...Допустим, я назову это заметками. Или лучше — размышлениями. Или, наверное, стихами в прозе. Но точнее будет — стихами в публицистике, хотя звучит такое определение просто отвратительно.
Вот, что вспоминается: некогда индийский народный вождь Джавахарлал Неру, сидя в тюрьме, писал письма своей дочери Индире, которая потом прославилась как Индира Ганди. Это были особые письма: в них Неру последовательно излагал дочери всю мировую историю от древнейших времён до современной ему эпохи. Представьте себе: сидя в камере, не имея под рукой никакой справочной литературы, полагаясь на одну лишь свою память, (а она у Неру была поистине завидная!), он подробно описывал век за веком, не просто излагая события, но давая им своё толкование, освещая их светом собственной души. Потом эти письма были, разумеется, изданы и получился поистине удивительный труд — история мира, с точки зрения личности, — так сказать, авторская история, одухотворённая история, история человечества в сердце одного человека. Здорово, просто здорово!
Вот и я прошу читателя: воспримите все эти отрывки, заметки, раздумья как письма — от автора лично к вам. Ведь письма читают несколько иначе, чем газетные материалы, хотя изначально, это именно газетные материалы и есть (мои публикации во всероссийской газете «Православный Санкт-Петербург»). Но всякий журналист вам скажет, что газетного в этих записках очень мало, — разве что краткость. Однако, тут и краткость не газетная.
Уайльд сказал: «Если оратор хочет исчерпать тему, он рискует исчерпать терпение слушателей». Я отнюдь не пытаюсь кратенькими своими письмами исчерпывать поднятые в них темы. Я не пишу трактаты — литературоведческие, исторические или богословские. Я просто говорю о том, что для меня в данной теме кажется главным. Именно для меня. Субъективизм чистейший.
А как же иначе? Это — письма, а письма не бывают не субъективными. В тот-то и заключается их ценность: в сугубо личном подходе. Базовую информацию черпают из других источников, а частное письмо передаёт частный взгляд. «Я к вам пишу!» — именно я, именно к вам, чтобы донести до вас свой взгляд на историю, на словесность, на Церковь... Пишу о том, на что считаю необходимым обратить ваше внимание. Моя цель — не познакомить, но указать, ткнуть пальцем, если хотите: «Взгляните — тут вот, что особенно любопытно...»
Тогда возникает вопрос: если «я к вам пишу», то почему же «Письма в Небеса»?
Наверное потому, что первый и главный получатель всех наших посланий — это именно Небеса. Там наши письма прочтут куда раньше, чем они дойдут до адресата. Это не перлюстрация, это собственно и есть истинный пункт назначения. Не всякое наше слово обращено к Богу, но всякое услышано Им. И, как сказано, «за всякое праздное слово, какое скажут люди, дадут они ответ в день суда» (Мф. 12, 36). Не мне судить праздные слова здесь собраны, или не праздные. Кстати, «непраздная» на церковном языке означает «беременная», — соответственно, и непраздное слово тем и отличается от всех прочих, что должно однажды разродиться неким духовным плодом.
...Словом, вот три подборки писем — о культуре (литературе, главным образом), об истории (в первую очередь русской), о Церкви (Православной, конечно) и о... о жизни (простите великодушно за столь расплывчатое определение!)
Ну, а в конце этой книги писем — две почтовые бандероли: три рассказа и три древнерусские повести, которые я попытался пересказать современным русским языком.
Это подборка писем о литературе.
Кто-то скажет: «Почему же вы почти не пишите о великих писателях, о гигантах нашей словесности? Из признанных гениев здесь только Лев Толстой...»
Почему? Да именно потому, что русская литература гениями не исчерпывается. Пушкин, Чехов, Достоевский, Тургенев стоят в окружении авторов, так сказать, второго эшелона — Мамина-Сибиряка, Гаршина, Майкова... Рядом с Гоголем, естественно, стоит Владимир Одоевский. Рядом с Львом Николаевичем Толстым — Алексей Константинович Толстой.
А тут и третий эшелон — Слепцов, Помяловский, Николай Успенский...
Гении наши не на пустом месте высятся, они — не чудо, не исключение из правил, а естественное порождение русского духа.
Я уж не говорю о том, что и третий-то эшелон — это великая национальная ценность России. Они - семена, брошенные в почву культуры, а всходы появляются в последующие века. От Слепцова тянутся ростки к деревенщикам ХХ века, от Никтина и Сурикова — к Есенину и Твардовскому. Русская почва способна плодоносить, и она будет плодоносить впредь.
Напоминать же о ценности авторов второго эшелона даже как-то неловко. Тот же А.К. Толстой — это такая силища, какой в Европе вы не сыщете.
Вот и хочется отдать дань глубокого почтения Ивану Никитину, Фёдору Глинке и всем прочим нашим «малым гениям». Как сказал Иван Никитин: «Я — здешний мещанин...» И все они — Дельвиг, Антоний Погорельский, Станюкович, Апухтин — не зависимо от их земных регалий, суть добрые, мудрые мещане русского Парнаса. Тем и славны. Худо лишь, когда такого мещанина от словесности пытаются вытолкнуть в гении, как это вышло в случае с Шевченко.
Впрочем, здесь не только о писателях речь...
В вагон зашли двое мужчин приличного вида, — видимо, приятели. Вошли, выбрали скамеечки, уселись друг напротив друга. Договорили какой-то, начатый на улице разговор, затем один из них достал из сумки мятую книжку в яркой обложке и принялся читать. Второй посмотрел немного в окно, поразглядывал соседей, а потом ткнул товарища в плечо:
— У тебя ещё одного детективчика нет?
— Нет, — буркнул товарищ.
Прошло ещё пять минут.
— Слушай, почитал — дай другим почитать, — снова начал приставать Второй к Первому.
— Отстань! Как я могу: на самом интересном месте…
— Ну, журнальчик, может, какой есть?
— Нету. Ничего нету.
— Ну хоть газетки обрывок!.. — канючил Второй, — скучно!..
Первый задумался, потом сказал с сомнением:
— Есть Чехов — сборник рассказов. Сын читал на даче: в школе задали. Два месяца книгу мучил — теперь домой её везу. Хочешь — читай.
Но нет — несмотря на всю дорожную скуку, читать Чехова Второй не захотел. Его как будто даже оскорбило такое предложение. Минут десять он, надувшись, смотрел в окно. Потом, словно делая большое одолжение, повернулся к приятелю:
— Ну, ладно… Чехова… Почитаем уж…
Первый, не глядя, ткнул ему в руки потрепанный томик, явно советского ещё издания:
— Давай, просвещайся.
Второй с тяжелым вздохом принял книгу. Пролистнул бегло несколько страниц. Еще раз вздохнул демонстративно. И, нахмурясь, принялся читать с самого начала. Некоторое время с их скамеек не доносилось ни звука. Потом Второй, не отрываясь от книги, пробормотал:
— Слушай, а хороший рассказ-то…
— Угу, — отвечал Первый, и они снова замолчали.
Еще через пять минут Второй хлопнул ладонью по книге и заявил решительно:
— И второй рассказ хороший, да.
— Угу, — отвечал Первый, и они снова замолчали.
Прошло ещё некоторое время. Потом Второй вынырнул из-за книги и в глубоком изумлении произнес:
— Тут все рассказы хорошие!..
— Угу, — отвечал Первый сонно: он уже понемногу начинал клевать носом. Второй принялся азартно листать станицы:
— Вот послушай, что пишет!.. — и уже приготовился читать вслух, но Первый снова сказал «Угу…», выронил из рук свой детективчик и захрапел.
— Э, да ты спишь!.. — досадливо вскричал Второй и снова начал читать. Через полчаса он решительно растолкал товарища и закричал ему в ухо:
— Ты послушай, послушай! Вот ты мне вчера, помнишь, что говорил?.. А вот, что здесь написано об этом!.. Точь-в-точь то, что я тебе втолковывал. Смотри!..
Первый с трудом разлепил глаза:
— Опять ты со своим Чеховым!.. Отстань… Читай что-нибудь человеческое… Вот, мою книгу возьми — очень интересно… Я все равно сплю…
Второй искренне изумился:
— Что же я — Донцову читать буду?! Я ещё в своём уме!
И, бросив сонного приятеля, он снова схватился за Чехова. Больше к Первому он не приставал, только время от времени выкрикивал из-за книги: «Да!.. Вот это верно!.. Понимает человек!.. В самую точку!..» При каждом таком выкрике Первый вздрагивал и старательно притворялся спящим. Забытый детективчик валялся под сиденьем.
…Поезд подходил к Балтийскому вокзалу, пассажиры выстроились в проходе между сиденьями. Первый выудил свою книгу из-под скамьи и поспешил к выходу. Второй, расталкивая народ, бросился за ним.
— Подожди, я тебе все-таки перескажу один рассказик!..
Видимо, он все-таки настиг его на перроне, потому, что, подходя к турникету я явственно услышал в толпе:
— …А у дамы-то с собачкой муж дома остался…
Для внешнего человека нет более пугающего слова, чем «кладбище». А люди православные… Нет, нельзя сказать, будто мы вовсе не боимся смерти: положа руку на сердце, как бы мы ни храбрились, как бы ни уверяли, что-де «смерть — это только переход», но когда судьба подводит к этому переходу вплотную, мало кто остаётся невозмутимым. И всё-таки мы любим гулять по кладбищам, мы любим дышать этим покоем, впитывать эту тишину… Порою среди смиренных могилок Божие присутствие ощущается острее, чем в ином храме…
В Петербурге много чудесных кладбищ, много славных могил, давно ставших святынями для всей России. Одно из них — Волковское кладбище. Освящённое останками блокадных мучеников, оно дорого сердцу всех, любящих наш город. Но я сейчас говорю не об этих святых могилах, а только об одном уголке Волковского кладбища — о Литераторских мостках.
Дух захватывает, когда попадаешь сюда! Как густо засеяна здесь земля русской славой! Академик Павлов, Миклухо-Маклай, Тургенев, Блок, Бехтерев, Гаврилин, Петров-Водкин, Ольга Берггольц… Вот они — все лежат тут, рядом, на маленьком пятачке питерской холодной земли, и нет никакой помпы, никаких фанфар — всё тихо, спокойно, мирно и смиренно, как и положено быть на кладбище.
Ходишь от могилы к могиле, читаешь за одним громким именем другое — не менее громкое, сравниваешь надгробия… Вот незатейливый памятник над могилой Александра Блока — точно не надгробие, а верстовой столбик, — скромная веха на пути в вечность. А вот пышный монумент поэту Апухтину — очень красивый, но кто его, бедного, помнит сейчас? Поэт был неплохой, очень неплохой, — но в России мало быть неплохим поэтом, у нас заметны только гении… Всё же нельзя не помянуть Апухтина добрым словом: душевный был стихотворец, и не без блеска. Помните, может быть, его душераздирающий стих: «Всё васильки, васильки… Сколько их выросло в поле!..» Этот стих написан от лица больного, лежащего в психиатрической лечебнице, в нём исполненный ужаса бред перемежается с ясными и нежными воспоминаниями о днях юности… Прежде чтецы-декламаторы любили читать со сцены эту маленькую поэму, поражая зрителей переходами от лирической напевности к диким воплям безумца.
А вот и настоящий безумец — Всеволод Гаршин, простенькая его могилка… Признаться, я был удивлён, что он, самоубийца, попал на православное кладбище. Потом решил: видимо, самоубийство Гаршина было списано на болезнь писателя и потому не сочтено грехом… Не много написал Гаршин за свою недолгую и полную боли жизнь, но две его вещи будут жить, пока жива русская литература: пронзительный рассказ «Красный цветок» и скромная «Лягушка-путешественница» — сказка не хуже, а может быть, и лучше самых прославленных творений Андерсена.
Вот Иван Сергеевич Тургенев… Как странно видеть его здесь, в Питере! Что общего он имел с этим городом? Лежать бы ему в родных, мягких орловских землях или, может быть, в любимом Париже — уж Париж-то явно был ему роднее промозглого Петербурга. Неподалёку И.А. Гончаров — его могила на приволье, вокруг просторно, чисто, много воздуха; словно у себя в имении лежит Иван Александрович… А вот изумительный памятник над могилой Глеба Успенского — куда там Тургеневу и Гончарову!.. Да только этого писателя имя мало что говорит нашим современникам… А жаль, жаль! Глеб Успенский, может быть, и не лучший из наших литераторов, но читать его сегодня отнюдь не бесполезно. Один только рассказ «Выпрямила» чего стоит! Сколько в нём остроумия, сколько метких слов о западной культуре, сколько мудрых раздумий — и с Достоевским сравнить не стыдно!
…Пока не споткнёшься, не заметишь могильную плиту Помяловского. Вот уж этого-то автора нам помнить просто необходимо! «Очерки бурсы» современным православным людям нужно читать и перечитывать — и мирянам, и священникам, — хотя бы для того, чтобы лучше понимать, почему в России случилась революция и была ли она такой уж несправедливой. Или небольшой его рассказ «Вукол» — об отважном маленьком мальчике, нашедшем в себе силы противостать наглости, хамству и жестокости взрослых дядей, — прекрасный рассказ, благотворная и целительная встряска для души!
Бродишь и бродишь по Литераторским мосткам, и ноги сами не хотят уходить отсюда… Вот чудно красивый памятник над могилами Дмитрия Мамина-Сибиряка и его жены, вот благородно-сдержанный памятник Крестовскому, автору «Петербургских тайн»… А вот и Салтыков-Щедрин… Здравствуйте, Михаил Евграфович… Не объедешь на кривой кобыле этого автора, а хотелось бы объехать, хотелось бы вовсе забыть его и не вспоминать никогда. Страшный, больной, исходивший ядом человек, отец современной «чернухи», русский писатель, чью безумную русофобию не смогли перещеголять и деятели нашей эпохи… Но встретив его здесь, на кладбище, не чувствуешь в себе желания ругаться и проклинать… Что ж, есть в России и такие литераторы… На то и щука в море, чтоб карась не дремал, — тот самый щедринский Карась-идеалист…
И довольно об этом. Подойдём лучше к могиле Ольги Берггольц — вот где надгробье изумительное! Я сейчас не говорю о самой поэтессе: её поэзия — особое явление в жизни великого города и так же неотъемлема от него, как Александрийский столп или Ростральные колонны. Но вот надгробие: сколько жизни, сколько надежды! Много писали об этом памятнике, на котором поэтесса изображена на фоне огромного окна, — легко заметить, что в оконную раму тайно вписан крест, да и само окно нельзя трактовать иначе, как указание на иной мир, лучший мир, — окно, открытое в небеса…
Удивительное ощущение не покидает вас, когда вы ходите по Литераторским мосткам: великие имена, встречающиеся здесь на каждом шагу, дышат таким смирением, скромностью и миром, что пропадает всякая отчуждённость, всякая хрестоматийность. Ты стоишь лицом к лицу с великими тружениками русского духа — и чувствуешь себя в кругу родственников, в кругу старших братьев, любящих, понимающих, способных помочь…
И не удивительно, что, встретив могилу человека, которого знал при жизни, чувствуешь желание раскланяться с памятником, и невольно произносишь вслух: «Здравствуйте, Андрей Юрьевич!» Такое было со мной у могилы Андрея Толубеева. Встречался с ним за год до его смерти, расспрашивал о том, как та или иная роль влияет на душу актёра. И знаменитый артист размышлял, оценивал, судил свои роли — не для меня, не для газеты, — в первую очередь для себя самого. Кстати, выглядел он тогда хорошо — мне и в голову не приходило, что скоро его не станет… А вот теперь иду по кладбищу, и встречаю его могилу, и пытаюсь понять: как ему там? покойно ли спится? Литераторские мостки полны мира и покоя, и могила Андрея Толубеева ничем не противоречит этой небесной тишине — вокруг неё так же мирно и светло, как и повсюду здесь…
В России много святых, и они молятся за нас, русских. А здесь, на Литераторских мостках, святых, наверное, нет. Нам самим нужно молиться за этих людей, — и вместе с ними молиться. Тут, на кладбище, стоит храм Воскресения Словущего. Отчего бы нам, православным, не заходить в эту церковь почаще да не писать поминания о наших учителях? Как ещё мы можем сказать спасибо Блоку и Тургеневу, Гаршину и Гончарову?
Под сенью Воскресенского храма лежат они, ожидая, как и все, общего воскресения… Но ведь они и не умирали: дела рук их живут; главное, что было в их душах, лучшее, что в них было, живёт. На Литераторских мостках слова «жизнь вечная» — это не пустой звук: сюда стоит прийти хотя бы для того, чтобы ещё раз почувствовать человеческое бессмертие…
Сегодня, когда перечитываешь материалы, посвящённые отлучению Льва Толстого от Православной Церкви и последним годам жизни великого писателя, поражаешься в первую очередь вот чему… С высоты прошедших лет ясно видно: для сторонников Толстого отлучение — только повод для злобных, несправедливых и не очень-то умных нападок на Русскую Церковь и на Русское государство. Впечатление такое, что они ждали отлучения, как солдаты ждут сигнала к атаке. До самого Толстого им дела нет, — важно поскорее и погромче выкрикнуть что-то гадкое в лицо властям…
Если же взглянуть на лагерь противников Толстого (не Церкви, но тех, кто на словах поддержал церковное определение), то и здесь, увы, картина не слишком радует глаз: люди откровенно злорадствуют — и чему? — гибели человеческой души. И какой души! Всё-таки Толстой был поистине великим (одним из величайших за всю историю мировой литературы!) писателем, — а это что-нибудь да значит. Он ошибся, оступился, отпал, — но разве это повод для радости?! Великий русский человек гибнет, — тут самое время объявить национальный траур, устроить всероссийское моление о спасении души, о вразумлении заблудшего, может быть, объявить несколько дней всеобщего строгого поста!.. Дело того стоило бы! Поистине, отпадение Толстого — это совсем не то же самое, что отпадение титулярного советника Иванова, купца третьей гильдии Петрова или мещанина Сидорова. За каждую душу надо воевать, о каждом погибшем скорбеть, но если падает Толстой… Видимо, тут мы сталкиваемся с чём-то большим, чем с гибелью отдельной человеческой души.
Да, Толстого сгубила гордыня. Не видя равных себе в литературе (а для России литература — это не просто упражнения в «изящной словесности»), не видя себе равных в даре мыслителя, в силе ума, в остроте взгляда, несчастный решил, что равных ему нет вообще. Нет и не было. Пусть же тот, кто никогда не возносился, первый бросит камень в Толстого. Впрочем, тут надо понимать, что ни в каком грехе люди не сознаются так неохотно, как в гордыне; и пожалуй, «смиренников», желающих бросить камень в писателя, набралось бы великое множество. Что в действительности и произошло. Надо признать, что главным мотивом осуждающих (не Церкви, нет, — но массы людской) была обычная зависть: Толстому не хотели простить его величия. Не хотели простить того, что он граф, и мало того, что граф, он ещё и в писатели лезет, и мало ему графствовать, он ещё и босиком ходит… Как сказали бы сейчас: «Выпендривается!..» До его ереси (подлинной ереси, весьма противной христианству) никому дела не было: еретические толстовские книги в России не издавались по вполне понятным цензурным соображениям, а издания зарубежные и подпольные могли читать только «продвинутые» люди (да и те не много понимали в богословии)…
Да, Толстой отпал от Церкви, отпал от веры, отпал от Бога. Но ведь это случилось не в одну секунду. Остаётся вопрос: что было сделано, чтобы добром, миром вернуть его на спасительный путь? При ближайшем рассмотрении приходится сказать, что ничего. На глазах России погибал её великий сын, который — останься он в лоне Церкви — мог бы совершать великие дела. Кто-нибудь шевельнул пальцем для того, чтобы спасти его? Сдаётся, что такая попытка была лишь одна. В сентябре 1897 года к Толстому был послан тульский тюремный (?!) священник Дмитрий Троицкий со специальной миссией склонить его к возвращению в Православие. Вот уж поистине — слону дробина!..
Всё же надо отметить, что Определение Святейшего Синода от 20-22 февраля 1901 года не было, собственно говоря, каноническим отлучением. Анафему Толстому не возглашали. Смысл Определения заключался в том, что Церковь официально признала учение Толстого еретическим и указала всем своим чадам на то, что, проповедуя такое учение, Толстой сам себя ставит вне Православной Церкви: «…Всё сие проповедует граф Лев Толстой непрерывно, словом и писанием, к соблазну и ужасу всего Православного мира, и тем неприкровенно, но явно перед всеми, сознательно и намеренно отторг себя сам от всякого общения с Церковию Православною… Посему Церковь не считает его своим членом и не может считать, доколе он не раскается и не восстановит своего общения с нею… Посему, свидетельствуя об отпадении его от Церкви, вместе и молимся, да подаст ему Господь покаяние и разум истины… Молим Ти ся, милосердный Господи, не хотяй смерти грешных, услыши и помилуй, и обрати его ко святой Твоей Церкви».
Документ предельно благожелательный — настолько, насколько Церковь может быть благожелательна к еретику, каковым Толстой, несомненно, являлся. Налицо простая констатация факта: человек пишет нечто, противное Православию (этого никто не отрицал, и сам Толстой с этим соглашался), и, следовательно, православным считаться не может. Из-за чего было шум поднимать?
К слову сказать, среди тех русских людей, которые возмутились отлучением Толстого от Церкви, было много доморощенных либералов, политиканов, нигилистов, — но были и те, которые, не разобравшись, что к чему, просто и честно обиделись за любимого писателя.
Ведь великим Толстого признали не по разнарядке сверху, — велика была любовь к нему читающей России. И читающая Россия видела в Толстом вовсе не проповедника-ересиарха, а выдающегося писателя, «отца» Андрея Болконского, Пьера Безухова и многих, многих замечательных героев, отразивших в себе русскую душу, русское мироощущение. Всякий молодой офицер считал себя похожим на князя Андрея, всякая девушка невольно сравнивала себя с Наташей Ростовой… И вот какая награда вышла любимому писателю!..
Да, такие люди были… Но в целом общество с любопытством смотрело на то, как Толстой гибнет, и когда надежд на спасение не осталось, подняло шумную политическую возню вокруг «отлучения».
Однако Толстой и после отлучения жил ещё девять лет…
Это были страшные для него годы. От хорошей жизни человек не побежит из отчего дома, особенно если человеку за восемьдесят. Не будем никого винить: он сам выбрал этот путь; но нужно признать, что горя на этом пути он хлебнул вдоволь.
Ему нестерпимо досаждали извне: родные, поклонники, противники… Но ещё больше он мучил себя сам: метался душою, горько сомневался в собственной непогрешимости, вновь утверждал свою правоту, жаждал покаяния, примирения — и не давал себе мира, с великими усилиями искал истину — и сам отворачивался от неё.
«Савл, Савл! что ты гонишь Меня? Трудно тебе идти против рожна» (Деян. 26, 14).
Трудно. Смертельно трудно и мучительно. Не вынес этой муки — умер. До последнего дыхания искал верный путь — и не хотел поверить, что этот путь существует. Вот как описывает дочь Толстого Татьяна последние минуты жизни отца:
«Часов с одиннадцати начался бред. Он опять просил записывать за ним, но говорил отрывочные, непонятные слова. Когда он просил прочитать записанное, терялись и не знали, что читать. А он все просил:
— Да прочтите же, прочтите!..
Иногда он старался что-то доказать, выразить какую-то свою неотвязную мысль.
— Ты не думай, — сказала ему Александра Львовна.
— Ах, как не думать, надо, надо думать!.. Искать, все время искать…
…Снова просил записывать. Записывать было нечего, а он всё просил:
— Прочти, что я написал! Что же вы молчите? Что я написал?..
…Доктора давали ему дышать кислородом… После впрыскивания камфары ему как будто стало лучше. Он позвал брата Серёжу… И когда Серёжа подошёл, сказал:
— Истина… Я люблю много… как они…
Это были его последние слова. (Когда-то в своём дневнике он записал: «Слова умирающего особенно значительны».)
Утром 7 ноября 1910 года в 6 часов 5 минут Толстой тихо скончался».
Давайте не будем касаться поэзии Гумилёва… Стихи — материя тонкая: кому-то нравится Маяковский, кому-то — Фет. Кому-то нравится и Гумилёв, хотя в число его поклонников не входили многие авторитетные знатоки: Блок, например, или ведущий литературный критик своего времени Корней Чуковский. Брюсов судил его достаточно строго. Ахматова не сказала ни одного доброго слова о творчестве бывшего мужа.
Скажем так: Николай Степанович Гумилёв завоёвывал читательскую любовь не столько стихами, сколько поступками. Личным обаянием. Путешественник по Африке, дуэлянт, герой войны, даже (ходили слухи) тайный агент русской разведки. Создатель собственной литературной школы. Мэтр. И какой блистательный, героический конец жизни!.. В таком антураже и очень скромный стихотворный дар заблещет ослепительно, — а Гумилев всё-таки был не самым плохим поэтом своего времени. Обаяние же Гумилёва — как и всякое человеческое обаяние — заключалось в искренности. Он не позировал, — он всем сердцем отдавался своим многоразличным увлечениям, одним из которых была поэзия. Если он влюблялся, то готов был с жизнью распроститься из-за несчастной любви. Если ехал в Африку, то нёс трудности путешествия наравне со всеми и научную работу вёл по мере сил. Если шёл на войну, то на самые опасные участки… Если обращался к Богу, то готов был на самый крайний аскетизм. Вот замечательный отрывок из его военных записок:
«Чувство странного торжества переполняло моё сознание. Вот мы, такие голодные, измученные, замерзающие, только что выйдя из боя, едем навстречу новому бою, потому что нас принуждает к этому дух, который так же реален, как наше тело, только бесконечно сильнее его… Я всю ночь не спал, но так велик был подъём наступления, что я чувствовал себя совсем бодрым… Мне с трудом верится, чтобы человек, который каждый день обедает и каждую ночь спит, мог вносить что-нибудь в сокровищницу культуры духа. Только пост и бдение, даже если они невольные, пробуждают в человеке дремавшие прежде силы».
Имя Гумилёва плотно окружено легендами. Так плотно, что подлинный его облик почти не виден читателю и поклоннику. И главная из этих легенд — история его героической гибели.
Начнём с того, что достоверно о ней не известно ничего. Совершенно ничего. Ни один из романтических рассказов не подтверждён хоть сколько-нибудь серьёзными источниками: все они услышаны из вторых-третьих-четвёртых уст, и все не выдерживают самой мягкой критики.
Нет, я вовсе не хочу сказать, что сомневаюсь в героизме Гумилёва. Он мог достойно вести себя и на допросах, и на расстреле: в конце концов, два Георгиевских креста украшали его грудь, и недаром…
Но не может не возникнуть вопрос: если дело было сфабриковано — стало быть, никакого заговора не было, — стало быть, Гумилёв с советской властью не боролся, — так откуда же берётся слава борца и мученика?
Говорят: Гумилёв был монархистом… Из чего это видно? Может быть, кого-то это разочарует, но приходится сказать: ни из чего не видно. Как сказал сын Гумилёва, «если бы он был активным противником советской власти, он ушёл бы на Дон, в Белую гвардию…» Но Гумилёв не ушёл к белым и никаких планов на сей счёт не строил, и никто из знавших его не запомнил, чтобы поэт хоть раз благожелательно высказывался о добровольческом движении. Никто не помнит, чтобы он стремился уехать в эмиграцию. Нигде не сохранилось ни единого антисоветского стихотворения Гумилёва.
Свидетельства о политических взглядах Николая Степановича есть, но — увы! — монархиста они не обрадуют. Из материалов дела следует, что заговорщики в поисках единомышленников вышли на Гумилёва, попросили его оказать им несколько незначительных услуг (отдали, например, деньги на хранение), поручили писать прокламации… Деньги поэт сохранил, а что касается прокламаций, то так ни одной и не написал. Профессор Таганцев так показал на следствии: «Гумилёв согласился (писать прокламации. — Ред.), сказав, что оставляет за собой право отказываться от тем, не отвечающих его далеко не правым взглядам. Гумилев был близок к советской ориентации…»
Вот вам и монархист — с «далеко не правыми», «близкими к советской ориентации» взглядами. Внимательно прочтя материалы дела, узнаёшь: потому только и согласился поэт хоть как-то сотрудничать с группой Таганцева, что заговорщики (по словам всё того же профессора) заверили его: «Мы не монархисты, а держимся за власть советов».
И ещё: за несколько недель до расстрела поэт как официальное лицо принимал участие в поездке в Крым флаг-секретаря наркома по морским делам. Стало быть, доверяли поэту большевики?..
Так за что же его убили?..
Нет ответа. Во всяком случае, не за монархизм.
Разумеется, уничтожить видного русского поэта — дело важное: со времён Пушкина так ведётся. Причём, убивая поэта именно таким образом (по политическому обвинению), убивали разом и всё его наследие: кто же будет издавать стихи казнённого заговорщика?.. А Гумилёв в последние дни жизни (после смерти Блока), кроме всего прочего, претендовал на звание ГЛАВНОГО поэта России — и не искушённые в поэзии чекисты вполне могли поверить этому. И более того: значительную часть своей кипучей энергии Гумилёв направлял на воспитание молодых поэтов — что ж, и тут есть веский повод для расстрела: «поражу пастыря, и рассеются овцы» (Мк. 14, 27).
Особый отдел ВЧК-ОГПУ (руководитель — Яков Агранов, любопытнейшая личность, родственная таким демонам, как супруги Брик, Яков Блюмкин и др.) создавался именно для того, чтобы работать с русскими литераторами. Держать литературу на мушке.
Итак, чекисты были уверены, что стреляют в новое «солнце русской поэзии», и рассчитывали на то, что после выстрела наступит полный мрак… Вот в чём дело. А вовсе не в «монархизме», которого не было и в зачатке.
Обманулись. Русская поэзия осталась жить и даже не понесла ощутимого урона.
Более того: никакой другой смерти Гумилёв и сам себе не захотел бы; расстрел стал лучшей главой в его блистательной биографии, а ведь жизнь Гумилёва и была его главным произведением. Тут ГПУ по примеру своего преисподнего покровителя, страстно желая зла, невольно совершило благо. Школа Гумилёва тоже не рухнула: голос Николая Степановича долго ещё отзывался в стихах Тихонова, Кедрина, Симонова… Только в наши дни его не слышно, — но что вообще слышно в наши дни?..
Василий Васильевич Розанов был, несомненно, величайшим из русских философов. Хотя эта мысль нуждается в определённом уточнении. Впрочем, прежде взгляните на портрет Василия Васильевича работы Зинаиды Гиппиус: «Невзрачный, роста среднего, широковатый, но худощавый, суетливый, не то застенчивый, не то смелый. Говорил быстро, скользяще, негромко, с особенной манерой, которая всему, чего бы он ни касался, придавала интимность, делала каким-то шёпотным»; «…для него всякое человеческое общество — чужой монастырь. Он в него пришёл со своим уставом».
Розанов — человек, с которым никто никогда до конца не согласится. Какую бы мысль ни высказывал Розанов (а его, кстати, называли юродивым русской культуры), какие бы доказательства ни приводил, в конце концов всё равно перескакивал к другой мысли, прямо противоположной. Читатели, уже принявшие было его доказательства, застынут в изумлении, а он будет хихикать и показывать им кукиш — как настоящий юродивый! Он сам сочинил такой диалог:
«— Сколько можно иметь мнений, мыслей о предмете?
— Сколько угодно…
— Где же тогда истина?
— В полноте всех мыслей. Разом. Со страхом выбрать одну. В колебании.
— Неужели же колебание — принцип?
— Первый в жизни. Единственный, который твёрд. Тот, которым цветёт всё и всё живёт. Наступи-ка устойчивость — и весь мир закаменел бы, заледенел».
Вот поэтому-то Розанова и ругают все подряд: безбожники — за почтение к религии, а христиане — за язычество; аскеты — за прославление пола, а приверженцы свободной любви — за поклонение семейному началу; юдофилы — за юдофобство, а юдофобы — за юдофильство. Итак, поводов для ругани куда больше, чем для прославления. Он и сам признавал это и сам просил тех, кто его любит, почаще вспоминать о нём «печальное», то, за что ругают.
Следуя этой просьбе, поругаем Василия Васильевича.
Самое скандальное в трудах Розанова — обожествление пола. Можно, конечно, обойти этот вопрос, можно поговорить о розановских взглядах на русскую историю, на русскую литературу… Но это всё равно что, говоря о Толстом, обсуждать его талант пахаря и ни словом не обмолвиться о его писательском гении или, говоря о Менделееве, хвалить сделанные им чемоданы (а он знатные чемоданы мастерил!).
Тема пола — главное в трудах Розанова, тут ничего не поделаешь. Он писал: «Пол в человеке — не орган и не функция, не мясо и не физиология — но зиждительное лицо, в соответствии и противоположении верхнему, логическому лицу»… И ещё он писал: «Любовь есть взаимное пожирание, поглощение. Любовь есть всегда обмен души и тела. Поэтому когда нечему обмениваться, любовь погасает». И ещё: «Пусть объяснит духовенство, для чего растут у девушек груди? — чтобы кормить своё дитя. — Ну а… «дальше» для чего дано? Сказать нечего, кроме: чтобы родить дитя. И весь аскетизм зачеркнут».
Что можно заметить в этой связи? При попытке обожествить пол (а такие попытки были, есть и будут) следовало бы помнить одно любопытное (смешное!) обстоятельство, известное, конечно же, всем и всеми как-то забываемое. Оно, это обстоятельство, вот каково: как обожествлять то, что по совместительству выполняет и самую грязную в организме работу? Генрих Гейне, помнится, заметил: «Он даёт начало роду, заодно сливая воду». Может быть, и неприлично такие разговоры вести, но раз уж зашла речь, то надо расставить точки над «ё». Надо понять, в чём, собственно, заключался замысел Творца, устроившего такое курьёзное «совмещение»: не в том ли, чтобы «проблема пола» всегда дурно попахивала, чтобы всегда, исполняя заповедь Божию «плодитесь и размножайтесь», человек стыдился и прятался, чтобы не воображал слишком много о своей способности к деторождению и не приравнивал эту способность к Божественному акту творения, — словом, чтобы не гордился своим полом! Может быть, Розанов и был «самым умным в России человеком» (он сам себя называл так!), но это простое обстоятельство как-то мимо него проскользнуло — видно, и вправду «на всякого мудреца довольно простоты».
Прославляя пол, плоть, природу, Розанов неизбежно договорился до такого афоризма: «Попробуйте распять Солнце — и вы поймёте, кто истинный Бог». Видимо, ему самому эта мысль казалась блистательной и неопровержимой. И правда: что тут возразить? Кто сможет Солнце распять? И главное, зачем? Не могут слабые человечки его убить…
Но ведь и помолиться ему нельзя. (Можно! Да толку-то!.. как заходило на западе, так и будет заходить). Оно не поможет (сверх своих обычных функций), оно не утешит, оно не простит… Простая мысль! — ещё одна порция простоты для нашего мудреца.
Так в чём же ценность Розанова? Невольно этот вопрос возникает, когда начинаешь оценивать результаты его философствований. Неужто вовсе нету никакой ценности? Так ли это?
Ответим попросту: нет, не так. Ценить Василия Васильевича надо не по результатам: их вовсе нет, нет единой, стройной философской системы, как, к примеру, у Гегеля (или даже у Зигмунда Фрейда, с которым Розанова всё время сравнивают). А есть эти самые знаменитые его записки, сделанные, как он сам уверял, «когда болел живот», «на конверте «Приглашение на выставку», «за истреблением комаров», «в кабинете уединения» и даже «на подошве туфли»: «у меня просто при купании не было бумаги и записал мысль на подошве». (А карандаш, стало быть, купаясь, прихватил с собой?..) Эти записки — настоящее колдовство словом, всемогущее, почти божественное владение языком, умение из самых простых слов извлекать бездну смысла, одной простенькой фразой разбивать целые философские школы или, наоборот, создавать их (тот же фрейдизм!). Философия Розанова — это только слово, только стиль, только язык, — но какой же могучий язык! С ювелирной точностью подобранные слова, точно ключи, отпирают тайны бытия, в простой повседневности (а записки Розанова — всегда о повседневном) открывают Свет небесный. Великая тайна работы мысли (кто мог постигнуть, как рождается мысль в нашем сознании?) становится в записках словно бы яснее, нагляднее. Розановские книги — это учебник мышления: внимательно читая их (точнее, проникаясь ими), можно стать мыслителем, можно научиться думать — очень полезный, мало кому доступный навык! Что поражает в западных философах? То, что их слова тяжелее кирпичей, что их неподъёмные фразы вращаются медленно и неуклюже, как мельничные жернова. Русская философия (настоящая, а не та, что петушком бежит за европейскими мыслителями) всегда легко владеет словом, а значит, ближе подходит к смыслу. Но Смысл — это Дух, а Дух просвещает всё. Наша подлинная философия — в литературе, в словесности; и виртуозом русской словесности был и остаётся Василий Васильевич Розанов.
…Сейчас, наконец, плотину прорвало, и русские читатели спешат рассказать о тех своих обидах, которые потерпели они, читая вирши Тараса Шевченко. Раньше об этом говорить было как-то не принято, и русский читатель, открывший «Кобзаря» и наткнувшийся там на такие, к примеру, строчки:
Кохайтеся, чорнобриві,
Та не з москалями,
Бо москалі — чужі люде,
Роблять лихо з вами, —
должен был либо молча проглотить обиду, либо довериться комментаторам, которые утверждали, что москали-де, это в данном случае вовсе не москали, а просто некие плохие люди, условно названные москалями. В такое объяснение верилось с трудом, и обиженный читатель начинал припоминать, случалось ли ему хоть у одного русского поэта найти подобное обобщение, — что-то вроде: «Любитесь, синеокие девушки, с кем угодно, только не с хохлами, потому что хохлы — люди чуждые нам, они причинят вам зло!»
Нет, как ни удивительно, а ни один наш поэт ни к чему подобному великорусских девушек не призывал! Никто из наших поэтов (ну, по крайней мере, из сколько-нибудь значимых!..) не называл всех украинцев чохом «хохлами» и погубителями наших красавиц, — равно как и никакого иного греха целой малоросской народности не приписывал.
А Шевченко запросто оплёвывал весь русский народ, — и ничего: его издавали массовыми тиражами, ставили ему памятники, называли его именем улицы и школы…
Даже в прежние времена русские читатели порой задумывались: за что это Шевченко, (которого именно русские люди выкупили из крепостной неволи), так ненавидит русский народ?
А ведь сейчас выясняется, что дело с его выкупом обстояло и вовсе любопытно. Оказывается, львиную часть выкупа заплатила за Тараса русская царица Александра Феодоровна, супруга Николая I, — и что же благодарный Тарас? А Тарас навалял такие стишки про неё, что, право, неловко даже цитировать: язвительнейшим образом прошёлся по внешности, умственным возможностям и нравственным качествам императрицы. Подобные стихи можно найти разве что на стенках общественных сортиров… А ведь Александра Феодоровна (об этом многие говорят) была созданием простодушным и чистосердечным, и ни благодарственных од, и никакой иной корысти от Тараса она себе не ждала, — просто хотел человек сделать доброе дело.
Такова была первая выходка Шевченко, — первая, но не последняя. Всех его подвигов не перечислить. Я, было, начал, да потом рукой махнул, — в конце концов, занятие это неблагодарное: мерзко, мерзко ворошить такую кучу…
Читая длинные, тяжеловесные и мрачные сатиры Шевченко на русский народ, не столько обижаешься, сколько недоумеваешь: за что же это он нас так? Ведь сам-то Тарас ничего, кроме добра от русских не видел. Даже когда, устав терпеть его грязные выходки, царь сослал Кобзаря на Каспий с запретом писать и рисовать, то тамошнее начальство (всё те же русские!), пожалев беднягу, потихоньку обходило царские запреты. Шевченко, будучи солдатом, и писал, и рисовал, и даже частенько пил чаи в гостях у своего командира (ну-ка, читатели, служившие срочную, — вас часто приглашал на чай командир полка?), и постоянно отлынивал от строевой, и крутил романы, и писал доносы на офицеров… Когда поэт вернулся из ссылки, русская «прогрессивная общественность» его на руках носила, вопя от восторга; его переводили и издавали, его при жизни зачисляли в классики… А он? Раскаялся в своей русофобии? Да нет, ещё более в ней укрепился.
Но, хорошо, хорошо, давайте отрешимся от личности Кобзаря, давайте судить поэта только за его стихи. Это будет правильно. Мы испокон века прощаем великим стихотворцам очень многое — лишь бы только радоваться их стихам…
И вот стихи Шевченко. Во все времена находилось немало весьма авторитетных знатоков, которые отрицали всякую их ценность. В.Г. Белинский говорил о них крайне презрительно, с великим раздражением. Н.В. Гоголь выражался более деликатно, но всё-таки весьма скептически. Известный русский эмигрантский публицист Иван Солоневич сравнивал вирши Кобзаря с детскими рифмовками. По чести сказать, мне не встречались русские читатели, которые могли бы от души заявить: «Шевченко — один из моих любимых поэтов», — таких людей я просто не видел. Увы, но и знакомые мне украинцы, услышав имя Шевченко, лишь тяжко вздыхали, поминая недобрым словом уроки литературы в национальных школах…
Итак, Шевченко — плохой поэт? Так ли это? Да нет, если быть до конца честным — не совсем так. Порою он прекрасно чувствовал музыку родного языка, порою умел довольно искусно играть словесами. Порой — но не всегда. Иногда его строки напротив — поражают своей топорностью. И если ему и случалось иной раз взять чрезвычайно высокую ноту, — то тянуть её долго он решительно не имел силы.
Некогда меня просто-таки гипнотизировало своей красотой одно четверостишье из «Заповiта»:
…Щоб лани широкополі,
І Дніпро, і кручі
Було видно, було чути,
Як реве ревучий…
Во мне и капли украинской крови нет, но сердце в миг единый отзывалось на эти музыку этих строк. Но найти второе, столько же красивое четверостишье мне так и не удалось.
Как ни крути, а приходится признать, что поэзия Шевченко на девяносто процентов состоит из истеричной русофобии и истеричного богохульства, а всё остальное («Садок вишневий коло хати…» и др.) — миленько, живенько и не более того.
Кстати, и о богохульстве сказать. Шевченковское богохульство особое, — это богохульство на случай: мол, хочу молюсь, хочу плююсь, — тут всё зависит от политической ситуации. Когда молятся Богу москали, — это плохо, а вот когда кровь клятых москалей потечёт «у синєє море», — тогда Тарас согласен помолиться и сам, — «а до того я не знаю Бога». Это он неоднократно повторял в различных вариациях.
«..Я так її, я так люблю
Мою Україну убогу,
Що проклену святого Бога,
За неї душу погублю!..»
Кто объяснит мне, зачем нужно проклинать Бога, если любишь Украину? Видно, что-то не так в это любви… Видно, что-то не так в этой культуре, если она ставит на вершину своего национального Парнаса именно Шевченко.
Ведь любопытно даже не то, что Тарас Григорьевич — поэт среднего уровня. Мало ли таких поэтов было есть и будет? Другое интересно, — а именно то, что Шевченко — единственный свет в окошке украинской культуры.
«Итак, если свет, который в тебе, тьма, то какова же тьма?» (Мф. 6, 23).
Если взять за эталон русскую литературу, то Шевченко занял бы в ней место рядом с такими нашими поэтами, как Алексей Кольцов, Алексей Плещеев, Иван Суриков, Иван Никитин…
Всё это — заметьте! — отличные поэты. Славный, надёжный третий эшелон нашей поэзии. Но всё-таки третий, а никак не первый. Многие их стихи вполне способны доставить радость читателю, — но вот держать на себе всю национальную культуру они решительно не в состоянии. Попробуйте представить себе, что у нас нет не только Пушкина, Тютчева, Некрасова, но и А.К. Толстого, Аполлона Майкова, Аполлона Григорьева… Что главная наша вершина — это Алексей Кольцов, а далее — по нисходящей. Жутковатая фантазия, не правда ли? Кольцов и Никитин очень хороши на своём месте, в своей, как говорится, нише, — да ведь никто у нас и не пытается «повысить их в чине»…
У нас — не пытаются, а на Украине прапорщик от поэзии Шевченко ходит в маршальских погонах. А уж если армией начинают командовать прапорщики… Помним мы некоего ефрейтора…
Тут, правда, возникает и другой вопрос: а где же они, украинские поэтические генералы? А есть ли они в природе? Давайте посмотрим. Кто здесь претендует на высшие звания? Котляревский, переложивший на шутейное срамословие один из величайших шедевров мировой литературы — вергилиеву «Энеиду», из Энея сделавший нечто вроде пресловутого Луки, — он генерал? Или Иван Франко, — писатель весьма симпатичный, но заметно уступающий даже таким нашим литераторам, как Помяловский, Глеб Успенский или Владимир Короленко (то есть, опять-таки авторам из третьего эшелона). Нет, Иван Франко на генерала не похож. Леся Украинка? Давайте скажем, наконец, правду: она была не более, как истеричной графоманкой; в русской литературе её сравнить просто не с кем, ибо у нас поэты такого уровня известны лишь буквоедам-литературоведам.
На таком фоне Шевченко действительно выглядит Казбеком в толпе «соплеменных гор».
Как это странно… Украина, выходит, так бедна талантами?
А как же Гоголь?..
Давайте же скажем и вот о чём… Бурная деятельность Тараса приходится именно на то время, когда в России в очередной раз вызревала идея всеславянского единства. Россия готовилась к войне с Турцией, чтобы освободить балканские народы (война эта кончилась севастпольским поражением), крепли связи с чешскими патриотами, усмирялась преданная Западу Польша… Вспомним Тютчева — великого певца славянской идеи:
Тогда лишь в полном торжестве
В славянской мировой громаде
Строй вожделенный водворится,
Как с Русью Польша помирится
А примирятся эти две
Не в Петербурге, не в Москве,
А в Киеве и Цареграде.
Глубочайшая мысль! Тютчев, как всегда, не знает себе равных. Но что же вышло на деле? От Царьграда нас отбросили объединёнными усилиями «всего цивилизованного мира», а Киев… Киев заговорил устами Шевченко:«…І вражою злою кров’ю волю окропіте!..» Всеславянскому братству он предпочёл свой личный «садок вишневий», — и чтобы поливать его только русской кровью!.. Что была и есть поэзия Шевченко, как не нож в спину славянству? Если это — свет, то какова же тьма?
Какова тьма, мы видели и в гражданскую, и в Великую Отечественную, и сейчас — на Майдане. Вот это собственно и есть то, о чём старался Шевченко. Ничего, кроме банд оголтелых отморозков идея самостийности породить не в силах: ни государства, ни армии, ни культуры.
Так что же, неужели Украина — это пустоцвет или даже ядовитая, сорная трава?
Нет, это не так. Тысячи украинцев, не отделявших себя от русского народа, своим трудом, своим талантом и своей кровью доказали, что Украина так же драгоценна, как и Великороссия. Украинец Гоголь, писавший на русском, исповедовавший русскую идею, поднялся, как писатель, до мирового уровня. Но вы представьте себе, что было бы, если бы он вздумал писать на украинском? Получила бы Украина гения? Нет — всего лишь ещё одного Квитко-Основьяненко, — никому не известного и никому не нужного. Только слившись с Великороссией Украина способна цвести и плодоносить, только вместе они образую Россию. Самостийная Украина — это цветок в вазе: несколько дней он радует глаз, а потом его выбрасывают, как мусор.
Так что читать Шевченко нужно, — ибо, как иначе мы поймём, к чему приводит предательство русского народа?..
Если бы среднестатистическому интеллигенту образца 80-х годов приказать: «Быстро назови пять лучших русских поэтов!», — он бы выпалил: «Ахматова-Пастернак-Цветаева-Мандельштам… и… и… и вообще — весь Серебряный век!» Среднестатистическому интеллигенту 80-х годов очень твёрдо внушили: Серебряный век (литература конца XIX — начала XX столетия) — непревзойдённая вершина русской поэзии; всё, что было до того, — архаика, ею и голову забивать не стоит; всё, что было после, — советский период, о нём и говорить смешно.
…Какими же жалкими, корявыми, больными кажутся теперь эти гении Серебряного века! Сколько в них всевозможной нечистоты! Как далеко отстоят их наполеоновские амбиции от их более чем скромных возможностей! И скольких действительно хороших поэтов заразили они своими духовными хворями: едва не погубили Блока, растлили Есенина и Ахматову, Маяковского спалили дотла… И какой шум вокруг них нагнетался! Как искусно подогревался интерес к «запрещенным» поэтам! «Запрещать могут только нечто стоящее», — эту мысль интеллигенция отлично усвоила, а из такой посылки неизбежно следовал и вывод: «Все, что не запрещено, то и гроша ломаного не стоит».
Не были запрещены Тютчев и Фет, Аполлон Майков и Аполлон Григорьев. Никто не запрещал стихи Полонского, Сурикова, Плещеева, Алексея Константиновича Толстого. О Некрасове и говорить нечего, он был не только не запрещен, но и прямо рекомендован. Это не-запрещение и погубило означенных поэтов в глазах публики, навсегда отвратив читателей от их стихов. Вот вам, если угодно, парадокс: запреты создают писателю популярность, и способны самого безнадежного бездаря поднять на вершины славы; а тихое, скромное житье в официально признанном пространстве увлекло в Лету не один замечательный талант. Это относится как к ныне живущим, так и к давно почившим.
Понимающий же понимает: одно стихотворение того же Якова Полонского стоит полного собрания сочинений (с письмами и дневниками) Бальмонта (или Мережковского, или Гиппиус, или всех их вместе). А Полонский, как известно, не самый яркий представитель вышеназванной плеяды.
Оставим пока Тютчева: современные славянофилы постарались, и его, слава Богу, публике представлять не надо. На слуху у всех и Фет, хотя его писательская судьба несколько горше. Все знают тютчевские «Умом Россию не понять…», «Мысль изреченная — есть ложь…», в конце концов — «Люблю грозу в начале мая!..», — но кто сможет быстро вспомнить хоть одну строчку из Фета?
Драматизма, трагичности и опасной близости к последним безднам в жизни Фета было больше, чем у любого из деятелей Серебряного века. Но, в отличие от этих любителей оперного демонизма, Фет не переносил в поэзию жутких перипетий своей жизни; он берег стихи, как оберегают детей от дурного влияния; он стремился насыщать их только самым чистым, самым лучшим, что было в его душе… Он, наверное, самый мелодичный из всех русских поэтов: перо в его руках было каким-то особенным музыкальным инструментом.
Кто в этом отношении сравнится с ним? Велимир Хлебников? Смешно. Есть ли в русской поэзии что-то более звучащее и поющее, чем фетовская «Бабочка»?
Ты прав. Одним воздушным очертаньем
Я так мила.
Весь бархат мой с его живым миганьем —
Лишь два крыла.
Не спрашивай: откуда появилась?
Куда спешу?
Здесь на цветок я легкий опустилась
И вот — дышу…
Его родство — не с поэтами, а с композиторами: Чайковский, Рахманинов, Дебюсси… Огромная, невероятно высокая вершина нашей национальной поэзии, — и мы стоим рядом с ней, и не догадываемся задрать вверх голову, и осмеливаемся что-то бормотать о каких-то бродских…
И все же, повторяю, Фет — это имя, которое продолжает оставаться на слуху — в той мере, в какой поэзия вообще остается сейчас на слуху. Но кто такой для нашего читателя Аполлон Майков? Пустое место, одна из миллиона строк в литературной энциклопедии. Не будем сравнивать его с Фетом — с ним вообще никого сравнивать нельзя. Майков — хорош сам по себе, вне сравнений. Он страстно любил русскую историю, но не так, как славянофилы: не русскую идею, а саму Россию — свой дом. Он всею душою православный человек, — но не так, как Достоевский, которому вера далась ценой собственной крови: в вере Майкова мало страдания, но очень много любви. Он верный подданный всем русским царям — от Ивана Грозного, которому написал ошеломившую современников похвалу («Да, царство ваше — труд, свершенный Иоанном, труд, выстраданный им в боренье неустанном!..»), до Александра II, узнав о покушении на которого, поэт рыдал, как ребенок. А писал Майков чрезвычайно просто: его и дети легко могут читать. Понимающие люди знают цену такой простоте: за ней стоит кристальная ясность мысли, уверенное владение языком и от Бога посланное вдохновение, настоящая поэтическая благодать.
Сейчас издавать Майкова — дело и необходимое, и благодарное: его стихотворные исторические повествования написаны добрым ясным языком, они наполнены русской мыслью, они наполнены глубокой и не истерической любовью к России, их в любом возрасте легко понять, легко полюбить.
Превосходный стихотворный образ русской истории найдёт читатель и в балладах Алексея Константиновича Толстого. А. К. Толстой — фигура в нашей поэзии очень непростая. Будет ли преувеличением назвать его отцом русского авангарда, первым драматургом театра абсурда? Козьма Прутков — образ в наше время даже популярный. С грехом пополам помнят читатели и драматическую трилогию Толстого: «Смерть Иоанна Грозного» — «Царь Феодор Иоаннович» — «Царь Борис». Среди православных встречаются люди, знающие о поэме «Иоанн Дамаскин» — вещи, написанной в полную силу толстовского таланта; вот стихи, которые нужны сейчас — хотя бы, как камертон для всех нынешних стихотворцев, пытающихся писать «на православную тему». Но исторические баллады Толстого — это вещь в своём жанре непревзойдённая.
Изумительное чувство Древней Киевской Руси; особый, не знающий равных в русской литературе, толстовский юмор; свой взгляд на историю (он считал, например, что подлинная Россия осталась в домонгольских временах, что Московское царство было не русским, а татарским, и люто ненавидел Грозного царя). А как чудесна его лирика!..
Николаю Алексеевичу Некрасову посмертно пришлось хуже, чем всем прочим перечисленным поэтам: его не только не замалчивали, его насаждали. В результате кто сейчас поверит, что Некрасов — хороший поэт? Не просто хороший — замечательный. Не просто замечательный — из самых лучших русских поэтов, в одной обойме с Пушкиным. А ведь сам Владимир Набоков, величайший сноб русской литературы, надменный и придирчивый, сказал о Некрасове: «В его стихах даже паузы звучат, как музыка!» Стих Некрасова — живой, полный уверенной силы, ясный — не знает себе равных. Что же до революционеров — от народников до марксистов, — то они не покупали Некрасова, и поэзия его не принадлежит им на правах частной собственности.
Возьмите самое хрестоматийное некрасовское произведение — «Железную дорогу», прочтите его спокойными трезвыми глазами, и скажите честно, чего в нем больше — революционности или русского патриотизма, бунтарской озлобленности или христианской любви?
…Прямо дороженька: насыпи узкие,
Столбики, рельсы, мосты,
А по бокам-то все косточки русские…
Сколько их! Ванечка, знаешь ли ты?..
…Братья! Вы наши плоды пожинаете!
Нам же в земле истлевать суждено…
Всех ли нас, бедных, добром поминаете,
Тли забыли давно?..
…С Волхова, с матушки Волги, с Оки,
с разных концов государства великого —
это все братья твои — мужики!..
Да не робей за отчизну любезную…
Вынес достаточно русский народ,
Вынес и эту дорогу железную —
Вынесет всё, что Господь ни пошлет!..»
Не сегодня ли, не для нас ли это написано?
Сейчас начали вспоминать, что у Некрасова были православные стихи: то тут, то там цитируют великолепного «Власа» — историю воскресения погибшей души:
Говорят, ему видение
Все мерещилось в бреду:
Видел света преставление,
Видел грешников в аду…
…Влас увидел тьму кромешную
И последний дал обет…
Внял Господь и душу грешную
Воротил на вольный свет…
А я хочу снова вернуться к хрестоматийным, с детства знакомым стихам: «Крестьянские дети», «Соловьи», «Школьник», «Размышления у парадного подъезда»: какая в них бездна любви к России и к русским! Найдите мне хоть что-нибудь подобное у кого бы то ни было!
Не Андрея ли Белого вспомнить с его мазохистской истерикой: «Россия! Россия! Россия! Безумствуй, сжигая меня!..» Нет, вы перечитайте то, что учили в школе: «Есть женщины в русских селениях», из которой все помнят только «Коня на скаку остановит, в горящую избу войдёт». Это гипербола, и над ней нынче принято посмеиваться, но вот — другие строчки:
Всегда у ней теплая хата,
хлеб выпечен, вкусен квасок,
здоровы и сыты ребята,
на праздник есть лишний кусок…
Зачем, скажите, такой крестьянке революция, зачем ей студенты-народники?
И голод и холод выносит,
Всегда терпелива, ровна…
Я видывал, как она косит:
Что взмах, то готова копна!..
Словом, — «по сердцу эта картина всем, любящим русский народ».
Алексей Плещеев — вот ещё один поэт, приватизированный прогрессивными силами. А он местами напоминает раннего Достоевского. То, что некогда, при беспечном советском житье казалось в нем сентиментальным, теперь отдает нешуточной болью, живым состраданием. Детские же стихи его насущно необходимы нынешним школьникам, как лекарство от бездушной современности, как глоток деревенского воздуха после городского чада. «Ладно, ладно, детки, дайте только срок: будет вам и белка, будет и свиток!..» — это уже пословица. Мы все смеялись над сентиментальностью, сахарностью этих строк — а сейчас времена не сладкие, и чайная ложка сахара никому не повредит…
И кстати — вспомним о Иване Сурикове. Поэт он, конечно, вполне взрослый, но его «Детство» («Вот моя деревня, вот мой дом родной…») сто1ит десятка иных поэтических книжек «для младшего школьного возраста». Почему-то в советских учебниках приводилось только начало этого скромного шедевра: «Мне в сугробе горе, а ребятам — смех», — на этом стихотворение обрывалось, оставляя читателю ощущение жгуче-холодного снега за шиворотом и горькой обиды на хохочущих дружков. А ведь стихи-то теплые, как натопленная деревенская печь! Мальчик, выбравшись из сугроба, идёт домой, а там — огонь в очаге, и родители мирно коротают вечер, и бабушка рассказывает сказки, и волшебный сон, и пробуждение солнечным утром.
Я прижмусь к старушке…
Тихо речь журчит,
И глаза мне крепко
Сладкий сон смежит.
И во сне мне снятся
Чудные края.
И Иван-царевич —
Это будто я…
Четверостишья маленькие, емкие, каждое, как красочная интересная картинка. Вот издать бы: отдельной книжкой, по хорошей иллюстрации на каждую строфу!.. Это вместо десятков торопливо наструганных нынешних «детских православных стихов»!..
Странное, должно быть, это занятие: защищать тех, на кого никто не нападает. Никто названных поэтов как будто не ругает, никто их не запрещает, их даже издают… Но говорят о них скучно, и издают бледно, а если и в школьный учебник засунут, то сделают всё, чтобы ребенка стошнило от таких стихов. Они лежат сейчас «в курганах книг, похоронивших стих», как мощный пласт нефти под землей: быть может, придёт когда-то изыскатель, отыщет месторождение, и будет эта поэзия гореть в русских душах, даря им свет и тепло.
Жаль только жить в эту пору прекрасную
Уж не придётся ни мне, ни тебе.
Разглядываешь его портрет — и поражаешься: лицо святого!.. Кроткие, чистые глаза, в которых светит тайная боль и нерастраченная любовь… На всём облике печать благородного простодушия: видал человек виды, знает жизнь — и притом не стал «стреляным воробьём», «тёртым калачом», не «прогибался под изменчивый мир»… Чистый человек: жил своей правдой, творил свою красоту, согревал по мере сил своим неярким, но тёплым огнём.
Иван Саввич Никитин!.. Скромный русский поэт!..
Что ж говорить: были в России поэты побольше Ивана Саввича. Были, и даже немало таких. И вообще в России много поэтов, — даже слишком много. Не пора ли избавиться от большей части? Оставить только самых-самых? И уж конечно, Никитин в число самых-самых не войдёт: добрых несколько сотен блестящих отечественных стихотворцев его опередят.
Иван Саввич — поэт не блестящий: не всё то золото, что блестит. Иван Саввич больше греет.
Он не виртуоз слова, он запросто допускает такие «детские» рифмы, как «разливается — расстилается», «росистая — серебристая» и даже «скрылися — пробудилися»!.. Вы бы попробовали в строгие советские времена прийти с такими рифмами в самое захудалое издательство: вам бы очень вежливо объяснили, что нужно ещё поучиться — годик, или два, или пять, а уж потом… И это справедливо! Но только не в случае Никитина.
Звёзды меркнут и гаснут. В огне облака.
Белый пар по лугам расстилается.
По зеркальной воде, по кудрям лозняка
От зари алый свет разливается.
Дремлет чуткий камыш. Тишь-безлюдье вокруг.
Чуть приметна тропинка росистая.
Куст заденешь плечом — на лицо тебе вдруг
С листьев брызнет роса серебристая.
Потянул ветерок, воду морщит-рябит.
Пронеслись утки с шумом и скрылися.
Далеко-далеко колокольчик звенит.
Рыбаки в шалаше пробудилися…
Как хорошо!..
Просто хорошо: не хочется рассуждать о теории стихосложения, о рифмах, ритмах и аллитерациях, — хочется просто слушать и думать: «Как хорошо!..» Задето в душе что-то тысячелетне-русское, что-то идущее от самых древних корней, от самых дальних праотцев… Что-то тревожит больше, чем стихотворная ткань, чем даже использованные образы (утро, туман, река, тишина…). Возможно, дело в музыке слов — или не в ней только?..
Стихи-то Никитина — хоть строчку из них вы наверняка помните. Их в школе учат до сих пор.
В полдень дождь перестал
И, что белый пушок,
На осеннюю грязь
Начал падать снежок…
Здравствуй, гостья-зима,
Просим милости к нам!..
И песни его до сих пор поют: «Ехал на ярмарку ухарь-купец…»
А если вы ничего не знаете о жизни Ивана Саввича, то я вам расскажу.
Отец его Савва Никитин был человеком небезызвестным в городе Воронеже. Причём известен он был своим буйным, скандальным норовом, шумным пьянством — и всё это в сочетании с определённой образованностью и деловой хваткой. Имел свечной заводик, дом и лавку на бойком месте. Процветал. Потом от пьянки разорился, но и то не вчистую: ещё хватило денег на то, чтобы купить постоялый двор — доход не велик, да надёжен. Впрочем, заботы о постоялом дворе легли на плечи молодого Ивана Саввича. Отец совсем запил, мать последовала его примеру, и сыну пришлось бросить Воронежскую семинарию и днями напролёт тянуть «семейный бизнес», решать с кухаркой, в каком горшке варить для постояльцев горох, а в каком — щи; и так далее… Зато по ночам для Ивана Саввича начиналась другая жизнь: не обращая внимания на дневную усталость, он садился за книгу — изучал английский, немецкий, французский, читал Шекспира, Шиллера, Гёте, часами обдумывал прочитанное… До самого утра, а утром опять: горох, щи, лошади, налоги… И конечно, писал сам. «Но в тишине, но в тайне!..» Сам себя стыдился: куда, мол, лезу со свиным рылом в калашный ряд? Пять лет писал «в стол», потом решился послать свои опыты в местный воронежский журнал. Послал — анонимно. Не приняли. Ещё пять лет писал «в стол». Снова послал в журнал, на этот раз за своей подписью и с сопроводительным письмом, которое начиналось: «Я — местный мещанин…» Было ему тогда 29 лет.
И на этот раз повезло. Нашлись люди со вкусом, которые услышали в его стихах эту особую, несказанную, русскую музыку, и стал Никитин воронежской знаменитостью. Стали его опекать местные интеллигенты: радикалы призывали писать о бедствиях народных, консерваторы — о природе и о Божественном. А Никитин не был ни радикалом, ни консерватором. Он просто писал о том, что волновало его душу: природа — значит, природа, тяжкая жизнь крестьян — значит, тяжкая жизнь крестьян. Он был нормальным живым человеком, стихийным русским националистом: по-детски чисто и несомненно верил в Бога — и писал о Боге; любил русскую природу — и писал о русской природе; душевно сострадал униженным и оскорблённым, благоговел перед мощью и высотой России — и все эти чувства переливал в стихи.
Под большим шатром
Голубых небес —
Вижу — даль степей
Зеленеется.
И на гранях их,
Выше тёмных туч,
Цепи гор стоят
Великанами.
По степям в моря
Реки катятся,
И лежат пути
Во все стороны…
Широко ты, Русь,
По лицу земли
В красе царственной
Развернулася!..
Уж и есть за что,
Русь могучая,
Полюбить тебя,
Назвать матерью,
Стать за честь твою
Против недруга,
За тебя в нужде
Сложить голову!
Дошла его слава до Петербурга. И в столице нашлись люди, способные оценить этот своеобразный талант. Граф Дмитрий Толстой издал книгу Никитина и даже представил её высочайшим особам, и даже сумел убедить высочайших особ, что эти самодельные воронежские вирши — большая русская поэзия. В результате Иван Саввич получил из монаршей руки некие «драгоценные подарки» — и вскоре сумел развязаться с постоялым двором и купить себе книжный магазин.
Как он ликовал! Как он гордился своим новым делом! Как сумел развернуть свою книжную торговлю! И более того: сделал магазин центром общественной и культурной жизни Воронежа. Кажется, достигнуто земное счастье…
Потом оказалось, что земное счастье, как всегда, обмануло. Во-первых, нудных хозяйственных хлопот в книжном магазине было не меньше, чем на постоялом дворе. Во-вторых, отец. Он тоже остался прежним: страшно пил, буйствовал, вводил в расходы, распугивал посетителей… Иван Саввич его не бросил — от креста своего не отказался, но сколько лет жизни потерял, страдая за отца, — кто знает?.. Потом — здоровье. Туберкулёз. То есть, собственно, смертный приговор.
А ещё — любовь. Иван Саввич всегда считал себя недостойным высокой поэзии — и недостойным хорошей женщины. Был знаком с прекрасными девушками из лучших воронежских семейств, влюблялся и — молчал. Лишь под конец жизни позволил себе роман с некой помещицей Матвеевой. Но роман — только в письмах, не более того. Причём перед смертью он письма сжёг, чтобы никто никогда ничего не узнал… И не узнали бы, если бы Матвеева не сохранила несколько его посланий. А не женился он на ней потому, что знал, что дни его сочтены, и не хотел обременять любимую напрасными заботами о безнадёжно больном.
А вообще-то он был счастливым человеком. При жизни получил признание. После смерти его не забыли. Любил Россию — и смог выразить свою любовь в стихах. Любил прекрасную женщину — и был любимым ею. Тот поэтический путь, по которому он шёл, оказался не тупиковым: на него вступил и великий Некрасов, а потом он был озарён невероятным гением Есенина. Счастливая судьба.
Как-то раз написал он стихи на смерть маленького сына своих друзей. В сущности, эти стоки годятся и ему самому в качестве эпитафии:
Сон твой — сон отрадный:
Крест и камень белый
Над твоей могилкой.
Солнышко пригрело.
Перелётным гостьям
Благодать святая:
В ямочке на камне
Влага дождевая.
Пьёт шалунья-птичка,
Брызги рассыпает,
Чуткий слух малютки
Песнями ласкает…
…Был он человеком неуживчивым, въедивым, придирчивым… Впрочем, можно сказать и иначе: принципиальным, строгим, ревнителем. Очень сложно различить эти качества, — всё дело в точке зрения. А может быть, — в точке приложения: если человек ревнует об истинно великом, он велик, если о пустяках — он придирчив и мелочен.
Так вот, протопоп Аввакум Петров. Потомственный священник, вышедший из глухой нижегородской деревни, с любовью принятый в Москве самим царём, Алексеем Михайловичем, с почтением встреченный известнейшими столичными умниками («интеллигентами» по-нынешнему), — это с одной стороны. А с другой стороны — скандалист, не сумевший ужиться ни на одном приходе, не желавший по-доброму сговориться ни с одним местным начальником, отовсюду изгоняемый, да не просто, а со смертным боем… До чего нужно довести людей, чтобы они с дубинами осаждали дом священника, точно вражескую крепость?
