Перевод с английскрга


ПРОГРЕСС

МОСКВА

1982

Цель издания—представить советскому читателю наиболее интересные и важные выступления американских писателей о литературе с XVII по XX век. Двухтомник дает широкую панораму развития романтизма и реализма в С1ДА, отражает борьбу против антигуманистических модернистских концепций, школ и теорий. В настоящее издание включены материалы сборника статей «Писатели США

о литературе», выпущенного в 1974 году.

Книге предпослана вступительная статья, характеризующая вклад ведущих писателей США в развитие литературно-критической мысли.

рецензенты; Я. ЗАСУРСКИЙ, Г. ЗЛОБИН, П. ПАЛИЕВСКИЙ,

Г. АНИКИН

Справки об авторах Б. ГИЛЕНСОНА, справки об источниках А. НИКОЛЮКИН А, комментарий Б. ГИЛЕНСОНА и А. ШЕМЯКИНА

Редактор М. ТУГУШЕВА

Редакция литературоведения, искусствознания и лингвистики Материалы, включенные в настоящий сборник, кроме отмеченных В содержаний знаком*, зышли на языке оригинала до 27 мая 1973 г»

€> Составление, вступительная статья, перевод на русский' язык, комментарий, издательство «Прогресс», 1982

дН°?~:?4(?.. 167-82 006(01)—г 82 4603000000

1918—1979

«Я ВИДЕЛ РОЖДЕНИЕ НОВОГО МИРА»

Из «Послания» нашим читателям от Джона Рида, только что вернувшегося из Петрограда

Советская Россия, руководимая рабоче-крестьянским правительством,—это совсем не то, во что буржуазные репортеры, дипломаты и дельцы хотели бы заставить уверовать Америку.

Мир, отравленный ложью капиталистической прессы, представляет себе пролетарскую республику в виде новоявленного царства дезорганизации и хаоса, в котором анархисты, пьяные солдаты и немецкие агенты предаются разнузданной вакханалии.

Все это совсем не так. Что касается дезорганизации, то в ней повинен Николай II, который, как всем известно, погубил русскую армию и русскую транспортную систему для того, чтобы добиться сепаратного мира с Германией. Все это усугублялось в результате деятельности буржуазных элементов в коалиционном правительстве Керенского, стремившихся уничтожить революцию... Большевики приняли в наследство страну, в которой солдаты миллионами покидали поле боя, а транспорт находился в состоянии распада. Россию — голодающую и истощенную. Но в момент заключения мирного договора с Германией Россия уже не была столь дезорганизована, как за два последних месяца правления Керенского. В городах было больше продуктов, на улицах — больше порядка, а темп русской жизни—убыстрился как никогда за всю ее историю... Керенский лишь закрепил—на базе слегка видоизмененного капитализма—институты царизма.

Большевистский режим представляет совершенно новый тип государства—с новыми политическими формами (Советы), новой организацией производства (фабричные комитеты), новой системой образования во всех звеньях сверху донизу, с новой национальной армией и флотом, с новой аграрной системой. И все это в условиях бурного, массового, свободного и счастливого народного волеизъявления с помощью тысяч газет, книг, брошюр, общественных манифестаций, песен и театральных представлений.

«Тирания» большевиков по большей части существует в разгоряченном воображении тех недобросовестных людей, кого меньше всего взволновали бы нарушения свободы слова й собраний в любом другом уголке земного шара...

Россказни о кровопролитии просто смешны. В ноябрьские дни десять большевиков погибли при штурме Зимнего Дворца, и ни один из его защитников. Их просто разоружили и распустили по домам. В уличных схватках в течение следующей недели было убито около двух десятков юнкеров. В боях против Керенского

пали сотни красногвардейцев и незначительное число казаков. Во время сражений в Москве, наиболее жестоких, число жертв достигло восьмисот, из них—пятьсот пятьдесят большевиков.

