(Глава первая, в которой герой раздевается и в таком вот виде озирает окрестности)
Прозаику нет больше толку путешествовать. В отличие от Баха или Сент-Экзюпери ему не нужен самолет. Назло Джойсу или Хемингуэю ему не нужен алкоголь. Сюжеты кончились, остается то так, то сяк выкобениваться. Современный писатель — великий компилятор: он сделает честную историю, дайте ему лишь сигареты и Интернет — с фильтром и неограниченной скоростью соответственно. Дальше дело техники, вышивка, коллаж (а «Ворд» подчеркнет неправильные слова — красным, а неправильные предложения — зеленым).
В конце концов, он ведь очень одинок, этот прозаик. У него, кроме сантиментов, «Винстон», «Гугл», ничего и нет. В ореховой скорлупке (в неряшливой пробковой комнате) бедняга сокращает себе жизнь, выкуривая пачки две за день или вроде того. Но ты не лай, Минздрав! Не лай, чтобы он слышал, как тело, вроде старого чайничка, жалобно высвистывает из себя жизнь: фью-фью. Любая строчка может стать последней — и станет. То-то он не замахивается на долгие предложения, а дробит, рубит невидимой гильотиной эти целые, затасканные, как десятиклассница, конструкции.
Как никто другой, он понимает, что смертен.
Я разделся. Я сижу голым в красном вольтеровском кресле и тоже подозреваю, что умру.
Под потолком кружат осы, и своей настойчивостью они выклянчивают право попасть «под курсор» (читай: на бумагу). Глупые твари должны гордиться, ведь одни важные люди в текст не попадут — не дотянутся, других я отредактирую — разлюблю. Но нет, осы не гордятся: они свили гнездо на чердаке и громко тычутся о карниз, силясь нащупать дом. Я не волнуюсь за них. Помоги им, Господи.
…тому назад в социальной сети «Твиттер» президент Дмитрий Медведев выложил свою первую фотографию под названием: «Вот вид из окна моей гостиницы». На ней с высоты птичьего полета запечатлены американские небоскребы, устремленные в хляби; веселое облачко, маревом заляпавшее верхние этажи зданий; фрагмент моста «Золотые ворота»; ну и все. Нечего ерничать, снимок получился искусный: отражения президента в окне не видно, а это указывает на то, что он — призрак.
Пейзаж, открывающийся из моего окна, сильно отличается от описанного. Нет здесь ни громоздких вавилонов, ни веселого облачка, а моста здесь нет подавно… Зато тянутся два вполне осязаемых кабеля, которые примыкают к столбу и питают электричеством дачу. Переруби их хулиган, и не исключено, что поселок останется без света дня на три. Курятина в морозилках растает, яйца стухнут, молоко скиснет — жизнь, словом, остановится. И дачники, под стать своему избраннику, побредут мятежными духами без тени, без отражения.
Еще из окна видна пыльная дорога, по которой автомобили проезжают нечасто — преимущественно ближе к выходным, ее, пересчитывая ухабы, пробуют на вкус «Хендаи», «Фольксвагены», «Мазды». Еще (и это самое главное!) прямо под окном растанцовывает слива. Семи лет отроду я украл на кухне банку, утрамбовал в нее рубли, завертел крышку и зарыл как раз под этим деревом. Как в книжках, к кладу прилагалось послание.
Что там именно — я не помню, а откапывать сейчас не возьмусь, потому что несколько наг. Зато разбуди меня среди ночи, котенок, и я выдам ту грандиозную подпись: «Людям будащива от Дэнвира».
Клад до сих пор ждет искателей под разросшейся сливой, «люди будащива» с упорством считают ухабы, ну а «Дэнвира» — уже нет.
(Глава вторая, в которой герой рефлексирует над первым
сексуальным опытом и сокрушается в пустоту)
Мою первую, настоящую, живую половую подругу звали Галей. Если бы не приятель с завидной памятью аутиста, то имя ее пришлось бы нафантазировать. Но вот она по праву Галя, и я склонен думать, что это чудовищно. То есть, куда лучше, когда первую женщину зовут Алевтина, Мариетта или Виолетта. Галю я забыл сразу и обращался к ней просто «ТЫ». «Как твое настроение?», — справлялся я. «Ты не устала идти?» — интересовался я. На что та покорно отвечала: «нормал» и «не устала».
Виделись с Галей мы всего раз, возможно, у нее есть от меня ребенок. Руки и плечи у Гали были татуированы угрожающего вида черепушками, соски оттянуты пирсингом, на пальцах сверкали перстни с дешевыми камнями. Она слушала тяжелую музыку, носила кудрявые каштановые волоса — короче, Галя была очень красивой. Познакомились мы на сайте знакомств. Не мудрствуя лукаво я сразу предложил ей экстремальный секс в лесопарке, и она охотно на него согласилась.
Удивило ли это? Ну так! Привлекательность моя носит скорее подвижный характер, непостоянный, мерцающий. Как сказала одна родственница: «Вы, Данечка, как бы очень красивы…, но как инок…, то есть, красивы как бы внутренне…». Та натужность, с какой она выдавливала из себя слова, расстроила бы и святого, инок же — выпал в осадок.