Причина тут в том, что Аввакум был безжалостен к мельчайшим людским порокам. Даже в юродивых, (а их немало было вокруг него), он умел найти некие несовершенства и не упускал случая сердито попенять блаженным старцам. С другой стороны, он и себе не спускал. Однажды, внезапно воспылав блудной страстью к своей прихожанке, он поднёс ладонь к трём горящим свечам и не отнимал, пока рука не почернела…
Нам, грешным, и десятой части из того, что претерпел Аввакум, хватило бы, чтобы заработать первую группу инвалидности. Избиения («лежа мертв полчаса и больши, и паки оживе Божиим мановением»), нечеловеческие условия далёких ссылок, страшные, сырые, холодные застенки, голод… За что он терпел? За «древлее благочестие»? Или за свой неуживчивый норов?
Вопрос вовсе не так прост. Главный идейный противник Аввакума, — как его именовал сам протопоп, «шиш антихристов», «рога сатанинские», — патриарх Никон, сам был человеком, отнюдь не отличавшийся мягкостью. Он тоже любил рубить сплеча, сначала делать, а потом обдумывать сделанное, и не терпевшим никаких возражений. Сейчас, беспристрастно осмысливая события второй половины XVII века, понимаешь, какой страшной трагедией был для русского народа церковный раскол, и как равно виноваты в нём и «ревнители», и «новаторы».
Никоновская правка богослужебных текстов зачастую оказывалась и ненужной, и безграмотной. Примеров тому много, они у всех на слуху: «Праотца бо Адама прельстивый древом, крестом побеждается» исправлено на — «Праотца бо Адама прельстивый древом, крестом прельщается». В чине освящения воды диакон возглашал прежде: «О еже бытии воде, текущую в жизнь вечную, Господу помолимся». В новопечатном требнике это же возглашение звучит по-другому: «О еже бытии воде, скачущей в жизнь вечную». Совершенно очевидно, что слово «скачущей» неприлично для ектеньи. Старый текст книги Левит: «Проклинающий имя Господне смертью да умрет». Новый текст «Нарицаяй имя Господне смертью да умрет». Почему нарицающий, то есть произносящий имя Господне должен умирать? И самый яркий пример: чин крещения. Старый текст: «Молимся Тебе, Господи, ниже снидет с крещающегося дух лукавый». Новый текст: «Да снидет со крещающегося, молимся Тебе, дух лукавый». Протопоп Аввакум, услышав это, язвительно заметил: «Книги перепечатывают, а в крещении духу лукавому молиться велят». Только в ХХ веке Церковь начала понемногу избавляться от ошибок никоновских переписчиков.
Но сам Аввакум? Всем известно его суждение о Пресвятой Троице, слишком уж напоминающее тягчайшую ересь: он утверждал, что Троица — это три существа, «три царя небесные», Христа же вовсе отделял от Сына Божия — «На небесах-де восседают Бог Отец, Бог Сын и Дух Святой, а рядом с ними — Исус Христос». Всё это звучит настолько не по-христиански, что нынешние староверы в один голос утверждают, будто сии слова приписаны Аввакуму никонианами. Как знать? Во всяком случае, известны возражения Аввакуму другого старовера — диакона Феодора Иванова, который утверждал, что протопоп действительно «четверит» Троицу. Да и прочие «ревнители древлего благочестия», продавшие за единую букву — «Исус» вместо «Иисус» — и законное священство, и причастие, — разве они не вызывают ужаса в истинно благочестивой душе?
Кстати, если кто не знает… Принято считать, что старообрядцы восставали против троеперстья ради двуперстья. Однако, в «Житии протопопа Аввакума» чёрным по белому написано, что креститься нужно полной ладонью: «Первые наши пастыри, яко же сами пятью персты крестились, такожде пятью персты и благословляли».
И вот это его жизнеописание… Много ли вы знаете святых, которые сами писали собственное житие? Причём, именно житие — не воспоминания, не записки, не исповедь… Думаю, это случай, в мировой агиографии не отмеченный.
Но если говорить не об агиографии, а о литературе, то тут «Житие протопопа Аввакума» справедливо относится к числу шедевров, непревзойдённых памятников русской словесности. И когда читаешь это повествование, — одновременно размеренно-чинное, и страстное, красочное и лаконичное, легко переходящее от возвышенной церковнославянской речи к народному, повседневному, уличному языку, — понимаешь: наша литература родилась не в XIX веке, и даже не в XVIII, не с Пушкиным и даже не с Ломоносовым. Более того: живой язык Аввакума нам ближе и понятнее, чем заумные, искусственные конструкции более поздних авторов XVIII века. Вот для примера отрывок из рассказа о нерчинской ссылке: «…Страна варварская, иноземцы немирные; отстать от лошадей не смеем, а за лошедьми итти не поспеем, голодные и томные люди. Протопопица бедная бредет-бредет, да и повалится, — кользко гораздо! В ыную пору, бредучи, повалилась, а иной томной же человек на неё набрёл, тут же и повалился; оба кричат, а встать не могут. Мужик кричит: «матушка-государыня, прости!» А протопопица кричит: «что ты, батько, меня задавил?» Я пришёл, — на меня, бедная, пеняет, говоря: «долго ли муки сея, протопоп, будет?» И я говорю: «Марковна, до самыя смерти!» Она же, вздохня, отвещала: «добро, Петровичь, ино еще побредем».
Сколько музыки в плетении словес, сколько выразительности, сколько боли из сердца льющейся!.. Мы мало знаем допетровскую русскую литературу, мы бездумно повторяем за кем-то: «В России всё начинается с Пушкина!» — Но, воздавая такую честь гению, не умаляем ли мы Россию вообще и её великую словесность в частности? За Пушкиным стоит славное, хоть и безымянное воинство: и автор «Азовского сидения донских казаков», и автор «Фомы Грудцына», и сотни авторов житий, и даже беспутный, пьяненький Даниил-заточник, автор блестящего письма к киевскому князю («Моление Даниила-заточника»). И конечно, протопоп Аввакум, чьи огненные писания переворотили Россию, прежде Петра подняли её на дыбы — к добру ли, к худу ли — не нам решать… Голос Аввакума живёт в русских книгах ХХ века — в речи наших великих «деревенщиков», — и он не умолкнет, пока живёт Россия.
«Ну, старец, моево вяканья много ведь ты слышал… Пускай раб-от Христов веселится, чтучи! Как умрем, так он почтет, да помянет пред Богом нас. А мы за чтущих и послушающих станем Бога молить; наши оне люди будут там у Христа, а мы их во веки веком. Аминь»
Говорят, Денис Иванович Фонвизин в жизни был человеком в высшей степени неприятным. Все знакомые стонали от его отнюдь не добродушных шуток, ядовитое фонвизинское зубоскальство было известно в ту пору по всей стране. Видимо, оно-то и не позволило Денису Ивановичу сделать такую карьеру, которой он по способностям своим был достоин. Это тем более удивительно, что отец его — богатый русский немец — был человеком мягчайшим и даже с прислугой обращался ласково, как с собственными детьми.
А Денис Иванович злился, ёрничал, насмехался, и эхо его насмешек звучит в России и посейчас. Кто из нас никогда не дразнил великовозрастного оболтуса: «Не хочу учиться, а хочу жениться!»; кто не повторял с усмешкой: «Зачем географию учить? Извозчик и так довезёт!»
Не так-то мало это: остаться в национальной культуре двумя фразами! А к ним прибавьте и словечко «недоросль». Вполне безобидное было словечко: пока к нему не прикоснулся Фонвизин, оно означало всего лишь несовершеннолетнего дворянского сына.
Не так уж много Фонвизин написал за свою жизнь: он не мыслил себя профессиональным литератором. Он желал быть государственным человеком, вождём, трибуном. Случись на ту пору в России революция, он стал бы нашим Дантоном или Маратом; но самостоятельно заговоров плести не желал, предпочитая приспосабливаться к наличной обстановке. Ему почти удалось достичь «степеней известных», но… Язык мой — враг мой. Все знают, какой сомнительный комплимент отпустил ему Потёмкин, прочтя «Недоросля»: «Умри, Денис! — лучше не напишешь!» Это была и попытка достойно ответить несносному острослову, и ненароком высказанное тайное желание: умри наконец, хватит уже…
На Фонвизина обижались не только современники, но и потомки. Едва успел он в самом деле умереть, как публика заговорила, что «Недоросль» — это, пожалуй, перебор, что таких Митрофанов у нас нет — ну разве что в глуши, в провинции… Говорили, что комедия устарела, что её читать невозможно (такие разговоры начались уже через двадцать лет после её написания)…
Что сказать на это — теперь-то, через два с половиной века?
Попробуйте взять в руки текст «Недоросля» и, преодолев понятный страх перед заковыристыми речевыми оборотами XVIII столетия, прочитать комедию — внимательно и с сочувствием. Что вы увидите?
Во-первых, вы с удивлением обнаружите, что комедия-то эта — смешная! Да, Фонвизин по-прежнему способен рассмешить. Его Тарас Скотинин, Цифиркин, Вральман — преуморительные персонажи. Кстати, много ли вы знаете по-настоящему смешных классических комедий? Грибоедов блестящ, но смешного в нём мало. Сухово-Кобылин просто страшен, после его комедий хочется утопиться. О комедиях Чехова («Чайка», «Вишнёвый сад» и т.д.) критики до сих спорят: почему, собственно, автор назвал эти душераздирающие произведения комедиями?..
Во-вторых. Ни для кого не секрет, что отрицательные герои «Недоросля» выписаны автором куда более сочно и жизненно, чем положительные резонёры — Стародум, Правдин, Милон… Однако, читая сейчас тяжеловатые рацеи Стародума, вдруг видишь, что тут перед нами грамотная, продуманная политическая программа! Что на основании этих речей можно создавать политическую партию! Что многие из идей Стародума подходят и для нынешнего дня! Всё-таки Фонвизин был прежде всего политиком, а ум его был государственным умом. Поистине, если бы ему удалось выдвинуться в первый ряд екатерининских вельмож (а он почти его достиг… малости не хватило…), то русская история могла бы несколько поменять курс… К добру ли, к худу ли — это другой вопрос. Сам Фонвизин так любил своего премудрого Стародума, что вскорости после написания «Недоросля» начал издавать журнал «Стародум», в котором от имени героя пьесы отвечал на актуальные вопросы современности. Советую всем почитать этот неглупый журнал — тексты из него, как правило, входят во все сборники Фонвизина.
И наконец, третье открытие, ожидающее нынешних читателей комедии: она нисколько не устарела!
Вот тебе и раз! Несколько веков прошло, Россия неуклонно просвещалась и образовывалась, ликвидировала неграмотность и становилась самой читающей страной в мире, и вот… За каких-нибудь двадцать лет мы вновь пришли к уровню XVIII века! Нет, определённая разница, конечно, есть: современный недоросль не только учиться, но и жениться уже не хочет — женитьба, семейная жизнь для Митрофанушки теперь так же постылы, как и учёба. И зачем учить географию, если есть карты ГУГЛа — с картинками и панорамами? Тарас Скотинин теперь ездит на «мерседесе» и отнюдь не боится никаких Стародумов. Госпожа Простакова заправляет одним из роно, — но ей уже обещали место в Министерстве культуры. Вральман вернулся в свои европы и оттуда руководит русской политикой. Стародум на пенсии считает копейки и ругает демократов. Правдин работает грузчиком в магазине, Милону удалось по протекции устроиться дворником, Софья торгует блинами в ларьке.
А в остальном… В остальном сходство полное.
Так что рано ещё сбрасывать Фонвизина с корабля современности!.. Он ещё дышит! Он ещё всем нам объяснит, кто мы такие есть…
…Завотделом вручил мне рукопись, которую я должен был подвергнуть литературной правке, и не без торжественности объявил:
— …Ну, и наконец, буква Ё. Мы в нашем издательстве с ней боремся. У нас же не детский сад, верно? Поэтому, если увидите Ё в тексте, немедленно убирайте! Наши читатели — взрослые люди, они и так всё поймут.
Я тогда спорить не стал, но про себя подумал: «Зачем же останавливаться на Ё? Давайте уберём и Й. Взрослые читатели поймут, что «маи» — это «май», а «маика» — это «майка»… Правда, выйдет некоторое затруднение с «зайкой», — ну, да такие ли затруднения бывают при отсутствии в тексте Ё (например, никогда не понять, что имеется в виду — «все» или «всё»)! Нет, давайте пойдём (пойдем?) дальше! Отменим окончательно Ъ! Далее — Э заменим на Е — так уже и делают потихоньку, — хотя звучит это (ето?) довольно-таки глупо… Что ещё? На очереди буква Щ (слишком похожа на Ш — а взрослые и так поймут!) Ы слишком громоздка и неблагозвучна, пусть везде будет И для единообразия, а взрослые… В конце концов, цивилизованный Запад с успехом пользуется всего-то двадцатью шестью буквами латиницы, и только в «этой стране» всё выпендриваются, всё изобретают какие-то лишние закорючки, не хотят вливаться в мировое сообщество!..»
Мне решительно непонятна борьба с буквой Ё — ожесточённое её истребление. Но почему же? Сейчас многие вопиют о возвращении Ятей, Юсов, Ижиц, твёрдых знаков, но заметьте себе: эти буквы уже века не несли никакой особенной звуковой нагрузки. Когда-то в древности Ять чем-то отличался на слух от Е, Ижица — от И, Фита — от Ф, но уже в XVIII веке (или даже раньше?) это различие сошло на нет… Между тем за буквой Ё стоит явственный, определённый, своеобразный звук, — звук, без которого русский язык невозможен.
Вы знаете, что в природе не существует русских слов со звуком Ф? Все эти «Фабрики», «Факты», «конФликты», «Фонтаны» — всё это заимствования. Но мы же терпим пришлую букву, не спешим изгнать её из отечественной азбуки, и правильно делаем. (Даже несмотря на то, что в последние годы она обнаглела и всё норовит удвоиться во всяких «оФФшорах»…) А вот русскую Ё гоним в три шеи! Что за филологическая дискриминация?
Кое-кто говорит даже: «А вот в церковнославянском-то никакого Ё нет, дорогие братья и сЕстры!» Из этого делается вывод, что употреблять Ё в обыденной речи — чуть не грех… Да нет, друзья: церковнославянский церковнославянским, а русский — русским! Они и в самом существе своём не должны смешиваться — язык молитвы и язык повседневности!
Я уже не говорю о том, что любой текст при наличии Ё становится, как выражаются филологи, более «информативен». Мы, взрослые люди, быстро проскакиваем мимо этих «все — всё», «осел — осёл», «небо — нёбо» и т.д., и всё же, несмотря на всю нашу читательскую опытность, отсутствие Ё отнюдь не помогает нам при чтении. Скорее мы просто с ним смиряемся… Ну что тут поделаешь: не нами заведено, не нами и прекратится…
Филологи говорят ещё и о том, что чем больше букв, тем красивее текст. Так, с утратой ятей русское письмо утратило и часть своей исконной красоты. «Ну, ничего! — сказал мне один доктор филологических наук. — Зато теперь наши тексты украшают точечки над Ё. Их надо беречь!» Хотя, кажется, такая забота о красоте письма многим представляется совершенно излишней…
И всё же: кому мешает Ё? Что за зловещая тайна скрыта в этой скромной буквочке, если целые батальоны учёных-филологов решительно против неё ополчились? Непонятно…
А может быть, всё дело в том, что за Ё выступал Сталин? Так сказать, идёт борьба с тяжким наследием культа личности…
Но вообще-то нам, петербуржцам, грешно выступать против Ё: эта буква родилась у нас, на Васильевском острове, в Академии наук, и при своём появлении получила благословение нашего митрополита, владыки Новгородского и Санкт-Петербургского Гавриила (Петрова-Шапошникова). Случилось это 29 ноября 1783 года (стало быть, ровно 230 лет назад, — юбилей!) на заседании Российской академии, в присутствии таких корифеев нашей тогдашней словесности, каковы суть Державин, Фонвизин, Княжнин… И вот, когда сии корифеи, подустав от долгих прений, хотели было разойтись по домам, блистательная Екатерина Романовна Дашкова, президент академии, вдруг обратилась к ним со странной просьбой: написать на грифельной доске слово «ёлка». И когда корифеи застыли в недоумении, написала сама: «іолка», после чего всем собравшимся — людям действительно умным и тонко чувствующим родной язык — стало понятно, что выражать один звук двумя буквами не слишком красиво и что живая русская речь требует более изящного графического выражения. Был среди присутствующих и митрополит Гавриил. К нему-то и обратились за благословением на новую букву — буде, конечно, он сочтёт такое нововведение разумным и полезным. И владыка благословил! Благословил, хотя являлся прекрасным знатоком церковнославянского и лучше, чем кто-либо, знал, что в церковных песнопениях Ё не звучит никогда.
А нам, людям православным, не нужно объяснять, что такое архиерейское благословение. Благословили — стало быть, какие после этого могут быть разговоры? Дело сделано. Давайте же хотя бы за послушание всегда помнить эту самую петербургскую, василеостровскую букву, без которой русский язык, честное слово, становится несколько беднее.
В детстве он хотел стать монахом. Семья сочла это невозможным. Он хотел стать поэтом, музыкантом или актёром, — об этом семья и слушать не хотела. Отец его, понимавший толк в поэзии, с удовольствием читавший стихи сына, выразился так: «Мой сын будет поэтом? Лучше пусть будет мёртвым».
И мальчик стал военным моряком.
Он не томился службой, он служил на совесть, он показал себя героем в Русско-турецкой войне 1877 года и был награждён за отвагу под огнём. Когда по состоянию здоровья ему пришлось оставить военно-морской флот, он тут же перешёл в сухопутную армию. Дослужился до поста главного начальника военно-учебных заведений империи и тут показал себя педагогом от Бога: его называли «отцом всех русских кадет»; не было для него, генерала, большего удовольствия, как провести классные занятия с ротой солдат. Обычные вечерние офицерские попойки он без приказов и распоряжений, одним своим авторитетом превратил в литературные вечера с чтением и обсуждением стихов.
Что ещё сказать о нём? Во многом благодаря ему в Петербурге открылся (и до сих пор, слава Богу, существует) Зоологический музей. Он много содействовал трудам академика И.П. Павлова. По его предложению выдающимся русским писателям стали присуждать звание почётного академика — и такое звание получили Чехов, Бунин, Короленко…
Не мало этого, не мало! — и всё-таки мы и половины не перечислили его достоинств. А какой он был семьянин, отец восьмерых детей, из которых ни один не бросил тень на семью!.. А как хорошо он разбирался в солдатской психологии, как умел найти подход к любому новобранцу!.. А его замечательный музыкальный талант, а актёрские способности!..
Но всё это не главное. Главное, то есть то, что осталось и дошло до нас: он был поэтом и православным человеком.
Многие уже догадались: речь идёт о Великом князе Константине Константиновиче Романове, внуке царя Николая I, более известном как поэт К.Р.
Итак — поэт. Мы не всегда отдаём себе отчёт в том, какие творческие усилия пришлось приложить К.Р., чтобы убедить читающую публику в том, что он действительно может писать на высочайшем уровне русской поэзии конца XIX века. Все знали, кто именно скрывается за скромной аббревиатурой, и типичный русский интеллигент, раскрывая книжку, думал: «Ну, конечно! Великий князь что ни напиши — всё напечатают, всё похвалят!.. Легко ему поэтом числиться…» А сила предубеждения — страшная сила: человек всё ясно видит, но в гордыне и упрямстве ни за что не даст веры собственным глазам. Чтобы пробить эту стену, нужно и вправду писать так, чтобы твои стихи не стыдно было поставить рядом с Фетом, Полонским или Некрасовым, Тютчевым…
Народ сейчас плохо помнит, что за гигантами были Фет и его современники, а ведь это были непревзойдённые мастера! Одна из недостижимых вершин не только русской, но и всей мировой поэзии! Попробуй, сравнись с ними…
Может быть, К.Р. вровень с гигантами и не стал, но и в грязь лицом перед ними не ударил. Но интересно даже не это: в отличие от бурного, мятущегося Фета, от страстного Полонского, от мрачного Аполлона Григорьева, К.Р. — поэт кристально чистой души, незамутнённой «страстьми и похотьми».
Сейчас, когда в России пытается возродиться православная поэзия, опыт К.Р. поистине бесценен для молодых стихотворцев. К.Р., в отличие он наших современников, не пытался зарифмовать поверхностные духовные переживания неопытного и слабого сердца, не перекладывал в грубые вирши псалмы и тропари, и не создавал рифмованных лозунгов в духе «Ура Православию!». Ничего подобного. Он был православным и праведным (не побоюсь этого слова!) — да, праведным человеком, и стихи его — это стихи праведника. Именно в этом всё Православие его поэзии. Ни в одной его строчке вы не найдёте дурного чувства, зависти, ревности, ненависти, уныния, злобы — ничто нечистое в его стихи не входит. Это невероятно, этому нет примера! Считается, что поэт не может не быть страстным, — К.Р. убеждает в обратном.
Кстати, какой урок современным православным литераторам даёт его драма «Царь Иудейский»! В ней говорится о казни, смерти и Воскресении Господа нашего Иисуса Христа. При этом не только Сам Господь, но и никто из апостолов на сцене даже не появляются, — все события даны через взгляд вымышленных героев, простых жителей Иерусалима. К.Р., видите ли, считал себя недостойным писать о Христе напрямую, делать Его одним из героев собственной пьесы. Он полагал, что это выйдет кощунством. А что мы видим сегодня?.. Ничтоже сумняшеся Святой Образ суют в книги, фильмы, мультфильмы, пьесы, песни, заставляют Бога произносить слова собственного жалкого сочинения… Эх, да что говорить!
…А я склонен думать, что если бы Великий князь Константин Константинович не принуждён был судьбою разбрасывать великие силы своей души на армию и государственное служение (кстати, политики он чурался, в эти игры никогда не играл), если бы всегда он оставался только К.Р. — то слабый налёт дилетантства (увы, свойственный отдельным его стихам — не всем! далеко не всем!) быстро сошёл бы с них, и перед нами встал бы Поэт во всей своей силе. Хотя, повторюсь, и без того многие его стихи стали русской классикой.
А вы знаете, что поэт К.Р. был не чужд пророческого дара? Да, это правда… Пророческий дар подаётся лишь чистым душам. Как он быстро разглядел святую в Великой княгине Елизавете Федоровне, будущей св. прпмц. Елисавете!.. Можно сказать, с первого дня знакомства.
Какой-то кротости и грусти сокровенной
В твоих глазах таится глубина;
Как ангел, ты тиха, чиста и совершенна;
Как женщина, стыдлива и нежна.
Пусть на земле ничто средь зол и скорби многой
Твою не запятнает чистоту,
И всякий, увидав тебя, прославит Бога,
Создавшего такую красоту.
Так он написал о Великой княгине, когда она была ещё принцессой Эллой. И это не единственный случай его духовной зоркости. Самый яркий (и самый глубокий, самый страшный) — это «Колыбельная песенка», написанная им для своего новорожденного первенца:
…В тихом безмолвии ночи
С образа в грусти святой
Божией Матери очи
Кротко следят за тобой.
Сколько участья во взоре
Этих печальных очей!
Словно им ведомо горе
Будущей жизни твоей…
Спи же! Ещё не настали
Годы смятений и бурь!
Спи же, не зная печали,
Глазки, малютка, зажмурь!..
Божией Матери очи, несомненно, прозревали страшное будущее, но скажите на милость, отцу-то откуда было «ведомо горе будущей жизни» младенца? Откуда он-то знал про грядущие «годы смятений и бурь»?
В 1918 году младенец, которому была посвящена «Колыбельная», князь Иоанн Константинович, ставший к тому времени тридцатилетним мужчиной, будет лежать, сброшенный на дно страшной Алапаевской шахты, — ещё живой, безмерно страдающий от ран, — и столь же разбитая, израненная Великая Княгиня Елизавета Феодоровна будет перевязывать его слабеющими руками… Так и найдут его потом — в повязках, наложенных преподобномученицей…
…Спи в колыбели нарядной
Весь в кружевах и шелку,
Спи, мой сынок ненаглядный,
В тёплом своём уголку!..
Сам Константин Константинович до революции не дожил. Говорят, перед великими потрясениями Господь забирает праведников с земли…
Последний штрих: уже после его смерти аббревиатура К.Р. стала весьма популярна в России. Но теперь она обозначала вину, преступление. «К/Р» — так писали в документах арестантов, в графе «За что осуждён» — «КонтрРеволюционер».
Русский язык — это тот самый светильник, который нельзя таить под спудом. Впрочем, как ни укрывай его, как ни загораживай, какие стены вокруг него ни строй, — лучи от этого светильника всё равно просочатся и осветят тьму духовную.
К языку нельзя относиться лишь как к функции человеческого бытия, как к простому средству общения. В конце концов, общаются между собой и животные — бессловесные твари. Но именно язык отличает человека от животных, язык — особый дар Божий, особое творение Божие. Это чудо может жить помимо человека. Язык создаёт поэта, а не наоборот. Великий язык чувствует потребность в самовоплощении, в стихотворном оформлении. Язык хочет воплотиться в песню, и всякий, чья душа достаточно тонка, чтобы почувствовать это желание, становится певцом.
Даже в XVIII веке, когда общественное мнение считало литературу ничего не значащей, смешной безделушкой, русский язык создал себе поэзию Ломоносова и Державина, драму Фонвизина и Сумарокова, басни Крылова. Эти словесные ручейки прорвали плотину равнодушия, и уже в начале следующего века по России вольно потекла поэзия Пушкина и Лермонтова, проза Гоголя… Порою в этот поток попадали люди случайные, но и они, оказавшись в словесном водовороте, становились певцами — ненадолго, на время, на один раз.
Таким певцом на один раз был Павел Ершов, создавший великого «Конька-Горбунка» и навсегда замолчавший после этого. Таким певцом был и Александр Грибоедов.
Как Пушкин сказал, что «половина стихов из «Горя от ума» должна войти в пословицу», — так оно и вышло: Пушкина словесное чутьё никогда не подводило. Комедия Грибоедова — это сокровищница метких выражений. Но если мы попробуем рассмотреть собственно содержание «Горя от ума», то с удивлением увидим, что ничего особенно интересного в ней нет: молодой человек обманулся в своей девушке, с горя нахамил целой Москве и исчез — вот, собственно, и всё. Даже сам Пушкин разводил руками, пытаясь дать оценку «Горю…»: Софья нехороша, Чацкий, к сожалению, глуповат…
И вместе с тем «Горе от ума» остаётся непревзойдённым шедевром. Грибоедову посчастливилось превратить дворянский московский говорок в россыпь словесных жемчужин. Язык, который томился, заключённый в парадных залах, кабинетах, людских, вдруг стал стихом и разлетелся по всей России, и вся Россия была ослеплена его блеском. Почему так вышло? Просто потому, что Грибоедов остро чувствовал желание языка воплотиться в стихи. Александр Сергеевич от рождения был особо восприимчив к речи: он в 15 лет (!) окончил Московский университет — именно словесное его отделение. Он блестяще знал французский, английский, немецкий и итальянский, понимал латынь и греческий. Позже, будучи на Кавказе, он выучил арабский, грузинский, персидский и турецкий… А всем известно, что полностью понять собственный язык можно лишь тогда, когда можешь сравнивать его с чужими. Грибоедов остро чувствовал музыку — недаром он стал автором чудесного «Грибоедовского вальса». Он привил музыку простой повседневной московской речи — и получился несравненный язык «Горя от ума».
Интересно, что когда Грибоедов закончил работу над комедией, то первым, к кому он пошёл показать труд, был тот, кого он больше всех боялся, а именно баснописец Иван Андреевич Крылов. А ведь сам Крылов в своих баснях точно так же возводил простой русский говор к вершинам поэзии! Грибоедов чувствовал в нём родственную душу… Современники вспоминали: «Грибоедов с порога объявил Крылову: «Я привез манускрипт! Комедию…» — «Похвально. Ну что же? Оставьте, я прочту потом, если время выберу…» — «Нет уж, я сам буду читать её вам! Если вы с первых сцен попросите меня удалиться, — что ж, тогда я исчезну». — «Хватит предисловий — извольте сразу начинать», — ворчливо согласился баснописец. Проходит час, другой — Крылов сидит на диване, свесив голову на грудь. Когда же Грибоедов отложил рукопись и из-под очков вопросительно посмотрел на старика, его поразила перемена, происшедшая в лице слушателя. Лучистые молодые глаза сияли, беззубый рот улыбался… Крылов признал, что Грибоедов превзошёл его».
А затем волна жизни выбросила Александра Сергеевича из поэтического водоворота. Что, если бы он остался жив? Написал бы ещё что-то? Сомнительно. Скорее всего, так и остался бы певцом одной песни. Зато песня эта будет звучать, пока звучит русский язык.
Кстати, нам, православным, нельзя забывать, что Грибоедов принял мученическую смерть именно за Православие, не за что иное. Мусульманские фанатики в Персии, ворвавшиеся в русскую миссию, не имели никакой другой цели, как только вырезать неверных за то, что они молятся другому Богу. Конечно, их подстрекали англичане, не желавшие усиления России на Востоке, но факт остаётся фактом: Грибоедова убили только за то, что он был русским и православным. Это ли не венец мученичества? Упаси Господи, я не собираюсь никого прочить во святые, но нельзя не признать: смерть Грибоедова была завидной. С оружием в руках он умер, защищая Родину и веру.
Вы только представьте, у него в жизни было всё, о чём можно лишь мечтать: он успел создать нечто великое, то, что сделало его имя бессмертным («Горе от ума»), он пережил ослепительно яркую любовь (княжна Нина Чавчавадзе) и завершил свою жизнь подвигом во имя Отечества и Православия.
Много ли вы знаете таких судеб?
— Поговорим о Глинке…
— О композиторе?
— Нет.
— А был и ещё какой-то Глинка?
— Да, был. Поэт…
Поэт, добрый знакомый и даже покровитель Пушкина, гвардейский полковник Фёдор Николаевич Глинка. Ветеран Отечественной войны 1812 года. Декабрист. Ссыльный. Раскаявшийся грешник. Автор стихов на библейскую тему. Как писали в советское время, «поддался мистическим настроениями и занял реакционную позицию». Прожил на свете почти сто лет: с 1786 по 1880 г.
Не слыхали про такого?
Про самого Фёдора Николаевича, может быть, и не слыхали, а вот несколько строчек из него наверняка слышали. Вспомните:
…И мчится тройка удалая
В Казань дорогой столбовой,
И колокольчик — дар Валдая —
Гудит, качаясь под дугой…
Немного не так это теперь поётся: забыли поэта, и стихи его переврали слегка, но тем не менее…
Младой ямщик бежит с полночи:
Ему взгрустнулося в тиши,
И он запел про ясны очи,
Про очи девицы-души:
Ах очи, очи голубые!
Вы иссушили молодца!
Зачем, о люди, люди злые,
Зачем разрознили сердца?..
Красиво, душевно, по-русски… Чем-то очень родным веет, чем-то своим, домашним: и даже не в буквальном смысле стихов это родное скрывается, а в самом их строе, в напеве, в подборе слов… Или вот ещё:
Не слышно шуму городского,
В заневских башнях тишина!
И на штыке у часового
Горит полночная луна…
Там дальше такие слова:
А бедный юноша, ровесник
Младым цветущим деревам,
В глухой тюрьме заводит песни
И отдаёт тоску волнам!
— Прости, отчизна, край любезный!
Прости, мой дом, моя семья!
Здесь, за решёткою железной, —
Уже не свой вам больше я!
Это написано в заключении, в крепости, куда Фёдор Николаевич попал за участие в попытке вооружённого переворота в декабре 1825 года.
Сосватал я себе неволю,
Мой жребий — слёзы и тоска!
Но я молчу, — такую долю
Взяла сама моя рука.
Фёдор Николаевич значился одним из руководителей Союза Благоденствия, причём умеренного его крыла. Что это на деле означало? Это означало, что он видел положение дел в России, видел всё хорошее и дурное, что в ней творится, мечтал о том, чтобы дурное истребилось, а доброе распространилось. Считал, что этого можно достичь путём некоторых либеральных реформ. Это был не Пестель с его мечтами о диктатуре и системе тотальной слежки. Это был не Робеспьер, не Дантон, — крови он не жаждал, он жаждал процветания родной страны. После декабрьского восстания глубоко раскаялся в своих либеральных иллюзиях.
Откуда ж придет избавленье,
Откуда ждать бедам конец?..
Но есть на свете утешенье
И на Святой Руси отец!
О русский царь! в твоей короне
Есть без цены драгой алмаз.
Он значит — милость! Будь на троне
И, наш отец, помилуй нас!
А мы с молитвой крепкой к Богу
Падём все ниц твоим стопам;
Велишь — и мы пробьём дорогу
Твоим победным знаменам!
Да что вспоминать декабристские грехи Фёдора Николаевича! Он, кстати, и в декабристах сотворил немало добра. Например, сделал всё, чтобы Пушкин не был втянут в заговор. Ходатайствовал о Пушкине перед властями: сумел доказать, что ряд слишком вольных эпиграмм только приписываются Александру Сергеевичу, но вовсе ему не принадлежат. Царь подумал и смилостивился над поэтом. Однажды Глинка расстроил очередную пушкинскую дуэль, а если бы не Фёдор Николаевич, то, может быть, Пушкин был бы убит намного раньше!..
А его военный путь? Полковничьи погоны в гвардии не давались просто так!.. Фёдор Николаевич уже во время Отечественной войны был большим поэтом — есть несколько его стихов, написанных по горячим следам событий 1812 года:
Друзья! Враги грозят нам боем,
Уж сёла ближние в огне,
Уж Милорадович пред строем
Летает вихрем на коне.
Идём, идём, друзья, на бой!
Герой! Нам смерть сладка с тобой!
Удивительное ощущение приходит, когда читаешь эти стихи и понимаешь, что автор всё это не «из головы выдумывает», а — вот, только что, скакал на коне за Милорадовичем, а потом, на привале, торопясь, записал карандашом… И если говорил: «Нам смерть сладка…» — то это не для красного словца: отлично понимал, что мог в самом деле умереть в ближайшем бою, через несколько часов, через несколько минут…
И кажется, будто не стихи читаешь, а смотришь кинохронику, документальные кадры… Вот, например, — написано непосредственно во время московского пожара, когда никто ещё не знал, чем кончится дело, как долго продлится война, не врагу ли достанется окончательная победа:
Горит, горит царей столица;
Над ней в кровавых тучах гром,
И гнева Божьего десница,
И бури огненны кругом.
О Кремль! Твои святые стены
И башни горды на стенах,
Дворцы и храмы позлащены
Падут, унижены во прах!..
…А гордый враг, оставя степи
И груды пепла вкруг Москвы,
Возвысит грозно меч и цепи
И двинет рать к брегам Невы…
Друзья, бодрей! Уж близко мщенье:
Уж вождь, любимец наш седой,
Устроил мудро войск движенье
И в тыл врагам грозит бедой.
А мы, друзья, к Творцу молитвы:
О, дай Всесильный наш Творец,
Чтоб дивной сей народов битвы
Венчали славою конец!
Вы только вдумайтесь: это написано не «потом», эта молитва ко Всевышнему звучит непосредственно из 1812 года. Именно эта молитва — вкупе, конечно, с миллионами других, ей подобных — дошла до Престола Божия и отвратила беду от России… Всякое слово есть великое дело; но слово, отлитое в стихотворную форму, записанное, сохранённое, получает силу много большую…
Фёдора Николаевича сослали не в Сибирь, а в Карелию. Кто бывал там, тот поймёт, что могла дать эта земля сердцу поэта. В тех краях и Державин, и Баратынский почувствовали несравненное усиление своего поэтического дара; не миновала и Глинку сия благодать.
Богатая, несравненно богатая Россия может забывать таких поэтов, как Фёдор Глинка. Где-нибудь в Швеции стихотворцу подобного уровня на каждой площади стоял бы памятник, но в России…
И всё-таки время от времени нужно напоминать людям: был Глинка, был Бенедиктов, были Козлов, Вяземский, Языков… От того, что их теперь не помнят, они хуже не стали. Стихи их в забвении не потускнели, мысли не стали мельче. Это неуничтожимо.
Как там у Фёдора Николаевича?
Кто, силач, возьмёт в охапку
Холм Кремля-богатыря?
Кто собьёт златую шапку
У Ивана-Звонаря?
Кто Царь-Колокол поднимет?
Кто Царь-Пушку повернёт?
Шляпы кто, гордец, не снимет
У святых в Кремле ворот?..
Если мы не помним, не знаем, не слышим этих слов — тем хуже для нас…
Это подборка писем о Русской Империи.
В 1721 году царь Пётр Алексеевич стал Императором Российским.
Не все это знают, но первым русским императором был вовсе не Пётр I. Им был Димитрий Самозванец. Он впервые в официальных документах назвал себя «Деметриус Император», когда никто в России и слова-то такого не слыхал — Империя.
А если мы вспомним, что ещё Ивана III именовали императором послы европейских держав, — его-то, кто в глазах иных удельных князей был всего-навсего выскочкой московским…
Словом, Пётр Великий ничего нового в этом смысле не выдумал, он просто назвал своими именами то, что и прежде существовало в общественном сознании.
Европа всегда воспринимала Россию как империю, — и никак иначе. Империя же, — напомним, — это держава, претендующая на мировую гегемонию. Чем достигается эта гегемония — силой ли оружия, или силой денег, или, может быть, силой духа, обаянием великих идей, — это, в сущности, не важно. И для Империи вовсе не обязательно огнём и мечом захватывать страну за страной, — важно, чтобы страны сами склонились пред её неоспоримой мощью. Пусть даже мощь эта существует лишь в возможности, — как это мы видим сегодня.
Как это видели даже современники Ивана III. Держава, только-то выбравшаяся из-под татарского ига, только-только начавшая собирать свои разорванные земли, — в глазах Европы уже была Империей. Не важно, что были русские слабы, не важно, что толком не определился национальный вождь, — это всё дело наживное. Главное, что это страна Византийского, Римского духа.
В чём выражался такой дух? — наверное, никто не смог бы определить это словами. Лучшее, что было сказано по этому поводу: «Москва — Третий Рим, а четвёртому не стоять». В конце концов русское слово «царь» — это всё тот же римский «цезарь», «император», и, следовательно, наши московские цари — такие же цезари, императоры, как и петербургские Романовы. Пётр Великий ничего нового не открыл.
За выход к Балтийскому морю боролся задолго до Петра Иван Грозный. Он же пытался перенести столицу из закосневшей Москвы в новый, молодой город: ему мерещилась то Вологда, то даже Архангельск… Регулярная армия и флот начали создаваться до Петра — при его отце Алексее Михайловиче: мало жил этот царь, и не многое успел, да и наследие Великой Смуты ещё не было преодолено в его эпоху. Союз с Европой начал налаживать Борис Годунов, а до него Грозный установил дружбу с Елизаветинской Британией. Что ни возьми из Петровских начинаний — всё было задумано до него, всё было запланировано прежними русскими царями. Пётр ничего не придумывал, — он просто осуществил вековые чаяния России.
И в том числе — назвал Империю Империей.
Надо твёрдо понимать: никакого другого вида, кроме имперского, Россия иметь не может, — таковы законы государственной природы. Нужно совершенно уничтожить русских, — всех, до последнего человека, — чтобы Русская Империя перестала существовать, чтобы на её месте возникла сотня более или менее самостоятельных держав. Когда троцкисты попытались расчленить Россию и по частям бросить её в костёр мировой революции, — кто погиб, Россия или Троцкий? Дело не только в том, что победивший Сталин, был, как политик много сильнее шумного Льва Давыдовича, дело в том, что в России в то время никто, кроме имперца-Сталина и не смог бы воцариться. Возникновение Советской империи было неизбежно, неизбежно было и её постепенное превращение в традиционную Русскую империю.
И сегодня это превращение так же неизбежно, как и вчера. Она несколько замедлилось, оно пробуксовывает, — но это не будет продолжаться вечно. Империя всплывёт, вопреки воле её нынешних хозяев, вопреки безволию её нынешних обитателей. Если бы планы Запада могли осуществиться, России уже лет двадцать как не существовало бы. Демократы всё время становятся перед необходимостью поддерживать в России хоть что-то имперское, всё время со дня на день откладывать окончательный демонтаж страны. Потому что, если поспешить, то рухнет не только Россия, рухнет вся современная цивилизация. И каждый раз оказывается, что убивать Империю ещё слишком рано, слишком опасно, ещё не созрел момент, ещё не всё готово…
Но момент не придёт никогда. Или, вернее, однажды придёт совсем другой момент: начало возрождения.
Для воссоздания Империи не нужен номинальный император: она существует, не привязываясь ни к какой политической системе, она может быть правой и левой, красной и белой. Она должна быть только Православной, а Православие — не политическая концепция и не государственный режим. Империя сама собой возродилась после татарского ига, возродилась она и после Великой смуты; она неожиданно для всех начала укрепляться в лихие годы царевны Софьи, грозившие новой, ещё более страшной смутой. После революции, когда, казалось бы, ничто не предвещало её возрождения, Империя возродилась вопреки всякой человеческой логике. Почему кто-то решил, будто сегодняшний день выпадает из общей исторической закономерности, — он, скорее всего не прав.
«Красивая война!» — мечтательно сказал кто-то из моих знакомых об Отечественной войне 1812 года. В чём-то он был прав: не было в истории человечества военного обмундирования красивее, чем в ту эпоху: пышнее — было, вычурнее — было, красивее — нет. И представьте себе: стройные колонны щегольски одетых солдат, строго держа строй, идут за офицерами по зелёному полю, медные, начищенные пушки гулко палят, пёстрые барабаны трещат, флейты выводят однообразный мотив, блещут сабли и начищенные сапоги…
Это, так сказать, эстетическая сторона. Но если говорить и о стороне стратегической, — тут тоже всё очень красиво: огромная, не знавшая поражений легендарная армия разгромлена за полгода наголову, и разгромлена она не в бездарных позиционных боях, а путём невероятного, фантастического манёвра: игрок жертвует ферзя и тут же решительно объявляет: «Мат!» Что за блистательная победа!
Так примерно мы и воспринимаем теперь ту войну. И даже странно бывает слышать, что России тогда всерьёз угрожало расчленение, гибель, небытие, что вся эта прекрасная «воинственная живость» в современников вселяла неподдельный ужас…
Что если вспомнить, чего именно хотел Наполеон?
Того же, чего хотели все приходившие к нам с мечом, того же, чего они и сейчас безуспешно добиваются — расчленения России на несколько вассальных княжеств, которые немедленно принимаются за рабский труд: завоёвывают для Наполеона Индию. (Кстати, львиная доля Европейской России должна была отойти к Польше — Прибалтика, Белоруссия, Украина; если, конечно Наполеон поляков не обманывал.)
И эти мечты безумного корсиканца были столь реальны, столь близки к осуществлению, что у современников кровь стыла в жилах.
Судите сами: наполеоновская Великая армия (прекрасно обученная, вооружённая, имеющая блестящий опыт большой европейской войны) насчитывала 678 тыс. человек. Русская армия имела 480 тыс. человек и 1600 орудий — и силы эти были рассеяны на огромной территории. И военный опыт русских был печален: ряд громких поражений в столкновениях с Францией. С одной стороны — да, за битого двух небитых дают; а с другой стороны, у битых часто возникает условный рефлекс: наступают на тебя — так беги! Побеждённый свыкается с мыслью, что противника не одолеть; и военачальнику нужно очень постараться, чтобы сломать такую психологическую установку своих солдат. Далее: все лучшие, любимые солдатами маршалы были у Наполеона в строю. Главная надежда русских — Кутузов (который, впрочем, тоже не смог одолеть французов под Аустерлицем) — воевал с Турцией и отвлекаться на Наполеона не мог. Армию возглавлял Барклай-де-Толли — генерал талантливый, но не любимый армией. А что такое командир, которого не любят, которому не доверяют? Да будь он хоть семи пядей во лбу…
Далее: вся французская армия, (нет, вся Франция и половина Европы!) дышали истеричным обожанием своего императора. Русский император ничем подобным похвастаться не мог: у нас, как всегда, все были недовольны властью, все считали, что лучше знают, куда вести Россию, все хихикали в кулак, прятали фигу в кармане и произносили на кухнях зажигательные революционные речи.
Страшно сказать: по некоторым подсчётам, чуть ли не треть русского дворянства мечтала отдаться Наполеону, присоединить Россию к новой всеевропейской империи, — а если ради торжества прогресса нужно расчленить Родину — ну, так тому и быть! Ведь совсем ещё недавно таможенный чиновник Радищев написал такие пламенные строки:
Из недр развалины огромной,
Среди огней, кровавых рек,
Средь глада, зверства, язвы томной,
Что лютый дух властей возжег, —
Возникнут малые светила;
Незыблемы свои кормила
Украсят дружества венцом…
И волка хищного задавят,
Что чтил слепец своим отцом.
Не очень вразумительно сказано, но вы попробуйте всё же вдуматься в смысл этих корявых строчек. В переводе с радищевского на русский они звучат так: «Из недр развалины огромной», то есть из расчленённой России, «возникнут малые светила» — удельные княжества; «и волка хищного задавят» — под волком можно разуметь и царя, и вообще Русскую империю, Русскую державу…
И поверьте, о таком не один Радищев мечтал!.. Нет, в те годы пятая колонна в России была ничуть не меньше, чем в Советском Союзе в 1980-е годы…
И вот Наполеон переходит Неман. И русская армия отступает. Убирают Барклая, назначают Кутузова — но она всё равно отступает! У Бородина дано генеральное сражение, которого все так ждали, на которое так надеялись… И после него оставлена Москва! И в Москве французы наглядно показывают, ради чего, собственно, они пришли, какие такие «свободу, равенство и братство» принесли они нам на штыках: грабёж, убийство мирного населения, мародёрство, осквернение святынь (французские солдаты превращали храмы в конюшни, плясали на антиминсах, стреляли в иконы)…
Я вас спрашиваю: что должны были чувствовать русские в эти дни? Даже нам, через 200 лет отлично знающим, чем всё кончилось, не по себе становится, когда мы вновь читаем о том, что Наполеон вошёл-таки в Москву. А современникам тех событий? Боюсь, что очень многие тогда не верили в благополучный исход, и, несомненно, все видели, что Россия опять стоит на грани, за которой — бездна.
Мы понимаем их состояние. Мы можем им сочувствовать. Только подражать им почему-то не можем.
…Не прошло и полгода — и могучий враг был разбит наголову, а Россия заняла в Европе главенствующее положение.
Быть может, всё дело в реакции: когда людей 1812 года охватывали ужас и отчаяние, они собирались с силами и устремлялись навстречу опасности. Мы в подобном положении ведём себя иначе…
Подростком Кутузов слушал лекции Ломоносова.
Назначенный преподавателем в столичную Артиллерийскую и Инженерскую школу — место престижное и спокойное, — через полгода не выдержал, удрал в действующую армию, получил роту в полку, которым командовал никому в ту пору не известный Суворов. Кто бы мог подумать тогда, что в каком-то Астраханском пехотном полку служат сразу два таких гения военного дела, подобных которым в мировой истории было не так уж много…
Потом судьба их раскидала, но Кутузов снова попал под начало выдающегося полководца — генерала П.А. Румянцева. Тут вышла история: Кутузов, неоднократно показавший себя отчаянно смелым, находчивым и удачливым офицером, справедливо рассчитывавший на уважение начальства, пострадал от собственной шутки. Кто-то донёс Румянцеву, что молодой офицер Кутузов под хохот сослуживцев передразнивает его, Румянцева, походку!.. И исполняет этот номер на бис!.. Полководец очень обиделся и удалил шутника подальше от себя, подальше от главных боёв русско-турецкой компании. Кутузов был потрясён: оказывается, друзья могут доносить!.. Оказывается, славные командиры могут свои личные обиды ставить выше военной целесообразности!.. С тех пор у него не было близких друзей. Люди говорили: «Сердца людей открыты Кутузову, но его сердце закрыто для них».
В той компании он был в первый раз ранен: пуля пробила ему голову навылет — от виска до виска. Никто не верил, что раненый проживёт больше двух часов. Кутузов выжил — и даже не стал инвалидом: Господь показал, что об этом Своём рабе Он печётся особо.
Потом он опять попал к Суворову. Время было сравнительно мирное, — время не столько вооружённых, сколько дипломатических баталий. Суворов дипломатии не любил и все сии заботы перепоручил Кутузову. И тут-то Кутузов в полном блеске явил своё второе призвание!.. Поражённый Суворов ахал: «Ой, умен, ой, хитёр, его никто не обманет!..»
Снова вспыхнула война с турками. В самом её начале пуля снова нашла Кутузова — пробила ему голову почти в том же самом месте, что и в первый раз. Он снова выжил чудесным образом, — но именно с тех пор правый глаз его начал слепнуть.
Начался штурм Измаила. Колонна Кутузова наступала на левом фланге. Турки сражались отчаянно, и Кутузов запросил у Суворова подкрепления. Суворов ответил примерно так: «Какое, мол, подкрепление? — Измаил-то уже взят! И вы, генерал, назначены его комендантом! Так что поспешите, не отставайте от прочих колонн и оправдайте доверие!..» На самом деле Измаил ещё отнюдь не был взят, но Кутузов, решив, что его колонна оплошала, усилил натиск и без подкрепления захватил бастион.
Потом он спрашивал у Суворова: «Как же так, Александр Васильевич?..» Тот отвечал: «Суворов знает Кутузова, а Кутузов знает Суворова. Если бы не был взят Измаил, мы оба умерли бы под его стенами». А докладывая императрице, отметил: «Генерал-майор Голенищев-Кутузов шёл на левом фланге, но был моей правой рукой!»
Кончилась эпоха Суворова, началась эпоха Наполеоновских войн. О том, какова роль Кутузова в Наполеоновских войнах, о его славном венце спасителя Отечества, написано много, и не нам всё это повторять. Но, может быть, не все знают, что задолго до Бородина, до Тарутина, до Малоярославца и Вязьмы Кутузов нанёс Наполеону весьма чувствительный удар, во многом решивший исход Отечественной войны.
В 1806 году Россия начала очередную войну с Турцией. Сия кампания шла ни шатко ни валко, решающей победы всё не случалось, а царь понимал, что приближается война с французами и нельзя сломить Наполеона, не одолев прежде турок. А турки были настроены воевать до полной своей победы: они тоже ждали наполеоновского вторжения в Россию, понимая, что русские не выдержат войны на два фронта и сдадут им Чёрное море.
В таких условиях Кутузов в 1811 году принял командование Молдавской армией. Армия была чрезвычайно ослаблена: в ожидании Наполеона все военные силы царь стягивал в Россию. От Кутузова требовалось всего-то быстро разгромить турок и заключить наиболее выгодный для России мир. Первым делом Кутузов дал понять врагу, что русские очень слабы: он отступал, сдавал крепости, перевалил за Дунай… Противник радостно наступал — и сам не заметил, как оказался в глубоком «котле», из которого не было выхода. Тысячи турецких солдат, не в силах вырваться из русского окружения, умерли от голода. Сам визирь сбежал от своей армии и тайно начал с русскими переговоры о сдаче.
Ахмет-паша капитулировал, но война ещё не кончилась. Нужно было заключить правильный мир. А турки опять начали тянуть время, затягивать переговоры, по-прежнему ожидая, что вот-вот придёт Наполеон — и дело будет решено в их пользу. И тут Кутузов пустил в ход весь свой громадный ум и дипломатическую хитрость. Ему удалось уверить турок, что войны между Францией и Россией вовсе и не будет!.. Более того: между ними готовится новый мирный договор, по которому Александр с Наполеоном разделят Турцию между собой!.. Поэтому скорее заключайте договор с русскими против Франции, а не то Франция заключит договор с русскими против Турции!.. Не надо думать, что турки были так уж глупы, чтобы сразу поверить в эти небылицы. Но Кутузов был столь убедителен, что они в конце концов поверили.
В результате Россия получила всю Бессарабию, разбила франко-турецкий союз, отвела угрозу войны на два фронта и освободила для будущей большой войны целую Дунайскую армию. Эту дипломатическую победу Кутузова на Западе называли «парадоксальной». И это была первая победа России в будущей Отечественной войне.
Что сказать о самой Отечественной войне? Отечественная война 1812 года ещё раз доказала простую, но не всем понятную мысль: Россия может казаться поверженной, но всякое её временное унижение лишь прелюдия к новому большому взлёту. Враг может дойти до Москвы (как Гитлер); враг может взять Москву (как Наполеон); враг может выжечь страну дотла (как Батый или как поляки в Смутное время)… Но результат всегда один: Россия выходит из войны окрепшей и намного усилившейся, а разбитый наголову враг надолго сходит с исторической арены. Надолго, а порою и навсегда. Стратегия Кутузова, самоубийственная для всякой иной страны, для России всегда единственно спасительная. Россия возвышается через падения — так было и так будет впредь. Михаил Илларионович Кутузов это ясно понимал, должны это понять и мы…
Нашествие Наполеона на Россию началось в конце июня — точно так же, как и ста тридцатью годами позже нашествие Гитлера. Много и часто говорилось о поразительном сходстве судеб этих людей — корсиканца, овладевшего Францией, и австрийца, овладевшего Германией. Сходство не может не поражать, но стоит, видимо, разобраться, в чём его причина.
…Вы никогда не задумывались, почему Гитлер так легко одолел Францию? Францию — великую, мощную державу, чей народ был спаян твёрдым национальным самосознанием, чьи солдаты ещё помнили свою победу в Первой мировой, чья военная техника (танки, например) считалась если не самой лучшей, то одной из лучших в мире (во всяком случае, лучше немецкой)? Почему она сдалась Гитлеру так позорно?..
Но Франция хоть несколько недель, да сопротивлялась, а трижды хвалёные британцы кувырком полетели за Ла-Манш, даже не успев как следует пострелять, и только чугунный… характер Черчилля спас страну от немедленной капитуляции. Голландия, Дания, Норвегия и не сочли нужным сопротивляться. Царь Болгарии и король Румынии с удовольствием стали вассалами выскочки-ефрейтора и считали такой ход весьма мудрым и дальновидным… В чём тут причина? Почему Европа рухнула в ноги Гитлеру, едва он взглянул на неё попристальней? Почему?
Почему (вспоминается читанное у академика Тарле) германские владетельные князья — самодержавные властители своих княжеств, отпрыски древнейших аристократических родов — целовали ручку Наполеону (выскочке, узурпатору, революционеру) — и не по принуждению целовали, а от полноты чувств… Они были настолько малодушны? Или тут причина в другом? Но в чём?
…Все мы знаем о движении Сопротивления, но как-то мало говорят о движении Присоединения, о коллаборационистах. Между тем коллаборационизм был намного — в десятки раз — сильнее чахлого Резистанса, еле-еле сводящего концы с концами на английские и советские деньги. Коллаборационисты отнюдь не казались соотечественникам позором нации. Маршал Петен, герой Первой мировой, с готовностью склонился перед немцами и не считал это сделкой с совестью. Великий писатель Кнут Гамсун от души приветствовал Гитлера. Антуан де Сент-Экзюпери (вот уж, казалось бы!..) — и тот как-то обмолвился, что воюет с Германией лишь по долгу солдата, а в душе-то… Клеймо предателей коллаборационисты получили значительно позже — когда проиграли, — а до тех пор европейцы не за страх, а за совесть сотрудничали с Гитлером, и не было бы конца этому полюбовному союзу, если бы Красная армия не перешла в наступление.
Да, надо, видимо, назвать вещи своими именами: Европа обрадовались Гитлеру. Он не захватывал её, не насиловал — это был брак по любви: сперва нерешительное сопротивление, а затем — слияние в экстазе. Европа увидела в Гитлере своего хозяина, своего вождя, выразителя самой сокровенной европейской идеи. То же самое случилось и во времена Наполеона. С той же радостью засидевшейся невесты Европа встречала своего «завоевателя» — человека, который призван был стать владыкой Запада, собирателем разрозненных европейских наций, создателя новой и величайшей в истории человечества Империи.
Строго говоря, какое нам, русским, дело до внутриевропейских рекогносцировок? Если Европа нашла своего вождя и хочет отдаться ему — ну что ж, флаг им в руки. И Павел I, и сын его Александр от всей души пытались замириться с Наполеоном, понимая: у них своя империя, у нас — своя. Сталин охотно подписывал пакт с Гитлером, понимая, что внутрисоюзные дела для СССР много важнее европейской войны. Россия никогда не была против всеевропейского царства.
Но Единая Европа — и при Наполеоне, и при Гитлере — не пожелала жить в мире с Россией. Сама не пожелала. Ей, единой Европе, почему-то нестерпима была мысль о великой и независимой России. И Наполеон, и Гитлер считали мир с Россией лишь дипломатическим трюком, а войну — насущной необходимостью: пока есть сильная Россия — единой Европе не бывать.
Почему они так думали? Почему Россия готова была ужиться с евроимперией, а Европа с великой Россией уживаться не хочет? Пусть над этим вопросом ломает голову человек поумнее меня.
Мне же ясно: и Наполеона победил не Кутузов, и Гитлера победил не Сталин. В обоих случаях победительницей была сама Россия. Что ни говори, а военный гений Наполеона не знал себе равных. До 1812 года Кутузов сталкивался с Корсиканцем на поле боя — и результат выходил самый плачевный для нас. Стремительная гитлеровская тактика произвела революцию в военном искусстве — нашим маршалам, чтобы победить Гитлера, пришлось учиться у того же Гитлера. Нет, побеждала сама Россия: её пространства, её неласковая природа, её народ, идущий на войну не за славой, а за победой, её душа, которая никогда не примет в себя ничего европейского. (Россия всегда любовалась Европой, восхищалась ею, но всегда издали, со стороны, не допуская её в своё сердце.) Да, Кутузов, Сталин или Жуков велики! Но велики они в первую очередь тем, что правильно слышали голос России и чётко делали то, что Россия им приказывала, — ни больше ни меньше. Ярчайший пример тому — поворот сталинской политики от коммунизма к русскому патриотизму: интернациональная республика сопротивляться Гитлеру не могла, Россия же сокрушила его до основания.
И ещё: был Наполеон, был Гитлер — будет и некто третий. Европа жива, полна сил и вполне способна родить себе нового вождя. Та же Германия, объединившись, вновь встала перед старой своей проблемой: великий, сильный народ стиснут в европейской толкучке и задыхается без действия. Та же Франция чувствует себя великаном, связанным по рукам и ногам: сил много, приложить их некуда. Европа до сих не решила ни одной задачи из тех, что стояли перед ней ещё 300 лет назад. Следовательно, будет ещё одна попытка. Была первая Отечественная — 1812 года, была вторая — Великая Отечественная, будет, видимо, и третья. Готова ли к ней Россия?
Михайло Васильевич Ломоносов необъятен, как Россия. Смешна была бы попытка рассказать о нём в коротенькой заметке, да и к чему это? О Ломоносове у нас, слава Богу, знают немало, а оспаривать его величие не хватает духу и у самых яростных русофобов. Всё же есть одна страничка в его биографии, которую пытаются поскорее пролистнуть генералы от идеологии. О Ломоносове охотно говорят как о химике, физике, астрономе, не забывают Ломоносова-художника, с почтением отзываются о Ломоносове-поэте… Не могу не заметить: поэт он был поразительный! Современного читателя отпугивает «пышный штиль» стихотворцев XVIII столетия, — но стоит только чуть-чуть потрудиться душой, чуть-чуть напрячься — и перед вами откроется блистательный, величественный мир поэзии Ломоносова, где обаяние глубокого ума сочетается с тонким вкусом и острым чувством красоты… Впрочем, мы сейчас говорим не о поэзии. История — вот что нас интересует.
О Ломоносове-историке предпочитают помалкивать. Почему бы это? Ответ прост: Михайло Васильевич был яростным противником норманизма — теории, по которой государственность пришла на Русь с германцами, а не было бы германцев — и русские до сих пор представляли бы собой дикие кочевые орды. В сущности, и историком-то Ломоносов стал после того, как до глубины души возмутился докладом учёного немца Миллера: сей профессор перед лицом императрицы Елизаветы Петровны прочёл лекцию о том, что Русское государство было создано скандинавами.
Возмутился тогда не один Ломоносов, — возмутились все сколько-нибудь сведущие в истории, политике, в культуре европейских народов. В ту пору победоносная война Петра Великого со шведами ещё не изгладилась из народной памяти, и дико было людям слышать, что предки битых Петром шведов являлись нашими первыми князьями. В ту пору все отлично помнили и страшные годы немецкого засилия, бироновщины, о которой тогда и священники в проповедях говорили, что это было нашествие Сатаны и аггелов его…
Неужели и Древняя Русь началась с такой же бироновщины?
Общественное возбуждение, вызванное диспутами о речи Миллера, достигло и елизаветинского двора. Там посчитали, что лучшим средством против повторения подобного скандала будет «История России», написанная в патриотическом духе. Эта далеко не глупая мысль принадлежала И.И. Шувалову, придворному фавориту и известному меценату. Покровитель Ломоносова, Шувалов указал императрице на Михайлу Васильевича как на человека, способного исполнить задуманное с научной основательностью и писательским блеском.
Пожилому учёному нелегко было вступить на неведомое для него поле древней русской истории. Прошло десять лет, прежде чем он полностью овладел предметом. Ради этого исследования он даже отказался от обязанностей профессора химии. Первый том «Древней российской истории» вышел в 1766 г., спустя год после его смерти.
Основываясь на произведениях античных историков, Ломоносов утверждал в своём «Кратком летописце»: «В начале шестого столетия по Христе Словенское имя весьма распространилось; и могущество всего народа не только во Фракии, в Македонии, в Истрии и Далмации было страшно; но и к разрушению Римской империи способствовало весьма много».
Великой битвой можно назвать противостояние Ломоносову немецкой исторической школы в научном мире России. Немецкие профессора-историки пытались добиться удаления Ломоносова из Академии. Его имя порочили перед царицей Елизаветой, а потом и перед Екатериной II. И небезуспешно!.. Академиком по русской истории был назначен Шлёцер, который называл Ломоносова «грубым невеждой, ничего не знавшим, кроме своих летописей». А на что же может опираться учёный-историк, как не на древние рукописные источники?
В результате в Российской Академии наук от её основания в 1724 г. вплоть до 1841 г. из 34 академиков-историков было всего трое русских — М.В. Ломоносов, Я.О. Ярцов, Н.Г. Устрялов. Только после 1841 г. (вдумайтесь!) в Российской Академии появляются отечественные академики-историки.
Иностранцы контролировали весь ход написания русской истории. В их ведении были все документы, архивы, летописи. И как говорится, «хозяин — барин!» На полном основании они вершили судьбу России, ведь именно бесконтрольный доступ к документам истории (самому ценному) позволял им распоряжаться знанием о прошлых веках по своему усмотрению. Но мы-то сейчас хорошо знаем: тот, кто владеет прошлым, — владеет настоящим и будущим…
Шлёцер получил право бесконтрольно пользоваться всеми документами в секретной императорской библиотеке. Об этом Ломоносов с горечью писал: «Беречь нечего. Всё открыто Шлёцеру сумасбродному. В Российской библиотеке есть больше секретов».
Всё руководство научным процессом было отдано в руки немцев. Гимназией для подготовки студентов руководили всё те же Миллер, Байер и Фишер. Преподавание шло на немецком языке, которого не знали студенты, а преподаватели не знали русского языка. За 30 лет гимназия не подготовила ни одного человека для поступления в университет. Было даже принято решение выписывать студентов из Германии, так как русских подготовить невозможно. И не вставал вопрос о том, что не русские студенты виновны, а процесс подготовки безобразный.
Выдающийся русский машиностроитель Нартов подал жалобу в Сенат на положение дел в Академии. Его поддержали студенты и профессора. Было назначено следствие — и что же? Русских учёных заковали в кандалы и посадили на цепь. Около двух лет пробыли они в таком положении, но не отказались от своих показаний. Решение следственной комиссии было таково: немцев Шумахера и Тауберта наградить, русского учёного И.В. Горлицкого — казнить, других участников жалобы наказать плетьми и сослать в Сибирь, остальных оставить под арестом.
М.В. Ломоносов изо всех сил поддерживал Нартова и, конечно, не миновал ареста: отсидел семь месяцев… Но если бы дело ограничилось только этим!..
Хуже другое: издание ломоносовской «Древней российской истории», свободной от норманистского бреда, всячески тормозилось. Вышел только первый том, остальные так и не напечатали. Сразу после смерти Михайлы Васильевича весь его архив по истории бесследно пропал… По приказанию царицы-немки Екатерины II все документы были опечатаны и увезены в неизвестном направлении.
Между тем исторический труд Ломоносова был отмечен той печатью гения, что и все прочие его творения. В его книге встречаются блестящие научные предвидения, нашедшие подтверждение лишь гораздо позднее. Ломоносов писал, что история народа обыкновенно начинается раньше, чем становится известным его имя, — современная археология доказала это; он высказал мысль о смешанном составе славянских племён — и антропология согласилась с ним; он указал на самое глубокое начало, объединяющее всех славян, — их древнюю мифологию — и сегодня нет ни одного исследования по религии и культуре древних славян, которое не основывалось бы на этом положении. То же самое случилось, когда Ломоносов подошёл к вопросам происхождения «руси», призванной новгордцами, той самой «руси», чьим князем был Рюрик: Михайло Васильевич безошибочно отослал будущих историков к южнобалтийскому Поморью, этой окраине средневекового славянского мира, которая, однако, имеет ключевое значение для начальной русской истории.
Даже в советское время, когда имя Ломоносова было окружено величайшим почётом, о его исторических трудах старались не говорить: норманисты имели большой вес в советской исторической науке. Что же говорить о нынешних временах? Но именно сегодня особенно необходимо вспомнить и об этом его научном подвиге — о защите русской истории от фальсификаторов и русофобов.
…Призвание варягов — это едва ли не первое засвидетельствованное событие из истории Русского государства. И какое событие! Судьбоносное!.. Понятно, что всякому врагу России очень хотелось бы это событие истолковать в свою пользу и во вред, в позор русскому народу.
Нисколько не пытаясь исчерпать вопрос, не пытаясь осветить всю «варяжскую проблему» целиком, я позволю себе сделать несколько коротких замечаний с точки зрения простого здравого смысла.
Итак: кем были «варяги», пришедшие в Новгород и перебравшиеся потом в Киев? Германским скандинавским племенем или всё-таки?.. Если они были германцами, то почему назывались «русью»? А ведь летописец особо оговаривает: эти, мол, варяги назывались «русью», а другие варяги назывались «свеями» (шведами), а другие — «норманнами»… Но призвали не «свеев» и не «норманнов», а именно «русь» — так сказано в летописи. Хорошо, представим себе, что «русь» — это самоназвание некоего германского клана, который придал своё имя славянскому государству.
Все мы знаем, как ведут себя германцы на завоёванных землях. Этот образ действий не менялся никогда, и от древности до новейших времён он всё тот же: высокомерное презрение к завоёванному народу, хищническая эксплуатация ресурсов и закабаление местных жителей, чёткая граница между завоевателями-господами и рабами-аборигенами. Так было в Средние века в Пруссии и в Прибалтике. Так шведы (германский народ!) вели себя в Финляндии и на завоёванных Новгородских землях. Так было в России во времена бироновщины. Так австрийцы вели себя в Чехии. Так войско Третьего рейха вело себя по всей Европе (а уж в СССР особенно!)
Можно ли представить себе, что «варяги-германцы» стали бы либеральничать, учить русский язык, называть своих детей по-русски, приближать к себе русских дружинников, не изменили бы ни одного русского географического названия, не переименовали бы русские земли в какую-нибудь Гардарику?.. Смешно!..
