которые строго определяют и осмысливают совершающееся? Пильняк обходит коммунистов, чаще всего – с уважением, чуть-чуть холодно, иногда с симпатией, но обходит. Вы почти не видите у Пильняка революционера-рабочего, и главное – глазами его автор не глядит и не умеет взглянуть на совершающееся».

Троцкий здесь выдаёт желаемое за действительное. На мой взгляд, Пильняк «взглянуть на совершающееся» глазами революционера не желает. Большевик – это совершенно чуждый ему человек, это обезличенные «кожаные куртки» и не более того. Но Троцкий оставляет приоткрытой дверь для будущего классика:

«Пильняк – писатель молодой, но всё же не юноша. Он вошел в самый критический возраст. И большой опасностью тут является преждевременная, так сказать, скоропостижная маститость: еще не перестал быть подающим надежды, как уже стал оракулом. Пишет, как оракул: и по многозначительности, и по темноте, жречески намекает, учительствует, а ему надо учиться и учиться, ибо концы с концами у него не связаны не только общественно, но и художественно… Талантлив Пильняк, но и трудности велики. Надо ему пожелать успеха».

Весьма образно, следуя собственному неподражаемому стилю, оценил потенциальные возможности популярного писателя Виктор Шкловский:

«Узнав (из вещей), что в Пильняке немецкой крови наполовину и что он ел в детстве немецкие печенья, думаю, что в основе он немец, желающий быть добрым малым и хорошим товарищем… Куда пойдет Пильняк? Идейно он, может быть, будет вращаться вокруг невидимой оси русской революции. В вопросах же мастерства его основной прием как будто оказывается легко разгадываемым. Вряд ли на нем можно работать долго… Из бессвязности стянутых за волосы (бороду) кусков он создал свой стиль. Л. Д. Троцкий… как-то писал, правда, от лица "доктора": "…ненормальность становится нормой, когда ее подхватывает поток развития и закрепляет в общую собственность".

Не обошёл вниманием известного писателя литературовед Пётр Коган, ставший позднее президентом Академии художественных наук:

«Писатель нервный, писатель беспорядочных, моментальных снимков, художник каких-то бьющих в глаза мельканий. Пильняк обращен к прошлому скорее, чем к будущему. Его взору открыты не столько кожаные куртки, люди со стальной волей, без колебаний в душе идущие к цели, сколько искалеченные остатки прошлого, раздавленные беспощадным колесом истории, обломки знатных фамилий, потерпевшие крушение интеллигенты, неврастеники и алкоголики, ищущие спасения в угаре мистических половых одурений».

О литературном стиле Пильняка сказано очень верно. Но тут уж ничего не поделаешь – как правило, изменить собственный характер, сколько ни старайся, не удастся никому. Было бы странно, если бы Пильняк писал как Лев Толстой – скорее уж тут чувствуется влияние Платонова, однако Андрей Платонович, по счастью, не был привержен к «моментальным снимкам» и «мельканиям».

Видимо, большая нужда была в талантливых писателях, если прощали Пильняку и идейную невыдержанность произведений, и заблуждения, которые старались попросту не замечать. Пильняк успел побывать в Японии и в Соединённых Штатах, описав позже впечатления от путешествий в книгах «Корни японского солнца» и «О'кэй».

Насколько справедливо то, что Пильняк писал о дальних странах, не берусь судить. Что же касается его восприятия русских, всей России, то ещё в 1923 году в повести «Третья столица» Пильняк вложил в уста своего героя следующие слова:

«Ложь всюду, в труде, в общественной жизни, в семейных отношениях. Лгут все, и коммунисты, и буржуа, и рабочий, и даже враги революции, вся нация русская. Что это? Массовый психоз, болезнь, слепота?»

Увы, объяснение этому явлению в повести дано невнятное и маловразумительное. Пильняк так и не нашёл ярких образов, которые позволили бы выразить отношение к происходящему в России, как это сделали Булгаков в «Собачьем сердце» и Олеша в «Зависти». Возможно, ему так нравилось положение «приближающегося к революции попутчика», что не хотелось без особой надобности рисковать.

Попытка написать правду, или по крайней мере то, что ему казалось наиболее близким к истине, была предпринята в «Повести непогашенной луны», посвящённой судьбе командарма Гаврилова, в котором читатель без труда угадывает черты Михаила Фрунзе. В 1926 году редактор «Нового мира» Вячеслав Полонский согласился напечатать эту повесть, интрига которой основана на предположении, будто Фрунзе был убит на операционном столе по приказу Сталина. Вот как писал об этом сын писателя Борис Андроникашвили-Пильняк:

«В книге "М. В. Фрунзе. Воспоминания друзей и соратников"… мы находим по крайней мере в трех местах подтверждение выдвинутой Пильняком версии. Ближайший друг и сподвижник Фрунзе И. К. Гамбург свидетельствует о нежелании Фрунзе ложиться на операцию по поводу язвы и то обстоятельство, что он делает это по приказу партии и даже самого Сталина. Совпадение отдельных реплик говорит о том, что Борис Андреевич получил материал от ближайшего окружения Фрунзе, т. е. повесть в основе своей документальна».

