1845

52. M. M. ДОСТОЕВСКОМУ
24 марта 1845. Петербург

24 марта. (1)

Любезный брат.

Ты, верно, заждался письма моего, л<юбезный> б<рат>. Но меня задерживала неустойчивость моего положения. Я никак не могу заниматься вполне чем бы то ни было, когда перед глазами одна неизвестность и нерешительность. Но так как я и до сих пор ничего не сделал хорошего по части моих собственных обстоятельств, то всё равно пишу; ибо давно бы было нужно писать.

Я получил от москвичей 500 руб. сереб<ром>. Но у меня столько было долгов, старых и вновь накопившихся, что на печать недостало. Это бы еще ничего. Можно бы было задолжать в типографии или уплатить не все из домашних долгов, но роман еще не был готов. Кончил я его совершенно чуть ли еще не в ноябре месяце, но в декабре вздумал его весь переделать; переделал и переписал, но в феврале начал опять снова обчищать, обглаживать, вставлять и выпускать. Около половины марта я был готов и доволен. Но тут другая история: цензора не берут менее чем на месяц. Раньше отцензировать нельзя. Они-де работой завалены. Я взял назад рукопись, не зная, на что решиться. Ибо кроме четырехнедельного цензурованья печать съест тоже недели три. Выйдет к маю месяцу. Поздно будет! Тут меня начали толкать и направо и налево, чтобы отдать мое дело в «Отечеств<енные> записки». Да пустяки. Отдашь да не рад будешь. Во-первых, и не прочтут, а если прочтут, так через полгода. Там рукописей довольно и без этой. Напечатают, денег не дадут. Это какая-то олигархия. А на что мне тут слава, когда я пишу из хлеба? Я решился на отчаянный скачок: ждать, войти, пожалуй, опять в долги и к 1-му сентября, когда все переселятся в Петербург и будут, как гончие собаки, искать носом чего-нибудь новенького, тиснуть на последние крохи, которых, может быть, и недостанет, мой роман. Отдавать вещь в журнал значит идти под ярем не только главного maоtre dhфtel, но даже всех чумичек и поваренков, гнездящихся в гнездах, откуда распространяется просвещение. Диктаторов не один: их штук двадцать. Напечатать самому значит пробиться вперед грудью, и если вещь хорошая, то она не только не пропадет, но окупит меня от долговой кабалы и даст мне есть.

А теперь насчет еды! Ты знаешь, брат, что я в этом отношении предоставлен собственным силам. Но как бы то ни было, а я дал клятву, что коль и до зарезу будет доходить, — крепиться и не писать на заказ. Заказ задавит, загубит всё. Я хочу, чтобы каждое произведение мое было отчетливо хорошо. Взгляни на Пушкина, на Гоголя. Написали немного, а оба ждут монументов. И теперь Гоголь берет за печатный лист 1000 руб. сереб<ром>, а Пушкин, как ты сам знаешь, продавал 1 стих по червонцу. Зато слава их, особенно Гоголя, была куплена годами нищеты и голода. Старые школы исчезают. Новые мажут, а не пишут. Весь талант уходит в один широкий размах, в котором видна чудовищная недоделанная идея и сила мышц размаха, а дела крошечку. Beranger сказал про нынешних фельетонистов французских, что это бутылка Chambertin в ведре воды. У нас им тоже подражают. Рафаэль писал годы, отделывал, отлизывал, и выходило чудо, боги создавались под его рукою. Vernet пишет в месяц картину, для которой заказывают особенных размеров залы, перспектива богатая, наброски, размашисто, а дела нет ни гроша. Декораторы они!

Моим романом я серьезно доволен. Это вещь строгая и стройная. Есть, впрочем, ужасные недостатки. Печатание вознаградит меня. Теперь покамест я пуст. Думаю что-нибудь написать для дебюта или для денег, но пустяки писать не хочется, а (2) на дело нужно много времени.

Приближается время, в которое я обещал быть у вас, милые друзья. Но не будет средств, то есть денег. Я решил остаться на старой квартире. Здесь по крайней мере сделал контракт и знать ничего не знаешь месяцев на шесть. Так дело в том, что я всё это хочу выкупить романом. Если мое дело не удастся, я, может быть, повешусь.