Чтобы они вовсе отказались от родной речи? Ведь, как известно, германских заимствований в древнерусском языке не больше десятка. Сравните это с историей немецко-фашистского нашествия: тогда за какие-нибудь два-три года в лексикон жителей оккупированных территорий прочно вошли «аусвайс», «арбайтен», «бургомистр», «полицай» (а не по-русски — «полицейский») и так далее, и так далее, — я уж не говорю о всевозможных «гутен морген» и «гутен таг»… Было ли что-то подобное в Древней Руси? И следа не отыщете!
Византия никогда не завоёвывала Русь, однако её культурное влияние в русских землях было огромным. Но какое же культурное влияние «германцев-завоевателей» мы видим в эту эпоху? Какое? Никакого. Германский стиль не отразился ни в архитектуре, ни в ремесле, ни в покрое одежды, ни в фольклоре, — ни в чём. И кстати говоря, о каком культурном влиянии может идти речь, если культура Древней Руси — даже дохристианской — стояла несравненно выше культуры (с позволения сказать) диких разбойничьих норманнских дружин? Недаром же скандинавы называли Русь Страной городов — у них-то у самих культура градостроения практически отсутствовала!.. Скандинавы не умели чеканить монеты, а славяне умели — и т.д., и т.д.
В XIX веке, когда Россией правила немецкая по крови династия, этот факт проявлял себя на каждом шагу, — и в первую очередь в переизбытке немцев среди высшего и среднего класса… Татарское иго принесло в русский язык десятки новых и чуждых корней; половина русской знати (именно знати!) имела татарское происхождение. Было время, когда и на троне сидел царь татарской крови — Борис Годунов (как там у Пушкина? — «вчерашний раб, татарин, зять Малюты…»)
Но тщетно искать в древнерусской истории следы «варяжского ига» или хотя бы «варяжского засилья», «варяжского господства».
Увы, приходится признать, что Рюрик и иже с ним были представителями не чуждой германской, а родственной славянской культуры. Более того, сам факт, что назывались они «русью», говорит о том, что это были представители старшего славянского рода, русские по преимуществу, Русь как таковая. И то, что эта первородная «русь» переселилась с Южной Балтики на восточноевропейские земли и воцарилась там, определило впоследствии главенствующую роль России среди славянского мира.
Кстати, известно ли вам, каков был герб легендарного Рюрика? Сокол, пикирующий сокол! Сокол, обращённый клювом к земле, хвостом к небесам, стремительный небесный посланец, образующий своими контурами знак трезубца — древнего славянского герба, прообразующего триединство Божества. Что с того, что ныне сокол-трезубец украден оккупационным малороссийским режимом? Он, герб, от этого не стал менее русским. Те же контуры мы видим в рублёвской «Троице»; и Нептун Петра Великого — первая русская статуя, стоящая ныне в Петергофе, — этот Нептун, владыка морей, сжимает в своих руках всё тот же трезубец. Триединство Божества: дальние предки русских людей уже смутно догадывались об этой величайшей тайне мироздания — было им дано такое откровение, и они свято его хранили, пусть до поры до времени и не понимая сокровенной его сути. Именно потому ближний потомок Рюрика, святой Владимир, потянулся сердцем к христианству и, выбирая между Западом и Востоком, безошибочно пошёл на свет с Востока — к Православию. Вот, кстати, ещё одна причина считать Рюриковичей славянами: разве не потянулась бы германская династия к своему, родному, западному, — к папству, католичеству?.. Именно так и было повсюду, где у власти находились германцы… Так, может быть, Русью управляли всё-таки русские?..
Совсем ещё недавно мы имели счастье наблюдать целый парад самозванцев: всевозможные Николаи III и Александры IV, спасённые царевичи Алексеи стройными шеренгами проходили мимо почтеннейшей российской публики. И разумеется, у них находились свои последователи. До сих пор ходят слухи о том, что где-то — то ли в Европе, то ли в русской глубинке — проживает некий тайный претендент на московский престол, и в день Х он выйдет из подполья… Самозванство для России — вещь не новая. Знаменитый писатель В.Г. Короленко посвятил истории русского самозванства интереснейший трактат, в котором порой, как в зеркале видна наша современность.
Всё же самым знаменитым и самым удачливым из русских самозванцев остаётся Григорий Отрепьев, — единственный из своих «коллег», кому удалось захватить трон и удерживать его почти год.
Гришка-Анафема был вовсе не простым человеком. Неправильно считать его безвольной куклой в руках поляков, иезуитов и московских бояр… Он довольно долго и умело водил за нос и тех и других. Известно, что он принял католичество, но и от Православия как будто не отказывался… Скорее всего, он не был ни католиком, ни православным. Скорее всего, он был… сторонником древней Ариевой ереси, осуждённой ещё на I Вселенском соборе. Напомню, что ариане отрицают Богочеловечество Христа и считают Иисуса всего лишь «лучшим из созданий Божиих». Считается, что эти еретики перевелись ещё в древности, однако годы идут, а ариане не исчезают: то тут, то там историки видят их след. Огромная колония ариан — тайных и явных — существовала в XVII веке в Польше, — именно в ней и подвизался Григорий Отрепьев после побега из Чудова монастыря и перед появлением при польском дворе. (Кстати, если вы думаете, что ариан не существует сейчас, то вы ошибаетесь: большая арианская община зарегистрирована не так давно в русском городе Орле.)
Вот и Лжедмитрий был арианином, — и тому есть немало доказательств. Видимо, именно ариане и их тайные покровители вывели беглого русского монаха в самые верхи польской знати. Возможно, существовали ариане и в Москве…
Хитрый самозванец сумел понравиться простодушным москвичам. Что там говорят, будто народ его ненавидел? Народ его обожал. Даже когда бояре решили, что пришла пора убрать Лжедмитрия, никто из заговорщиков не посмел впрямую призвать народ к восстанию. Был кликнут клич: «Поляки хотят убить царя!» Москвичи возмутились, побежали к Кремлю, произошла «великая замятня», и заговорщики под шумок осуществили свой замысел.
Ещё раз скажу: Отрепьев не был ставленником Польши. В действительности поляки служили ему, а не он полякам. Он расплачивался с Польшей больше обещаниями, чем деньгами, и, хотя подкармливал нескольких польских вояк, но не спешил выполнять главные требования панства: уступка русских земель, привилегии католичеству и др. Этого паны так и не дождались от него. Дело тут не в патриотизме Отрепьева, — просто Россия была нужна ему самому. Ему и тем, кому он служил в действительности.
И католичество он вовсе не спешил вводить. Но и к Православию был равнодушен. Скорее уж его доктрину можно было бы назвать экуменизмом: не раз Отрепьев принимался рассуждать о том, что все религии, в сущности, равны, все поклоняются одному и тому же Богу… Поистине, нет ничего нового под солнцем: те идеи, что сейчас подаются, как новое слово в теологии, известны на Руси по крайней мере с XVII века. И как тогда, так и сейчас экуменизм используется как бульдозер, сминающий все прежние религии, чтобы расчистить дорогу для некоего нового культа.
Вообще Лжедмитрий безошибочно чувствовал тонкости мировой политики. Он, например, первым из русских царей (задолго до Петра Великого!) стал именовать себя императором. Деметриус Император, — так он величался. Для него имперская сущность России не представляла никакой тайны, — и он брал эту страну для того, чтобы из Кремля править миром!
Московские бояре встали на сторону Самозванца потому, что решили: «Что такое беглый монах? Мы будем вертеть им как куклой. Хватит с нас Ивана Грозного и Бориса Годунова, при Гришке мы покажем, кто на Руси хозяин!» Вышло не так. Самозванец оказался человеком властным и хитрым. Тогда его решили убить. Та же партия Василия Шуйского, которая расчистила для Отрепьева путь на Москву, теперь организовала переворот.
…Когда заговорщики ворвались в Кремль, стало ясно, что голыми руками Отрепьева не возьмёшь. К Лжедмитрию послали добровольца-террориста — дьяка Осипова. Осипов потихоньку пробрался в царскую спальню, взмахнул топором, закричал самозванцу: «Ты, недоносок!..» Но лучше бы он не тратил время на ругань: пока дьяк изрыгал проклятья, ворвалась стража, и дьяк был зарублен. Тело его выбросили из окна под ноги заговорщикам. Тотчас из того же окна высунулся сам Самозванец и, потрясая бердышом, закричал: «Я вам не Борис!» Все поняли, что переворот провалился.
На крыльцо к повстанцам вышел Басманов — правая рука Отрепьева. Когда-то ради Самозванца он предал юного Фёдора Годунова: переметнулся к Гришке и оставил 16-летнего царя без надёжного войска; потом сторонники Отрепьева задушили и Фёдора, и его мать, а сестру-царевну сделали наложницей Лжедмитрия, и всё это лежит на совести Басманова… Басманов принялся ругать повстанцев, приказал им разойтись по домам. Они бы так и сделали. Но тут некто Татищев подкрался к Басманову сзади и ударил ему в спину кинжалом. Это так воодушевило восставших, что они, сметая на своём пути всю дворцовую стражу, ринулись к царским палатам.
У Самозванца, видевшего всё это из окна, сдали нервы. Он позволил панике взять верх над собой, затрясся, заметался… Повстанцы уже ломились к нему в двери. Он бросил оружие и чёрным ходом сломя голову пустился вон из дворца. Возле дверей своей жены, Марины Мнишек, затормозил на секунду, видимо, решая, стоит ли спасать царицу или обойдётся: нет, не стоит! Счёл нужным только крикнуть: «Сердце моё, измена!» — и полетел дальше. В конце концов, женился он на ней только по особому настоянию поляков — решил, что это будет меньшей из уступок Польше; разговоры же о его романтической влюблённости в Марину ничем не подтверждаются.
Вот он бежит: сперва в свою личную баньку, потом, через потайной ход, — в соседние палаты… Дальше бежать некуда. В панике выпрыгнул из окна, с десятиметровой высоты. Упал — подняться не может: обе ноги вывихнуты. Подоспели верные Гришке стрельцы, на руках отнесли его в ближайшие хоромы… Уложили его там на лавку — Гришка умолял спасти его, сулил золотые горы. Тут ворвались повстанцы. Отрепьев плакал, просил его выслушать. «Кто ты такой, сукин сын? — кричали ему в лицо. — Признавайся!» — «Божией милостью государь всея Руси Димитрий Иоаннович!» — вопил сквозь слёзы самозванец, и этим своим упорством едва не спас себе жизнь: заговорщики почти поверили ему, полагая, что в такую минуту, перед лицом неизбежной смерти, не лгут. Но некий недоверчивый купец по прозванию Мыльник мрачно заметил: «Таких царей у меня хватает дома на конюшне! Вот я тебе сейчас дам благословение!» И чтобы пресечь ненужные споры, выстрелил самозванцу в лоб. Все как по команде принялись стрелять в безжизненное тело, колоть его пиками, рубить саблями…
Впрочем, труп был ещё достаточно цел, чтобы его выставить на обозрение народу. Несколько дней тело Отрепьева пролежало на столе посреди рынка; под столом лежало тело его друга Басманова. Потом их похоронили, и тогда на Москву нагрянули небывалые для конца мая холода. Народ говорил: «Это потому, что похоронили злодея по-христиански! Нельзя так!» Гришку выкопали из могилы, сожгли, пеплом зарядили пушку и выстрелили в сторону Польши: «Уходи откуда пришёл!»
…Несколько лет назад московские военные специалисты проводили экспертизу Царь-Пушки. Оказалось, что это символическое орудие не всё время стояло без дела: один раз из него всё-таки выстрелили. Это был тот самый выстрел 1606 года, когда вместо ядра был использован прах царя-самозванца, арианского ставленника Григория…
Сейчас уже с трудом верится, но всё-таки… Вдруг Царь-Пушке придётся стрелять и во второй раз?
В последние царские годы мой прадед проходил военную службу в Петербурге и нередко стоял в карауле на Исаакиевской площади. По ночам на площадь забредали порой шумные компании студентов. Солдату-часовому до студентов дела нет: ну, шумят, ну, хохочут. Но утром после таких студенческих прогулок на цоколе памятника Николаю I полиция находила наклеенные листовки с возмутительными стишками:
Глупый умного догоняет,
Да Исакия мешает!
Глупый — это, по мнению революционно настроенных студентов, Николай I, — а умный кто? Конечно, Пётр I, чей памятник, знаменитый Медный всадник, стоит неподалёку. Петра революционеры уважали. Конь первого русского императора летит стремительно, а конь Николая гарцует парадным шагом — где уж тут догонишь? — Да и громада Исаакиевского собора скрывает пращура от потомка…
После таких случаев моему прадеду велено было студентов с площади гнать или уж во всяком случае не давать им приближаться к памятнику Николаю I.
Рассказывая эту историю, прадед прибавлял:
— А знаете, почему на памятнике Петру изображена огромная змея?
Есть, оказывается, на этот счёт старинная петербургская легенда.
Как-то Пётр, прогуливаясь верхом по невским болотам, увидел на берегу лесного озера огромный валун, нависающий над водой, словно каменная волна. Жители ближней деревни Лахта называли этот валун Гром-камнем. Пётр пришпорил коня, одним махом взлетел на вершину камня — и тут произошло чудо: время остановилось, горизонты раздвинулись, и в один миг царь увидел всю Россию — от северных лесов до Чёрного моря, от Финского залива до Тихого океана. Он мог разглядеть каждый город, каждое село, видел несметные богатства, таящиеся в недрах русской земли, видел всех своих подданных, видел и свой Питербурх, — но не тот крохотный недостроенный городок, который он только что покинул, а великую, славную и прекрасную столицу могучей империи. Одну секунду длилось видение, но царь успел рассмотреть всё, до мельчайших деталей. Захлебнувшись от восторга, он выдохнул: «Всё — моё!..» Потом спохватился, перекрестился и добавил: «И Божье!»
Однако, хотя он успел поправиться, всё же Господь счёл его слова чрезмерно гордыми. И чтобы наказать не в меру вознёсшегося императора, из озера выползла огромная змея и ужалила царского коня в ногу. Конь упал мёртвым. Император свалился на камень, оглянулся — змеи уже не было. Тогда Пётр встал на колени, отвесил земной поклон и смиренно произнёс: «Всё — Божье! И моё…» И отправился домой пешком. С тех пор полюбил он бывать на берегу того озера, взбираться на Гром-камень, и хотя чудесное видение уже не повторялось, Пётр подолгу просиживал на тёплом мохе, которым оброс могучий валун, и чувствовал, как силы у него прибывают.
Вот и вся прадедова легенда. Слышал я и другие… Есть и такая — она известна многим… Во время Отечественной войны 1812 года возникла угроза захвата Санкт-Петербурга французскими войсками. Обеспокоенный Александр I приказал вывезти Медный всадник в Вологодскую губернию. В это время некий майор Батурин добился свидания с личным другом царя князем Голицыным и передал ему, что его, Батурина, преследует один и тот же сон. Он видит себя на Сенатской площади. Лик Петра поворачивается. Всадник съезжает со скалы своей и направляется по петербургским улицам к Каменному острову, где жил тогда Александр I. Навстречу к нему выходит государь. «Молодой человек, до чего ты довёл мою Россию! — говорит ему Пётр Великий. — Но не бойся: покуда я на месте, моему городу нечего опасаться!» Пораженный рассказом, князь Голицын передал сновидение государю. И Александр I отменил своё решение об эвакуации памятника.
Говорят даже, что во время блокады Жданов вспомнил легенду о майоре Батурине и не стал снимать Медного всадника с пьедестала, не закопал его в землю, подобно другим городским скульптурам, лишь прикрыл досками… Легенда, конечно… Но легенда красивая и — радостная: стоит Медный всадник, стоит Петербург…
…Пётр спешил и нервничал. Для него было чрезвычайно важным, чтобы мощи св. блгв. князя Александра Невского прибыли в столицу именно 30 августа — ни днём позже. Группе, сопровождавшей святыню, было высочайше приказано «без всякого умедления то перенесение производить». Вскоре — ещё один приказ: «В пути иметь усердное поспешание!».
И вот 17 августа святые мощи были принесены в Москву, 23 августа — в Клин, 26-го — в Тверь, 28-го — в Торжок…
И тут всем стало ясно, что за два дня из Торжка до Петербурга не добраться. Катастрофа! Ждали, что царь впадёт в гнев, начнёт наказывать без милости, кого-то сошлёт, кого-то разжалует… Надеялись только, что казней не случится.
Но против всех ожиданий Пётр воспринял известие философически: «Что ж, бывает!» — никого наказывать не стал, а велел доставить мощи в Шлиссельбург и… оставить там на год, не ввозя в столицу. И останки святого князя не спеша повезли через Ильмень в Новгород, а уж оттуда — к Неве…
Почти год простоял ковчег в шлиссельбургском храме. И только тогда, когда вновь приблизилось 30 августа, Пётр собрал приближённых и с великим торжеством препроводил святыню в новый Александро-Невский монастырь. Принцип был таков: «Не получилось встретить мощи 30 августа 1723 года — встретим их 30 августа 1724 года!»
Почему же Петру так важно было соблюсти эту дату?
А всё очень просто: это была годовщина Ништадтского мирного договора, день победы над Швецией. Император желал, чтобы первый победитель шведов — Александр Невский — разделил торжество с их новым победителем.
Пётр был свято уверен, что между ним и благоверным князем Александром существует особая духовная и историческая связь. Александр начал — Пётр закончил; Александр указал место — Пётр построил на этом месте новую столицу; Александр спасал гибнущую Русь — Пётр вывел её к новой, имперской славе!
И между прочим, день рождения у обоих властителей приходился на одно и то же число — 30 мая (по принятой в то время версии). Кому-то это показалось бы маловажным — но не Петру: он придавал великое значение совпадению дат!
И разве он был не прав в своих историософских выкладках? Поистине, если взглянуть непредвзятым оком на русскую историю XIII и XVIII веков (а также на всё, что произошло в промежутке между этими столетиями), станет ясно, что святой Александр своей Невской победой, так сказать, задал вектор развитию России. Если вектор этот и не прослеживается со всей отчётливостью, то надо ведь помнить и о татарском иге, и о великой Смуте. То, что теоретически можно было совершить ещё в Средние века, было совершено только в Новое время — раньше никак не удавалось.
Да и тогда удалось лишь благодаря неуёмности Пётра! Кто ещё, кроме него, решился бы напасть на сильнейшую в военном отношении европейскую державу? Напасть практически без армии и совершенно без флота, строя вооружённые силы с нуля непосредственно в ходе войны! Всякого другого правителя мы в подобном случае назвали бы авантюристом из авантюристов — но за Петром стояли века русского движения на Запад. Движение это благословлял св. прп. Кирилл Белоезерский, построивший огромный монастырь-крепость для защиты от западных нашествий. Его благословлял святитель Ермоген Московский, погибший в плену у западных захватчиков. Его благословляли все русские святые, боровшиеся с ересями, шедшими к нам с Запада. И в первую очередь его благословлял св. блгв. вел. кн. Александр Невский — первый из русских князей, столь решительно оборотивший оружие против западного мира. Пётр это благословение всегда чувствовал и был за него горячо благодарен своим святым предкам.
Интересная деталь: до Петра иконописцы изображали Александра Невского в монашеском одеянии. В этом была своя логика: ведь умер он монахом! Но Пётр самолично (ибо считал себя в полном праве делать так) особым указом отменил этот обычай и повелел, чтобы отныне святой князь изображался воином, в доспехах и с оружием. Как инок Александр не успел сделать и нескольких вздохов; как воин он творил волю Божию мечом!
Кажется, никто ещё не посмел обвинить Петра в незнании русской истории (он её знал и любил — тому есть немало свидетельств) или в неуважении к своим предкам. Пётр очень ясно видел имперскую сущность своей Родины и весь её путь к империи — такой непростой, полный столь тяжких срывов, — и всех своих предшественников на этом пути знал и любил как братьев. Перенося мощи святого князя Александра в столицу, он не просто ввозил в Петербург святыню — он хотел сделать своего рода подарок Невскому победителю. Он как бы говорил: «Здесь ты впервые вкусил славы — взгляни же, как расцвело теперь это место твоими святыми молитвами! Отпразднуй вместе со мной победу над нашим общим супостатом!»
Вот почему праздник встречи мощей был устроен им не столько как церковное торжество, сколько как встреча двух братьев: старшего — Александра и младшего — Петра. Вот почему он сам — не монахи, не архиереи — перенёс ковчег с мощами с корабля на галеру, сам встал у руля, на вёсла, словно простых гребцов, усадил Меншикова, Голицына, Долгорукого, Апраксина и иных высших сановников государства и двинул галеру к Александро-Невскому монастырю. Столица империи принимала князя, уложившего первый камень в её основание.
Не очень-то хорошо мы представляем себе взаимоотношения Петра Великого со священством. Как-то непроизвольно на первый план выплывают в нашей памяти безобразия «Всепьянейшего собора», упразднение патриаршества («Кортик вам вместо Патриарха!») и установление светского контроля над Церковью («Синодом должен добрый офицер командовать!»)…
Всё это верно, всё так и было. И многие горячие головы — как в Петровскую эпоху, так и сейчас — готовы за такие дела объявить Петра чуть ли не антихристом (или даже без «чуть ли не…»).
Но как сейчас, так и в Петровскую эпоху были люди, которые понимали иное: страна, совершающая крутой поворот, должна быть духом не просто едина — монолитна! Великий рывок в империю не должен сорваться из-за действий пятой колонны. Полвека не прошло с тех пор, как Россия опасно балансировала на грани братоубийственной религиозной войны; великий церковный раскол не привёл к великому всероссийскому расколу только благодаря мудрости царя Алексия, давшего по шапке и той и другой стороне и ясно показавшего, кто в России хозяин. Тем не менее угли раскола в петровские годы не просто тлели, но и вспыхивали порой. Великие перемены редко понятны большинству современников; рисковать же провалом из-за того, что кто-то из церковных сановников, не разобравшись в происходящем, поднимет шум на всю Россию, Пётр отнюдь не хотел. Не хотел рисковать, а потому предпочёл подстраховаться и завинтить гайки чуть потуже.
И многие в Церкви эту политику поняли и одобрили. Одним из таких мудрых иерархов был воронежский епископ Митрофан (†1703).
Преосвященный Митрофан шагнул на яркий свет истории из совершенной безвестности. Даже отчество его неизвестно. Знаем только, что в миру он звался Михаилом и что был он священником где-то в глухой суздальской деревеньке. И был он женат и имел сына Ивана, о котором трогательно заботился, и однажды овдовел. И пошёл в монастырь и так поразил непритворным благочестием своим всю епархию, что уже через три года его поставили в настоятели сперва одной обители, скромной, потом другой, побольше, и, когда миновало ещё семь лет, хиротонисали во епископа новосозданной Воронежской епархии.
Это, кстати, случилось ещё при царе Феодоре Алексеевиче, так что считать епископа Митрофана выдвиженцем Петра I не стоит.
Надо сказать немного и о тогдашней Воронежской епархии. По территории она была огромной, простиралась до Азовского моря, и значит, под окормлением владыки Митрофана оказывалось стратегически важное (первостепенное!) направление —— южное, черноморское. И выходит, что от позиции воронежского епископа во многом зависела политика России.
И владыка Митрофан это понимал. И понял это Пётр, когда начал строить в Воронеже первые корабли будущего русского флота. Их знакомство началось со ссоры. Эта история общеизвестна: епископ отправился приветствовать прибывшего в Воронеж молодого царя и перед входом в резиденцию с изумлением обнаружил изваяния голых баб и мужиков, которые на поверку оказались ещё хуже: не просто срамом и бесстыдством, но языческими идолами. Владыка молча развернулся и решительно пошёл прочь. Объяснил свой уход он так: «Пока государь не прикажет снять идолов, соблазняющих весь народ, я не могу войти в его дворец».
Что мешало Петру тут же снять не в меру принципиального епископа и поставить на его место более сговорчивого? Да ничто не мешало. Но царь был наслышан и не раз лично убеждался в мудрости преосвященного Митрофана. Царь понимал, что найти угодливого человека легко, а мудрого, дельного — куда труднее. На южном же направлении ему был нужен человек мудрый, а потому он не стал ссориться с епископом, дружески поблагодарил его за поучение и выполнил архиерейский наказ, идолов убрал.
Что мешало Митрофану заупрямиться, ожесточиться, подобно гордецу-протопопу Аввакуму начать обличать всех направо и налево, самовольно, из тщеславия, принять на себя подвиг мученичества… Что мешало? Мудрость мешала, духовная мудрость и государственная. Епископ, живший скромнее простого монаха, узнавший в своей жизни и нужду, и злобу людскую, он гонений не боялся и был готов за свои слова пострадать даже до смерти. Но он понимал и другое: царь не в игрушки играет, царь делает великое дело, работает для славы Третьего Рима, — пусть же его трудами Третий Рим стоит прочнее, ибо четвёртому не бывать. А что касается идолов, то тут хватит простого внушения: всё-таки царь не поклонялся своим венерам и аполлонам… Кроме того, владыка Митрофан чувствовал личную ответственность за царя Петра, ибо в своё время участвовал в его венчании на царство и держал в руках царскую державу и венец будущего императора.
И ещё: владыка имел ясное, неложное небесное уверение в том, что дело Петра Сам Бог благословил. Ведь не случайно, благословляя царя Казанским образом Божией Матери, святитель сказал: «Возьми икону, и она поможет тебе победить злого и сильного врага. Ничего тогда не страшись, ничего! Ты победишь и сам побьёшь много врагов. Потом ты перенесёшь эту икону в новую столицу — великий град в честь святого Петра… Казанская икона будет покровом города и всего народа твоего. До тех пор, пока икона Казанская будет в столице и перед ней будут молиться православные, в город не ступит вражеская нога!»
Так до сих пор и было — по слову святителя.
В житии его сказано: «Житие же его было чистое: стяжал он терпение, кротость и любовь нелицемерную, воздержание совершенное, умиление Божественное, веру совершенную, по истине на земле во плоти пожил он бесплотен»… Трудно по этим общим словам представить себе облик святителя Митрофана. Но вот, для того чтобы вы поняли, сколь изобильная благодать почивала на владыке, приведём рассказ о поистине чудесном исцелении, происшедшем на его могиле.
«Сын крестьянина Трофима Васильева Хрущёва младенец Пётр страдал сухоткою: он был так сух, что все суставы были видны; голова его была необыкновенно большая, на спине — раздвоенный горб. Он не мог ни сидеть, ни лежать, ни стоять и всё кричал от сильной боли. В июле 1890 года больного привезли к угоднику Божию. Когда отслужили молебен с прочтением молитв о болящем и помазали елеем — больному стало лучше: он перестал кричать, стал покойнее. Потом ещё раз привезли его к угоднику, и, когда отслужили молебен и помазали больного, он стал совершенно здоров: горб уничтожился, голова стала обыкновенная, ребёнок стал полнеть».
И это не единственный чудесный рассказ из всех собранных у мощей святителя Митрофана.
Умер он в тот самый год, когда был заложен благословлённый им город. Последними словами владыки, которые он постоянно повторял, лёжа на смертном одре: «Кто даст мне крылья, яко голубины, и полечу и почию?» Узнав о его кончине, царь ПетрIприехал в Воронеж и сам, своими руками нёс гроб до усыпальницы, говоря при том: «Не осталося у меня такого святого старца, ему же будь вечная память».
…На очередной всероссийской выставке-ярмарке «Пасхальный праздник» состоялась презентация фильма Виктора Правдюка «Сталин». Показ картины сопровождался выступлением самого Правдюка и его присных, и называлось всё это шоу программой «Десталинизация в церковной жизни».
Видимо, нет нужды пояснять, какой именно взгляд на сталинскую эпоху предложил собравшимся Правдюк: всё тот же, знакомый с конца 1990-х (если не с конца 1950-х), изъезженный сотни и тысячи раз, заболтанный, навязший в ушах… Мы-то думали, что героическая война со Сталиным (покойным, ответить не могущим) давно, ещё в перестроечные годы, закончилась: наелись люди, даже объелись, отравились… Но — нет…
А казалось бы, пугать Сталиным людей, переживших Ельцина, — это, скажем, мягко, не очень разумно. Подобные страшилки хорошо работали в годы Горбачёва, но сегодня их можно слушать в лучшем случае с иронической улыбкой. Судите сами:
— при страшном Сталине страна в четыре года одолела совокупную военную мощь Европы; при новых властях страна более десяти лет не может одолеть крошечную мятежную Чечню;
— при страшном Сталине страна дважды (!) восстановилась из руин, всякий раз занимая место ведущей мировой державы; при новых властях страна из ведущей мировой державы превратилась в руины;
— страшный Сталин провёл коллективизацию и, преодолев диверсии троцкистов и бухаринцев, создал действенную колхозную систему, которая успешно питала страну в самые тяжёлые годы; новая власть разрушила русскую деревню до основания, превратила её в пустыню, населённую дикарями-алкоголиками, — страна может питаться до тех пор, пока её подкармливают с Запада;
— при страшном Сталине молодёжь получала отличное образование, занималась спортом, наукой, ремеслом, сознательно (!) участвовала в государственном строительстве, о наркотиках никто и не слыхивал; новая власть ничего не делает для искоренения наркобизнеса, средняя школа целенаправленно разрушается, путь к высшему образованию закрыт золотым занавесом, система профобразования развалена, целые поколения валятся в пропасть наркомании, гибнут в бандитских разборках, загнивают в бесцельном, бесперспективном существовании; целые поколения умирают в абортариях, так и не появившись на свет;
— при страшном Сталине народы СССР имели все права и возможности для развития, при этом каждый народ жил в своём национальном доме (что естественно!); при новых властях обитатели разорённых демократией национальных домов разбрелись кто куда, а в результате на положении людей второго сорта оказываются и они сами, и оттеснённые ими русские;
— при страшном Сталине вор, взяточник, разгильдяй, платный агент вражеской державы сидели в тюрьме; при новой власти все они сидят в чиновничьих креслах…
— при страшном Сталине в лагерях томились тысячи врагов режима; при новых властях… а разве что-то изменилось при новых властях? что, врагов демократии сейчас не сажают? ещё как… а если сосчитать невинно обвинённых в уголовных преступлениях…
Да что перечислять? — всё сказанное настолько очевидно, что даже стыдно в тысячный раз напоминать об этом. Возникает вопрос: кто же выступал на «Пасхальном празднике» — кучка неудачников («лузеров», как сейчас говорят), которые со времён перестройки, как ни силились, не смогли придумать ничего нового — только твердить зады «Архипелага ГУЛага»? Или?..
Но на самом деле до глубины души потряс даже не фильм Правдюка — в нём ничего потрясающего нет — и даже не русофобские высказывания его присных — а чего ещё ждать от подобной публики? — нет, потрясла фраза ведущей, с невинным видом заявившей в начале представления: «Прежде чем стать христианином, нужно в самом себе убить образ Сталина — другого пути ко Христу нет».
Вот так! Изящно и глубоко! Вот как легко мы создаём новые правила христианской аскетики! Поистине прозвучало новое слово в православном богословии! Вот ради чего было устроено выступление Правдюка, — чтобы сказать: «Или ты отрекаешься от мечты видеть Россию великой державой — или ты не христианин. Или ты радуешься разрушению Родины — или ты не православный».
Определённым силам нужно поставить Православие в оппозицию русской идее. Ведь образ Сталина — это символ великой, могучей, побеждающей, успешно развивающейся, человеколюбивой России; «убить в себе образ Сталина» — значит плюнуть на эту Россию и упасть на колени перед наступающим Новым мировым порядком. «Православный», по мысли подобных людей, — это такой человек, который трусливо прячется от врагов Отечества: «Не моего ума это дело… Я человек маленький… Мне бы с моими грешочками разобраться…» Свои грешочки побеждать надо, с этим никто не спорит, но как бы при этом не принять на душу грех великий и непростительный — соучастие в убийстве Родины!
«Десталинизация в Церкви»!.. Дикая эта, абсурдная формулировка на деле означает: вбить клин между Россией и Православием, объявить государственное строительство делом однозначно греховным. Не всякое, конечно, государственное строительство, — а только русское. Для Запада — другой стандарт, другие критерии. Только русские не имеют права на сильную державу. Американцы — пожалуйста! Испанцы — пожалуйста! (Правдюк в своём выступлении рассыпался в комплиментах испанскому фашистскому диктатору Франко). Португальцы — пожалуйста! (И для португальского фашистского диктатора Салазара у Правдюка нашлись добрые слова.) Но как только русские начинают бороться с врагом, армия «миротворцев» хором вопит: «Не убий! Не убий! Грех-то какой! Жестокость! Сатанизм! Как вы можете, это не по-православному!»
Государственное строительство — дело тяжкое, грубое и зачастую кровавое. Увы, иначе державы не строятся — никогда и нигде. Трудное это дело, — но оно Божье, недаром русских державных строителей всегда благословляли русские святые, а порою и сами они сподоблялись небесной славы. Страшный груз лежит на плечах правителей и полководцев: они вынуждены жертвовать частью народа, чтобы спасти главное, чтобы обеспечить будущее, — страшный это груз, нам непредставимый, — но именно Господь своею благодатию помогает его нести.
Десталинизаторы Церкви хотят подменить подлинную историческую Россию вымышленным демократическим раем, не похожим на реальную жизнь демократических стран, не существовавшим никогда и нигде.
Странное православие проповедуют эти люди — православие одиночек, православие бездомных, православие сломленных и разбитых! Невольно вспоминаются слова вождя некоего индейского племени: «У нас была своя земля. Потом пришёл белый человек и сказал: «Обратите свои лица к небесам, к Богу!» Пока мы смотрели на небеса, белый человек отнял у нас землю».
Как похоже!.. До слёз похоже…
За индейца и то обидно! А ведь наша, Русская земля — Божия земля! Подножие Престола Господня! Потерять её, отдать её — это уже не обида. Это великий грех. Великий. Давайте будем это помнить.
1943 год был отмечен исторической встречей И.В. Сталина с тремя руководителями Русской Православной Церкви — местоблюстителем Патриаршего престола митрополитом Сергием (Страгородским), митрополитом Алексием (Симанским) и митрополитом Николаем (Ярушевичем). Давайте вспомним сегодня это удивительное, похожее на чудо событие, всесторонней оценки которому историки до сих пор не дали.
Обычно говорят примерно следующее: «Сталин так испугался Гитлера, что рад был ухватиться за соломинку»; или — «Сталин так нуждался в помощи союзников, что вынужден был подчиниться их требованиям и дать Церкви послабление».
Но так ли это было на самом деле?
Вдумаемся в дату — 4 сентября 1943 года. Что это за время? Это время великого перелома в ходе Великой Отечественной войны. В начале года было выиграно эпохальное Сталинградское сражение, и затем, несмотря на серьёзную неудачу под Харьковом, события всё же развивались в нашу пользу. Положение на фронте ничем не напоминало ни 1941, ни 1942 год, — у советского командования уже не возникало отчаянного желания ухватиться за любую соломинку. В панике требовать помощи у Церкви было бы естественнее в начале войны, но не теперь.
Впрочем, назревало новое генеральное сражение. Сталин нервничал и, желая обеспечить успех Красной Армии, писал Черчиллю яростные письма с требованиями открыть Второй фронт, — Черчилль отвечал недвусмысленным отказом. Самое время попытаться произвести на союзников благоприятное впечатление и дать уступки верующим, однако этого всё ещё не происходит.
Но вот большое сражение — Курская битва — обернулось триумфом Красной Армии. Мы обошлись без Второго фронта. Сталин заметно успокоился, и тон его писем к Черчиллю сделался значительно более мягким: стало окончательно ясно, что Гитлера мы можем бить и в одиночку. И только тогда…
Для большей наглядности приведу сводку Совинформбюро на 4 сентября 1943 года: «…Наши войска в Донбассе продолжали успешно развивать наступление и, продвинувшись вперёд… заняли свыше 90 населённых пунктов… Ворошиловградская область полностью освобождена от немецко-фашистских захватчиков. На Конотопском направлении наши войска продолжали успешно развивать наступление, заняли свыше 150 населённых пунктов… Наши войска, наступающие западнее и юго-западнее Харькова, заняли несколько населённых пунктов… В районе южнее Брянска наши войска… заняли свыше 50 населённых пунктов. На Смоленском направлении наши войска продолжали наступление…»
Успешно развивалась битва за Днепр и Донбасская наступательная операция. Благодаря самоотверженному труду тыла к этому времени была одержана экономическая победа над Германией. Советский Союз в 1943 г. превосходил Германию по производству основных видов боевой техники, оружия.
И именно в этот момент, когда грядущая Победа стала уже явственно видна, Сталин назначает встречу с митрополитами. Не хочу гадать, не собираюсь фантазировать, но если такой шаг и похож на что-то, то отнюдь не на хитрую политическую игру, не на поиск хоть какой-то, пусть самой ничтожной, опоры, — а на выполнение некоего обещания.
Да, именно так. Вспомним самих себя: вот нам тяжело, нас одолевают болезни, нестроения, беды, — и мы молимся Господу: «Боже, помоги! Избави нас от этих обстояний, а мы обещаем Тебе…»; и далее каждый обещает нечто посильное — съездить в паломничество, помочь неимущим, пожертвовать на храм, поставить свечку наконец… Мы молимся, Господь внемлет, беды отступают, — мы вздыхаем облегчённо и спешим выполнить обещанное…
Инициатива исторической встречи целиком принадлежала Сталину. Как известно, требования (нет, смиренные просьбы!) архиереев были весьма скромны. Сталин обещал всё исполнить (и исполнил!) и удивился: почему не просят больше? Он мог сделать и большее. Митрополит Сергий, например, просил в качестве помещений для патриархии и для патриарха здание бывшего игуменского корпуса в Новодевичьем монастыре. Сталин ответил: «Помещения в Новодевичьем монастыре… совершенно неблагоустроенны, требуют капитального ремонта… Там сыро и холодно. Правительство вам может предоставить завтра же вполне благоустроенное и подготовленное помещение, предоставив вам 3-этажный особняк в Чистом переулке, который занимался ранее бывшим немецким послом Шуленбургом. При этом особняк мы вам предоставляем со всем имуществом, мебелью, которая имеется в этом особняке».
Сталин удивился: почему митрополиты просят об открытии богословских курсов, «тогда как правительство может разрешить организацию духовной академии и открытие духовных семинарий во всех епархиях, где это нужно». Он был готов это сделать и сделал бы, но мудрый митрополит Сергий ответил так: «Для открытия духовной академии… очень мало сил и нужна соответствующая подготовка, а в отношении семинарий — принимать в них лиц 18 лет считаем неподходящим по времени и прошлому опыту, зная, что, пока у человека не сложилось определенное мировоззрение, готовить их в качестве пастырей весьма опасно».
Некоторое удивление вызывает торопливость Сталина. Вспомним его знаменитую шутку, произнесённую на той встрече: «Церковь должна всё сделать большевистскими темпами». Зачем ему было так спешить?
Думаем, причина тут проста. Многолетняя пропаганда представляла нам Сталина всевластным владыкой, которому стоило лишь пальцем пошевелить, и всё в стране приходило в движение. Рассматривая факты пристальнее, начинаешь понимать, что это было далеко не так. Все годы своего правления Сталин был вынужден бороться с тайными и явными противниками, считаться с мнением старых партийцев (того же Молотова, например), внимательно слушать голос большинства… Делая тот или иной шаг, он всегда старался понять: не опрокинет ли новое начинание государственную лодку? Не вызовет ли оно новый всплеск фракционных войн? Не послужит ли оно катализатором для образования оппозиции?
Призывая Церковь к «большевистским темпам», он попросту боялся: если иерархи замешкаются, то в Кремле заработают механизмы внутрипартийной борьбы, оформится круг недовольных новой политикой, и как минимум дело будет свёрнуто, а возможно, наметится и новый раскол в руководстве страны. Что, в сущности говоря, и свершилось в конце 40-х годов, уже после войны, когда на Церковь вновь усилились гонения, а в Кремле начались новые подковёрные битвы, завершившиеся Ленинградским делом.
И последнее, о чём хотелось бы сказать в связи с этим удивительным событием. Встреча Сталина с руководством РПЦ ни за что не произошла бы, если бы Церковь в своё время заняла резко антикоммунистическую позицию, если бы она встала на путь иосифлянства и «антисергианства». Но с конца 20-х годов Церковь в лице наиболее мудрых своих руководителей (и в первую очередь, разумеется, митрополита Сергия!) не переставала говорить во всеуслышание, что она остаётся со своим народом, что она уважает народный выбор, уважает стремление к социальной справедливости и готова поддерживать руководство страны по совести и по завету апостола: «повиноваться и покоряться начальству и властям, быть готовыми на всякое доброе дело» (Тит. 3, 1). Этому выбору Церковь осталась верна на протяжении всех страшных для неё 30-х годов, всех «безбожных пятилеток», арестов, расстрелов… И 22 июня 1941 года митрополит Сергий заявил: «Церковь Христова благословляет всех православных на защиту священных границ нашей Родины. Господь нам дарует победу». А в те же самые дни православные священники-эмигранты от души радовались немецкому нашествию и славили эту «операцию», порученную «искусному, опытному в науке своей германскому хирургу», — как говорил в Берлине архим. Иоанн (Шаховской).
Твёрдость Русской Православной Церкви была вознаграждена. Пусть кто-то скажет, что послабления, данные Сталиным в 1943 году, были незначительны. Нет! Для той эпохи они были максимально возможными; они позволили Церкви, — почти уничтоженной, почти уже несуществующей, — вдохнуть полной грудью, набраться сил и выстоять в новых гонениях конца 40-х годов и хрущёвского времени. Без этой передышки Русская Церковь не смогла бы оправиться, не смогла бы перешагнуть во вторую половину ХХ века, не смогла бы встретить своё тысячелетие и вступить в эпоху Второго крещения Руси.
…В Москву не пускали. Пассажиров без столичной прописки, без командировочного удостоверения ссаживали в Калинине — и добирайся дальше как знаешь. Мы с другом пожертвовали проводнице трёшку и остаток пути с её позволения просидели в тамбуре, — так и добрались до столицы. Поездка наша была чистой авантюрой, но нам было по восемнадцать лет, и авантюр мы не боялись.
Был декабрь 1982 года. Только что умер Брежнев. Мы ехали посмотреть на его похороны.
Как и все в стране, мы не особенно скорбели по почившему, но, как и все в стране, догадывались, что уходит эпоха, и очень хотели поприсутствовать на церемонии прощания с нею. Мы родились в 1964 году — первом брежневском, — и до сих пор вся наша жизнь так или иначе определялась брежневской политикой. Для нас смерть Леонида Ильича была и неким личным рубежом, и мы не хотели делать вид, что не замечаем этого.
Ничего толкового из нашей поездки не вышло: по Москве разъезжали конные милицейские патрули, станции метро в центре города были оцеплены — без московских документов там не впускали и не выпускали. Мы попробовали попросить помощи у коллег — факультета журналистики МГУ, но коллеги не вняли нашей просьбе. Погуляв по разрешённым районам столицы, мы отправились восвояси. Кто-то из наших знакомых потом смеялся над нами, кто-то, напротив, выразил восхищение самой нашей решимостью.
Сейчас мне кажется, что поездка та была неосознанным движением благодарности: души наши, не спрашивая совета у разума, хотели сказать почившему спасибо за эти 18 лет. Разум вряд ли одобрил бы это: нам тогда не с чем было сравнивать брежневскую эпоху; но душа, она мудрее и прозорливее, она догадывалась о том, что будет дальше.
А сейчас, уже вполне осознанно, я говорю: «Спасибо товарищу Брежневу за наше счастливое детство!»
И многие из тех, кто застал эту эпоху, присоединятся к моим словам. Тех же, кто сейчас живёт лучше, чем тогда, я спрошу: «Стоит ли ваше личное, частное, ограждённое заборами благополучие того всеобщего благополучия, всенародного покоя? Стоит ли сознание собственной, индивидуальной значительности (на которое ведь посягают ежесекундно со всех сторон) того сознания принадлежности, родственности всенародному величию — могучему и неколебимому? Стоит ли нынешняя свобода, возможность беспрепятственно, когда угодно залезть в грязь, тогдашней — чистой и творческой — свободе души, на которую — при Брежневе, во всяком случае, — никто не посягал?»
И я снова говорю спасибо Л.И. Брежневу за те 18 лет спокойного и ровного дыхания огромной страны. Много ли было в её истории таких передышек? Не уникальный ли это случай?
Я не хочу перечислять неисчислимое — социальные преимущества того времени перед нашим. Но я о них помню, и я благодарен за них: за бесплатную медицину (она, возможно, могла бы быть лучше — но не с позиций нынешнего времени её критиковать!), за бесплатное образование (о котором ни с какой позиции худого не скажешь)… И так далее, и так далее… За всё это я благодарен — и системе в целом, и лично Леониду Ильичу.
Я говорю ему спасибо за то, что в школе нас учили любить свою страну, а страну учили любить нас, детей. Вот этой-то всенародной любви современные дети лишены начисто — независимо от того, на чём ездят их родители, на трамвае или на «мерседесе».
Я говорю ему спасибо за культ знаний, за уважение к науке, за почти религиозное почитание культуры и искусства, царившие в СССР.
Я за многое говорю ему спасибо, даже за то, что он был человеком добродушным и либеральным. С высоты нынешнего дня я понимаю, что это с его стороны было ошибкой, что нужно было ему вести себя жёстче, много жёстче, что вся перестройка вызрела и налилась соком именно по вине брежневского добродушия. Но если бы Леонид Ильич вёл себя иначе — история России (и наша личная история) лишились бы этой неповторимой, лёгкой, радостной, даже беззаботной эпохи. В те годы на Пасху у храмов собирались толпы — разве кто-то разгонял их дубинками? О нет, — поверьте, нет! Мы рассказывали друг другу анекдоты о Леониде Ильиче — пострадал ли кто-то из моих товарищей за эти шуточки? Ни один, ни в малой степени! Кстати, и анекдоты эти были зачастую вполне добродушными: «Собрались как-то Брежнев, Картер и этот… как его… француз…» — а в результате Брежнев надувал своих западных коллег, как Иванушка-дурачок своих умных братьев.
Какой враг назвал эпоху Брежнева застоем? Если то был застой, то что же мы переживаем теперь? Тогда в одну пятилетку вмещалось столько событий, что нынешнему сонному, обморочному двадцатилетнему безвременью и не снилось. Летали в космос, строили заводы, писали великие книги, снимали замечательные фильмы — и всё это в массовом порядке, сплошным потоком, непрестанно…
Я благодарю Брежнева за всё это, и я верю, что у Бога все живы, и я надеюсь, что моя благодарность так или иначе дойдёт до Леонида Ильича.
Но есть ещё одна вещь — главная, за которую непременно нужно поблагодарить этого человека.
Мы до сих пор не поняли, что именно утеряно нами. Историческая перспектива ещё не раскрылась полностью, мы ещё тычемся вслепую, повторяем заученные с телевизора фразы, и не видим, какой страшный переворот случился на земле с исчезновением советской империи. А произошла очень интересная вещь: в мире установилась политическая монополия. Монополия же, что в торговле, что в политике, страшна полной безнаказанностью монополиста. Теперь западному миру нет нужды доказывать, что его политическая и экономическая система — самая лучшая, нет нужды кидать подачки и собственному народу, и всем своим подопечным, вообще нет нужды считаться с чем-либо: и так никто никуда не денется. Если прежде западный мир изо всех сил старался доказать нам, что он и гуманнее, и прогрессивнее советского, то теперь зачем это делать? Зачем теперь играть в демократию, в общество равных возможностей, в высокую культуру, в гуманизм? Теперь вводи хоть рабовладение — куда они (то есть мы) сбегут (сбежим) с подводной лодки? Нет противовеса новому порядку, не с чем его сравнивать. И тем, кто оказался внизу, не на кого надеяться; а тем, кто вскарабкался наверх, некого бояться. Отныне не ждите, не придёт избавитель, отмститель, теперь руки развязаны у рукастых, твори, что хочешь! И творят… И это — только начало.
А потому спасибо Леониду Ильичу Брежневу, что он 18 лет удерживал равновесие на планете, за то, что все силы свои положил на удержание этого равновесия, и если где-то и недоделал, недодумал, недопонял, то главную свою задачу всё же выполнил с блеском: подарил миру ещё два десятилетия разумного противостояния, которое, в конечном счёте, шло на пользу как одной, так и другой стороне, — не давало обеим распускаться, наглеть, хамить.
И Царствие Небесное тебе, раб Божий Леонид: я верю, что Господь верно тебя рассудит и будет к тебе милостив, ибо груз твой был велик и нёс ты его достойно, а если кому-то при том отдавил мозоли, — ну что ж, сами виноваты, не надо было лезть под ноги работающим людям.
Есть своя справедливость в том, что из десятков и сотен героев, закрывших собственной грудью вражеский дзот, всенародную известность получил именно Саша Матросов, девятнадцатилетний паренёк без роду и племени.
В сущности, Матросов — это всё тот же Безымянный солдат. Мы знаем о Саше немногим больше, чем о том Защитнике Родины, что лежит у кремлёвской стены. Его биография едва читается в скупых строках документов, в редких и разноречивых рассказах очевидцев, в домыслах и гипотезах. В наше время эти домыслы множатся, как бациллы в пробирке: кому-то очень хочется затемнить историю, запутать, задурить людей. Забыть Матросова уже невозможно: его имя стало синонимом мужества, устойчивым речевым оборотом, символом предельного самопожертвования. А если нельзя утопить подвиг в забвенье, то его пытаются утопить в пустопорожней болтовне или попросту в грязи.
Почему-то из всех героев войны именно Матросов вызывает наибольшую злобу у русофобов: лишь самые зарвавшиеся решаются потревожить память молодогвардейцев, Зои Космодемьянской, Николая Гастелло — а на счёт Матросова не прохаживается только ленивый. Одна из причин — за тех есть кому заступиться: есть многочисленные очевидцы, есть родственники, однополчане, есть записи допросов, есть фотографии… А у Саши ничего такого не было, и некому встать за его честь. Он детдомовский, он родни не имел. Все очевидцы его подвига погибли на той же войне; иные пережили Сашу всего-то на несколько дней, как, например, старший лейтенант Пётр Волков, первым сообщивший о Матросове. Он на листке школьной тетради написал:«Начальнику политотдела 91-й бригады добровольцев-сибиряков… Нахожусь во втором батальоне. Наступаем… В бою за д.Чернушки комсомолец Матросов, 1924 года рождения, совершил героический поступок — закрыл амбразуру дзота своим телом, чем и обеспечил продвижение наших стрелков вперёд. Чернушки взяты. Подробности сообщу по возвращении». Вернуться ему не удалось.
Понятно, что если написать гадости, допустим, о лейтенанте медицинской службы Николае Никитовиче Кравцове, который своим телом закрыл амбразуру дота при освобождении Белграда, — так ведь придёт к тебе сын Кравцова или внук и проведёт воспитательную работу. Опасно… Это ж вам не Матросовы, чтобы за свой либерализм грудью на пулемёт ложиться…
Но отсутствие «группы поддержки» — это только одна из причин того, что на Матросова льются потоки грязи. Помнится, ещё в 70-е годы, ещё не успев даже «свалить» из СССР, Василий Аксёнов пытался продвинуть мыслишку, что-де броситься на амбразуру можно только «в состоянии аффекта», а следовательно, бессознательно, а следовательно, бессмысленно, а следовательно, что тут и говорить о подвиге…
Но как бы ни рознились показания очевидцев, а все сходятся на том, что Матросов вполне отдавал себе отчёт в том, что делает. Был приказ — уничтожить огневую точку. Он бросал гранаты, он стрелял — не вышло. Он ведь мог бы после этого и вернуться в окопы — вряд ли бы ему сильно попало за эту неудачу. Ну, послали бы другого, ну, обругал бы его командир по первое число… Но остался бы Саша жив.
А Саша предпочёл умереть, но заставить проклятый пулемёт замолчать хоть на несколько секунд. Потому что знал, что этих секунд товарищам хватит, чтобы добежать до дзота. Потому что понимал: если не захватить дзот, то пулемётчик выкосит всю роту и не остановится на том.
Его поступок — это подвиг в чистом виде, кристальный, незамутнённый. Самое точное и наглядное воплощение в жизнь слов «жизнь свою за други своя». Вот это-то и бесит определённый круг людей.
И что ещё для них нестерпимей, — такой подвиг повторили, по разным подсчётам, от 160 до 300 советских воинов. А, к примеру сказать, в вермахте таких людей не было вовсе! Ни одного! Про армии союзников и говорить смешно…
Вот и получается, что Матросов не просто герой, а типичное явление! Более того: типичное русское явление! Вот и доказывай потом…
Есть от чего этим людям схватиться за голову.
Вот и приходится Саше воевать после войны, после гибели, а на него целые батальоны писак ополчаются. Всем понятно: если убить Матросова вторично, то, так сказать, «коллективная совесть» нашего народа, и без того уже заметно приумолкшая, замолчит совсем. Матросова нет — чего теперь стыдиться?!
Да полно об этом… Всё-таки Саша был, и подвиг его был, и этот подвиг не единичный случай, не исключение из правил, а общая тенденция, корневое свойство русского народа — высочайшая, до святости, жертвенность.
Александр Матросов — неизвестный солдат. Как он жил, какие песни любил, что собирался после Победы делать — никто этого в точности не знает. Он сделал всего один шаг из гущи таких же, как он, — и этот шаг был подвигом. Он родился, воспитывался и жил для того, чтобы упасть на амбразуру. Он тогда, в феврале 1943 года, спас этим десятки жизней и теперь спасает тысячи душ.
Именно благодаря своей безвестности Матросов стал олицетворением всего русского героизма. За ним стоят все те, кто, как и он, закрыли собой вражеские пулемёты (кстати, такое случалось и на Финской войне, и на Гражданской, и даже на германской, в ходе Брусиловского прорыва…) За ним стоят все, кто жертвовал собой ради России, — не важно, на какой войне это было. Все сидевшие под огнём в окопах закрывали своими телами страну от вражеских пуль. По-моему, это очевидно. Выражаясь церковным языком, Матросов — предстоятель всех наших павших.
Было время, когда советские люди умилённо распевали куплеты Окуджавы о «комиссарах в пыльных шлемах». Потом колесо времён совершило свой поворот, и мы с теми же слезами умиления затянули песню про «поручика Голицына и корнета Оболенского». Переоценка ценностей!..
Удивительно, однако, что Гражданская война по-прежнему жива в памяти народной — нам до сих пор не всё равно, кто воевал, кто победил, за что боролись, на что напоролись…
И есть большая правда в том, что и краснозвёздные конники, и «белая лебединая стая» имеют для нас свою притягательную силу. Ибо в той войне русские были по обеим сторонам фронта. И среди белых, и среди красных была огромная масса людей, воевавших за Россию, за её будущее, за её чистоту и правду.
И разумеется, как среди красных, так и среди белых были враги России, были те, кто люто ненавидел русский народ и мечтал, чтобы в этой братоубийственной войне наша Родина обескровела, пала, убила сама себя. У красных это — Троцкий, Тухачевский, Якир, тысячи безвестных палачей… У белых — авантюрист-неудачник генерал Корнилов; предатель царя генерал Алексеев, платный японский агент атаман Семёнов; жестокий, напыщенный и бездарный монархист Бермонт-Авалов; а главное — сотни мелкопоместных министров из уездных министерств, удивительно похожих на нынешних демократов…
И конечно, следует в это список внести и генерала Краснова, которого сейчас усиленно пытаются подсадить на пьедестал национального героя. Генерал Пётр Николаевич Краснов: в годы Гражданской войны — атаман Войска Донского, в годы Второй мировой — пособник Гитлера…
Кто он такой? «Петербургский казачок», едва успевший в раннем детстве поплескаться в донской воде, а потом перевезённый родителями в столицу…
Да в этом-то нет греха! Не велик грех и в том, что, будучи военным корреспондентом в годы Русско-японской войны, он безбожно врал в своих репортажах с поля боя. Деникин вспоминает: «Каждый раз, когда жизненная правда приносилась в жертву «ведомственным» интересам и фантазии, Краснов, несколько сконфузясь, прерывал на минуту чтение: — Здесь, извините, господа, поэтический вымысел для большего впечатления…»
Впрочем, приходит в голову и такая мысль: Краснов был плодовитым литератором, написавшим более десятка толстенных исторических романов… Но если в газетных репортажах, которые, по непреложному закону жанра должны дотошно придерживаться правды событий, он и то позволял себе «поэтический вымысел», то что же в романах?.. Тут, видимо, Александр Дюма отдыхает.
Во время Первой мировой Краснов из журналиста стал боевым офицером. Воевал под командованием будущего правителя Финляндии Маннергейма и оставил у него недобрую память по себе. Маннергейм долго потом вспоминал, как однажды полковник Краснов, втихомолку саботируя приказ, не повёл свой полк в атаку и тем сорвал всё наступление. Краснов объяснил свои действия тем, что «берёг людей», — удивительно, но ему сошло это с рук (поистине гнилое было руководство у тогдашней армии!..)
После Февральской революции Краснов (уже генерал) принял участие в Корниловском мятеже против Керенского. Когда мятеж позорно провалился, Краснов — единственный из корниловцев — не пострадал, но тут же (тут же!) переметнулся к Керенскому и сделался его закадычным другом. Сразу после Октябрьской революции Краснов, Савинков и Керенский попытались захватить большевистский Петроград. Краснов повёл солдат в бой, но наткнулся на отряды красной гвардии (на плохо вооружённых, военному делу не обученных питерских рабочих) — и немедленно сдался в плен! Большевики отпустили его под честное слово никогда не воевать с советской властью. Краснов ушёл на Дон — и, конечно, честное своё слово доблестно нарушил.
На Дону он решил, что настал его звёздный час: пусть белые воюют с красными, пусть Россия сама решает свои дела, — «лучше быть первым в деревне, чем вторым в Риме!» 16 мая 1918 года Краснов был избран атаманом Войска Донского — самостоятельной, независимой ни от белых, ни от красных Донской республики. Он создал собственную армию, издал законы. Принял гимн, герб, флаг… Стал полновластным диктатором. Политика диктатора была вкратце такова: «Плевать нам на Россию, лишь бы Дон процветал!»
Сепаратизм, господа мои, самый обычный сепаратизм!.. Приходится признать, что Краснов оказался предтечей всех нынешних сепаратистов!.. Его действия отличало всё то же стремление выкроить из взбаламученной России кусок пожирнее и объявить его своей священной собственностью…
Ради процветания Дона он заключил договор с Германией, которая на ту пору всё ещё воевала с Россией, — и чем же он в таком случае был лучше большевиков с их Брестским миром?.. Донской диктатор написал подхалимское письмо кайзеру, в котором просил признания своего государства, а в благодарность обещал наладить снабжение германской армии хлебом, жиром, рыбой, кожей, шерстью, а также передать германским промышленникам пароходное сообщение, заводы и фабрики Донбасса.
Тогда же Краснов впервые назвал казаков отдельной нацией, ничего общего с русскими не имеющей.
Русский герой, господа мои, русский герой!..
Когда кайзер получил отставку, Краснов тут же подружился с Деникиным (а прежде называл его в числе главных врагов Дона!) и вместе с Белой армией принял участие в её походе. Но при этом он постоянно ссорился с белым командованием, пытался перетянуть одеяло на себя… Словом, историки давно признали: в поражении Деникина виновны не только красные, но и Краснов… Кстати, Врангель в Крыму, помня деникинскую ошибку, решительно отказался иметь дела с Петром Николаевичем.
Потом — эмиграция, тихая жизнь в Германии, писательство… Потом Гитлер пришёл к власти. По просьбе немецкой разведки Краснов выпустил воззвание, в котором призывал всех казаков объединиться с немцами и воевать против СССР. В 1942 году он предложил германскому командованию помощь в создании казачьих подразделений в составе вермахта для борьбы с нашей страной. Чтобы освободить Россию «от гнёта большевиков»? Нет, для того, чтобы основать своё собственное государство — Казакию! Какая там Россия!..
Вот некоторые афоризмы Краснова:
«…Казаки! Помните, вы не русские, вы казаки, самостоятельный народ. Русские враждебны вам. Москва всегда была врагом казаков, давила их и эксплуатировала. Теперь настал час, когда мы, казаки, можем создать свою независимую от Москвы жизнь…»
«Здравствуй, фюрер, в Великой Германии, а мы, казаки, на Тихом Дону».
«Москва корёжится в судорогах большевизма, и её нужно покорять железной рукой немецкого солдата».
«Нужно спасать здоровое, жертвуя больным. Русские стали жертвами национального вырождения… Русскими можно пожертвовать во славу казачества».
«Союзник и покровитель — только Германия, ибо немцы единственно здоровая нация».
Розенберг придумал для Краснова такую идеологему: «Казаки не славянский народ, а нордический. Они являются потомками германского племени остготов, владевшего Причерноморьем во II—V веках до н.э.». Под этим знаменем красновские казаки вместе с вермахтом участвовали в походе на Россию — на чужую страну, на чужой народ…
Ну, и законная расплата: в 1947 году «национальный герой» (какой-какой нации?) был повешен в Лефортовской тюрьме. К слову сказать, пока сидел в тюрьме и ходил на допросы, никто его не обижал, режим ему, старику, устроили весьма щадящий… Какие там пытки!.. Улучшенное питание по настоянию тюремного врача! Так свидетельствует его племянник, сидевший в той же камере, но на виселицу не попавший…
Да, конечно, он, в отличие от Власова, никогда не присягал СССР и юридически не может считаться предателем… Но фактически вся жизнь его была цепью предательств: предал Корнилова, изменил «честному генеральскому слову», предал белых…
Да что перечислять?.. Он, вздумав за наш счёт, на наших землях создать собственное государство и собственную нацию, дважды служивший немцам, — предал Россию! Россию, которая выше белых и красных, выше царя и большевиков, выше любых политических режимов…
По греху и казнь.
Строго говоря, фильм «Поп» был сделан исключительно для церковной публики. Насколько мне известно, люди нецерковные или вовсе не смотрели его, или, посмотрев, тотчас забыли — настолько все проблемы, поднятые в фильме, далеки от основной массы народа. Это к вопросу о художественных достоинствах «Попа»: по-настоящему сильный фильм втягивает зрителя в свою проблематику, зажигает даже вовсе холодную зрительскую душу, а «Поп» снят только для тех, кто «уже в курсе».
Но суть не в этом. Суть даже не в том, что в фильме «Поп» немцы — все, кроме одного эпизодического персонажа, — люди весьма обаятельные, скромные, почтительные, интеллигентные и т.д. Все же советские люди — даже если по сценарию они играют положительную роль, — симпатий зрительских отнюдь не вызывают; все они хорошо описываются одним грубоватым словечком — «мордовороты». Один мордоворот добрый, другой злой, но каждый из них вызывает отвращение.
И не в том дело, что, говоря о Псковской миссии, авторы фильма показывают человека, для миссии нетипичного. (Справка из Википедии: «Псковская православная миссия — пастырско-миссионерское учреждение, ставившее задачу возрождения церковной жизни на северо-западе оккупированной Вермахтом территории РСФСР; создано в августе 1941 года при содействии германской администрации митрополитом Виленским и Литовским Сергием (Воскресенским), который, сохраняя номинальное пребывание в юрисдикции Московского патриархата, осуждал сотрудничество последнего с советским режимом в борьбе против Германии, с самого начала немецкой оккупации занял антикоммунистическую позицию и принял курс на сотрудничество с оккупационными властями).
Увы, увы, история свидетельствует, что 99% священников Псковской миссии служили немцам верой и правдой, исправно доносили в гестапо на русских патриотов, закладывали собственных прихожан и на совести у этих людей не одна сотня расстрелянных по их доносам соотечественников.
Но отец Александр, главный герой фильма, — он не из таких. Он пытается, находясь во власти немцев, служить России. Были такие священники в действительности? Да, были. Но служили они по большей части не в Псковской миссии.
Запоминающийся эпизод из фильма: отец Александр отказывается отпевать полицая, произнося при этом: «Братья и сёстры, я понимаю большое горе отца и матери убитого, но не наших молитв и «Со святыми упокой» своею жизнью заслужил во гробе предлежащий. Он — изменник Родины и убийца невинных детей и стариков. Вместо «Вечной памяти» произнесём же: «Анафема»!» Интересно то, что такой случай действительно был!.. Был на самом деле священник (кстати, тоже отец Александр), который не стал отпевать предателя и произнёс при этом именно такие слова, — и более того: призывал полицаев одуматься, покаяться, обратить оружие против немцев. Но в действительности этот замечательный священник, отец Александр Романушко, служил в Белоруссии и к Псковской миссии отношения не имел!.. И кстати, сразу после этого своего героического выступления батюшка ушёл к партизанам, понимая, что отныне под немцами ему не жить. А отец Александр из фильма? Он произносит такую же речь — и хоть бы что!.. С него всё как с гуся вода!.. Ему, по мысли авторов, немцы прощали всё что угодно.
Что же получается? Рассказывая о стаде чёрных козлищ, авторы берут в качестве главного примера… белую овечку!.. Господа, да корректно ли это?.. Большинство нашей публики о Псковской миссии или не слышали вовсе, или имеют о ней самое смутное понятие. Посмотрев фильм «Поп», этот зритель скажет: «А, Псковская миссия!.. Знаю, знаю, там служили священники-патриоты!..» Как говорится, с точностью до наоборот.
Но — опять-таки — не в этом дело. Дело в том, что фильм вновь поднимает один из самых больных вопросов русского ХХ века: «С кем ты, православный, — с государством или с Церковью?»
Считать этот вопрос простым и однозначным может только человек в высшей степени недалёкий. История ХХ века показала русским (и очень жёстко показала!), что всё отнюдь не так просто, — даже если государство исповедует самое непримиримое безбожие. (Это, кстати, понимали мученики первых веков христианства, стоявшие до смерти за веру Христову, но не отрекавшиеся от долга перед Империей).
И страшно то, что в новые времена вопрос этот слишком часто формулировался таким — чудовищным! — образом:
«Кого позволительно предать: Россию ради Христа — или Христа ради России?»
Тысячи и тысячи верующих русских людей в ХХ веке, ломая собственные судьбы, губя себя и своих близких, проливая свою и чужую кровь, вынуждены были убедиться: предательство всегда остаётся предательством!
Нельзя предать Христа, не предавая тем самым Россию.
Нельзя предать Россию, не предавая тем самым Христа.
Ценой очень и очень большой крови русские люди в ХХ веке поняли: «Надо научиться жить, не предавая ни Христа, ни России». Надо научиться воздавать Богово Богу, а кесарево кесарю, даже если кесарь тебе лично неприятен. Эта заповедь Господня невероятно трудна для исполнения, — но, в общем-то, не труднее, чем все прочие Его заповеди.
Однако снова и снова — до сих пор! — кто-то пытается вдолбить русским: «Без предательства никак не обойтись! Если хочешь быть с Россией — отрекись от Христа! Если хочешь быть с Христом — отрекись от России!»
И вот фильм «Поп». В сущности говоря, о чём этот фильм? О бесперспективности честного пути. О человеке, о священнике, который не хотел предавать ни Христа, ни России — и жестоко поплатился за это. Россия (в фильме представленная весьма жуткими персонажами) не приняла его подвига.
Вывод? «Лучше бы служил батюшка немцам: они люди культурные, деликатные, к религии вполне терпимые… Вообще, какая досада, что не немцы победили!.. Мы бы с ними такую религиозно-просветительскую работу развернули!.. Хочешь жить — умей предавать!»
