ЭПИЛОГ{312}

РОБЕРТ РОСС — МОРУ ЭЙДИ

14 декабря 1900 г.

9 октября, во вторник, я написал Оскару, от которого довольно долго ничего не получал, что приеду в Париж в четверг 18 октября, пробуду там несколько дней и надеюсь его повидать. 11 октября, в четверг, я получил от него следующую телеграмму: «Вчера была операция — приезжай немедленно». Я телеграфировал, что приеду, как только смогу. Он ответил: «Совсем ослаб — приезжай, прошу тебя». Я отправился вечером во вторник, 16 октября. В среду утром, около 10.30, я пришел к нему. Он был в очень хорошем настроении; и хотя он уверял меня, что ужасно страдает, он смеялся во весь голос и сыпал шутками по поводу врачей и самого себя. Я провел у него два часа и вернулся примерно в 4.30, после чего Оскар принялся излагать мне свои обиды на Харриса в связи с пьесой. Насколько я мог понять, Оскар, конечно же, ввел Харриса в заблуждение. Харрис писал пьесу, думая, что откупаться надо будет только от Седжера, который заплатил Оскару 100 фунтов; между тем оказалось, что и Кирл Беллью, и Льюис Нетерсоул, и Ада Реган, и даже Смизерс — все они, кто раньше, кто позже, дали Оскару по 100 фунтов и теперь набросились на Харриса, угрожая ему исками. Поэтому Харрис заплатил Оскару только 50 фунтов из всей суммы — ведь ему нужно было в первую очередь от них всех откупиться. Вот Оскар и обиделся. Я заметил, что все равно он сейчас в гораздо лучшем положении, чем раньше, поскольку Харрис в любом случае в конце концов расквитается со всеми, кто заплатил Оскару вперед, и Оскар рано или поздно получит что-то и сам; Оскар ответил весьма характерным образом: «Фрэнк лишил меня единственного источника дохода, забрав пьесу, за которую я в любую минуту мог выручить 100 фунтов».

Я виделся с Оскаром каждый день, пока не уехал из Парижа. Реджи и я иногда обедали или ужинали с ним в его комнате — тогда он бывал оживлен, хотя и выглядел очень больным. 25 октября, когда к нему пришел мой брат Алек, Оскар был в ударе. В то же самое время у него находилась вдова его брата Вилли и ее нынешний муж Тешейра — они как раз проезжали через Париж, проводя медовый месяц. Он сказал, в числе прочего, что жил не по средствам и умирает не по средствам; что он не переживет девятнадцатого столетия; что англичане не вынесли бы его присутствия — ведь и Выставка провалилась из-за него, поскольку англичане, увидев его там хорошо одетым и довольным, перестали ее посещать; что и французы, видя это, укажут ему на дверь.

29 октября, в полдень, Оскар в первый раз встал на ноги и вечером, после ужина, потребовал вывести его на прогулку — он уверял меня, что врач ему это разрешил, и не пожелал слушать моих предостережений.

Правда, несколькими днями раньше я сам склонял его встать с постели, поскольку врач не возражал, но он тогда отказался. Мы отправились в маленькое кафе в Латинском квартале, где он потребовал заказать ему абсент. Шел он с трудом, но держался не так уж плохо. Я отметил только, что лицо его внезапно постарело, и на следующий день сказал Реджи, что одетый и на ногах он выглядит совсем иначе. В постели он производил сравнительно неплохое впечатление. (Я впервые увидел, что его волосы тронула седина. Ведь тюрьма на цвете его волос не сказалась — они сохранили свой мягкий темно-русый оттенок. Помнишь его постоянные шутки на эту тему? Он забавлял надзирателей, говоря, что его волосы стали белыми, как снег.)