Мне бы хотелось спасти хоть 300 руб. к августу месяцу. И на триста можно напечатать. Но деньги ползут, как раки, все в разные стороны. У меня долгов было около 400 руб. сереб<ром> (с расходами и прибавкою платья), по крайней мере я на два года одет прилично. Впрочем, я непременно приеду к вам. Пиши мне поскорее, как ты думаешь насчет моей квартиры. Это решит<ельный> шаг. Но что делать!

Ты пишешь, что ужасаешься будущности без денег. Но Шиллер выкупит всё, а вдобавок, кто знает, сколько раскупится экземпляров моего романа. Прощай. Отвечай мне скорее. Я тебе объявлю (3) в следующую почту все мои решения.

Твой брат Достоевский.

(1) зачеркнуто: феврал<я> (2) было: да (3) было: отвечу

Целуй детей и кланяйся Эмилии Федоровне. Я о вас часто думаю. Ты, может быть, хочешь знать, чем я занимаюсь, когда не пишу, — читаю. Я страшно читаю, и чтение странно действует на меня. Что-нибудь, давно перечитанное, прочитаю вновь и как будто напрягусь новыми силами, вникаю во всё, отчетливо понимаю, и сам извлекаю умение создавать.

Писать драмы — ну, брат. На это нужны годы трудов и спокойствия, по крайней мере для меня. Писать ныне хорошо. Драма теперь ударилась в мелодраму. Шекспир бледнеет в сумраке и сквозь туман слепандасов-драматургов кажется богом, как явление духа на Брокене или Гарпе. Впрочем, летом, я, может быть, буду писать. 2, 3 года, и посмотрим, а теперь подождем!

Брат, в отношении литературы я не тот, что был тому назад два года. Тогда было ребячество, вздор. Два года изучения много принесли и много унесли.

В «Инвалиде», в фельетоне, только что прочел о немецких поэтах, умерших с голоду, холоду и в сумасшедшем доме. Их было штук 20, и какие имена! Мне до сих пор как-то страшно. Нужно быть шарлатаном…


53. M. M. ДОСТОЕВСКОМУ
4 мая 1845. Петербург

4 мая. 1845 год

Любезный брат.

Извини, что так давно не писал к тебе. Я до сей самой поры был чертовски занят. Этот мой роман, от которого я никак не могу отвязаться, задал мне такой работы, что если бы знал, так не начинал бы его совсем. Я вздумал его еще раз переправлять, и ей-богу к лучшему; он чуть ли не вдвое выиграл. Но уж теперь он кончен, и эта переправка была последняя. Я слово дал до него не дотрогиваться. Участь первых произведений всегда такова, их переправляешь до бесконечности, Я не знаю, была ли «Atala» Chateaubrian'a его первым произведением, но он, помнится, переправлял ее 17 раз. Пушкин делал такие переправки даже с мелкими стихотворениями. (1) Гоголь лощит свои чудные создания по два года, и если ты читал «Voyage Sentimental» Sterna — крошечную книжечку, то ты помнишь, что Valter Scott в своем «Notice» о Стерне говорит, ссылаясь на авторитет Лафлёра, слуги Стерна. Лафлёр говорил, что барин его исписал чуть ли не сотню дестей бумаги о своем путешествии во Францию. Ну, спрашивается, куда это пошло? Всё-то это составило книжоночку, которую хороший писака, как Плюшкин н<апример>, уместил бы на полудести. Не понимаю, каким образом этот же самый Вальтер Скотт мог в несколько недель писать такие, вполне оконченные создания, как «Маннеринг» например! Может быть, оттого, что ему было 40 лет.

Не знаю, брат, что со мною будет! Ты несправедливо говоришь, что меня не мучает мое положение. До дурноты, до тошноты мучает; часто я по целым ночам не сплю от мучительных мыслей. Мне говорят толковые люди, что я пропаду, если напечатаю мой роман отдельно. Говорят — положим, книга будет хороша, очень хороша. Но вы не купец. Как вы будете публиковать о нем. В газетах, что ли? Нужно непременно иметь на своей руке книгопродавца; а книгопродавец себе на уме; он не станет себя компрометировать объявлениями о неизвестном писателе. Он потеряет кредит у своих pratiques. Каждый из порядочных книгопродавцев — хозяин нескольких журналов и газет. В журналах и газетах участвуют первейшие литераторы или претендующие на первенство. Объявляется (2) о новой книге — в журнале, скрепленном их подписью, а это много значит. Следовательно, книгопродавец поймет, когда ты придешь к нему с своим напечатанным товаром, что он может прижать тебя донельзя. Вот дело какое! А книгопродавец, — алтынная душа, прижмет непременно, и я сяду в болото, непременно сяду.