…А вообще-то каждый, кто видел фильм «Поп», знает, что рассказом о Псковской миссии он отнюдь не ограничивается. У него есть и ещё одна тема, для авторов не менее (если не более) важная. Я имею в виду сюжетную линию связанную с девушкой-выкрестом Хавой-Евой. Если рассказом о печальной судьбе о. Александра фильм учит зрителя, как относиться к нашему прошлому, то рассказ о Хаве-Еве нацелен в наше будущее. Что такое, в сущности, поведение православных священников в оккупации? Дела давно минувших дней — есть вещи и более злободневные… И авторы фильма обстоятельно, твёрдо, жёстко учат зрителя, что ему следует думать по этому второму, злободневному вопросу. Но мы об этом втором вопросе сейчас говорить не станем: тут совсем другая история…
История Первой мировой войны до сих пор рождает массу вопросов. Зачем России нужно было ввязываться в эту всемирную бойню? Почему мы воевали именно на стороне Антанты, а не Германии и Австрии? В самом деле, разве дело Англии и Франции было более справедливым, чем дело центральных держав? Сомнительно, очень сомнительно: и те и другие были равно чужды России. А выгода для нас была именно на стороне союза с немцами: если Германия и воюя на два фронта, четыре года трепала Европу, то русско-немецкий союз одержал бы победу за год. Следующий вопрос: почему главное русское наступление было направлено не на Берлин, куда в ту пору дорога была почти свободна, а на хорошо укреплённую Восточную Пруссию? И так далее, и так далее…
Мне не забыть русский плакат 1914 года — совершенно официальный, правительственный, вовсе не подпольный, не революционный плакат. Он разъяснял цели войны для каждой из воюющих держав: Англия-де преследует такие-то цели, Франция — такие-то, Германия — такие-то… Про Россию же там было сказано так: «И только Россия не преследует в этой войне никакой корысти, а сражается лишь за установление справедливого мира». Лучше и не скажешь! Не было у русских властей иной цели, кроме как помочь Антанте разделаться с центральными державами. Ради этого огромные массы русских людей отправляются на смерть, ради этого страна несёт тяжкие жертвы… Недаром же тогда говорили, что Англия будет сражаться до последней капли крови русского солдата…
Впрочем, возможно, ктото сможет доказать обратное: что вступление в войну, и именно на этой стороне, было для нас и мудрым, и благодетельным шагом. Мы же хотим сейчас сказать только одно: и в Первую мировую, как во всякую войну, русский солдат сражался доблестно и показывал чудеса храбрости. Что делали генералы — это другая история, солдат же и офицер-фронтовик в те годы по-прежнему оставались героями. Вот несколько простых примеров.
Оборона крепости Оссовец. Подвиг, подобный обороне Брестской крепости. Маленькая, плохо защищённая крепость отказалась сдаться и успешно отражала одну немецкую атаку за другой. Поняв, что с бою Оссовец взять не удастся, немцы решили удушить русских газами. В ту пору противогазов в нашей армии ещё не было, и противник был уверен, что все защитники крепости погибли. Однако когда газы рассеялись и на Оссовец двинулись немецкие части, навстречу им встали сто оставшихся в живых русских солдат. Выхаркивая обрывки лёгких, они устремились в контратаку и остановили немцев, намного превосходящих их по численности. Этот бой вошёл в военную историю как «атака мертвецов». Случилось это 19 августа 1915 года.
В Августовских лесах. В феврале 1915 года в Августовских лесах немцы собирались окружить два наших корпуса. Противник уже готовился замкнуть кольцо, однако 16 февраля русские солдаты (не более полка общей численностью) под командованием полковника В.Е.Белолипецкого атаковали позиции германской хорошо вооружённой, только что вернувшейся с отдыха немецкой дивизии. Немецкий полковник, видевший эту атаку, спросил: «Это наступает русская гвардия?» — и поразился, узнав, что это всего лишь усталые пехотные части, измученные многочисленными боями среди непогоды и бездорожья. Русские захватили орудия, тысячу пленных, и главное — сорвали план окружения, что позволило нашим основным силам успешно отойти. Надо, однако, сказать, что тогдашние генералы не сумели воспользоваться солдатской победой, и один из корпусов погиб целиком, до последнего человека. Однако армия была спасена, русский фронт сумел выстоять.
Первый в истории воздушный таран. О нём знают многие. Его совершил великий русский ас Пётр Николаевич Нестеров, который и до войны прославился тем, что разработал основные фигуры высшего пилотажа, несколько раз участвовал в длительных перелётах (тогда это было несравненным подвигом)… В самом начале войны, 26 августа 1914 года, он на своей лёгкой разведывательной машине протаранил мощный австрийский аэроплан и погиб…
Медсестра Римма Иванова, которая повела роту в атаку. Солдаты, наступая, наткнулись на засаду, оказались в окружении нескольких немецких пулемётчиков. Наших хладнокровно расстреливали в упор. Никто не надеялся на спасение, когда юная Римма Иванова вдруг поднялась во весь рост и, крикнув: «Братцы, за мной!» — побежала на пулемёты. Засаду удалось прорвать, но отважная медсестра была смертельно ранена…
И много, много их было в ту войну, русских героев. К сожалению, куда больше в окопах, чем в штабах. Русская сила не иссякла, русская воля к борьбе не умерла. Но куда ушёл, в какие пески времён просочился этот героизм? Что дала России эта жертва? Говорят: вот, если бы не революция, тогда... А что тогда? Как повела бы себя Антанта, мы знаем: если даже после Второй мировой, когда вклад России в Победу, был в десятки раз больше вклада союзников — и тогда эти западные петушки смели задирать перед нами свои клювики, то в 1918 году, когда вклад был примерно равным, о России и вовсе никто бы не вспомнил. Не забыть ренуаровского фильма 30-х годов, где русские офицеры, сидящие в немецком лагере для военнопленных, униженно лебезят перед французами: «Простите, что мы так плохо воевали!.. Вот, возьмите наши посылки из дома, может быть, хоть так мы загладим вину перед Европой!» И далее — каков был бы для России ощутимый результат от этой вселенской бойни? От контрибуций мы опять благородно отказались бы (в пользу союзников, разумеется!), а к проливам и в Константинополь они нас и сами не пустили бы — костьми бы полегли, но не пустили, новую войну тут же развязали бы, но не пустили. Как, кстати, не пустили туда и Сталина... А сколько воя подняла бы либеральная общественность, взывая к «извечному русскому бескорыстию»!..
Не знаю, как, но народ чувствовал такой исход войны заранее, - революцию никто, даже Ленин, предвидеть не мог, а послевоенный позор к 1916 году замаячил вполне отчётливо. И народу эта война разонравилась. И когда был объявлен пресловутый «Приказ №1» солдаты дунули с фронта так, что независимому наблюдателю показалось бы: в ближайшую тысячу лет Россию никто не заставит воевать!
Но прошло всего несколько месяцев...
И в России разгорелась такая война! Настоящая война.
Война не за европейского дядю, и не за отечественного барина, а за своё, кровное! Я говорю о всех враждующих сторонах — и о красных, и о белых, и о зелёных, и всех прочих серо-буро-малиновых. Все дрались за своё родное, за лучшую Россию, как она им виделась. Когда Германская война перелилась в Гражданскую, когда прежние военачальники исчезли, а на их место встали молодые офицеры и унтеры, дело пошло иначе. Сравните накал боёв на фронтах Первой мировой и Гражданской, и вы поймёте, что значит для армии чёткая, ясная цель, молодой, отважный командир и творческий подход к делу — именно то, чего катастрофически не хватало России в 1914-1917 годах. Но дело даже не в смене кадров. Гражданская война была, видимо, не столько войной, сколько актом национального, государственного творчества, — если вы понимаете, что я хочу сказать.
Россия вдохновенно, истово, через реки собственной крови, искала себя, искала свой истинный путь, свой истинный образ.
И смею думать, нашла его. И встав на этот путь сумела раздавить всех своих врагов — от Троцкого до Гитлера, — и сделать такой рывок вперёд, какой прежней России и не снился.
...И, возвращаясь к Первой мировой войне: ещё один, очень характерный штрих. Все мы знаем песни Гражданской войны. Они полны огня, они до сих пор волнуют, до сих пор живы в памяти народной. Все мы помним песни Великой Отечественной — они для нас. как дыхание, они звучат у нас в сердцах, они — великий пласт русской культуры, сокровище на века.
Вспомните же теперь хоть одну песню с времён Первой мировой. Их не было, их просто не было. Что-то там такое пели, конечно, но до сердца народного эти песни не дошли — не смогли дойти. И те, что сейчас, в связи со столетним юбилеем суетливо пытаются реанимировать, тут же вновь умирают и разлагаются на глазах у почтеннейшей публики. В своё время народ их не принял — не примет и сейчас. Что там болтают, будто песня «Священная война» была написана в 1914 году?.. Во-первых, я в это не верю: за последние двадцать лет мы слышали много подобных баек, которые вскорости лопались мыльными пузырями. А во-вторых... Ну, пусть даже это и было так: но ведь тогда эту песню никто не подхватил, никто ею не взволновался. Никому она не показалась близкой по духу, ни у кого слёзы на глаза не навернулись от этих грозных, величественных звуков.
Не подошла эта песня к тому времени. Получается так, что война эта Священной попросту не была...
И не пела русская душа на той войне…
130 лет назад в третьем часу пополудни в Санкт-Петербурге, на набережной Екатерининского канала, против сада Михайловского дворца, совершилась довольно-таки обычная в русской истории вещь — цареубийство. Погиб Александр II, — как до него погиб Павел I, как до него погиб Иоанн Антонович, как до него погиб Пётр III, как до него погиб Фёдор Годунов, как до него погиб… А ведь мы ещё не считаем погибших наследников престола: ни царевича Алексея, ни царевича Димитрия, и так далее… Мы не вспоминаем сомнительные версии: о том, что Николай I был-де отравлен, о том, что мальчик Пётр II умер в очень уж подходящий для враждующих придворных клик момент…
Всем известно, как простой русский народ оценил цареубийство 1 марта 1881 года: «Царь дал крестьянам свободу, а баре-то его за это и порешили!» Глас народа — глас Божий; сколько бы мы ни твердили версию школьного учебника, крестьянская логика не может не поражать своей железной несокрушимостью. Чего добились революционеры-народники своим злодеянием? Добились — себе казни, своим товарищам — тюрьмы и ссылки, своей партии — полного разгрома, своей Родине — ужесточения полицейского режима и полного отказа от политики реформ.
Кто же выиграл от цареубийства?
Были такие люди…
Надо понимать, что 1 марта 1881 года на берегу Екатерининского канала был убит не только царь Александр II, — была убита определённая политика, был убит определённый путь, по которому Россия уже начала — шаг за шагом — двигаться…
Незадолго до этого в России отменили крепостное право… Для современного человека это — пустая фраза: ну отменили и отменили, подумаешь!.. Современники думали иначе. Некрасов, к примеру, сказал так:
Распалась цепь великая,
Распалась и ударила
Одним концом по барину,
Другим — по мужику.
Это ведь не в шутку было сказано, не для красного словца. Некрасов знал, что говорил, — каждое его слово имеет вес, и немалый. Многовековой устой России — крепостное право, которое, так или иначе меняясь, было основой всего русского строя, его фундаментом, — в один момент росчерком пера было уничтожено! С чем это сравнить, чтобы всем было понятно? С капитальной перестройкой дома, — не с косметическим ремонтом, не с заменой отдельных деталей, нет!.. С полной, решительной переделкой!
Итак, представьте себе: вы после долгих раздумий решились-таки на эту перестройку, засучили рукава, начали! Сняли кровлю, взялись разбирать стены… И тут является некто (вы понимаете, кого я имею ввиду) и говорит:
— Да что же вы делаете?! Да как это возможно? Переделывать дом, в котором жили многие годы!.. Немедленно прекратите!
— Что значит «прекратите»? Дом уже наполовину разобран!
— Ничего, ничего, оставьте так! Оставьте! Живите в таком доме: это лучше, чем рискованные новшества. Оставшиеся три стены — это всё-таки старые, добрые испытанные стены, — они много лет хранили вас, они и сейчас сохранят!..
И вот вы живёте в доме без крыши, с тремя стенами…
Дикая картина? Но именно таким домом с тремя стенами была послереформенная Россия. Чтобы доделать дело, не хватало малого: нужна была новая элита. Требовалось найти или создать с нуля новый слой общества, на который царь-реформатор смог бы опереться, который поддерживал бы все начинания царя и не за страх, а за совесть проводил бы их в жизнь. Дворянство, прежняя элита нации, поставлявшая своих лучших сынов в армию и в государственный аппарат, после реформы разом лишилось средств к существованию (ну, может быть, не разом, не катастрофично, но медленная смерть — тоже смерть). Дворянство, и без того к 60-м годам нетвёрдо стоявшее на ногах, начало стремительно хиреть — как материально, так и духовно. Оно уже не могло быть основой империи.
Крестьяне? Они не получили ни земли, ни правовых гарантий для новой, вольной жизни. Реализовать свою свободу они не могли!
Кто мог принять государственную эстафету у дворянства? Разночинцы? Интеллигенция? Купечество? Буржуазия? Возможно, теперь это пустой вопрос, — одно ясно, люди способные взять власть имелись.
Ведь тогдашняя Россия просто кипела силой!.. Россия времён Царя-Освободителя — это совсем не то, что Россия — скажем осторожно — посткоммунистическая: это такой взлёт творческих сил, равных которому мало во всей мировой истории. Золотой век русской литературы — Толстой, Достоевский, Тургенев, Фет!.. Победное шествие русской науки! Триумф русской музыки! Экономика уверенно наращивает темпы! База для формирования новой элиты была в стране широчайшая.
И даже (тут я скажу нечто рискованное…), — и даже подъём революционного движения… Да, ибо это тоже показатель роста национальной силы, — силы, которая не нашла доброго применения, но… Вы возьмите только «хождение в народ» и вдумайтесь: сотни юношей и девушек из благополучных, даже богатых семей бросают всё и идут по глухим деревням — зачем? Работать механиками, врачами, учителями — служить своему народу! Вы можете представить себе нечто подобное сейчас? Чтобы отпрыски нынешней элиты пошли бы — добровольно! с радостью! — вытирать сопли деревенским ребятишкам? Во сне такое не приснится!
Так что же представляла собой тогдашняя молодёжь? Богатыри духа!
Богатыри, силой которых государство не воспользовалось. Не сумело.
А если бы… Если бы вся эта радостная, светлая, жертвенная сила сплотилась бы возле трона? Если бы именно на основе этих «народников» — по большей части очень умеренных революционеров, вполне готовых на разумный диалог с властью, — была бы составлена новая, недворянская русская элита?
Нет, что ни говори, а государство гибнет, когда не может договориться с молодёжью. К слову сказать, коммунисты 30-х годов понимали это. Коммунисты 80-х забыли об этом. Забыли — и проиграли.
Что же Александр II? В его времена и слова такого не знали — «молодёжная политика». Но всё же думать, будто царь вовсе не был озабочен созданием новой государственной элиты, — это неправильно. Государь-Освободитель медленно, преодолевая страшное сопротивление сторонников «трёхстенного дома», проводил государственные реформы. И не нужно оценивать задуманные им новшества плоским школьным умом: или консерватизм — или либерализм; или самодержавие — или демократия… Самодержавие никогда не было мёртвой, отлитой из чугуна болванкой: каждый новый царь переосмысливал его по-своему, соответственно с живым дыханием государства. У Освободителя была особая задача: ему нужно было переосмыслить больше, переосмыслить глубже, вывести Россию на новый путь — не к западному либерализму и парламентаризму, не к восточной деспотии, но к подлинно общенародному государству, к единой русской семье с отцом-государем во главе и свободными работниками, объединёнными под его рукой… Истинно русский идеал государства, веками вынашиваемый в народном сознании!.. Всякий, кто внимательно — и непредвзято! — изучал историю трагического царствования Освободителя, знает: император равно страшился и консерваторов-крепостников, и либералов-западников; он пытался вести Россию, огибая и тот, и этот риф, — своим путём, русским! Присмотритесь к его реформам: ничего прозападного в них нет. Болтали, будто в последний день своей жизни он хотел подписать проект конституции… А кто из вас читал этот проект? И те, кто читал, могут ли с чистым сердцем утверждать, что это была именно конституция по европейским образцам?
Беда даже не в том, что замыслам Освободителя не суждено было сбыться. Беда в том, что дом остался недостроенным.
И был законсервирован в таком недостроенном состоянии!
Всякий строитель вам скажет: такое здание долго не простоит.
Но кого-то подобное положение устраивает… Кому-то вполне уютно среди развалин…
Вот несколько слов напоследок. Покушение 1 марта произошло среди бела дня в центре столицы. Истекая кровью, царь лежал возле решётки Екатерининского канала. Вокруг — жилые дома, богатые квартиры: есть где оказать первую помощь. Неподалёку — Михайловский дворец, — все условия для размещения раненого. Больше того: в ста шагах — Конюшенный госпиталь! Что тут ещё сказать?..
Но государя не повезли в госпиталь, не отнесли в тёплое, чистое, благоустроенное помещение, а потащили в Зимний дворец, то есть, на лишних пятнадцать минут (при таком-то ранении!) оставили без медицинской помощи. Правда, он сам приказал вести себя туда, — но он истекал кровью, он был в болевом шоке, он не знал, как тяжела его рана, — он мог и не сообразить!..
Зато верноподданные, стоявшие рядом, всё сообразили очень чётко. Повезли его к Зимнему. Драгоценные минуты были потеряны…
Вся беда князя Дмитрия Михайловича Пожарского состояла в том, что он был человеком скромным. Увы! Жизнь ежечасно учит нас: ежели сам себя не похвалишь, никто тебя хвалить не станет, даже и в голову никому такое не придёт, несмотря на все твои заслуги и достоинства. Вот и князь Дмитрий Михайлович: в сознании миллионов вся его заслуга в том, что он согласился последовать за Кузьмой Мининым и вместе с великим нижегородцем бил в Москве поляков.
Огромная фигура Кузьмы Минина заслоняет от нас скромного князя; это и на знаменитом московском памятнике видно: Кузьма зовёт — князь Дмитрий соглашается, Кузьма охвачен боевым порывом — князь Дмитрий только полон сочувствия…
Ни в коем случае не пытаясь принизить Минина, героя, которому равных даже в русской истории не много, хотел бы возвысить в глазах читателей Пожарского.
Прежде всего — несколько слов о его скромности. В те времена высокопоставленный, родовитый человек не утруждал себя общением не только с простолюдинами, но и со своими же собратьями, если они стояли несколько ниже него на иерархической лестнице. Таков был порядок вещей: чем выше забирался человек, тем более он должен был блюсти своё величие. Дмитрий же Михайлович славился тем, что одинаково вежливо мог говорить и с боярином, и с дворянином, и с мещанином, и с крестьянином, — случай, кажется, неповторимый для той эпохи. Именно зная такое свойство князя, земский староста, мясник Кузьма Минин, и пришёл к Пожарскому безбоязненно, прося его возглавить ополчение. Потом, уже у стен Москвы, когда вся Россия славила Дмитрия Михайловича как своего спасителя, Пожарский нехотя отговаривался: «Вот, мол, был бы у нас такой славный человек, как князь Василий Васильевич Голицын, — все бы его держались, а меня-то просто приневолили бояре и вся земля». А этот князь В.В.Голицын в то время занимался прямой государственной изменой: звал на русский престол католического польского королевича Владислава…
И так далее, и так далее. Будучи по сути руководящей и направляющей силой Земского собора 1612-1613 гг., Пожарский числится там, однако, вторым лицом после некоего Феодора Мстиславского, ибо сей Мстиславский был породовитее спасителя Отечества. И подпись Пожарского под документами Земского собора стоит аж на десятом месте: знай, сверчок, свой шесток!..
Но добро бы только тогда, в XVII веке, когда многие искренне верили, что родовитость важнее личных заслуг!.. Но ведь и в более поздние времена говорили о Пожарском как о малозначащей личности, посредственном военачальнике… Не прошло и ста лет со дня смерти князя, как усыпальница его рухнула, сровнялась с землёй, и никто не поспешил её восстановить… А в XIX веке официальная версия событий 1612 года была выражена фразой: «Рука Всевышнего Отечество спасла», — т.е. никакие люди, в том числе и Пожарский, к спасению Отечества отношения не имели.
Что с того, что князь Дмитрий Михайлович дважды бил поляков в Москве — в Первом и во Втором ополчении?.. Оба раза он показал себя отличным воеводой и отчаянно храбрым человеком; мог бы и с Первым ополчением взять Москву, но был жестоко ранен в сече, унесён с поля боя без памяти и долго оправлялся от раны в Троице-Сергиевом монастыре. И не успев как следует встать на ноги, принял предложение Кузьмы Минина, возглавил Второе ополчение, вошёл в Москву и разгромил интервентов. Пустяк! Экая малость! А его роль на соборе? Именно он как руководитель внёс судьбоносное предложение избирать царя из ближайших родственников Иоанна Грозного. И какое решение принял бы Земский собор, если бы им не руководил Пожарский? Вопрос… Мы-то, насмотревшиеся на всевозможные говорильни, хорошо знаем, что «народные избранники» способны порой не по-хорошему удивлять соотечественников…
Нельзя сказать, чтобы при новом царе, Михаиле Феодоровиче, Пожарский руководил государством. Нет. Но его непременно посылали во всякий прорыв, в самые горячие точки, на самые трудные участки: он ведёт переговоры с Англией, он отражает новые польские набеги — сначала в Калуге, затем в Можайске, он возглавляет важнейшие приказы (сиречь министерства) — Ямской («путей сообщения»), Разбойный («внутренних дел»), Судный («юстиции») и, наконец, Поместный (ведавший вопросами землевладения), — он готовится к походу на Крым (поход не состоялся по причине смерти Пожарского), он состоит воеводой в Новгороде Великом, наместником в Суздале, заключает договоры с Польшей… Вся труднейшая работа восстановления разрушенной Смутой России лежала на его плечах.
Молодой царь его отличал. На коронации Пожарский, в обход более значительных бояр, подавал Михаилу Феодоровичу один из атрибутов царской власти — державу (и это справедливо, ведь именно он поднёс Русскую державу 16-летнему Михаилу Романову). Его приглашали к праздничным царским столам и сажали впереди родовитых. Когда у царя умирали дети, Пожарский неизменно стоял в почётном карауле у гроба — привилегия, доступная не многим!.. Верно, не один боярин, в своё время лебезивший и перед поляками, и перед самозванцами, скрежетал зубами, глядя, как царь отличает «этого выскочку».
Когда же Дмитрий Михайлович, едва дотянув до 65 лет, преставился от болезней и переутомления, царь лично провожал его гроб и «почтил оный слезами своими». Пожарского схоронили в особой усыпальнице — и тотчас забыли о нём. Забыли настолько прочно, что сейчас даже историки толком не знают, где он похоронен: в столичном ли монастыре Николы Зарайского, в Казанском ли московском соборе или в суздальской Спасо-Евфимиевой обители (сейчас учёные склоняются к последней версии). В дореволюционной энциклопедии Брокгауза и Ефрона он выставлен заурядным, незначительным лицом, советские же историки всегда больше любили выходца из народа Кузьму Минина, чем Дмитрия Пожарского, который как-никак был князем, представителем «эксплуататорского класса».
Не думаю, чтобы сам Дмитрий Михайлович очень огорчился бы, узнав про такое пренебрежение к нему историков. Он за славой — ни прижизненной, ни посмертной — никогда не гнался. Он просто делал своё русское дело — спасал попавшее в беду Отечество, и Божией милостью сделал это дело отменно, разом очистив Родину от врагов и поставив её на правильный путь. И выполнив всё, что от него требовалось, лёг на покой в укромном, тихом уголке, подальше от медных труб и выспренних славословий. Да будет ему Русская земля пухом!
Рождество Христово — особый праздник, второй после Пасхи. Когда-то Преподобный Серафим Саровский обещал, что случится однажды на Руси день такой великой радости, что и «летом запоют Пасху». А мы сегодня расскажем, как русские трижды летом воздали славу Рождеству Христову.
В первый раз это было 8 июля 1790 г. В тот день в бой вышли «Мария Магдалина», «Святой Павел», «Святой Владимир», «Апостол Андрей», «Александр Невский», «Георгий Победоносец», «Петр Апостол», «Нестор Преподобный», «Кирилл Белозерский» и «Иоанн Богослов». Они следовали за «Рождеством Христовым».
«Рождество Христово» — так назывался 80-пушечный русский линкор, флагманский корабль Черноморского флота, на котором находился адмирал Фёдор Фёдорович Ушаков, будущий святой праведный воин Феодор. Кажется, «Рождество» был любимым кораблём святого флотоводца, — так и вспоминают очевидцы: на какие бы палубы адмирал ни всходил потом, а всё вздыхал о «Рождестве». И этом при том, что он вообще относился к кораблям, как к живым существам, заботился о каждом, каждый дотошно осматривал, каждый знал досконально от киля до клотика… Но только «Рождество Христово» считал домом родным.
Однако, и рисковал любимым кораблём без малейшего сомнения. В тот день 8 июля Ушаков вышел на «Рождестве» во главе эскадры, имея всего 860 пушек против 1100 пушек противника. Задача у адмирала была такая: не пустить турок в Азовское море и не дать им высадиться в Крыму. То есть, предполагался оборонительный бой. Ушаков повёл бой наступательный. Едва на горизонте показалась турецкая эскадра, адмирал немедленно бросил против неё свой авангард. Завязалось сражение. Пока турки бились с нашим авангардом Ушаков выжидал, изучал противника, готовился… И в решающий момент ворвался на «Рождестве Христове» в гущу боя, подошёл вплотную к турецкому флагману и расстрелял его в упор. После этого сражение можно было считать выигранным, но турки ещё отбивались, ещё грозили нашим кораблям… И тут именно «Рождество Христово» жестоким огнём подавило последние очаги сопротивления и заставило турок бежать. Боевая задача была выполнена, турецкая эскадра, в которой, по выражению адмирала были «корабли отменной величины» практически уничтожена. Потери русских составили 29 человек убитыми и 68 ранеными.
Ушаков, как и Суворов, прекрасно знал, что решительная атака куда вернее приносит победу и куда меньше требует крови, чем «мудрая осторожность» и «дальновидная неспешность», которые на деле оборачиваются безнадёжным затягиванием войны и неисчислимыми жертвами.
Во второй раз славу Рождеству Ушаков воздал тем же летом — 28 августа у острова Тендра. Адмирал ведь именно так и воспринимал свои победы: русское войско, побеждая, Бога славит, наступая, силу Божию являет. И здесь опять он выступил малыми силами против превосходящего противника, и в бою неоднократно менял тактику, внезапно разворачивал корабли на 180 градусов, перестраивал их, не сообразуясь ни с какими, придуманными на берегу, правилами. В результате, турки вновь были разбиты, а «Рождество Христово», выступив против турецкого «Морского владыки», взяло в плен этот могучий корабль.
Для Ушакова война была творчеством. Как настоящий поэт никогда не заглядывает в учебники стихосложения, так и святой адмирал не уповал на «теоретическую базу»: он сам создавал в бою новую теорию морских сражений.
И в третий раз, через год, турки вновь почувствовали на себе ударную силу «Рождества Христова». Это сражение случилось 31 июля у мыса Калиакрия и было настоящей «битвой праздников»: Рождество против рамадана. Турки в Калиакрии чувствовали себя в полной безопасности: на них шли всего-то сорок русских кораблей — и это против 78 турецких, поддержанных к тому мощной береговой батареей. Казалось, напасть на такую силу может только безумец, — и вот турецкое командование отпустило часть матросов на берег, праздновать рамадан. Но «Рождество Христово» неожиданно врезалось прямо в гущу празднующих турок, невероятным образом прошло между береговыми пушками и вражескими кораблями и вызвало страшное смятение в стане противника. Турки не могли толком выстроиться к бою и попадали под русский огонь. «Святой Владимир», «Апостол Андрей», «Александр Невский», «Георгий Победоносец» громили врага, а «Рождество Христово» вступило в поединок с турецким флагманом. Преследуя его, наш корабль оказался в середине турецкого флота и произвёл в нём такое смятение, что, по слову адмирала, «корабли их сами друг друга били своими выстрелами». Тот рамадан обернулся для турок сокрушительным поражением, которое и положило конец этой войне. «Рождество Христово» и весь русский флот, носящий имена великих православных святых окончательно вернули России Черное море и Крым.
…Кто-то теперь скажет: как можно боевой корабль, несущий разрушение и смерть, называть именем самого мирного, тихого, семейного праздника? Как ответил бы на это сам адмирал Ушаков? Он и слов-то таких не слышал: «Рождество — семейный праздник»… Санта-Клаус с его говорящими оленями Фёдору Фёдоровичу и в страшном сне не снился. И очень сомнительно, чтобы адмирал хоть раз в жизни встречал этот праздник под разукрашенной ёлкой. Он при словах «Рождество Христово», вспоминал, должно быть, родную ярославскую деревню, бедную деревянную церковку, освещённую сальными свечами, и клирошан, поющих торжественно и грозно: «С нами Бог! С нами Бог!..»
И скорее всего, не стал бы он, отвечая, пускаться в долгие рассуждения, а просто повторил эти грозные слова из Рождественского Великого Повечерия:
— С нами Бог, с нами Бог! Разумейте, языци, и покоряйтеся, яко с нами Бог!
Письма о Православии. Не хочу писать о Православии вообще, — на это и без меня много мастеров. О нём, по-моему, лучше всего говорят жития наших святых, однако... Однако, современный читатель, решивший познакомиться с нашими небесными заступниками, получает, как правило, тексты, написанные в XIX веке заспанными, не успевшими опохмелиться, семинаристами, отредактированные чиновными канцелярскими крысами... Читать эти «жития» крайне вредно: это чревато душевной сухоткой, — да, к счастью, их никто и не читает; открыв такую книгу, люди быстро путаются в семинарском велеречии и канцелярском сухостое, сбиваются, теряются и, наконец, благополучно засыпают над томом. А уж если нынешние ревнители синодального благочестия образца позапрошлого века решают угостить читателя и старорежимной орфографией, то достаточно одного взгляда на страницу с ятями, чтобы тут же упасть в объятия Морфея.
...Святые — они на то и святые, что живы по-прежнему. Не надо убивать их мёртворождённой писаниной: их-то всё равно не убьёшь, а вот читательские души если не погубить, то поранить можно весьма тяжко. Хочется встать перед нашими святыми, «как живой с живыми говоря», и написать о них, как о подлинных людях, в самом деле живших на Русской земле. Это не значит, я что стремлюсь быть этаким реалистом по образцу иных историков христианства, не значит, что я желаю усомниться в праведности праведников и чудотворстве чудотворцев. Ни в коем случае!
Просто я хочу говорить о них, как о близких, как о родных, как об отцах...
Почему одни национальные герои становятся героями фольклора, а другие — не менее славные и почитаемые — в народном творчестве не укореняются? Не знаю ни одной легенды ни об Александре Невском, ни о Димитрии Донском, зато есть множество преданий о князе Владимире Святом и об Иване Грозном. Из легенд о Суворове можно составить огромный том, а об Ушакове или Кутузове нет ни одной. Байкам про маршала Жукова несть числа, — но кто слышал хоть одну о маршале Рокоссовском? Особняком стоит Пётр Великий, биография которого настолько переплетена с народными легендами, что теперь и не разобрать, где правда, где выдумка; половина русских географических названий приписывается его фантазии (Вытегра, например: «Вы — тигры!» — сказал-де царь злобным вытегорцам). Уместно вспомнить и Василия Ивановича Чапаева, который возродился в анекдотах этаким Иванушкой-дурачком с шашкой наголо (а Иванушка-дурачок — великий образ!).
И вот — Илья Муромец, русский герой, о котором вообще не осталось ничего, кроме преданий. Но каких! — не баек, не исторических анекдотов, а великолепных былин, народных поэм, равных которым не много найдётся в мировом эпосе. Былины об Илье Муромце — это, можно сказать, исток всей русской поэзии и русского романа, из этого моря текут и Ломоносов, и Пушкин, и «Война и мир», и «Тихий Дон»… Мы не знаем теперь, какова роль Ильи Муромца в подлинной русской истории, но для памяти народной, для русского самосознания, для Святой Руси преподобный богатырь Илья есть камень краеугольный.
Но всё-таки что же сказать об Илье историческом? Взгляните на его портрет, созданный по методу профессора Герасимова. Что там болтали, будто останки «принадлежат человеку азиатского типа»? Здоровенный русский мужик с удивительно светлым, простым крестьянским лицом, борода лопатой, нос аккуратной картофелинкой, обширная лысина открывает мощный сократовский лоб — лоб мыслителя и подвижника духовного. Экспертиза говорит: скончался в 40-45 лет от последствий обширной раны в области сердца. На мощах до сих пор можно видеть следы страшного удара копьём в грудь. Илья защитился от копья левой рукой — рука тоже сильно повреждена. После такой раны богатырь воевать уже не смог и ушёл в Печерский монастырь, — но и здесь не зажился, умер примерно через год после пострига. Ясно, что за этот год Илья не успел бы прославиться как великий молитвенник и постник: скорее всего, сил у него хватало лишь на то, чтобы бороться с болью. Однако в 1643 г. Церковь без колебаний прославила его в лике преподобных — почему же?
На этот вопрос не ответить, если не принять на веру всё, что говорят былины. А в былинах говорится о том, что Илья, будучи ещё воином, построил несколько храмов — и в Киеве, и в своей Муромской земле. Говорится о том, что он лично крестил город Кинешму… Да и сам его богатырский подвиг: ведь за Ильёй не числится ни одного захватнического похода, ни одного нападения на мирных жителей, разорения городов и сёл. Нет: Илья только стоит на страже Русской земли, отражает набеги, уничтожает разбойников, проливает кровь за други своя.
И вот что главное: всё та же экспертиза утверждает, что кости прп. Ильи несут следы перенесённого в раннем возрасте паралича и, значит, былина говорит правду: тридцать лет и три года Илья лежал неподвижно в родительском доме. А если была болезнь, значит, было и чудесное исцеление: что, кроме чуда может избавить от столь тяжкого и долгого недуга? В том варианте былины, который мы помним с советских времён, Илью исцеляют некие безымянные старцы — калики перехожие. Но в подлинной, древней былине калики раскрывают себя, и оказывается, что это не кто иной, как Сам Господь Иисус Христос с апостолами.
Что ж, видимо, так и было: столь велика благодать, окружающая имя Ильи Муромца.
Вот такой святой есть в Русской Церкви, у которого вместо жития — свод былин, но былины эти более точны и подробны, чем иное житие. В них — дух живой, живая благодать, народная память о святом воине. Говорят, что сейчас былин уже давным-давно не поют… Что ж, — но устное предание всё равно сохраняется. Поезжайте в Муром, в село Карачарово, — а оно до сих пор стоит!.. Там вам расскажут, что родители преподобного жили не в самом селе, а в лесу, самой его чаще, в гуще, — и потому носили прозвище Гущины. Сам Илья тоже поначалу называл себя Гущиным, пока за ним не утвердились другие прозвища — Муромец и Чёботок (это за то, что как-то, застигнутый врасплох врагами, он отбивался от них одним чёботом-сапогом, — и всех перебил). Гущины до сих пор живут в Карачарове, и все они люди крепкие, здоровые, и каждый считает себя прямым потомком Ильи Муромца. Вам покажут место, где стояла Троицкая церковь, построенная Ильёй, а ещё покажут кости доисторических чудовищ, в изобилии разбросанные по всей Муромской земле. «Это Илья их перебил!» — убеждённо говорят земляки святого богатыря. Он живой, он и поныне защищает нас от всех чудовищ, ползущих на нашу землю, и если Россия до сих пор держится, — в этом и его заслуга.
По моему глубокому убеждению, не стоит русскому православному человеку спешить в зарубежные паломничества, будь то хоть Афон, хоть Святая Земля: прежде всего Православие нужно постигнуть у себя на родине. Человек, не побывавший у наших древних святынь, не поймёт и Афона.
Да, наши монастыри по большей части разорены, да, современная духовная жизнь нередко духовна только по названию, — что с того? Земля хранит святость. Нужно прислушаться к земле, присмотреться к пейзажу, — а это, конечно, за полчаса автобусной экскурсии не успеешь, — нужно надышаться воздухом святыни… Тогда-то душа ваша и поймёт что-то важное…
Вот, например, Ферапонтово. Моя бы воля, я бы организовал паломничество туда таким образом: пусть первые два дня паломники только ходят по окрестностям, по селу, по лесам, купаются в озере, собирают грибы… К монастырю пусть близко не подходят, пусть любуются на него только издали. Пусть просто насыщаются ферапонтовским духом. И вот когда городская жизнь чуть-чуть забудется, когда душа, скукоженная от городских забот, нестроений, суеты, начнёт потихоньку дышать, оживать, — вот тогда можно будет заглянуть и в монастырь. И посещать его дня три подряд, спокойно, никуда не спеша, вглядываться в древнюю роспись, постепенно открывая для себя один образ за другим… Пусть паломникам станет ясно родство святой Вологодской земли и великой русской иконописи… Тогда-то чудо дионисиевских фресок можно будет оценить — если не в полной, то хотя бы в некоторой степени.
Это мечты, конечно…
Дионисий в череде русских иконописцев — особый мастер. Искусствоведы любят проводить такую параллель: на Западе в ту же эпоху (XIV-XV века) творили такие мастера, как Леонардо, Микеланджело и Рафаэль, — высший подъём европейской живописи. У нас были Феофан Грек, Андрей Рублёв и Дионисий — высший подъём русской иконописи. Причём параллель можно продолжить: полному суровой мощи Микеланджело у нас соответствует могучий мыслитель Феофан Грек; к исполненному гармонии, мудрому Леонардо близок возвышенный Андрей Рублёв; а нежному, изящному Рафаэлю соответствует наш «пресловущий началохудожник» Дионисий.
Люди до сих пор не перестают удивляться «Распятию» Дионисия: не найдёте вы на этой иконе ни малейших намёков на то, что Господь на кресте жестоко страдал. Это «Распятие» дышит покоем и радостью, любовью и умилением. И правильно: пусть католики упирают на страдания — их распятия порой настолько натуралистичны и страшны, что при взгляде на них не молиться хочется, а убежать и спрятаться. Для Православия же распятие и крестная смерть неотделимы от Воскресения, от Спасения человеческого рода… А Спасению радоваться должно… Дионисий это понимал.
Дионисия укоряют за то, что он-де постов не соблюдал во время работы в отличие от прочих благонравных иконописцев. Даже прозвище у него есть — Баранья Нога: дескать, перед началом росписи храма Рождества Богородицы в Ферапонтовом монастыре художник со своими сыновьями-подмастерьями основательно закусили копчёной бараньей ногой. Ну, может быть, — что тут возразишь… Но подумайте лучше о другом: к работе в Ферапонтове Дионисий готовился всю жизнь, всю жизнь мечтал найти небольшую обитель вдалеке от Москвы с её шумом и суетой, чтобы природа вокруг дышала покоем и святостью, чтобы фрески стали как бы средоточием, сердцем окружающей их красоты… Всю жизнь готовился он к тому, чтобы создать живописную песнь Богородице, — обдумывал её, молился, учился у старых мастеров… Всю жизнь! Вот что важно…
Ферапонтов монастырь, расписанный им, — это как бы загородный дворец Пресвятой Богородицы. Знаете, как в петербургских пригородах: там, где наши царицы любили прогуливаться на природе, для них строили небольшие дворцы или просто домики, чтобы можно было отдохнуть от долгой прогулки, выспаться, попить молока… Такое же впечатление производит и обитель в Ферапонтове: сюда приходит Царица Небесная после путешествий по Вологодской земле, здесь Её дом, здесь Она встречает свой народ… Дело в том, что дионисиевская роспись представляет собой ряд иллюстраций к Акафисту Пресвятой Богородице, и куда ни посмотришь, всюду встречаешь Её лик. Кстати, именно Дионисий первым из наших иконописцев начал трактовать Богородицу не только как Матерь, но и как Царицу. Даже в первую очередь как Царицу. Это, с одной стороны, объяснялось тем, что именно в то время Русское Московское царство начало подниматься из небытия во всём своём блеске и славе: идея Царства — земного и Небесного — была тогда особенно дорога русским сердцам. С другой стороны, время жизни Дионисия совпало с распространением на Москве ереси жидовствующих, которые отрицали и святость Богородицы, и, кстати, иконопись как таковую. Фрески Ферапонтова монастыря были своего рода ответом еретикам, доводом в споре: Богородица во истину свята и в святости Своей Она превыше всего земного и небесного, Она — истинная Царица всея твари…
И под стать такой Царице небольшой путевой дворец Её — Ферапонтов монастырь, Её загородный домик, расписанный великим Дионисием. Побывать там в гостях — это не меньше (по крайней мере!), чем съездить на Афон. Только помните, что Вологодский край — это не та земля, чьи красоты бросаются в глаза сразу. В них нужно вжиться… То же и дионисиевские фрески: всмотреться в них надо, чтобы их основной тон — голубой — слился с небом Ферапонтова, чтобы в людях на фресках увидеть отцов и дедов нынешних жителей Вологодчины (кстати, Дионисий, изображая второстепенных героев своих росписей, «толпу», антропологически очень точно воспроизводил современных ему русских людей)…
Такое вживание в святыню для современного паломника трудно, оно требует душевной работы, требует времени… Куда легче галопом пронестись по чужим землям, чтобы потом хвастаться друзьям: «Я там был!»
А был ли?..
Преподобный Кирилл Белоезерский, наверное, единственный русский святой, с которого при жизни написали икону. Так и было: прислали к нему в вологодские края изографов из Москвы, от великого князя Василия Димитриевича. Узнав, зачем пришли посланцы, преподобный проявил высшую степень смирения: не стал отнекиваться, не стал изображать из себя красну девицу, — просто вышёл к живописцам, встал перед ними, опершись на посох, и так стоял неподвижно, пока работа не была закончена. Потом благословил художников и ушёл в свою келию. Отнёсся ко всему происходящему примерно так же, как мы к фотографированию: сделали снимок? — ну и ладно.
Сейчас эта икона — этот прижизненный портрет святого — висит в Вологодском музее. Всякий может подойти и посмотреть, кто там изображён: невысокий, простоватый старичок. Незапоминающийся образ. Наверное, если бы писали такую икону с Преподобного Сергия — получилось бы что-то в том же роде: ни тебе глаз, горящих огнём благодати, ни впалых щёк, истомлённых долгими постами… Просто русский дедушка — и ничего более.
Просто русский дедушка. Правда, он оживлял мертвецов, — бывало такое. Случалось и укрощать бурю на озере одним словом своим. Однажды во время голода стоял в монастырском дворе, раздавал хлеб нуждающимся; монахи втайне негодовали на настоятеля: «Сами-то тоже не шишками сосновыми питаемся — а он раздаёт да раздаёт! Когда ж нам-то оставит?!» А Кирилл раздаёт да раздаёт — а запас хлебный всё не уменьшается да не уменьшается…
Потом уже, после его смерти, когда стали вспоминать дивные дела преподобного Кирилла, тут и выяснилось, что он повторил все чудеса, описанные в Евангелии: отверзал очи слепым, превращал воду в вино (когда Литургию не на чём было служить), немногими запасами кормил многих голодных…
И нельзя сказать, чтобы он сейчас был забыт. Нет, преподобный Кирилл не забыт! Просто… много в России святых. Сейчас другие имена у народа на слуху. А Кирилл Белоезерский лежит в своём Кирилло-Белозерском монастыре, в городе Кириллове, тихо, спокойно. Паломников здесь мало, — всё больше туристы, приехавшие поглядеть на русскую старину, — а в Кирилове есть на что посмотреть!.. И бродя вдоль могучих монастырских стен, способных выдержать любую осаду, шагая по музейным залам, восхищаясь чудной северной природой, люди как-то и не задумываются, что вот — рядом! в двух шагах! — лежит великий чудотворец, от которого при жизни «никтоже тощ не отыде». Святой, которого Сергий Радонежский признал равным себе, — святой, который одним из первых стал на Руси творить «умное делание» — непрестанную Иисусову молитву, — святой, в святости которого при жизни никто не усомнился, — лежит себе спокойненько в пустом храме, и никто не рвётся к его гробнице, не выстраиваются километровые очереди…
Да святой-то не в обиде!..
Когда преподобный Кирилл ещё в Москве монашествовал, нёс он послушание хлебопёка, очень тяжёлое и не считавшееся почётным. И когда монастырь навещал Преподобный Сергий — он сразу, не заходя к настоятелю, прямо шёл в хлебную, и там в страшной жаре от печей, среди мучной пыли часами беседовал с собратом Кириллом. А настоятель с присными смиренно ждали у дверей, когда Преподобный соизволит выйти из хлебной. Иногда он не изволял вовсе, и тогда настоятель, постучавшись, сам заходил к своему хлебопёку и там общался с почётным гостем. Пока настоятелем был человек смиренный, понимающий что к чему, Кирилла никто не беспокоил: он работал с утра до ночи, творил беспрестанно Иисусову молитву, питался лишь хлебом да водой, и то скудно, и спал только сидя, и то недолго. Потом настоятель сменился… Нет, сначала на место ушедшего игумена посадили было самого Кирилла, но тот вскоре отказался: хлопотливая должность — от молитвы уводит ум. Пришёл другой человек. Он не плохой был, нет, просто обидно ему стало: если он настоятель, то почему в монастырь приходят только к хлебопёку? И пришлось Кириллу уйти из родной обители.
И вот 60-летний старец отправляется в глухой, почти в то время не заселённый Вологодский край, вырывает в лесу землянку и живёт там с радостью, за всё благодаря Бога. С ним вместе жил другой любитель пустынной тишины, монах Ферапонт, тоже впоследствии прославленный в чине преподобного, — так Ферапонт, человек не слабый, монах опытный, всей душой жаждавший пустынничества, не выдержал такой жизни, ушёл в места более обжитые. А Кирилл-старичок остался в своей землянке.
Ну, а потом, как водится, слава о подвигах старца Кирилла прошла по всей Руси — без газет, без телевидения, и главное — без желания самого старца. Возник монастырь, монастырь стал расти… Ничего нового: всё как у Сергия Радонежского, как у Александра Свирского, как у десятков наших преподобных. Всех не упомнишь. Россия — богатая страна: поедешь на север, поедешь на юг — везде найдётся монастырь, основанный каким-нибудь простым русским дедушкой-монахом. Чернецом, как тогда говорили. Чернецом и Кирилл Белоезерский себя именовал, но чаще говорил: «чернище, черньчище»; «Аз есмь черньчище грешно…»; «Ты, княже, хочешь ко мне в гости приехать, со мной беседы душеспасительные беседовать, а я тебе так скажу: как ты к нам в монастырь, так я сразу из монастыря. Пойду прочь, куды Бог наставит. Ты, княже, думаешь себе, что я тут добр и свят, но аз есмь черньчище грешно, всякого студа исполнено. Я, княже, слыхал, что ты грамоте разумеешь и Писание читаешь, — вот и читай: там лучше написано, чем я тебе расскажу. А нам, княже, всякой страсти повинным, велика препона души от того. Ты, господине, Бога ради не учини того, что ти к нам ехати».
Умер он в 90 лет, тихо, мирно, отслужив свою последнюю Литургию — на Троицу… А когда переселился в горняя, то вскоре позвал за собой большую часть своей братии: в тот же год умерли 30 монахов из 52…
Если взглянуть на его икону — ничего особенного не увидишь. Ну, святой, ну, преподобный. Старец. Таких старцев на Руси знаете сколько было!.. Кто сегодня помнит преподобного Димитрия Прилуцкого? Разве что жители Вологодских земель, где он подвизался… Мы бережём в памяти страшное количество имён: каких-то эстрадных певцов, каких-то, прости Господи, пародистов, артистов, авторов детективных романов, политиков… А Димитрий Прилуцкий?
Тем более что святой Димитрий жил в те годы, когда по Русской земле ходили Сергий Радонежский, Кирилл Белоезерский, Стефан Пермский… В их сиянии немудрено поблёкнуть и великому праведнику.
А святой Димитрий именно и был великим праведником. И сам сиял, подобно солнцу духовному, — не только в переносном, но и в прямом смысле: его лицо испускало ослепительное сияние, как лицо пророка Моисея после беседы с Богом на Синае. И подобно Моисею, старец Димитрий прикрывал свой лик покрывалом — чтобы не создавать соблазн для окружающих. Он с детства отличался редкостной красотой, необычной даже для Древней Руси. Всем известно, как быстро блёкнет красота от греховной жизни: лицо грешника темнеет, искажается, дрябнет. А у праведника? Праведность способна урода сделать красавцем, но преподобный и родился весьма благообразным, а уж после многолетнего подвига… Как святой Димитрий ни таился, а слава о его ангелоподобной красоте разошлась по всей Вологодской земле. Одна раба Божия соблазнилась этими слухами, тайно приехала в монастырь, подстерегла старца у окна его келии и увидела-таки лицо преподобного без покрывала. Старец понял, что за ним наблюдают, повернулся, глянул на неё строго, и женщина рухнула с окна без чувств. Долго её приводили в себя, а когда привели, она сутки заливалась покаянными слезами — пока старец не простил её.
При всём том Димитрий Прилуцкий был человек очень простой. Он и по рождению не был боярином: происходил из небогатой купеческой семьи, — и в жизни держался просто, как сейчас говорят, «без помпы». Ходил зимой и летом в драном крестьянском тулупчике, до глубокой старости трудился наравне со всей братией, не брезгуя и грязными работами… Лишь после его смерти узнали, что под тулупчиком тело его было всегда перепоясано тяжеленными веригами… А питался старец одной лишь просфорой в день (а в пост — и не каждый день), и при этом давал ему Бог сил и на труды, и на вериги.
Что ещё сказать о святом Димитрии? Есть такая поучительная история из его жития. Некий доброхот принёс в Прилуцкий монастырь богатое пожертвование. Игумен Димитрий доброхота благословил, но от денег решительно отказался:
— Ты на монастырь даёшь, а у тебя домашние голодают!.. Хочешь на их горбу в Рай въехать? Иди заплати работникам сколько положено, накорми своих крестьян голодных, а тогда и на монастырь давай — если останется!
И не один раз святой Димитрий отказывался таким образом от различных пожертвований, говоря: «Сперва ближнему помоги!»
Вот ещё рассказ — обратите внимание, православные предприниматели! Брат святого Димитрия был купцом. Но что-то у него не задалось с торговлей: разорился человек дотла. Пришёл к своему брату в монастырь, стал просить святых молитв и благословения на новое предприятие: он собрался ехать торговать к диким сибирским племенам. «Благослови, братец, — мне бы хоть долги отдать!..» Игумен Димитрий охотно благословил брата. Торговля с сибирскими дикарями оказалась такой прибыльной, что за одну поездку купец расплатился со всеми обширными долгами. Он снова идёт в Прилуцкий монастырь: «Благослови, братец, ещё раз поторговать!» — «Ну, торгуй, Господь с тобой!» Снова вернулся купец из дальней поездки с богатой прибылью. Теперь его уже богачом на Москве считали. Он в третий раз едет к брату… «Ну нет! — говорит игумен Димитрий. — Хватит. Нажил ты довольно и не жадничай, не бери сверх меры. Как бы не погибнуть тебе среди дикарей!..» Купец думал-подумал… Нет, одолела жадность! Поехал к дикарям — и сгинул там, в чужих землях, пропал без вести.
Так что, уважаемые предприниматели, святой Димитрий может быть вашим помощником и покровителем, ответит на молитву, поможет в трудную минуту — только не жадничайте!
Что ещё мы знаем о преподобном? Что он славился как могучий бесогон: к нему везли бесноватых со всей Руси. Обратите внимание все, кого постигла такая беда!
Вот ещё интересный факт. Это случилось, когда преподобный уже преставился… Как-то раз новому игумену Спасо-Прилуцкого монастыря приснился сон, будто собрались у него в обители все великие русские святые. Он смотрит: а Димитрия-то нет между светлыми гостями. «Где же наш святой покровитель? Все к нам пришли, а он почему свой монастырь позабыл?» И слышит ответ: «Старец сейчас в Казани!» Проснулся настоятель, и тут ему приносят весть, что царь Иоанн Васильевич одолел татар под Казанью и взял город. А у царя с собой была икона святого Димитрия, которого он весьма почитал и кому усердно молился. Выходит, что победе над татарами-мусульманами мы в немалой степени обязаны вологодскому старцу… Может, и теперь пришло время помолиться ему всем миром?..
Интересен рассказ о том, как образовался Спасо-Прилуцкий монастырь. Когда Димитрий по благословению Сергия Радонежского пошёл искать место для новой обители, то сначала пришёл к реке Леже, что неподалёку от Вологды. Место было хорошее, но вдруг явились к старцу местные крестьяне и заявили: «Уходи-ка ты отсюда подобру-поздорову! Знаем мы вас, монахов: глазом не моргнёшь, как всю землю у нас оттяпаете!» Смиренный старец не стал спорить, тут же собрался и ушёл на реку Вологду. Наученный горьким опытом, сперва спросил у крестьян: «Что, мол, если мы тут храм Божий поставим и обитель монашескую учредим?» Крестьяне так обрадовались, что попросили начать строительство немедленно. «Где же мы будем строить? — удивился Димитрий. — Тут же поле у вас, хлеб уже выколосился… Подождём хотя бы до жатвы…» — «Ничего, — говорят, — лишь бы храм поскорее встал, а поле мы сейчас вытопчем!»
Вот как появляются на земле благодатные обители: мало иметь святого настоятеля — нужны ещё и святые прихожане…
Старец Димитрий жил долго. Как-то, проснувшись поутру, монахи Прилуцкой обители почувствовали несказанное благоухание, разлившееся по всему монастырю. Стали искать источник аромата и вскоре нашли: у себя в келии на ложе лежал их настоятель — ночью он тихо почил и теперь тело его источало неземные запахи и светилось ярко, как солнце.
…Побывать в гостях у святого Димитрия легко: поезжайте в Вологду — невдалеке от этого славного русского города стоит большой, удивительно красивый монастырь, окружённый могучей крепостной стеной с разноцветными башенками. Там уже шесть веков спит преподобный. Он и вашу молитву услышит…
Сколько было на Руси святых? Кто их сочтёт! Набравшись смелости, можно сказать: святость в России обыденна. Великий сонм угодников Божиих известен всей земле по именам, ещё большее количество угодников известны только в тех местах, где они подвизались, но поистине несчётное число подвижников осталось и вовсе никому не известными — а ведь какие это были люди! Полжизни можно отдать, чтобы жить в окружении таких людей, учиться у них, напитываться от них благодатию…
Но мы хотим сказать не о безвестном святом, а, напротив, о муже весьма славном — о прп. Ниле Сорском. Даже в несметном воинстве русских угодников, где каждый своим светом светит, каждый по-своему ярок, старец Нил особенно выделяется. Как же так? Как такое возможно?
А дело в том, что преподобному Нилу удалось подвигом своим и словом своим выразить чисто русский идеал «жизни по правде», — той жизни, о которой в глубине души мечтает всякий русский человек, решивший посвятить себя Богу. Святой Нил создал такой образец монашеского жития, который до сих пор имеет огромное духовное обаяние, и силе этого обаяния трудно противиться верующему человеку. Образец этот называется «нестяжательным житием».
Итак, с самого начала. Старец Нил (1433-1508), в миру боярин Николай Майков, начал монашеский путь в Кирилло-Белозерском монастыре. Обитель — одна из богатейших на Руси в те годы, с обширным хозяйством и, как сейчас сказали бы, «развитой инфраструктурой». Хозяйственная суета, царящая здесь, не понравилась молодому Нилу, и он ушёл искать правды у греков. Побывал в Константинополе, в ту пору уже турецком, видел турецкий полумесяц над Святой Софией и, верно, думал: «Вот-де к какому падению привела Греческую Церковь забота о мирской славе!.. Такая роскошь, такая мощь — и всё досталось нечестивым… Вышло так, что для турок богатство копили!..»
Долго Нил подвизался на Афоне. Так познакомился он со скитским устроением монашеской жизни, о котором на Руси не знали. У нас было так: или монастырь большой, общежительный, или уединённая келья отшельника. А тогдашний афонский скит — это серединный путь, когда несколько монахов живут рядом, но не общежительно, а каждый сам по себе. И решил Нил, что такой путь не только для Афона, но и для Руси, а может быть, и для всего православного мира — самый лучший. И пошёл обратно на Русь — устраивать скитскую жизнь.
Устроился он неподалёку от родного своего Кирилло-Белозерского монастыря, но место выбрал настолько дикое, пустынное и мрачное, что даже видавшие виды окрестные жители ужаснулись: кругом унылое болото и глухой, тёмный лес. На этом-то болоте Нил построил себе малую келейку, а потом к нему присоединились несколько единомышленников. Каждая келья отстояла от другой на расстояние брошенного камня; братия собиралась вместе только по субботам и воскресеньям — на общую молитву.
Какую же жизнь предлагал прп. Нил своим ученикам? Во-первых, иночество — подвиг не столько телесный, сколько духовный! Не столько плоть усмиряй, сколько дух совершенствуй! Не за брюхом своим следи, а за сердцем — мыслям не давай расслабляться во грехе. Ослабевшая от чрезмерного пощения плоть может и дух ослабить. Тело следует держать «по потребе без мала», и даже «успокоивать его в мале». (Впрочем, сам преподобный носил такую жёсткую власяницу, словно она была сплетена из острых игл.)
Инок должен заниматься рукоделием, но чтобы только обеспечить себе пропитание — не более того. Главный же труд инока — изучать Священное Писание, ибо все наши грехи, по прп. Нилу, «от еже не ведети нам Святая Писания». Нужно не просто читать, но изучать написанное, глубоко вникать в смысл, пробовать на собственном подвиге применять прочитанное — вот тогда будет толк! Сам старец и на этом не останавливался: он внимательно сличал разные списки книг, исправлял ошибки переписчиков, искал наиболее верные редакции, и тем самым положил начало русской «книжной переписи», ибо, как он выражался, «писания многа, но не вся Божественна». Понятно, что безграмотный крестьянин в скит преподобного Нила быть принят не мог: знание грамоты было обязательным требованием.
И конечно, молитва — «умное делание». Это главнее и телесных, и даже умственных трудов.
Возникает вопрос: чем же жить инокам, где брать пропитание при таком отсутствии общего хозяйства? На это преподобный отвечал: во-первых, можно обменивать на хлеб своё рукоделие; во-вторых, принимать милостыню как от частных доброхотов, так и от государства, и — в крайнем случае! — нанимать работников, при строжайшем наказе: платить нанятым по совести, чтобы никто не ушёл обиженным. Разбогатеть в таких условиях невозможно, и это очень хорошо, ибо нищета Христова есть непременное условие жизни не только одного монаха, но и скита в целом, чтобы хозяйственные заботы не отвлекали ни от молитвы, ни от чтения.
Святой Нил даже готов был вовсе отказаться от государственной помощи, лишь бы только власти не тревожили монашеской совести, не затыкали рот проповедникам, не покушались разорить молитвенный труд. Такой образ жизни прп. Нил предложил во-первых, своим товарищам — и они его с радостью приняли; во-вторых, всей России — и она его отвергла. Россия приняла иной путь, тот, что предлагал другой русский преподобный — игумен Иосиф Волоцкий. Прп. Иосиф же предложил, если можно так выразиться, превратить монастыри в «церковные колхозы», в которых монахи сами не владеют никаким имуществом, но трудятся для общего блага обители. Монастырское хозяйство растёт и, во-первых, поставляет средства для Церкви в целом, во-вторых, даёт работу и хлеб окрестным крестьянам, питает нищих и голодающих и, в-третьих, становится самостоятельной хозяйственной силой, с которой вынуждены считаться мирские власти. Понятно, что в таком-то монастыре действительно «послушание выше поста и молитвы» — принцип для прп. Нила Сорского совершенно неприемлемый.
Не будем сейчас уточнять, почему победило именно мнение прп. Иосифа, а не прп. Нила. Но нельзя, нельзя не сказать: русскому человеку путь сорского старца всегда казался и более привлекательным, и «более праведным». Потом на этом сыграли старообрядцы, которые всегда группировались вокруг своих скитов, устроенных по заветам прп. Нила.
А сегодня, как мне кажется, всем ясно: путь прп. Иосифа и путь прп. Нила — не взаимоисключающие, а взаимодополняющие. Есть люди, которым полезны общежительные заботы, а уединение губительно; и есть люди, которые в общественных трудах быстро обмирщаются, — им полезна только уединённая молитва. Ничего не поделать — все мы разные: Бог и леса не сравнял. В своё время было решено вместо скитского монашества развивать общежительное… Как тут не вспомнить слова Владимира Солоухина: «Почему же вместо, а не вместе?»
…Умирая, прп. Нил просил учеников выбросить его тело на болото: «Оно (тело) тяжко согрешило перед Богом и недостойно погребения. Сколько в моей силе было, старался я не пользоваться никакой честью в этой жизни, так пусть будет и по смерти». Однако ученики не послушались старца: его погребли с честью… И источник, выкопанный им возле келии, до сих пор точит бесчисленные исцеления.
Константинопольский архиепископ Иоанн, прозванный в народе Златоустом, был человек праведный, весьма умный, нестяжательный, любимый своей паствой — одним словом, он был святой. В обыденной жизни это означает, что он был человек в высшей степени неудобный для окружающих: соринка в глазу, камешек в башмаке, заноза в нежной коже. Ведь святой человек не может быть равнодушным. Рядом со святым нельзя жить кое-как, приходится подтягиваться, приходится следить за собой — а это, согласимся, нравится не многим. Перед святым нельзя лицемерить, нельзя ханжить, нельзя изображать бурную духовную деятельность: святой видит всякую ложь, его не обманет благочестивая поза и напыщенная мина. Святой может и не обличать никого вслух, — сама жизнь его жёстко обличает нерадивых.
Беда Иоанна Златоуста заключалась в том, что он был столичным архипастырем. Именно беда: сам он так и воспринимал свой высокий сан — как горькую напасть, как испытание от Господа. Когда провинциального антиохийского священника Иоанна начали приглашать на цареградскую кафедру, он отказывался самым решительным образом. Отказался раз, отказался два… Императорские послы поняли, что тратят слова напрасно, и попросту выкрали его, словно кавказский жених невесту. Константинополь при этом желал одного: привлечь в столицу ещё одну достопримечательность, украсить монарший двор популярным проповедником. И никто при этом не подумал, что отец Иоанн — это не модный краснобай, а подвижник благочестия, не «вития хитрословесный», а духовный учитель народа. Вскоре власть поняла свою ошибку, но было уже поздно. Подчинясь почтительному насилию императора, новый архиепископ взялся за работу со всей серьёзностью.
Ему было дико, что во время Литургии паства встречает его радостными воплями, точно заезжую театральную звезду, что посреди проповеди раздаются бурные аплодисменты, переходящие в овации: он-то отлично понимал, что этот плебейский восторг ничего общего не имеет с вдумчивым вниманием учеников благочестия. Его до глубины души оскорбляло бесстыдное богатство вельмож посреди народной нищеты. Его приводили в ужас монастыри, ставшие по сути роскошными санаториями для константинопольских бездельников… Что же касается местного священства, задаренного богатыми пожертвованиями и не считающего грехом иметь наложниц, то святой Иоанн на дух не переносил эту касту.
Как вы думаете, сколько врагов нажил цареградский архиепископ в первые же годы своего правления? Во всяком случае, намного больше, чем друзей.
Стоит учесть и то, что Златоуст смолоду самым решительным образом выступал против Синагоги, называл иудеев бесами во плоти, а ведь иудейское лобби в столице было и тогда весьма могущественно…
Если бы Златоуст жил тихо-мирно, заботился бы лишь о спасении собственной души, смиренно воздавал власть имущим положенные почести, то его ещё кое-как терпели бы вместе со всей его святостью. Но святой Иоанн не в одном лишь духовном самосовершенствовании видел свой долг. И для него не существовало ни чинов, ни званий, ни богатства, ни власти: если он видел грех, то тут же устремлялся на борьбу с ним.
Он, в сущности, никогда не был революционером по натуре. В бытность свою антиохийским священником он прославился, сумев несколькими проповедями усмирить вооружённый мятеж и привести город в повиновение Константинополю. Переселясь в столицу, он — опять-таки одним лишь словом своим — заставил сложить оружие взбунтовавшегося полководца Гайну и тем спас императорский двор. Он был готов служить мирской власти — но лишь до тех пор, пока власть служит Христу. Грех, совершённый помазанниками Божиими, был для него ничуть не извинительней, чем грех, совершённый последним нищим.
А что представляли собой в ту пору константинопольские монархи? Царствовал в те годы император Аркадий. Он царствовал, а правила его жена Евдоксия. Правила она, к примеру, так: увидев как-то в столичном пригороде чей-то обильный, ухоженный виноградник, она тут же распорядилась отобрать его у законных хозяев в пользу казны. Владела же виноградником некая вдова, у которой другого имущества не было, — без своих лоз она пошла бы по миру. Как воевать вдове с благочестивейшей императрицей? Кому жаловаться на помазанницу?
Бедная женщина пожаловалась архиепископу Иоанну. Златоуст немедленно отправился во дворец с ходатайством, но был грубо выставлен вон. Святой не обиделся — на то он и был святым, — но решил довести дело до конца, не дать злу восторжествовать. Он своей архиерейской властью запретил царице заходить в храм Божий и произнёс перед всем народом грозное обличение Евдоксии, сравнив её со злой ветхозаветной царицей Иезавелью.
Разумеется, императрица пришла в ярость. И разумеется, сразу нашлись охотники половить рыбку в этой вбаламученной воде. Царица хочет избавиться от Златоуста? Ей немедленно представили донос, обвинявший Иоанна в ереси, — донос, подписанный видными имперскими архиереями. В предместье столицы, в Халкидоне, на природе, под дубом собрались епископы, срочно вызванные со всей Восточной Империи (этот собор так и вошёл в историю — как «собор при дубе»). Иоанн был объявлен ими «достойным низвержения», а император повелел ему покинуть столицу: никто не хотел связываться с Евдоксией, а многие понимали, что без Златоуста им станет вольготнее. Не желая поднимать народное волнение, святой Иоанн тихо под покровом ночи вышел из своего дома, предал себя в руки стражников и отправился в изгнание. Но утром народ всё узнал и взбунтовался: огромная толпа ринулась ко дворцу, требуя вернуть своего заступника. Евдоксия порядочно струсила, но приготовилась выдержать штурм. И тут Господь Сам заступился за Своего угодника: в Константинополе началось землетрясение. Этого царица уже не снесла: немедленно на дрожащем от подземных толчков столе написала она письмо Златоусту, униженно прося его вернуться в столицу.
Но недолго длились дни примирения. Евдоксия не желала исправлять свой нрав по советам архиепископа, а Иоанн не находил возможным закрыть глаза на вопиющие пороки императрицы. Дело кончилось тем, что во время богослужения в храм, где в тот момент служил архиепископ, ворвался отряд воинов и принялся громить святыни, избивать верующих, а Иоанн был заключён под арест. Стоит на всякий случай напомнить, что это происходило не во времена язычества, а в ту пору, когда христианство уже стало господствующей религией, в 404 году по Рождестве Христове…
Царица очень хотела бы убить Иоанна по известному принципу: есть человек — есть проблема, нет человека — нет проблемы… Но она помнила свой первый опыт войны со святым и трепетала. Евдоксия пыталась тайно подослать к арестованному святителю наёмных убийц, но народ строго следил за безопасностью своего архипастыря и вовремя обезоружил злодеев. Обстановка в столице накалялась, и тогда Иоанн, не желая служить поводом для мятежа, вновь добровольно предал себя в руки властей и отправился в изгнание. Когда он покинул Константинополь, в патриаршей церкви сам собой вспыхнул пожар, пламя перекинулось на здание Сената, затем на кварталы столичных воротил. Пожар, естественно, списали на происки сторонников Иоанна, но следствие не смогло этого доказать…
А святитель Иоанн уходил всё дальше и дальше от столицы — в горы Армении, и вместе с ним отходила от Цареграда благодать Божия. Жалкая армянская деревушка Кукуз стала на ту пору центром Вселенского Православия: из своего заточения Златоуст по-прежнему руководил всеми верными. Понимая это, враги поспешили выгнать его и из Кукуза. Иоанн смиренно принял это: вновь отправился в дорогу. На пути он зашёл в крошечную придорожную церковку, попросил облачить его в полное церковное одеяние и принялся служить Литургию. Сначала голос его звучал громко и пламенно, потом стал гаснуть, вскоре друзьям пришлось поддерживать Иоанна под руки, и в конце концов, успев прошептать: «Слава Богу за всё!..» — златоустый святитель преставился.