Впрочем, в предисловии к повести Пильняк для вида сообщает, что Фрунзе совершенно ни при чём:

«Фабула этого рассказа наталкивает на мысль, что поводом к написанию его и материалом послужила смерть М. В. Фрунзе. Лично я Фрунзе почти не знал, едва был знаком с ним, видел его раза два. Действительных подробностей его смерти я не знаю – и они для меня не очень существенны, ибо целью моего рассказа никак не являлся репортаж о смерти наркомвоена. Все это я нахожу необходимым сообщить читателю, чтобы читатель не искал в нем подлинных фактов и живых лиц».

Пильняк здесь слегка лукавит, намекая, будто сам всё выдумал. Гораздо честнее написать, что сюжет повести основан был на слухах, а слухи недалеки бывают от реальности. Источником информации об обстоятельствах смерти Фрунзе мог быть Леонид Серебряков, близко знакомый с Феликсом Дзержинским, работавший его заместителем в наркомате путей сообщения. Александр Воронский и Пильняк были частыми гостями в семье Серебряковых. Однако в этой версии смерти Фрунзе не всё так очевидно, как может показаться поначалу.

Начнём с того, что в те годы в высшем руководстве партии шла борьба за власть между Сталиным и Троцким. В начале 1925 года Сталину удалось ограничить власть Троцкого, сместив его с поста председателя Реввоенсовета и назначив на его место Михаила Фрунзе. По этому поводу Троцкий позже написал: «Я уступил пост без боя… чтобы вырвать у противников орудие инсинуаций насчет моих военных замыслов». Не суть важно, почему он уступил, поскольку гораздо интереснее понять, с какой стати Сталин, едва назначив Фрунзе на ответственный пост, решил от него избавиться. Этому нет логического объяснения, хотя даже Василий Аксёнов в «Московской саге» придерживался этой версии.

Но вот прошло немало лет, стали доступны прежде закрытые архивы, и тут вдруг выяснилось, что сам Фрунзе настаивал на операции, видимо, слишком много неудобств доставляла ему эта язва. Вот что он писал жене: «Я всё ещё в больнице. В субботу будет новый консилиум. Боюсь, как бы не отказали в операции».

Поскольку версия о преднамеренном убийстве рухнула, хотелось бы понять, в чём же причина появления подобных слухов. Тут следует учесть, что Воронский и Серебряков принадлежали к «левой оппозиции», которая группировалась вокруг Троцкого. Да и сам Пильняк, хотя и был далёк от политики, испытывал благодарность к Троцкому за его поддержку. А весь этот скандал, даже намёк на причастность Сталина к убийству Фрунзе давали шанс Троцкому удержать свои позиции во власти. Как известно, и это ему не помогло – через несколько месяцев Троцкий был выведен из Политбюро.

Пильняк оказался марионеткой в сложной политической игре. После того, как повесть запретили к публикации по решению Политбюро, нужно было найти «крайнего». Дочь Александра Воронского вспоминала:

«Когда автора стали официально спрашивать… он, очевидно испугавшись, сказал, что повесть в таком плане посоветовал написать ему Воронский. А поскольку все это происходило в разгар борьбы с оппозицией, вопрос разбирался в "высших сферах", и вся тяжесть обвинения пала на моего отца».

Скорее всего, так оно и было – написать повесть посоветовал Воронский. Ему могли быть известны многие реальные обстоятельства неудачной операции от членов комиссии по похоронам, в которой он состоял и сам. Идея возникла позже, возможно, в разговоре с Троцким. Ну а когда Пильняк эту повесть написал, редактор «Красной нови», желая отвести подозрения от себя, под каким-то предлогом отказался от публикации, в результате чего автор обратился в «Новый мир». Однако до читателей повесть так и не дошла, поскольку весь тираж журнала был конфискован. Кстати, на автора идеи указывает и такой факт: Пильняк посвятил повесть именно Воронскому.

В мае 1926 года Политбюро приняло специальное постановление:

«Признавая, что "Повесть о непогашенной луне" Пильняка является злостным, контрреволюционным и клеветническим выпадом против ЦК и партии, подтвердить изъятие пятой книги "Нового мира"… Констатировать, что вся фабула и отдельные элементы рассказа Пильняка "Повесть о непогашенной луне" не могли быть созданы Пильняком иначе, как на основании клеветнических разговоров, которые велись некоторыми коммунистами вокруг смерти тов. Фрунзе, и что доля ответственности за это лежит на тов. Воронском. Объявить тов. Воронскому за это выговор».