Мне вспоминается один характерный эпизод. Буржуазная газета «Век» напечатала однажды сообщение о том, что несколько красногвардейцев, охранявших по распоряжению советского правительства ее типографию, грубо обращались с работниками редакции и похитили принадлежавшие ей деньги. Тогда красногвардейцы открыто опровергли это обвинение и потребовали, чтобы их дело разбиралось судом, в составе которого были бы равномерно представлены обе стороны. Если их вина будет доказана, то, согласно их заявлению, они будут готовы добровольно отправиться в тюрьму.

В это кризисное время люди необычным образом реагировали на происходящие события. Порой человек, обладавший здравым рассудком, который в естественных обстоятельствах никогда не принял бы факта, лишенного доказательств, верил самым диким слухам, ни на чем не основанным.

Помню, как на следующее утро после взятия Зимнего дворца, чему я был свидетелем и куда я вступил в числе первых, ко мне зашел один молодой русский из весьма уважаемой семьи, который был личным секретарем Милюкова и Терещенко.

— Вы слышали о взятии Зимнего дворца?—спросил он.

— Большевиками командовали'немецкие офицеры,— он продолжал с торжественным видом. Я выразил свое удивление и поинтересовался, в какую форму они были одеты.

— Конечно, в немецкую.

— Ас ними были и немецкие солдаты?

— Да, и около сотни, причем все в форме. Даже команды отдавались по-немецки!

В Москве, куда я прибыл сразу же после окончания боев, мне по дороге с вокзала сообщили, что Кремль полностью разрушен... Когда же, проехав всего пять кварталов, я достиг Кремля, то не заметил никаких следов разрушений!

Конечно, если в самой России распространялись подобные слухи, как мог американец отличить правду от лжи? Каким образом американец способен представить себе, что русские массы закладывают основы совершенно новой и прекрасной цивилизации, если лишь немногие иностранцы решались признать, что это действительно так?

Нам трудно представить себе большевистское государство, потому что это не буржуазная парламентарная демократия, в которой каждый человек теоретически имеет право голоса, но практически правит небольшая группа капиталистов. Это— диктатура пролетариата, беднейших масс народа, установленная для того, чтобы силой вырвать из рук класса собственников орудия их' господства. И в своем сопротивлении этому процессу русская буржуазия показала, что готова пойти на союз с самим кайзером.

б

Все это привело меня к трем выводам.

Класс собственников, в сущности, блюдет лишь интересы своей собственности.

Класс собственников никогда по доброй воле не пойдет на компромисс с рабочим классом.

Массы трудящихся способны не только на великие замыслы, но они в силах претворить свои мечты в действительность.

1918 г.

ДЖОН РИД


ПРЕДИСЛОВИЕ К РОМАНУ ТУРГЕНЕВА «ДЫМ»

Когда Литвинов, вырванный из своего привычного существования, «лишенного тревог и волнений», был захвачен тяжелой страстью, не принесшей ему радости, а затем отвергнут, он поспешил на поезд. Сначала он ощущал опустошенность после сильнейшего нервного потрясения, им пережитого, но потом какое-то успокоение нашло на него. Он «закостенел». Поезд, время уносили его все дальше от того места, где он потерпел жизненное крушение.