Бесстыдное свидание с Галей состоялось погожим летним вечером на станции метро «Измайловская», куда фанатка Мэри Шелли приехала с опозданием в час. Я дождался, я все-таки дождался. Поджилки тряслись, ноги дрожали. Галя действительно была ничего так баба, но ее прикид заставлял призадуматься и, может, поскорее ретироваться. Я храбрился как мог. Пробираясь сквозь высокие кустарники, буреломы и безлюдные лесные массивы, я тонко выведал, что Галя не девственница. Очевидная правда меня огорошила, подкосила. Хлопнув на запястье жирного комара, я осознал, что мечта моя рухнула прямо сейчас, безвозвратно.
Что ж, пришлось последовать ее примеру и пасть следом.
Произошло это незамедлительно.
То ли от обиды на судьбу, то ли, наоборот, из благодарности ей, я в наваждении повалил Галю на траву-мураву. Показалось, что длиться половой акт обречен вечно, ну или к утру нас найдут обессиленными измайловские отдыхающие: какая-нибудь седая старушка-врач или какой-нибудь лысый старичок-профессор. Конечно, станут нас нравоучать, как в фильме «Курьер», а потом заставят меня жениться на Гале. Лежа на лопатках, как сраженный тролль и, в общем-то, не прикладывая особых тазобедренных усилий, я уже видел эту брачную церемонию в подробностях. Она тоже была ненастоящей, высосанной из голливудских фильмов.
Я подхожу к невесте, расправляюсь с фатой. Но под ней вместо напомаженной мордочки приветливо сияет череп — череп улыбается. Марш Мендельсона смолкает, а на задних рядах ЗАГСа (и откуда там, интересно, ряды?) начинают громко шушукаться приглашенные. «Надо же, она скелет!» — ахают допотопные. «У молодых это модно», — отвечают им продвинутые.
Кончил я минут через пять. Что до конца света, то он наступил мгновением позже, когда выяснилось, что презерватив популярной марки порвался и совершенно не подлежит восстановлению. Перед глазами заплясал черт! А когда список гостей на будущую свадьбу с Галей уже мысленно подползал к середке, девушка-вамп меня успокоила. Оказалось, в городских аптеках имеются противозачаточные таблетки, которые можно принимать и после самого зачатия. Более того, Галя вознамерилась их купить и употребить согласно инструкции.
Я проводил ее до метро «Таганская» (кольцевая) и больше не звонил и не писал ни разу.
Если она все-таки не выпила пилюли, то… я очень надеюсь, что, не будь дурой, выпила. Моей же радости не было пределов на ближайшей школьной диспансеризации, когда старушка-врач мне пилюль не назначила.
Знаете, эта сцена порядком расшатала психику, и я хочу понять как гражданин и как инок: какой орган, скажите на милость, ответствен за мой исковерканный первый раз? Органы и судьба, очевидно, должны тесно взаимодействовать в современном демократическом государстве. Чтобы из нас не торчали черные пуповины — ладно? — спасибо заранее.
Гале — спасибо постфактум.
(Глава третья, в которой герой находит мужество обратиться напрямую — туда…)
Уважаемый Дмитрий Анатольевич!
Неслыханная тайна мне открылась в сумерках, когда далекое шоссе тихой сапой заползло в комнату. Все, что я пишу здесь, по большому счету, для Вас. Вы, Дмитрий Анатольевич, мой главный читатель. Заметьте, так полагаю не только я, но и Шуша — дикий вьюн, укутавший дачу. При слабейших дуновениях ветра он разговаривает, тихо, как рыба, и мне становится страшно. Если начистоту, то Шушу я все-таки выдумал, но неспроста: еще В. Пелевин отметил, что для настоящей веры необходимы как минимум двое, ибо вера одного человека называется шизофренией.
Шуша — второй.
Чего скрывать, что мое решение относительно Вас не было таким уж неоспоримым…
Иногда по ночам мне снится Путин (попрошу без сцен!). В последний раз, брутально раздвинув колени, он сидел на березовом пеньке в ожидании нудного выступления перед молодежью и курил сигареты марки «Сонора». Потом-то я догадался, что сигарет таких не бывает, и Путина — тоже. С тех самых пор совесть моя перед Вами абсолютно чиста, а помыслы чисты — среди прочего.
Чтобы люди не подумали о нас дурно (ну, Вы понимаете, куда это я клоню…), я расскажу о литературном труде. Не стоит здесь придыхать старой маркизой — заявить о себе как о писателе так же постыдно, как сказать во всеуслышание: «Я — президент!». Всегда есть кто-то талантливее, успешнее, всегда мучают профессиональные сомнения. А еще эти жуткие-жуткие комплексы — они просто вымораживают.
Взять хотя бы Вас, Дмитрий Анатольевич…
Разложи, как стираные простыни, Ваши инициалы, и из них соберется глагол будущего времени «ДАМ». Знаю-знаю, как подтрунивали над Вами ребята в институте. Как в бессоннице Вы слонялись из угла в угол, вопрошая судьбу: «Почему меня не назвали Борисом, ведь „БАМ“ звучит куда серьезнее и к тому же имеет исторические отсылки?». Однако исправить что-то было нельзя, приходилось смиряться. Шли годы, Вы взрослели, грубели, поднимались вверх по карьерной лестнице, и постепенно глагол будущего времени «ДАМ» наливался для Вас все большим содержанием. Типа яблочка.