Назавтра Оскар, естественно, уже был простужен и страдал от сильнейшей боли в ухе, однако доктор Таккер сказал, что он может выйти еще, и на следующий день после полудня, в очень мягкую погоду, мы поехали в Булонский лес. Оскар чувствовал себя намного лучше, но жаловался на головокружение; вернулись мы около половины пятого. Утром в субботу 3 ноября мне встретился panseur[92] Аньон (Реджи постоянно называл его libre panseur)[93]; он каждый день приходил делать Оскару перевязку. Он спросил меня, являюсь ли я его близким другом и знаком ли я с его родными. Потом он сказал, что общее состояние Оскара очень серьезное, что, если он не изменит образа жизни, он протянет от силы три-четыре месяца, что мне надо поговорить с доктором Таккером, который, похоже, не понимает всей серьезности положения, и что заболевание уха важно не само по себе, а как угрожающий симптом.

В воскресенье утром я пришел к доктору Таккеру — милому и доброму глупцу; он сказал, что Оскару следует взяться за перо, что ему много лучше, что его состояние может стать серьезным, только если он, поднявшись, возобновит прежние излишества. Я умолял его о полной откровенности. Он пообещал попросить у Оскара разрешения поговорить со мной о его здоровье совершенно открыто. Во вторник в назначенное время я был у него; он говорил очень неопределенно и, хотя до некоторой степени согласился с Аньоном, все же утверждал, что Оскар поправляется и что погубить его может только неумеренное употребление спиртного. Позже в тот день, придя к Оскару, я нашел его очень возбужденным. Он сказал, что не желает знать, что там наговорил мне врач. Он заявил, что его нисколько не тревожит перспектива скорой смерти, и перевел разговор на свои долги, которые, по-видимому, перевалили уже за 400 фунтов. Он попросил меня после его смерти позаботиться о том, чтобы хотя бы некоторые из них непременно были возвращены, если только у меня будут на это средства; в отношении иных из своих кредиторов он испытывал муки совести. К моему большому облегчению, вскоре явился Реджи. Оскар сказал, что прошлой ночью ему приснился ужасный сон — будто он сидел за одним столом с мертвецами. Тут Реджи сострил в своем обычном стиле: «Милый мой Оскар, ты наверняка был душой общества». Это развеселило Оскара, и он вновь пришел в приподнятое, почти истерическое настроение. Я покинул его с тяжелым сердцем. В тот же вечер я написал Дугласу, что вынужден уехать из Парижа, что врач считает состояние Оскара очень тяжелым, что… следует заплатить часть его долгов, так как они чрезвычайно его угнетают и затрудняют его выздоровление, — на это доктор Таккер упирал особенно. 2 ноября, в день поминовения усопших, мы с… поехали на кладбище Пер-Лашез. Оскар этим очень заинтересовался и спросил меня, выбрал ли я уже место для его могилы. Легко и шутливо он принялся обсуждать возможные эпитафии, и мне даже в голову не могло прийти, что он стоит на пороге смерти.

В понедельник 12 ноября вместе с Реджи я отправился в отель «Эльзас» попрощаться, так как на следующий день уезжал на Ривьеру. Мы пришли поздно вечером после ужина. Оскар был весь погружен в свои денежные затруднения. Он только что получил письмо от Харриса с изложением требований Смизерса и был весьма расстроен; речь его была несколько бессвязной, поскольку накануне вечером ему впрыскивали морфий, и днем он всегда пил слишком много шампанского. Он знал, что я приду попрощаться, но, когда я вошел, почти не обратил на меня внимания, что показалось мне довольно странным; он обращался исключительно к Реджи. Пока мы разговаривали, пришло очень милое письмо от Альфреда Дугласа, к которому был приложен чек. Думаю, в какой-то степени тут повлияло мое письмо. Оскар всплакнул немного, но быстро оправился. После этого завязался дружеский разговор, во время которого Оскар ходил по комнате и возбужденно вещал. Примерно в пол-одиннадцатого я поднялся, чтобы идти. Вдруг Оскар попросил Реджи и брата милосердия на минутку выйти из комнаты, чтобы дать нам попрощаться. Вначале мысль его крутилась вокруг долгов, которые он наделал в Париже; затем он принялся умолять меня остаться, поскольку в последние дни он почувствовал в себе великую перемену. Я был довольно сдержан, потому что приписывал слова Оскара исключительно истерическому состоянию, хотя и понимал, что он искренне огорчен моим отъездом. Вдруг он разразился громкими рыданиями, говоря, что никогда меня больше не увидит и чувствует приближение конца. Этот тягостный эпизод длился примерно три четверти часа.