А если бы он не умер тогда? Если бы у него хватило сил продолжать путь? Он перевалил бы Кавказ и в конце концов пришёл бы на Русь — в ту пору ещё языческую… Нет, Господь судил иначе. Златоуст действительно пришёл в Русскую землю, но несколько веков спустя. Именно на Руси Златоуст почитался более всех прочих вселенских учителей, его именем был назван целый город, и самая честная глава святителя покоится ныне в Москве, в Елоховском соборе…
«Удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царство Божие» (Мф. 19, 24, а также Мк. 10, 25 и Лк. 18, 25). Слова эти ужаснули апостолов, и до сих пор приводят в трепет даже не очень богатых, даже и вовсе не богатых людей.
До сих пор люди пытаются как-то смягчить, как-то сгладить железную непреклонность этих слов. Пытаются доказать, что и верблюд — не верблюд, и игольные уши — не игольные уши… Говорят, что в слове «верблюд» переписчики перепутали одну букву — верните её, и слово будет означать «корабельный канат». Но специалисты возражают: «корабельный канат», созвучный «верблюду», — слово настолько редкое, что не во всяком греческом словаре его найдёшь, — сомнительно, чтобы его употребляли в Палестине. Говорят, что «Игольные уши» — это такие маленькие воротца в иерусалимской городской стене… Однако вдумайтесь: Евангелие обращено ко всему миру, ко всем временам, а о такой мелочи, как иерусалимские воротца, мало кто знал уже за пределами Иерусалима. В Риме же, в Греции и далее — в Европе, а тем более в России — о их существовании и вовсе не подозревали. Выходит, что по всему христианскому миру метафора не работала, и слова Господни звучали втуне.
Видимо всё-таки верблюд был настоящим живым верблюдом, а игольные уши — дырочкой на конце иглы.
И как ни смягчай, а верблюд сквозь игольные уши не пролезет ни в коем случае. Ни в коем случае богатый в Царство Небесное попасть не сможет. Нравится это кому-то или не нравится, но смысл евангельского изречения видится именно таким.
«Если хочешь быть совершенным, пойди, продай имение твоё и раздай нищим; и будешь иметь сокровище на небесах» (Мф. 19, 21).
Нам ли осуждать богатого юношу? Нас эти слова ужасают точно так же, как и его. (Если кто-то захочет вспомнить богатого, весьма богатого Авраама, без сомнения, вошедшего в Царство Небесное, то пусть он вспомнит, что главное своё богатство, сына, Авраам, не задумываясь, приготовил в жертву Господу. Ответьте, стал бы он раздумывать над стадами, шатрами и др.? Способны ли мы на то, что мог Авраам?)
…Почти шестьсот лет тому назад, в глухом кавказском селении Команы, преставился ко Господу великий учитель Церкви, богодуховенный проповедник, воспитатель и наставник миллионов христиан от древних времён до нынешних, святитель Иоанн Златоуст. Лишённый сана, лишённый возлюбленной паствы, лишённый родины, лишённый на старости лет заслуженного покоя и отдыха, он поистине всё отдал за Слово Божие. Кончиною своею засвидетельствовал дело всей своей жизни.
Дело же это было борьбой против деления общества на богатых и бедных.
Война с роскошью, с любостяжанием — с одной стороны, и с бедностью, униженностью, рабством — с другой стороны, составляла главное содержание его служения на Константинопольской кафедре. Поистине, не много найдётся в истории Церкви святых мужей, которые так ополчались бы против социальной несправедливости, так бились бы с ней — даже до смерти.
Да, проповедь Златоуста в той мере, в какой она касалась общественной жизни, — это проповедь социальной справедливости. В наше время это понятие опорочено до полной непечатности, но правда остаётся правдой: попытка устроить общество на более справедливых, более человечных основах ни в чём не противоречит Евангельским заповедям. Это вовсе не стремление построить рай на земле, это просто желание устроить жизнь в государстве по правде. По Божией правде.
«Многие осуждают меня, — говорил Златоуст, — за то, что я нападаю на богачей. Но зачем они несправедливы к бедным? Обвиняю не богача, а хищника. Ты богат? Не мешаю тебе. Но ты грабитель? Осуждаю тебя. И богачи, и бедняки — равно мои дети».
На первый взгляд, эти слова звучат довольно умеренно: богачу, мол, я не мешаю, но вот грабителя осуждаю. Однако давайте посмотрим, кто такой, в понимании Златоуста, грабитель?
«Не только присваивать себе чужое, но и не уделять части своего бедным есть грабительство».
Итак, «честный богач» — это тот человек, который непрестанно раздаёт нуждающимся своё имение; как только он прекращает это делать, так сразу становится грабителем. «Не мешаю богачу» означает: «не мешаю ему тратить деньги на бедных».
Всё же златоустовское «уделяй бедным часть своего богатства» звучит не так жёстко, как евангельское «продай имение твое и раздай нищим». Святитель пояснял: «Христос этими словами не богатство порицает, но тех, которые пристрастились к нему. Но если трудно войти в царствие небесное богатому, то что сказать о любостяжателе?» Однако и это мягкое толкование не вызывало восторга у константинопольских имущих классов. И в самом деле: где та грань, которая отделяет богача от любостяжателя? Кто её видел? И как можно собирать богатство, не пристращаясь к нему? Копить деньги через не хочу, скрепя сердце? Зачем тогда и собирать их?
«Для чего, скажи мне, — вопрошал святитель,— ты носишь шёлковые одежды, ездишь на златосбруйных конях и украшенных мулах?.. Бессловесные лошаки украшаются, а бедный, томимый голодом, стоит при дверях твоих, и Христос мучится голодом!»
Но во времена святителя, как и во многие другие эпохи, как и сегодня, богатство и успешность в жизни считали основной добродетелью, которая вполне может заменить все прочие, а потому требовать от богатого ещё и праведности было и есть признак дурного тона.
Святителю казалось, что настоящий христианин не должен иметь невольников — говорящий человеческий скот. Братская любовь во Христе между господином и рабом — вещь, по его мнению, более чем сомнительная. Однако он не настаивал на непременной и всеобщей отмене рабства, он только убеждал свою паству понемногу отпускать рабов на волю. Но и это было слишком радикально для Царьграда.
Святой архиепископ мечтал о возвращении к древнехристианским нравам, когда всё в общинах было общим, но ясно понимал, что в новое время такое вряд ли возможно. Без подлинного братства, без любви к ближнему имущественное равенство — хуже рабства, а такая любовь — великий дар Божий, о котором только мечтать и остаётся… Однако и сами мечты святителя казались кому-то весьма опасными.
Следует понимать, что Иоанн Златоуст вовсе не был революционером по натуре, не приветствовал народные возмущения. Да, он объявил войну Константинопольской императрице, но лишь тогда, когда она, забыв о своём священном царском призвании стоять над всеми классами и судить всех нелицеприятно, открыто перешла на сторону имущих. «…Богатому царь нисколько не вредит… тягостями, а причиняет зло бедным, как бы поистине стесняясь богатых… Царь, даже и повелевая облегчить подати, приносит пользу больше богатым, нежели бедным, а поступая напротив (тем более), вредит имеющим мало; потому что богатому немного может повредить тяжесть податей, а домы бедных она, как поток, разрушает, наполняя селения воплями, и ни старости не жалеют сборщики податей, ни вдовства жен, ни сиротства детей, но бесчинствуют во всё время, как бы общие враги страны, требуя от земледельцев того, чего и земля не производила».
Словом, почитая власти, святитель Иоанн никогда не обожествлял их: правда Божия и любовь к ближнему были для него всегда на первом месте, а деление общества на богатых и бедных всегда казалось ему нарушением Божией правды и грехом против любви к ближнему. «…Поистине царь есть тот, кто побеждает гнев и зависть, и сладострастие, подчиняет все законам Божиим… Такого мужа я желал бы видеть начальствующим над народами… потому что кто подчинил душевные страсти разуму, тот легко управлял бы и людьми согласно с божественными законами, так что он был бы вместо отца для подчиненных, обращаясь с городами со всякою кротостью».
Но настоящий гнев Златоуст приберегал только для служителей Церкви, подпавших любостяжанию. Но и этого оказалось достаточно, чтобы, потеряв сан и почёт, отправиться в дальнюю ссылку и умереть там от непосильных скитаний, недугов и горя. Некогда простодушный архидиакон посоветовал своему архиепископу: «Не сможешь, владыка, исправить их (столичное священство), если всех не погонишь одним жезлом». Изгонять из столицы всё духовенство святитель, разумеется, не стал, зато духовенство руками светских властителей выгнало из столицы его.
Златоуст много заботился об устройстве благотворительности и совсем не заботился о пышных приёмах для провинциальных архиереев; за это, например, епископ Акакий Верейский прямо пригрозил святому мщением. И мщение это не замедлило. Святитель кормил бедных, но не приглашал на свои обеды столичную знать; за это на него писали доносы императору. Богатые потому и богаты, что не хотят расставаться и с малым: с приглашением на торжественный обед, с участием в праздничном приёме… Прежние константинопольские владыки не лишали их этого — Иоанн лишил, следовательно, он должен быть наказан. И он был наказан.
Отправляясь в изгнание, Златоуст напомнил народу слова горячо почитаемого им апостола Павла: «Чего нам бояться? Смерти ли? — Но мне еже жити — Христос, и еже умрети — приобретение». И добавил: «Изгнания ли бояться? — Но Господня есть земля и исполние ея! Бояться ли отъятия имений? — Но всем известно, что мы ничего не принесли с собой в мир, как ничего не можем и взять с собою. Я ни нищенства не боюсь, ни богатства не желаю, ни смерти не страшусь; молю только об одном, чтобы вы преуспевали в добром».
Простые слова: «Нищенства не боюсь, богатства не желаю». Многие ли сейчас осмелятся повторить их? А смелость тут не только в том, чтобы отказаться от некой роскоши, меру которой всякий понимает по-своему. Смелость в том, чтобы противопоставить себя миру, чья наибольшая заповедь: «Если ты такой умный, то где твои деньги?» Но «таким умным» святитель Иоанн никогда не был, «такой ум» он никогда не ценил… Он уважал только священное право каждого христианина оставаться безумным в глазах мира.
Встречая очередной день памяти св. ап. Иоанна Богослова, вновь и вновь перелистываешь страницы его Откровения.
Не устаёшь удивляться, наблюдая, как современная цивилизация искажает, калечит, извращает слова человеческого языка. Примеров можно привести великое множество, — я сейчас хочу говорить только об одном слове. Это слово «Апокалипсис».
Спросите у ста человек: «Что означает Апокалипсис?» Девяносто девять из них ответят вам: «Вселенская катастрофа, мировая война, страшное стихийное бедствие, гибель, ужас».
Прошу вас задуматься над таким ответом. Для начала вспомните, что в буквальном переводе с греческого «апокалипсис» означает «откровение». В данном случае: «Откровение Иисуса Христа, которое дал Ему Бог, чтобы показать рабам Своим, чему надлежит быть вскоре. И Он показал, послав оное через Ангела Своего рабу Своему Иоанну» (Отк. 1. 1)
Итак, Откровение Иисуса Христа, изложенное кротчайшим Иоанном, Апостолом Любви, воспринимается современным миром, как ужас, бедствие, всеобщая гибель.
Теперь задайте такой вопрос ста православным: «О чём говорится в Апокалипсисе?» Большая половина ответит: «О царстве антихриста».
Задумайтесь и над этим, пожалуйста. Книгу, говорящую о Втором и славном пришествии Господа, обещающую читающим царские венцы и драгоценные подарки, люди читают, как свой смертный приговор.
Перечитайте Апокалипсис заново, и при этом не пытайтесь разгадать его тайны, точно это ребусы в воскресной газете. Тайны сами раскроются перед вами, когда Господь захочет открыть их, — но, чтобы это однажды случилось, попробуйте прочесть святую книгу, как послание, обращённое именно к вам.
Такое возможно, — более того, необходимо. И не увидим ли мы тогда, что блудница, сидящая на звере, — это, может быть, образ и наших душ? Блудница, которая «упоена была кровью святых и кровью свидетелей Иисусовых» (Отк. 17, 6), — разве это ничего не напоминает нам? Всякого православного святые питают своими подвигами, своими молитвами, своими трудами и мудрыми словами, то есть, собственно, своею кровью, — мы поистине упоены ею; но сохраним ли мы верность этой крови? И если не сохраним, то не будет падение нашей души подобно картине из Апокалипсиса: «И один сильный Ангел взял камень, подобный большому жернову, и поверг в море, говоря: с таким стремлением повержен будет Вавилон, великий город, и уже не будет его». (Отк. 14, 8) Эти слова могут быть отнесены и к некой великой земной державе, — но и к нашему сердцу…
Но даже при таком прочтении Апокалипсис не стремится никого запугать, исполнить отчаяния и скорби. Вспомните удивительное, всегда волнующее меня, начало Книги: обращение Духа к семи вселенским Церквам. Разумеется, и это обращение можно и должно принять на свой счёт, тем более, что и Дух говорит так, словно беседует не с целой Церковью, а с отдельным человеком: «Знаю дела твои, и труд твой, и терпение твое…» Есть ли что-то более утешительное, чем эти слова Духа, — кажется в целом Писании нет ничего подобного им. Каждому обещаются драгоценные подарки: «Побеждающему дам вкушать от древа жизни… Побеждающий облечется в белые одежды… Побеждающему дам вкушать сокровенную манну, и дам ему белый камень и на камне написанное новое имя, которого никто не знает, кроме того, кто получает… Кто побеждает и соблюдает дела Мои до конца, тому дам власть над язычниками, и будет пасти их жезлом железным…» (Отк. 2-3). Никто не остаётся без подарков, и даже Лаодикийской церкви, с которой Дух говорит много строже, чем с остальными, обещан великий дар. Ей сказаны страшные слова: «Знаю твои дела; ты ни холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден, или горяч! Но, как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих» (Отк. 3, 15). Но сказав сие, Дух тут же утешает виновного: «Кого Я люблю, тех обличаю и наказываю. Итак будь ревностен и покайся» (Отк. 3, 19), — и обещает ему из всех даров драгоценнейший: «Побеждающему дам сесть со Мною на престоле Моем, как и Я победил и сел с Отцем Моим на престоле Его» (Отк. 3, 21).
Апокалипсис — книга великой радости и надежды. Вспомните, что и само царство антихриста описано в нём довольно скупо, а вот Царствие Божие, земля новая, земля после Второго пришествия описывается подробно и радостно, с любовью к каждой детали: «Город расположен четвероугольником, и длина его такая же, как и широта… Стена его построена из ясписа, а город был чистое золото, подобен чистому стеклу. Основания стены города украшены всякими драгоценными камнями: основание первое яспис, второе сапфир, третье халкидон, четвертое смарагд, пятое сардоникс, шестое сердолик, седьмое хризолит, восьмое вирилл, девятое топаз, десятое хризопрас, одиннадцатое гиацинт, двенадцатое аметист. А двенадцать ворот — двенадцать жемчужин: каждые ворота были из одной жемчужины. Улица города — чистое золото, как прозрачное стекло» (Отк. 21). Всякий, читавший Откровение, помнит, что этот отрывок — лишь малая часть описания Небесного Иерусалима. Собственно, всё повествование Апостола Иоанна — это рассказ о Небесном и Иерусалиме и о том, какие пути ведут человечество к этой славе. Апокалипсис — свидетельство бесконечной, совершенной радости.
И теперь, читая в газетах или в интернете такие заголовки: «Нас ждёт страшный апокалипсис», «Прорицатели говорят о всеобщем апокалипсисе», «Кровавый апокалипсис войны» и т.д., и т.п., — давайте, всё же отдадим себе отчёт: кто может воспринимать Откровение Иоанна Богослова, как нечто поистине страшное, напоминающее о всеобщей смерти и безвозвратной погибели? Только тот, о ком сказано: «И схвачен был зверь и с ним лжепророк, производивший чудеса пред ним, которыми он обольстил принявших начертание зверя и поклоняющихся его изображению: оба живые брошены в озеро огненное, горящее серою; а прочие убиты мечом Сидящего на коне, исходящим из уст Его, и все птицы напитались их трупами» (Отк. 19, 20).
Дай же Бог, чтобы для нас Апокалипсис навсегда остался Книгой Радости и Надежды.
Есть такие чудные строчки в стихотворении советского поэта:
Чем продолжительней молчанье,
тем удивительнее речь.
Мальчик Андрей из города Дамаска молчал семь лет, с самого своего рождения. Родители считали его неизлечимо немым. Когда Андрею исполнилось семь лет, его впервые повели к Причастию: так было принято у православных жителей Дамаска в VII веке, — а дело происходило именно в те годы.
И вот когда Андрей впервые ощутил вкус Тела и Крови Господней, уста его открылись, и он начал говорить так, словно никогда и не был немым.
И конечно, после такого чуда родители поняли, что их ребёнок не для мира рождён, и со временем благословили его на монашеский подвиг. Но путь иноческий у каждого свой. Андрей не жил в пустыни, не носил вериг, не скрывался от людей: он в юные годы был поставлен нотарием, то есть секретарём, Иерусалимской патриархии — ибо и старцы-монахи дивились его разуму. Впрочем, пост и молитву Андрей нёс наравне с опытными пустынниками, поражая всех, кто с усмешкой относился к городскому монашеству.
Когда в Константинополе происходили заседания Шестого Вселенского собора, святой Андрей, состоявший тогда в архидиаконском сане, вместе с двумя старцами-монахами был послан в византийскую столицу от лица своего патриарха. Там молодого, но уже премудрого монаха заметили и оставили в Царьграде.
Двадцать лет Андрей жил в великой столице, заведовал домом сирот и носил сан диакона и за эти годы так прославился у цареградцев, что в конце концов его из диакона сделали сразу архиепископом и вверили ему Критскую епархию.
Много можно сказать о его епископском служении, о том, как он строил для жителей Крита храмы, детские дома и дома престарелых (говоря современным языком), как сражался с еретиками-иконоборцами… Труды его были обширны и славны, но мы помним архиепископа Андрея в первую очередь как автора Великого Покаянного канона, читаемого «во дни печальные Великого поста».
Недаром в жизни святителя Андрея были семь лет полного молчания. За эти годы речь его созрела дивным райским плодом. Лучший пример тому — его Великий канон.
По большей части мы не знаем, кто сочинил тот или иной церковный богослужебный текст, но о Великом каноне особо говорится, что это — творение свт. Андрея Критского. Почему?
Потому что Великий канон — авторское произведение, очень личное, очень сокровенное: беседа человека с собственной душою и только с ней; не с паствой, не братией, — только с самим собой.
В одиночестве, в тесной келье, в темноте, озаряемой одной лишь свечой, человек раскрыл Священное Писание и читает его так, словно оно написано только для него одного.
…Вот чего нам так не хватает, когда мы берёмся за Библию! Мы всё норовим увидеть в ней учебник: то ли Закон Божий, то ли Священную историю, — что-то такое, что нужно выучить, зазубрить, потом повторить для некой экзаменационной комиссии — и благополучно забыть. И вот читаем, делая над собой неимоверные усилия, путаемся в экзотических именах, забываем то, что было на предыдущей странице, чешем затылок, потеем — и всё пытаемся понять: зачем нам нужно знать эту путаную историю древнего народа, которая так славно началась и так позорно закончилась? Почему нам ставят в пример откровенных грешников, да ещё каких! Чего стоит одна только история Лота, сделавшегося мужем собственных двух дочерей! Мы хоть и многогрешны, а такое нам и не снилось!..
И мы рассуждаем, судим, осуждаем — и выносим приговоры то одному из героев Писания, то другому.
И честно говоря, трудно нам читать Библию как-то иначе. Духовный опыт не тот. Душа слабовата.
И если бы не Церковь с её песнопениями, среди которых особое место принадлежит Великому канону, мы никогда своим умом не дошли бы до понимания священной книги.
И вот Андрей Критский учит нас: забудьте об историческом процессе и месте в нём еврейского народа, забудьте о законах литературы, о правилах изящной словесности, забудьте о том, что вы — вне Библии. Нет! Библия — это послание Божие вам и только вам. Если на её страницах кто-то грешит — взгляните, не вы ли это грешите. Если кто-то оступается, страдает, гибнет — подумайте, не грозит ли вам то же. Если кто-то совершает подвиг духовный, скажите честно: способны ли вы повторить его? Не думайте, что Писание говорит для учёных мужей, историков Церкви и премудрых богословов, не придавайте большого значения экзотике: всё, что здесь написано, — написано о вас и для вас. Прочите Библию как историю собственной души.
«Брение Здатель живосоздав, вложил еси мне плоть, и кости, и дыхание, и жизнь» — мне, а не Адаму!
«При Нои, Спасе, блудствовавшия подражах» — вместе с допотопным человечеством грешил я! «Исава возненавиденнаго подражала еси, душе, отдала еси прелестнику твоему первыя доброты первенство и отеческия молитвы отпала еси» — а вы говорите, что Исав жил в глубочайшей древности и к нам никакого отношения не имеет!
«Ниневитяны, душе, слышала еси кающияся Богу, вретищем и пепелом, сих не подражала еси, но явилася еси злейшая всех, прежде закона и по законе прегрешивших» — слышала ниневитян душа, слышала! Если читала книгу Ионы — значит, слышала, почему же не подражала? Ведь для того и описано покаяние ниневитян, чтобы ты сокрушалась сердцем вместе с ними, чтобы вместе с ними плакала и вместе с ними избавилась от наказания!..
И так далее, и так — весь Канон: кто его читает со вниманием, тот знает, что Священное Писание — это летопись его собственной души.
Невозможно часто читать Великий канон святителя Андрея: труд это неимоверный — не физический, а душевный и умственный, — ведь постоянно приходится вспоминать повествование обоих Заветов, вспоминать не механически, а сердечно, вспоминать — и проникать в суть. Слава Богу, что Церковь даёт нам такую возможность в Великий пост, когда всё помогает душе в этом нелёгком труде, когда сердце само жаждет новых усилий, особого труда, когда земное отступает и приближаются Небеса.
Чтобы понять до конца Евангелие от Марка, нужно представить себе Рим времён Нерона и тех, кто царствовал следом за этим императором. Легко ли было тогдашним римлянам принять Благую Весть? Не евреям из столичной диаспоры, а именно римлянам, жителям большого, благоустроенного, богатого города? Людям, привыкшим к благоденствию, спокойствию и обеспеченности? Ведь надо понимать, что кровавые римские тираны — Калигула, Клавдий и Нерон — резали только тех, кого сейчас называют олигархами и политиканами, — а простых римлян эти репрессии не касались. И более того, простым римлянам нравились проскрипции: имущество казнённых олигархов шло в казну, а значит, из казны перепадало и малым сим. К тому же когда убивают начальников, у подчинённых появляется больше шансов на продвижение. Нет, римляне жили хорошо, и даже очень хорошо, а сытая жизнь не располагает к раздумьям о душе.
И тем не менее в Риме образовалась христианская община, и составляли её, как можно судить, не обиженные, не нищие, не убогие, а именно солидные, достаточные горожане. Кто создал эту общину? Апостол Пётр, в первую очередь, а также его помощники, среди которых особую роль играл молодой иерусалимец по имени Иоанн, по прозвищу Марк. Об апостоле Петре разговор особый, но Иоанн-Марк — кем он был?
Представьте себе юношу из богатой, образованной иерусалим-ской семьи, — юношу, прекрасно говорящего на греческом и на латыни и до такой степени любящего римскую культуру, что и имя своё еврейское он заменил на римское. В Рим приходит апостол Пётр, создаёт христианскую общину среди местных евреев, но Пётр — простой галилейский рыбак, он, кроме родного арамейского, никакого языка не знает и к римлянам не то что с проповедью, но и с обычным житейским вопросом обратиться не может. Следовательно, ему нужен переводчик — кто же? Кто-то из своих, из числа семидесяти избранных, — молодой грамотей Иоанн-Марк. Его мать — благочестивая Мария, помощница апостолов, в доме у которой была устроена Тайная вечеря. Сам Иоанн не понаслышке знает Учителя, и более того: когда Иисуса арестовали, Марк был единственным, кто не испугался. Как и сказано: «Тогда, оставив Его, все бежали. Один юноша, завернувшись по нагому телу в покрывало, следовал за Ним; и воины схватили его. Но он, оставив покрывало, нагой убежал от них» (Мк. 14, 50-52).
Итак, молодой, отважный, образованный, наблюдательный, умеющий говорить, способный зажечь слушателей своей речью, — вот вам портрет «секретаря» апостола Петра, ученика от семидесяти Марка. Образ получается весьма обаятельный, и неудивительно, что обаянию этому поддались почтенные римские граждане. Всем известны особенности Евангелия от Марка: оно написано со слов Петра, оно очень кратко, события в нём развиваются стремительно, и рассказ не всегда следует точной хронологии. Марк не историк, — он оратор, проповедник, миссионер, ему нужно зажечь слушателя своим рассказом, захватить его, увлечь за собой. Тут не время растекаться пространными описаниями: нужно разбудить римлян, почивающих в благополучной сытости.
Евангелие от Марка — это история непрестанной борьбы, непримиримой и трагической, причём в борьбу эту втягивается и читатель: ему постоянно приходится отвечать на вопрос, с кем он — с Господом или с Его врагами? Марк не судит фарисеев, он даже показывает, что в чём-то они были по-человечески правы: разве можно нарушать субботу? разве можно приступать к пище без омовения? кто может прощать грехи, кроме Единого Бога? Всё верно, вопросы поставлены правильно! Значит, остаётся одно: или признать Иисуса Господином субботы, Власть Имеющим, — или гнать Его как лжеучителя и проходимца! Выбирайте! Не стойте в стороне!
И раз от разу этот призыв к выбору звучит в Евангелии от Марка всё настойчивее, пока наконец не разрешается предательством, судом и Голгофой: фарисеи сделали свой выбор. Но читателя, слушателя евангелист в покое не оставляет: «Вы с фарисеями? Или с вашим соотечественником, простым римским солдатом, который в несчастном Страдальце вопреки всякой логике признал Господа Бога? С кем вы? Не думайте, что вам удастся уйти от выбора!»
И добропорядочные римляне начинали задумываться… А добропорядочность для римлян была не пустым словом: их с детства учили чтить порядок и справедливость. Они помнили, что те боги, которым служат латинские жрецы, — это только символы, эмблемы, государственные игрушки, — поистине священна одна лишь Истина. И они искали Истину: где она — у фарисеев? у Иисуса? И делали свой выбор.
А потом, когда община уже была создана, император Нерон вдруг обратил на неё внимание… И решил, что из христиан можно сделать отличных козлов отпущения: списать на них все провалы своего бездарного царствования. Начались гонения. И проповедь Марка обратилась к страданиям Господа: как Он пострадал за нас, так и мы должны пострадать за веру в Него.
Львиная мощь самого короткого Евангелия подаёт страдания Христа именно как подвиг — в гражданском, воинском смысле этого слова, — как героический поступок; а для римлян героизм тоже не был пустым звуком. Их с детства воспитывали рассказами об отважном юноше Муции Сцеволе, который сжёг свою руку, чтобы спасти отечество; им очень понятен был рассказ о Сыне Божием, Который дал Себя распять, чтобы спасти человечество. А потому и в гонениях они увидели не беду, не напасть, а возможность подняться к славе Небесной. Они приняли гонения и увлекли за собой сотни последователей.
Нет нужды уточнять, что и сам проповедник не ставил себя в особое положение: св. апостол и евангелист Марк также принял мученическую смерть вместе со своими учениками в Александрии.
Говорят, что немало людей сошло с ума, пытаясь разобраться в ветхозаветной Книге пророка Даниила. Оно и не удивительно. Многие наивные души полагали, что для расшифровки данииловых предсказаний достаточно лишь хорошо знать арифметику: складывай исчисленные пророком седьмины, прибавляй их число к произвольно выбранному году и получай любую искомую дату — воцарения антихриста, Армагеддона или Второго пришествия.
Но кажущаяся простота начинает тотчас мстить дерзким простакам, оборачиваясь вдруг такой сложностью, с какой человеческий ум не в силах справиться. Чего вы хотите, если и сам Даниил, обладавший поистине божественным умом и силой духа, после своих видений едва мог прийти в себя? «И я, Даниил, изнемог и болел несколько дней…» (Дан. 8, 27). Тут скрыто грозное предостережение для всех, кто сегодня пытается пророчествовать или толковать пророков: для такого труда исполнитесь сперва благодати Божией, а если нет, то берегите лучше нервную систему. Ведь пророчество — это не гадание, не угадывание; течение событий целиком содержится в руке Божией, и его нельзя просчитать наперёд, словно повествование в заурядном детективном романе. Что будет, и чего не будет — это решает Сам Бог, а Его решения нам не могут быть ведомы по определению. Пророк же — это святой, который стоит лицом к Лицу с Богом, как, например, стоял Исаия перед Тем, перед Кем и ангелы закрывали лица свои крыльями. Только находясь в такой близости, можно как-то проникать в судьбы Божии, — но кто из нас может хотя бы мечтать о подобном?
…Вспоминаю разговор двух учёных-математиков, которому я был свидетель. Одни спрашивал у другого: «Зачем в детскую, популярную книгу о математике вы вставили такой-то раздел? Эта тема слишком сложна для детей, — её и взрослые-то с большим трудом понимают!» — «Потому и сделал я так, — ответил собеседник, — чтобы дети, начитавшись популярных текстов, не воображали, будто математика проста. Пусть знают, что есть в ней и что-то очень сложное, почти непостижимое!» Я сильно подозреваю, что откровения пророка Даниила, как и видение пророка Иезекииля даны нам именно для того, чтобы мы понимали: Бога познать несколько труднее, чем всем нам кажется. Вообразить невообразимых зверей Иезекииля попросту нельзя: чем усерднее мы станем пытаться представить их себе, тем ближе будем… нет, не к духовному просветлению, а к койке в психбольнице. Или Господь даст нам разума, чтобы понять непостижимое, или… или не даст. Своими силами мы дойти до этого не сможем ни в коем случае.
Вот потому-то мы, говоря о пророке Данииле, память которого празднуется в эти дни, заведём лучше разговор о чём-то простом и по-человечески понятном.
Пророк Даниил в череде ветхозаветных пророков занимает совершенно особое место, — точно так же, как и Книга его разительно отличается от книги, допустим, Исаии, Иезекииля или Иеремии. Те пророки вещали народу, и богодуховенная речь была их главным, быть может, даже единственным делом. Даниил же не столько говорил, сколько просто жил — и сама жизнь его была пророческим учением.
Книга пророка Даниила — вероятно, одна из самых интересных книг в Ветхом Завете. Она читается, как сказка из «1001 ночи»: чудеса и удивительные приключения в ней следуют одно за другим. Тут и спасение трёх отроков, брошенных в печь вавилонскую, — и как же оно ярко, красиво, увлекательно описано! И какое обилие мелких деталей, которых никто, кроме очевидца, знать не мог…
А история с умерщвлением дракона, которого в Вавилоне почитали богом! А история пророка Аввакума, которого ангел схватил за волосы и в мгновение ока перенёс из Иерусалима в Вавилон, чтобы тот накормил Даниила, томящегося во рве львином! История Сусанны и блудливых старцев, история хитрых жрецов бога Вила, история царя Валтасара…
Книга просто просится в отдельное подарочное издание массовым тиражом — в яркой обложке, с обилием красивых иллюстраций. Её можно издавать и в пересказе для детей, — и думается, такой пересказ принёс бы куда больше пользы, чем все эти пересушенные, обглоданные до костей, схематичные, непонятные и нестерпимо скучные «Детские библии». А книга пророка Даниила способна по-настоящему заинтересовать ребёнка, и в то же время воспитывать его. Воспитывать на прекрасных примерах: вспомните тех же отроков, которые были готовы на страшную казнь, лишь бы не кланяться идолам… В самом деле: чем пытаться на ста страницах пересказать детям весь Ветхий Завет, который и взрослых-то ставит то и дело в тупик, не лучше ли дать им всего одну, но яркую и содержательную книгу, в которой есть и понятие о Боге, и о святых Его, и о том, как надо хранить свою веру, и о том, как нужно быть справедливым ко всем, даже к язычникам (история отношений Даниила и Навуходоносора), и о том, как пагубно богохульство (рассказ о Валтасаровом пире), и о том, что даже звери дикие склоняются перед святым человеком… Честное слово, для начала ребёнку этого хватит!
И вместе с тем книга Даниила — это, как уже говорилось, одна из самых глубоких и мудрых пророческих книг. Крупицы этой мудрости непременно проникнут и в пересказ. Можно ведь не бояться и рассказать ребёнку и о сне Навуходоносора, растолковав его по-христиански. Можно даже понятие о седьминах дать детям — осторожно, понемногу, не вдруг.
Но, конечно, главный упор сделать не на этом, а на всё тех же чудесных рассказах. О том, как на поле Деире под Вавилоном царь приказал построить огромный золотой идол и велел всем жителям страны кланяться этому идолу. И как взревела варварская музыка, заголосили немыслимые музыкальные инструменты, и люди начали падать на колени перед истуканом… И как бросили трёх отроков в печь столь раскалённую, что и сами палачи, подойдя к ней слишком близко, падали, объятые пламенем… И как вышли из печи три отрока — не только не опаленные, но даже пахнущие свежестью, веющие прохладой…
Хочу, когда-нибудь подержать в руках такое издание Книги пророка Даниила. Может быть, сбудется моя мечта?..
Евангелисты рассказывают об этом человеке так:
«…Иисус же, опять возопив громким голосом, испустил дух… и земля потряслась; и камни расселись; и гробы отверзлись; и многие тела усопших святых воскресли и, выйдя из гробов по воскресении Его, вошли во святый град и явились многим. Сотник же и те, которые с ним стерегли Иисуса, видя землетрясение и все бывшее, устрашились весьма и говорили: воистину Он был Сын Божий».(Мф. 27, 50-54).
«…Сотник, стоявший напротив Его, увидев, что Он, так возгласив, испустил дух, сказал: истинно Человек Сей был Сын Божий».(Мк. 15, 39).
Так впервые в евангельское повествование входит римский воин, центурион, а по-русски сотник, Гай Кассий Лонгин, командир караульного отряда иерусалимского гарнизона римской армии.
Что вообще можно сказать о римских воинах, проходящих службу в отдалённых провинциях? Что большинство их происходило из крестьянских семей, а римские крестьяне (в отличие от горожан) были людьми по-своему, по-язычески, весьма благочестивыми, любящими справедливость, милосердие и верящими, что миром правит Добро, — не важно, как оно называется: Юпитером, ларами или ещё как-то. Римлянин готов был признать любое божество, лишь бы оно хоть немного соответствовало его понятию о высшем благе. Поэтому, оказываясь в чужих землях, римские легионеры никогда не ссорились с местными жрецами, не разрушали местных святынь, — наоборот, стремились побольше узнать о туземной вере и, если она казалась им доброй, тут же всячески выражали своё почтение незнакомым идолам.
Вот и в Иудее: нередко случалось, что служащие здесь римляне принимали обрезание, а если и не так, то уж во всяком случае весьма сочувствовали верующим ветхозаветным евреям. (Кто-то вспомнит, что именно римские воины и бичевали Христа, и, более того, — издевались над Ним. Что ж, и это правда. Можно, однако, заметить, что это были служащие претории, то есть скорее полицейские, тюремщики и палачи, нежели простые армейцы…)
Но вспомните лучше евангельский рассказ о другом сотнике — о том, у которого заболел слуга, и он просил Иисуса исцелить болящего. Вот прекрасный пример: наслышавшись о том, что некий Галилеянин учит людей добру и имеет особую силу от Бога, безымянный сотник тотчас потянулся душой к Учителю и в конце концов услышал от Него:«Истинно говорю вам, и в Израиле не нашел Я такой веры» (Мф. 8, 10). Как вы думаете, приятно ли было фарисеям, считавшим себя образцами боголюбия, слышать такие слова? Вы даже не представляете себе, до какой степени это их задело…
И снова римский сотник, начальник стражи на Голгофе, и в то время, когда фарисеи хохочут и язвят:«Других спасал, а Себя Самого не может спасти…» (Мф. 27, 42), этот центурион-язычник заявляет: «Истинно Человек Сей был Сын Божий».Может быть, он просто испугался землетрясения? Но фарисеи же не испугались — проявили пагубное бесстрашие, решили, верно, что это-де обычное совпадение… Да и кто бы связал позорную гибель на кресте нищего проповедника и внезапное сотрясение земли? Только тот мог это сделать, кто сердцем был чист, кто душою готов был принять Истинного Бога… И надо думать, что те из фарисеев, кто слышал слова Лонгина, воспылали к нему ещё большей ненавистью, чем к тому безымянному центуриону, что так заботился о своём больном слуге…
Все мы знаем, что сотник Лонгин пронзил копьём мёртвое тело Спасителя,"и тотчас истекла кровь и вода». Но не все мы отдаём себе отчёт в том, что вообще прикосновение к телу Христову есть совершенно особенное действие, не каждому доступное. Известно, например, что праведный Иосиф Обручник вообще не дерзал прикасаться к Младенцу, считая себя недостойным того. Можно по пальцам перечесть удостоенных, и все они особо упомянуты в Писании: во-первых, конечно, Матерь Его; потом, Иоанн Креститель, «коснувшийся верху Царя-Христа», как говорится в каноне; кровоточивая, коснувшаяся только Его риз; блудница, отиравшая Его ноги своими волосами; апостол Иоанн, лежавший у Него на груди… Кажется, это всё (мы не говорим о тех, к кому Он Сам, Своею волей прикасался — вытаскивая Петра из пучины или помазывая глаза слепорождённому, — это иное). Есть ещё злодеи: раб, ударивший Его по лицу; солдаты в претории, бившие Его; неназванные те, кто прибивал Его ко кресту, — это были преступные касания, и все они также учтены в Писании… И вот удар копьём Лонгина-сотника: не просто прикасание, но рассекание святой Плоти! Не ведая, что творит, движимый лишь добрым желанием прекратить муки Страдальца (а Лонгин не был уверен, умер Иисус или ещё жив), великий сотник положил начало церковной проскомидии, когда священник в алтаре копием (как у Лонгина!) вырезает из Агнца частицы — во здравие или во упокоение душ православных… И как ныне молитва на проскомидии исцеляет болящих и утешает грешных, так и удар сотника исцелил его — кровь и вода из раны Спасителя упали на больные его глаза, и он выздоровел.
Предание говорит о том, что именно отряд Лонгина стоял в карауле перед Гробом Господним, что сотник сподобился увидеть исцелёнными глазами то, чего никто на Земле не видел, — Воскресение Господа, что лишь он да двое его воинов отказались от иудейской взятки и не стали лжесвидетельствовать, — напротив, пошли по землям империи проповедовать Христа Воскресшего. Далее, как пишет первый автор жития Лонгина св.Исихий Иерусалимский, «иудейские старейшины убедили Пилата убить Лонгина и его сподвижников. Посланный отряд прибыл в родное селение Лонгина; бывший сотник сам вышел навстречу воинам и привёл их в свой дом. За трапезой воины рассказали о цели своего прибытия, не зная, что хозяин дома — тот человек, которого они ищут. Тогда Лонгин и его сподвижники назвали себя и просили изумлённых воинов, не смущаясь, исполнить свой долг. Воины хотели отпустить святых и даже советовали им бежать, но подвижники отказались это сделать. Святые мученики были обезглавлены, а отсечённые головы отправлены к Пилату. Пилат приказал бросить головы мучеников на мусорную свалку. Спустя некоторое время одна слепая женщина пришла в Иерусалим, чтобы поклониться святыням. Во сне ей явился святой Лонгин и сказал, чтобы она нашла его голову и погребла её. Слепую проводили к свалке. Коснувшись головы мученика, женщина прозрела. Она благоговейно отнесла честную главу в Каппадокию и там погребла…»
«Истинно говорю вам, и в Израиле не нашел Я такой веры. Говорю же вам, что многие придут с востока и запада и возлягут с Авраамом, Исааком и Иаковом в Царстве Небесном; а сыны царства извержены будут во тьму внешнюю: там будет плач и скрежет зубов». (Мф. 8, 10-12)
Желающий говорить о евангельских притчах рискует захлебнуться и утонуть в этом море, погибнуть навсегда. Ещё Владимир Солоухин заметил: как, мол, ни старайся пересказать историю блудного сына, всегда твой пересказ выходит вдвое длиннее самой притчи. Итак, если даже «изложение своими словами» вызывает такие затруднения, что же говорить о попытках толкования?
Но мы не хотим, не берёмся ничего толковать, мы просто укажем на одну особенность евангельского повествования.
Особенность эта состоит вот в чём: каждая притча Господня — даже самая маленькая — представляет собой законченный, развёрнутый рассказ, новеллу, которая удовлетворит требованиям самого строгого литературного критика. Вот пример: «Подобно Царство Небесное сокровищу, скрытому на поле, которое, найдя, человек утаил, и от радости о нем идёт и продает всё, что имеет, и покупает поле то». (Мф. 13, 44) Вот смотрите: на поле спрятано сокровище, — это завязка, и уже достаточно интригующая. Сюжет развивается далее: человек узнал об этом сокровище (вот начало интриги), человек радуется своей находке (вот психологическая разработка темы). Что же далее? Как поступит герой? Мы не знаем, мы ждём ответа. Оказывается, он продаёт своё имущество, чтобы купить поле то, — и не просто продаёт, а «продаёт всё, что имеет» (вот драматический накал: герой всё поставил на карту, но удастся ли его замысел?) Замысел удался: поле куплено, сокровище обретено, мы радуемся вместе с героем, и тут получаем возможность отвлечься от сюжета и взглянуть на рассказ целиком, — а взглянув, понимаем, что история-то не так проста, как кажется, в ней, несомненно, имеется скрытый смысл… Мы возвращаемся к началу: «Подобно Царство Небесное сокровищу…» — и вот он — смысл притчи: познавший радость общения с Богом отдаст всё земное, лишь бы продлить это общение в вечность. (И кстати, как жалко, как сухо-декларативно, как риторически-плоско звучит это наше резюме в сравнении с краткими, ёмкими, благоухающими, как цветы, словами притчи!)
Итак, перед нами рассказ композиционно безукоризненный, эмоционально богатый, благородно-лаконичный да к тому же содержащий глубокий и жизненно важный смысл. Многие ли признанные шедевры мировой литературы могут похвастаться таким набором достоинств? Что уж говорить о притчах более развёрнутых: вспомните историю неразумных дев, историю злых виноградарей, историю «впадшего в разбойники»… А эти чудеса из чудес: история блудного сына и история о мытаре и фарисее!
Притча о блудном сыне в нескольких строках содержит: во-первых, историю соблазна и падения; во-вторых, историю бедствий души, попавшей в рабство; в-третьих, историю покаяния и примирения с Богом; в-четвёртых, историю отпадения от Бога, обиды на Него, первого шага к войне с Ним (разговор старшего брата с отцом). Всё эти необъятные темы (каждой можно было бы посвятить двухтомный роман) легко уместились на одной странице не слишком убористого текста, и раскрыты они не сухо, не скомканно, но живо, ярко, с глубоким чувством и тонкой наблюдательностью.
Притчи Господни всегда полны живых наблюдений, происходящее в них всегда узнаваемо, близко и понятно, в них нет фантастики, нет никаких говорящих животных (не то, что в притчах других религий), нет обитателей потустороннего мира. Это реализм — в самом строгом и благородном его понимании.
Несколько особняком стоит притча о богаче и Лазаре, но это вообще притча необычная, и само её пребывание среди прочих, вполне земных историй говорит о том, что потусторонний мир — такая же реальность, как наши обыденные дела: свадьбы, полевые работы, странствия «на стороне далече»… «Умер нищий и отнесён был ангелами на лоно Авраамово. Умер и богач, и похоронили его». Если вы верите в жизненность первой части рассказа, поверьте и в то, что случилось потом: в реальность адских мук, в существование «великой пропасти» между адом и лоном Авраамовым, и в то, что «если бы кто из мёртвых воскрес», не поверят люди слову Божию. Здесь притча о Лазаре напоминает нам о другом Лазаре — Четверодневном, который точно был воскрешён из мёртвых, но тем нимало не смягчил сердца иудеев, вставших на путь богоубийства.
Более того… Возникает вопрос: а что если Лазарь из притчи и Лазарь Четверодневный — это одно лицо? В самом деле: кроме него ни один из героев притч не назван по имени, — только он. Зачем? Если мы верим, что каждое слово в Евангелии весьма значимо, то и в этом именовании есть свой смысл. Может быть, он заключается в том, чтобы указать на единство двух, на первый взгляд различных, героев? Судите сами: Лазарь Четверодневный, так же как и Лазарь Нищий умирает и отправляется «на Лоно Авраамово», — несомненно туда, ибо был он человеком праведным, другом Иисусовым, человеком, любимым Богом. Далее: Богач из притчи просит вернуть Лазаря Нищего на землю, чтобы тот засвидетельствовал подлинность адских страданий. Лазарь же Четверодневный именно и возвращается на землю из загробного мира. Почему не предположить, что возвращен он был в том числе и по молитве безымянного богача?
…Иные притчи (о мытаре и фарисее, например) кажутся простыми пересказами недавно увиденного. В них нет ничего надуманного, ничего сочинённого: Рассказчик случайно стал свидетелем некой истории, которая показалась ему поучительной, и он передал её своим ученикам.
Тут, правда, следует вспомнить: а кто Рассказчик-то? И бывает ли у Него что-то случайное? И нужно ли Ему подглядывать, если Он и так видит всё, происходящее на свете? И не есть ли в таком случае всякая притча — рассказ о подлинном событии? Следовательно, блудный сын, мытарь и фарисей, неверный управитель, судия неправедный, человек, пришедший на пир не в брачной одежде, Лазарь и богач — всё люди, существовавшие на самом деле, имевшие свои имена и свои сроки жизни?
Господь наш — Бог Всеведующий; события, о которых говорится в притчах, могли происходить за многие сотни километров от Иудеи, за многие сотни лет до евангельского времени (а может быть, и за многие сотни лет — после…), но быть известны Господу. Важно, что Христос, ведая всё, что происходит и будет происходить на земле, не имел нужды в вымысле.
Но — тем выше искусство Рассказчика: всякая мимолётная сценка, всякий заурядный случай, — то, мимо чего мы проходим, не оборачиваясь, наполняются в Его устах глубочайшим, поистине вечным — и главное, спасительным — смыслом. Зёрна пшеницы становятся человеческими душами, жнецы — ангелами, жатва — кончиной века…
Из всех притч самая глубокомысленная — это, наверное, притча о сеятеле, но нам, современным городским жителям, зримо никогда не постигнуть всего её величия: ведь говорится здесь о самом простом — о севе, о произрастании семян, то, что для сельского жителя обычно, как воздух. И если в этой обыденнейшей обыденности явлена такая могучая, такая всё человечество объемлющая мудрость, то выходит, всё в мире наполнено смыслом, нужно только иметь духовное зрение, чтобы этот смысл увидеть, чтобы за тонкой оболочкой настоящего времени разглядеть отсвет вечности, за хаосом — гармонию и стройный лад.
И ещё: если даже зёрна пшеничные могут говорить о спасении души, то поистине никто никогда не оправдается на Суде незнанием — камни, и те возопиют о наших грехах.
…Но вот что в этой связи хотелось бы ещё сказать: притчи Господни, само их существование освящает и благословляет литературный труд, словесное творчество. Нигде в Евангелии не сказано, чтобы Господь музицировал, сочинял музыку или пел; нигде не сказано, чтобы он рисовал (вот, разве что, чертил нечто на песке, когда к Нему подвели блудницу, — но это, пожалуй, пример весьма натянутый)… Не в обиду будь сказано музыкантам или художникам, но в Евангелии их искусства практически не упоминаются, — и только словесность, только словесность блистает в новозаветных текстах, как не блистает больше нигде.
Вспомните речения Господа: даже если Он и не рассказывает притчу, все равно, образы, используемые Им, столь ярки, что сами являются маленькими притчами: «Берегитесь закваски фарисейской, которая есть лицемерие» (Лк. 12, 1); «Посмотрите на полевые лилии, как они растут: ни трудятся, ни прядут; но говорю вам, что и Соломон во всей славе своей не одевался так, как всякая из них» (Мф. 6, 28-29); «Нет доброго дерева, которое приносило бы худой плод; и нет худого дерева, которое приносило бы плод добрый» (Лк. 6, 43). И так далее, и так далее… Прекрасные образы, развёрнутые метафоры, парадоксальные сопоставления — Евангелие всё целиком сверкает от этих жемчужин. Поистине на землю явился Бог-Слово, и слово подчиняется Ему так, как самый верный раб не подчиняется своему господину.
Словесность освящена Христом, возвышена Им, возведена в степень духовного делания.
Теперь подумаем вот над чем. Рассматривая культуру народов мира, нельзя не заметить, что уровень развития литературы (именно авторской литературы, не фольклора, ибо фольклор у всех народов глубок и ярок) — уровень развития словесности точно определяет уровень духовных сил нации. Не может быть великой нации без великой литературы, не может великая литература принадлежать нации ничтожной. Пока дух греческого народа был высок и могуч, Эллада рождала Гомера, Эсхила, Софокла, Пиндара; но, состарившись, древний народ уже не смог повелевать словом, забыл о том, какая чудесная сила была ему когда-то дана.
Великие литературы мира: в Европе — французская, немецкая, английская (к ней же отнесём и литературу США), в Азии — индийская, китайская, японская. И над всеми ними — литература русская. Это старая аксиома. Мы — народ слова, а слово человеческое сближает, роднит людей с тем Словом, Которое есть Бог. Наши летописцы, наши монахи, наши князья и воины, дьяки и подьячие создали великую литературу ещё до Пушкина и Толстого. «Моление Даниила Заточника», «Слово Владимира Мономаха», «Задонщина», «Повесть о Савве Грудцыне», «Азовское сидение донских казаков», — все эти шедевры говорят о том, что сила и красота слова были полностью открыты нашим предкам, вовсе не знакомым с западными авторами, никому не подражавшим, писавшим так, как этого требовал русский язык, русский ум, русская душа. И позже, куда бы ни тащила русских писателей европейская мода — к романтизму ли, к натурализму, к символизму, наш литератор всегда сворачивал к реализму, и в лучших своих проявлениях это был именно реализм новозаветных рассказов: чистый, ясный, мудрый.
Уместно вспомнить и тот факт, что Евангелие к нам пришло вовсе не на греческом, а на ясном славянском языке Кирилла и Мефодия. Это немцам, англичанам, полякам нужно было учить латынь, чтобы понять Писание и богослужение. Русский же дух оказался достаточно силён, чтобы сразу заговорить с Небом без переводчиков и впитать в себя высокое искусство притч евангельских.
«…ибо много званых, но мало избранных» (Лк. 14, 24, Притча о свадебном пире).
Да, есть сейчас такой праздник — День красоты. Удивительная вещь — красота… Не от Бога ли даётся она, не отсвет ли это Божией славы на тварном мире? Видимо, так… Но, с другой стороны, каждый из нас может привести десятки примеров, когда красота оказывалась обманчивой, предательской, губительной. Недаром в светском лексиконе «красота» и «прелесть» синонимы, а что такое «прелесть»? — лесть, прельщение, обман…
И, тем не менее, Православие любит красоту! Для православного человека — там, где есть красота, там надежда не потеряна. Вот вам пример: житие древней святой — блаженной Таисии.
Родилась она в Египте в V веке Христовой эры и в детстве радовала родителей добрым нравом, трудолюбием, благочестием, ну и красотой необычайной. Но не успела Таисия выйти из отроческого возраста, как стала сиротой. Первые годы удавалось отроковице удерживаться от зла: она довольно разумно для своих лет управляла немалым наследством, помогала нищим и больным, принимала в доме монахов, — а потом… Потом попала девушка, что называется, под дурное влияние, и вся её любовь к добродетели пошла прахом, а вслед за тем и родительское имение не замедлило истощиться. Дальше — больше…
Монахи египетские прослышали о беде и сказали своему старцу прп. Иоанну Колову: «Сходи, отче, в город. Говорят, дева Таисия, которая всегда так радушно принимала нас, разорилась…» Преподобный отправился в столицу, нашёл Таисию, сел напротив неё и начал пристально смотреть ей в лицо.
— Что ты молчишь, отче? — испугалась Таисия. А старец вдруг заплакал горько.
— Да что с тобой, авва? — совсем перепугалась девушка.
— Очень ты красива! — отвечает сквозь слёзы преподобный. — Такое лицо у тебя несравненное! А ты бесу позволяешь на нём играть! Чем тебе не понравился Иисус, что ты прячешь от Него свою красоту?
От таких слов Таисия чуть сознания не лишилась: мигом увидела она, куда завёла её бесовская дорожка, и сердце её сжалось от стыда. И воскликнула Таисия:
— Отче! Есть ли ещё для меня покаяние?
Прп. Иоанн ответил:
— Есть!
— Тогда веди меня в пустыню, где подвизаются монахи!
И тут же они покинули город. Ни с кем не попрощалась Таисия и ни разу не оглянулась назад. Когда они достигли пустыни, уже смеркалось. Авва Иоанн сделал для девушки возглавие из песка и в некотором расстоянии такое же другое для себя. Оградив её возглавие крестным знамением, сказал: «Здесь усни». Утром старец начал будить Таисию, как вдруг обнаружил, что она мертва. Очень опечалился преподобный, думая, что душа Таисии погибла: ведь девушка не успела исповедоваться в своих многочисленных грехах. Сидел он посреди пустыни и плакал горько, как вдруг услышал голос: «Один час её покаяния принят более многолетнего покаяния других». Так Господь открыл авве Иоанну, что Он простил Таисию за искренность и решительность её раскаяния.
Что в этом рассказе важно? Простая мысль: красота — дар Божий, и придётся человеку держать ответ, как хранил он красоту, не пачкал ли грехом, не темнил ли гордостью?.. Сделали тебе драгоценный подарок, — а ты как с ним поступил? Отвечай!
А вот ещё одна мысль, её высказал в своё время Иван Ильин, русский мыслитель: «Каждая некрасивая женщина может и должна стать красивою. Но — изнутри, только изнутри, не путём этих поверхностных внешних «поправок», которыми так безнадежно стараются наверстать упущенное внутри… и именно так, что всё упущенное и все «поправленное» без труда читается на лице. Каждая некрасивая женщина может и должна стать красивою. При этом она должна уйти в себя, в глубину, где она слышит пение ангелов».
Говорят, что Адам в Раю говорил стихами. Я в это верю. Не то чтобы он долдонил рифмовки вроде: «Я поэт, зовусь я Цветик…» — нет! Нет, ни в коем случае! Но речь его была так возвышенна, певуча и красива, как не представить теперь и гениальнейшему из земных поэтов. Что бы он ни говорил — с уст его слетала великая песнь, оживлённая близким Божиим присутствием. И рождалась эта песнь легко, без малейшего усилия, без тех томительных трудов, которые знает всякий, берущийся ныне за стихосложение.
Но и долго ещё после изгнания из Рая песенное, поэтическое вдохновение было человечеству куда доступнее, чем теперь, и долго праведные потомки Адама и Ноя могли слагать дивные песни, недоступные нам, грешным…
Этот дар не потерялся совсем в роду людском, — он порою вспыхивает в нас, но с каждым новым столетием всё реже и реже…
…В Х веке в Византии жил монах по прозванию Симеон. Он происходил из богатой семьи, был человеком учёным и с ранней юности ценимым при императорском дворе, но всё оставил — и богатство, и честь — и удалился в монастырь, затем что по-настоящему желал только одного: общения с Господом. Только молитва доставляла ему радость, только в хождении пред ликом Господним видел он смысл своей жизни. Уйдя от мира, он продолжал искать ещё большего уединения: мало общался с братьями-монахами, молчал, таился… По ночам приходил в тёмную церковь или на кладбище — продолжал молитвы, начатые днём… И Господь слышал его, и Дух Святой в виде светящегося облака нисходил на молящегося Симеона.
Тут мы сразу отметим: Симеон ничем не походил на иных церковных фантазёров, которым ничего не стоит вообразить и светящиеся облака вокруг себя, и Ангелов, и святых, беседующих с ними… Эти люди не умеют и не хотят отличать свои придумки от действительности, кичатся собственным воображением, — а оно порою играет с ними весьма злые шутки…
Но Симеон действительно, а не в воображении своём беседовал с Богом, и Дух Святой поистине нисходил на него. И Симеон постепенно начинал преображаться, как преображается всякий истинный подвижник, и речь его становилась великой песнью.
«Оставьте меня одного заключённым в келии; отпустите меня с одним Человеколюбцем — Богом; отступите, удалитесь, позвольте мне умереть одному перед лицом Бога, создавшего меня.
Никто пусть не стучится ко мне в дверь и не подаёт голоса; пусть никто из родных и друзей не посещает меня.
Никто пусть не отвлекает насильно мою мысль от созерцания благого и прекрасного Владыки…
Оставьте меня, я буду рыдать и оплакивать те дни и ночи, которые я потерял, когда смотрел на этот мир, смотрел на это солнце и на этот чувственный и мрачный свет мира, который не просвещает душу…»
Это, к сожалению, только перевод… Святых Отцов у нас переводят или богословы, ничего не понимающие в поэзии, или (гораздо реже) поэты, ничего не понимающие в богословии. А подлинное богословие — это высокая, высочайшая поэзия… Одним из первых, кто явно показал это миру, был монах Симеон, игумен монастыря святого Маманта, прозванный Новым Богословом.
«…Итак, за Господом, бегущим от меня, я бежал, за убегающим и я гнался, как за зайцем собака. Когда же Спаситель далеко ушёл от меня и скрылся, я не предался отчаянию и не обратился вспять, но, сидя на том месте, где я находился, плакал и рыдал, призывая скрывшегося от меня Владыку. Итак, когда я так бился и рыдал, Он, весьма приблизившись ко мне, стал для меня видим. Видя Его, я вскочил, стремясь ухватиться за Него. Но Он скоро убежал. Я побежал быстрее и потому успел неоднократно уловить край одежды Его. Он немного остановился, чему я чрезвычайно обрадовался. И снова Он улетел, и я снова погнался… Обливаясь слезами, я расспрашивал о Нём всех, некогда видевших Его… Выслушав ответ их, я побежал изо всех сил, совершенно не спал, но принуждал себя самого, потому и увидел Желанного моего, но Он виделся мне недолго… Итак, когда Он увидел, что я всё вменил в ничто, и даже всех находящихся в мире людей от души считаю как бы несуществующими и что я отделился от мира, то Весь мне дал увидеть Себя, Весь со всем Мною соединился — Тот, Кто пребывает вне мира…»
Симеон Новый Богослов сложил более 70 гимнов о Господе. Их трудно читать нам, грешным, — они перенасыщены непереносимым для нас светом и такой радостью, которую мы не сможем выдержать. Мы плохо понимаем этот язык — язык Ангелов, но всё же мы должны время от времени прислушиваться к нему:
«Скажи, откуда приходишь Ты и как входишь внутрь келии, отовсюду запертой? Ведь это нечто необычайное, превышающее ум и слово. А то, что Ты весь внезапно внутри меня бываешь и светишь, будучи видим светообразным, как полная света луна, — это, Боже мой, изумляет меня и делает безгласным. Знаю, что Ты Тот, Кто пришел просветить сидящих во тьме, и ужасаюсь, и лишаюсь мыслей и речи, так как вижу необычайное чудо, превосходящее всякую тварь, всякую природу, всякое слово».
«О сила Божественного огня, о чудное действие! Ты, страхом лица Твоего разрушающий скалы и холмы, как Ты, Христе, Боже мой, смешиваешься с сухой травой всецело Божественною сущностью? Ты — живущий во свете совершенно нестерпимом, Боже мой? Каким образом, пребывая неизменным и совершенно неприступным, Ты сохраняешь вещество этой травы неопалимым и в то же время всё его изменяешь? И оно, оставаясь сухой травой, есть свет, свет же тот не есть трава; но Ты, будучи светом, неслиянно соединяешься с травой, и трава, неизменно изменившись, делается подобной свету. Я не выношу молчания о чудесах Твоих, я не могу не говорить о Твоём Домостроительстве, которое Ты соделал со мною, распутным и блудным, и не могу удержаться, чтобы не рассказывать всем, Искупитель мой, о неисчерпаемом богатстве Твоего человеколюбия. Ибо я хочу, чтобы весь мир почерпал от него и чтобы никто не оставался совершенно лишённым его».
Прп.Симеон Новый Богослов был строгим игуменом. Он не терпел, чтобы при нём кого-то понапрасну обижали. Когда один из братии рассердился на настырных ворон и перестрелял их до одной, игумен Симеон повелел собрать птичьи тела, повесить их на шею горе-стрелку и в таком виде велел ему стоять посреди монастыря несколько часов. Братия роптала… Однажды несколько монахов накинулись на игумена, желая его убить… Симеон спасся, но слух о том дошёл до Патриарха. Святейший повелел провинившихся монахов посадить в тюрьму — и тогда игумен Симеон с большим трудом выхлопотал прощение для своих обидчиков и потом долго оказывал всяческую помощь…
Прп.Симеон учил, что монаху следует не умерщвлять плоть, а стараться обОжить её, сделать причастной Святого Духа… Не все понимали это высокое учение, на святого воздвиглись гонения, и он ушёл из родного монастыря, чтобы на старости лет основать новый, где и преставился мирно в 1021 году. Одно из его произведений мы все читаем, готовясь ко Святому Причастию:
…И дерзая Твоим богатым к нам благодеянием,
радуяся вкупе и трепеща, огневи причащаюся трава сый,
и странно чудо, орошаем неопально,
якоже убо купина древле неопальне горящи.
Ныне благодарною мыслию, благодарным же сердцем,
благодарными удесы моими, души и тела моего,
покланяюся, и величаю, и славословлю Тя, Боже мой,
яко благословенна суща, ныне же и во веки.
Какие это дивные стихи!..
Мы о нём не раз писали в нашей газете. Вернее, не столько писали о нём, сколько приводили его собственные слова, ибо что наша похвала для человека, которого уже Сам Господь прославил? Куда полезнее послушать не нас, а самого Русского Златоуста — святителя Феофана Затворника. Его слово сверкает, как небо в ясный жаркий летний полдень — глазам больно и сердце замирает. И что интересно: читаешь его слова, и словно исчезает перед тобой и бумага, и типографская краска, и видишь только самого святителя и слышишь его живой голос. Это, между прочим, говорит и о замечательном литературном таланте, ибо писать так, чтобы бумага явственно доносила до читателя твой голос, — это высшая ступень писательского дара. Кто из русских до этого поднимался? Гоголь, Лесков, Розанов… А кто ещё? И не вспомнить… И святой Феофан. Причём его-то голос не одним талантом звучен, но ещё и благодатию Божией…
Можно ли составить его биографию? Сомнительно! Человек, самые деятельные свои годы проведший в затворе, в небольшой келейке, не может похвастаться богатой событиями жизнью. Епископ Феофан всегда бежал от внешней деятельности, пока наконец не удалился в затвор, — и вот там-то и началась его подлинная жизнь. Довольно любопытна история его ухода в затвор. Ему был всего-то 51 год, когда он подал прошение об уходе на покой. Церковные власти удивились: до старости преосвященному Феофану далеко, здоровье у него хорошее, дела в возглавляемой им Владимирской епархии в порядке… С чего бы проситься на покой? По всему казалось, что прошение его не будет выполнено: с какой стати Синод отпустил бы столь исправного, старательного и любимого паствой архиерея? Но — отпустили по внушению Божию. Прощаясь с паствой, святитель сказал: «Не попеняйте на меня, Господа ради, что оставляю вас. Ваша доброта не допустила бы меня переменить вас на другую паству. Кроме внешней необходимости есть необходимость внутренняя, которой внемлет совесть и которой не сильно противоречит сердце… И я буду молиться о вас, буду молиться, чтобы Господь всегда ниспосылал вам всякое благо — улучшал благосостояние и отвращал всякую беду, паче же чтоб устроял ваше спасение. Спасайтесь и спаситесь о Господе! Лучшего пожелать вам не умею. Всё будет, когда спасены будете».
Он не сразу стал затворником. Сперва он тренировался: провёл в затворе целиком Великий пост. Опыт оказался удачным. Тогда он затворился на целый год — душа его и этот труд понесла с лёгкостью. Лишь убедившись в том, что сей подвиг ему по силам, епископ Феофан навсегда затворил за собою двери кельи.
В келью к нему имели право заходить лишь настоятель монастыря (Вышенской обители — маленькой, никому не ведомой, бедной) да духовник, да ещё келейник. Иногда святитель позволял себе выходить из кельи на прогулку — то бишь постоять на балконе, когда никого нет поблизости. С утра служил литургию (молча!), потом садился за писание книг и писем. Когда уставал, занимался рукоделием: писал иконы, был превосходным резчиком и слесарем, отлично знал токарное и столярное ремесло и сам шил себе одежду… Он считал физический труд отдыхом (да ещё и не всегда заслуженным). Ел очень мало, почти не спал.
Был он небольшого роста, худощав и очень благообразен. Потом, вспоминая его внешность, люди не могли понять, почему это довольно-таки обычное русское лицо казалось сияющим красотой. А это в нём Дух светился. Святитель получал ежедневно по 20—40 писем и на каждое исправно отвечал — да как отвечал! — непременно давал вопрошающему мудрый совет, облечённый в прекрасные словеса. Есть одно трогательное письмо святителя Феофана к некоему валаамскому монаху, в котором он пишет: «Помолитесь обо мне, грешном, ибо мне время от времени приходит на ум злая мысль, что лучше меня нет в мире писаки». Другой монах просил у Феофана на память (как великую святыню) что-нибудь из его одежды — рясу или сапожки. Святитель отказал наотрез: «За мной столько бесов ходит, что кто-нибудь из них и за одеждой моей увяжется. Прибудет к вам такой подарок, а вы и знать не будете, откуда у вас то или иное бесовское приражение появилось». А ведь сколько работал он и помимо переписки!.. Сколько книг написал, сколько святоотеческих трудов пересказал блестящим русским языком!..
Мудрый человек во всяком деле мудр. Сохранилось удивительное высказывание святителя Феофана о воинском искусстве. В годы Русско-турецкой войны он писал в частном письме: «Зачем это наши, переходя за Дунай, всегда возятся с крепостями?! Мне думается, что, перешедши за Дунай, надобно около крепостей устроить только сильную блокаду, чтобы турки не могли оттуда носа показать; действующею же армиею идти далее без остановки, чрез Балканы — к Константинополю. Вой-ско около крепостей всё будет цело: ибо турки побоятся делать нападения. Надо только устроить, чтоб оно в здоровых местах расположено было и продовольствие получало достаточное. А чрез взятие-то крепостей сколько народа гибнет! Исповедую грех свой, что взялся не за своё дело, излагая всё сие. Но меня сильно занимают эти мысли вот уже сколько времени». Остаётся только пожалеть, что не св. Феофан командовал русской армией…
После его кончины в келии кроме многочисленных духовных книг нашли телескоп, два микроскопа, фотографический аппарат, анатомический атлас, шесть атласов по географии…
Обладая блестящим умом, святитель никогда не переоценивал значение ума для человека. «Умишко надо ногами потоптать, вот как на картине Михаил Архангел топчет сатану. Михаил Архангел — это ум, покорный истине Божией, а сатана — это ум возмутившийся, суемудренный, от которого все революции, и в семействах, и в Церкви…»
Одну комнату в своей келье святитель превратил в храм и освятил его во имя праздника Богоявления. Богоявление — по-гречески Феофания. Святитель Феофан особо чтил этот праздник и преставился в день Богоявления. Скончался неслышно — келейник и не понял, что старца уже нет с ним. Левая рука святителя лежала на груди, правая была сложена как бы для благословения. Когда стали на покойного надевать архиерейское облачение, он явственно для всех улыбнулся. И вообще, не похож он был на мертвеца: все три дня, что лежало его тело в соборе, всем казалось, что святитель спит — чутко, вполглаза, как обычно спал при жизни.