От писателя тоже ждут чего-то мощного… Читатели/друзья/любовницы ценят качество и настаивают, чтобы каждый следующий текст во сто раз был лучше предыдущего. (Они не со зла, но как бесит!) Их потребности растут быстрее нашей экономики, и приходится изредка, как бы невзначай, имплантировать фамилии приятелей в ткань произведений. Звучит по-медицински, не правда ли? Но чего роптать — иначе можно распрощаться с приглашениями на шумные вечеринки и попойки. Жить без попоек — скучно и одиноко, Дмитрий Анатольевич.
Себя же я этой ночью поймал на том, что могу смело именоваться писателем, когда не занят делом. Во все остальное время (увы, его достаточно) внутренний литератор мается и не дает толком клеить девчонок. Так, я всегда верно чувствую, какое мгновение жизни прочно застрянет в груди, а какое улетучится; и предвижу я всегда чуть раньше самого мгновения. Еще, покоцаную Галей и презервативом судьбу я проживаю болезненно, и даже редкие узоры счастья — не более чем материал для рассказа или эссе. Кто-то ведь должен приводить их в читабельный вид, да?
Тем и занимаюсь, Дмитрий Анатольевич, на том и стою.
Интересно, а случалось ли Вам паясничать перед зеркалом и с суровым выражением лица на разные лады произносить: «Я — глава государства, я, черт возьми, — Президент Российской Федерации»? Мне, лирическому герою, кажется, о да! Эту фишку впервые высмеял Роберт де Ниро в фильме «Таксист». Минуло столько дней, но не верится до сих пор: как это я — да мировой лидер?
Есть отличный способ расправиться с этим пустяком: заведите вьюн, назовите его как-нибудь по-дурацки, например, Шушей. Как Ваше дитя и выдумка Шуша поверит во все, что прикажете. Главное тут не тушеваться, так как вера одного человека, по замечанию В. Пелевина, — психическое заболевание — шизофрения.
Будем же здоровы, Дмитрий Анатольевич, успехов нам обоим и счастья.
(Глава четвертая, в которой герой хвастает владением иностранным языком, который — на уровне Intermediate)
Сидеть на даче безвылазно — тошнотно. Потому раз в неделю я поднимаю задницу с вольтеровского кресла и еду в Москву заниматься английским. По такой-то жаре, представьте! Недавно с преподавательницей мы обсуждали happiness (счастье, по-нашему). И она — очень милая дама — крайне смутилась, когда я заявил, что вообще-то горемычен. Перед ней лежал лист с заданием, где надлежало поставить галочки над цацками, способствующими счастью: «money», «good job», «good car», «big house» etc. Лист как бы невзначай она сунула обратно в сумку, а оставшийся урок мы посвятили сорокалетнему разносчику газет Джефу.
Потому что больно. Потому что счастье так пронзительно, ошпаривающе (так невербально), что даже не длится. Оно — в божьей коровке, в бородавке на безымянном Галином пальце — когда-то мной расцелованной, а теперь, скорее всего, выжженной доктором; в ознобе, когда женщина идет сквозь снегопад и одна на свете знает, что в ее утробе — постоялец; в иконе Рублева, где грудного Спасителя, конечно, распнут, но Он все-таки сгибает под одежей ножку — как в па.
(Действительно, давайте лучше о Джефе…).
В фильме Тарковского «Зеркало» герой спрашивает героиню: «Тебе кого больше хочется: мальчика или девочку?». И она, естественно, не отвечает — закусывает губу, смотрит в небо. Звучит музыка. Я здесь всегда трясусь (да, Дмитрий Анатольевич, я бываю истеричен), у меня уверенность, что ее грудь наливается молоком под платьем, и это — все равно что пропотеть миррой. Скорее всего, Терехова не испытывала ничегошеньки подобного, лежа на сырой летней земле, но если материнство и можно измерить, то это — the top, absolutely (она — Мария, по-нашему).
Счастье табуировано, затерто, спрятано за семью печатями от президента. Трудно быть публичным человеком и при этом иметь лицо дауна. А счастливые — всегда как дауны, разве что слюни не пускают. Но мне хочется пожелать нам этих невыносимых приступов…кочевряжиться, быть беременной под снегопадом, стать бородавкой на чьем-то пальце. Наверное, радость эту сопроводит позор, и в конце концов нам объявят импичмент.
Выгонят из града. Или выжгут. Ну и что!
…зато мы никогда не станем тем парнем Джефом, который дебил без причины.
Сгибает ножку.
(Глава пятая, в которой герой — сущий дитятя)
— Все картины здесь мои, — хвастает сестра перед соседкой! — И «Бабочки», и «Мыша», и «Букет», и «Мама». Только тетенька не моя, ее кто-то другой рисовал.
Еще бы! «Тетеньку» рисовал (чего уж мелочиться — живописал) Леонардо да Винчи, зовут ее Мадонна Литта, и она — МОЯ. Исторически сложилось так, что оригинал произведения выставляется в Эрмитаже, а на павлово-посадской даче экспонируется репродукция. Не по-другому. Зато дороже этой зеленоватой подделки для меня полотна не сыскать, и рыдать я готов только по этой «тетеньке». Не иначе как так.