«Он принялся глядеть в окно. День стоял серый и сырой; дождя не было, но туман еще держался, и низкие облака заволокли все небо. Ветер дул навстречу поезду; беловатые клубы пара, то одни, то смешанные с другими, более темными клубами дыма, мчались бесконечною вереницей мимо окна, под которым сидел Литвинов. Он стал следить за этим паром, за этим дымом. Беспрерывно взвиваясь, поднимаясь и падая, крутясь и цепляясь за траву, за кусты, как бы кривляясь, вытягиваясь и тая, неслись клубы за клубами: они непрестанно менялись и оставались те же... однообразная, торопливая, скучная игра! Иногда ветер менялся, дорога уклонялась—вся масса вдруг исчезала и тотчас же виднелась в противоположном окне; потом опять перебрасывался громадный хвост и опять застилал Литвинову вид широкой прирейнской равнины. Он глядел, глядел, и странное напало на него размышление... Он сидел один в вагоне: никто не мешал ему. «Дым, дым»,—повторил он несколько раз; и все вдруг показалось ему дымом, все—собственная жизнь, русская жизнь,—все людское, особенно все русское. «Всё дым и пар»,—думал он; все как будто беспрестанно меняется, всюду новые образы, явления бегут за явлениями, а в сущности все то же да то же; все торопится, спешит куда-то—и все исчезает бесследно, ничего не достигая; другой ветер подул—и бросилось все в противоположную сторону, и там опять та же безустанная, тревожная и—ненужная игра. Вспомнилось ему многое, что с громом и треском совершалось на его глазах в последние годы... «Дым,—шептал он,—дым...»

«Дым». Но не только Литвинов выразил в этом слове свое отношение к горьчайшим переживаниям, выпавшим на долю его ума и сердца, не только он находил в нем утешение. Сам Тургенев заключил в этом слове свое мироощущение. Глубокое разочарование, охватившее европейских интеллектуалов вслед за разгромом революционного движения в 1848 году, было характерно и для мыслящей молодежи России, и для следующего поколения людей 80-х годов, столь блестяще запечатленных Чеховым, и для «интеллигенции» в период после поражения революции 1905 года.

Недовольство собой, самоанализ, слабость воли—черты, свойственные этому типу людей, воплощены Тургеневым в одном из его значительнейших созданий—в Рудине. Черты эти повторяются и у многих персонажей «Дыма», в том числе у Литвинова, да свойственны и самому автору романа. Признание тщеты всяких усилий, революции, вообще политических идей, умиротворенность как следствие взгляда на жизнь с точки зрения вечности—эту философию выразил Тургенев еще в «Отцах и детях». Он стремился смотреть на мир с олимпийским спокойствием; ирония самой смерти Базарова свидетельствует о глубоком пессимизме автора. Но едкая сатира в «Дыме» говорила о том, что^ жизнь еще оставалась для Тургенева ареной борьбы и потрясейий. >

Распространенный в критике взгляд на Тургенева как на аристократа по рождению и складу характера, который хотел быть прежде всего художником, опровергается его собственной автобиографической заметкой, которую он предпослал полному собранию своих сочинений, изданному в Москве в 1880 году. «Я бросился головою в «немецкое море»,—писал Тургенев о своей поездке в Германию, где он собирался учиться в университете и где, между прочим, другом его студенческих лет был Бакунин.— Мне необходимо нужно было удалиться, чтобы из моей дали сильнее напасть на моего врага. В моих глазах враг этот имел определенный образ, носил известное имя: враг этот был— крепостное право». И Тургенев поклялся победить этого «врага». «Это была моя Аннибалова клятва, и не я один дал себе ее тогда... Я и на Запад ушел для того, чтобы лучше ее исполнить».

О том, как неукоснительно исполнил он эту клятву, можно судить по его первому значительному произведению—«Записки охотника»,— опубликованному около 1852 года. Тургенев так ярко показал в нем тяжелую жизнь крестьян, что общественное мнение России было разбужено, и с невиданной до того настойчивостью стали раздаваться требования отмены крепостного права. Эту книгу часто называют русской «Хижиной дяди Тома», она появилась почти одновременно с романом Бичер-Стоу. Тема освобождения крестьян пронизывает почти все произведения Тургенева, есть она и в «Дыме», написанном уже после реформы 1861 года. (Между прочим, в 14-й главе романа мы находим окрашенное мягким юмором упоминание о Бичер-Стоу.) Когда Литвинов, потерпевший крушение, с тяжелым сердцем возвращается в свое русское поместье, первое врем# он чувствует, что бессилен изменить старую систему. «Новое принималось плохо, старое всякую силу потеряло: неумелый сталкивался с недобросовестным, весь поколебленный быт ходил ходуном, как трясина болотная, и только одно великое слово «свобода» носилось как божий дух над водами... Но минул год, за ним другой, начинался третий. Великая мысль осуществлялась понемногу, переходила в кровь и плоть: выступил росток из брошенного семени, но уже не растоптать его врагам—ни явным, ни тайным».