Он говорил разные вещи, которых я не хотел бы здесь повторять. Сцена вышла душераздирающая, но все же я не стал придавать большого значения нашему расставанию и не ответил на крик души бедного Оскара так, как должен был ответить, — особенно когда он сказал мне вдогонку: «Присмотри какую-нибудь уютную ложбинку среди холмов около Ниццы, чтобы мне отправиться туда, когда я поправлюсь, и чтобы ты ко мне приезжал». Это были последние членораздельные звуки, которые я от него услышал.

Вечером следующего дня, то есть 13 ноября, я уехал в Ниццу.

Во время моего отсутствия Реджи посещал Оскара ежедневно и посылал мне короткие бюллетени через день. Он несколько раз возил Оскара в экипаже, и казалось, что ему гораздо лучше.

Во вторник 27 ноября, получив первое из писем Реджи (прилагаю их все, хотя последующие письма меня не застали, и я получил их позже), я понял, что надо ехать; по письмам ты ясно представишь себе, как обстояло дело. Вначале я решил, что в пятницу перевезу маму в Ментону и в субботу поеду в Париж, но в полшестого вечера в среду я получил от Реджи телеграмму, гласившую: «Надежды почти нет». Я едва успел на экспресс и был в Париже в 10.20 утра. При нем, помимо доктора Таккера, находился доктор Клейн — специалист, приглашенный Реджи. Они сообщили мне, что Оскару осталось жить от силы два дня. Вид его был ужасен: он очень исхудал, тяжело дышал, был мертвенно-бледен. Он пытался что-то сказать. Он чувствовал, что в комнате собрались люди, и поднял руку, когда я спросил, понял ли он меня. Он ответил на наши рукопожатия. Я отправился за священником и с большим трудом нашел отца Катберта Данна из Пассионистской церкви, который тотчас последовал за мной и совершил крещение и предсмертное помазание — дать Оскару причастие он не мог. Ты знаешь, что я не раз обещал Оскару привести к нему священника перед смертью, и я пожалел, что так упорно отговаривал его от принятия католичества, хотя на то были свои причины, и они тебе известны. После этого я телеграфировал Фрэнку Харрису, Холмэну (прося его связаться с Адрианом Хоупом) и Дугласу. Позднее снова явился Таккер и сказал, что Оскар, возможно, протянет еще несколько дней. Вызвали нового garde malade[94], поскольку прежний нуждался в отдыхе.

Требовалось выполнить ужасные обязанности, описывать которые я не буду. Реджи был совершенно раздавлен.

Мы с ним провели ночь в отеле «Эльзас» в комнате наверху. Нас дважды будил брат милосердия, когда ему казалось, что Оскар умирает. Около 5.30 утра с ним произошла разительная перемена, черты лица исказились — я полагаю, началась так называемая предсмертная трясучка; стали раздаваться звуки, каких я никогда раньше не слышал, напоминавшие отвратительное скрипение ржавого ворота, и они не прекращались до самого конца. Его глаза перестали реагировать на свет. Изо рта текла кровавая пена, которую все время приходилось вытирать. В 12 часов я вышел раздобыть еды, оставив на посту Реджи. Он, в свою очередь, отлучился в 12.30. С часу дня мы уже не покидали комнату; душераздирающий хрип становился все громче и громче. Мы с Реджи принялись уничтожать ненужные письма, чтобы чем-то себя занять и сохранить самообладание. Два брата милосердия ушли, и хозяин отеля заступил их место; в 1.45 ритм дыхания у Оскара изменился. Я подошел к постели и взял его за руку; пульс у него стал неровным. Он сделал глубокий вдох, напоминавший естественное дыхание, — в первый раз с тех пор, как я приехал, — тело его непроизвольно выпрямилось, дыхание сделалось слабее; он отошел в час пятьдесят минут пополудни.