Мне восемь или уже побольше. Третий день не перестают дожди. Вялые, глухие. Вчера ток не отключали (странно это!), но бабушка на всякий случай дернула телевизор из розетки — собиралась гроза. И как в воду глядела. Нас всех разбудил сильный-пресильный удар, раскатистый. Папа выбежал на улицу, как был выбежал, в одних трусах. Промок, конечно. Сказал, молния в яблоню шандарахнула. Всю ночь я ворочался, ворочался все, с боку на бок вертелся, идти хотел на дерево глядеть — как это в него попало, и осыпались ли яблоки. Но с утра бабушка не пускает меня на улицу, пугает простудой. Я божусь, что галоши надену и плащ-дождевик, хоть тот и розового девчачьего цвета, — все равно надену. Просто, говорю, на яблоню посмотрю и вернусь, я ведь никогда не видел… Насупилась бабушка, но «что с тобой делать?». А нечего со мной делать — отпускает «НА МИНУТОЧКУ». Минуточки хватит, куда уж больше. Великая у меня бабушка, классная!
Дверь поскрипывает, попискивает, а за ней лежит кусок яблони. Молнией огроменную ветку срубило — в пять, нет, в десять рук толщиной. Яблоки на ней мокрые и широкие, им уже не созреть. Да и другим не созреть, потому что папа яблоню ВСЮ хочет теперь рубить. Из-за молнии проклятой.
Может, не надо, а? Жаль ее как-то.
На кроне черное пятно выгоревшее, а еще везде раскидана щепа, крупная местами. Над поляной пахнет пожаром. Я уже знаю, что от воды запах этот усиливается. Это я у папы сигарету стащил, и руки потом лишь с мылом от табачища оттерлись. Душистое было мыло, мягкое! Может, помыть яблоню, и тогда ее не спилят? Интересно, а она испугалась молнии? Я вот ночью вздрогнул даже, так испугался!
Трогаю обгоревшую крону — холодная. Ты мертва, яблонька? С пальцев летят на траву розовые капельки — или у меня подушечки пальцев поросячьи, или дождевик бликует. От рук тоже гарью несет. Но это ничего, это можно, это не табачище. Пора уже домой идти, МИНУТОЧКА истекла давно. Да и зовет бабушка, сейчас ругаться будет: «Д-а-а-а-ня!». Я вперед рвусь, галоша скользит на влажном яблоке, и я падаю. Хоть бы бабушка этого не заметила с кухни, хоть бы… Занавески там кружевные, плотные.
— Посмотрел? — спрашивает.
— Посмотрел, — бурчу и скидываю девчачий плащ.
А теперь побыстрее в кровать, укутаться в одеяло и в собачку. Подвинься, Келли, слышишь, дура! Мордочку свою поднимает сонную, мол, потревожили. А у собачки моей кошачьи глаза! Обнимаю ее, глажу рыжие ее уши.
Мол, яблоне ведь не больно?
Келли отворачивается, она действительно тупая. Может, та женщина на картинке знает? Эй, женщина, Вы в яблочной боли разбираетесь? Хотя зря я это. У нее ребенок, ей не до моих вопросов. Вот младенец точно в курсе: у него глазенки умные, кудряшки, как у Пушкина. Да только он сиську сосет и говорить едва ли умеет. Сиська большая и хорошая. Что ты уставился-то? Я постарше тебя буду, так что не воображай! А за окном все каплет из трубы — прямо в бочку. Она еще вчера наполнилась, из нее выплескивается давно. А Келли храпит, у нее на пузе кудряшки вьются, точно как у малютки на картине. Вот все он про «яблочную боль» знает, выдавать секреты не хочет. Что ты вылупился? Молчишь, да? Ну и молчи, Господи.
У Вас, я смотрю, прямо те самые глазища! Да и кудряшки те, как у цесаревича, больно похожи. Разбираетесь ли Вы в яблочной боли, Дмитрий Анатольевич? Что, тоже молчите… Какие все пошли тихони, а нам бы поговорить — когда-нибудь мы все-таки поговорим, найдем способ. Ведь правда? Ой, да тьфу на Вас, ну и молчите сколько влезет молчком!
(Глава шестая, в которой пропадает разница между могилой
и телевизором)
Смотрели с бабушкой, как Вы в новостях выступали — ну, на саммите этом. Ей-богу, смехота, стоило Вам подойти к трибуне, как на шланге, что валялся в огороде, хомут сорвало к чертовой матери. Захлестало на астры, и бабушка унеслась перекрывать воду. Тогда я все в момент придумал — подошел к телевизору и положил Вам на лоб два пальца (мог бы и больше положить, но экран у нас больно крохотный).
Раньше я так делал, когда закопали тетю Римму на Ваганьковском. С тем лишь отличием, что вместо экрана был песочный бугорок, а рука поместилась полностью. Методика прикладывания, конечно, уникальна. Получается выговорить все то, что роится в голове, без ужимок. Уши тети Риммы, скорее всего, уже не работали, но я поведал и о засвеченных кем-то сочинских негативах, и о рыбьих костях в ее замшевых сапогах, и о порнобаннере, чудом взявшемся на компьютере. Мелочи вроде — а все-таки.
