Глава VIII


31 июня 1926 года Рильке надписывает и посылает Цветаевой только что изданную в Париже в издательстве NRF книгу своих французских стихов «Vergers» («Сады»).

На форзаце книги — стихотворная надпись Марине Цветаевой по-французски:

Прими песок и ракушки со дна

французских вод моей — что так странна —

души... (хочу, чтоб ты увидела, Марина,

пейзажи всех широт, где тянется она

от пляжей Cote d'Azur в Россию, на равнины) [322].

(Конец июня 1926)

Мюзо

Р.


ЦВЕТАЕВА — РИЛЬКЕ

Сен Жиль-сюр-Ви,

6 июля 1926


Дорогой Райнер,

у Гёте где-то сказано, что на чужом языке нельзя создать ничего значительного, — я же всегда считала, что это неверно. (Гете никогда не ошибается в целом, он прав в итоговом смысле, поэтому сейчас я несправедлива к нему.)

Поэзия — уже перевод, с родного языка на чужой — будь то французский или немецкий — неважно. Для поэта нет родного языка. Писать стихи и значит перелагать [323]. Поэтому я не понимаю, когда говорят о французских, русских или прочих поэтах. Поэт может писать по-французски, но не быть французским поэтом. Смешно.

Я не русский поэт и всегда недоумеваю, когда меня им считают и называют. Для того и становишься поэтом (если им вообще можно стать, если им не являешься отродясь!), чтобы не быть французом, русским и т. д., чтобы быть — всем. Иными словами: ты — поэт, ибо не француз. Национальность — это от- и заключенность. Орфей взрывает национальность или настолько широко раздвигает ее пределы, что все (и бывшие, и сущие) заключаются в нее. И хороший немец — там! И — хороший русский!

Но в каждом языке есть нечто лишь ему свойственное, что и есть сам язык. Поэтому по-французски ты звучишь иначе, чем по-немецки, — оттого ты и стал писать по-французски! Немецкий глубже французского, полнее, растяжимее, темнее. Французский: часы без отзвука, немецкий — более отзвук, чем часы (бой). Немецкий продолжает создаваться читателем — вновь и вновь, бесконечно. Французский — уже создан. Немецкий — возникает, французский — существует. Язык неблагодарный для поэтов — потому ты и стал писать на нем. Почти невозможный язык.

Немецкий — бесконечное обещание (тоже — дар!), но французский — дар окончательный. Платен [324] пишет по-французски. Ты («Verger») пишешь по-немецки, то есть — себя, поэта. Ибо немецкий ближе всех к родному. Ближе русского, по-моему. Еще ближе.

Райнер, узнаю тебя в каждой строчке, но звучишь ты короче, каждая строка — усеченный Рильке, почти как конспект. Каждое слово. Каждый слог.

Grand-Maitre des absences (Великий мастер отсутствий (фр.).[325]

это ты прекрасно сделал. Grossmeister [326] звучало бы не так! И — partance (entre ton trop d'arrivee et ton trop de partance [327] [328] — это идет издалека — потому и заходит так далеко!) из стихов Марии Стюарт:

Combien j'ai douce souvenance

De ce beau pays de France... [329]

Сколь сладостно вспоминать мне

Об этой прекрасной Франции (фр.).


Знаешь ли ты эти ее строки:


Car mon pis et mon mieux

Sont les plus deserts lieux? [330]

Ибо худшее и лучшее во мне —

Места, что всего пустынней (фр.).

(Райнер, что великолепно прозвучало бы по-французски, так это «Песнь о корнете»! [331]).

Стихотворение Verger [332] [333]9 я переписала для Бориса.

Soyons plus vite

Que le rapide depart — [334]

Будем быстрей,

Чем поспешный отъезд (фр.).

это рифмуется с моим:

Тот поезд, на который все —

Опаздывают...

(О поэте) [335].

A «pourquoi tant appuyer» [336] [337] — со словами мадмуазель Леспинас: «Glissez, mortels, n'appuyez pas!» [338] [339]

Знаешь, что нового в этой книге? Твоя улыбка. («Les Anges sont-ils devenus discrets» [340] — «Mais l'excellente place — est un peu trop en face»...) [341] [342]

Ах, Райнер, первую страницу этого письма я могла бы совсем опустить. Сегодня ты:


...Et pourtant quel fier moment

lorsqu'un instant le vent se declare

pour tel pays: consent a la France [343].


Однако какой возвышенный миг,

когда вдруг поднимается ветер

за эту страну: он заодно с Францией (фр.).


Будь я французом и пиши я о твоей книге, я поставила бы эпиграфом: «consent a la France» [344].

A теперь — от тебя ко мне:


Parfois elle parait attendrie

Qu'on l'ecoute si bien, —

alors elle montre sa vie

et ne dit plus rien [345].


Порой она кажется растроганной

тем, что ее так внимательно слушают, —

тогда она показывает свою жизнь

и больше не говорит ничего (фр.).

(Ты, природа!).