Когда обмыли и спеленали тело и унесли отвратительное тряпье, подлежавшее сожжению, Реджи, я и хозяин отеля отправились в мэрию улаживать формальности. Не буду описывать всю томительную волокиту, воспоминание о которой приводит меня в исступление. Милейший Дюпуарье растерялся и усложнил все дело, попытавшись скрыть истинную фамилию Оскара; дело в том, что Оскар жил в гостинице под фамилией Мельмот, а французские законы запрещают останавливаться в гостиницах под вымышленными именами. Мы проторчали в мэрии и полицейском комиссариате с 3.30 до 5 вечера. Тут я вконец рассердился и настоял на том, чтобы мы отправились к Геслингу, владельцу похоронного бюро при английском посольстве, которому говорил обо мне отец Катберт. Договорившись с ним, я пошел на поиски монахинь, которые присмотрели бы за телом. Я думал, что где-где, а в Париже найти их будет легко, но только ценой немыслимых усилий я раздобыл двух сестер-францисканок.

Геслинг был сама предупредительность и пообещал прийти в отель «Эльзас» на следующее утро в 8 часов. Пока Реджи объяснялся в отеле с журналистами и шумными кредиторами, мы с Геслингом отправились по инстанциям. Мы освободились только в полвторого, так что можешь представить себе, сколько было формальностей, присяг, восклицаний и подписей на бумагах. Воистину иностранцу нужно дважды подумать, прежде чем умирать в Париже, — для его друзей это немыслимые мытарства и немыслимые расходы.

Во второй половине дня явился окружной врач и спросил, не покончил ли Оскар с собой и не был ли он убит. На заключения, подписанные Клейном и Таккером, он и не взглянул. Накануне вечером Геслинг предупредил меня, что, принимая во внимание личность Оскара и то, что он жил под вымышленным именем, власти могут начать настаивать на том, чтобы забрать его тело в морг. Разумеется, я пришел в ужас от этой перспективы, сулившей дополнить вереницу несчастий последним отвратительным звеном. Изучив тело и, разумеется, всех обитателей отеля до одного, выпив несколько рюмок спиртного, отпустив несколько неуместных шуточек и положив в карман щедрое вознаграждение, окружной врач, наконец, подписал разрешение на похороны. Затем явился еще один гнусный чиновник; он стал спрашивать, сколько у Оскара было воротничков и сколько стоил его зонтик (это чистая правда, я ни капли не преувеличиваю). Приходил кое-кто из поэтов и литераторов — Раймон де ла Тейяд, Тардье, Чарльз Сибли, Жан Риктюс, Робер Дюмьер, Джордж Синклер — а также какие-то англичане, назвавшиеся вымышленными именами, и две женщины под вуалями. Всем разрешали подойти к телу только после того, как они сообщали свои фамилии…

Рад сообщить тебе, что милый наш Оскар выглядел спокойным и полным достоинства, как при выходе из тюрьмы, и обмытое тело не производило отталкивающего впечатления. На шее у него были освященные четки, которые ты мне дал, грудь украшала францисканская медаль от одной из монахинь, рядом лежали цветы, принесенные мной и неким не назвавшим себя другом, который сказал, что представляет детей Оскара, хотя не думаю, что они знают о смерти отца. Разумеется, были принесены обычные в таких случаях распятие, свечи и святая вода.