В русской духовной литературе нет, наверное, других таких писателей, как святитель Игнатий Брянчанинов († 1867) и святитель Феофан Затворник († 1894). Что мне хвалить их?.. Слава Богу, творения этих великих ныне расходятся огромными тиражами, а коли эти книги покупают, стало быть, люди сами разобрались, что им полезно, и что поучительно, и что душеспасительно. Скажу только (потому что не могу не сказать этого), что святители Феофан и Игнатий, помимо того что они суть великие учителя Православия, равные таким древним отцам, как, скажем, Иоанн Лествичник, — они ещё и замечательные писатели, мастера слова. Стилисты с большой буквы. Авторы, чей язык не уступает лучшим — лучшим! — образцам русской прозы: языку Гоголя, Чехова, Лескова… Поистине, над Россией XIX века реял некий ангел изящной словесности!
Так вот, об Ангелах…
Святитель Игнатий и святитель Феофан смотрели на Ангелов по-разному. По-разному понимали их сущность. Из-за этого и разгорелся спор. Настоящий спор, а не отвлечённая, чинная научная полемика. Оба святителя, — ну, не горячились, конечно, — но защищали свою позицию с душой, с сердцем.
Что говорил святитель Игнатий? «Необходимость заставила меня вникать подробнее и точнее в значение души и сотворённых духов. Справедливо сказал Антоний Великий, что это познание крайне нужно для подвижников… Да и для всех оно имеет существенную пользу: лучше ознакомиться с миром духов прежде смерти, нежели при наступлении смерти, как ознакомились многие к величайшему удивлению и ужасу своему, в противность понятиям, заимствованным у западных мечтателей…» Вот в чём суть: познать Ангелов своим человеческим умом, чтобы не ошибиться, не впасть в прелесть на пути земного духовного восхождения или уже на воздушных мытарствах. Важный вопрос! И важно иметь по нему единое мнение!
Расхождения же святителей заключались в следующем. Святитель Игнатий в своей «Книге о смерти» заявил, что души человеческие и ангельское естество нельзя назвать в полной мере нематериальными. Совершенно нематериален, полностью бестелесен, до конца духовен только Сам Бог. И более никто. Человеческая же душа и ангельское «тело», хотя и чужды нашему грубому вещественному миру, но всё-таки имеют своё материальное естество и состоят из своеобразной «тонкой», неощутимой для плоти материи («из особого эфирного газа», как говорил святитель Игнатий, в соответствии с научными представлениями своего времени).
Святитель Феофан, прочитав такое, немедленно начал возражать — сначала в частных письмах архиепископу Игнатию, а затем и в публичных выступлениях, — и в конце концов написал целую книгу-опровержение… Вышенский Затворник твёрдо заявил: «Душа и Ангел — не тело, а дух!» — а мнение оппонента — это «ультра-материализм, или материализм, вышедший из своих пределов…»
Спор этот продолжался много лет, и даже смерть Игнатия Брянчанинова не поколебала решимости Феофана Затворника отстаивать свою позицию. Стоит ли говорить, что никакой «золотой середины», никакого «взаимоприемлемого решения» в этом споре так и не получилось.
Дискуссия продолжается и по сей день, у обеих позиций есть свои сторонники, хотя, как кажется, мнение Игнатия Брянчанинова сейчас побеждает. Среди его последователей такие почитаемые в православной среде люди, как иеромонах Серафим (Роуз) или профессор А.И. Осипов. Однако точка ещё не поставлена, и не исключено, что в ближайшем будущем мнение Феофана Затворника получит неожиданную поддержку.
Что же сказать нам? И что мы можем сказать там, где два великих ума не смогли согласиться друг с другом?
Можно встать на позицию примирителя. Можно вспомнить современную квантовую физику, которая как раз и занимается «тонкими материями» и утверждает, что к ним неприменимы понятия нашего земного мира, — там всё намного сложнее. Можно вспомнить многовековой спор о природе света: что такое свет, поток частиц или волны? Учёные сошлись на том, что свет — это и волны, и частицы одновременно. Не то ли следует сказать и об Ангелах, — что они суть и тела, и духи одновременно?..
Вот только уместно ли нам воображать себя примирителями? Давайте-ка лучше смиренно постоим в сторонке и не станем влезать в споры тех, кто выше нас.
Лучше подумаем вот о чём. Споры между святыми, вообще-то говоря, не редкость. Можно вспомнить противостояние «иосифлян» и «нестяжателей»: св. Иосиф Волоцкий и св. Нил Сорский тоже весьма решительно отстаивали друг перед другом свои позиции. Да что там говорить: даже апостолы!.. Даже Пётр и Павел, которых на иконах изображают вместе, как братьев, — и они…
Но всякий раз спор святых как-то разрешался, какая-то истина в нём рождалась. Спор Феофана и Игнатия не завершился ничем. Почему? Почему Господь попустил это?
Не для того ли, чтобы поняли: есть вещи совершенно непостижимые для земного разума, — даже если разум этот просвещён благодатью? Святым открывается многое. Бог ничего не скрывает от чад своих. Известно, что один древний старец молился: «Господи, покажи, как Ты создавал солнце!» — и Господь показал. Но для того, чтобы мы не надмевались своим знанием, чтобы не воображали, что знаем вообще всё, некоторые вопросы Он оставляет без ответа. И не просто не отвечает на них, но делает так, чтобы вопрос «повис в воздухе» всем на обозрение и на удивление, — так именно, как это и вышло в споре святителей Феофана и Игнатия об ангельском естестве. Вот он, незавершённый спор двух богомудрых, — разреши его кто хочет! Тайна осталась тайной, просто таинственность её обозначилась более ярко и наглядно. И скорее всего, в земной своей жизни никто из нас так и не узнает ответа…
Трудно рассказывать о человеке, вся жизнь которого прошла не на миру, а в глубинах собственной души. Идеал монаха — человек без биографии, то есть биографии в мирском смысле. Такова была жизнь св. прп. Паисия Величковского, рассказывать о внешней её стороне — занятие неблагодарное: подвизался в одном монастыре, потом перешёл в другой, потом перешёл в третий… И это при том, что биография души святого Паисия была поистине чудесной, богатой, сказочно насыщенной — мы с вами о таком богатстве и мечтать не можем. И поэтому мы расскажем только об одном периоде из жизни святого Паисия — о том, как он приехал на Афон.
У всех нас бывают моменты, когда мы, утомясь бесконечной суетой, говорим сами себе: «Нет, надо всё бросить и уйти в монастырь! Там тишина, там покой, там благолепие!.. Поселиться бы на Афоне…» Но вот как переселение на Святую Гору прошло у инока Платона, будущего старца Паисия.
Во-первых, учтите, что это происходило в середине XVIII века — столетия, когда христианство по всему миру подвергалось тяжким нападкам с самых разных сторон. На Афоне это были нападки со стороны мусульман, турок. Турки давили на греческих монахов, а греческие монахи… на русских иноков. Очень немирно было в ту пору на Святой Горе. Русский монастырь пребывал в разорении, русские монахи скитались по всему Афону, жили где придётся — нередко под открытым небом, питались поистине «подножным кормом» — травой да кореньями… Их отовсюду гнали, повсюду презирали… И это при том, что подлинная духовность обреталась тогда всё-таки у русских: греки в ту пору настолько отдалились от православной мудрости, настолько всё перезабыли, что не помнили ни трудов своих великих учителей, ни самих имён этих святых. Много позже, когда старец Паисий пошёл по Афону искать книги св.прп. Иоанна Дамаскина, свт.Григория Синаита и других, — греческие монахи только глаза на него таращили: «Дамаскин? А кто это?»
Но это было потом, а сначала… Инок Платон и друг его иеромонах Трифон прибыли на Святую Гору, ожидая увидеть здесь цветник духа, а увидели запустение и разгром. Они узнали, что много русских монахов селятся вокруг монастыря Пантократор, и отправились туда через весь остров. Путь их шёл с горы на гору, через безчисленные подъёмы и спуски, друзья то обливались потом, то прятались от пронзительного ветра. Жажду они утоляли ледяной водой афонских источников, спали на холодных камнях, и в итоге, ещё не успев добраться до места, схватили жестокую лихорадку. Русские же монахи, встретив пришельцев, никакого внимания на их болезни не обратили: они и сами жили, мягко говоря, не в роскоши и не привыкли огорчаться ни своими, ни чужими болячками. А ведь стоило бы им побеспокоиться о гостях: измученный отец Трифон умер на третий день по прибытии, да и Платон готовился отправиться вслед за другом. Тогда испуганные монахи принялись лечить его на местный манер — отпаивать вином, — но русский инок, всю жизнь проведший в монашеской строгости, был к вину совершенно непривычен и совсем уже приготовился к смерти… Но вино помогло. Будущий старец выжил и начал свой афонский подвиг.
Бывает, что молодые монахи берут на себя подвиг выше сил, скоро ломаются под его тяжестью и наносят большой вред душе… Жизнь Платона на Святой Горе тоже была подвигом, превышающим человеческие силы, — но у него просто не было иного выхода. Ему оставалось или понести бремя, или умереть. Он остался жив, но первые четыре года провёл так, как не жили и последние нищие на «большой земле». Сам о себе он писал: «Много раз зимою ходил я босиком и без рубашки… Когда мне приходилось или от Лавры, или от Хиландаря доползти до бедной моей кельи с подаяниями, или из лесу принести дрова, или сделать какое-нибудь другое тяжёлое дело, тогда я по два и по три дня лежал как расслабленный». Он жил, в сущности, подаянием: тем, что дадут сердобольные русские монахи. Но он знал, что братия и сама не роскошествует, и не хотел нищенствовать — стремился всякий раз вернуть долг, для чего трудился из последних сил…
Вот такая порою была жизнь в «царстве тишины, покоя и благолепия». И кто из нас, окажись он, не дай Бог, в подобных условиях, не решил бы: «Хватит с меня и борьбы за существование! Куда тут думать о душе — лишь бы тело спасти!» А вот инок Платон, которому скоро уже предстояло стать старцем Паисием, за эти годы своего беспросветного нищенства сумел получить известность как образец благочестия, знаток богословия, ревнитель о спасении. Едва одетый, не евший по нескольку дней, он ходил по Афону, искал среди известных его насельников богодуховенного учителя — и не мог найти. Кончились его поиски тем, что к нему самому пришли иноки и попросились в ученики, в духовные чада. Платон, к тому времени уже постриженный в мантию с именем Паисия, на колени перед ними повалился, умоляя: «Не делайте меня наставником! Будем жить вместе, как равные братья, и кто приобретёт некую духовную пользу, тот пусть поделится ею со всеми!» Формально так и устроилось — на деле же авторитет Паисия был среди братьев настолько высок, что его мнения никто и не думал оспаривать. Впрочем, только до поры до времени…
Ко всем афонским бедам святого Паисия Величковского прибавилась однажды и беда от зависти человеческой. Некий старец Афанасий, неприятно удивлённый тем, что Паисий столько читает — и всё незнакомых ему, Афанасию, авторов, — воздвиг на него обвинение в опасном вольнодумстве. Весь Афон бурлил, и Паисию пришлось писать в своё оправдание целый трактат в 14 главах. Почитать этот труд небесполезно каждому из нас, но мы сейчас приведём лишь малый его отрывок:
«Прошу тебя, отче, оставь суетное и напрасное твоё помышление не читать отеческих книг… Если хочешь сам спастись и ученикам твоим показать путь царский… то прилепись всею твоею душою к чтению книжному… Святой Иоанн Златоуст говорит: невозможно спастись никому, если он не будет часто наслаждаться духовным чтением. И великий Анастасий Синаит говорит: во всём, что мы говорим и делаем, мы должны иметь удостоверение от Священного Писания, иначе, обманываемые человеческими измышлениями, отпадём от истинного пути и впадём в пропасть погибели. И не говори, отче, что достаточно одной или двух книг для наставления душевного. Ведь и пчела не от одного или двух, но от многих цветов мёд собирает…»
Потом св.Паисий вернётся в Россию и насадит на её земле цветник духовного делания, сад умной молитвы, который прорастёт через сто лет в подвиге Оптинских и Глинских старцев… Но прежде в его жизни было тяжкое испытание Афоном, когда Святая Гора едва не стала для него Голгофой. Видно, и Афон свят в первую очередь своими людьми, и нет такой земной горы, поднявшись на которую станешь ближе к Богу, — если прежде не поднимешься на гору собственного сердца.
Надо сказать, что о великой небесной покровительнице нашего города вообще известно очень мало. Вся жизнь её — молчание, тайна… И тем не менее кое-что мы знаем о ней из жития, а кое-что донесло и предание. Вот несколько любопытных фактов из жизни блаженной Ксении, которые мало кому известны.
— Где жила Блаженная — точнее, где находился дом её мужа, полковника А.Ф. Петрова?
— На улице, которая теперь называется Лахтинской (Петроградская сторона), а тогда носила имя… самого полковника Петрова. Это считалось обычным: улица звалась именем самого значительного её обитателя. Она не одна такая была. Вот рядом с Лахтинской есть и Бармалеева улица — жил там офицер по фамилии Бармалей. Дом Петровых был двухэтажный, деревянный, выстроенный по типовому проекту офицерских домов. При доме — обширный двор, на нём держали всякую живность… Сейчас на этом месте дома № 2 и № 4.
— Богато ли жила семья полковника Петрова?
— Ну, во всяком случае, не бедно. Даже начинающий дворцовый певчий получал 25 рублей на три месяца — на такие деньги можно было жить, не голодая, и носить не лохмотья. А ведь Андрей Фёдорович был не начинающим: он был полковником! А стало быть, сверх жалованья певчего ему шли и деньги «за погоны». Нет, семья Петровых была достаточной, если не сказать зажиточной. В нищету и бездомность Ксения ушла из жизни сытой и безмятежной.
Есть мнение, что полковником Андрей Фёдорович стал в награду за участие в дворцовом перевороте, когда Елизавета Петровна прогнала с трона Анну Леопольдовну… А Елизавета, став царицей, не осталась в долгу перед своими людьми…
— Когда Ксения вышла замуж?
— Разные источники говорят по-разному. Думают, что она была замужем всего три года (а значит, поженились они с полковником, когда невеста уже достигла 23 лет — немалый возраст по тому времени!) Но это домыслы. Вообще-то тогда разрешалось вступать в брак с 15 лет. Если так, то Ксения, овдовевшая в 26, прожила в браке целых 11 лет!
— А что представлял собой сам полковник Петров?
— Все источники утверждают одно: он был человеком хорошим, благочестивым, и в этом смысле они с Ксенией были людьми одного духа: оба любили молиться, читать духовные книги (очень редкие в те времена!), ходить в церковь… Кстати, православным тогда особым указом вменялось в обязанность посещать только свой приходской храм. И никаких вольностей! Никаких! Даже если человек был в продолжительной отлучке, он мог исповедоваться и причащаться только у себя на приходе. А храм, где молились супруги Петровы, был ветхий деревянный храм апостола Матфия. Зимой там не топили, и выстоять долгую службу бывало порой просто мучительно. А в тёплый храм, стоящий рядом, не смей и носа казать!.. Запрещено! Однако супруги Петровы в церковь ходили часто… (Современный адрес того места, где стоял храм апостола Матфия, — Большая Пушкарская ул., д.35, Матфеевский сад; теперь там лишь остатки фундамента…)
Вот что ещё надо сказать о полковнике. Несмотря на всё его благочестие, ему приходилось (именно приходилось!) частенько участвовать в настоящих попойках. Дворцовые певчие были обязаны время от времени выступать перед двором на мирских увеселительных концертах. Вельможные слушатели там увеселялись не только музыкой, но и напитками, — и певцам наливали непременно. И попробуй откажись… И не думай ограничиться «одной рюмочкой». Но ведь это тяжкий крест для непьющего, благочестивого человека… Вот и внезапная смерть Андрея Фёдоровича — не после такого ли концерта наступила? Или — прямо на концерте?.. Тогда было бы понятно, почему она произвела такое страшное потрясение в душе его молодой любящей жены… Говорят, что Андрей Фёдорович похоронен всё на том же Смоленском кладбище.
— Что известно о родителях блаженной?
— Очень мало. Можно предположить, что они были людьми не нищими и не захудалыми, раз сумели выдать дочь за столь завидного жениха… Хотя кто знает? Говорят, что маму святой Ксении звали Марией, что была она женщиной праведной и что в Петербурге до революции почиталась её могилка. Будто бы возле той могилки бил чудесный источник, вода которого исцеляла больных, — но после революции на том месте устроили свалку, люди туда ходить перестали, и теперь никто не помнит, где похоронена раба Божия Мария…
— Кто был любимым святым Блаженной?
— По некоторым данным, это, во-первых, её небесная покровительница — прп. Ксения Миласская, диакониса; а во-вторых — апостол Матфий, в чьём храме она венчалась, исповедовалась, причащалась и — была отпета…
— Что представлял собой Петербург той поры?
— О, он очень отличался от того блистательного города, каким он стал в XIX веке! Большинство населения жило за чертой бедности. Мужчин, между прочим, было намного больше, чем женщин, — потому что много было приезжих рабочих, моряков, бродячих торговцев… Да и вообще всякого сброда. Как говорят сейчас, «криминогенная обстановка» оставляла желать много лучшего… Выйти женщине одной на улицу было немыслимо — даже если это была женщина из богатой, знатной семьи… Вот и подумайте: Ксения приняла подвиг юродства, когда ей было всего 26 лет. Молодая, красивая — она ходит по городу, ночует на улице… И никто её не тронул за все эти годы! — такова была особая забота Божия о Своей избраннице, таков был покров благодатный над нею… Отчасти, конечно, её безопасности способствовало то, что носила она мужской костюм и вела себя как безумная, — но… Разве это остановит лиходеев? Нет, Ксению спасала только рука Божия.
А вообще-то в Питере жилось тяжело: еда была дорогая и однообразная, о фруктах здесь и не слыхали, жилья катастрофически не хватало… Любой домовладелец должен был быть готов к тому, что в его дом неожиданно подселят в приказном порядке целый отряд рабочих или солдат, — а что поделать? Им тоже надо где-то жить… Так что поистине царским был подарок, который блаженная Ксения сделала своей подруге Прасковье Антоновой, отправляясь на подвиг: целый дом ей подарила, — дом своего покойного супруга.
— Ксения Блаженная по ночам молилась в поле… Где это поле?
— Это местность за нынешним Чкаловским проспектом. В те годы там рос редкий лес, лежали обширные поляны, на которых петербуржцы пасли скот… Блаженная Ксения любила там молиться. Она говорила, что Божие присутствие в чистом поле яснее ощущается…
— Был ли у Блаженной духовник?
— Твёрдых известий на сей счёт не существует, но есть удивительная и вполне правдоподобная гипотеза, основанная на устном предании: Ксения Блаженная окормлялась у другого чудного подвижника того времени — св. прп. Феодора Ушакова (не у адмирала, конечно, а у его дяди-монаха). Такой гипотезе есть некоторые косвенные подтверждения. Между прочим, на путь подвига оба они — и св. Ксения и св. Феодор — встали под влиянием смерти близкого человека. Феодор Ушаков был молодым офицером, участвовал в дружеской попойке — и вот в разгар веселья один из бражников вдруг упал мёртвым. Это так потрясло юношу, что он немедленно решил посвятить оставшуюся жизнь Богу… Говорят, что Ксения многажды бывала в Александро-Невской Лавре, исповедуясь у преподобного, а есть сведения (так называемое свидетельство Ивана Егорова), что она жила несколько лет в Алексеевской женской обители близ Санаксарского монастыря, основанной также Феодором Ушаковым. Как знать… В архивах Санаксарского монастыря за тот период значатся несколько «послушниц Ксений», — но есть ли среди них наша, Петербургская?..
— Как преставилась блаженная Ксения?
— Её современница и добрая знакомая, петербурженка Анна Ананова, вспоминала, что перед самой смертью святая часто говорила: «Я уезжаю в далёкое путешествие». Вскоре её нашли на Смоленском кладбище сидящей, прислонясь к дереву, — уже бездыханной…
— Откуда взялся обычай писать письма блаженной Ксении?
— Обычай этот возник в 30-е годы ХХ века, когда в часовню-усыпальницу зайти было нельзя, а молиться возле её стен было просто опасно. Вместо молитвы верующие приносили записки-прошения, а вместо поклонов прикладывались лбом к стенам часовни. Обычай прижился, и люди до сих пор так делают… Конечно, ничего плохого в такой традиции нет, — напротив, она создаёт ощущение особого личного, тёплого общения с матушкой Ксенией.
Блаженная Матрона зовётся Московской, но родилась она в тульских землях и жила там всё детство и юность — в убогом крестьянском домишке у своих родителей, безуспешно пытавшихся выбиться из нищеты. Сейчас вся Россия зовёт её Матронушкой, а в ту пору односельчане звали слепую дочку Никоновых Матрюшей. Тульская губерния — помещичий край, и хотя к началу ХХ века крестьяне давным-давно забыли о крепостном праве, однако представить себе тогдашние сёла без дворянских усадеб невозможно…
С давних времён эти земли принадлежали помещикам Яньковым. Помещики на Руси бывали всякие, но вот именно Яньковы славились своим непритворным благочестием. Для примера скажем, что одна из женщин этого рода — Софья Николаевна Янькова — стала первой настоятельницей знаменитой на всю Россию Шамординской обители, окормляемой старцами Оптиной пустыни…
А когда баре благочестивы, среди их крестьян рождаются и святые…
Впрочем, из всего рода Яньковых нас сейчас интересуют две девушки — Надежда Андреевна и её двоюродная сестра Лидия: они были по-другами святой Матроны. Благочестивые сёстры быстро узнали о том, что среди крестьян их бывшей деревни появилась удивительная девочка: Матрона уже тогда поражала все окрестные сёла своими чудесами. Лида и Матрюша были почти сверстницы, но понятно, что дружбы между ними быть не могло: слишком разные люди, слишком разные судьбы. И всё-таки они общались, беседовали — может быть, даже играли порой. Крестьянские-то дети слепую Матрюшу дразнили, и порой очень жестоко, а барские дочки её привечали.
Надежда Янькова любила паломничать по России, бывала и в монастыре, управляемом её матерью, посещала и иные русские святыни. Часто она брала с собой сестру Лиду, а случалось, что и Матрюшу… Как ни тяжко было убогой калеке в дальних поездках, но Матрюша с великой радостью принимала приглашения сестёр-дворянок. Так они побывали и в близкой Троице-Сергиевой Лавре, и в далёкой Киевско-Печерской… Когда Матроне исполнилось четырнадцать, Надежда и Лидия Яньковы решили взять её с собой в Петербург.
Отправляясь в столицу, сёстры Яньковы, несомненно, надеялись если не поговорить со всероссийским батюшкой, отцом Иоанном Кронштадтским, то хотя бы получить его благословение, хотя бы посмотреть на него издали…
Матроне Никоновой было в ту пору около 14 лет. Если верна догадка о том, что родилась она в 1883 году, стало быть, эта поездка состоялась примерно в 1897—1898 годах… Давайте подумаем, чем были эти годы для кронштадтского пастыря.
Во-первых, к тому времени отец Иоанн был уже известен по всей России, и авторитет его был незыблем. К концу 90-х годов XIX века кронштадтский пастырь стал живой святыней, и лишь необъятная сила духа помогала ему не пасть в этом страшном искушении всенародной любовью.
Но вот что особенно важно для нас: именно к 1898 году относятся знаменательные слова отца Иоанна:"15 августа 1898 г., на Успение Божией Матери, я имел счастье первый раз во сне видеть лицом к лицу Царицу Небесную и слышать Её сладчайший, блаженный, ободряющий голос: «Милейшие вы чада Царя Небесного». Тогда я, сознавая свое окаянство, смотрел на Её пречистый лик с трепетом и с мыслью: не отгонит ли от Себя с гневом Царица Небесная? О лик святой и преблагой! О очи голубые и голубиные, добрые, смиренные, спокойные, величественные, небесные, Божественные! Я не забуду вас, чудные, дивные очи! Минуту продолжалось это видение; после этого Она ушла от меня, не спеша прошла, как перед маленькой ямкой, и скрылась. Я увидел сзади походку Небесной Покровительницы. Сначала я видел Её как на иконе, ясно; а потом Она отделилась с иконы, спустилась и пошла».
Повторим: видение произошло на Успение 1898 года. Именно в этом году в Кронштадт приехала Матрона Никонова из села Себина, где стоял Успенский храм. Но ведь и самой Матроне тоже недавно являлась во сне Божия Матерь (с повелением написать Свою икону «Взыскание погибших»)!
Так Пречистая привела друг ко другу двух Своих избранников: «Милейшие вы чада Царя Небесного»…
Рассказ о том, как прошла эта встреча, известен широко. В Андреевском храме отец Иоанн Кронштадтский под конец службы вдруг сказал верующим: «Расступитесь! Дайте проход!» А потом: «Матронушка, иди, иди ко мне». Девочка стояла при входе в храм, никому не заметная, и батюшка пояснил присутствующим: «Вот идёт моя смена — восьмой столп России».
Больше ничего об этой встрече мы не знаем. Было ли сказано что-то, кроме этих таинственных слов? Долго ли продолжалась беседа? Не будем гадать. Но давайте подумаем, что означают слова «восьмой столп России».
Объяснения этой фразы вы нигде не найдёте (что косвенно говорит о том, что она подлинна: когда очевидец хочет присочинить, он сочиняет что-то удобопонятное). Итак, восьмой столп… Что имел в виду кронштадтский старец? Что Матрона есть восьмой великий святой Русской земли? К концу XIX века на Руси было всё-таки не семь святых, а несколько больше… Если же считать только «самых значительных», то кого к ним причислить? Допустим, так: Борис и Глеб, Феодосий Печерский, Александр Невский, Сергий Радонежский, Серафим Саровский, сам Иоанн Кронштадтский… Это семь. А Кирилл Белозерский, повторивший в своём житии все описанные в Евангелии чудеса? Он «самый значительный» или «не самый»? А Александр Свирский, видевший всю Святую Троицу? А Иоасаф Белгородский?.. Анна Кашинская?.. А старцы Оптиной пустыни? А не прославленная тогда, но уже сугубо почитаемая народом Ксения Блаженная? Она, чьей молитвой тысячи русских людей получали и получают благодатную помощь, — она не «столп России?» Откройте жития русских святых: у вас дух захватит от сознания того, сколько дивных угодников Божиих жили на нашей земле, — а мы даже имён их в памяти не держим…
Нет, приходится признать, что святой Иоанн имел в виду нечто иное: не круг «особо великих», куда теперь была допущена и Матрона, а некую духовную опору, на которой держится наша страна, опору, составленную из молитв тысяч русских праведников — прославленных и не прославленных, — из молитв простых благочестивых людей, чьи имена никогда не запишут в святцы.
Но почему всё-таки восьмой, «восьмой столп»?
Как известно, восемь — число эсхатологическое, символ бесконечности и Божественного совершенства. Шесть дней Господь творил, на седьмой почил от дел, и этот седьмой день продолжается доныне; но грядёт и восьмой день, день незакатный, вечный, день Царствия Божиего.
Значит, восьмой столп — это столп последних времён. Восьмой столп опирается на вечность, утверждается в Небесном Иерусалиме. Семь столпов поддерживали историческую Русь, восьмой утверждает Русь Вечную. Восьмой столп — это не только святая блаженная Матрона Московская, — это все русские святые, рождённые в последние времена. Это святые, упреждающие Второе пришествие.
Мы ни в коем случае не хотим увлекаться доморощенной эсхатологией и высчитывать дату конца света… Но нельзя же не признать ХХ век особым в истории православной России! Век, когда рухнуло тысячелетнее Царство, когда Церковь была свергнута с духовного трона, когда…
Даже если нашей Родине суждено возродиться во всей полноте и просуществовать ещё хоть тысячу лет, ХХ век навсегда останется в её истории как век апокалипсический, как напоминание о том, что мир не вечен. И святые ХХ века навсегда останутся святыми последних времён, сколько бы лет ни даровал нам ещё Господь, — в Царствии Божием они воссядут вместе с умученными от антихриста. А блаженная Матрона — святая ХХ века.
Когда Иоанн Кронштадтский встречал Матрону Московскую — это святая Русь встречалась с Русью последних времён, праведник от Семи столпов встречался с праведницей от Восьмого — великого и страшного столпа.
Прп. Максим Грек прибыл в Россию в начале XVI века — века бурного, кровавого, но в сущности благодетельного. В ту пору Московская Русь, скинув татарское владычество, стремительно набирала силу. Тогда уже обрушилась под ударами турок греческая империя, и уже были сказаны бессмертные слова: «Два Рима пали, Москва — Третий Рим, а четвёртому не бывать». И вот в этот самый Третий Рим прибывает последний представитель уже сокрушённого Второго Рима: Максим Философ едет в Москву, чтобы перевести на русский язык Толковую Псалтирь. И что же он видит?
А видит он не благолепное, лубочно-пряничное царство-государство, а сплошную бурную, шумную стройку. То есть стройку государственную: возведение не дворца, не города, но — целой империи. Впрочем, это мало что меняет: как на строительстве отдельного дома, так и на строительстве целой державы благолепия бывает мало — кругом мусор, грязь, беспорядок, суета, крики, а грубо сколоченные леса не дают толком рассмотреть всё великолепие будущей постройки.
Такие эпохи имперского строительства на Руси не редкость: нечто подобное было и при Владимире Святом, и при Петре Великом, и в начале ХХ века… Мы, русские, знаем, что империя с неба не падает: её надо возводить своими руками, тяжким трудом, в поту и в грязи.
Но для человека европейского такая мысль непривычна: там, на Западе, всё происходит как-то иначе… Там империи не возводятся, а захватываются — берётся чужое и превращается в своё.
У нас не так. Мы берём своё и начинаем его решительно переделывать. И тогда держава, Империя возрождается столь обновлённой, что стороннему наблюдателю кажется, будто Русь только-только теперь и начинает жить, что всё, бывшее прежде, можно не брать в расчёт, а настоящая Россия — вот она!
Учёный европеец Максим, приехав в Москву, был поражён творящимися здесь нестроениями. Держава Великого князя Московского Василия Ивановича меньше всего напоминала Царьград эпохи расцвета: никакой утончённости, никакой просвещённости, никакой, простите, культуры (во всяком случае, с точки зрения человека, воспитанного в блистательной Флоренции). Невозможно было исчислить творившиеся здесь безобразия. Гостя это не удивило: в безумной, развращённой до предела Италии он видел и не такое, — но ведь то католики, что с них взять… Но что действительно поражало Максима в самое сердце на Руси, так это то, что при всём при том варварская Москва имела наглость именовать себя Третьим Римом!.. Это уже ни в какие ворота не лезло.
Надо сказать, что философ Максим был человеком глубоко положительным. Он не стал ни насмехаться, ни злобствовать (как делали многие и многие европейские гости), — он начал учить русских. И надо сказать, он имел на это право. Этот человек был образцом не только учёности, но и твёрдости своих убеждений. Подумайте только: с малолетства живя среди католиков, учась в католических школах, трудничая в католических монастырях, он сохранил своё православие неповреждённым. Настолько неповреждённым, что даже поступив в Ватопедскую обитель на Афоне, этот молодой монах вскоре завоевал уважение тамошних премудрых старцев!
Он переизбыточествовал знаниями духовными и светскими и был готов от полноты души делиться ими с русскими. Он начал обличать московские нравы, а там было что обличать! Он восстал против входившей в моду астрологии — бояре весьма интересовались гороскопами! Он яростно боролся с последними недобитками ереси жидовствующих, призывая Великого князя не проявлять к ним ни малейшего снисхождения. Он разоблачал попытки католиков втереться в доверие к московским властям.
И ещё он доказывал, что никаким Третьим Римом Москва быть не может. Дескать, есть Второй Рим — Константинополь, который хоть и под турками, но Римом быть не перестал, а другого Рима нет и быть не может…
Одна в мире империя — греческая. Даже если в данный момент её и не существует в действительности.
И вот за такие-то слова, за такое неверное понимание исторической роли Святой Руси, греческий монах Максим Философ получил от Господа тяжкое, но благодетельное вразумление. Пришлось ему много пострадать.
Впрочем, если судить поверхностно, то страдал Максим не за отрицание роли России, а просто ни за что. Кто-то из властей церковных жестоко ему позавидовал, была пущена в ход клевета, и учёного святогорца, ненавистника всяческой ереси, самого назвали еретиком и отправили в Иосифо–Волоколамский монастырь. То есть для кого-то это был монастырь, но для Максима Грека он стал тюрьмой, и весьма суровой, ибо держали его там как узника-злодея, едва вовсе не сжили со свету. Через шесть лет его перевели в другой монастырь — то же тюремное заточение, лишь немногим более мягкое…
Двадцать с лишним лет маялся премудрый грек в условиях поистине нечеловеческих. Кто-то на его месте давно сломался бы (все мы знаем, каково пострадать без вины), но Максим ещё раз показал себя человеком в высшей степени духовным: он сумел из своей беды извлечь пользу для души и для ума. Сумел, сидя в темнице, совершить то главное, что, по мысли преподобного Серафима, только и нужно христианину, — стяжать Дух Святой. В один из мучительных тюремных дней Святой Дух нашёл на узника, и старый монах, забыв о своих бедах, сияя от неземной радости, угольком написал на стене камеры слова своего вдохновенного Канона, посвящённого Третьей Ипостаси Пресвятой Троицы.
А ещё, претерпев в Москве страшную несправедливость, он изменил своё мнение о Руси. Изменил к лучшему! Понял особый путь и предназначение Московского государства. Настал день, и прп. Максима с почётом перевели из тверской монастырской темницы в Троице-Сергиеву обитель. Сюда приезжал к нему молодой Иван Грозный, и святой беседовал с ним о том, каков должен быть правитель Православного Царства — Третьего Рима…
Пути России — тайна; судьба России не просчитывается умом человеческим. Представитель иной цивилизации сможет понять её, только удостоившись особой благодати Святого Духа, благодати же этой не получить без многих скорбей и испытаний… Этому-то и учит нас судьба греческого монаха и русского святого преподобного Максима Грека.
И ещё. Чтобы выжить, чтобы сохраниться, Империя должна вечно преображаться, непрестанно обновляться. Преображение — это основной способ существования Империи.
Не буду настаивать на этой мысли, но может быть... Может быть, логическим завершением этих временных преображений станет преображение в вечность, когда, с концом времён, Империя претворится в Царствие Божие.
Сказал, и сам испугался смелости этой мысли. Хотя, — почему же нет? Если мы говорим о той самой, единственной Империи, подданными которой были записаны Иосиф с Марией и даже Сын Марии, родившийся как раз во время всеимперской переписи, — то не эта ли Империя существует для того, чтобы противостоять мировому злу? И не она ли, окончательно погибнув в последние времена, должна воскреснуть в ином веке, в новом — уже не земном — облике?
Вместо предисловия к этой части приведу отрывок из моего интервью с доцентом исторического факультета СПбГУ, кандидатом искусствоведения О.Б. Сокуровой.
— Ольга Борисовна, скажите, каково, по-вашему, соотношение между культурой и религией? Ведь ответов этот вопрос существует множество: кое-кто считает, что религии вовсе и не нужна светская мирская культура, а многие современные мыслители полагают, что религия — это только часть культуры, как более обширного явления…
— По-моему, религия ни в коем случае не может мыслиться вне культуры, но и назвать её частью культуры будет не совсем верно. Она не просто часть, она — ядро культуры, её основа, её почва. Она определяет культуру, поскольку корнем слова «культура» является «культ». Возьмём несколько примеров. Вот — Древний Египет. Главный литературный памятник египтян — «Книга Мёртвых». В ней изложены древнейшие представления о том, что происходит с душой умершего человека на суде богов. Так вот, эту душу взвешивают, и она должна оказаться легче пёрышка, не отягощенной грехами. Посмертная судьба — вот главная тема древнеегипетского культа. А что же культура? И она была устремлена в мир иной: огромные пирамиды, скрывавшие тела умерших фараонов, прямые линии храмов, застывшие позы статуй, — всё это должно было говорить о вечности, в которой нет места временному, переменчивому.
Другой пример: Древний Китай с его «Книгой перемен», даосизм. Дао — Великий Путь природы, текучей, переменчивой; всё в мире находится в движении, всё безпрестанно меняется; мудрость человеческая заключена в том, чтобы встроиться в Дао и вместе со всем природным миром следовать по этому великому пути. Теперь взгляните на древнекитайское искусство: все эти волнистые, текущие линии, эти архитектурные строения, напоминающие растения или живые существа, — всё точно отражает духовные принципы даосизма.
Вот более близкий нам пример: Европа после Средневековья. Макс Вебер писал о том, что европейская культура Нового времени во многом порождена мощным движением Реформации. Отсюда и стремление овладеть природой, и обожествление науки, и трудовая аскеза, и вера в прогресс, и самообожествление гордого человеческого ума…
И русская культура… Это культура Слова, Слова с большой буквы. Мы — славяне. Мы не случайно так самоопределились, задолго до принятия Православия, ибо считали себя носителями и хранителями священных слов. И в первую очередь такое слово, как слава является словом священным. И может быть, именно потому мы и восприняли христианство так органично, что всегда были готовы воздать славу Слову, — вот и пришло к нам воплощённое Слово. Русская культура словоцентрична потому, что она христоцентрична...
Если же от русского слова перейти к русской азбуке, то здесь мы тоже увидим много интересного. Вы знаете, что первая русская азбука, глаголица, имеет в основе своей три образующих буквы фигуры: Круг, Треугольник и Крест. Круг — это символ цельности, вечности, божественной полноты бытия. Треугольник — это символ Троицы. А Крест — это главный символ Христианства!.. Теперь взгляните, насколько полно восприняла русская культура эти свои глаголические первоосновы. Круг — целостность, а понятие Целого для нас чрезвычайно важно. Слово «целое» имеет корень «цел», то есть, «здоровый, неповреждённый». А слово «здоровый» этимологически связано с «древом» — с Древом Жизни. Здоровый — это тот, кто приобщился к Древу Жизни. Для того, чтобы быть здоровым, надо быть целым. Отсюда наши слова «целебный», «исцеление», «целитель». Вот условие настоящего здоровья — целостность, восстановление цельности Духа-Души-Тела и главных качеств души — Ума-Чувства-Воли. У нас — и в глаголице, и в кириллице — есть буква, которая сейчас именуется просто «Жэ», а изначально называлась «Живете», — то есть, повелительное наклонение: «Живите!» Эта буква, как писала Нина Павловна Саблина, замечательный знаток нашей славянской азбуки, изображает собой древо, слитое с человеком, прорастающее через сердце человека. Вот какие удивительные символы таит в себе наша культура!
Целостность может быть застывшей, несущей в себе неподвижность, мёртвую окончательность. Чтобы целое было живым, необходима троичность. Мы ведь называем Пресвятую Троицу — Живоначальной, Животворящей. Она действительно несёт жизнь, — и не случайно на праздник Троицы мы приносим в храм берёзовые ветви, которые тоже символизируют жизнь. Зелень, то есть жизнь торжествует в эти дни во храме, торжествует и в природе, за пределами храма. Мир и храм объединяются в прославлении Троицы. Именно Троица и является условием жизни всякой целостности. Поэтому в русской культуре существует такое важное понятие, как «живое слово», живое, а не мёртвое знание. В сказках наших распространён такой образ, как Живая вода…
И ещё: в славянских языках есть три формы слова «Жизнь»: «живот» — жизнь телесная, биологическое существование; «Житие» — жизнь в обществе, социальный аспект; и есть «Жизнь» — как высшее, духовное явление, охватывающее все стороны этого понятия. И обратите внимание: разные славянские народы выбрали себе разную «жизнь» — кто «Живот» или «Жито», кто «Житие», а мы выбрали собственно «Жизнь», как высшее духовное начало, которое определяет всё остальное.
И вот: Круг — Целостность, Треугольник — Троичность… А Крест?
Вдумайтесь: только у русских слово «крещение» связано с крестом. Для прочих народов это — «погружение», «баптисма». Для них креститься значит погрузиться, омыться, очиститься, а для нас — взять крест свой и последовать за Христом. И это не случайно, ведь Россия выбрала путь Креста; она пошла за Христом и крестный путь для неё неизбежен. Подчас мы жалуемся на такую непростую судьбу нашей Родины, но она и не может быть иной, раз уж мы идём путём креста. Это сложный, узкий путь, но это путь настоящий. Сейчас особенно видна жертвенная судьба России: ее напрасно ненавидят, её заушают, унижают, о ней лжесвидетельствуют, её предают, на нее клевещут, и словно раздается: «Распни, распни её!»… И все же Крест — это ведь символ Победы. Поэтому хотелось бы надеяться, что, если мы не сойдём со креста, если Россия останется верна своему пути и будет идти за Христом, то и культура наша, истинная культура, которая содержит в себе все три животворящих символа — цельность, троичность и крест — просияет и будет нетленной. Я уверена, что она уже нетленна в своих главных достижениях.
— Вот какой вопрос хочется задать… Вспомним два века русской истории — XIV век и XIX-й. Для меня это своего рода антиподы. Судите сами: XIV век — время, когда в разорённой, сожжённой татарским владычеством Руси светская культура если не полностью отсутствовала, то находилась в плачевном состоянии. Но зато Русская святость в это столетие просияла так, как никогда: то был век Сергия Радонежского, Кирилла Белозерского и ещё десятков известных и неведомых русских подвижников. Можно сказать, что тогда Русь и стала поистине святою. И XIX век. Тут всё наоборот. Церковь придавлена государством, в русском народе ширится безбожие, мы достигаем дна апостасии. Но в то же время — это высший взлёт русской светской культуры: Пушкин, Толстой, Достоевский, десятки великих художников, музыкантов, учёных… Что следует из такого противопоставления двух веков? Не та ли мысль, что всё-таки вера и светская культура — враждебны друг другу, или, по крайней мере могут развиваться независимо?..
— Нет, не думаю. Во-первых, почему вы исключаете из понятия культуры саму святость? Исихазм — это тоже культурное явление — явление великой духовной культуры. Искусство божественного безмолвия, умного делания, — оно и называлось-то «художеством художеств». Да, существует культура молитвенного слова. Существует культура монашеского подвига. И говорить, что всё это внекультурные явления, мы не имеем права. И получается, что разорённая, раздробленная Русь XIV века всё же имела высочайшую культуру — духовную. Но что интересно? Если изначально — в Греции и других православных странах — исихазм был связан с уходом из мира, с подвигом пустынножительства, то русский исихазм отличается как раз тем, что он выходит в мир! Удивительно! Вот Сергий Радонежский: он сначала уходит в пустыню, но тут же вокруг него образуется обитель, а затем ученики Сергия открывают монастыри по всей Руси. А вокруг монастырей возникают поселения: монашеские обители становятся центрами освоения (окультуривания!) земель. Русская святость одухотворяет и спасает мир! И Русский мир без неё жить не может. Даже когда святые бежали из мира — мир бежал за ними. В этом особенность русского духа.
Теперь рассмотрим XIX век. Начнём с того, что его нельзя назвать только апостасийным. При его начале присутствовали такие великие светильники Православия, как Серафим Саровский. Этот век дал миру свт. Игнатия (Брянчанинова), свт. Феофана Затворника, прав. Иоанна Кронштадтского. Он дал несравненную Оптину пустынь. Вот об Оптиной пустыни хотелось бы сказать особо. Туда проложил дорогу Гоголь, там подвизался и Константин Леонтьев, и братья Кириевские, там бывал Соловьёв, там был Ф.М. Достоевский; даже Толстой ездил туда, в том числе перед самой смертью — его что-то тянуло в Оптину, но что-то отводило от нее… Так может быть, никакого разделения нашей культуры на духовную и «чисто светскую» не произошло? Может быть, через нашу литературу Православие заговорило с людьми новым, более подходящим ко времени, языком? Ведь всякому времени нужен свой язык — это неизбежно. Мир меняется, меняются человеческое сознание и язык, и повторять одни только вчерашние формы, говоря о сегодняшних явлениях, было бы ошибкой.
…С соседкой по коммуналке нам повезло. Ею оказалась старушка почти девяноста лет отроду, здоровьем крепкая, как огурчик, ум и память нимало не растерявшая, веселая, разговорчивая без болтливости и кроткая, как овечка. Сколько раз она выручала нас: то с ребенком посидит, то из магазина что-нибудь принесет, а то даже и денег одолжит, если до получки поиздержимся. Мы с ней по-родственному жили. Конечно, ругались порой, но тоже по-родственному, не обидно. Звали ее Марьей, рабой Божией Марией.
Когда-то в незапамятной древности родители Марьи привезли ее из владимирской деревеньки в Питер, на Обводный канал; и с тех пор набережная Обводного, «Красный Треугольник», Старо-Петергофский, Ново-Петергофский, Шкапина, Розенштейна, Измайловский составляли всю ее вселенную. Здесь весь ХХ век прошел перед Марьиными глазами. Она наблюдала за всем происходящим очень внимательно, многое запоминала, обо всем имела свое суждение, но говорить о пережитом не любила. Только начнет что-нибудь рассказывать о детстве, о юности — и осечется, и переведет разговор на цены, на погоду, на подгоревшую кашу. Как-то раз зашла речь об очередной денежной реформе.
— Мне одна женщина говорила, — важно начала Марья, — что деньги скоро на маленьких бумажках будут печатать. Махонькие такие денежки будут — как керенки.
Керенки мне доводилось видеть — в коллекциях: крошечные бумажные квадратики, в две спичечные этикетки величиной. Я с трепетом брал их в руки: для меня они были таким же доисторическим чудом, как шлем Александра Македонского. И вот находится человек, который говорит об этих керенках так же просто, как я о советских пятаках на метро. Невероятно!
— Так вы помните, как керенки выглядели?!. — почти с ужасом спросил я Марью.
— Конечно, помню!.. Вот этакие, — она показала пальцами, — малюсенькие, в руки взять нечего! — и Марья брезгливо сощурилась.
— Так, может быть, вы и самого Керенского помните?!
— Конечно. Конечно, помню. Видала его — выступал тут… И другой раз — опять видала… И еще — издали несколько раз показался… Тоже маленький был. Тощенький… Посмотришь — аж жалко его станет: что ж ты, бедненький, такой некормленый-то? Аж сердце заболит от жалости…
Тут на плите у нее закипело молоко, и вечер воспоминаний закончился. Больше она ни о Керенском, ни о тех временах не вспоминала никогда.
Однажды по радио заговорили о необходимости сексуального воспитания школьников. Марья никогда не смотрела телевизор, но всегда внимательно слушала радио и потом долго обсуждала с нами услышанное.
— Надо воспитывать-то, надо… — размышляла она вслух, — Наверное, надо. Они там люди-то умные, знают, что делать. Нас-то никто не воспитывал, мы и не знали ничего… Я вот в молодости всегда думала, что дети из спины родятся. Уже и беременной была, а все невдомек… Уже и в роддом меня повезли, а я все жду, когда мне спину резать начнут… Никто мне ничего не объяснял… — Марья задумалась, помолчала… — Но вот, родила же все-таки… А если бы объяснили: что бы изменилось? Вместо одного двойню бы родила, что ли, от их объяснений?
Чаще всего она вспоминала о блокаде. Любила вспоминать блокадные дни. Сначала меня это удивляло.
— А страшно было в блокаду? — спрашивал я, стараясь натолкнуть Марью на идеологически верный ответ.
— Конечно страшно! — махала она рукой. — У нас тут во втором этаже женщина умерла, так бывало, поднимаешься по лестнице — а света-то нет — и все дрожишь: вдруг она, покойница-то, где-то в темноте прячется!..
Это был какой-то не такой страх: не тот, о котором принято говорить, вспоминая блокаду. А Марья продолжала:
— Плита нас спасла! Натопим ее, чем придется, сядем прямо на плиту вместе с мамой, сидим, греемся — и как-то легче. А еще: хлеб по карточкам получим, разрежем на тоненькие, вот такусенькие полосочки, солью посыплем и сушим их на плите. Как высохнут, так и едим, тепленькие. Они соленые, от них пить хочется — вот мы и пьем горячий кипяток чашку за чашкой: и тепло, и в животе что-то есть. Голод обманули!
И Марья расплывалась в улыбке, вспоминая вкус этих блокадных пересоленных сухариков: на лице у нее было написано, что ничего вкуснее она в жизни своей не едала.
— Вот так: сидим на плите с мамой, сухарики грызем, кипяточек попиваем — и пережили блокаду! Так хорошо было!.. Так хорошо!.. После войны не было такого.
Поразмыслив, я понял, что Марья любит вспоминать блокаду потому, что победила ее. Это и вправду была победа: блистательная победа Марьи над всей вражеской армией. Сколько их там стояло вокруг Ленинграда, и все хотели стереть Марью в пыль, заморить голодом, сжечь, разбомбить, а она сухариками да кипяточком всех их победила. И маму свою убить не позволила, и сына. Потому и вспоминала блокадные дни с удовольствием: о победах всегда приятно вспомнить.
О матери своей, пока она жива была, Марья заботилась как о маленькой девочке. Был у нее когда-то и муж, был и сын… Потом все умерли. Муж — еще до войны. Сын — уже взрослый, в тридцать лет, от туберкулеза. Последней умерла мать. Осталась Марья одна. Одна, в маленькой комнатке, в коммуналке. Сколько соседей ни жило рядом с ней, со всеми она была приветлива, всех вспоминала, как родных, и ни на что не жаловалась. И о дорогих своих покойниках вспоминала, как сказал поэт «не говоря с тоской: «Их нет!» — но с благодарностию: «Были!»
Иногда у нас с ней речь заходила о церкви…
— Мы с мамой ходили в церковь-то… Всегда… Сейчас там кинотеатр «Москва» стоит, а раньше-то церковь была. И мы туда ходили. В церкви смеяться нельзя, а коли нельзя, то нас так от смеха-то и распирает. Стоишь только и мучаешься, рот себе затыкаешь. Но ходили… А потом снесли церковь, построили кинотеатр — и в кино стали ходить…
Дальше этих слов ее суждения о религии не простирались.
Но когда открылся рядом с нашим домом храм, Марья заволновалась. Начала потихоньку узнавать расписание служб, начала присматриваться к прихожанам, прислушиваться к разговорам. Откуда ни возьмись, нашлась у нее старинная икона Святителя Николая…
К тому времени сдавать начала наша Марья. Ходила с трудом, задыхалась, да и ум уже не такой ясный стал, как прежде… Но — собралась однажды и пошла на исповедь. Выстояла всю литургию, причастилась. Вернулась домой проясневшая, приободренная. Прежде смерти успела еще несколько раз причаститься…
И померла — тихо, спокойно. Померла на последние дни Страстной недели, так, что все почти сорок дней ее пришлись на Пасхальное время. Помолитесь, кто может, о упокоении души рабы Божией Марии, которая потеряла всех своих родных, но не предалась отчаянию. Которая выстояла в блокаду. Которая всю жизнь прожила в маленькой коммунальной комнатенке и никогда не требовала большего. Которая после семидесяти лет безбожной жизни нашла в себе силы вернуться в церковь. Помолитесь о ней, пожалуйста.
…Как-то на день памяти владыки Иоанна (Снычёва) мы всей редакцией пришли на Никольское кладбище. Дело журналистское: на одном месте мы не стояли — тотчас достали диктофоны и принялись искать в толпе возможных собеседников. Трудного тут ничего нет: почтить Владыку приходят люди очень интересные — учёные и духовно опытные, люди, лично знавшие митрополита Иоанна, люди, испытавшие на себе силу его посмертной молитвы.
Но работа работой, а хотелось и помолиться вместе со всеми собравшимися на кладбище. Я присоединился к обширной группе людей, окруживших могилку Владыки. Все пели Трисвятое. Ясно, что певцов-профессионалов или просто голосистых людей было здесь не много; общее пение звучало не слишком стройно и не очень-то гармонично — но, несмотря на холод и промозглый ветер, люди старались от души.
В общем хоре резко выделялся пронзительный голос некой рабы Божией, приехавшей в Петербург издалека. Она явственно старалась перепеть всех — или если не перепеть, так, по крайней мере, перекричать. При этом она умудрялась вставлять в своё пение язвительные комментарии:
— Да, ну и певцы!.. Это называется город на Неве!.. Никогда Петербург не был православным городом! Как же Владыка с вами намучался, бедный!..
Стоявшим рядом с ней бабушкам стало совестно, и они начали тихо поддакивать строгой гостье. Непроизвольно завязалась беседа: гостья бросала питерскому люду гневные обличения, а наши бабушки покаянно качали головами: «Да, мы такие… мы такие… куда нам до настоящей веры… конечно, в глубинке верят крепче…» Но тут народ зашикал на беседующих, и они вновь обратились к пению: бабушки пели еле слышно, почти шёпотом, гостья же не жалеючи подставляла голосовые связки холодному ветру. Некоторое время ничто не нарушало общей молитвы. Вдруг гостье надоело спокойствие, и она заявила:
— Нет, у нас не так поют!
И затянула Трисвятое совсем на иной мотив, мне вовсе незнакомый, — да, судя по всему, и не мне только. На неё вновь стали оборачиваться, шикать, но она самозабвенно выводила редкостный мотив, успевая вставить в паузах:
— Это лучше! Это красивее! У нас только так принято! Да что вы тут понимаете, в вашем Питере?!.
Общий хор начал быстро разваливаться: для нас, неопытных певцов, держаться одной мелодии, когда в ушах гремит другая, было очень трудно. Подпевать же громогласной гостье никому не хотелось. Несколько крепких молитвенников попытались объединиться и перепеть даму — но дама в свою очередь усилила мощь и заткнула нас, жалких дилетантов. Мы обиделись, из последних сил напрягли связки и заглушили-таки чужеродное пение — но долго продержаться не смогли…
О молитве, о Владыке, о том, что души наши только что вели сокровенную беседу с Богом, никто уже не помнил… Раздражённые, охрипшие, продрогшие, люди выскакивали из толпы молящихся и отходили в сторону — отдышаться, опомниться…
Легко нас укорить: дескать, не обращали бы внимания на глупую, знали бы своё дело, не устраивали бы свару… Возможно, в некоторых случаях такой совет подходит, но в этом… Один человек сломал общий лад. Ломать, как известно, не строить, большого ума не надо — но попробуйте удерживать в сердце мир и покой, достигнутый немалыми душевными усилиями, когда вокруг всё рушится…
Легко противостоять внешним врагам. Уверен: если бы в тот же день на кладбище пришёл некий охальник с улицы и попытался сорвать духовное торжество, он встретил бы мощный и дружный отпор. Люди объединились бы — и в братском этом единстве каждый бы почувствовал, что его душа становится сильнее… Но когда мир разрушается изнутри, спасти его трудно, почти невозможно. Чем и опасен раскол: он душевные силы человека перенацеливает на вещи низкие, подлые, грязные…
И обратите внимание: в сердце каждого раскола лежит чья-нибудь глупость. Как известно, один дурак задаст столько вопросов, что сто мудрецов не ответят, один дурак наломает столько дров, что и за сто лет не соберёшь…
Где же найти защиту от дурака?
В некоем посёлке Ленинградской области жил да был молодой парень. Всё ему Бог дал — и голову, и руки, и лицом не обидел, — но эти дары Божии парень взял да и выбросил на помойку: стал наркоманом, — вот история какая печальная.
Живёт наркоман на отшибе, ни с кем не дружит, никого не любит — не до того. Другие заботы!.. Что ему люди?.. А душа-то его ещё жива, — она любви хочет, мучается без неё… Вот подобрал он на улице котёнка, притащил в свой, тёмный, грязный, зловонный дом. Назвал найдёныша Васькой. Стал ему котёнок вместо родственника. Красивый котик — весь чёрный, пушистый, длиннохвостый… Привязался к нему наркоман.
Все знают, что коты по-своему заботятся о своих хозяевах. Почуют, что хозяин заболел, — и тут же принимаются его лечить: ложатся на больное место, отогревают своим теплом, оттягивают болезнь на себя. И Васька туда же. Любил он своего непутёвого.
А как наркомана лечить?.. Где у него больное место? Как маленькому котёнку оттянуть на себя этот огромный, страшный недуг? Целый год трудился Васька над своим хозяином — отощал весь, рос плохо, болел, шерсть у него повылезла, из ярко-чёрной стала какой-то серо-бурой… И конечно, ничего у него не вышло: через год помер хозяин — молодой парень, бывший когда-то и красивым, и умным… И остался Васька один в грязном, тёмном доме. Холодно, голодно, тени какие-то мрачные по углам шмыгают…
Тяжко, горько, страшно. Надо уходить. А куда? Кому нужен худой, ободранный кот? Своих-то девать некуда.
И Васька ушёл в монастырь.
Да, был в том посёлке монастырь. Большой, красивый, древний, стоявший тут со времён ещё дотатарских. Монастырь мужской, но при церковной лавке несут послушание несколько матушек. А где женщины, там и кошки; целая община котов жила в обители. Коты все сытые, гладкие, горя в своей жизни не знавшие и потому весьма добродушные. Кормили их матушки от пуза, а сверх того прикармливали и паломники… Приезжает из города автобус с богомольцами — коты уже ждут его: сидят рядком у монастырской ограды и громко, слаженно мурлыкают. Кто пройдёт равнодушно мимо такого братского хора?
И вот затесался в эту компанию наш несчастный Васька.
Он ещё не оправился от горя по своему хозяину и потому всякую радость жизни воспринимал несколько свысока — язвительно и насмешливо. Сытая, благодушная кошачья братия и раздражала, и возмущала его. «Отъелись! — думал он. — Жизни не знают! Потерпели бы с моё, небось забыли бы, как мурлыкать…» И в горьком своём раздражении Васька принялся лупить своих новых братьев направо и налево — учить их жизни. Матушкам, понятно, это не понравилось: пришёл какой-то помоечный и наших лапочек обижает!.. Стали они Ваську наказывать: то тапком ему перепадёт, то хворостиной… Но Ваську даже не это обижало: по имени его никто не называл — вот что оскорбительно! Всё «котик» да «котик», — а ведь у него, между прочим, имя есть!
Но матушки его имени не знали (и знать не хотели) и по-прежнему называли Ваську котиком — или котищем, или помоечным… Или даже чужим, что уж совсем обидно. И окончательно испортился у Васьки норов, и не стало от него жизни у монастырских котов-прихлебал, и матушки решили избавиться от скверного этого животного.
Посадили Ваську в сумку, отвезли на автобусе подальше от посёлка, выпустили в лесу: живи, братец, как знаешь, а нам такие не нужны. Васька сперва не очень-то расстроился. Лес так лес. И в лесу коты живут. Птички тут, мыши — с голоду не помрёшь. И не раздражает никто, и тапком никто не дерётся. Но вот прошла неделя, прошла другая… И стало у кота тревожно на сердце. Чего-то не хватает. Что-то недоделал. Что-то не исполнил. Неправильно живу. Стал ему по ночам во снах являться хозяин. Грустный такой, плачет всё, Ваську своего зовёт.
А что теперь Ваську звать? Туда котов не пускают, где сейчас хозяин. Помри Васька — всё равно с хозяином ему не бывать.
И кот вернулся в монастырь.
«Ах, — говорят матушки, — вернулся помоечный! Нашёл дорогу! Ну, живи, раз такое дело…» Вдруг одна из прихожанок ахнула: «Так это же Васька! Это наркомана-покойника кот! Вот где объявился!..»
И стали с тех пор матушки звать Ваську по имени. Сперва, правда, побаивались: как это — кота человеческим именем… Что отец настоятель скажет?.. А отец настоятель, когда узнал Васькину историю, сказал: «Да зовите вы его Васькой!.. Он заслужил. И вообще, человеческое имя — не Васька, а Василий. Никто же у Чаши не говорит: я, мол, Васька! Или, скажем, «Крещается раб Божий Васька!..» Человека так называть негоже, а кота — в самый раз. Пусть Васькой остаётся!»
И стал Васька на законном основании монастырским насельником. Особой дружбы с местными котами не завёл, но зато драться перестал совершенно. Научился мурлыкать. Взгляд из дикого, раздражённого стал мирным и мудрым. Хвост перестал поминутно дёргаться. Шерсть снова стала чёрная, блестящая, — только на груди осталось с десяток белых, точно седых, шерстинок.
И ещё приучился Васька ходить на монастырские службы. Монахи в храм — и Васька за ними. Сядет в сторонке, неподвижно, как статуя, и мурлычет потихоньку. Молится, что ли? Хозяина поминает? Мы этого доподлинно не знаем и гадать не хотим. Одно только скажем: успокоилось у кота сердце. Только в «братском хоре» котов-попрошаек он как не участвовал, так и не участвует…
Вот и вся история. Кот такой вправду живёт на свете, и монастырь этот в нашей епархии весьма известен… А почему мы его не называем, — так это Васька нас попросил. Говорит: «Будут сюда ездить, чтобы на меня посмотреть… А мне это надо? Здесь молиться следует, а не кошек разглядывать…»
И последнее: плохо, когда на земле за тебя молится один-единственный кот…
Среди прочих великих дел святого равноапостольного Николая Японского есть и такое: открытие в Токио православной школы для девочек — небольшой, на сто учениц. Святой Николай очень любил свою школу и внимательно следил за тем, как идёт учёба. А учёба шла очень хорошо: девочки со всем японским трудолюбием, со всем жаром юных душ, с любовью и старанием изучали Православие.
И всё-таки однажды в этой школе случился скандал. Несколько учениц решили бежать из дома. Дело было так.
В школе работала молодая учительница Христина Хасуике, молодая и очень строгая. Она никогда не упускала случая сделать своим воспитанницам суровое внушение, тем более что и класс ей достался очень живой и непоседливый. Школьницы принимали эти выговоры с христианским смирением, но однажды девочкам показалось, что госпожа Хасуике отнеслась к ним несправедливо. И обиделись девчонки. Так сильно обиделись, что решили наказать строгую учительницу.
И наказали они её совершенно особым образом: по-японски, по-язычески. Делается это так: в саду выбирается дерево, похожее на того человека, кого ты хочешь наказать, нужно возле этого дерева встать и произнести проклятие — и тогда проклятие с дерева перейдёт на человека. Десятилетние девчонки-заговорщицы нашли в школьном саду самую красивую цветущую сакуру (учительница была молода и красива), встали вокруг неё и хором очень сердито сказали ей: «Пусть на тебе не будет цветов этой весной!» Всё, дело сделано: теперь поубавится красоты у суровой учительницы.
Заговорщицы воображали, что никто об их проклятии не узнает, но вышло иначе. Вышло так, что их застукали девочки постарше — из следующего класса. Они не побежали жаловаться учителям, но и не промолчали: они обратились к преступницам с проповедью.
— Что же вы делаете, несмысленные! Разве вы перестали быть православными? Разве вы отказались от Святого Крещения? Мало того, что вы забыли завет Христа о прощении обидчикам, — вы ещё и в язычество впали!
Эта проповедь поразила преступниц в самое сердце! И ведь не преподаватели их пристыдили, а свои же подруги — вот что всего больнее.
Маленькие японки впали в отчаяние: теперь никогда не простится им столь тяжкое прегрешение, теперь всей жизни не хватит, чтобы отмолить свою душу… Что ж, раз грех велик, то и покаяние должно быть соответствующим: девочки решили убежать в пустыню, устроить там скит и жить в нём до конца дней своих, молясь о себе, о своих подругах и о несчастной проклятой ими учительнице. Не все подруги решились на такое, — только четыре девочки из всего класса — зачинщицы: Екатерина Хагивара, Сусанна Огата, Нина Конаса и Фива Оно. Просилась с ними в скит и пятая — Екатерина Имамура, но ей велели оставаться в Токио: пусть несёт покаяние в миру и носит подругам хлеб в пустыню.
Бежать решились тут же, не мешкая. Приготовили узелки с едой и вылезли в окно на улицу; через ворота побоялись выходить: вдруг кто-то спросит, куда они идут, — а соврать-то им нельзя, нельзя ко всем грехам прибавлять ещё и ложь!
Но когда они лезли из окна, тут-то их и заметили! Девчонки пустились бежать, но их догнали — опять-таки не учителя, а свои же товарищи по школе!..
В общем, всё обошлось благополучно. С девочками побеседовали, примирили их с учительницей, и все успокоились. Только Екатерина Хагивара — главная зачинщица и греха, и покаяния, — так расстроилась, что заболела и несколько дней не ходила в школу. От владыки Николая хотели скрыть происшествие, но он обо всём узнал… Узнал он и о том, что это был не первый случай побега. Оказывается, девочки то и дело загорались жаждой монашеской жизни и пытались удрать из дому: кто на холодный северный остров Хоккайдо, а кто и в Россию, в один из русских женских монастырей. И далеко не всегда причиной таких побегов были обиды, — нет, просто девочки мечтали о настоящей православной жизни, а где её найдёшь в языческой Японии!..
Каюсь, но нам и в голову не приходило, что южный городок, где мы собирались провести летний отдых, окажется землёй великих святынь. Мы и подумать не могли, что наш отпуск превратится в паломничество. Но вышло именно так.
…Сами абхазы называют свою страну Апсны и утверждают, что переводится это как «Страна души». Сперва я не обратил внимания на такой перевод, но потом вдруг вспомнил греческую Психею, мифическую полубогиню, чьё имя в русской традиции переводится как «Душенька». Психея — Душенька, «псюхэ» — душа, Апсны — Страна души, — а ведь когда-то эти земли были заселены древнегреческими колонистами.
Итак, Абхазия — Страна души, страна Психея, и освящена она кровью великих святых мужей: св. мч. Василиска, свт. Иоанна Златоуста и св. ап. Симона Кананита. Для каждого из них Абхазия стала и страною изгнания, и той землёй, оттолкнувшись от которой они взошли к небесам.
Маленький абхазский городок Новый Афон, возможно, самое красивое место в Абхазии, отнюдь не бедной живописными видами, — пальмово-кипарисовый город-парк, увенчанный золотыми главами чудного Ново-Афонского монастыря. Туристы из России, как и мы, грешные, приезжают сюда отдохнуть и неожиданно обнаруживают, что здесь кругом святыни. И вот загорелая толпа в майках и шортах тянется по крутой тропе в монастырь, и на входе в обитель каждый получает новую одежду: женщинам дают юбки, а мужчинам… тоже юбки, которые, впрочем, здесь называют фартуками. Эти фартуки придают мужчинам вид то ли древних греков, то ли древних египтян, и как-то сразу переносят отдыхающий народ из современности в некую неопределённую древность. Внутри монастыря ничто не напоминает о Кавказе: очень русские росписи, очень русские лики святых, да и сами святые такие наши, такие родные: Преподобный Сергий, преподобный Серафим, св. Артемий Веркольский… И молитва звучит наша, знакомая, — однако всё очень не просто: нашим людям причащаться здесь не благословляется. Положение Абхазской Православной Церкви в высшей степени неопределённое: от Грузинской она отделилась, к Русской пристать не смогла, теперь пытается испросить себе автокефальность в Константинопольском Патриархате… Но к иконам прикладываться никто не воспрещает, и туристы этим пользуются.
…В Команы — место, где почил святитель Иоанн Златоустый, — ехали под проливным, нескончаемым ливнем. Экскурсовод не утруждал себя рассказом о великом вселенском учителе, — больше говорил о минувшей войне с Грузией, которая здесь именуется отечественной войной абхазского народа.