Только после того, как запретили печататься в литературных журналах, Пильняк сообразил, в какую передрягу он попал. Срочно нужно было оправдаться, предложить властям приемлемое объяснение, покаяться в грехах. Вот что он написал председателю Совнаркома Рыкову:

«Я пишу Вам по поводу моей повести о "Непогашенной луне", получившей столь печальную для меня известность… Никак я не ожидал той судьбы, которая постигла этот рассказ, ибо все мои симпатии были на стороне героев-партийцев и злобствовал я только против врачей… Ввиду того, что в рассказе были места, дававшие повод считать, что рассказ посвящен смерти т. Фрунзе, редакцией "Нового мира" было предложено мне написать предисловие, что я и выполнил… Я вижу, что появление моего рассказа и напечатание его – суть бестактности. Но поверьте мне, что в дни написания его ни одной такой мысли у меня не было… Я прошу Вашей помощи в том, чтобы я мог быть восстановлен в правах советского писателя».

Известна резолюция Сталина на этом письме: «Пильняк жульничает и обманывает нас». До более жёстких выводов дело не дошло, поскольку, судя по всему, Сталин понимал, что Пильняк всего лишь пешка в той игре, которую вёл Троцкий.

Тем временам провинившийся писатель развил бурную активность. Одно за другим он пишет покаянные письма. Вот, например, фрагмент из письма в редакцию «Нового мира»:

«Я никак не ожидал, что эта повесть сыграет в руку контрреволюционного обывателя и будет гнуснейше им использована во вред партии, ни единым помыслом не полагал, что я пишу злостную клевету, сейчас я вижу, что мною допущены крупнейшие ошибки, не осознанные мною при написании».

Как может обыватель использовать повесть Пильняка во вред большевикам, можно лишь догадываться. Но получается так, что, написав повесть, Пильняк всего лишь совершил ошибку, а главный вред – от обывателя. Если он конечно повесть прочитал. Тут изворотливости писателя можно только позавидовать.

В письме главному редактору «Известий» Пильняк пытается отмежеваться от «левой оппозиции»:

«Мне известны разговоры о том, что повесть была инспирирована оппозиционерами. Я отрицаю это: я не знаю, была ли уже оппозиция в декабре прошлого года, когда повесть создавалась, – во всяком случае, мне о ней ничего не было известно».

Что удивительно, подробности случившегося с Фрунзе, тщательно скрываемые от широкой публики, известны писателю в деталях, а полемические статьи, которые ежедневно публикуются в газетах, ему вроде бы некогда читать.

Несколько месяцев прошли, как принято говорить, в напряжённом ожидании. Не исключено, что Пильняк пожалел, что пренебрёг профессией экономиста. Но то ли он оказался очень уж настойчивым, то ли после исключения Троцкого из Политбюро стал не опасен. В итоге Сталин смилостивился, решив, что полгода «карантина» для Пильняка вполне достаточно. Очередное постановление о Пильняке было принято в январе 1927 года:

«В связи с напечатанием в № 1 "Нового мира" за 1927 г. письма Б. Пильняка считать возможным отменить решение ПБ от 13 мая 1926 г. (пр. № 25, п. 22, подпункт "д") о снятии Пильняка со списков сотрудников журналов "Красная новь", "Новый мир" и "Звезда"».

Для Пильняка жизнь снова возвратилась в прежнее русло. Вот что через два года после цитированных мной покаянных писем сообщал Борис Пастернак в письме к своей сестре:

«Раз уж взявшись за перо, хочу рассказать тебе о Пильняке… Ты, вероятно, знаешь, что в числе четырех-пяти наших писателей у него – мировое имя, что он переведен на много языков и, может быть, даже видела или могла видеть в витрине "Das nackte Jahr"… Мы часто ездим к нему в Петровский парк, где у него чудесный небольшой коттедж, великолепный дог, привезенный из Египта, хороший подбор старинных книг, мебель красного дерева…»

Однако Сталин не забыл «клеветнического выпада» и продолжал внимательно следить за творчеством писателя. Видимо, всё ещё нуждался в литераторах-попутчиках, изредка как бы подстёгивая их своей критикой. Досталось и Пильняку в ответе Сталина коммунистам РАПП в феврале 1929 года:

«Возьмите, например, такого попутчика, как Пильняк. Известно, что этот попутчик умеет созерцать и изображать лишь заднюю нашей революции. Не странно ли, что для таких попутчиков у вас нашлись слова о "бережном" отношении, а для Б.-Белоцерковского не оказалось таких слов?»

Вождь как в воду глядел, хотя в это время он ещё не знал, что повесть Пильняка «Красное дерево» издана без ведома властей в берлинском издательстве «Петрополис». Что тут поделаешь, за всем не уследишь. Уж так случилось, что повесть популярного российского автора издали не в СССР, а почему-то за границей – да мало ли какие соображения были у писателя. Проблема в том, что в этой небольшой повести, посвящённой жизни провинциального городка, показана весьма неприглядная картина советской действительности, не оставляющая никакой надежды на лучшую жизнь в обозримом будущем. По сути, и здесь Пильняк словно бы вновь следует за мыслью Троцкого: революция пошла не тем путём, революция переродилась.