Геслинг посоветовал мне не мешкая положить останки в гроб, поскольку разложение должно было начаться очень быстро, и в полдевятого вечера пришли завинчивать крышку. По моей просьбе Морис Гилберт попытался сфотографировать Оскара, но неудачно — вспышка не сработала. Когда уже готовились закрывать крышку, пришел Анри Даврэ. Он показался мне очень милым и добрым человеком. На следующий день, в воскресенье, приехал Альфред Дуглас, приходили также разные незнакомые мне люди. В большинстве своем это, вероятно, были журналисты. Похоронная процессия начала свой путь в понедельник в 9 часов утра. Мы прошли за катафалком от отеля до церкви Сен-Жермен-де-Пре — мы с Альфредом Дугласом и Реджи Тернером, хозяин отеля Дюпуарье, брат милосердия Анри, гостиничный слуга Жюль, Аньон и Морис Гилберт, а также два человека, которых я не знаю. После обедни без пения, отслуженной одним из vicaires[95] у малого алтаря позади главного престола, отец Катберт прочитал часть заупокойной службы. В «Сюисс» потом написали, что присутствовало пятьдесят шесть человек; было пять женщин в глубоком трауре; я заказал только три экипажа и не рассылал официальных извещений, желая, чтобы похороны прошли без суеты. В первый экипаж сели Катберт и псаломщик, во второй — Альфред Дуглас, Тернер, хозяин отеля и я, в третий — госпожа Меррил, Поль Фор, Анри Даврэ и Сарлюи; за нами следовал еще один экипаж, в котором сидели незнакомые мне люди. Дорога заняла полтора часа; похоронили его в Баньо на временном участке, который я нанял на свое имя. Когда будет возможность, я куплю землю в другом месте, скажем, на Пер-Лашез. Я еще точно не решил, как лучше сделать и какой будет памятник. В общей сложности было двадцать четыре венка, частью присланных анонимно. Хозяин отеля украсил гроб трогательным изделием из бисера с надписью: «À mon locataire»[96], другой подобный венок поступил от «service de l'hôtel»[97]; остальные двадцать два были, конечно, из живых цветов. Принесли или прислали венки Альфред Дуглас, Мор Эйди, Реджинальд Тернер, мисс Шустер, Артур Клифтон, «Меркюр де Франс», Льюис Уилкинсон, Гарольд Меллор, господин и госпожа Тешейра де Маттуш, Морис Гилберт и доктор Таккер. В головах я положил лавровый венок с надписью: «В знак преклонения перед трудом и талантом литератора». Я вплел в венок имена тех, кто проявил к нему доброту во время его заключения и после него: «Артур Хамфриз, Макс Бирбом, Артур Клифтон, Риккетс, Шеннон, Кондер, Ротенстайн, Дэл Янг, миссис Леверсон, Мор Эйди, Альфред Дуглас, Реджинальд Тернер, Фрэнк Харрис, Льюис Уилкинсон, Меллор, мисс Шустер, Роуленд Стронг»; по просьбе одного из друзей Оскара, который назвался К. Б., я добавил его инициалы.

Я не могу спокойно говорить о широте души, человечности и щедрости, проявленных хозяином отеля «Эльзас» господином Дюпуарье. Перед самым моим отъездом Оскар сказал мне, что должен ему более 190 фунтов. С того дня, как Оскар слег, Дюпуарье ни разу об этом не заговаривал. Мой разговор с ним на эту тему состоялся только после смерти Оскара, и начал его я. Когда Оскара оперировали, Дюпуарье был рядом с ним, и каждое утро он лично о нем заботился. Он платил из своего кармана за многое, как необходимое, так и излишнее, о чем просили Оскар или его врач. Надеюсь… или… в конце концов заплатят ему остаток долга. Доктору Таккеру также причитается немалая сумма. Он был чрезвычайно добр и внимателен, хотя, по-моему, совершенно неверно судил о болезни Оскара.

Во многих отношениях Реджи Тернеру досталось больше всех — на него обрушилась вся пугающая неопределенность, вся тяжкая ответственность, размеров которой он не мог заранее предвидеть. Те, кто любил Оскара, должны радоваться, что в последние дни, когда он еще не лишился дара речи и мог чувствовать чужую доброту и заботу, рядом с ним был такой человек, как Реджи.

_________________

Впоследствии на могиле в Баньо установили плоское каменное надгробие со словами из двадцать девятой главы Книги Иова: Verbis meis addere nihil audebant et super illos stillabat eloquium meum[98].

В 1909 г. останки Уайльда перенесли на парижское кладбище Пер-Лашез, где они покоятся и поныне под надгробным памятником работы Эпстайна с выбитыми на нем строками самого Уайльда:

Чужие слезы отдадутся

Тому, чья жизнь — беда,

О нем отверженные плачут,

А скорбь их — навсегда.[99]


Загрузка...