После мне чертовски захотелось зарыть ей в могилу какое-то послание (такая филия, Дмитрий Анатольевич, — зарывать послания). Но, покопавшись в сумке, я нашел из ненужного там только одеколон с феромонами. Брызнул пару раз незаметно — на могилу и себе на шею. «Язычник», — Вы рыкнете, и пожалуйста, потому что не вижу ничего плохого в желании — напоследок порадовать тетю Римму. Откуда нам вообще знать, с какими сущностями она теперь вступает в общение, кому слово за нас может замолвить!
Недолюбливал я ее, если честно… Тетя Римма всегда мыла яблоки с мылом, что само по себе отвратительно. А еще умудрялась вставлять словосочетание «как бы» в любую фразу, да так часто, что закономерен вопрос: «А была ли тетя Римма на самом деле?». И, да-да, это она обозвала мою красоту — красотой инока. Что ж, инок побрызгал на тетю Римму феромонами, чтобы в царстве Аида ее тоже немного хотели.
…тому назад Вы обмолвились, господин президент, про своего любимого писателя Антона Павловича Чехова. Обидно. Я — лучше «Вишневого сада». Вы — лучше «Трех сестер». А чайка, что тюкает уклейку на мелководье, — куда изворотливей той, письменной «Чайки». Покончим с этим. И только сам Чехов — за ажурной оградой на Новодевичьем — знает о смерти побольше Дункана Маклауда. Думаю, что тетя Римма и Чехов талантливы сейчас в земле примерно одинаково.
А мы живы и одинаково бездарны.
Под двумя пальцами Ваш лоб теплеет, глаза смотрят вправо, смотря влево. В этом есть случайный дар — глядеть на человека и при этом не глядеть на него вовсе — так умеют только Образа и президенты. Ну и тетя Римма — интереснее собеседника для нее был потолок.
Придется покупать новый хомут, шланг чинить. А я и не умею. Да не лучше ли сидеть в вольтеровском кресле голым и просто знать, что как бы умрешь.
(Глава седьмая, в которой герой почти совершает убийство)
О, начинать войну так нестрашно! Есть нечто естественное в том, чтобы подойти к человеку и зарядить ему в бубен. Всеми костяшками — со всей дури. Во всяком случае, будучи неоднократно битым, я не наблюдал за своими обидчиками ни смятения, ни слабины. А самыми злостными драчунами всегда выступали женщины, норовившие заехать иноку то по паху, то по почкам, а то сразу ткнуть острой палкой в глаз. Бессовестные, никогда не знал, как им ответить…
Войну объявил первым я. Объявил по делу — за честь девочки Кати, жившей на липкой улице Вишневая. Смысл войны (а у войны — есть смысл!) состоял в том, чтобы раз и навсегда выяснить — кому честь эта, собственно, принадлежит: ребятам из дачного кооператива «Химик» или ребятам из кооператива «Биолог». Поскольку сама Катя не чувствовала разницы, кто лезет ей в трусы, мальчишки решили не церемониться и поделить «трогалку». Для этого собрался референдум. Единственным, кто выдвинул конструктивное предложение, был низкорослый Илюша — он заикнулся о том, чтобы отряжать Катю «биологам» в первую половину недели, а длинным рукам «химиков» давать волю во вторую. Разумеется, «биологи» не на шутку возмутились — подавляющее их большинство с мамками и папками отбывало на будни в Москву. Поднялся недовольный галдеж… Но щупать Катю «не на выходных» отказались и «химики», повязанные ровно той же проблемой. Осложнял конфликт еще и тот факт, что неделя таила в себе нечетные семь дней, за которые Бог создал мир и которые поровну не делились — ну никак.
Напряжение быстро росло, пока не достигло кульминации. Мечта лапать Катю «всюду» и «всегда» захлестнула меня наконец с головой — чаша терпения со звоном перевернулась. Соскочив со скамейки, сжимая в кулаке зарыжевший огрызок, что было мочи я запулил им в Илюшу. Он попробовал увернуться, дернулся было кузнечиком в сторону, но не успел и получил по лбу.
Так нестрашно началась война.
Пару дней стороны выжидали, не решаясь атаковать. Катя оставалась нещупаной и успела явно заскучать; она долго болталась взад-вперед по полю, пробовала на язык стебельки трав и других растений, изредка превращая их то в «петушка», то в «курочку». По краям поля рыскали разгоряченные мальчишки — но ни один из них так и не приблизился к «трогалке». Наверное, она почуяла неладное, потому что вскоре явилась на природный подиум в вызывающей маечке, демонстрировавшей выпирающие соски во всей красе. Эффектный и будоражащий ее проход остановил лишь всепримиряющий дождик. Он загнал враждующие стороны, Катю, птиц-синиц на кладбище — под тополя с раскидистыми кронами. Спасаясь от стихии на могиле некоего Семенова М. И. (1913–1943), молчали как «химики», так и «биологи». А тише остальных молчала Катя, которая не стеснялась покойников и выгибала намокшую грудь колесом. Все косились на нее с дикостью, остервенело — так продолжаться не могло — но продолжалось…
Следующим днем на поле ребята подоспели вооруженными. В арсенале имелись как скромные пистолеты с пульками, так и тяжелая артиллерия — ее представляли камни и ссохшиеся комья земли. За битвой мы разгадали, что пульки не достигают цели — всякий раз их уносил прочь ветер. Пружины пистолетов не разгоняли пластмассу до нужной скорости, и вот тогда пригодились камни. «Химики» терпели поражение, а мы, «биологи», феерично гнали их к озеру, поднимая за собой клубы пыли, словно целый табун скакунов. Но вдруг произошло то, что переломило ход битвы совершенно. Запущенный мной булыжник растаял среди жеваного пыльного тумана. В деревенской дымке, как в рапиде, на колени пала низкорослая фигура врага. Она издала позорный клич «бля-я-я-ядь!», настолько плаксивый, настолько высокий, что все догадались — повержен Илюша.