— Видите лес вокруг? — говорил он, указывая на непроходимые амазонские джунгли, через которые пробивалась извилистая грунтовка. — Трудно поверить, что ещё несколько лет назад здесь стояли большие, богатые сёла. Во время войны они были разрушены до основания. — Помолчал и добавил: — Но это были грузинские сёла.
И вот среди гор — крошечная бревенчатая церковка, храм мч. Василиска, — совсем русская, деревенская. Когда-то на её месте стоял каменный храм, потом его разрушили, а несколько лет назад возвели на старом фундаменте это деревянное строеньице. Поднимаемся к нему по раскисшей от дождя, скользкой горной тропе и долго стоим под потоками небесной воды, ожидая, пока из храма выйдет предыдущая группа. Я смотрю на остатки древнего фундамента и пытаюсь представить последние минуты жизни великого Златоуста: сколько раз читал об этом, сколько раз воображение рисовало мне эти картины — виделся какой-то суровый горный край без единой травинки… И вот — горы, похожие скорее на высокие холмы, от подножия до вершины покрытые густым зелёным лесом, их мягкие очертания скрыты туманом, всё вокруг дышит летней лесной чащей… Говорят, Златоуст тоже умирал под страшным ливнем — конвой остановился возле могилы христианского мученика Василиска, измученный святитель не смог идти дальше. Конечный пункт изнурительного перехода — городок Пифиунт, нынешняя Пицунда (это по современным дорогам часа два езды на автомобиле, а тогда — пешком, по лесам, по горам…). Иоанн тяжко страдал, спутники, добровольно, по любви отправившиеся с ним в изгнание, старались не беспокоить старца… Вдруг все увидели сияющую человеческую фигуру; некто в одеянии епископа подошёл к святителю и промолвил: «Не унывай, брат Иоанн! Завтра мы будем вместе». Даже воины-охранники поняли, что это был святой Василиск, у могилы которого они стояли. Тогда Златоуст собрал последние силы, поднялся, превозмогая смертную усталость, отслужил полную литургию, причастился сам и, вздохнув: «Слава Богу за всё!», — отошёл…
Могила апостола Симона Кананита, или, как чаще его называют, Симона Зилота, — да, того самого жениха на браке в Кане Галилейской, отведавшего чудесного вина. Последние годы жизни он провёл на абхазской земле, которая в ту пору отнюдь не казалась раем: сплошное гиблое малярийное болото, а в горах, где можно укрыться от малярийных испарений, — невероятное количество змей. В довершение же всего — воинственные племена, очень неодобрительно смотрящие на всех, кто не уважает местных богов. Апостол Симон выбрал себе небольшую пещерку в горах с единственным узеньким входом — через потолок. Сейчас, поднимаясь к этой пещере, чувствуешь себя точно в райском саду: зелень, цветы, благоухание, пение хрустальной горной реки, — но тогда… Кстати, на берегах этой чудной ласковой речки туземцы и убили апостола, и воды её несли в Чёрное море кровь Канского жениха… Может быть, эта святая кровь и преобразила мрачную кавказскую глухомань? Нет, не «может быть», а именно так и было.
Тело апостола похоронили у подножия той же горы. Сейчас тут — туристический центр: красивый, мощный водопад, созданный не природой, а строителями, десятки кафе и ресторанов, магазины сувениров и толпы нарядных, весёлых людей, отнюдь не похожих на православных паломников, а чуть в стороне — небольшой древний храм из желтоватого камня. В этом храме — могила апостола. Туристы, как правило, не обращают на храмик внимания, тем более что он и закрыт на бесконечную реставрацию; лишь человек пять молятся, прижавшись лбами к его стенам, — совсем как у нас, на Смоленском, у часовни св. блж. Ксении.
Абхазия — простите за глупую цитату — «страна контрастов». Двадцать лет назад здесь лилась кровь, громыхала война, и до сих пор следы её толком не убраны: в Сухуме стоят дома, прошитые пулемётными очередями, не вставлены вышибленные взрывами рамы, зарастают травой развалины на центральных улицах. Абхазы прекрасно понимают, что подлинная самостоятельность для них более чем сомнительна — кто-нибудь да приберёт их к рукам, и с лёгкостью: не Грузия — так Турция, не Турция — так непосредственно США, — свято место пусто не бывает. И они выбирают Россию. Повсюду здесь русскую речь слышишь куда чаще, чем абхазскую: даже сами абхазы предпочитают общаться друг с другом по-русски. Везде чувствуется дух послевоенной неустроенности, неуверенности, даже тревоги. Но в то же время над всем этим краем льются волны благодати: за Страну души, Страну Психею молятся великие воины Христовы: апостол Симон, святитель Иоанн, мученик Василиск, — и молитва их почти физически ощутима: она прогоняет страх, лечит раны войны, даёт надежду на будущее. Для православного человека поездка в Новый Афон — это, прежде всего, паломничество, и какое! Необычное, духовно насыщенное, придающее силы, но и не бедное на различные искушения: не все хорошо переносят субтропический климат кавказского Причерноморья, не каждый сможет одолеть крутые горные тропы… Но какое же паломничество без искушений!.. Добраться сюда просто: самолётом до Сочи, потом на городском автобусе до русско-абхазской границы, переход через которую и таможенный досмотр — чистая формальность, а затем, уже на абхазской стороне, вас встретит десяток маршруток, готовых за весьма умеренную плату отвезти туристов в любую точку страны Психеи. Попробуйте — насытьте свою душу этой новой, необычной, но такой здоровой и укрепляющей пищей; уверен, что она пойдёт вам впрок!..
Случайно записал эту проповедь на Преображение в небольшом городке. Не привожу здесь имени священника — просто потому что не помню. Да разве в имени дело?
— Я с детства думал: почему на Преображение несут в храм яблоки? Иногда говорили, что это «языческий обычай» или «пережитки язычества». Но я видел, как мой отец — протоиерей, настоятель большого храма, человек истово верующий, преданный Христу… да что я говорю? — здесь многие помнят отца Василия и не дадут мне соврать. Неужели этого человека можно было заподозрить в тайном сочувствии к язычеству? А я видел, как он собирал яблоки перед Преображением. У нас был большой, дивный сад, оставшийся от деда, и яблоки в нём росли — я даже не знаю, какого сорта, — но это было чудо Божие, а не яблоки! Когда весной наш сад зацветал… вы знаете, что обычно цветущая яблоня не пахнет, но наш сад благоухал на весь посёлок!.. — это тоже многие помнят и не дадут мне соврать. А перед Преображением отец выходил в сад с особой корзинкой — у него была такая красивая корзинка, сплетённая, кажется, из кипарисовых ветвей, — он привёз её из Палестины и ни на что другое не употреблял, как только на сбор яблок для Преображения… Он надевал свой самый красивый подрясник, умывал лицо колодезной водой и шёл в сад. Он никогда никого с собой не брал в эти минуты, но я — а я тогда ходил в начальную школу — всегда прятался за кустами крыжовника и подсматривал за ним. Крыжовник — вы понимаете — колючий, и в обычные дни меня бы никто не смог заставить пролезть между этими страшными кустами — а тут я сидел в самой гуще, и не чувствовал уколов… Да, по-моему, и царапин потом не было — вот чудо-то!.. Я сидел там и наблюдал за отцом. Это было поразительное зрелище. Вы помните: отец красавцем не был… К тому же он слегка, знаете ли, юродствовал — чуть-чуть, самую малость, — и поэтому на лице его всегда была какая-то гримаса, — или дурашливая, или преувеличенно строгая, или чрезмерно удивлённая… Бывало за ним такое — вот Анна Ивановна помнит!.. Даже Анна Ивановна наша засмеялась!
Но я-то знаю, что бывали и другие моменты: когда лицо отца становилось возвышенно-строгим, собранным и даже красивым. Такое происходило в алтаре. А в саду накануне Преображения — оно бывало и прекрасным! Трудно в это поверить, но это так! Так! Отец преображался! И не нужно мне было никаких богословских толкований, не нужно было мне учёных комментариев о смысле праздника Преображения Господня: я просто смотрел на отца и видел это преображение воочию. Он вырастал! Он вообще был высокий человек, могучий человек, великан — но тут он ещё вырастал, так что мне, ребёнку, становилось даже страшновато. Он начинал светиться! Не поймите грубо: не так светиться, как лампочка в 60 ватт, а… ну, я не знаю, как это объяснить… Не знаю — и не буду объяснять: кто понимает, тот поймёт, а кто не понимает, тому и не объяснишь.
И он собирал яблоки. Он ходил не спеша по саду, напевал вполголоса тропарь Преображению и выбирал нужные плоды. Он их так собирал, как мать собирает своих детей — с такой же любовью. В обычные дни он на эти яблоки даже не смотрел, и есть их не очень-то любил, но тут… Он оглядывал дерево — внимательно оглядывал, осторожно раздвигал ветки, искал одно-единственное, нужное ему яблоко по каким-то ему одному известным признакам… Находил, бережно снимал с ветки, стирал с него пыль особым платочком… Иногда гладил его, как котёнка, иногда что-то говорил ему шёпотом, а один раз — я это хорошо помню! — ему так понравилось яблоко, что он его поцеловал. И он сам становился похожим на яблоко. Как бы это объяснить? Что такое яблоко? Разве это просто красный, или зелёный, или жёлтый шарик неправильной формы? Нет! Есть в нём что-то ещё — что-то особое, яблочное, какая-то солнечная и земная весёлая сила, которая светится сквозь кожуру. Вот такой же яблочной силой исполнялся и отец Василий…
Простите, заболтался я, поддался ностальгии по детству… Но к чему я это говорил? Я это не просто так вспомнил, я хотел дать вам понять: мой отец, отец Василий ни за что не стал бы так благоговейно относиться к освящению яблок, если бы это было языческим обрядом, пережитком язычества. Нет, он видел — а лучше сказать, он чувствовал душою в этом обычае глубокий христианский смысл. Вот смотрите: яблоки к Спасу окончательно поспевают. Они, конечно, раньше поспевают, но к Спасу можно твёрдо сказать, что теперь-то уж все яблоки без сомнения готовы к сбору и находятся в лучшем своём возрасте.
А что такое созревание яблок? Это преображение. Друзья мои возлюбленные — это же самое настоящее преображение! Крошечная невзрачная завязь на ветке, в которой нет ни вида, ни вкуса, преображается в большой, красивый, необычайно вкусный плод! А если мы ещё глубже копнём — если от ветвей яблони обратимся к корням, лежащим в чёрной, грязной, порою дурно пахнущей земле… ведь яблоко — это часть земли! Чёрная земля, грязь, которую мы тщательно смываем с обуви, прежде чем войти в дом, — эта грязь, пройдя через корни, пройдя соками по стволу, по ветвям — преображается в прекрасные яблоки!
О чудо Божие!
Вот, друзья мои, что такое преображение-то…
Мы с вами — земля. О нас с вами сказано: земля еси и в землю отыдеши. Мы черны и грязны, и даже не просто грязны, а мы — самая грязь и есть, грязь как таковая.
Но перед нами открыт путь к преображению. Пройдя через корневую систему — через наши земные горести, взойдя по стволу церковному ввысь, мы становимся чудесными яблоками в райском саду. Не все, конечно. Но это только у земли, у этой почвы нет права выбирать — а у нас такое право есть. Мы можем выбрать: остаться ли нам грязью, прахом земным, или преобразиться в небесные плоды.
Вот, братья мои, в чём смысл-то… Вот почему мы все любим этот обычай освящения плодов… Как-то радостно на душе становится, — правильно я говорю? — когда на яблочки, выращенные в твоём саду, падают капли святой воды… Святая вода — это овеществлённая благодать, с нею всегда радостно… А когда души наши радуются — это что значит? — это значит, что они чувствуют приближение благодати. Ум-то у нас тяжёл и неповоротлив — пока он ещё поймёт!.. А душа понимает всё. Сказать только не может, как та собака, — но всё понимает. Вашим душам смысл нынешнего праздника был и без моих слов ясен, а вот умам — умам нужны слова… Ну, и слава Богу за всё!
Есть, оказывается, такой праздник в «цивилизованном мире» — Международный день спасибо (11 января). Трудно сказать, зачем западным людям нужен этот праздник: может быть, с его помощью они пытаются напомнить своим «мультикультурным» афро-азиатским согражданам о простейших правилах вежливости? Видимо, так… Что нам с ними, с европейцами, спорить? Да и что худого в том, чтобы один день в году посвятить доброму слову благодарности?
И даже более того: может быть, именно нам, русским, следовало бы принять у себя этот праздник, — ведь наше «спасибо» особое, коренным образом отличающееся от «спасибо» на всех иных языках.
…Кажется, у Леонида Пантелеева в одном из рассказов древний дед-старовер поучает молодого городского парня: «Ты говоришь «спасибо», а мы — «спаси Бог!» Мы-то у Бога просим спасения, а вот ты как попадёшь в беду — пусть тебя твоё «бо» и спасает!»
Так мыслят старообрядцы. И всё-таки «спасибо» — даже такой в сокращённой, урезанной, проглоченной скороговорке, всё равно остаётся пожеланием спасения от Бога. И даже больше того скажу: простое наше повседневное «спасибо» — есть по сути некая тайная молитва, творимая за благодетеля. Удивительная молитва: в России её произносит даже твёрдокаменный атеист, если желает хотя бы словом отблагодарить людей за доброту.
Говорят, преподобный Серафим Вырицкий так советовал своей духовной дочери, которая работала в столовой на раздаче: «Ты с этой работы не уходи! Ты на ней душу свою спасаешь! Дашь голодающему добавки, а он тебе — «спасибо», то есть, «спаси Бог!» Как три раза «спасибо» тебе скажут, так это слово до Богородицы дойдёт».
Не знаю, вправду ли так говорил Вырицкий старец или это только благочестивое предание о нём, а всё равно верится, что от души сказанная благодарность не может не дойти и до Божией Матери, и до самого Господа. За Богом же молитва не пропадает.
Вот ведь как в России получается: простое слово, обыденное, стёртое тысячекратным употреблением, а раскрывает перед человеком небеса.
«Спасибо» — слово, несомненно, христианское: хотя о богах на Руси говорили и до святого Владимира, всё же, от языческих богов спасения души не требовали, — в лучшем случае, спасения от какой-то определённой беды. Но если беды нет, зачем тогда желать человеку спастись? — это для язычника не понятно. И потом, язычник не будет поминать своих богов, не называя их по именам: «Спаси тебя Ярило! Спаси тебя Велес!» Но Ярило и Велес никого не спасают, — в язычестве и понятия такого нет. Языческое пожелание может звучать так: «Помоги тебе Велес управиться со скотиной!» — «Помоги тебе Ярило, чтоб дождём не замочило!» Пожелания, конечно, добрые, но уж больно узкие, больно сиюминутные: о главном-то ничего не сказано.
Кстати, обратите внимания, сколько грязи выливают наши интернет-писатели на слово «спасибо»! Оно-де и холодное, и чрезмерно официальное, и пустое… Кое-кто договорился даже до того, будто «спасибо» введено в оборот лишь в ХХ веке, а прежде говорили только «благодарю!»
Что на это ответить? Не нужно и в книги лезть — сразу вспоминается Гоголь с его знаменитым: «Что шилом ткнёт — то и сапоги, что сапоги — то и спасибо!» И ещё сотни подобных примеров можно привести из русской классики, или из словаря Даля, где вы найдёте с десяток русских народных пословиц на «спасибо». Пословицы эти никак не в ХХ веке образовались, и даже не в XIX-м: В.И. Даль их собрал, как свидетельство давней традиции.
И что же сказать о слове «благодарю»? Хорошее слово, кто спорит, — только, если задуматься над ним, то нельзя не признать: говорящий «благодарю», дарит благо, так сказать, виртуально, символически, условно. «Благо дарю!» — а руки-то пустые… Зато говорящий «спасибо» — непосредственно, тут же, не сходя с места, призывает Божье благословение на человека. И это благо — куда более действенно, чем пустое обещание когда-то в будущем что-то там подарить. К слову сказать, «благодарю» или даже «благодарствую» — слова из дворянского лексикона, «спасибо» же — словечко простонародное: вот как на деле проявлялась разница в духовном состоянии русских крестьян и правящего класса.
А озлобленность интернета против «спасибо» понятна: чего другого ждать от тамошних деятелей?
Ближе всего к русскому «спасибо» стоит, как ни странно французское merci, происходящее от слова «милосердие». Всё-таки тут есть какой-то намёк на пожелание милосердия Божиего. (Или, может быть, не Божиего, а человеческого?) Прочие европейские благодарения и вовсе о Боге не поминают, и этимология их весьма туманна, потеряна в пучине индоевропейской древности. И празднование Дня Спасибо для Запада никогда не поднимется над землёй, никогда не выйдет за торгашеские рамки: «Ты мне — я тебе», — ты мне услугу, а я тебе доброе отношение.
Вот нам бы, скажу снова, и в самом деле не помешало бы отпраздновать хоть однажды День Спасибо, чтобы ещё и ещё раз пожелать спасения души своим ближним и дальним. Да, впрочем, мы и так желаем его по нескольку раз на дню, — а праздников сейчас и без того хватает. Во всяком случае, когда ещё раз будете говорить кому-то спасибо, вспомните, что это вы за него Богу молитесь…
И спасибо всем,ющим эту книгу!
Как ни горько это сознавать, но если бы нашей «церковной интеллигенции» дали волю безнаказанно высказываться по любому вопросу, громить то, что ей не нравится, и возвеличивать то, что ей нравится, то в самом скором времени рухнуло бы всё, что ещё хоть как-то теплилось в России после демократического погрома.
К такой мысли я пришёл, прочитав в газете «Православный Воронеж» материал под называнием «Три мушкетера». Православный взгляд на роман А. Дюма» (автор — В. Коцюба). Я думаю, нет смысла пересказывать этот материал, даже если кто-то из вас его не читал. Название заметки говорит само за себя. Увы, ни для кого не новость, что если некий мирянин решил высказать «православный взгляд» на какое-либо явление светской жизни — в особенности на что-то давнее, привычное, любимое народом, — то взгляд этот будет, скажем деликатно, негативным.
Да, пробил час для «Трех мушкетеров». Все грехи д'Артаньяна сотоварищи сосчитаны, взвешены и измерены. Злодеи-мушкетеры упорно не хотят никому подставлять левую щеку, дерутся, убивают, спят с чужими женами… Вывод ясен: вон с книжных полок, долой из памяти народной!
И как тут возразить? Разве я приветствую убийства? Нет, как будто. Я считаю супружескую измену пустяком? Ни в коем случае. Мне ласкает слух чертыхание и божба? Нет и ещё раз нет! Так значит, мне нужно согласиться с г-ном Коцюбой?
Все говорит за то, что — да, нужно согласиться, но… Прочему-то не идут ноги к книжной полке, пальцы не хватают брезгливо злосчастный томик, дабы швырнуть его в мусорное ведро. Почему?
Вспомнилось мне, как в конце 80-х возле станции метро «Гостиный двор» проводилась «миротворческая акция»: небольшая группка молодежи вышла с плакатами: «Долой игрушечное оружие!» — «Не приучайте мальчиков стрелять друг в друга!» — «Если не будет игрушечного оружия, то вскоре исчезнет и настоящее!» — и т.д. Родителям предлагалось отобрать у своих детей игрушечные пистолеты, автоматы, сабли, сдать всю эту гадость «миротворцам» и больше уже — никогда, никогда!.. Для сбора оружия «миротворцы» приготовили огромную картонную коробку, куда ради примера кинули несколько пластмассовых пистолетов. Я проходил мимо этого пикета дважды, утром и вечером. Утром «миротворцы» сияли от сознания собственного гуманизма и с глядели в будущее с ничем не омраченной надеждой. Вечером, изрядно пропыленные, увядшие, скисшие, вяло сидели они вокруг своей оружейной коробки и шепотом ругали прохожих, так и не откликнувшихся на их призыв. К пистолетам в коробке прибавился только старый деревянный паровоз без колес. Акция провалилась. Не захотел народ разоружать своих сыновей.
Думается, что и на этот раз не захочет. Нет, не захочет, потому что родители (а не теоретики от воспитания) знают, что мальчики если и становятся жестокими, то отнюдь не от деревянных сабель и не от романов Дюма. Сабли и Дюма воспитывают не кровожадность, а доблесть — по крайней мере, любовь к доблести. Когда славные три мушкетера, задорно улыбаясь, встают против целой роты подлых гвардейцев, — чья заплесневелая душа обвинит их в патологической жестокости? Когда благородный д'Артаньян спасает мадам Бонасье от гнусного предателя-мужа, готового продать и жену, и мать родную, — кто запретит Констанции влюбиться в освободителя?
Может быть, где-то Дюма и перехлестывает, может быть, в чем-то он и не прав. Но на его книгах поколения мальчишек учились мужественности, а поколения девчонок — женственности. Если отобрать у них этот учебник — что им останется взамен? Наши «православные» прописи, унылые, бескровные, бесталанные? Романы Юлии Вознесенской? Но мальчик все равно будет искать что-то героическое, лихое, безоглядно-мужественное. Что он найдёт? Компьютерные стрелялки? Современные российские фильмы про бандитов — или про героев-«афганцев», вся героичность которых (на экране, конечно, на экране!) выражена только в угарной матерщине до облаков? Мушкетеры если и чертыхались порою, да хоть дело своё знали…
Нет, вот вы напишите сперва что-то подобное «Трем мушкетерам», но в строго православном духе, а потом и запрещайте романы Дюма. А то легко, перелистав Библию, судить всех направо и налево. Мы-де православные, мы выше всего мирского, нам дай волю, мы сразу всех грешников спасем, и самый ад уничтожим… Весь мир насилья мы разрушим… Мы наш, мы новый мир построим… Хотя это, кажется, из другой оперы… Но что-то лейтмотив очень похож.
В числе вековых загадок вселенной, как то: Бермудский треугольник, истуканы острова Пасхи, теорема Ферма и др. — почётное место, несомненно, занимает сказка Льюиса Кэрролла «Алиса в Стране чудес».
Уверены, что всякий, кто читал её, сразу согласится с нами: это книга-загадка, книга-ребус. Загадочно в ней всё, но в первую очередь непонятно следующее: почему этот странный, тёмный, абсурдный, вовсе не увлекательный текст упорно рекомендуют для чтения детям младшего и среднего возраста? Никто, мне кажется, не станет отрицать, что 99 процентам детей эта книга не нравится: она их и усыпляет, и одновременно раздражает, и вводит в тягостные раздумья. Детям младшего возраста она решительно не понятная, а подросткам — не интересна.
Действие в книге Кэрролла развивается с головокружительной стремительностью: Алиса бежит за Кроликом — падает в нору — уменьшается в размерах — тонет в собственных слезах — бесцельно носится по берегу Слёзного моря с какими-то гадкими зверушками — вновь меняет размеры — встречается с Гусеницей — с Горлинкой — попадает в дом Кролика — вырастает там так, что ломает дом… И т.д. и т.п. Ни один эпизод логически не вытекает из другого, ни в одной обстановке читатель не успевает обжиться; притом действие густо усеяно намёками на незнакомые ребёнку обстоятельства, пародиями на неизвестные ребёнку стихи… Борис Заходер, издавая свой перевод «Алисы», вынужден был снабдить его огромными комментариями, без которых просто ничего не понять. Но когда это дети читали комментарии?.. И что это за шутки, которые требуют многословных пояснений?
И не случайно никто не решается экранизировать «Алису» такой, как она есть. Существует известный диснеевский мультфильм — он подаёт книгу Кэрролла в виде переслащённой голливудской сказочки for good american little one. Кэрролловские шероховатости здесь счищены маникюрной пилочкой, но бессвязность действия всё равно удручает. Новый же художественный фильм с Джонни Деппом — это просто чахлая политическая агитка «за демократию и плюрализм». Подлинную «Алису» попытались в своё время отобразить наши советские мультипликаторы — получилась просто ахинея.
Чтобы меня не обвинили в предвзятости, сошлюсь на мнение Рэя Брэдбери. Думаю, никто не скажет, будто волшебник Брэдбери в детстве был ребёнком туповатым, малоначитанным и лишённым воображения. Но именно он сказал: «В детстве мы читали «Алису» Льюиса Кэрролла и «Волшебник страны Оз» Фрэнка Баума. При этом книга Баума была для нас как малиновое варенье, как мороженое в жаркий день, как солнечная поляна, а «Алиса» — как микстура от кашля, как длинный урок, как неподготовленная контрольная». Комментарии излишни. Уж если он, величайший поэт от фантастики, не нашёл добрых слов для сей книжки, то что же спрашивать с нас, убогих?..
Тогда зачем же нам навязывают это творение английского педофила? Если речь только о том, чтобы заменить нашу детскую классику англоязычной, то всё равно неясно, при чём здесь именно «Алиса», — в английской и американской детской литературе полным-полно более удобоваримых книг (тот же Баум, например).
Как говорил герой советского мультфильма, «непонятненько». Или, как сказала сама Алиса, «всё страньше и страньше».
Самое время сказать: «А король-то голый!» А классик-то не в состоянии двух слов связать, не может выстроить единое действие, не разбирается в детской психологии, не чувствует меры, не видит композиции… Говорить об особой утончённости «Алисы» может лишь тот, кто вовсе в литературе не разбирается!..
…Но слышу я в ответ на свои рассуждения:
— Вы ничего не понимаете! «Алиса в Стране чудес» — это и в самом деле не вполне детская книга, и в список литературы для детей она попала лишь по недоразумению. Может быть, это и вовсе не художественное произведение. Может быть, этот текст есть некое зашифрованное послание, криптограмма, тайнопись! Расшифруйте её, и вы получите… что? Не знаем пока — на то и тайнопись! Может быть, общую теорию мироздания! Или взгляд на мировую политику! Или трактат по высшей математике! (Действительно, есть такая теория: кое-кто всерьёз утверждает, что «Алиса» — это такая большая математическая формула, где вместо иксов и игреков — Мартовские зайцы и Чеширские коты…)
Пусть так. Но при чём тут, извините, дети? Что, среди английских педагогов не нашлось ни одного, кто сказал бы: «Господа! Читать детям этот текст непедагогично! Алогизм событий, бесцельность сюжета, безвкусица в нагромождении страшноватых диковинок — всё это способно нанести серьёзный ущерб развивающемуся сознанию!» Кстати, ещё великий Редьярд Киплинг (который кроме всего прочего был блестящим сказочником!) говаривал, что не может читать «Алису»: слишком жестоким кажется ему эпизод, где герои играют в крокет живыми фламинго и ежами. А Киплинга не назовёшь чувствительной натурой!..
Вся эта бурно кипящая кэррловская каша из карт, шахмат, насекомых, птиц, грызунов, мифологических песонажей, фантастических монстров в духе Босха — разом выплёскивается в детские головы, и… В общем, я не думаю, чтобы подобные операции проходили без последствий. Читатель загипнотизирован текстом, вышвырнут из мира привычных понятий, читатель не знает, кто сошёл с ума — он или автор книги. Если кто-то хочет понять, чем чревато такое состояние, пусть почитает любой учебник по теории психологической войны.
…Есть такой фантастический рассказ (не помню автора, не Брэдбери ли?): инопланетяне тайком подбрасывают земным детям свои игрушки; эти игрушки созданы по законам, чуждым земной логике. Дети начинают играть в них, и сознание их перестраивается на инопланетный лад, становится нечеловеческим. И когда инопланетяне приходят на Землю, молодое поколение, воспитанное на их игрушках, само предаётся в руки захватчиков: пришельцы по духу ближе молодёжи, чем родители-земляне.
Сказка — ложь, да в ней намёк…
…Нет, совсем не обязательно ребёнок, прочитавший «Алису», тотчас побежит играть в крокет живым фламинго (или в футбол — домашним котом вместо мяча). Или садиться всей тяжестью на морских свинок (помните, как это проделывали с соней герои Кэрролла?) Достаточно, если текст произведёт небольшое, даже микроскопическое воздействие на психику: капля камень точит — а нынче капель над нами не стихает…
Старые советские фильмы — это сейчас единственное, что связывает нас с недавней эпохой. Они разом оживляют минувшее, делают прошлое живым и дышащим. Они приближают к нам ушедшее время ближе, чем даже книги. В этом их благо, и в этом их опасность.
Да, опасность, но не для нас, зрителей, а современных идеологов. Для тех, кто хочет нас уверить, будто нынешний режим светел, как день, а минувший был чёрен, как ночь. Судите сами: можно сколько угодно распинаться об ужасах «бесчеловечного тоталитаризма», но два-три старых фильма разрушат эту демагогию начисто. «Когда деревья были большими», «Мачеха», «Баллада о солдате» — и ещё десятки, десятки, сотни пусть даже не всегда шедевров, но всегда дышащих любовью к людям, полных бесконечной веры в добро, бережно созидающих положительный образ… У кого язык повернётся сказать, что это кино — порождение зла?
Да нет, поворачивается язык, ещё как поворачивается!.. Но ведь и у нас есть голова на плечах, мы не всегда покорно глотаем, что дают, мы порой и думать можем… И если подумать, — над каким бы фильмом? — да вот, над тем же «Когда деревья были большими», то вдруг поймёшь, что более православного произведения русский кинематограф никогда не создавал. Вспомните: главный герой картины, бездельник, пьяница, почти бомж, прячась от милиции, совершает чудовищный обман: уверяет девушку-сироту, что он её отец… Это начало, а что же дальше? А дальше — постепенное нравственное возрождение этого бедолаги: его названная дочь могучей силой своей любви и веры поднимает своего несимпатичного «отца» из грязи к свету. И вспомните, как это сыграно! Какого ангела во плоти играет Инна Гулая, и без натяжки, без слащавости, без фальши — чисто и просто! А Юрий Никулин? Он своего героя-прохиндея изображает, не впадая ни в грязную чернуху, ни в дешёвый натурализм, осуждает его, но и жалеет, верит в возможность возрождения…
А теперь сравните это с современным «православным» фильмом «Чудо», посвящённым знаменитому чуду Святителя Николая Мирликийского, происшедшему в 50-е годы ХХ века и названному «стоянием Зои». Да нет, — фильм вовсе не чуду посвящён, не преображению, не пробуждению совести. Фильм посвящён отработке идеологической догмы: «При Советах мы все сидели по уши в грязи». А чудо по экрану проходит как-то боком, как-то сторонкой — не это-де главное! Главное — показать свиные рыла, грязь, мрак, жуть… Совок! Понятно, что Святитель Николай в такой кадр не очень-то вписывается. Да и к чему киношникам Святитель? Вот если бы Николай Угодник призвал Зою, а через неё весь русский народ, не к чистоте и целомудрию, а к демократическим реформам — вот тогда бы авторы фильма побольше внимания ему уделили…
Из грязи — грязь и выйдет. Свиньям бессмысленно проповедовать преображение. И если Святитель явил чудо жителям Самары (настоящим, а не киношным), значит, они были людьми, а не грязными животными, значит они были способны это чудо понять и принять… И значит, врут нынешние кинодеятели…
Да, современные идеологи прекрасно отдают себе отчёт в том, какой опасностью для них являются старые советские фильмы. Эти фильмы поливают грязью, окружают сотнями сплетен… В лучшем случае их называют «красивой сказкой».
Хорошо, пусть так, пусть красивая сказка. Но ведь красивая! Чтобы создать красоту, нужны и талант, и душа. Почему же современные кинематографисты не создают красивых сказок? И, кстати, когда это красивые сказки дурно влияли на нравственность?
Нет, сколько бы помоев не лили на советское кино — грязь к нему не пристаёт: оно уже свершившийся факт, оно вне досягаемости.
Так, во всяком случае, кажется сейчас. Но вот что пугает — современные технологии. Вы подумайте: ещё лет десять назад что бы мы сказали, услышав, что снят новый фильм с покойным Высоцким в главной роли? Бред? — Бред! А сегодня — уже не бред… Сегодня это уже возможно: взять изображение покойного актёра и заставить его совершать некие действия на экране. Пусть пока делается это ещё робко, неумело, но ведь дальше больше, лиха беда начало…
В сущности, вторжение в старые фильмы уже идёт. Их раскрашивают — бездарно, аляповато, разрушая начисто всю работу операторов, осветителей, художников, даже гримёров (под слоем краски грима не видать!). Старые фильмы сокращают! Да! Всем известно, что по «Семнадцати мгновениям» не только малярной кистью прошлись, но ножницами, — но не все знают, что, к примеру, «А зори здесь тихие» тоже тиражируются на дисках в порядочно урезанном виде. А дивную кинопоэму «Сибириада» урезали вдвое (!) — и сейчас нигде ни за какие деньги не купишь полный вариант. А изменение формата? — вместо прежних широкоэкранных нам показывают варварски искалеченные копии. А чудовищные «римейки»! Не в силах создать ничего своего, киношники переделывают нашу классику — и как же переделывают!.. В какую зловонную грязь погружают наши любимые картины… Не хочется говорить о вещах, о которых «не леть есть и глаголати», но вот более или менее приличный пример: римейк «Иронии судьбы». И дело даже не в том, что это исключительно бездарная поделка, что это и не фильм вовсе, а длинный рекламный ролик «Билайна»… Но вы посмотрите только: новая версия силится разрушить старую. Прежняя «Ирония» чем кончалась? — торжеством любви. А новая чем начинается? — отрицанием этого торжества! «Не верьте-де советским сказкам: какое могло быть счастье в Совке?!»
А теперь представьте себе, что будет, когда в руки новых сказочников попадёт новая технология! Тогда, в обновлённой версии, героя «Баллады о солдате» сделают дезертиром, девушек из картины «А зори здесь тихие» запишут в РОА, «Трактористы» заодно с «Кубанскими казаками» загремят в ГУЛАГ, «Мачеха» выгонит маленькую падчерицу из дому и сделает аборт назло мужу, а герой Никулина из фильма «Когда деревья были большими» ограбит и изнасилует свою названную дочь… Всё в духе современной российской кинематографии.
А потом шаловливые ручки дотянутся до советской кинохроники, и тут мы увидим настоящие чудеса…
…Батюшка уже торопился завершить беседу: пора было идти на отпевание, время поджимало… Вдруг в алтарь вбежал молодой псаломщик — взволнованный, ошеломлённый:
— Отец Геннадий, а вы знаете, кого будем отпевать? Шестилетнего мальчика! Уже привезли, гроб стоит…
Отец Геннадий Пономарёв осёкся на середине фразы.
— Что? Мальчика?.. Сейчас, сейчас, иду…
И обращаясь ко мне:
— Да… Такого у меня ещё не бывало… Шестилетний…
Что ж, может, для старых священников и не в новость видеть такое горе, но отец Геннадий — батюшка молодой, — не скрывал своего волнения. Мы поспешно простились, и я пошёл через храм к выходу. Перед аналоем и вправду стоял маленький открытый гробик, и в нём лежал мальчик в белой рубашечке. Я успел рассмотреть чистое лицо и губы в полуулыбке. Похоронных дел мастера горазды на подобные штуки, а всё-таки он в самом деле казался сладко спящим, безмятежно спящим…
Вот так… Прибавилось ангелов в небесах… Да родителям-то от этого не легче, по крайней мере сейчас…
В сторону родителей я даже взглянуть побоялся: нет-нет, слишком страшно хотя бы взглядом коснуться этой боли. Краем глаза успел заметить женщину, с ног до головы закутанную в чёрное, чем-то она напоминала сломанную куклу — какой-то неестественностью, болезненностью позы…
Детские могилы на современных кладбищах встречаются куда реже, чем на старых, дореволюционных. Для нас смерть ребёнка — кошмар, запредельная беда, а прежде каждая семья проходила через такое. Сейчас — не то, детская смертность уменьшилась, — прогресс… Или?..
— Стал я священником, начал исповеди принимать, — вспоминаю я слова отца Геннадия, — и что же меня поразило? Сперва одна женщина кается в грехе детоубийства, потом вторая, третья… На следующий день — ещё несколько… Потом ещё, ещё… Господи, да сколько же их?! И у каждой по пять, по шесть абортов… Только тут я сердцем почувствовал весь размах этого ужаса, хотя умом и раньше понимал. Повсеместно, поголовно! После таких исповедей выходишь на улицу и думаешь: вот идут женщины, вполне приличные, благопристойные как будто… А на каждой по нескольку убийств! Сейчас, конечно, я спокойнее всё принимаю… Привыкает человек ко всему… Но, может быть, это-то и страшно, что мы ко всему привыкаем?
…Выборг — город Преображенский. Главный православный храм здесь посвящён Преображению Господню, и праздник города приходится на день Преображения, и, помня это, я спросил у отца Геннадия, клирика выборгского Преображенского собора:
— А вам самим доводилось наблюдать преображение человеческой души? Как человек из грязи, из пропасти греховной поднимался к свету?
Батюшка ответил тотчас:
— Когда вы пришли, я взрослого мужчину крестил, вы видели? А что это за человек, знаете? Это нищий, что сидел у нас на паперти. Он пришёл в Выборг издалека — из Башкирии!.. Не знаю, как его сюда судьба забросила… Инвалид, без обеих ног, на протезах… Долго болел, всё, что имел, потерял… О грехах его гадать не будем, но понятно: кто, упав на дно жизни, не запачкается?.. Вот он появился в Выборге, вот пристроился просить милостыню возле нашего собора… Наши прихожанки стали его подкармливать понемножку и о духовной пище не забывали: давали ему брошюрки, иконки… И человек потянулся к свету: прочитал Священное Писание, уверовал во Иисуса Христа… По-моему, это и есть настоящее преображение души, о котором ангелы радуются на небе. Когда покрестишь такого человека, кажется, что он становится даже ближе к Богу, чем мы с вами. Эти люди прошли такой путь, что нам и не представить, навидались всего, может быть, и смерти в лицо смотрели не раз, и видели гибель своих друзей-товарищей… Помогай им Господь!..
Если задуматься над словами отца Геннадия, можно вот что понять: видимо, нельзя прийти к Богу, не вырвавшись из повседневной текучки, не сойдя с привычной колеи. А как с неё сойти? Добром с неё мало кто сходит, чаще сама жизнь сбрасывает, жестоко и внезапно — болезнью, горем, бедой… Те же аборты — они для современного общества привычны и обыкновенны: «Все так делают, что же тут такого!» Но только посмотрев на шестилетнего мальчика в гробу, вдруг понимаешь — и там и там всё та же детская смерть; как этот шестилетний хотел жить, так и тот, неродившийся! Но мать шестилетнего сломлена горем, а та…
— Прежде я не раз удивлялся, — продолжает отец Геннадий, — почему сейчас, когда храмы открыты, когда несложно купить любую душеспасительную книгу вплоть до Священного Писания, народ не торопится в церковь. Мы в нашем соборе не жалуемся на отсутствие прихожан, их количество даже растёт понемногу, и всё-таки: сколько неглупых, неплохих людей и не задумываются о том, что можно жить иначе… Почему так? И чем больше я об этом думал, тем меньше у меня было охоты судить людей. И как их осуждать? Мы живём в невероятно сложное время, когда разобраться в том, что творится вокруг, почти невозможно. С разных сторон тебе говорят разные слова. Все источники информации открыты (как открылись источники бездны во время Всемирного потопа). Одни уверяют тебя, что главное — соблюдать гражданские законы, а душа — это выдумки, другие открыто призывают ко греху, третьи как будто зовут к Богу — но и у них нет единства. Знаете, сколько у нас в Выборге официально зарегистрированных сект? Столько, наверное, и в самом Петербурге нет! И каждая уверяет, что лишь она права! Как найти истину в этом водовороте? И как осуждать наших собратьев, которые просто не понимают, кого им слушать? И вот что нужно сказать: да, людям трудно, а Церкви разве легко? Россия, да и весь мир, наверное, никогда прежде не переживали того, что переживают наши современники. И нам, священникам, не всегда хватает опыта, чтобы верно поступать в сложившейся ситуации: нет подходящих примеров, нет готовых ответов. Нам всё приходится начинать заново: если мы хотим (и мы должны!) преобразить общество, нам нужно сперва преобразиться самим. Я, разумеется, ни в коем случае не хочу приводить в пример протестантов, которые спешат, как в песне поётся, «прогибаться под изменчивый мир». Нет! Но мы обязаны найти свой путь. А мне кажется, что наш путь — это путь любви. Ведь главная беда современного мира в том, что любовь оскудевает. Те же аборты — отличное тому подтверждение: если уж своих детей убиваем, то кого же любим?.. У нас в Выборге всеобщая ожесточённость хорошо заметна, особенно когда побываешь в других русских городах и сравнишь тамошние нравы со здешними. Наш настоятель, отец Лев Церпицкий, возвращаясь из поездок по Белоруссии, всегда горько вздыхает: «Какие же мы разные! Там — чувство локтя, стремление помочь соседу, ощущение единства, а у нас…» И это, к сожалению, правда. А как возродить оскудевшую в людях любовь? Только воспитав её в самом себе… Надо идти к людям — и с проповедью, и с советом, и с помощью, надо потянуться к людям с любовью — и наша любовь преобразит всё.
Звали её Ксенией. Когда ей было пять лет, мама её умерла. Вскорости отец женился снова. Мачеха с падчерицей не поладили, и Ксения начала убегать из дома. Отец вроде бы пытался её ловить, но, видимо, не очень-то старался, и вскоре Ксюша окончательно переселилась на улицу. Жила в метро, в вентиляционных люках — ну и понятно, что там была за компания, что за публика ходила вокруг. Ксения и клей нюхала, и морилку… У нас ведь морилку кому угодно продадут: ребёнку так ребёнку — какая разница, лишь бы деньги платили!
Трижды она была беременна; что случилось с двумя первыми детьми, об этом история умалчивает; а когда Ксения восьмой месяц носила третьего, добрые люди подобрали её возле станции метро и привели в сестричество свв. Елисаветы и Варвары при храме Иверской иконы Божией Матери, что на проспекте Коллонтай. Было ей тогда 22 года, но по уму — дитя неразумное. Отмыли её сёстры, покормили. Молиться научили — хотя бы показали, как это делается, рассказали самыми простыми словами о Боге, о Церкви, о покаянии, о Причастии… Родила Ксения вскорости.
Вы думаете, на этом конец истории? Какое там!
Ксения как была вольной птицей, так и осталась: по-прежнему жила на улице, по-прежнему зналась со своими дружками… Но, с другой стороны, и в храм иногда возвращалась: уже дало Божие слово росток в её душе — слабенький пока, но живой. Ну и, конечно, сёстры покормят всегда, обогреют, помоют… Бывает, позвонит среди ночи руководительнице сестричества Наталье Витальевне Колесниковой:
— Наталья Витальевна, я есть хочу!
— А ты где находишься, Ксения?
— А там-то!
И мчится Наталья Витальевна ночью через весь город в какой-то очередной наркоманский притон. Или придёт Ксюша к Наталье Витальевне в гости — ночью, разумеется… А голова в тумане, код парадного не помнит — и кричит под окнами на весь Весёлый Посёлок:
— Эй, открывайте! Я голодная! Закрылись тут, сволочи православные, а я есть хочу!
Как с ней прикажете работать? И главное, зачем?
— У меня все спрашивали, — вспоминает Н.В. Колесникова, — зачем я вожусь с подобными людьми. Нет, даже не «с людьми» говорили, — «с грязью»! «Зачем копаетесь в этой грязи? Разве мало нормальных людей, которым нужна помощь?» А что на это ответить? Такой нам путь от Бога указан, — путь нашего сестричества, нашего Иверского прихода… Но без настоятеля, без отца Геннадия, конечно, мы бы эту работу не осилили.
Иверский приход — особый. В этом храме вместе с обыкновенными прихожанами молятся бездомные, наркоманы, алкоголики, недавно вышедшие на свободу зэки… А ещё люди, как говорится, «больные на голову»: на окормлении у храма Психоневрологический интернат № 10. Настоятель Иверского храма — протоиерей Геннадий Никитин. Я спросил у отца Геннадия:
— Как вы не боитесь заниматься такими людьми? На других приходах настоятели не очень-то любят подобную публику, и это понятно: ненадёжный народ…
— Да и я их не слишком люблю, — пожал плечами батюшка. — Но кто-то же должен и такими людьми заниматься. Трудно — ясно, что трудно. А что делать, если человек приходит к нам и просит помощи? Иногда из милиции к нам направляют — так прямо и говорят в отделении: «Идите в Иверский храм, там помогут!» Они и идут. Да, это люди в большинстве своём ненадёжные: после долгой пьянки мало в человеке надёжности остаётся. Они могут и сбежать, и напиться, и украсть что-нибудь.
— И что вы в таких случаях делаете?
— Руками разводим. Молимся. И их молиться приучаем. Крестим их, а потом люди сами решают, как дальше жить. Они чётко делятся на тех, кто ищет свет, тянется к новой жизни, и тех, кому бы только поесть да погреться. И мы поступаем с такими соответственно: получи помощь и плыви дальше — мы же не можем вечно помогать безбожникам. Или молись вместе с нами, очищай душу мало-помалу, или — извини! — ищи сам свой путь в безбожном мире.
Отец Геннадий говорит резко, даже сурово, но одно дело — слова, другое дело — жизнь… Мы-то знаем, что в Иверском храме «отделение овец от козлищ» происходит не с маху: за людей борются до тех пор, пока последний проблеск надежды не погаснет. Вот и Ксения: уж на что расхристанная была овечка, но что-то было у неё в душе, горел какой-то слабый огонёк… И сестричество не жалело сил, сражаясь за неё.
Как-то раз отец Геннадий позвонил Наталье Витальевне:
— Опять Ксения пропала! Едем на Удельную, будем там искать.
В парке на Удельной — целое государство бездомных. Тут они кучкуются возле помоек, тут общаются, узнают городские новости, устраивают временные жилища, даже семьи заводят… Кстати, между собой они очень мирно живут — можно сказать, в любви и согласии. Наталья Витальевна не в первый раз посещала это бездомное царство — обитатели тут же узнали её и подсказали, где искать пропажу:
— В морге она лежит!
— Как в морге?!
Но оказалось, что морг — бывший, развалины одни, стихийно превращённые в общественный туалет. Именно там среди всего туалетного добра лежала полуживая Ксения. Наталья Витальевна не сразу её обнаружила…
— Кричу: «Ксения, Ксения, где ты?» И вдруг вижу: встаёт с земли что-то… Именно что-то, а не кто-то. Это наша девочка, едва живая! Весу в ней осталось — килограммов сорок. Увидела меня, разулыбалась: «Наталья Витальевна, как же вы меня нашли?.. Ой, какая вы добрая! Я вас люблю!» И лезет целоваться. Я говорю: «Стоп, не надо! Вшей много?» А вши у неё по лицу, по одежде стадами ползают. Повезли её в больницу, молясь Матери Божией… И по этим молитвам Ксению приняли без очереди: тотчас определили в палату. Девочка наша едва Богу душу не отдала, но тут её вылечили, выправили, поставили на ноги. А я из больницы пришла к отцу Геннадию и расплакалась: «Батюшка, я же ей не нужна! Я за ней гоняюсь без конца, говорю ей правильные слова, а Ксении это ни к чему!» Батюшка отвечает: «Ну что ты, несмысленная! В первую очередь это тебе нужно!» А потом оказалось, что это нужно и ей, и мне. Всем нам! Мы никак не можем понять: заботясь о других, мы заботимся о себе!
Ксения вышла из больницы здоровая, образумившаяся. Начала посещать храм, причащалась, исповедовалась… Жениха себе нашла: молодого бездомного парня. Он из Ростова приехал в Петербург заработка искать, да что-то у него не заладилось: начал пить, опустился. Ксения его выходила, привела в храм, отучила от пьянства. Жили они два года душа в душу. Только бес никого запросто не отпускает: мстит каждому, кто пытается вырваться. Случилась беда: снова помутилось у Ксении сердце, убежала она из дома, нанюхалась морилки и тут же, одурманенная, утонула. Как её принял Господь? Не будем о том гадать. У Бога милости много, а Ксения, она на земле в аду жила — может, на небесах отдохнёт?..
— Неужели вам никогда не бывает страшно? — спрашиваю я у Натальи Витальевны. — Вам, женщине, приходится посещать такие злачные места, встречаться с людьми, чью реакцию трудно предугадать…
— Конечно, страшно! Я вам такой случай расскажу: у нашего сестричества была подопечная семья — многодетная и неблагополучная: у матери две дочери и семь сыновей. Все сыновья — токсикоманы. Прихожу я к ним: квартира даже не грязная, а чёрная, света нет, газовой плиты нет… Навстречу мне выходит мальчик… Я взглянула на него и похолодела от ужаса: картинка не для слабонервных! Лицо у ребёнка потемневшее, глаза наполнены нечеловеческой злобой… Смотрит на меня молча, и я ощущаю, как от него исходят волны ненависти… Вслед на ним появляются и его братья: все такие же, один другого страшнее. У многих в руках газетные трубочки с морилкой — они ею дышат… Я струсила ужасно. Прижалась спиной к дверям: «Матерь Божия!.. Я ведь могу здесь навсегда остаться…» Но при этом надо не показать виду, что тебе страшно, надо оставаться спокойной… Не помню, как я оттуда выбралась, — и скорее к батюшке. Отец Геннадий выслушал мой рассказ и говорит: «Ну, пойдём вместе, посмотрим, что там такое…» Я говорю: «Батюшка, да вас же там разорвут! Это нечисть, которая ненавидит свет!» — «Вот и посмотрим… С Богом никуда не страшно». Берёт батюшка кропило, берёт крещенскую водичку, и мы идём. Встречает нас всё тот же страшненький мальчик. Чёрный, беззубый, опять с этой своей газеткой… А батюшка подходит к нему, гладит его по голове и говорит: «Тебя как зовут?» — и в глазки ему заглядывает. — «Миша!» — «Ах, Мишенька! Да ты у нас какой парень-то хороший!..» Достаёт своё кропило: «А мы тебя сейчас водичкой-то и освятим! Тебя как Господь-то любит!» И кропит его водичкой. И тут я вижу сцену из «Аленького цветочка»: наш ребёночек-чудовище превращается в нормального мальчика — радостного, счастливого, впервые встретившего человеческую любовь. Но, конечно, нужно понимать, что и Мишенька этот, и все его братья — люди больные и нуждаются в лечении. За один раз их к свету не выведешь, нужна долгая-долгая работа и специалистов-психиатров, и нас, православных людей. Кто возьмётся за такую работу? Да, люди нам помогают: замечательные девушки из Свято-Иоанновского монастыря приходят поработать с больными, артисты городских театров устраивают в интернате бесплатные праздничные концерты… И всё-таки рук нам не хватает. Если бы кто-то из ваших читателей согласился взять на себя такой крест: прийти к нам в сестричество, чем-то помочь, попробовать свои силы, а может быть, и остаться с нами… Может ли православный человек спокойно смотреть, как гибнут люди? Я не зря вспомнила про «Аленький цветочек» — в детстве это была моя любимая сказка: меня так радовало, что простая девушка одной своей любовью превратила чудище в прекрасного принца. Но дело в том, что эту сказку непременно нужно сделать былью: современный мир рождает столько чудовищ! — если не вернуть им человеческий облик, они раздавят нас…
Зима всё не решается войти в Петербург, а дни декабрьские черны и промозглы. За окном сырая тьма, ледяной дождь и мокрый снег… Даже дома неуютно и сумрачно…
Что ж, самое время теперь послушать рождественскую сказку.
Как-то раз в петербургскую ночлежку, что на Боровой улице, пришёл крепкий седобородый старик и попросил помочь ему восстановить паспорт. Назвался он Борисом Валентиновичем. Был он бодрым, весёлым, работящим, и никто не понимал, почему этот симпатичный и не такой уж старый дедушка стал бездомным. Бездомный, он ведь быстро теряет человеческий облик: слишком велико потрясение, слишком силён удар; в один миг нужно переменить все прежние привычки, приспособиться к новым — нечеловечески тяжким! — условиям жизни, научиться уходить от опасностей, научиться добывать хлеб, искать тёплый ночлег… Всё это тяжело даётся. А ведь душа ещё не оправилась от страшной обиды на того, кто выгнал тебя из родного дома, а сердце дрожит от старых и новых страхов… И очень быстро забывает человек все свои прежние правила, всё, к чему стремился, всё, чего желал, — забывает, как хотел быть не хуже прочих, как старался не ударить в грязь лицом перед людьми… Старался, старался, — а теперь вот ударил, да как ещё! И велик соблазн махнуть на всё рукой: и на себя самого, и на весь этот хищный, неродной мир. И машут рукой люди, и тут же бросается на них страшный бес бездомности — а из его лап мало кто выбирался…
Но Борис Валентинович был не таков. Он, и оказавшись на улице, не поддался унынию. Он не брезговал любой работой, лишь бы не слоняться по городу без дела, ведь безделье — мать отчаяния. Он нашёл себе жильё — сторожку на кладбище, а когда грянула зима и в сторожке стало невозможно жить, он перебрался в ночлежку. И в ночлежке не стал унывать: просыпался раньше всех, бодрый шагал на ближайшую железнодорожную станцию, с утра до ночи разгружал и мыл вагоны… Работа тяжёлая, но выгодная: всегда что-нибудь перепадёт. Он и домой возвращался с подарками: каждый вечер угощал соседей то конфетами, то другим каким деликатесом.
И как-то раз пришло ему известие из нашего мира, из мира людей, имеющих крышу над головой: «Возвращайся, Борис. У тебя брат умер — помоги матери похоронить его».
Вот оно как: оказывается, у него и брат был, и мать… Сходил Борис Валентинович на похороны… Вернулся — весёлый!
Брата он похоронил, — а этот брат его когда-то и выгнал из дому. Смертельно обиделся тогда Борис Валентинович — и на него, и на мать… А кто из нас — не дай Бог! — не обиделся бы? Пошёл, чуть живой от обиды, на улицу, бросил работу, паспорт потерял… И чуть не съело его отчаяние. Но Бог дал ему сил, чтобы выжить, дал сил и для того, чтобы простить родню. Похоронил он обидчика-брата как положено, по-братски. Помирился со старенькой матерью. И поселился с ней в её квартире. Тут, кстати, работники ночлежки и паспорт новый ему выправили. Тут и сказке конец. Счастливый конец.
Вот ещё одна сказка. Жила в Петербурге женщина по имени Виктория Владимировна. Что сказать о ней? Натура непростая. С одной стороны, женщина интеллигентная, умная, начитанная. Без книг жить не могла. Сама стихи писала — говорят, очень даже неплохие. С другой стороны, не сумела она воспротивиться душой соблазнам нового времени: мол, все кругом живут не по закону, да как ещё живут! А я чем хуже? Тот, кто никогда за эти годы ни в чём не нарушал закон, пусть бросает в неё камни целыми пригоршнями… Но только это лишнее, потому что Виктория Владимировна и без нашего суда расплатилась сполна за свои грехи: сначала в тюрьму попала, а потом, выйдя на свободу, осталась без крыши над головой. Пошла бродить по свету, кое-как удерживаясь на плаву, всеми силами противясь жестокому бесу бездомности… В одиночку непременно пропадёшь, но она нашла себе спутника, такого же бродягу неприкаянного. Отгоняли друг от друга отчаяние, поддерживали друг друга, ждали счастливого поворота судьбы…
Поворот случился, но страшный поворот. Помните жуткие морозы недавней зимы? В один из таких морозов Виктория Владимировна с другом заночевали в каком-то сарайчике под Царским Селом. Утром просыпаются, хотят подняться на ноги — и не могут. Ноги отмёрзли.
Кое-как с посторонней помощью добрались до больницы. А в больнице им говорят: «Паспорта нет? Прописки нет? Полиса нет? Извините, мы не богадельня. Идите, родимые, — Бог подаст!»
Они тогда ещё могли кое-как ходить. Пошли опять в тот же самый сарайчик. Опять этот страшный ночлег на морозе… Слава Богу, нашлись добрые люди — вызвали им утром «скорую», — да всё без толку. «Скорая» их в больницу, а в больнице им: «Идите, откуда пришли! Без полиса не лечим!»
Работники ночлежки нашли их на одном из своих пунктов обогрева. Кто их туда доставил, неизвестно, только они в ту пору уже еле шевелились. Ребята всё-таки пробили для них госпитализацию, но… Сами понимаете, время упущено. Ноги им пришлось ампутировать: мужчине по колено, а женщине только до половины стопы. И мужчина больше не смог сопротивляться бесу — запил и сгинул где-то. А Виктория Владимировна поселилась в ночлежке. Когда её туда везли, она всё просила, чтобы книги её не забыли. Да, представьте себе: она повсюду книги с собой таскала, и много — целую библиотеку! Помирала от обморожения, а книги бросить не хотела. Разумеется, ребята ей помогли.
В ночлежке Викторию Владимировну до сих пор вспоминают с почтительным удивлением: она и с учёными — всякими психологами-социологами — беседовала на равных… Вскоре вышло такое дело: в ночлежку обратилась некая петербурженка — одинокий инвалид: «Не найдёте ли вы человека, который согласился бы за мной ухаживать? Я бы за это его прописала к себе и платы бы с него не брала». Ей порекомендовали Викторию Владимировну. Та, хоть сама инвалид, но согласилась с радостью. И начался переезд. Целую машину заказали для её книг — и, между прочим, для всякого иного скарба — посуды и прочего: Виктория Владимировна боялась потерять ощущение дома и поэтому на всяком месте спешила обзавестись вещами, чтобы оставалась хотя бы видимость собственного хозяйства. Очень верная тактика…
Переезд состоялся, и два инвалида зажили вместе. Сказать, чтобы всё у них шло совершенно гладко? Ну, это преувеличение. Случается дамам порой и поссориться. И всё-таки они друг за друга держатся, друг друга ценят и расставаться не хотят.
И у этой сказки счастливый конец.
А бывают сказки с печальным концом? Ох, бывают, и чаще, чем хотелось бы. Жил в ночлежке мужчина-инвалид — без ног, на коляске ездил. Очень положительный мужчина, все его уважали… Как он оказался на улице — никто так и не понял. Он жил в Эстонии, имел там собственный домик… А что потом?.. Знающие люди рассказывают, что эстонские власти одно время собирали у себя бездомных (не всех, а только русских), грузили на автобус и везли в Россию. Дальше Ивангорода не везут: тут же выгрузят — и привет! Разбирайтесь, русские, со своими бомжами. Видимо, и наш герой попал по ошибке в число этих «репатриантов». Так или иначе, но работники ночлежки занялись его судьбой, звонили в Эстонию, пытались восстановить паспорт… Лечили его: он мучался сильными желудочными болями. И вот, когда всё было почти готово и наш герой уже ждал возвращения в свой дом, болезнь резко обострилась. За день до получения паспорта старик умер.
Или вот ещё: жили две бабушки со своим двадцатилетним внуком. Ни у кого из троих не было паспорта. Внук работать не мог: сильно болел, а лечить его никто не брался. Тут схема всё та же: «Нет паспорта — нет полиса — нет лечения!» Старушки обратились в ночлежку. Много пришлось потрудиться её работникам: не так-то просто пробить современную медицину. Установили, кстати, что у молодого человека рак. И последней степени. Таких уже не лечат, таких только в хоспис — но и туда не берут беспаспортного. Наконец с великими хлопотами пробили ему место в хосписе. Положили туда парня — а на другой же день его и Бог прибрал.
А бывает, что не болезнь уносит человека, а бес бездомности, бес отчаяния. Был такой случай: в ночлежку из пункта обогрева привели молодого человека. Видно было, что он болен, и, судя по всему, — ДЦП: движения не контролируются, речь затруднена… Стали думать, куда его пристроить. Перебрали несколько вариантов: всё ему не нравится, всё не подходит. После долгих расспросов выяснили, что парень не прочь устроиться в православный монастырь. Хорошо, стали искать подходящую обитель. К слову сказать: не такая это простая задача. Монастыри неохотно берут бездомных — слишком печальный опыт… В нашей епархии ничего найти не удалось, но отыскали в Архангелогородской епархии обитель, которая вроде бы согласилась взять калеку. Начали списываться с игуменом… Парень вечерами мечтал: буду молиться, буду Божьим человеком… Вдруг новый поворот: однажды в ночлежку звонит из Норильска человек и называется отцом этого парня. Он, отец, давно ушёл из семьи, а сейчас узнал о том, что его единственный сын живёт в ночлежке, и захотел искупить свою вину. Дали им побеседовать по телефону — и услышали такой разговор. Отец спрашивает: «Сынок, ты почему так невнятно говоришь? Что у тебя с языком?» Сын отвечает: «Папа, это у меня началось после того, как я нюхал клей и сильно отравился!» Вот тебе и ДЦП!.. Тем не менее договорились, что отец заберёт сына к себе. Тут и из монастыря пришёл положительный ответ. Вот удача-то! — выбирай любой путь. Но парень вдруг скис: о монастыре не вспоминает, к отцу не спешит… Всё чаще стал уходить из ночлежки на сутки, а то и больше… И в конце концов пропал. Говорят, что теперь он живёт в электричке «Петербург—Новгород»: мотается туда-сюда, отсыпается в вагоне…
Бес бездомности — страшный бес. Стоит только махнуть рукой на весь мир — и он тут как тут. Как с ним бороться? Только надеждой. Надежда — великая сила, она может горы свернуть, но легко нам со стороны советовать несчастным… Нам не советовать надо, а помогать. Помощь людская, она-то и рождает надежду. И ведь помочь нетрудно! 150 рублей стоит размещение одного бездомного на одну ночь на пункте обогрева — и в эту ночь он точно не умрёт от холода. А сдать в ночлежку старую одежду — разве это трудно? (Только такую одежду, чтобы в ней удобно было бездомному, — что-то такое, что надевают люди, отправляясь зимой на прогулку за город.) А купить еды нищему попрошайке? Денег ему давать не стоит — деньги он, скорее всего, пропьёт, а еда его согреет лучше водки и, может быть, хотя бы частично приведёт в разум. Только еду тоже нужно с умом выбирать: отдайте то, что не нужно готовить, что можно сразу съесть.
Они оказались на улице потому, что современный мир бесчеловечен. Они гибнут потому, что не верят этому миру и не хотят в него возвращаться. Не будьте для них частью этого мира. Будьте немножко не от мира сего — совсем чуть-чуть, ровно настолько, чтобы верить: все мы для Бога равны, все — Божии дети.
Напишите счастливый конец для этой рождественской сказки.
…Вообще Репину не давалась религиозная тема. Он, как правило, решал её сплеча, не вдаваясь в тонкости, и, в сущности, не прикладывая души. Единственное исключение тут — первое его значительное полотно, дипломная работа в Академии художеств, «Воскрешение дочери Иаира». Задержитесь перед ней подольше, когда в следующий раз будете в Русском музее: это стоит того.
Диплом есть диплом, его нельзя писать абы как, походя (как именно и писал Репин прочие свои религиозные картины). Приходилось задумываться, приходилось искать точки соприкосновения евангельского сюжета с собственной душой, приходилось «копать глубоко».
Не будем сейчас напоминать читателю евангельскую историю — надеемся, она всем православным хорошо знакома. И теперь скажите: если бы вы сами писали картину на этот сюжет, что бы вы изобразили?
Ну, скорее всего, сам момент воскресения: уже произнесены слова «Талифа куми!» и отроковица приподнимается на постели, пробуждаясь от смертного сна. Это можно изобразить эффектно: величественный жест Спасителя, нежное лицо девочки…
Вот и Репин сперва так рассуждал и извёл немало бумаги, перепортил немало холста, набрасывая нечто в этом роде. И ничто из созданного ему не нравилось, ничто не грело душу, всё оставалось «фантазией на заданную тему». Вот, мол, так примерно это всё могло выглядеть: вот Христос протягивает руку, вот девица медленно приподнимается с ложа, вот удивлённые и обрадованные родственники… Всё правильно, всё достоверно — как говорится, «бумага написана верно». Верно, да скверно: чего-то не хватает. Чего-то, а именно всей картины. Где тут тайна Божьего чуда, где соприкосновение Божией милости с человеческой худостью, где, наконец, вся огромность, всё невероятие небывалого дела — победы над смертью? Получается, будто дочь Иаира действительно только спала, — потом её разбудили и она проснулась. Есть из-за чего копья ломать…
Теперь всякий искусствовед вам расскажет: «И тогда, окончательно зайдя в тупик, молодой Репин вдруг вспомнил, как несколько лет назад умирала его младшая сестра, вспомнил, в какое горе погрузился весь дом, вспомнил этот ни с чем не сравнимый дух смерти, который окутал те горькие дни…»
И вспомнив это, он прибежал домой, стёр с холста пробуждающуюся девицу и начал писать девицу мёртвую. Мёртвую не в шутку, мёртвую окончательно, безнадёжно. Такую мёртвую, какими все мы будем однажды.
И написал горе родителей. Вот именно: не горюющих родителей, а само их горе, угольным мраком разлившееся по дому, поглотившее на картине все фигуры. Все, кроме двух — девочки, которая уже по ту сторону горя и радости, и Спасителя, Который выше всякого горя.
Теперь смотрите: перед нами самая, к сожалению, обычная история — на смертном одре лежит покойник, рядом его близкие, раздавленные не только бедой, но и острым сознанием необратимости происшедшего.
И среди всего этого удушающего мрака светлый и спокойный стоит Христос, Победитель смерти.
Ведь и мы с вами, и сам Репин подлинных чудес в своей жизни не видели. Уж во всяком случае, не видели воскресения мёртвых. Для нас фантазировать о таком воскресении означает лгать. Художник солжёт, если напишет девочку воскресшей.
Но нам дана вера. Для того чтобы постигнуть всю глубину репинской работы, нам надо совершить дело веры: поверить, что сейчас Господь скажет: «Талифа куми» — и эта мёртвая девочка станет живой. Этот со знанием дела написанный труп вновь исполнится жизни — не иллюзорной, а истинной, радостной, светящейся. «И девица тотчас встала и начала ходить» (Мк. 5, 42). Мы не видим, как она ходит, но мы вынуждены поверить, что это случится: к тому приводит нас вся внутренняя логика, весь строй картины, её композиция, её краски, её удивительная, завораживающая светотень. Без веры в воскресение все эти живописные богатства пропадают втуне. Нам нужно или отойти от холста, пожав плечами, или согласиться: «Да, сейчас встанет и начнёт ходить».
Надо признать: 27-летний Репин явил себя не только большим художником, но и подлинным богословом кисти. Он сумел своей картиной призвать зрителя к вере, подвигнуть его к ней.
Много пишут о фигуре Христа, о том, как Репину удалось избегнуть театральности и пафоса и в то же время исполнить её истинным величием и жизнеутверждающей силой. Это верно. Но меня чрезвычайно интересует: этот светильник в головах у девочки, эти три свечи в одном канделябре, — это Репин сам придумал или ему ктото подсказал? Потому что этот тройной свет — и кроткий, и яркий — убеждает в грядущем чуде не менее, чем образ Спасителя. Свет Трисолнечный, Троица Пресвятая, освещающая лицо умершей, — он истинный залог воскресения. Удивительно, как Репин — человек, в общем-то, малорелигиозный — нашёл эту деталь, сообщающую всей картине возвышенный мистический смысл, соединяющий земное с Небесным и сиюминутное с вечным.
Ведь этот Трисолнечный свет ложится на лицо каждого из нас и каждому из нас обещает воскресение. Чудеса, подобные тому, что случилось с дочерью Иаира, во всей мировой истории можно пересчитать по пальцам. Но каждый из нас в своё время встанет и будет ходить… Другой вопрос: в какую сторону придётся ему направить свой ход… Впрочем, это уже от нас зависит, но так или иначе, а чудесный подарок вечности ждёт каждого из нас.
«И, взяв девицу за руку, говорит ей: «талифа куми», что значит: девица, тебе говорю, встань. И девица тотчас встала и начала ходить, ибо была лет двенадцати. Видевшие пришли в великое изумление. И Он строго приказал им, чтобы никто об этом не знал, и сказал, чтобы дали ей есть» (Мк. 5, 41-43).