Итак, я решил обратиться к журналам и отдать мой роман за бесценок разумеется, в «Отечеств<енные> записки». Дело в том, что «Отечеств<енные> записки» расходятся в 2500 экземплярах, следовательно, читают их по крайней мере 100000 человек. Напечатай я там — моя будущность литературная, жизнь — всё обеспечено. Я вышел в люди. Мне в «От<ечественные> записки» всегда доступ, я всегда с деньгами, а вдобавок пусть выйдет мой роман, положим, в августовском номере или в сентябре, я в октябре перепечатываю его на свой счет, уже в твердой уверенности, что роман раскупят те, которые покупают романы. К тому же объявления мне не будут стоить ни гроша. Вот дело какое!

В Ревель приехать я не могу раньше пристройки романа, а то и времени нечего напрасно терять. Нужно хлопотать. Есть у меня много новых идей, которые, если 1-й роман пристроится, упрочат мою литературную известность. Вот все мои надежды в будущем.

Что же касается до денег, то, увы! их нет. Черт знает, куда они исчезли. Зато мало долгов. Что же касается до квартиры, то, во-1-х, я еще кое-что должен;

2-е) я в неизвестном положении — поеду ли я в Ревель, нет ли? Пристрою ль роман, нет ли? Если поеду, то успею тогда же съехать; ибо расходы и хлопоты на переселение обойдутся дороже, чем оставаться, какую бы ни нанять квартиру. Я уж считал. Квартира, роман, Ревель — 3 неподвижные идеи — Ma femme et mon parapluie.

Прощай, в будущем письме будет всё решено. А теперь до свидания, и желаю тебе всех благ вместе с твоею супругой и детками.

Твой Достоевский.

Устрой я роман, тогда Шиллер найдет себе место, или я не я. «Вечный жид» недурен. Впрочем, Сю весьма недалек.

Я только не хочу писать, брат, но меня так мучает твое положение и Шиллер, что я о себе забываю. А мне самому нелегко.

А не пристрою романа, так, может быть, и в Неву. Что же делать? Я уж думал обо всем. Я не переживу смерти моей idйe fixe.

Эмилии Федоровне мое нижайшее почтение. Хочется мне со всеми вами увидеться.

У нас погода страшная. Разверзлись хляби небесные, и провидение послало на С<еверную> Пальмиру по несколько 1000-ч насморков, кашлей, чахоток, лихорадок, горячек и т. п. даров. Иже согрешихом! Читал ли ты «Емелю» Вельтмана, в послед<ней> «Б<иблиотеке> д<ля> ч<тения>» — что за прелесть. «Тарантас» хорошо написан. Что за гадость иллюстрации.

Отвечай поскорее, ибо скучно.

(1) было: произведениями (2) далее было начато: вы<ход>


54. M. M. ДОСТОЕВСКОМУ
Начало сентября 1845. Петербург

Драгоценнейший друг мой!

Пишу к тебе тотчас же по приезде моем, по условию. Сказать тебе, возлюбленный друг мой, сколько неприятностей, скуки, грусти, гадости, пошлости было вытерпено мною во время дороги и в первый день в Петербурге свыше пера моего. Во-первых, простившись с тобою и с милой Эмилией Федоровной, я взошел на пароход в самом несносном расположении духа. Толкотня была страшная, а моя тоска была невыносимая. Отправились мы в двенадцать часов с минутами первого. Пароход полз, а не шел. Ветер был противный, волны хлестали через всю палубу; я продрог, прозяб невыносимо и провел ночь неописанную, сидя и почти лишась чувств и способности мыслить. Помню только, что меня раза три вырвало. На другой день ровно в четыре часа пополудни пришли мы в Кронштадт, (1) то есть в 28 часов. Прождав часа три, мы отправились уже в сумерках на гадчайшем, мизернейшем пароходе «Ольга», который плыл часа три с половиною в ночи и в тумане. Как грустно было мне въезжать в Петербург. Я смутно перечувствовал всю мою будущность в эти смертельные три часа нашего въезда. Особенно привыкнув с вами и сжившись так, как будто бы я целый век уже вековал в Ревеле, (2) мне Петербург и будущая жизнь петербургская показались такими страшными, безлюдными, безотрадными, а необходимость такою суровою, что если б моя жизнь прекратилась в эту минуту, то я, кажется, (3) с радостию бы умер. Я, право, не преувеличиваю. Весь этот спектакль решительно не стоит свечей. Ты, брат, желаешь побыть в Петербурге. Но если приедешь, то приезжай сухим путем, потому что нет ничего грустнее и безотраднее въезда в него с Невы и особенно ночью. По крайней мере, мне так показалось. Ты, верно, замечаешь, что мои мысли и теперь отличаются пароходной качкою.