Огромный интерес, вызванный произведениями Тургенева в России, объясняется, в частности, тем, что в них присутствует политическая проблематика, тем, что они, помимо лаконизма и изящества художественной формы, отличаются пропагандистской направленностью, тем, что в них ставятся жгучие вопросы своего времени.

«Дым»—это, в частности, отклик Тургенева на острые споры между славянофилами и теми, кто отстаивал для России западные идеалы. Несомненно, что взгляды самого Тургенева высказывает разорившийся дворянин Потугин; да и сам Литвинов, уравновешенный, обычный молодой человек, путешествовавший по Европе, где он изучал ведение сельского хозяйства на научной основе, относился, по глубокому убеждению Тургенева, к тем людям, в которых нуждалась Россия.

Но в то же время наиболее острым нападкам Тургенева подвергалась та русская молодежь, которая, приезжая в Европу, без разбору, со всей присущей славянству восприимчивостью поглощала массу теорий и идей. И ядовитая сатира первых шести глав романа, близкая по духу Диккенсу, не имеет себе равных в литературе.

Однако в ней нет ненависти. Горько посмеиваясь над своими молодыми «интеллектуальными» соотечественниками, Тургенев понимает их. Они, как и он, представители своей среды и ее традиций. Зато на петербургских «аристократов» с их жестокостью и продажностью направлено все презрение писателя.

Жизнь Литвинова во многом напоминает жизнь Тургенева. Подобно своему герою, писатель был сыном «вышедшего в отставку служаки», доживавшего век в своем поместье, а мать Тургенева, как и полагалось родовитой дворянке, жила на широкую ногу, постепенно разоряя имение. В семье Тургенева, как и в доме Литвинова, говорили исключительно по-французски. У слуг и дворни учился будущий писатель русскому языку, великим мастером которого суждено было ему стать.

Как и Литвинов, Тургенев жил в Бадене, там он написал «Дым»; эпизоды и характеры его произведения взяты из самой жизни. Приехал он в Баден, чтобы не разлучаться с певицей Виардо—самым близким другом всей его жизни...

И конечно, образ Ирины отразил личный опыт Тургенева определенной поры. Она одна из трио тургеневских героинь, пылких, обаятельных, приносящих мужчинам лишь страдания; две другие—это Варвара Павловна из «Дворянского гнезда» и Мария Николаевна из «Вешних вод». Но Ирина—самая человечная' и чистая из них троих. Многим мужчинам знакомы такие женщины, подобные львицам, берущие только то, что им нравится, неся окружающему разрушение, подчиняющиеся только сильному мужчине. А Литвинов не был сильным, как и сам Тургенев.

Тургенев принадлежал к плеяде великих, русских романистов, выступивших вслед за Гоголем, он был предшественником и современником таких Гигантов, как Толстой и Достоевский. Своеобразие русского реалистического романа, отличного по своему методу от западноевропейского, может быть отчасти

объяснено общественно-политическими условиями в России.

Несмотря на политические запреты, русские люди горячо интересовались политикой, а русские романисты были в первую очередь политическими пропагандистами. Но как писать о политике, чтобы тебя печатали и читали? Только воплощая в литературе быт и общественный уклад России, только создавая художественные картины народной жизни и давая читателю возможность сделать собственные выводы. В этом была сила Тургенева,..

