Письма Сергея Довлатова настолько самовыразительны и психологически живописны, что их можно бы и не комментировать. Или я просто мог бы, как это принято в литературной науке, пометить некие слова номерками, а в конце мелким шрифтом указать кого и что писатель Довлатов имел в виду на соответствующих страницах. Но Боже спаси меня от этого точного научного метода.
И не потому что он плох. Он совершенно необходим.
Однако необходим не для той цели, что я поставил для себя.
Восемь писем Сергея, полученные мною внезапно, в короткий предсмертный его период, за неполный год до его кончины, всколыхнули в моей душе такие неожиданные пласты воспоминаний и чувств, давно, казалось бы, погребенные, что я рискну затруднить читателя и собою.
Разумеется, в той лишь мере, в какой это будет связано с судьбой и личностью Сережи.
Есть, мне кажется, одна властная особенность во всем творчестве Довлатова. Я не знал и не знаю ни одного литератора-беллетриста, который настолько щедро, с какой-то азартной расточительностью, транжирил свою биографию и сюжеты личной генеалогии до третьего колена включительно почти в любом своем произведении.
Транжирил впрямую, даже с сохранением подлинных имен персонажей.
А уж с самим собой обращался беспощадно.
Метод этот поразительно подкупает искренностью, откровением, хотя и таит опасности: повседневно и постоянно ставить на кон себя и своих близких, и при этом не истощиться, не обидеть недостоверностью - почти невозможно.
Я не пишу здесь о творчестве Сергея Довлатова.
Я говорю о его письмах ко мне.
И если все-таки сказал несколько слов о его великолепных произведениях, то вызвано это тем, что в письмах он бывает порой еще ярче и глубже.
Письма его не стеснены сюжетом, они открыты для мыслей о литературе, о человеческой психике. Они написаны близко к той манере, что была характерна для эпистолярного стиля, давным-давно погибшего, угробленного по многим причинам: суетность, отвратительная деловитость, равнодушие друг к другу, зависть, идиотское самомнение, страх перлюстрации - причин столь много, что составить представление о минувших десятилетиях по частной переписке грядущему историку будет сложнее, нежели по берестяным грамотам.
Читатель волен не согласиться со мной.
И имеет для этого все основания. Мое утверждение вполне субъективно.
Для меня внезапное бурное общение с Сергеем - именно внезапное, ибо я никак не ожидал, что через четырнадцать лет после его отъезда в США он вспомнит обо мне, - оказалось необходимым, оно поддержало меня духовно в часы одиночества, все чаще заглатывающего мою душу.
Тут следует кратко объясниться.
В шестидесятые-семидесятые годы я был достаточно тесно связан с тогдашней пестрой, многоликой средой молодых, начинающих литераторов.
Влекла меня к ним, возможно, давняя учительская моя профессия, стремление что-то проповедовать.
Я еще был убежден тогда, что молодых литераторов можно чему-то научить, да по наивности думал, что именно я способен сделать это.
Ну уж и еще наивнее: я полагал, что ученики испытывают глубокую благодарность к своим учителям.
Вот тогда-то и появился на одном из моих литературных семинаров тихий и скромный, гигантских физических габаритов Сережа Довлатов.
Поверьте мне: тихий и скромный непритворно, с оскорбительной биографией недавнего солдата охраны лагеря уголовников.
И принес он мне рукопись поразительных по силе рассказов из своей будущей, сейчас широко известной, книги "Зона".
Принес не случайно.
И не потому, что испытывал ко мне особый литературный пиетет.
Думаю, что в те годы он и не читал моих сочинений.
Причина состояла в ином, гораздо более простом, бытовом.
Еще не будучи знаком с Сергеем и даже не ведая о его существовании, я был в приятельских отношениях с Маргаритой Степановной Довлатовой - для меня просто Марой, - с любимой теткой Сережи, сердечную приязнь к ней он пронес через всю свою короткую жизнь.
Мара Довлатова была составителем и редактором судорожно редких альманахов ленинградских начинающих писателей. О публикации рассказов своего племянника в те годы она и помыслить не могла.
Дружил я и с матерью Сергея, с Норой. И двоюродного брата, Бориса, отлично знал; и Аркадия Аптекмана, мужа Мары, - он был недолгое время директором ленинградского литфонда, а затем секретарем Веры Федоровны Пановой, - с ним мы тоже были в приятельстве.
Да простит меня читатель за столь длинное перечисление, но ведь все эти родичи писателя Довлатова многократно были героями его рассказов.
А это давало мне редкую возможность судить о степени отдаленности или приближенности писателя к прототипам своих персонажей.
Имена их он приводил подлинные, и по тому, как он их изображал, я порой мог судить и о его литераторской морали.
Случалось, он ею, к сожалению, пренебрегал.
Однако все это потом, позднее.
Начинающий прозаик Сергей Довлатов появился у меня дома с рукописью, сочиненной лагерным охранником Довлатовым.
Прочитав рассказы, я был ошеломлен не только и не столько необычностью изображенного в них уродства и кошмара человеческого существования, хотя и это ушибло меня изрядно, - я был изумлен литературным мастерством писателя, его зрелым талантом и необычностью авторской позиции.
В рассказах "Зоны” Довлатов наблюдал происходящее глазами лагерного охранника с искалеченной, растерзанной душой, то есть раздвоенным зрением палача и жертвы. Палача, но измученного совестью и наделенного добротой.
Да, да, - добротой!
Эти рассказы не были зародышами грядущей "чернухи", несмотря на изображенное в них мракобесие.
Довлатов глушил, вернее, пытался глушить свою совесть водкой. Испытанный российский способ медленного самоубийства: немало честных людей в те годы заканчивали свою жизнь именно так. И уж во всяком случае калечили себя до полусмерти.
Лагерное существование Сергея в этом и состояло.
Что же касается искусства "чернухи" - Довлатов испытывал к нему стойкую неприязнь. Недаром же в письмах ко мне Сережа так часто обращается к русской литературе XIX века: к Толстому, Достоевскому, Чехову. Довлатов отлично понимал, что гений Чехова заводил его и в самые темные уголки человеческой души и судьбы, но сам-то Антон Павлович мерцал при этом сострадающим добром и оскорбленной чистотой.
В письмах писателя Довлатова есть еще одна "странность". Казалось бы, при его литературной манере он должен быть привержен нынешнему авангардизму, кстати, изрядно мне опостылевшему. Однако ироничное, насмешливое отношение даже к неким вершинам авангардизма сквозит нередко в его замечаниях.
Довлатов - читатель старомодный в самом высоком и чистом смысле этого понятия. И для него одно из главнейших свойств подлинной литературы - не кружевная вязь, за которой пустота, не козырные карты литературных фармазонов, - а стариннейшее представление о содержательности и о чувстве вины за мерзость жизни.
Мои заметки о письмах Сергея безусловно пристрастны: я вижу в них то, что мне хочется увидеть. И уж если так, то вызвано это не стремлением утаить некие пороки Довлатова, или, наоборот, приписать ему неслыханные добродетели.
Письма принадлежат мне. Они стали частицей и моей биографии. И я волен осмысливать их по своему разумению. Возможно даже и сам Сергей воспротивился бы моему толкованию.
Но это уже наше общее с ним посмертное дело.
И. Меттер