Когда я приехал на квартиру, ночью в 12-м часу, то человека моего дома не оказалось; он служил на время в другом месте, и дворник, неизвестно чему обрадовавшийся, вручил мне осиротелый ключ моей шестисот рублей (4) квартиры (в долгах). Я даже не мог чаю напиться и так и лег в решительном апатическом состоянии. Сегодня, проснувшись в восемь часов, я увидел перед собой моего человека. Порасспросил его. Всё как было; по-старому. Квартира моя слегка подновлена. Григоровича и Некрасова нет еще в Петербурге, а известно лишь по слухам, что они явятся разве-разве к 15-му сентяб<ря>, да и то сомнительно. Дав самую коротенькую, но весьма решительную аудиенцию кой-каким кредиторам, я отправился по делам и ровно ничего не сделал. Познакомился с журналами, поел кое-что, купил бумаги и перьев — да и кончено. К Белинскому не ходил. Намереваюсь завтра отправиться, а сегодня я страшно не в духе. Вечером присел за письмо, которое уже почти кончается, а письмо вялое, тоскливое, вполне отзывающееся тяжким моим теперешним положением — «Скучно на белом свете, господа!»

Это письмо пишу к тебе, во-первых, вследствие обещания написать поскорее, а во-вторых, оттого, что тоска, и письмо просилось написаться. Ах, брат, какое грустное дело одиночество, и я начинаю тебе теперь завидовать. Ты, брат, счастлив, право, счастлив, сам не зная того. С следующею почтою напишу тебе еще. Занимает меня немного то, что я почти совсем (до 15-го) без ресурсов, но только немного, потому что я в настоящее время и думать ни об чем не могу. Впрочем, всё это вздор! Я ослаб страшно и хочу теперь лечь спать, потому что уже ночь на дворе. Что-то скажет будущность. Как жаль, что нужно работать, чтобы жить. Моя (5) работа не терпит принуждения.

Ах, брат, ты не поверишь, как бы я желал теперь хоть два часочка еще пожить вместе с вами. Что-то будет, что-то будет впереди? Я теперь настоящий Голядкин, которым я, между прочим, займусь завтра же. Покамест прощай! До следующей почты. Прощай, возлюбленный друг мой; кланяйся и поцелуй за меня Эмилию Федоровну. Детям тоже кланяюсь. Помнит ли еще меня Федя или оказывает равнодушие? Ну, прощай, дражайший мой. Прощай.

Твой Достоевский.

Голядкин выиграл от моего сплина. Родились две мысли и одно новое положение. Ну, прощай, мой голубчик. Послушай, что-то с нами будет лет через двадцать? Не знаю, что со мной будет; знаю только, что я теперь мучительно чувствую.

М. И<ванов>не и А<лександ>ру Ада<мови>чу Бергманам мое нижайшее почтение. Петербург еще пуст. Всё порядочно вяло.

(1) далее было начато: то есть сутки с (2) было: с вами (3) было: мне кажется (4) так в подлиннике (5) было: Эта


55. M. M. ДОСТОЕВСКОМУ
8 октября 1845. Петербург

8 октября.

Любезнейший брат.