Но ты еще и поэт, Райнер, а от поэтов ждут de l'inedit [346]. Поэтому скорее — большое письмо, для меня одной, иначе я притворюсь глупей, чем на самом деле, «обижусь», «буду обманута в лучших чувствах» и т. д., но ведь ты напишешь мне (для своего успокоения! и потому что ты добрый!).

Можно мне поцеловать тебя? Ведь это не более, чем обнять, а обнимать, не целуя, — почти невозможно!

Марина


На обороте твоего конверта:

Отправитель: Muzot sur Sierre (Valais), Suisse [347]

Мюзо — автор стихов твоей книги. Поэтому он посылает ее, не упоминая о тебе [348] — тебя.


Об этой книге французских стихов Рильке говорится в неопубликованном письме Пастернака к балкарскому поэту Кайсыну Кулиеву:

«Рильке, величайший новейший поэт Германии, признанный теперь величайшим европейским поэтом, много путешествовал, любил Россию, хорошо знал Скандинавию и долго жил в Париже, секретарствуя у Родена и связанный дружбой с писателями и художниками Франции. Последнюю, посмертную книгу стихов он написал по-французски. Вероятно, ему казалось, что в мире немецкого выражения он прошел до конца, до последних отвлечений и обобщений, и не чувствовал возможности вернуться опять к начальным частностям, без которых не обходится художественное слово, а во французской поэзии он мог стать снова начинающим» (письмо от 10 августа 1953 г.).

Знакомство с книгой французских стихотворений Рильке сыграло немаловажную роль в поэтической судьбе Цветаевой. Сборник «Vergers» был воспринят ею как непревзойденный образец творчества на чужом языке и как значительнейшее из творений Рильке. В письме к Борису Пастернаку от 1 января 1927 года Цветаева так изложила свое понимание книжки «Vergers»: устав от немецкого, «человеческого», в котором он достиг совершенства, Рильке «схватился» за французский язык. «Жажда французского оказалась жаждой ангельского, тусветного. Книжкой Vergers он проговорился на ангельском языке» (см. с. 203 настоящего издания).

Убежденная в том, что и на чужом языке можно создавать значительные произведения, Цветаева, покинув Россию, пытается писать по-французски (первая из известных попыток такого рода — перевод стихотворения Маяковского «Сволочи!», выполненный в 1922 году). В этих своих начинаниях Цветаева опирается после 1926 года на французоязычную поэзию Рильке. Пример Рильке вдохновляет и увлекает ее на нелегкое единоборство с чужой речью; возможно, в этом поединке Цветаева мечтала уподобиться любимому поэту, встать с ним вровень. И это ей во многом удалось: в стихии не родного для нее французского языка Цветаева, бесспорно, достигла поразительной легкости и свободы.

Особенно часто прибегает Цветаева к французскому языку в начале 30-х годов. Она переводит с русского свою поэму «Молодец», лирическую прозу «Флорентийские ночи», несколько автобиографических очерков-рассказов, объединенных общим названием «Отец и его музей». Некоторые вещи Цветаева пишет прямо по-французски, например, «Письмо к амазонке» или автобиографические миниатюры «Шарлоттенбург», «Мундир» и «Лавровый венок» (по-русски опубликованы в переводе А. С. Эфрон; см.: Звезда, 1970. № 10). Кроме того, Цветаева, как известно, перевела на французский язык отдельные стихотворения Пушкина и Лермонтова.

«В 30-х годах, живя в Париже, — сообщает поэт П. Антокольский, — Марина Цветаева начала переводить на французский язык сначала старые русские революционные песни: «Замучен тяжелой неволей», «Вы жертвою пали в борьбе роковой», «Смело, товарищи, в ногу», — а затем и советские, среди них — «Полюшко-поле», марш из «Веселых ребят». По сей день все эти песни поются в цветаевском переводе» (предисловие Антокольского к первопубликации в СССР статьи Цветаевой «Два „Лесных Царя"»; см.: Мастерство перевода. М., 1964. С. 290).

В начале 30-х годов Цветаева порывалась перевести на французский язык и эпистолярную прозу Рильке. (Цветаева читала отдельные тома его избранных писем, которые, начиная с 1929 года, регулярно издают один за другим дочь поэта, Рут Зибер-Рильке, и ее муж, Карл Зибер.) «По-французски я говорю и пишу так же, как по-русски, — рассказывает Цветаева 12 января 1932 года Н. Вундерли-Фолькарт (в оригинале письмо написано по-немецки). — Я уже перевела рифмованными стихами свою большую поэму («Молодец») и еще многое другое. Р<ильке> и его язык я знаю изнутри, так что у меня получится лучше, чем у кого-либо. Чтобы переводить поэта (любого, не говоря уже о таком!), да еще переводить прозу поэта, которая — совсем особого рода, нужно быть поэтом. Никто другой не может и не должен этого делать.

Это была бы большая работа. Я знаю. И чем больше — тем больше радости. Больше, чем большая работа, — вторая жизнь. Внутренняя жизнь, жизнь внутри него, и притом — деятельная» [349].

Но перевести Рильке на французский язык Цветаевой не пришлось. Как и другие ее проекты, связанные с наследием великого поэта, этот замысел не удалось воплотить в жизнь (см. также с. 227—228 настоящего издания).

Загрузка...