Война закончилась, точно не началась. В одно мгновение стороны позабыли и о Кате с ее прелестями, и о кооперативном духе, что они несли где-то на обгорелых плечах, забыли они о вражде, поскольку сердца бойцов налились любовью и саднящей трусостью. Илюша бился в корчах, он ревел, он перекатывался с бока на бок. Как и ранее, мой снаряд угодил ему точно в лобешник, дугообразно раскроив его, содрав часть прически «ежик».
Взбешенные родители Илюши не заставили себя ждать. Они нагрянули очень-очень скоро, и вроде бы победа окончательно стала для «биологов» позорной капитуляцией.
От греха подальше я был немедленно передислоцирован в столицу, в тыл, где август напролет штудировал летний список по литературе. (Гоголь был ничего). К счастью, павловопосадские врачи не насканировали у Илюши фатальных повреждений мозга. Целый год шрам его затягивался, а «боец» научился скрывать его под русой челкой — она ему даже шла. Окончательное примирение состоялось между нами следующим летом, когда в моду вошли книги о Гарри Поттере и о его благородной молнии на челе. Илюша незаслуженно стал потрясающе популярным. А вот девочка Катя куда-то испарилась — по ее участку слонялись незнакомые люди и поливали помидоры так рьяно, да так часто, будто они здесь полноправные хозяева. Участок и вправду продали — где-то далеко Катю щупали другие мальчишки — не «химики» и не «биологи».
Пожалуй, не претерпела изменений только могила Семенова М. И. (1913–1943) — тополиные кроны над ней еще раскидистее, дождь по-прежнему не добирается до нее, хотя очень хочет. Он пал на другой войне — этот М.И. Возможно, Дмитрий Анатольевич, я не блесну оригинальностью, но наши сражения мы уже давно отдали. Нас разбили, нас покалечили Семеновы и вся их история. Я пишу Вам письма — запускаю в Вас булыжники. Вы подписываете указ под длинным номером — запускаете булыжником в меня. Но камни-хитрецы возвращаются, — и все по лбу.
(Глава восьмая, в которой герой описывает занимательные финансовые аферы)
Болтать о деньгах мне не хочется, но проделать это необходимо из шаманских побуждений — чтобы приманить лавэ. Так что если, Дмитрий Анатольевич, как человек, не стесненный нигде, Вы пролистнете эту главу, то я не расстроюсь. Ни на йоту. Да, фи.
Деньги тянули меня всегда, а я их — не тянул. Первые попытки заработать терпели фиаско, разбивались в пух и прах, а однажды — закончились настоящей поркой. Но стоит отдать должное моему бизнес-гению, они не были лишены изюминки и на первых порах приносили скудный, но доход. Взять, для примера, хоть торговлю мышеловками на дачных участках! Если бы не Маргарита Павловна (с выцветшими ее волосами), жившая в домике на отшибе, то сегодня бы я воротил миллионами. На кой-то черт ей понадобилось сдать меня правосудию в лице бабушки, причем в крайне унизительной форме, — вернув мышеловку и востребовав назад надорванные десять рублей. Под пристальными и суровыми взорами я вывернул карманы наизнанку — оттуда посыпались крошки, ибо все сбережения ушли на булочку с маком. Не произнеся ни слова, бабушка удалилась в свою комнату и, вся в краске, вынесла жадной Маргарите Павловне новенький червонец. Когда же мегера с довольной улыбкой удалилась, неизвестно откуда (как порнобаннер), сам собою высветился кожаный ремень с пряжкой в виде орла… Крики горе-предпринимателя должна была слышать вся округа, включая предательницу. Хотя уверен, что и тогда она улыбалась, попивая на своей верандочке чай, поправляя изъеденные химией волосы. А закончила Маргарита Павловна плохо — однажды ее заживо съели мыши.
Следом в мою жизнь пришли такие проекты, как прокат велосипеда «Аист», мойка автомобилей, сдача бутылок в специализированный пункт приема, выпуск газеты «Наш двор» и проведение экскурсий для малышей в незапертую рабочими теплошахту. Деньги выгорали смешные. Их не хватало на самые элементарные покупки, и на помощь, как ангел-хранитель, пришла школьная учительница английского языка. Имени этой доброй женщины (которая просила детей произносить при счете слова «СРИ» и «СЭКС») в истории не осталось. Английскому она меня (да и никого) не обучила, что уже ясно, зато внесла на родительском собрании новаторскую идею: дабы стимулировать успеваемость, мамы и папы (чаще, конечно, папы) должны были выдавать отпрыскам за каждую пятерку по ее предмету — пять баксов. Родители изумились, но стимулировать успеваемость согласились. Я засел за книжки. Не покладая сил каждый вечер я штудировал учебник Валентины Скультэ, как Библию, и вскоре Валентина Скультэ дала плоды.