До сих пор не было у меня ни времени, ни расположения духа уведомить тебя о чем-нибудь до меня касающемся. Так всё было скверно и гадко, что самому тошно было глядеть на свет божий. Во-первых, дражайший, единственный друг мой, всё это время я был без копейки и жил на кредит, что весьма скверно. Во-вторых, было вообще как-то грустно, так что поневоле опадаешь духом, не заботишься о себе и становишься не безмозгло равнодушным, но, что хуже этого, переходишь за предел и бесишься и злишься до крайности. В начале этого месяца явился Некрасов, отдал мне часть долга, а другую получаю на днях. Нужно тебе знать, что Белинский недели две тому назад прочел мне полное наставление, каким образом можно ужиться в нашем литературном мире, и в заключение объявил мне, что я непременно должен, ради спасения души своей, требовать за мой печатный лист не менее 200 р. асс<игнациями>. Таким образом мой Голядкин пойдет по крайней мере в 1500 рублях ассиг<нациями>. Терзаемый угрызениями совести, Некрасов забежал вперед зайцем и к 15 генварю обещал мне 100 руб. серебром за купленный им у меня роман «Бедные люди». Ибо сам чистосердечно сознался, что 150 р. сереб<ром> плата не христианская. И посему 100 р. сереб<ром> набавляет мне сверх из раскаяния. Всё это покамест хорошо. Но вот что скверно. Что еще ровнешенько ничего не слыхать из цензуры насчет «Бедных людей». Такой невинный роман таскают, таскают, и я не знаю, чем они кончат. Ну как запретят? Исчеркают сверху донизу? Беда, да и только, просто беда, а Некрасов поговаривает, что не успеет издать альманаха, а уж истратил на него 4000 руб. ассиг<нациями>.

Яков Петрович Голядкин выдерживает свой характер вполне. Подлец страшный, приступу нет к нему; никак не хочет вперед идти, претендуя, что еще ведь он не готов, а что он теперь покамест сам по себе, что он ничего, ни в одном глазу, а что, пожалуй, если уж на то пошло, то и он тоже может, почему же и нет, отчего же и нет? Он ведь такой, как и все, он только так себе, а то такой, как и все. Что ему! Подлец, страшный подлец! Раньше половины ноября никак не соглашается окончить карьеру. Он уж теперь объяснился с е<го> превосходительством и, пожалуй, (отчего же нет) готов подать в отставку. А меня, своего сочинителя, ставит в крайне негодное положение.

Я бываю весьма часто у Белинского. Он ко мне донельзя расположен и серьезно видит во мне доказательство перед публикою и оправдание мнений своих. Познакомился я на днях с Кронебергом, переводчиком Шекспира (сыном стар<ого> Кронеберга, харьк<овского> проф<ессора>). Вообще говоря, будущность (и весьма недалекая) может быть хороша и может быть и страх как дурна. Белинский понукает меня дописывать Голядкина. Уж он разгласил о нем во всем литературн<ом> мире и чуть не запродал Краевскому, а о «Бедных людях» говорит уже пол-Петербурга. Один Григорович чего стоит! Он сам мне говорит: «Je suis votre claqueur-chauffeur».