Когда информация об этом издании дошла до руководства, начался скандал. Достаточно привести лишь некоторые заголовки в газетах: «Советская общественность против пильняковщины», «Об антисоветском поступке Б. Пильняка», «Писатели осуждают пильняковщину», «Уроки пильняковщины», «Против пильняковщины и примиренчества с ней». Ильф и Петров написали на эту тему фельетон, опубликовав его в журнале «Чудак». Даже Маяковский не сдержался, выразив своё отношение к поступку коллеги по писательскому цеху:

«К сделанному литературному произведению отношусь как к оружию. Если даже это оружие надклассовое (такого нет, но, может быть, за такое считает его Пильняк), то все же сдача этого оружия в белую прессу усиливает арсенал врагов. В сегодняшние дни густеющих туч это равно фронтовой измене».

Пильняк снова попытался сыграть в опасную игру – декларируя свою лояльность большевистской революции и признавая «крупнейшие ошибки», продолжал писать совсем не то, что требовала власть. Но снова эта попытка оказалась неудачной – покаяние на диспуте «Писатель и политграмота» не помогло, и Пильняк был отстранён от руководства Всероссийским Союзом писателей.

Опять пришлось оправдываться – Пильняк пишет письмо в «Литературную газету»:

«О том, что "Красное дерево" появилось в "Петрополисе", я узнал только тогда, когда получил книгу,– причем: в проспекте „Петрополиса", этого издательства берлинских белогвардейцев, как определяет Волин, я прочитал, что там изданы книги моих товарищей по советской литературе, а именно – Вас. Андреева, Веры Инбер, В. Каверина, Н. Никитина, Пант. Романова, А. Толстого, К. Федина, Ю. Тынянова, А. Сытина и др. – и не нашел ни одного имени беллетристов-эмигрантов. Позднее "Красного дерева" в этом же издательстве появился "Тихий Дан" Шолохова. Список приведенных авторов не родил во мне мысли, что я попал "в контакт с организацией, злобно-враждебной Стране Советов"… Я чувствую себя в атмосфере травли. В таких обстоятельствах оправдываться трудно и работать еще трудней, но тем не менее: будучи одним из зачинателей советской литературы, издав первую в РСФСР книгу рассказов о советской революции, – я хочу и буду работать только для советской литературы, ибо это есть долг каждого честного писателя и человека».

Если вчитаться в эти строки «зачинателя советской литературы» повнимательнее, их можно квалифицировать как донос. Известные советские писатели сотрудничают с издательством «берлинских белогвардейцев» – это ли не повод для репрессий. Судя по письму, Пильняк надеялся спрятаться за спинами своих коллег. Когда это не помогло, он попытался «перелицевать» своё творение, дополнив его новыми главами, несколько сменив акценты и придумав новое, нейтральное название – «Волга впадает в Каспийское море». Здесь уже намечается тенденция – для заграничных читателей Пильняк пишет то, что может им понравиться, за это его там готовы на руках носить, ну а в других произведениях демонстрирует лояльность большевистской власти. Однако веры ему уже нет – вот что говорил по этому поводу молодой поэт Леонид Шемшелевич во время творческой дискуссии в Ростовской ассоциации пролетарских писателей:

«Не так давно Пильняк за границей издал контрреволюционное "Красное дерево". "Красное дерево" он сейчас переделал, отшлифовал и сделал роман "Волга впадает в Каспийское море". Но даже при поверхностном чтении видно, что это поверхностная перелицовка, видно, что у Пильняка за красными словами скрывается белая сердцевина».

Что касается сердцевины, вряд ли она была белой. Скорее уж совсем бесцветная, поскольку у Пильняка не было твёрдых убеждений – ни за красных, ни за белых, а по большей части за себя.

Отношение властей к «заблудшему» писателю наглядно продемонстрировано в статье из Малой советской энциклопедии 1930 года:

«Пильняк, современный писатель. Приобрел известность повестью "Голый год" (1922), где он изобразил по преимуществу обреченных людей, классы общества, которые Октябрьская революция сметала с лица земли… Политическая беспринципность этого представителя буржуазной интеллигенции резко сказалась в его повести "Красное дерево"».

Но как ни странно, уже через год после очередного скандала Пильняк снова оказывается на коне. По-прежнему встречается с влиятельными персонами, к нему благосклонно относятся даже руководители НКВД. С Яковом Аграновым он общался ещё с тех пор, как тот по секрету сообщил о кое-каких обстоятельствах смерти Фрунзе. Знаком он был и с семьёй Николая Ежова – об этом писала в своих воспоминаниях Надежда Мандельштам:

«В 30 году в крошечном сухумском доме отдыха для вельмож, куда мы попали по недосмотру Лакобы, со мной разговорилась жена Ежова: "К нам ходит Пильняк, – сказала она. – А к кому ходите вы?" Я с негодованием передала этот разговор О. М., но он успокоил меня: "Все "ходят". Видно, иначе нельзя. И мы ходим. К Николаю Ивановичу"».