«Дым», помимо потрясающего эпизода, связанного с Ириной и Литвиновым в Бадене, представляет для нас особый интерес как изображение русского общества не только 60-х годов, но и целой эпохи вплоть до 1917 года; Вот эта .«интеллигенция», которая поглощает все европейские идеи, читает все книги, усваивает все европейские • теории, симпатизирует западному либерализму, но как только в России начинается революционное движение, в панике отшатывается от революции, обнаружившей всю свою неожиданную мощь. Что же касается продажной и жестокой бюрократической аристократии, которая была свергнута вместе с царем, она перестала существовать, за исключением той ее части, которая, эмигрировав, все еще интригует и плетет заговоры, неспособная осознать собственную обреченность.

В сегодняшней России Советское правительство выпускает Собрание сочинений Тургенева. И народ читает его, восхищаясь художественным мастерством писателя, сопереживая с его героями, воплотившими в себе общечеловеческое, находя в его книгах правдивую летопись эпохи, безвозвратно отошедшей в прошлое.

1919 г.

ТОМАС СТИРНС ЭЛИОТ

ТРАДИЦИЯ И ТВОРЧЕСКАЯ ИНДИВИДУАЛЬНОСТЬ

1

Английские литераторы редко поминают о традиции, они лишь время от времени сожалеют об ее отсутствии. Мы не пользуемся ни понятием «традиция», ни другим—«традиции»; в лучшем случае мы прибегаем к этому слову, чтобы сказать: поэт имярек «традиционен». В высказывании, не несущем осудительного смысла, слово это, кажется, встретишь не часто. Впрочем, и в таких высказываниях положительный оттенок расплывчат, и понимать их следует так, что данное произведение хорошо, поскольку оно является добротной археологической реконструкцией. Навряд ли слово «традиция» усладит английский слух, если нет в нем этой для всех удобной отсылки к успокоительной науке археологии.

Слова этого почти наверняка не найти в суждениях о писателях—живых и ушедших. У каждого племени, у каждой нации не только свой собственный творческий, но и свой критический склад, и вот об изъянах и ограниченности своих критических понятий каждый народ забывает еще больше, чем о недостатках, присущих его творческому сознанию. По огромной критической литературе на французском языке мы знаем — или убеждены, что знаем,— каков метод или же дух критики у французов; и из этого мы (уж до того мы лишены способности ясного суждения) заключаем всего лишь, что французы «критичнее» нас, а то еще и льстим себя тем, что они зато, дескать, более рассудочны. Возможно и так, только нам бы не мешало припомнить, что критика—дело столь же естественное, как дыхание, и уж мы никак не станем хуже, если будем в состоянии сформулировать происходящее в нас при чтении книги и определить переживание, ею вызываемое, если научимся подвергать критическому анализу собственный разум, погруженный в работу критического осмысления. Может быть, тогда среди прочего уяснится обычная наша склонность, воздавая хвалу поэту, главным образом отмечать то, чем он не похож на кого-нибудь другого. Эти стороны его творчества и произведения, в наибольшей мере их выражающие, мы тщимся выдать за индивидуальность нашего автора, за его особую сущность. Нам доставляет удовольствие уяснять отличие этого поэта от предшественников, и уж особенно—-от близких предшественников; мы стараемся отыскать нечто такое, что возможно выделить из общего ряда, и этим мы желаем насладиться. А ведь если бы мы восприняли его произведение без подобной предвзятости, нам стало бы ясно, что не только лучшее,

но и самое индивидуальное в этом произведении открывается там, где всего более непосредственно сказывается бессмертие поэтов давнего времени, литературных предков автора. Причем я веду речь не о произведениях, созданных в годы писательского отрочества, когда так легко поддаться различным книжным впечатлениям, а о тех, что созданы в годы полной творческой зрелости.