Некрасов аферист от природы, иначе он не мог бы и существовать, он так с тем и родился — и посему в день же приезда своего, у меня вечером, подал проект летучему маленькому альманаху, который будет созидаться посильно всем литературным народом, но главными его редакторами будем я, Григоров<ич> и Некрасов. Последний берет издержки (1) на свой счет. Альманах будет в 2 печат<ных> листа и выходить будет один раз в две недели, 7-го и 21-го каждого месяца. Название его «Зубоскал»; дело в том, чтобы острить а смеяться над всем, не щадить никого, цепляться за театр, за журналы, за общество, за литературу, за происшествия на улицах, за выставку, за газетные известия, за иностранные известия, словом, за всё, всё это в одном духе и в одном направлении. Начнется он с 7-го ноября. Составился он у нас великолепно. Во-первых, он будет с иллюстрациями. Эпиграфом берутся знаменитые слова Булгарина из фельетона «Северной пчелы», что «мы готовы умереть за правду, не можем без правды» и т. д., и подпишет Фаддей Булгарин. То же будет написано в объявлении, которое пойдет 1-го числа ноября. Статьи для 1-го нумера будут Некрасова, о некоторых (разумеется, на днях случившихся) Петербург<ских> подлостях. 2) Будущий роман Евг. Сю «Семь смертных грехов» (на 3-х страничках весь роман). Обозрение всех журналов. Лекция Шевырева о том, как гармоничен стих Пушкина, до того, что когда он был в колизее и прочел двум дамам, с ним бывшим, несколько стансов из Пушкина, то все лягушки и ящерицы, бывшие в колизее, сползлись его слушать. (Шевырев читал это в Москов<ском> университете). Потом последнее заседание славянофилов, где торжественно докажется, что Адам был славянин и жил в России, (2) и по сему случаю покажется вся необыкновенная важность и польза разрешения такого великого социального вопроса для благоденствия и пользы всей русской нации. Потом в отделе искусств и художеств «Зубоскал» отдает полную справедливость «Иллюстрации» Кукольника, причем даже сошлется на следующий пункт «Иллюстрации», где она говорит: что: ъiсктгзел-дтоом-дудурн и т. д. несколько строк таким образом. (Известно, что «Иллюстрация» весьма неисправна в корректуре; переставление слов, слова оборотом для нее вовсе ничего не значат.) Григоров<ич> напишет «Историю недели» и поместит несколько своих наблюдений. Я буду писать «Записки лакея о своем барине» и т. д. Видишь, что журнал будет весьма веселый вроде «Guкpes» Kappa. Дело это доброе; ибо самый малый доход может дать на одну мою часть 100–150 руб. в месяц. Книжка пойдет. Некрасов будет помещать и стихи.

Ну, прощай. В другой раз напишу больше. Теперь страшно занят, а видишь, между прочим, что настрочил тебе целое письмо, а ты мне ни полстрочки не напишешь без моего письма. Считаешься визитами. Лентяй ты такой, Фетюк, просто Фетюк!

Прочти (3) «Теверино» (Жорж Занд в «Отечеств<енных> записк<ах>», окт<ябрь>). Ничего подобного не было еще в нашем столетии. Вот люди, первообразы.

Прощай, друг мой. Эмилии Федоровне кланяюсь и целую у ней ручки. Здоровы ли дети? Пиши мне подробнее.

Шиллера переводи исподволь, хотя издание его решительно нельзя сказать, когда осуществится. Я теперь пронюхиваю какой-нибудь перевод для тебя. Но беда! В «Отеч<ественных> записках») три офиц<иальных> переводчика. Авось уладим мы, брат, что-нибудь вместе с тобой. Всё впереди, впрочем. Если я пойду, то Театр Шиллера тоже пойдет, — вот что я только знаю.

Твой Ф. Достоевский.

(1) было: деньги (2) далее было: и что по сему случаю, это он (3) было начато: Читал


56. M. M. ДОСТОЕВСКОМУ
16 ноября 1845. Петербург

16 ноября 45.

Любезный брат.

Пишу к тебе теперь наскоро и тем более, что временем теперь совсем не богат. Голядкин до сей поры еще не кончен; а нужно кончить непременно к

25-му числу. Ты мне весьма долго не отвечал, и я было начал крайне за тебя беспокоиться. Пиши почаще; а что ты отговариваешься неимением времени, то это просто вздор. Времени тут надо немного. Лень провинциальная губит тебя в цвете лет, любезнейший, а более ничего.

Ну, брат, никогда, я думаю, слава моя не дойдет (1) до такой апогеи, как теперь. Всюду почтение неимоверное, любопытство насчет меня страшное. Я познакомился с бездной народу самого порядочного. Князь Одоевский просит меня осчастливить его своим посещением, а граф Соллогуб рвет на себе волосы от отчаяния. Панаев объявил ему, что есть талант, который их всех в грязь втопчет. Соллогуб обегал всех и, зашедши к Краевскому, вдруг спросил его: Кто этот Достоевский? Где мне достать Достоевского? Краевский, который никому в ус не дует и режет всех напропалую, отвечает ему, что «Достоевский не захочет Вам сделать чести осчастливить Вас своим посещением». Оно и действительно так: аристократишка (2) теперь становится на ходули и думает, что уничтожит меня величием своей ласки. (3) Все меня принимают как чудо. Я не могу даже раскрыть рта, чтобы во всех углах не повторяли, что Достоев<ский> то-то сказал, Достоев<ский> то-то хочет делать. Белинский любит меня как нельзя более. На днях воротился из Парижа поэт Тургенев (ты, верно, слыхал) и с первого раза привязался ко мне такою привязанностию, такою дружбой, что Белинский объясняет (4) ее тем, что Тургенев влюбился в меня. Но, брат, что это за человек? Я тоже едва ль не влюбился в него. Поэт, талант, аристократ, красавец, богач, умен, образован, 25 лет, — я не знаю, в чем (5) природа отказала ему? Наконец: характер неистощимо прямой, прекрасный, выработанный в доброй школе. Прочти его повесть в «От<ечественных> записк<ах>» «Андрей Колосов» — это он сам, хотя и не думал тут себя выставлять.