Поясню, что тут речь идёт о другом Николае – чета Мандельштамов ходила не к Ежовым, а к Бухарину.

Жизнь продолжалась, Пильняк всё ещё оставался популярным писателем, особенно за рубежом, доходов на приличное житьё-бытьё вполне хватало. Единственное, что вызывало огорчение – это запрет на загранкомандировки. Что тут поделаешь, Пильняк снова пишет Сталину:

«Позвольте сказать первым делом, что решающе, навсегда я связываю свою жизнь и свою работу с нашей революцией, считая себя революционным писателем и полагая, что и мои кирпичики есть в нашем строительстве. Вне революции я не вижу своей судьбы».

К таким заявлениям мы уже привыкли, поэтому от деклараций переходим к покаянию:

«В моей писательской судьбе множество ошибок. Я знаю их лучше, чем кто-либо… Последней моей ошибкой (моей и ВОКСа) было напечатание "Красного Дерева"… Ошибки своей я не отрицал и считал, что исправлением моих ошибок должны быть не только декларативные письма в редакцию, но дела: … я нашел издателя и напечатал мой роман "Волга впадает в Каспийское море"».

Пильняк и тут пытается прикрыться чужим именем – в данном случае это ВОКС, Всесоюзное общество по связи с заграницей, по каналам которого рукопись и была переправлена в Берлин. Что представлял собой этот «новый» роман, мы уже знаем со слов Леонида Шемшелевича, поэтому перескочим через несколько строк. Тут начинается самое интересное:

«Мои книги переводятся от Японии до Америки, и мое имя там известно. Ошибка "Красного Дерева" комментировалась не только прессою на русском языке, но западноевропейской, американской и далее японской. Буржуазная пресса пыталась изобразить меня мучеником… Но мне казалось, что это мученичество можно было бы использовать и политически, что был бы неплохой эффект, если бы этот "замученный" писатель в здравом теле и уме, неплохо одетый и грамотный не меньше писателей европейских, появился б на литературных улицах Европы и САСШ… если б этот писатель заявил хотя б о том, что он гордится историей последних лет своей страны и убежден, что законы этой истории будут и есть уже перестраивающими мир, – это было бы политически значимо. Мне казалось, что именно для того, чтобы окончательно исправить свои ошибки и использовать мое положение для революции, мне следовало бы съездить за границу».

Так я и думал, что этим всё закончится. Ох и ловко же он попытался окрутить вождя! «Политически использовать мученичество» писателя – такую изящную двухходовку даже Булгаков не смог бы сочинить. А дальше в ход пошёл известный всякому деловому человеку принцип «ты – мне, а я – тебе» – не зря же учился Пильняк на коммерсанта:

«Мой писательский возраст и мои ощущения говорят мне, что мне пора взяться за большое полотно и силы во мне для него найдутся… Я хочу противопоставить нашу, делаемую, строимую, созидаемую историю всей остальной истории земного шара, текущей, проходящей, происходящей, умирающей».

Далее следуют строки, при чтении которых я мог бы даже прослезиться – но только не в этих обстоятельствах:

«Иосиф Виссарионович, даю Вам честное слово всей моей писательской судьбы, что, если Вы мне поможете выехать за границу и работать, я сторицей отработаю Ваше доверие. Я могу поехать за границу только лишь революционным писателем. Я напишу нужную вещь».

И снова Сталин этому «жулику» и «обманщику» поверил – уж очень он хотел создать за рубежом стараниями журналистов и писателей образ цивилизованной страны. Позднее он воспользовался для этого услугами Бернарда Шоу, Ромена Роллана и Анри Барбюса, ну а до тех пор надеялся на доморощенных писателей. Вот строки из краткого ответа Сталина:

«Проверка показала, что органы надзора не имеют возражений против Вашего выезда за границу. Были у них, оказывается, колебания, но потом они отпали. Стало быть, Ваш выезд за границу можно считать в этом отношении обеспеченным».

Пильняк получил желаемое, однако возникает вот какой вопрос: почему писатель предпочитал ходить по краю пропасти, а не остался за границей? Вот и Виталий Шенталинский недоумевает:

«Замятин сделал решительный шаг – обратился к Сталину и получил разрешение уехать за границу, – ему последнему была отпущена эта высочайшая милость. Пильняк остался один, без всякой защиты, под массированными, нараставшими ударами критики».

Видимо, будь это 1937 год, решение могло быть однозначным, а в 1931-м Пильняк продолжал играть в свою игру. Он не единожды наведывался за границу и, вероятно, видел выгоду в том, чтобы жить в СССР. Европа переполнена русскими писателями – Набоков, Бунин… Список можно было бы продолжить. В России же он ощущает себя «зачинателем литературы», так зачем же уезжать, рискуя потерять читателей?