Если бы единственной формой традиции, этого движения по цепочке, было следование по стопам поколения, непосредственно нам предшествовавшего, и слепая, робкая приверженность к им достигнутому, такой «традиции», вне сомнения, нужно было бы противодействовать. Немало перевидали мы этих мелких потоков, чей след быстро теряется в песке; новизна лучше подражания. Но традиция — понятие гораздо более широкое. Ее нельзя унаследовать, и, если она вам нужна, обрести ее можно лишь путем серьезных усилий. Она прежде всего предполагает чувство истории, можно сказать, почти незаменимое для каждого, кто желал бы остаться поэтом и после того, как ему исполнится двадцать лять лет; а чувство истории в свою очередь предполагает понимание той истины, что прошлое не только прошло, но продолжается сегодня; чувство истории побуждает писать, не просто сознавая себя одним из нынешнего поколения, но ощущая, что вся литература Европы, от Гомера до наших дней, и внутри нее — вся литература собственной твоей страны существует единовременно и образует единовременный соразмерный ряд. Это чувство истории, являющееся чувством вневременного, равно как и текущего,— вневременного и текущего вместе,— оно-то и включает писателя в. традицию. И вместе с тем оно дает писателю чрезвычайно отчетливое ощущение своего места во времени, своей современности.

Нет поэта, нет художника—какому бы искусству он ни служил,— чьи произведения раскрыли бы весь свой смысл, рассмотренные сами по себе. Значение художника, его оценка устанавливаются, если выяснить, как созданное им соотносится с творениями ушедших художников и поэтов. О нем нельзя судить изолированно; нужно — для контраста и для сравнения—судить о нем, сравнивая его с ушедшими. Для меня это принцип не только истории литературы, но и художественной критики. Та связь, которой подчиняется и которую длит поэт, не односторонняя связь; когда создано новое художественное произведение, это событие единовременно затрагивает все произведения, которые ему предшествовали. Существующие памятники образуют идеальную соразмерность, которая изменяется с появлением нового (истинно нового) произведения искусства, добавляющегося к ним. Существующая соразмерность завершена до того, как в нее входит новое произведение, а чтобы соразмерность сохранилась со вторжением нового, весь существующий ряд должен быть, пусть лишь еле заметно, изменен; оттого по-новому выстраиваются соотношения, пропорции, значимость любого произведения в его связях с целым; это и есть гармония старого и нового. Тому, кто признает эту мысль об упорядоченности и соразмерности литературы

Европы, английской литературы, не покажется нелепым и предположение, что прошлое точно так же видоизменяется под воздействием настоящего, как настоящее испытывает направляющее воздействие прошлого, А поэт, осознавший это, осознает и всю меру трудностей, перед ним возникающих, и меру своей ответственности.

В частности, ему откроется то, что труд его с неизбежностью должен быть оценен по критериям прошедших эпох. Подчеркиваю: оценен, а не насильно приведен в соответствие с ними—речь не о том, чтобы произведение было совершенно достойно произведений прошлого, или лучше, чем они, или хуже, и уж тем более речь не о том, чтобы прибегать к канонам критиков быдого Времени. Речь идет об оценке, о сопоставлении, которое выявляет достоинство двух произведений, соотнося их одно с другим. Просто подражать—это для творца нового произведения означает лишить себя всякой возможности руководствоваться старыми критериями искусства, ибо такое произведение не будет новым, а значит, и вообще не будет произведением искусства. И суть дела, Точно говоря, не в том, что новое тем ценнее, чем больше согласуется оно с такими критериями; суть в том, что испытание этими критериями—это и есть испытание истинной' ценности произведения, и оно, конечно, должно быть очень неспешным и тщательным: ведь никто из нас не является непререкаемым авторитетом, когда дело касается подобной согласованности с прошлым. Мы утверждаем, что данное произведение с ним в целом согласуется или что оно кажется произведением самобытным, во всяком случае выглядит таковым, и способно с прошльщ согласоваться, однако навряд ли удастся доказать правильность выбора именно этого произведения для подобной проверки.