Деньгами же я до сих пор не богат, — но не нуждаюсь. На днях я был без гроша. Некрасов между тем затеял «Зубоскала» — прелестный юмористический альманах, к которому объявление написал я. Объявление наделало шуму; ибо это первое явление такой легкости и такого юмору в подобного рода вещах. Мне это напомнило 1-й фельетон Lucien de Rubemprй. Объявление мое напечатано уже в «Отеч<ественных> записках» в Разных известиях. За него взял я 20 руб. серебр<ом>. Итак, на днях, не имея денег, зашел я к Некрасову. Сидя у него, у меня пришла идея романа в 9 письмах. Придя домой, я написал этот роман в одну ночь; величина его 1/2 печатного листа. Утром отнес к Некрасову и получил за него 125 руб. ассиг<нациями>, то есть мой лист в «Зубоскале» ценится в 250 руб. асс<игнациями>. Вечером у Тургенева читался мой роман во всем нашем круге, то есть между 20 челов<ек> по крайней мере, и произвел фурор. Напечатан он будет в 1-м номере «Зубоскала». Я тебе пришлю книгу к 1-му декабря, и вот ты сам увидишь, хуже ли это, нап<ример>, «Тяжбы» Гоголя? Белинский сказал, что он теперь уверен во мне совершенно, ибо я могу браться за совершенно различные элементы. (6) На днях Краевский, услышав, что я без денег, упросил меня покорнейше взять у него 500 руб. взаймы. Я думаю, что я ему продам лист за 200 руб. асс<игнациями>.

У меня бездна идей; и нельзя мне рассказать что-нибудь из них хоть Тургеневу, н<а>п<ример>, чтобы назавтра почти во всех углах Петербурга не знали, что Достоев<ский> пишет то-то и то-то. Ну, брат, если бы я стал исчислять тебе все успехи мои, то бумаги не нашлось бы столько. Я думаю, что у меня будут деньги. Голядкин выходит превосходно; это будет мой chef-dнuvre. Вчера я в первый раз был у Панаева и, кажет<ся>, влюбился в жену его. (7) Она умна и хорошенькая, вдобавок любезна и пряма донельзя. Время я провожу весело. Наш кружок пребольшой. Но я всё пишу о себе; извини, любезнейший; я откровенно тебе скажу, что я теперь упоен собствен<ной> славой своей. С будущим письмом пришлю «Зубоскала». Белинский говорит, что я профанирую себя, помещая свои статьи в «Зубоскале».

Прощай, мой голубчик. Желаю счастья тебе. Поздравляю с чином. Целую ручки Эмилии Федоровне и детей твоих. Что они?

Твой Достоевский.

Белинский охраняет меня от антрепренеров. Я перечел мое письмо и нашел, что я, во-1-х, безграмотен, а, во-2-х, самохвал.

Прощай. Ради бога, пиши.

Наш Шиллер пойдет на лад непременно. Белинский хвалит предприятие полного издания. Я думаю, со временем его можно выгодно продать, хоть Некрасову н<а>прим<ер>. Прощай.

Минушки, Кларушки, Марианны и т. п. похорошели донельзя, но стоят страшных денег. На днях Тургенев и Белинский разбранили меня в прах за беспорядочную жизнь. Эти господа уж и не сознают, как любить меня, (8) влюблены в меня все до одного. Мои долги на прежней точке.

(1) было: не доходила (2) было: мерзавец (3) вместо: величием своей ласки — было: своим величием. (4) было: объяснил (5) было: что (6) далее было: и умею просто (7) далее было: Она славится в Петерб<урге (8) далее было начато: Это

Загрузка...