Деньги потекли рекой, родители немного раздосадовались моей прыти, но платили исправно, в долларах. К концу учебного года их накопилось около пятидесяти. Сложенные в пачку, обмотанные резинкой, постоянно пересчитываемые, они хранились в коробке из-под лото — до поездки в лагерь «Артек».
«Крупнейший детский лагерь…, на берегу моря…, бесплатная путевка…, такая удача…» — не уставала повторять тетя Римма и сломала наконец мою социофобию. Не выдержав напора, я и сам захотел туда попасть. В принципе, имея на руках пятьдесят баксов, я был бы там царьком и уже представлял, как буду шиковать на всю сумму, словно богатенький буратино.
Собственноручно тетя Римма вшила мои накопления в трусы, добавив к известной сумме еще столько же. Это был апофеоз везения! По пути на вокзал я постоянно трогал себя за промежность, проверяя сохранность дорогих сердцу и вообще бумажек. Прохожие следили за мной не без интереса, но все было в ажуре — дескать, наплевать на вас, прохожие. Деньги лежали смирно и ждали своего звездного часа.
Ночью (уже в поезде) я не сомкнул глаз, смутно ощущая, что трусы — не самое надежное и верное хранилище. За частыми потрагиваниями купюр тянулись час за часом, станция за станцией, город за городом, пока я не взорвался! Незаметно вытащив из сумки бритвочку, я направился в туалет, где и вскрыл тайник. Деньги, такие хрустящие, были на месте, и я пересчитал их тут же. Спрятать их надлежало понадежнее — туда, где находиться им привычнее, приятнее, благоуханнее. Не будь оригиналом, я поместил их под подушку и заснул сладко-сладко.
Наутро они исчезли.
Пропало абсолютно все, и 12-й отряд лагеря «Артек» встретил бедного гостя глупой, неуместной кричалкой. Там мне предстояло мотыляться месяц, и пусть детей кормили четырежды в день, без карманных расходов я просто погибал. Со мной никто не дружил. Меня обмазывали зубной пастой еженощно. Надо мной издевались все ребята. А вожатые смотрели так, словно я блудливый щенок или мальчик-калека. Пособие потерпевшему привезла через две недели ватага родственников во главе с тетей Риммой, чьи планы, видимо, я тоже подпортил… «Наш двенадцатый отряд — самый дружный из ребят», — встретил очередных посетителей лагерь. Ну и кто, спрашивается, на Юге ни за что ни про что отдаст глупому мальчишке несколько кровных баксов? А они отдали, тетя Римма так вообще проставилась… Взял я их с мучениями, но — взял, испытав в известной степени унижение.
Вот тебе и Валентина Скультэ, — вздыхал я, — вот тебе и «СРИ» с «СЭКСом».
Таким вот образом, Дмитрий Анатольевич, на юг я больше не ездок, родственников чураюсь, от мышей бегу прочь. А очень хочется быть небедным человеком и пропускать подобные главы мимо, мимо, мимо.
(Глава девятая, в которой герой желает молока, чуда — и не знает, чего боле)
По вторникам (около десяти утра) наш поселок заливает протяжный и сочный гудок. Это печальный молочник — а он всегда хмурной с бодуна — возвещает о своем прибытии, и дачники, побросав дрели, лейки, сны, сбегаются к условленному месту, звякая жестяными бидонами. В Москве к молоку я отношусь равнодушно, но здесь его покупают почти все, включая сторожа Семена, у которого несколько иные предпочтения в выборе пития.
Хочешь, не хочешь — а молоко, сволочь ты дачная, пей!
Однако в этот вторник — тишь. Гудок не дал по вискам ни в одиннадцать, ни в полдень, и ликование Семена в его мрачной сторожке, устланной водочными бутылями, надо думать, бесконечно. Молоко не привезли — а это верный признак того, что дачный сезон перестал.
Как же это я… зазевался — на носу первое сентября! С клумб испарились астры, захватили с собой гладиолусы; в соседских оконных рамах замурованы бабочки-капустницы; пляж пуст. Всюду мерная смерть, Дмитрий Анатольевич, всюду безмолвие. Я же еще тут, в красном вольтеровском кресле, дышу, правда, уже без ос. Чего Вам стоит вернуть этот жужжащий рой, президент Вы или кто! А еще достаньте мне, Дмитрий Анатольевич, молока…
Дети на дачах были так счастливы — солнечной гурьбой они изнашивали кроссовки, иногда распевая песенку про дружбу и любовь:
Враг мой — бойся меня, друг мой — не отрекайся от меня.
Нелюбимая — прости меня, любимая — люби меня.
Шумные, пухленькие дети, искалеченные уже не пионерскими ручейками с хороводами, а залихватским городом. «Маш, ну ты знаешь, зачем нужны презервативы?» — говорила самая старшая самой младшей. — «Зачем?». — «Их мальчики на члены одевают». Мне неловко поправлять девочку, но фраза режет слух, потому что правильно будет «НАДЕВАЮТ». Надевают, солнышко, мальчики презервативы именно надевают. Довольно скоро ты и сама все узнаешь — за эти три месяца твое тело стало яблочным и, что ли, женским. Ну верните мне молоко!