Приведу ещё один фрагмент из книги Шенталинского:

«В 20-е годы он говорил: "Чем талантливее художник, тем он политически бездарнее… Писатель ценен только тогда, когда он вне системы… Мне выпала горькая слава быть человеком, который идет на рожон…" В 30-е он клянется в верности партии и социализму и славит Сталина: "Поистине великий человек, человек великой воли, великого дела и слова". В 20-е годы он считал: "Человеческий суд не должен, не может быть столь строгим, как суд человека над самим собой" – и призывал к милосердию. В 30-е требует наказания "врагов народа" еще до вынесения приговора суда и призывает "уничтожить каждого, кто посягнет на нашу Конституцию". Тут уж не слепота чередуется с прозрением, как это было раньше, а демонстративный цинизм».

Материальное обоснование этого цинизма находим в дневнике главного редактора журнала «Новый мир» Вячеслава Полонского:

«Вернулся из Америки Б. Пильняк. Привез автомобиль – и на собственном автомобиле, без шофера, прибыл из Ленинграда. Предмет всеобщей зависти: ловкач! Создает вокруг себя шум какой-нибудь контрреволюционной вещью, – затем быстро публично кается, пишет статью, которая обнаруживает всю глубину его "перестройки", – тем временем статьи печатаются о нем, имя его не сходит со страниц, книги раскупаются. – Заработав отпущение грехов, получает заграничную командировку; реклама, конечно, перебрасывается за границу. И парень пожинает лавры… Пильняк хитер. Он, конечно, чужд революции. Он устряловец, чистопробный собственник, патриот "России". Но умеет "маневрировать", умеет кривить душой, подделываться, а главное, извлекать из всего этого "монету"».

Во время поездок за границу Пильняк, по сути, исполнял негласное распоряжение вождя, создавая впечатление, будто советская власть способна воспитывать талантливых писателей. Однако на родине его репутация была в значительной степени подмочена. Осталась надежда что-то изменить, обратившись в Сталину:

«Я должен был бы написать Вам сейчас же после возвращения из Америки, чтобы благодарить Вас за данную мне возможность быть за границей. Я хотел это сделать, приложить к письму ту книгу, которую я сейчас заканчиваю, об Америке. Но мои обстоятельства сейчас складываются так, что я, кажется, теряю возможность не только что-либо издавать, но и вообще считаться советским гражданином, хотя вины я за собою не чувствую… За месяцы моей поездки обо мне в советской прессе появилось несколько заметок. Ни одной из них не было такой, которая, говоря по существу, не паскудила б меня… Я прошу Вашей помощи, Иосиф Виссарионович. Я хочу чувствовать себя советским гражданином и работать в нормальных для советского писателя условиях. Я прошу Вас помочь мне восстановить права советского гражданина и писателя».

Мало Пильняку того авторитета, который он заработал за границей. Он хочет, чтобы Сталин дал соответствующее указание критикам и обличителям, мол, это наш писатель, не смейте его трогать! Ещё более желанным для Пильняка было снятие запрета на печатание его книг в СССР – доходов от издания книг за границей на жизнь хватало, однако в многомиллионной стране читателей горздо больше. Судя по всему, последовало разрешение на публикацию его произведений – Сталину нравилось, когда люди каялись в грехах.

Увы, даже в приказном порядке отношение к Пильняку в России вряд ли могло бы измениться. Вот как жена Пастернака вспоминала о встречах с Пильняком:

«Я относилась к нему с предубеждением, мне казались странными его литературные установки. То он приходил к нам и прорабатывал Борю за то, что тот ничего не пишет для народа, то вдруг начинал говорить, что Боря прав, замкнувшись в себе, что в такое время и писать нельзя».

Бенедикт Сарнов в своём четырёхтомнике «Сталин и писатели» пытался объяснить этот «загадочный психологический феномен», воспользовавшись термином из романа Джорджа Оруэлла «1984». Речь идёт о двоемыслии – способности придерживаться двух взаимоисключающих убеждений. Думаю, что никакого двоемыслия тут не было – была только опасная игра, что называется, на грани фола.

В 1933 году Пильняк снова оказался за границей, на этот раз в Париже. К этому времени во Франции успели издать несколько его книг. В издательстве «Галлимар» ещё в 1922 году вышел в свет роман «Голый год», в 1928 году в издательстве «Европа» – повесть «Красное дерево», а в 1931-м в издательстве «Каррефур» – «Волга впадает в Каспийское море». Вряд ли можно усомниться в том, что это была весьма приятная для Пильняка поездка.

А в это время в ОГПУ уже накапливали компрометирующие материалы на писателей. Вот несколько фраз из донесений сексота, приставленного к Андрею Платонову:

«Большое раздражение вызвала у Платонова чистка парторганизации горкома писателей: «настоящие враги в литературе не там, где их ищут, а примазавшиеся – всякие Зелинские, маскирующиеся вроде Пильняка или Олеши… Зачем кормить Пильняков, которые определили себя в роли "советских контрреволюционеров", "домашних чертей"?»