Теперь постараемся уточнить, как соотносится творчество современного поэта с прошлым. Далее скажем, что он не должен воспринимать прошлое как аморфную массу, как безликую целостность. Однако он не вправе и воспринимать его в соответствии со своими личными пристрастиями, которые распространяются на каких-нибудь два-три образца. Не вправе мы ограничивать свое восприятие прошлого и каким-то одним, наиболее близким периодом. Первое просто недопустимо, второе оправданно и существенно, но лишь в юности художника, а третье— занятие приятное, привлекательное, однако же частное, не больше. Поэту необходимо очень четко представлять себе главное русло, которое, однако, не всегда самое заметное, не всегда получившее наибольшее признание. Художнику необходимо ясно осознать ту аксиому, что искусство не становится лучше с течением времени, однако его материал никогда не остается совершенно тем, что прежде. Ему необходимо уяснить, что сознание Европы—сознание собственной его страны,—сознание, которое со временем ему откроется во всей своей важности, что оно значительней, чем индивидуальное сознание его самого; это сознание меняющееся, а в ходе такого изменения ничто не оставляется на обочине как лишнее и ненужное, ничто не становится обветшалым и бесполезным, будь то Шекспир, или

Гомер, или наскальные рисунки первобытных художников в пещере Мадлен. Ему необходимо запомнйть, что подобное развитие^—или же обогащение и уж несомненно усложнение — отнюдь не является, с точки зрения художника, неким усовершенствованием. Возможно, оно не выглядит усовершенствованием по крайней мере и на взгляд психолога не является таковым самоочевидно—в отличие от наших обычных представлений—и лишь в конечном счете основывается на растущей сложности! развития экономического, промышленного. Впрочем, современное тем и отличается от прошлого, что оно осознает это прошлое с такой ясностью и в таких аспектах, какие самому прошлому оставались недоступными.

Кто-то сказал: «Писатели былых времен далеки от нас, потому что мы знаем бесконечно больше, чем знали они». Совершенно справедливо, только знаем-то мы как раз то, что создано ими.

Мне хорошо известно главное возражение против одного йз существенных моментов моего понимания поэзии. Возражают, что это понимание требовало бы от поэта просто немыслимой эрудиции (или же угрожало бы педантизмом), а ведь во всяком пантеоне великих нетрудно отыскать сколько угодно поэтов, вовсе не отличавшихся подобной образованностью. Могут даже добавить, что чрезмерная ученость притупляет, деформирует поэтическое чувство. Однако же, настаивая на том, что поэту следует знать как можно больше и вместе с тем помнить о черте, за которой это знание способно отрицательно повлиять на его естественные восприимчивость и праздность, недопустимо смеши-* вать знание и некую сумму сведений, обладающих практической ценностью, нужных, чтобы выдержать экзамен, или отличиться в светском разговоре, или проявить себя в каком-нибудь еще менее содержательном занятии. Есть люди, словно впитывающие в себя знание, и есть такие, кому приходится- его добывать тяжким трудом. Шекспир из одного Плутарха извлек больше ценных познаний в области истории, чем большинство извлекло бы, проштудировав всю библиотеку Британского музея. Суть дела, однако, одна и та же: поэт должен вырабатывать и развивать в себе осознанное чувство прошлого й обогащать его на протяжений всего своего творчества.

И тогда постепенно он отказывается от самого себя, каков он в данную минуту, жертвуя этим во имя чего-то более значимого. • Движение художника—это постепенное и непрерывное самопо-* жертвование, постепенное и непрерывное исчезновение его индивидуальности.

Остается дать определение этому процессу деперсонализаций и охарактеризовать, как он связан с чувством традиции. Деперсонализация и позволяет говорить о том, что искусство приближается к науке. Поэтому справедлива аналогия, которая мне кажется! поучительной: вспомните, что происходит, когда кусочек тщательно очищенной платины помещают в колбу, содержащую кислород и двуокись серы.

Загрузка...