С самого утра я топлю камин, согреваю на чердаке мышей. В красном вольтеровском кресле мне очень нужно чудо — пускай не высокое (горнее), а вполне себе земное и объяснимое. Приехала бы, допустим, Галя с загорелым ребенком. «Это твой сын, Даня, он твой!». — «Ого, какой страшненький…». Но она не знает дороги до дачи, она не знает, что автобус № 386 примчит ее всего за час — с дитятей и его торчащими, как у барашка, ребрами. «Пока тебя не было, я назвала его Карлом!». — «Галя, какой, в жопу, Карл?». Но она не приедет, и я не оторвусь от очага, не задушу — в объятиях.
Ребячество, декадентство. Но сейчас я хочу дождаться (и знаю — дождусь) чуда, потому что ради него и пишутся книги. Писателю не надо больше путешествовать, спиваться, но быть готовым к преображению он обязан. Вот и я держу ушки на макушке, в который раз намекаю Богу, что начать можно хоть с треклятого молока.
Ведь не напрасно я выжил в детстве, когда нашу бесцветную копейку ударил грузовик. Помню вмятину на его большом бампере, помню-помню пятнистую шкуру салона и людей-индейцев с ярко-красными лицами. Бабушка, сидевшая рядом со мной, погибла, а на себе я не открыл ни синячка. Зачем-то меня оставили жить, распоряжаться осиными душами в пробковой комнате, посадили справа — а не слева. Ну я и сижу до сих пор СПРАВА, боюсь заерзать. Посмотрите внимательно: астры и гладиолусы не раздарены учителям, они стоят в вазах, клонят головки к полу — и значит, лето пока не фиктивно (так, кажется, изъясняются юристы?), лето продолжается — лето ЕСТЬ! А саван раньше времени я надевать не собираюсь.
Именно так, солнышко, именно — НАДЕВАТЬ.
(Глава десятая, последняя, в которой герой путается в сорняке, а чудится ему, что во Льве Толстом)
…прошло с тех пор, как это поле сгорело: дикой сукой огонь кидался на чьи-то заборы, сараи. Чтобы спасти деревню, пожарные запрудили местность, и, оба-на, сквозь сажу здесь процвела синючая трава. Такой глаза ее выхватают днем — из-за туч, а ночью (под полной луной) трава мягчает и заходится несусветной гжелью.
На дребезжащем «Аисте» я качусь через поле к лесу в уверенности, что мое лицо тоже расписано, как чашка. Наверное, напрасно. Скорее всего, нет. Тропинка впереди начерчена, как углем. То и дело переднее колесо вихляет, и я съезжаю в черный кювет, валюсь набок.
Останавливаться ни в коем случае нельзя — давным-давно в поле шныряли гадюки (а вдруг они не испустили дух в пожаре?). Пусть я и гжелевый, но змей остерегаюсь. Одна такая тварина укусила собаку знакомых по кличке Цицерон в лапу, — несчастный чао-чао даже до дома недотянул, все хрюкал перед смертью, как свин. Смешно, ей-богу, но еще в луже мелькнул фантом французского короля Карла Безумного, который считал себя, на минуточку, стеклянным. Чтобы его величество случайно не разбили, он постоянно носил латы… Мы с ним похожи, да. Но все-таки главное этой ночью — не останавливаться — у луж тем более. Два крутых поворота налево, китобрюхий холм, и я у цели.
Бывает, странная волна бьет по человеку: посреди ночи ему вдруг приспичивает купить, скажем, серьги. Не беда, что при этом он мужчина и что дарить их некому — просто подержать бы в руке украшение, повертеть туда-сюда, изучить бы застежку, да мало ли. Так и меня осияло — постоять ночью перед лесной стеной, одному, без президента. Завтра я уеду зимовать в Москву, где стены каменные, а «поля» — торговые точки у коммивояжеров. Так что ловлю момент, качусь по тропке, по нитке Ариадны, в конце которой, по-над холмом уже вздымается близкий лес.
Знаете, он ни сучком, ни веточкой не сказочный; инфернальный. Бросив велосипед, осматриваю траву под ногами, но шевелений нет — гжелевая трава вся спит. Стоит ли выйти на опушку, сунуться внутрь? Страшно. В похожем месте лежит Лев Толстой и, продираясь через сорняки, я инстинктивно вздрагиваю — ну нет, не борода это.
Папа рассказывал, что в одна тыща…, осенью, водил меня маленького к пруду. Он отвлекся-то всего ничего, а когда взглянул на свое чадо, я стоял уже по пояс в воде, среди желтых и красных листьев. «Даня, ты зачем в пруд зашел?» — «А я подумал, что это еще берег». Мне и сейчас кажется, что я попал в точку. Потому как границы сдвигаются, границы переползают змеями, и вчерашний ил за одно лето усох в берег, а «вчерашний я» пойман и разбросан по бумаге — то перезрелой черноплодкой, а то недозрелой облепихой. «Даня, ты зачем ночью в лес зашел?» — «Да подумал, что это еще поле».
Ведь куда ни плюнь в этом чаду, все — гжель. Одна филигранная и быстротечная — гжель.
Павлово-Посад — Москва
2010–2011