Высказывания Платонова вряд ли можно объяснить завистью к своим удачливым коллегам. В отличие от Пильняка он был сторонником советской власти, хотя далеко не всё одобрял в действиях руководителей большевистской партии.

Нелестный отзыв о Пильняке можно прочитать и в дневнике Корнея Чуковского – эта запись датирована уже 1935 годом:

«Кольцов почему-то советует, чтобы я не видался с Пильняком. Странная у Пильняка репутация. Живет он очень богато, имеет две машины, мажордома, денег тратит уйму, а откуда эти деньги неизвестно, т.к. сочинения его не издаются. Должно, это гонорары от идиотов иностранцев, которые издают его книги».

Ну не совсем конечно идиоты, однако издают, поскольку есть потенциальные читатели из русских эмигрантов, которым проза Пильняка оказывается по нраву. И в то же время в России ему то и дело достаётся от властей, но каждый раз всё завершается без огорчительных последствий.

Максим Горький крайне недоволен либеральным отношением к Пильняку. Он пишет в секретариат ЦК:

«Пильняку прощается рассказ о смерти т. Фрунзе – рассказ, утверждающий, что операция была не нужна и сделали ее по настоянию ЦК. Прощается ему, Пильняку, "Красное дерево" и многое другое скандальное. Фактов такого рода – немало… Это, разумеется, создает в среде литераторов рассуждения и настроения дрянные».

Как видим, пролетарский писатель составил о Пильняке мнение уже вполне определённое – надежд на его «перевоспитание» к 1935 году не осталось. Американский литературовед Виталий Орлов отчасти это подтверждает:

«Довоенная литературная критика и собратья по перу: Фадеев, Фурманов, даже Горький до самого 37-го года пытались втиснуть Бориса Пильняка в ту колею, двигаясь по которой от двадцатых до тридцатых годов, он должен был созреть как приверженец социалистического реализма, и с которой свернуть было и опасно, и невозможно. Но им это так и не удалось».

Своё неприятие советской действительности, как следует из материалов НКВД, Пильняк подтвердил и во время дискуссии о формализме в марте 1936 года:

«Пастернак сегодня правильно сказал, что формализма у нас нет… Но Пастернака мучают, как выдохшуюся пифию. Заставляют без конца выступать. Сегодня он разразился истерикой о партии, но всем же было ясно, что нам, мыслящим людям, нельзя усомниться даже в мелочах: сейчас же секут и заставляют каяться».

Претензии к Пильняку находим и в отчёте о расширенном заседании редакции и актива журнала «Новый мир», состоявшемся в сентябре того же года. Вот как ответственный редактор «Нового мира» Иван Гронский ответил Пильняку:

«Ты бросил реплику, что ты отмежевываешься от врагов в своих произведениях. В каких? В "Повести непогашенной луны" или в "Красном дереве"? Эти произведения написаны по прямым заданиям троцкистов. Сознательно или несознательно ты направлял их против революции – другой вопрос».

В 1937 году произведения Пильняка в СССР уже снова не печатали. В опалу вместе с ним попали многие писатели и деятели искусства. Похоже, к этому времени вождь окончательно убедился, что Бабель, Мейерхольд, Пильняк и даже «сталинист» Кольцов так и не стали убеждёнными сторонниками советской власти. Все они только использовали эту власть для достижения собственного благополучия, а власть в свою очередь пыталась использовать их самих.

НКВД уже имел достаточно материалов на писателя. Вот какие аргументы были приведены в справке на его арест:

«Тесная связь Пильняка с троцкистами получила отражение в его творчестве. Целый ряд его произведений был пронизан духом контрреволюционного троцкизма ("Повесть непогашенной луны", "Красное дерево")… В 1936 г. Пильняк и Пастернак имели несколько законспирированных встреч с приезжавшим в СССР Андре Жидом, во время которых тенденциозно информировали Жида о положении в СССР. Несомненным является, что эта информация была использована Жидом в его книге против СССР».

И конспирация, и передача информации – всё это, конечно же, придумано. Что-либо конкретное предъявить НКВД не в состоянии, поэтому и присутствует в этой справке лишь намёки да ни на чём не основанные выводы. И тем не менее последовал арест.

Оказавшись за решёткой, Пильняк всё ещё пытался оправдаться, надеясь на благополучное завершение своей игры. Он пишет покаянное письмо наркому внутренних дел Ежову:

«Моя жизнь и мои дела указывают, что все годы я был контрреволюционером, врагом существующего строя и существующего правительства. И если арест будет для меня только уроком, то есть если мне останется жизнь, я буду считать этот урок замечательным, воспользуюсь им, чтобы остальную жизнь прожить честно».

Да, он ещё надеется. Надеется, что чистосердечное признание поможет смягчить неизбежное наказание. И повторяет вслед за следователем слова, подобные которым не раз звучали в кабинетах на Лубянке:

«Так как я ничего не хочу таить, я должен сказать еще – о шпионаже. С первой моей поездки в Японию в 1926 г. я связан с профессором Йонекава, офицером Генерального штаба и агентом разведки, и через него я стал японским агентом и вел шпионскую работу. Кроме того, у меня бывали другие японцы, равно как и иностранцы других стран. Обо всем этом я расскажу подробно в процессе следствия».

Тактика, которую избрал на следствии Пильняк, сводилась к тому, чтобы хотя бы часть вины свалить на других людей, что он и прежде делал в покаянных письмах. Как следует из протоколов допросов, напрямую он никого не обвинял, однако при желании можно сделать вывод, что он попросту не ведал, что творил:

«Идею написания этой повести [имеется в виду "Повесть непогашенной луны"] мне подал Воронский. Во время писания я читал ее тогдашним моим товарищам, читал, в частности, и Агранову. Агранов рассказал мне несколько деталей о том, как болел Фрунзе. Затем у меня было собрание, обсуждавшее повесть. Присутствовали: Полонский – редактор "Нового мира", Лашевич – которого я пригласил как военного специалиста… Все они одобрили повесть, а Полонский нашел, что нужно сделать предисловие к повести, которое тут же и было написано… В 1928 г. вместе с Андреем Платоновым я написал очерк «Че-Че-О», напечатанный в "Новом мире", который заканчивается мыслью о том, что паровоз социализма не дойдет до станции "Социализм", потому что тормоза бюрократии расплавят его колеса».

В своих признаниях Пильняк рассчитывает на жалость, признаёт свои ошибки и упирает на то, что уже достаточно наказан:

«Я написал наиболее резкую антисоветскую повесть "Красное дерево", изданную за границей. "Красное дерево" оказалось водоразделом для литераторов, с кем они: с Советской ли властью или против… На протяжении ряда лет все мои общественно-литературные стремления сводились к желанию «вождить», но из этого ничего не выходило. Я терпел неудачу за неудачей, в конечном итоге большинство писателей, поняв антисоветскую сущность моих стремлений, отошло от меня».

Но все эти покаяния оказались ни к чему. Видимо, Сталин решил, что время писателей-попутчиков закончилось – пришла пора идейно преданных творцов. Однако даже на суде Пильняк продолжал свою игру. В книге Виталия Шенталинского находим фрагмент из финала судебного заседания, на котором писателю вынесли смертный приговор:

– Признаете ли вы себя виновным? – спросил Ульрих.

– Да, полностью, – говорил Пильняк. – И полностью подтверждаю свои показания. На следствии я рассказал всю истинную правду и добавить ничего не имею.

Последнее слово подсудимого. Каждая фраза заранее продумана, взвешена. И кажется, это уже обращение не столько к трехглавой гидре суда, сколько поверх него – к способным слышать:

– Я очень хочу работать. После долгого тюремного заключения я стал совсем другим человеком и по-новому увидел жизнь. Я хочу жить, много работать, я хочу иметь перед собой бумагу, чтобы написать полезную для советских людей вещь.

О том же он писал когда-то Сталину. Возможно, искренне хотел написать роман, который бы понравился вождю. Но на заказ у него ничего не получалось, отчасти и за это был судим. Ну что поделаешь, виноват, не справился! А в результате столь жестокий приговор.

В своей книге «Сталин» Лев Троцкий так объяснил события 37-го года:

«Среди тех, которые каялись и обещали верную службу, было немало бескорыстных и искренних людей. Они, конечно, не могли заставить себя верить, что Сталин – отец народов и пр. Но они видели, что в его руках власть… Они обещали ему свою верность без всякой задней мысли… Тем не менее они не спаслись. Сталин не верил им».

Тут следует уточнить: Сталин не верил, если на то были основания. Всё дело в том, что вождь не допускал инакомыслия ни в какой форме. Есть линия партия и больше ничего! Клятвы верности его ни в чём не убеждали. Если он узнавал, что за его спиной кто-то вёл вредные разговоры, выражал сомнение в правильности господствующей идеологии, он мог поставить на этом человеке крест. Но мог и обождать, надеясь, что человек всё же переменится. Однако после того как ему донесли о заговоре командармов, чаша терпения иссякла. На карту была поставлена и его власть, и социализм в его специфическом, советском понимании. А потому наказание следовало даже за ненароком высказанные слова, если они противоречили партийным установкам.

Булгаков, Платонов и Пастернак не клялись в преданности великому вождю, даже не скрывали некоторой своей оппозиционности режиму, но в годы «великой чистки» их не тронули. Опасности не представляли аполитичные Зощенко и Олеша. Шолохов лишь запил горькую, так и не решившись на самоубийственные откровения. И только Пильняк продолжал свою игру, рассчитывая всех и вся переиграть. Он не догадывался, что Сталин давно уже разглядел в нём «жулика». Вождю пришлось немного подождать, пока от Пильняка была хоть небольшая польза. Но вот терпению пришёл конец.

Загрузка...