«Всякому имеющему дастся и приумножится, а у неимеющего отнимется и то, что имеет»
Что греха таить: всегда поражала очевидная жестокость этих евангельских слов. Поражала настолько, что даже не пытался как-то объяснить их себе, уразуметь, истолковать. Нет, скорее мимо, скорее дальше — к рассказу об овцах и козлищах. Тут, по крайней мере, всё понятно и представляется справедливым: любящие ближнего любят и Бога, не любящие ближнего ни о какой своей любви к Богу говорить не имеют права. С этим нельзя не согласиться.
Но что значит: «имеющему дастся, а у неимеющего — отнимется»? Откуда такая вопиющая и на простой человеческий взгляд попросту даже циничная несправедливость? Что-то, напоминающее доморощенное ницшеанство: «Падающего подтолкни, в утопающего брось камень…».
И сколько ни читал толкований на притчу о талантах, всякий раз с удивлением обнаруживал, что толкователи эту фразу (которая, собственно, является основным выводом, моралью притчи) более или менее искусно обходят. Говорят о многом, и справедливо говорят, — но как-то из их разговоров вовсе не следует такого всеобщего вывода о необходимости обогащения имущих и разорения неимущих.
Давайте попробуем и мы разобраться, основываясь на Святых Отцах. Прежде всего скажем, что светское понимание слова «талант» здесь не годится (равно как и его историческое значение — мера серебра). Для нас «талант» — это от рождения полученная, ярко выраженная способность к определённой деятельности: талант музыканта, талант учёного, талант руководителя. Но вот Святые Отцы говорят, что в евангельской притче слово «талант» следует понимать иначе: здесь это вообще всякое даяние человеку от Бога. Способность к чему-то — это талант. И крепкое здоровье — талант. И богатство — талант, и хорошие родители, и хорошие супруги, и дети, и дружеское расположение близких, и здоровый климат, в котором тебе довелось жить, — всё это от Бога, и всё это можно в данном понимании назвать талантами.
Но вот что удивительно… Ведь от Бога не только здоровье, но и болезни. Не только богатство, но и бедность. Не только хорошие дети, но и плохие, а также и бездетность. Не только друзья, но и враги. Всё это тоже приходит от Бога, и всё это тоже — таланты.
Всё, что бы ни послал нам Господь, — дождь или вёдро, радость или скорбь, — всё это есть таланты, т.е. Божьи дары.
Ибо Бог ничего не даёт во зло — всё данное Им может и должно служить ко спасению. Солнце греет землю, дождь поливает посевы. Здоровье помогает плодотворному труду, болезнь вырабатывает терпение. Всё идёт на пользу — лишь бы мы сумели это на пользу направить.
Вот так, как слуги господина из евангельской притчи: они получили от хозяина нечто и сумели из этого извлечь пользу — пустили деньги в рост и остались с прибылью. О такой прибыли говорил и преподобный Серафим Саровский в беседе с Мотовиловым: «Ведь вы разумеете, что значит стяжание денег. Так всё равно и стяжание Духа Божия. Родом я из курских купцов. Так, когда не был я ещё в монастыре, мы, бывало, торговали товарами, который нам больше барыша дает. Так и вы, батюшка, поступайте, и, как в торговом деле, не в том сила, чтобы больше торговать, а в том, чтобы больше барыша получить, так и в деле жизни христианской… Стяжайте благодать Духа Святого и всеми другими Христа ради добродетелями, торгуйте ими духовно, торгуйте теми из них, которые вам больший прибыток дают. Собирайте капитал благодатных избытков благодати Божией, кладите их в ломбард вечный Божий из процентов невещественных…»
Вот так: получил один талант — скажем, богатство, — пустил его в рост и стяжал добродетель милостыни и помощи бедным. Получил другой талант — бедность, — и его в рост, и получил на проценты терпение, незлобие… Принёс это Господину и услышал от Него: «Хорошо, добрый и верный раб! в малом ты был верен, над многим тебя поставлю; войди в радость господина твоего» (Мф. 25, 21).
И тут возникает вопрос: а разве существуют на свете люди, которым от Бога не досталось вообще ничего? Ни богатства, ни бедности, ни болезни, ни здоровья, ни детей, ни бездетности? Такого не бывает. Таланты есть у каждого. Каждый может стяжать награду.
Но как же часто мы слышим (и как же часто сами говорим!) о том, что Господь обделил нас с той или другой стороны. У всех нас что-то да не так. Или вообще всё не так. Нет у нас никаких талантов, то бишь даров Божиих! А если и есть что-нибудь, то это такая мелочь, о которой и говорить не надо. Один какой-то жалкий талант! Да тьфу на него! Им и заниматься не стоит:«Господин! я знал тебя, что ты человек жестокий, жнешь, где не сеял, и собираешь, где не рассыпал, и, убоявшись, пошел и скрыл талант твой в земле; вот тебе твое» (Мф. 24, 24-25).
Дело не в том, что у третьего слуги талантов было мало. Дело в том, что он сам вообразил себя нищим. Сам решил, что на один-единственный талант много не наторгуешь, — так стоит ли браться? Он, имея талант, объявил себя ничего не имеющим. И в конце концов действительно стал таким. Случилось с ним по слову его.
Мы сетуем на то и на это, мы смотрим в упор на свои богатства и заявляем, что они гроша ломаного не стоят. Мы говорим, что Бог хочет жать, где не сеял, то есть: «Ты сперва посей на моё поле нечто доброе, а потом уж и требуй с меня урожая!» — не замечая, что поле давно засеяно отборной пшеницей, а мы позволили ему зарасти сорняками. Мы объявляем дары Божии ничего не стоящими и в результате лишаемся их.
Неимущих у Бога нет. Есть только люди, объявляющие себя неимущими. Это именно у них-то и будет взято то, что они имели, — имели, да не ценили, имели, да не пользовались, имели, да не замечали. «Всякому имеющему дастся и приумножится, а у неимеющего отнимется и то, что имеет».
Да вы и сами посмотрите: когда мы ценим нечто своё, то мы и заботимся о нём, и ухаживаем за ним, холим и лелеем, — и оно служит нам, приносит пользу. А то, что не ценим, то в конце концов и исчезает из нашей жизни. Потом спохватываемся, но…
Это верно и в отношении малого — каких-то пустяков, безделушек, суеты мирской, — но верно и в отношении большого — сердечных привязанностей, родственных связей, врождённых способностей… Верно это и в отношении самого большого, самого главного — средств к спасению души. Вот их-то терять особенно не хотелось бы, чтобы не услышать однажды: «Негодного раба выбросьте во тьму внешнюю: там будет плач и скрежет зубов. Сказав сие, возгласил: кто имеет уши слышать, да слышит!» (Мф. 25, 30).
Россия, XVI век, Иосифо-Волоцкий монастырь. Тесная, тёмная, сырая келья, более похожая на тюремную камеру. Немощный старец в ветхом монашеском облачении, заросший необъятной седой бородой, пишет угольком на стене своего узилища:
В напасти лютыя по уму падох,
и недоумением содержим есмь всюду,
и в беды различныя впадаю,
и якоже ладия в морском волнении обуреваем есмь;
но, Преблагий Утешителю,
лютого сего обуревания, молю тя, скоро исхити мя.
Это святой преподобный Максим Грек пишет свой знаменитый Канон Святому Духу — Параклиту (Утешителю). Несправедливо обвинённый в ереси безграмотными великокняжескими слугами, не первый год влачащий тяжкое, поистине мучительное заключение в сырой холодной келье, он вдруг почувствовал себя в духе — по слову апостола Иоанна: «Я был в духе в день воскресный и слышал позади себя голос, как бы трубный» (Откр. 1, 10).
И вот вопрос: почему, страдая в темнице, святой старец решил обратиться не к апостолу Петру, которого Ангел вызволил из заключения, не к Святителю Николаю, известному заступнику за неправедно осуждённых, не к Пресвятой Богородице, Которая всегда спешит на помощь всем скорбящим, даже не к Господу Иисусу, Всемогущему Богу, лично испытавшему ужасы тюремного застенка, — не к ним, а к Духу Святому, Непредставимому и Таинственному?
Разумеется, мы не сможем ответить на этот вопрос с полной уверенностью. Дух дышит, где хочет. Счёл Он нужным посетить старца Максима — и старец среди своих страданий воспламенился душою и создал вдохновенный канон.
И всё-таки почему Максим Грек обратил свою молитву к Святому Духу? Первый ответ напрашивается сам собой: потому что Дух Святой назван Утешителем, а в чём больше всего нуждался несчастный афонский монах, как не в утешении?
Это верно, но верно лишь отчасти. Дух Святой — это Бог Всемогущий, и силы Его не ограничиваются простым утешением плачущих. «Великого воистину молчания достойна суть вся Твоя таинства», — пишет Максим Грек. Но представьте себе состояние души святого старца. С радостью приезжает он на Русь, чтобы переводить святоотеческие книги, чтобы поделиться с русскими православными духовной мудростью, полученной на Афоне, чтобы рассказать им о великих бедах, творящихся в западном мире, уже охваченном заразой гуманизма… В Москве он отчаянно борется с наступлением католиков, пытающихся пробиться к великокняжескому престолу, защищает Русь от прозападной пятой колонны… И что же за награду получает он за свои труды? Его, борца с ересями, обвиняют в ереси! И кто обвиняет? Люди, которые от рождения книги духовной в руках не держали! Вместо благодарности его мучают, как злодея! Есть от чего прийти в уныние.
Но что такое уныние? Попробуйте описать это чувство. «Это когда руки опускаются, когда всё доброе кажется или бессмысленным, или дурным». Другими словами, уныние наступает, когда благодать Духа Святого отступает от нас, когда мы сами гоним её от себя. Ещё вчера всё вокруг виделось осмысленным, впереди светила ясная и добрая цель, каждое действие, каждая вещь имели своё назначение, свой резон, а сегодня в наших глазах стройный механизм вселенной превращается в груду бесполезных обломков… Это значит, что Дух отступил от нас. Ибо именно Дух наполняет смыслом всё сущее. Более того: Дух — это и есть смысл, и вне Него никакого смысла ни в чём нет. Вот в чём заключается главная тайна третьей Божественной Ипостаси: Дух — это смысл.
Некогда, в начале творения, Дух Божий, носясь над бездной — безвидной и пустынной (бессмысленной!), — насыщал её Собою, Собственным смыслом. Что такое была эта бездна? Бесполезная, хаотичная толчея атомов, случайно составляющих случайные комбинации. И сами атомы: не есть ли каждый из них — бездна в миниатюре? Современные учёные тщетно пытаются разобраться в сверхбессмыслице мира элементарных частиц, где нет никаких определённых начал, нет твёрдого основания, нет внятного закона и логической стройности. Как может атом — сгусток бессмыслицы — лежать в основе нашего материального мира? Никак. Только Духом Божиим эти капли хаоса выстраиваются в налаженную, гармоничную Вселенную. Дух Божий даёт бездне смысл, творческое начало, образ и цель. Бездна становится Космосом.
Так и в нашей душе: пока с нами благодать Духа Святого, жизнь для нас — ровный путь к великой цели, и всё, что встречается нам на этом пути, — всё помогает двигаться дальше. Но стоит нам лишиться благодати — и то, что помогало, тут же начинает мешать, друзья становятся врагами, ровная дорога — запутанным, никуда не ведущим лабиринтом, о цели пути мы даже вспомнить не можем. Вместе с благодатью из нашей жизни уходит смысл, и мы озираемся беспомощно, как дети в тёмном лесу, или бредём, не разбирая дороги, положившись на собственную гордыню, и, как правило, ни к чему доброму прийти не можем… И тогда те из нас, кто мудрее, начинают призывать: «Царю Небесный, Утешителю, Душе Истины, прииди и вселися в ны…»
Или, вослед за Максимом Греком: «Освети Твоею Божественною благодатию, Параклите, страстьми омраченную душу мою и глубокую неразумия тму от нея иждени».
Понимаете, в чём заключалась небесная мудрость святого Максима? Он не молил Бога освободить его из темницы, не молил смягчить страдания… Он просил вывести его из тьмы душевного неразумия, он искал одной лишь благодати, как ищут света во мраке, чтобы в этом свете увидеть: и царская немилость, и тюрьма, и голод, и боль — всё это только помогает ему достигнуть цели, всё это имеет свой смысл, всё это нужно принять с любовью. Без особой помощи Духа Святого мы такого никогда не поймём… У каждого из нас есть своя боль, свои обиды, своя гордыня, и мы путаемся в их нагромождении, блуждаем в этих душевных потёмках. Но только попроси — и вспыхнет свет…
Вскоре после того, как был написан Канон Святому Духу Параклиту, преподобного Максима перевели в другой монастырь, где он жил не хуже прочих монахов, а почёт ему там оказывали больший, чем настоятелю… Искушение страданием кончилось, Максим нашёл выход из лабиринта бессмыслицы, и отныне сияние Духа Святого никогда для него не угасало…
Аннушка Гулина была человеком тонким и непростым. Впервые я это понял, когда она читала свои стихи в нашей студенческой компании. Читая, она старалась произносить строчки безыскусно, почти скороговоркой, но при этом очень ловко вставляла в своё монотонное бормотание эффектные и как бы естественные паузы: то ей отдышаться надо, то шмыгнуть носом, или там — соринка ей в глаз попала, — но соринка это уже повод для долгой, гнетущей паузы. Еще она помогала себе бровями — поднимала одну бровь, другую, обе сразу, хмурила их — при этом прочие части лица пребывали в хладной неподвижности, даже губы почти не шевелились. Рост у Аннушки был такой, что все советовали ей всерьез заняться баскетболом, но она не любила спорт и всерьез занималась только поэзией.
Я давно уже её стихов не слышал, и сейчас вспоминается мне лишь одно стихотворение, в котором трактовалось об Ангеле Смерти, — что вот он шелестит за её спиной, то словно бы дождь, то словно бы ветер, то притворится прорезиненным черным плащом, то шёлковым шлейфом, — а на самом-то деле, господа, это не дождь, и не плащ, это Ангел Смерти — единственный навеки данный любовник Аннушки: другие приходят и уходят, а этот хранит верность, этот не оставит. В общем, как говорится, в рифму все это звучало здорово, — лучше, чем в моём пересказе. Все мы слушали Аннушку, мрачно курили, а я, в ту пору воспринимавший подобные откровения весьма серьезно, спросил: «Зачем же ты такие вещи пишешь? Ведь он (то есть Ангел Смерти) и вправду привяжется!.. Со стихами, знаешь, не шутят!..» Она посмотрела на меня, в насмешливой задумчивости прикусив губу, и ответила: «Ну, в этом уж я не вольна! Уж так написалось! Тут уж ничего не поделаешь: не мы стихи пишем, а они нас!» Я все понял, и больше с глупыми вопросами не лез.
Между прочим, читая своего «Ангела», Аннушка все как-то пыталась нам намекнуть на кого-то, все какие-то делала экивоки, и для большинства присутствующих дам экивоки эти были вполне прозрачны. Потом просветили и меня: оказывается, незадолго до этих чтений Аннушка устроила выволочку некоему своему другу, — обиженный друг ушёл, и, зная его характер, можно было с уверенностью утверждать: такой не вернется. Не станет цепляться за аннушкину юбку, когда вокруг других юбок предостаточно. Тем более, что Аннушка была на голову его выше, — поначалу это казалось ему экзотичным, но потом стало раздражать. Поэтесса понимала, что совершила ошибку, что не нужно было давать волю нервам, пока отношения не окрепли, но чем больше она это понимала, тем сильнее хотелось ей представить свою ошибку роковым ударом судьбы, коего неотвратимость снимала с Аннушки всякую вину. Дамы над ней откровенно потешались.
Ах, в какую глупую историю влетела бедная Аннушка; ах, как она себя уронила! Такая умная — пока сидит за столом и марает стишки; такая тонкая — пока эти стишки читает перед большой аудиторией; такая интересная — пока сама себя разглядывает в зеркало!.. Что остается делать после такого афронта? Писать стихи, конечно, — это испытанный способ борьбы с печалями, он никогда ещё не подводил, и более того — порою написанные строчки сами подсказывали выход из тупика. Так и родилась знаменитая её баллада «Ангел Смерти». Баллада, надо признать, вышла очень неплохая, — но тем смешнее получилось, тем нелепее: возвышенная трагическая поза, горькие слезы на публику — из-за чего? Из-за глупости, мелкой промашки, из-за пошлого бытового анекдотца…
В общем, если призадуматься, то выходит вот что: скомканный романчик растворился в пучине прошлого, а баллада осталась; мимолетный друг пришёл и ушёл — но Ангел Смерти встал за плечами, и теперь уже от него не отвяжешься. Аннушка прочитала балладу всем своим знакомым, даже тем, кто в стихах понимал, как свинья в апельсинах; и все единодушно подтвердили: да, Длинная, это круто! Да, прежде ты такого не писала. Это на данный момент вершина.
А.Н. Гулина все больше и больше проникалась уважением к своему стиху. Ангел Смерти все больше и больше обретал самостоятельное существование. Раздумчиво шаркая огромными ногами по осенним улицам, поэтесса все отчетливей слышала за своей спиной то самое пресловутое шуршание крыл. Нельзя сказать, что ей это не нравилось. Ангел Смерти, единственный друг, — верный, сильный… Улететь с ним, улететь… Уснуть в его объятиях, под мерные взмахи крыльев. Мороз сладко пробегал по коже от таких мыслей. Бедная Аннушка начала наяву бредить своим стихом. Если бы я в ту пору знал об этом, я бы очень возгордился: мое пророчество оправдалось, стихотворный Ангел и вправду привязался к своей создательнице.
Как-то раз, гостя у своей старшей сестры на Пороховых, Аннушка выглянула в окно. Пятнадцатый этаж. Вокруг — дома, дома, все на одно лицо, и тысячи одинаковых окошек, и все закрыты, все слепы. Внизу — куча строительного мусора: обломки бетонных плит, кирпичи, арматура. Верная смерть. Это сколько же лететь-то? Минуты две? Три? Немало. Полное ощущение свободного полета, блаженная невесомость. У Ангела Смерти в объятиях. «Угу, — с сумрачной радостью сказала сама себе Аннушка, — вот именно». И начала готовиться.
В сущности говоря, ей ведь было очень плохо. В самом деле: она глубоко переживала разрыв с этим человечком. Все у неё плакало внутри и не находило утешения; однако, как у настоящей поэтессы, в душе Аннушки, выражаясь по-научному, произошло замещение: настоящая печаль приняла форму нелепого стихотворного фантома.
Аннушка выпросила у сестры ключ — сестра уезжала в отпуск — и осталась в её квартире на ночь одна. Стояло лето, ночь была белой. Всю ночь поэтесса старательно курила (она не очень заядлой была курильщицей) и писала прощальное письмо, — просто для того, чтобы как-то убить время. В полет она решила отправиться ближе к утру. Когда будильник показал четыре утра и сигареты кончились, Аннушка аккуратно разорвала прощальное письмо на двенадцать частей, вышла на кухню и раскрыла окно.
Вылезла на подоконник. Все те же тысячи одинаковых окошек вокруг, но ещё более безжизненные, тёмные. Тихо. Холодно. Аннушка сидела на подоконнике на корточках и бессмысленно разглядывала свои, торчащие из-под юбки неправильной формы колени. Надо было одеть джинсы, а то некрасиво будет, если юбка задерется — там, уже на земле. Э, глупости! Это меня уже не касается. Это уже по ту сторону. Аннушка вдруг поняла, что сейчас решится.
Сначала эта решимость её испугала, — потом испуг прошёл. Давай, вперед! Вдруг она поймала себя на том, что все ещё сжимает в кулаке клочки прощального письма. Глупо. Зачем и разрывала? Надо выбросить.
Она протянула руку над пропастью и тут заметила, как на подоконник соседнего окна вылез рыжий котенок. Он с интересом нюхал воздух, разглядывал охотничьим глазом чаек, осторожно трогал лапой цинковый карниз. Аннушка видела его, но не замечала. Она знала, что решилась. Котята тут не при чем. Она вообще к кошкам была не по-женски равнодушна. Она протянула руку над пропастью и разжала пальцы, сжимавшие ненужное письмо; обрывки бумаги закружились возле окна.
Один из клочков чиркнул по носу котенку. Тот, всегда готовый к игре, вскочил на задние лапки, передними цапнул бумажку, не удержался — соскользнул с карниза и, кувыркаясь, с визгом полетел вниз, на кучу бетонных обломков.
Широко раскрыв глаза, изумленная Аннушка следила за его полетом.
Первую секунду ей было все равно. Потом она поняла, что котенок падает. Еще через секунду ей стало ясно, что его уже ничем не удержишь. Когда же котенок совсем скрылся из глаз, страшное чувство необратимости этого падения вдруг прошибло её от макушки до пяток. Все! Улетел! Не вернешь! Не поправишь!
«Мама!..» — тихо взвыла она и кувырком скатилась с подоконника, но не в бездну, а обратно в теплую кухню, спиной на пол. Боли не почувствовала. Перевернулась на четвереньки, села на линолеум, прислонясь к стене, и тут её прорвало. Битых полчаса она рыдала в голос, подвывая и охая: то летящий вниз котенок стоял у неё перед глазами, то она сама себя видела на месте котенка, и в конце концов бедная поэтесса совсем перестала понимать, кто же это свалился с подоконника, кто же это так страшно погиб.
Через полчаса, все ещё громко ревя, Аннушка кинулась по лестнице, путаясь в своих долгих ногах, забыв о лифте, вниз, на двор, туда, к бетонной куче, где между кирпичей и ржавых арматурных змей лежал котенок — разбитый, но живой, громко плачущий, пытающийся подняться на переломанные лапки.
С котенком в руках она поймала машину и попросила отвезти её к ближайшей ветлечебнице. «Закрыто ещё, — отвечал водитель, — пять утра! И нечего так убиваться: котенок — не ребенок, нашла по кому плакать!.. Иди, не повезу я тебя никуда — ты мне крышу башкой пробьешь».
…Долго все эти перипетии пересказывать. Короче говоря, вылечила она этого котенка, выходила, и хотя к кошкам в целом по-прежнему относится прохладно, но на этого просто надышаться не может. От стихов хотела с проклятиями отречься, но не прошло и трех месяцев, как снова принялась писать, и даже знаменитого своего «Ангела Смерти» уничтожать не стала, хотя шагов его за своей спиной больше уже не слышала. Печаль по неудавшемуся роману прошла ещё раньше — ещё там, на подоконнике. В общем, теперь она жива, здорова, чего и вам желает, и от суицидальных поползновений излечилась навсегда.
Во времена царицы Анны Иоанновны служил в российской армии молодой офицер — поручик Василий Петрович Сударев. За исправную службу, за храбрость и смекалку, проявленные на поле боя — в Крыму, в армии фельдмаршала Миниха, — был он личным Ея Величества указом пожалован дворянством и имением. Располагалось это имение не далеко и не близко — в двухстах и больше верст от Петербурга, в Карельской земле. Большая деревня, Сюрьга называется, лежит на берегу большого озера Саргьярви, в котором рыбы всякой — видимо-невидимо, а вокруг леса, а в лесах зверья — хоть руками лови.
— Хорошо. Повезло тебе, — говорили Василию офицеры-однополчане. — Выйдешь в отставку, женишься, лесом будешь торговать, рыбой… богатеем станешь!
И Василий вышел в отставку и женился. Жену взял из питерской чиновной семьи: отец её, дворянин Феодор Кузмищев, служил по почтовой части и зятю-помещику очень обрадовался.
— И хорошо, Васенька, — говорил он на свадебном пиру, не за столом, а в сенях, куда оба вышли отдышаться после жирных яств, крепкой водки и шумных бесед. — Хорошо, куда как хорошо! Чем в Петербурхе этом гнилом жить, так лучше в Карелах! Хоть и дико, а все — на вольном воздухе! Да и что — дико? Не Сибирь. Я, вот, до двадцати лет все в воронежском поместье проживал, — ох и славно там было, а дальше, чем Карела твоя, раза в три будет! Не ушёл бы оттуда век, кабы ни забота. Марфонька в своём поместье-то разрумянится, дышать начнет, а то — белая, как тесто, киснет здесь, на болотине… Я вот состарюсь, к вам приеду… Примете старичка?..
И смеялся Феодор Сидорович осторожно, опасливо, потому что не был уверен до конца, что примут его дочка с зятем, когда станет он старичком, подгнившим на питерской сырости. На что он тогда нужен-то будет? А Марфа и сейчас — не приласкается, не улыбнется, ходит белая, сонная, ничему не радуясь, ни на что не печалясь. Поди, догадайся, любит она отца или нет? И слова добрые говорит, да слова эти, как питерский дождик, — то ли есть, то ли нет, то ли промочил, то ли показалось. Ух, и не любил Феодор Сидорович Питера, и к дочери относился подозрительно, и зятя своего, пока женихом к ним таскался, долго разглядывал, долго говорил с ним, как милостивый начальник канцелярии со старательным стряпчим: «Ну-ну, дескать, молодой человек, так-так!.. Все это одобрения достойно, однако…» И вот теперь, хлебнув водки, тесть несколько отмяк, стал думать, что Василий ему теперь вроде сына — может быть… Будет он теперь на старости лет теплой печкой обеспечен — может быть…
А Марфа-невеста сидела за свадебным столом, раскрасневшаяся от духоты и двух стаканчиков вина, но так и не проснувшаяся от своей двадцатилетней спячки, сидела и ждала, когда жених её вернется. И на лице её было написано только ожидание — и ничего больше: терпеливое, ровное ожидание. Кругом балабонили гости, ибо застолье дошло уже до той кондиции, что каждый слушал только сам себя, воображая, что беседует сразу со всеми, а Марфа никого не слушала, только сидела и ждала. Маленькие её голубые глазки — спокойные-спокойные — глядели внутрь, губы — уютные мягкие, розовые, — почивали себе, не тревожась страстьми, а по атласным щечкам блуждал непривычный тёмный румянец.
Вот вернулся Василий в офицерском красивом мундире — высокий, крепкий, черноусый, хлопнулся на стул, с ласковой улыбкой взял невесту за руку, — повернулась к нему Марфушенька, и на лице её отразилось: «Дождалась!» — хоть ни искорки не сверкнуло в глазах, лишь губы чуть всколыхнула улыбка.
Гости перевели свои речи на политику, и начали ругательски ругать немцев, и Василию очень хотелось включиться в разговор — он немцев-то повидал! — но хотелось ещё и помолчать с невестой, подержать её за руку, покормить с рук французскими конфетками. Он было попробовал что-то кому-то рассказать из своего крымского боевого опыта — да куда там! Сосед и хотел бы его послушать, да при все желании не мог: растекалось внимание, а глотка сама собой начинала какую-то протяжную песню. И Василий поворачивался опять к невесте, у которой теперь губы прочно сложились в улыбку, и что-то ей нашептывал среди гама и разнобойного пения.
Пожили месяц ещё в Питере и начал Василий собираться в поместье: хоть посмотреть, что это за земля такая. Жену оставил в городе, у отца; сам же в купленной для этой поездки крытой телеге отправился в путь. Был май месяц. Тесть и жена стояли на крыльце своего деревянного василеостровского домика и махали платочками ему вслед. Отец временами тыкал дочку в бок и шипел:
— Ты, тесто! Хоть слезинку бы выдавила! В дикие края человек едет!
Марфа нескольких таких толчков не заметила, а после четвертого задумчиво поджала губы и слезы полились по атласным всхолмлениям её лица.
Приехав на место, Василий Петрович обнаружил: во-первых, огромное спокойное озеро стального цвета, по которому то тут, то там разбросаны были островки-кочки в елях, соснах да березах; озеро было первым, что заняло его внимание. Во-вторых, конечно, деревня. Большая, богатая, светлая Сюрьга, вся растянувшаяся вдоль озера; и дома — не по-русски высокие, двухэтажные, все как один смотрели туда, где на дальнем горизонте чернел лесок противоположного берега. Сотни — так показалось Василию — черных остроносых лодок стояли на приколе, лежали днищем вверх на песке, и подумал Василий, что лодки эти все равно, что сохи у русских мужиков, а озеро — это ровная, непаханая нива. «С воды кормятся, — подумал Василий, усмехаясь, — озеро лодками пашут, а урожай рыбой снимают». Посреди села стояли две деревянные церкви, одна летняя — высокая, как башенка, островерхая, нарядная, как невеста, дышащая молодостью, хотя видно было, что лет ей уж никак не меньше ста; вторая — зимняя, приземистая, в пять луковок, не похожая на те храмы, что уже успел повидать в карельских землях Василий, новая, не успевшая почернеть, но видом своим напоминающая грузную важную старуху. Поп, отец Герасим, согнал крестьян встречать питерского барина. Едва васильева телега въехала на горку, с которой открывался вид на деревню, как навстречу ей двинулась сотенная нарядная толпа, с отцом Герасимом во главе. Поп был одет по-троицки зелено, мужики — в белых рубашках, бабы — в красных сарафанах. Толпа негромко подпевала священнику, все доброжелательно улыбались и со спокойным любопытством оглядывали барина. Василий всмотрелся в их лица: ничего себе люди, хорошие, встал в коляске во весь рост, поклонился священнику: «Благослови, отче!». «Бог да благословит, — звонким басом отвечал отец Герасим, — Бог да благословит тебя, чадо, отец ты наш! Милости просим в новые свои земли! Заждались, отец, заждались тебя крестьяне! С осени ждем, как услыхали про царицын указ! Домик тебе построили всем миром, — уж не взыщи, не стали твоих указаний дожидаться, может, не так что, так ты скажи, мы перестроим».
Тут же, соскочив с телеги и не отряхнув даже пыль со старого своего офицерского мундира, Василий широкими шагами двинулся осматривать деревню. Мужики потянулись следом; поп, держа в руке золоченый крест, шёл рядом; хоругви отослали обратно в церковь. Василий заходил в крестьянские избы, смотрел поля, прокатился в лодке по озеру, пересек светлый сосновый лесок, ощупав в нем чуть не каждую сосну, зашёл напоследок в церковь, отслужил благодарственный молебен и только после этого отправился в свои барские хоромы: большую двухэтажную карельскую избу, сильно раздавшуюся вширь по сравнению с обычными крестьянскими домами. Дом стоял поодаль от деревни, на высоком холме, и подобно всем прочим домам, смотрел в озеро. Стараниями отца Герасима уже ждало барина обильное угощение. Уселись за стол — барин, поп, церковный староста, ещё один мужик, которого Василий успел назначить старостой деревенским. Закусили. Поп, раскрасневшись от выпитого, улыбался:
— Ты, Василь Петрович, знаешь, на кого похож? Никто тебе этого не говорил? А? — и усмехнувшись вопросительному взгляду барина, пояснил: — На государя, на Петра Алексеевича. Как пошёл ты с трубкой, да шагами сажеными, да усы, да голос!.. Вылитый царь-государь!
— Ну, отче, — махнул рукой Василий, — это ты зря. Видал я его на портретах: нимало не похож. И в Питере никто мне такого не говорил, а уж в Питере-то его повидали! Постой… А ты тоже его видел, что ли? Неужто он сюда заезжал когда?
— Нет, отец наш, сюда он не заезжал, — возразил батюшка, — а видал я его, когда в Москве служил… Когда был я, грешный, настоятелем в Трех Святителях, так государь-то однажды всю службу у меня отстоял, и благословлялся, и сто рублей на церковь пожаловал. Вот такие дела бывали, да… «Что, — спрашивает, — ты, такой молодой, да в настоятелях?» А я струсил, думал, он ругать меня будет, и говорю трясущимся языком: «За ученость, Владыко!» Как тут он захохотал! В храме купола затряслись, как хохотал. «И видать, — говорит, — что ученый, коли додумался царя в архиереи поставить!» Тогда и пожаловал сто рубликов, со смеху-то… А я потом на них иконостас подновил…
— Как же ты, батюшка, здесь-то очутился, в деревне Серьге? — поинтересовался Василий. — Меня-то сюда за заслуги препроводили, а тебя, думается, за другое что…
— Не столковался, — скромно отвечал отец Герасим. — Не столковался с важными людьми, не поклонился вовремя, не сообразил… Ну, и вышибли меня из Москвы, с великим треском… Припомнили мне все грехи мои, грешочки и грешищи. К раскольникам хотели причислить, да не вышло: нимало со староверами не дружил, и того даже враги отрицать не смогли. Теперь тут сижу, да Бога славлю. Попадью вот схоронил позапрошлый год. А ей тут ничего — нравилось. Я думал, москвичке-то туго придётся в глухомани, а она — расцвела вся, матушка моя… Потом все равно померла… Я её перед смертью-то спрашиваю: «Что, Анна Васильевна, небось, по Москве нашей скучаешь?» — «Нет, — говорит. — Ничего! Хорошо, — говорит, — что тут помираю! Чем в Москве лежать в тесноте, лучше уж тут, на бережку — светло да просторно». Деревня же наша, не в обиду тебе сказано будь, зовётся не серьгой, а Сюрьгой, и ударение на Ю — не на Аз…
— Мне здесь тоже нравится, — заявил Василий.
— Чему ж тут не нравиться? — подхватил отец Герасим. — Чего ж лучше? Лучше я и мест-то не видал. А надоест, так Петербург для вас не заказан. Привозите боярыню свою. Как звать-то матушку?
— Марфа Феодоровна.
— Мягкое имечко. Округлое, как буква Фет. Местные-то бабы не округлы — костисты да сухи. Как-то ей здесь понравится?
— Понравится, — уверенно ответил Василий.
Марфу привезли в конце июня. Ей понравилось. В дороге она все больше спала, наружу из возка не высовывалась, а приехала — словно проснулась от зимней спячки: разом ударило ей в лицо солнце карельское — не жарко, да ярко, засверкало озеро, вольно зашумели сосны, и простор — какой простор! В Питере тоже не тесно было, но тамошние промозглые пространства разве сравнимы со здешней волей? Василий, о чём-то хохоча, на руках вытащил её из возка и поставил перед домом, а сам убежал распорядиться, и она стояла, не шелохаясь, только чуть поводила головой туда-сюда, ловя белыми щеками живой ветерок. Когда же Василий вернулся, схватил её за руку и потащил в дом, она, семеня за ним, вздохнула:
— Да, нравится мне здесь!
— Ну, понятное дело! — воскликнул муж. — Погоди, мы с тобой ещё завтра на лодке покатаемся, в лес сходим… Тебе ещё не так понравится.
— В лес… — размечталась она, — на лодке…
В доме после деревенского солнца было темно, как в бочке из-под дегтя. Марфа долго таращила маленькие глазки на неустроенную горницу, принюхивалась к незнакомым запахам, потом развернулась и направилась к выходу.
— Стой, ты куда? — завопил Василий. — Сейчас на стол соберут, перекусим с дорожки.
— Не-ет!.. — протянула она. — Я на воздух…
— А что, — задумался Василий. — А что? Можно и на воздухе пообедать. Эй, бабка, скажи, чтобы на воздух стол вытащили, да чтоб туда и подавали.
Сухая, как деревяшка, старуха по имени Иня, произведенная в ключницы, смиренно кивнула и молча скрылась в глубинах неизведанных пока барыней комнат.
Марфа сошла с крыльца во двор, вышла к озеру, встала на берегу. Ничего она не говорила, только глубоко вдыхала озерный ветер, только, закрыв глаза, подставляла лицо солнцу. И тут губы её сложились в тихую блаженную улыбку, и улыбка эта уже не сходила с её лица до самой зимы.
Откуда-то выскочил Василий, опять схватил её за руку, потащил куда-то…
— Обедать, обедать! — говорил он. — Проголодалась с дорожки! А мы сейчас на дворике и пообедаем. Ушицы съедим, грибочков!
— В нашем лесу, что ли, грибы-то собирали? — спросила она.
— Ага! Но это прошлогодние, сейчас-то рано ещё для грибков. Ну, ничего, сходим мы и с тобой и за грибками!
— Грибы… — сказала Марфа.
На следующее утро Василий умчался распоряжаться по хозяйству. Марфа долго ждала его, сидя за столом в горнице, потом вышла на берег и ждала там ещё два часа… Мимо проходил мужик с трубкой в зубах. Он посмотрел на Марфу, подумал, сняв шапку, низко поклонился. Исполнив эту, непривычную для него обязанность и очень довольный собой, мужик направился было дальше, но Марфа его остановила:
— Скажи, как в лес идти?
Она боялась, что без подсказки забредет куда-нибудь в болото или к медведям, или ещё куда. Наверное, мужик должен знать, куда обычно ходят местные бабы.
Мужик задумался и сказал, сильно растягивая слова:
— Лес — вон там! Иди, барыня, туда! — и вытянул руку. — Там — хорошо! — и пошагал, важный, к своим сетям на берегу.
И Марфа пошла в указанную сторону. Прошла по широкой утоптанной, уезженной деревенской улице, мимо играющих в пыли детей, думая про себя: «Младенчики…», мимо старух с ведрами в руках, неприветливых старух, разглядывающих её, как чужую корову, которая, того гляди, забредет в их огород… И мимо, мимо, туда, где за последними избами, за разросшимся кустарником, за взбирающимися в гору полянами темнел долгожданный лес. Она свернула с дороги, скинула башмаки и пошла босиком по мокрой траве, беспечно размахивая зажатыми в руках башмаками. «У, какие кусты!..» — думала она, пытаясь продраться сквозь заросли, слыша, как трещит платье, зацепившееся за злые, торчащие прутья. «Ай, ай!» — взвизгивала она вслух, попадая босой пяткой в холодную, укрывшуюся в траве лужу. «Опять вы тут вылезли!» — сердилась она, снова наткнувшись на заросли ивняка. «Ну вот, кажется, и лес!» — радовалась она, увидя прямо перед собой толстые медные стволы сосен. «Ага, а теперь мы отдохнем чуть-чуть!» Она села на песок, на сухие сосновые иглы, приподнявшись, вымела из-под себя три маленькие острые шишки и прислонилась спиной к теплой сосне. С полчаса она сидела так, не двигаясь, смотрела на Сюрьгу с холма, грызла черешок какого-то листа, потом принялась за свежую, сочную сосновую иглу, съела её совсем, нашла, что вкусно, и съела ещё четыре иглы. «Ладно, пойдём теперь», — сказала она, поднимаясь на ноги, и с деловым видом двинула в глубь леса. Шла, не разбирая дороги, нисколько не задумываясь, куда идёт, что ищет, нимало не боясь заблудиться или нарваться на дикого зверя. На душе у неё было спокойно, да и не просто спокойно, а была некая совершенная полнота покоя, — та самая, вспоминая которую мы думаем, что вспоминаем о счастье. Широкими шагами, широко размахивая руками (башмаки она опять надела, не могла ступать по лесным сучкам и шишкам), она двигалась в ту сторону, где за светлыми соснами ели темнели зелено, где порою посвистывали какие-то неведомые прежде птицы, где из сумрачных глубин чащи доносился порой пронзительный рев падающего дерева. Ельник кончился, началось болотце, чуть поросшее хилыми сосенками и березками. Весело чавкая пятками по упругому мху, ломая толчком руки прогнившие деревца, разгоняя комаров березовой веткой, пошла Марфушенька через болото. Что-то она, конечно, пела, но вообще-то петь была не мастерица, и отец над её пением едко посмеивался всегда, и потому она стеснялась, даже сейчас, в лесу, и пела вполголоса, в четверть голоса, попискивала и щебетала застенчиво, и улыбалась, и улыбались маленькие глазки её, и спокойные, мирные губы. Отшагав верст шесть, она уверенно повернула к дому — да не по прежним своим следам, а с крюком, отыскивая новые тропки, посетив речку-ручей с черной, как смола, водой, перебралась через неё по сваленной березе, нагнулась, зачерпнула воды ладошкой, и черная эта вода в ладошке сделалась прозрачной и бронзовой, — напилась… Далеко за полдень вышла вновь к деревне и только тогда остановилась, села, опять прислонилась к сосне и принялась разглядывать Сюрьгу.
Тут кто-то подошёл к ней и сел рядом, кто-то большой, черный, бородатый. Она было испугалась, вскочила, но потом поняла, что это батюшка, и сложила ладошки лодочкой, прося благословения.
— Господь благословит, Марфа Феодоровна! А я-то думаю утром: кто это без пути в лес ломится? Через кусты, через канавы, в горку!.. Ан это барыня наша! Я следил за вами, все видел! А вы меня видели? Я вон там стоял, у кладбища…
— Нет, не видела… — протянула Марфа.
— А я тоже люблю по лесу побродить, — вздыхал батюшка. — Как обедню отслужишь, устанешь, и мыслей в голове никаких нет — так хорошо в лесу-то!.. Летом или осенью ранней… Дух такой — не хуже ладана… Птички поют, и песня их в голове у тебя вертится — и мыслей никаких не надо… Голова пустая, зато душа полная…
Марфа, обрадованная неожиданным сочувствием, вся обернулась к батюшке и ждала, что он ещё скажет. А поп молчал, только вздыхал да тихо охал, оглядывая облака на горизонте. «Добрый батюшка!» — думала Марфа. «Молодая совсем, — думал поп. — Ничего, не злая… Не осмотрелась ещё… Как осмотрится — хозяйкой будет; будет наших мужичков гонять понемножку… Барин-то вон какой — как шилом поддетый, и носится по деревне, и носится…»
Вернулась Марфа домой, когда уже вечерело. Без неё старуха-ключница, баба Иня, двигала хозяйство: покрикивала на кухарку, гоняла девок, прибирающихся в комнатах, о чём-то бранилась с ними на чужом языке. Днем прибегал Василий, ждал жену, хотел вместе отобедать, да не дождался, похлебал наскоро ухи и снова убежал: они со старостой определяли на местности границы владений. Василий, выросший без матери, с пьющим отцом, почти не знал, что такое семейная, а пуще того — барская жизнь, но человек был деловой и хозяйство решил вести со всей строгостью. Марфа, тоже матери не помнящая, — померла мама от родов, и братик новорожденный вместе с ней помер, — не очень ясно представляла себе обязанности барыни. Помнила только, что отец её ругал бывало: «Ишь, барыня, расселась!..» — и это было плохо, и так у Марфы и отложилось в голове, что барыня — это плохо. Когда видела она в Петербурге громоздкие золоченые кареты и пудреных дам в оных, думала про себя: «Ишь, барыни…» — и смотрела укоризненно. А теперь вот, — сама стала барыней. Чего ж делать-то нужно? Сидеть, да смотреть, как девки работают? Не интересно.
Дворня же — две девки-сиротки, одинокая старуха-ключница, два кухонных мужика-старика — они тоже к крепостной жизни под барами не привычные были. Старухе староста велел заботиться о доме, вот она и заботилась, искренне считая себя хозяйкой барских хором, а на Василия с Марфой смотрела вроде как на внучат своих, и очень удивилась бы, если бы барыня вдруг начала распоряжаться по дому.
Но Марфе такое и в голову не приходило. По целым дням она пропадал в лесу да на озере — мужики её охотно катали на лодочках своих, а вечерами сидела на берегу, иногда одна, иногда — с Василием. Василий был увлечен хозяйством: ездил в соседние деревни, вел переговоры с купцами, которые возили в Петербург лес и рыбу, что-то толковал о «крупном гешефте», вспоминая знакомого по Питеру немца-торговца, сильно разбогатевшего на ладожской рыбке… Торговые прожекты захватывали его куда больше, чем семейная жизнь с Марфой. Он жену любил, это точно, и не упускал случая подарочек ей привезти — у купцов заказывал питерские гостинцы, и слова всякие ласковые ей говорил, и вообще… А Марфа какие чувства к нему питала — один Бог ведает. Раньше отец был подле неё — теперь муж. И отца она вроде любила; и мужа вроде, любит теперь. А постельных всяких дел она вроде как даже и не замечала.
Нет, жизнь домашняя и перемена питерского отсыревшего домика на просторную, смолистую, теплую избу, прошла мимо её сердца. Вот лес — это она заметила. Что её туда тянуло? Бог весть. Но уж тянуло так, что и жизни Марфушенька не чаяла без лесных прогулок: и дышать-то она могла, только забравшись в чащу поглубже, склонясь над черничной кочкой или сидя посреди обширного малинника, или враскачку бредя по шатучим болотным мхам, или просто шагая по недальней тропинке, слыша краем уха деревенский шум из-за деревьев. А в доме, во дворе -и не дышалось ей: здесь засыпало её сердце, и просыпалось только тогда, когда в лесной тишине вдруг быстро-быстро дробить начинал дерево дятел. Дважды натыкалась Марфушенька на медведя. Шла-шла, да вдруг меж мелких елок вырисовался большой такой, тихий, тёмный, словно подпаленный. Марфа только взглянула на него, вздохнула — раз, два, — поняла, что сейчас начнет пугаться, и, чтобы опередить испуг, махнула рукой и сказала медведю: «Иди, иди! Не ходи здесь! Не надо». И медведь отвернулся, шагнул бесшумно два раза — и исчез. А Марфа пошла дальше. А второй раз издалека его видела, на дальнем озерном берегу, и таким он ей показался огромным, таким грозным, что у неё дух захватило от восторга. «Не-е, Миша, я к тебе не пойду!» — засмеялась она и повернула от озера вглубь леса.
Однажды заблудилась Марфа. Шла-шла куда-то по новой, прежде никогда не виденной тропинке, и так просторно было вокруг: поляны, почти бесшлесые горки, речки какие-то — все незнакомое… Куда идешь, кто разберет? Весело идти в незнакомый лес, когда знать не знаешь, где выйдешь, что увидишь… А под ногами утоптанная тропинка: значит, и волноваться нечего — люди протоптали, люди знали, куда идти. Сейчас покажется из-за сосен какая-нибудь деревня, а мы в неё заходить не станем, мы свернем, обогнем её, посмотрим из лесу, как живут там люди-карелы, посмотрим на деток, на старух, посмотрим, какие у них, лесных жителей, избы, есть ли церковь, есть ли речка… И шла Марфа, и шла, улыбаясь в предвкушении встречи с этой невиданной деревней-лесовичкой, да не заметила, как тропинка под ногами растворилась — была, и нет её… И лес-то вокруг уже не такой просторный, а проще сказать — чаща глухая вокруг, и стемнело как-то, тучи набежали, и ветер заговорил громче и сердитее, и впервые Марфушенька в лесу перепугалась. Ужас на неё напал — внезапно, да такой, какого она и в жизни своей спокойной не испытывала ни разу. «Ай! Ай! Страсти-то!» — громко вскрикнула она, присела, взмахнула руками и побежала назад, топоча башмаками. Нет, не туда бежит! Вот беда-то! Туда надо! Да не туда опять! Ой, страсти, страсти! Ой, пропала, пропала! Ой! — с размаху обняла елку, заплакала без слез: «Мамочка, мамочка!» Нет, плакать не надо, надо идти, дорогу искать, а где ж её искать-то… И побрела Марфа куда-то, где за деревьями как будто поляна просвечивала, хотя и знала уже, что это обман, и поляны там нет — а все те же хилые чащобные елки, закрывшие все пространство между большими, темными деревьями… Ох, брела Марфа, брела, и впервые было ей в лесу все чуждо, все недобро, и каждая елочка ей желала сгинуть, ветер пугал звериными криками, болото поджидало в самом неожиданном месте — хотело удушить своими сырыми мхами… И брела Марфа, и брела, и от долгой бессмысленной ходьбы совсем отупела, ослепла, оглохла, и не видела, куда идёт, и себя не помнила. И когда под вечер выбрела на лесную деревню — ту, о которой ей утром мечталось, — пошла задами, мимо коровников, мимо бурых навозных гор, и даже не подумала, что вот деревня, что люди тут живут, на неё смотрят, удивляются: идёт баба, ссутуленная, в землю глядит, дороги не разбирает, бормочет… Остановили её, напоили молоком, она пришла как будто в себя, посидела возле какой-то избы на колоде дроворубной, пожевала хлебушка, спросила, как ей обратно идти. Какая-то бабка махнула рукой — туда, мол, двигай, что-то сурово прокаркала по-карельски, и пошла Марфа обратно — опять в лесную чащу. И как вошла в лес, сразу перед ней все прояснилось: вот же куда надо идти, — как просто! И пошла, и за три часа добралась до дому. Ну, лето, темноты не было, а все же час поздний. Видит, ключница баба Иня сидит у ворот, пригорюнилась. Заметила барыню, вскочила, хлопнула руками по бедрам — не знает: то ли смеяться от радости, то ли обругать барыню-внученьку на чём свет стоит. «Проголодалась я, бабушка!» — сказала Марфа виновато, и старуха умчалась в избу разогревать ей кашу с грибами. А Василий на ту пору уезжал в Олонец по «гешефту» своему рыбному, и ничего не знал, и не волновался даже.
Но уж с тех пор Марфа в лесу и вовсе ничего не боялась. Уж с тех пор она по лесу ходила уверенней, чем по барской своей избе, где то и дело попадались какие-то неведомые закутки, комнатенки, чуланчики — того гляди, заблудишься…
Однажды застигла её в лесу сильнейшая гроза. Три часа бушевало над лесом, и деревья шумели так, что собственного голоса не было слышно, и лилось со всех сторон — сверху, слева, справа, даже, кажется, с земли на воздух били дождевые струи. Но Марфу это ненастье врасплох не застало. Она давно заметила приближающуюся тучу, сразу догадалась, что такая туча без бури не уйдёт, и бегом бросилась к одному своему укромному местечку: неделю назад найденной пещерке — узкой норе в подножии холма. Добежала, забилась внутрь — стоять там можно было, лишь согнувшись в три побели. Она легла на теплый сухой песок, положила под голову плоский камень. Принялась плести венок из собранных ромашек. Снаружи выло, гремело, трещало, и, казалось, буря не уймется, пока не выворотит весь лес с корнем. А в теплой пещерке было уютно. С песчаных стен осыпалась высохшая в пыль почва. Торчали сверху какие-то корешки, ползали какие-то жучки-букашки и порой заносило в застоявшийся воздух свежее, вкусное дуновение грозы. Марфа сплела венок, надела, посмотрела на дождь, потом глаза её начали слипаться, и она уснула.
Проснулась только ночью. Посмотрела наружу: темно, сыро. Представила себе, как придётся ей пробираться целый час через эту мокреть, поежилась, повернулась на другой бок и снова уснула.
А дома-то её ждал Василий. Ждал спокойно час, ждал другой, а как пошёл третий час, тут и затрясло его от беспокойства.
— Это что ж такое?! — закричал он на ключницу. — Где ж барыня?! Что она у вас вечно ходит где-то, а вы и не знаете, где? Кто знать-то должен?! Да её, может, уже и в живых-то нет, а вам все равно! Барыню медведь задрал, а вам хоть бы что!
Впервые барин так закричал на бабу Иню, и она очень обиделась. Но виду не подала, поставила на стол горшок маймарокки — похлебки из сушеной рыбы, сваренной в молоке, — каковым удивительным блюдом намеревалась она угостить Василия, вытерла огромные твердые ладони о юбку и пошла в деревню собирать парней: пусть поищут барыню.
Василий ходил взад-вперед по комнате и дымил трубкой. Пришёл поп, отец Герасим.
— Что, батюшка Василий Петрович? Никак с Марфой Феодоровной стряслось что?
— Да нет! — Василий махнул рукой. — Сейчас найдут. В лес забрела, а тут гроза. Вся деревня уже ищет.
— Ну так найдут, — кивнул поп. — Найдут непременно. Ты, батюшка, не волнуйся.
— Как не волноваться мне?! — в сердцах вскричал Василий. — Что за дела такие: баба по лесу целыми днями шатается, точно медведица! Придешь домой — пусто. Одна Инька-ключница перед глазами вечно маячит — что ж она мне жена, что ли? Тоже и соскучишься другой раз, и поговорить с ней хочется, и то, и се. А она — поди-ка! — в лесу! Лесником ко мне нанялась!
— Так ведь лето, — заметил отец Герасим. — Ей после Петербурха хочется воздухом-то подышать. Красиво, опять же. Они, женщины-то, любят, чтобы красиво было…
— Хороша красота! Время к ночи — барыня по лесам рыщет! Да кто ж в такую пору в лес пойдёт?! Ну скажи, отец честной, разве мужики здешние по лесам ночью бегают? Нет? То-то, что нет! Я вот что думаю… — Василий с размаху сел на табурет и озабоченно нахмурил брови. — Вот, батюшка, что мне кажется… Не знаю, как это по-вашему, по-церковному будет… А вот нет ли здесь того, что лешак её подманивает? А? Знаешь, как бывает: зайдёт человек в лес, а леший ему птичкой посвистит, ягодкой соблазнит, да шаг за шагом, да верста за верстой… И поминай как звали. Заманит в глухомань, ну и… Или вот бывает, мужиков русалки соблазняют… Бывает такое, я сам слышал. У меня в полку один солдат рассказывал про своего брата: ходил-ходил, мол, все на речку, да все по ночам… И сохнуть стал, зеленеть, а потом пошёл так на речку-то, да и не вернулся. Русалки утащили. Так это с мужиками случается. А баб, может, лешак приманивает? Как ты, ученый человек, думаешь?
— Сие не есть содержание богословской науки! — глубокомысленно ответил отец Герасим. — Святые отцы про сие не писали. А если по собственному рассуждению сказать, то мне никакие лешаки не попадались. Мужики местные, бывает, видят этого… как по-ихнему-то… Лембоя! Лембой — леший здешний; да только я думаю, что видят они его более на дне бутылки, чем в лесу, да… И русалки тоже мне не попадались, хотя возле озера живу. А вот Марфа Феодоровна, как я успел заметить, — особа, расположенная более к созерцанию, нежели к действию, а для такой души наши карельские края — как сладимый мед. Тут только созерцай да безмолвствуй, молчи да пей глазами видимую материю. Вот, если бы у неё, у Марфы Феодоровны, чуть более душа к молитве была склонна, быть бы ей монахиней первостатейной. При жизни бы в преподобные вышла. Но её душа чуть-чуть до молитвы не доросла, а потому…
— А вот почему она детей не несет?! — неожиданно выкрикнул Василий, — даже для себя неожиданно. — Что?! Когда уж поженились, а живот-то не растет!
И покраснев, замолчал, отвернулся. Отец Герасим расплылся в ласковой улыбке:
— Ну, это так бывает, что и не сразу случается. Потерпеть надо немножко… Бывает, что и год баба праздная ходит, бывает, что и два, а потом как пойдёт рожать — только успевай принимать!
— А у тебя, отец, как было? — застенчиво спросил Василий.
— У меня-то… Эх!.. — поп махнул рукой. — Рождались часто, да ни один до года не дотянул. По грехам нашим… Моя-то матушка теперь уж с ними со всеми… В небеса вселилась, и младенчики наши её окружают. А я…
Пригорюнился отец Герасим, но Василий, не желая утешать его, вынул из кармана недавно полученное письмо тестя.
— Вот, слушай-ка, что отец её пишет: «Скоро, скоро, я к вам, детки, приеду, на печке деревенской греться да с внучками играться. Я ведь, чаю, уже в дороге внучки-то мои: недалек день, ко двору прикатят — принимайте гостей!..» Вот приедет сюда тесть, а я ему что скажу? «Дочка ваша в лесу с медведями в горелки играет! Подождите, может, придёт к вечеру. А может, и не придёт — это уж как ей захочется. А внучков подождать придётся. Ужо понянчите медвежат либо лешачков маленьких!»
— Тьфу ты, батюшка, что говоришь-то! — махнул поп рукой. — Погоди-ка, осень придёт! Нагуляется твоя супруга по лесу, надышится вволю, налюбуется, да и вспомнит, что у неё дом есть. Погоди, дождись осени, дай ей отдышаться!
— Дождись-ка этой осени! — буркнул Василий. — Помрешь скорее — от волнений. Еще июль едва кончается… Вот где она сейчас, скажи-ка! Пятый час уж ищут! Пропала, не иначе! — и тут уж в сердцах швырнул трубку на пол, вскочил и побежал на улицу. Поп, осторожно выставив ногу, затоптал табачные угольки и двинулся следом за барином.
На опушке, среди деревьев мелькали в темноте факелы, белели рубахи деревенских парней, трещали сучья, молодые голоса протяжно выкрикивали «Ба-арыня!» и «Ма-арфа Фе-одоровна!», и «Э-ге-гей!» Поп постоял на дороге, за деревней, подумал и пошёл служить молебен о здравии рабы Божией Марфы. К нему присоединилась баба Иня и несколько растревоженных старух. Поп отрыл летнюю Покровскую церковь — новую, приземистую, его собственными заботами выстроенную по образу московского храма Трех Святителей, где служил он в молодые годы, зажег несколько свечей, которые едва-едва рассеивали кромешный мрак, и в этой темноте начал молебен. Краснели угольки в кадиле, в пламени свечей, точно в золоте стоял аналой, и казалось, будто он висит среди мрака бесконечной вселенной — один во всеохватной пустоте. Потом окна под потолком начали светлеть: кончилась недолгая июльская ночь.
Когда совсем рассвело, промокшие и иззябшие до судорог искатели с барином во главе нашли-таки Марфину пещерку. К тому времени Марфа тоже озябла и потому проснулась. Сонно щуря маленькие глазки, сидела она в ромашковом венке у входа в своё убежище и собиралась с силами, чтобы встать и пойти домой. И тут перед нею вырос Василий: глаза горят, мокрые волосы сосульками, с усов капает, в руке потухший факел. Увидев жену, Василий несколько секунд растерянно похлопал глазами, потом широко перекрестился и сказавши «Слава Богу!», ухватил Марфу за руку и потащил через кусты напролом — домой. Марфа не сопротивлялась и не обижалась.
Сначала Василий решил учинить супруге домашний арест. Она сутки тихо проплакала в своей светелке — без обиды на мужа, а просто скучно было. На другой день Василию нужно было ехать в Олонец. Он представил себе, как жена будет плакать взаперти целую неделю, и пожалел её. Строго-настрого запретив ей уходить в лес надолго («А на ночь оставаться — о том, чтоб и не мечталось!»), он дал ей свободу. Тихая радостная улыбка вновь заиграла на лице Марфушеньки.
Но с утра, едва собралась она в лес, подвязалась платком, намотала онучи по-крестьянски, тут вдруг заявился в барскую избу отец Герасим. Широко улыбаясь, благословляя на ходу, протопал он прямо в горницу и потребовал чаю. Марфа кивнула бабе Ине и села напротив батюшки, раскрыв от внимания и глазки, и рот. Поп не спешил начинать разговор. С улыбкой осматривал он голые стены горницы, расправлял ладонями белую скатерть на столе, поймал муху в кулак, посмотрел на неё одним глазом и снова выпустил. Марфа тоже молчала. И лишь, когда ключница принесла чаю, он, прихлебывая и посмеиваясь, спросил:
— Значит, Марфа Феодоровна, келейку себе откопали? Пещерку, по примеру древних отцов?
— Да, — ответила Марфа, не очень вникая в смысл вопроса.
— Уединение любите, значит? — продолжал отец Герасим.
— Люблю, — согласилась Марфа, и подумала, что ведь и вправду любит.
— Это хорошо… — заключил поп, и не промолвил больше ни слова, пока не допил весь чай из чашки.
— А что, матушка-барыня, если не тайна, поделывать изволите в пещерке своей? Расскажите, не стесняйтесь отца своего духовного…
— Я… что… сплю… — испугалась Марфа. Она решила, что попа подослал муж. Верно, передумал и теперь через отца Герасима хочет передать ей свой запрет выходить из дому.
— А может быть, Богу там молитесь? — и отец Герасим искоса уставился на барыню. — Не приходит ли молитва на сердце, когда уединяться изволите?
— Молиться?.. Я… да… молюсь. Вот, когда есть-то захочется, так развяжешь узелок, — огурчики там, яички, рыбка… И помолишься. «Отче наш»… Да, я всегда молюсь…
— Понятно… — поп забарабанил пальцами по столу. — А что бы поглубже помолиться, — не было такого желания? Чтобы всей душой-то, а? Знаете, как Мария Египетская молилась? На воздух поднималась без крыльев — вот как молилась! Тоже в уединении жила. Уединение, оно для сердечной молитвы — первое условие. — Он выложил на стол из-под полы достанную огромную, тяжелую книгу и многозначительно потыкал пальцем в обложку.
— Я — нет… — опять испугалась Марфа. — Я на воздух — никогда!.. Я только «Отче наш» перед едой, и ещё однажды, вот, когда заблудилась-то… Так и вскрикнула вся: «Пресвятая Богородица, помоги!» А больше — нет!
— Ага… — задумался несколько разочарованный поп. — А я вам вот что скажу… Если душа ваша расположена к уединению, если она дышит им и живёт, то нужно её понемногу и к молитве приучать. Она — молитва-то — сама к вам на сердце ляжет. И будете вы, по примеру древних отцов — молитвенницей! Да… Понятно ли, что я говорю?
— Понятно, да! — поспешила заверить его Марфа. — Молиться побольше! Я буду.
Отец Герасим вдруг смутился, покраснел, встал и сказавши: «Ну, простите старика!..» — спрятал свой фолиант и направился к выходу. У двери оглянулся и, справившись со смущением, произнес:
— Я ж, как духовный отец, о душе вашей заботиться должен. А вы меня слушайте. Я дурного-то не скажу. Подумайте о моих словах, вспомните, когда в лес пойдёте.
С тем и ушёл, вздыхая.
Марфа проследила в окно, когда он скроется, а потом, быстрей-быстрей, сама бросилась на улицу. За домом столкнулась она с долговязым стариком, который когда-то указал ей дорогу в лес. Звали его, как она уже выяснила, Мийкулом, или попросту — Миколой.
— Барыня! Здравствуй! — Мийкул начал кланяться в пояс и едва не боднул Марфу в бок. — А я вот, рыбку ловлю! — и хвастливо тряхнул новой удочкой. — Поедешь со мной? Асту онгитома? Рыбки половим!
— Поехали! — решительно сказала Марфа и первая полезла в старикову лодочку.
Под нежный плеск весел начали они отдаляться от берега. Деревня, которая изнутри казалась целой вселенной, постепенно сужалась, сужалась, все глубже уходила в очертания побережья, становилась частью длинного берега, ярким пятнышком в сплошной полосе лесов. Марфа, сложив ручки, сидела на корме и смотрела на ослепительную воду, на ослепительное небо и удивлялась отчетливости звуков, доносящихся из деревни, с берега. Мийкул, положив весла, сосредоточенно удил. Рыжая бороденка его была до того вздернута кверху, что кончиком своим щекотала ему острый, книзу свесившийся нос. Рыбы шлепались на дно лодки весьма нередко — круглобокие, блестящие, словно сделанные из ослепительной стальной воды и солнца. Они бились и разевали рот, но Марфа, вообще-то не бесчувственная особа, рыб ничуть не жалела. Все происходило так, как должно. Такая судьба у этих рыб — быть пойманными, в том их счастье, в том их смысл, так что и жалеть нечего. Солнце лилось сверху и снизу — с неба и от воды, и в двух этих потоках слепящего огня Марфушенька совсем сомлела, и под равномерное покачивание лодки уже сама не понимала, где она — на воде или на небе. Ей казалось, что они с мужиком парят в небесах, что они плывут под водой, что весь мир — это легкий, струистый свет, что она сама в этом свете растворилась, — и оно так и должно, в этом счастье, в этом смысл её жизни… С краешку сознания её проплыл отец Герасим, погрозил ей пальцем и, сказавши: «Молиться надо!» — растворился. «Надо молиться», — согласилась она про себя и, произнеся: «Господи, Царю Небесный!..», — сбилась, потеряла мысль, захлебнулась небесами и водами, обступившими её со всех сторон.
Под вечер совсем осоловевшую на солнце Марфу вез старик Мийкул домой. Он был рад улову и после целого дня сосредоточенного молчания говорил без умолку, но только все по-карельски. Некоторые свои фразы он подкреплял русскими словами. Сперва после долгой непонятной речи он значительно взглянул на барыню и сказал, как отрубил: «…И померла!» Потом рассуждал ещё минут десять и завершил более жизнерадостно: «Много рыбы было!» Потом говорил что-то вроде веселое, но в заключение сказал: «Голодно совсем!» — и насупился. На берегу, уперев руки в бока, их ждала ключница баба Иня.
Она долго и едко переругивалась с Миколой по-карельски: старик как будто был настроен миролюбиво, предлагал взять всю наловленную рыбу, но ключница, брезгливо встряхнувшись, махала рукой и вновь трещала что-то, видно, очень обидное, потому что Мийкул в конце концов плюнул и, злобно ворча, потащился домой, оставив рыбу в лодке. Марфа же давно, не дожидаясь конца перебранки, выбралась из лодки и потихоньку побежала домой.
И на следующий день — опять в лес, и потом — опять, и снова, и снова, и когда Василий приехал, он, конечно, жену дома не обрёл, и стало ему так досадно: ведь он всех купцов по дороге замучил, выбирая подарки получше для Марфушеньки, а тут — все по-прежнему. Под вечер она, конечно, вернулась и очень обрадовалась мужу, и, кажется, даже подаркам обрадовалась, но Василий насупился, скрипнул зубами и с тех пор уже лицом не яснел. Махнул он рукой на жену, позволил её шататься по лесу, сколько вздумается, спать в пещерке, возвращаться чуть ли не к утру с венком на голове, с хмельными нездешними глазами, пахнущей брусникой и грибами, усталой…
Так прошёл август, начался сентябрь. Сперва Марфа этого и не заметила, — что уходит лето, что надломилось что-то в щедром солнечном свете, что лес задрожал, прислушиваясь к дальним шагам зимы… Сначала она ничего этого не заметила. А потом, крепко промокнув в холодном сентябрьском ливне, вдруг увидела, что пообносился летний лес, чего-то не хватает, что-то ушло. Иссякла летняя ласка, и теперь ходить по лесу — только себя мучить: как посмотришь на поредевший березняк, на почерневшие елки, так нестерпимо становится в груди, словно кто-то самую душу высасывает у тебя из сердца.
И Марфа заскучала. Дольше стала спать, дольше сидеть за столом, уныло хлебая уху ложку за ложкой, словно микстуру в себя вливая насильно. И домой возвращаться стала раньше, и однажды — дело совсем к октябрю шло, — вовсе не пошла в лес. Села перед окном, выходящим на озеро, и так сидела весь день, уныло перебирая распущенную косу.
И как-то быстро, за неделю, сошёл с её щечек весь летний румянец, и стали щечки снова белыми да гладкими, но не блестящими, как некогда, а вялыми, рыхлыми, и вспомнилось Василию, как назвал раз Марфу отец: «Ну ты, тесто!»
— Тесто и есть! — сказал он вслух сам себе и пошёл поговорить с женой.
— Что, Марфуша, не хочешь в лес-то идти? — спросил он со сдержанным ехидством.
— Нет, — грустно ответила Марфа. — Там сыро и холодно.
— А ты по дому походи! — посоветовал язвительный муж. — Может, занятие какое сыщется. Оно, знаешь, для хозяйки в дому всегда работы много. Вот у бабы Ини спроси, — она тебе расскажет, что делать.
И Василий гордо выпрямился, ожидая — не знаю чего: то ли капризных воплей оскорбленной ленивицы, то ли покаянных слез обличенной грешницы. Не дождался он ни того, ни другого: Марфа спокойно встала и пошла по дому искать ключницу. Хозяйка — так хозяйка. Что ж, у отца в дому она ведь вела все хозяйство, и никто её в лености не упрекал. Она ведь работы не боялась и мужа любила, просто… Просто сама не знала, что такое на неё этим летом нашло. Что-то нашло, это точно. Теперь пора работать.
Бабу Иню она отыскала в каком-то отдаленном чулане, о существовании которого прежде даже не подозревала. Долго, долго пыталась она объяснить суровой бабке, что ей от неё надо: чтобы объяснила, что к чему, чтобы ввела в домашние дела. Ключница вдруг стала на удивление бестолковой и никак не могла понять, чего от неё хотят. Отчета о хозяйстве? Да она крошки себе не присвоила, уж как заботилась, как старалась — все для барина да для барыни любимых!.. Нет, не то… Работы? Поработать барыня хочет?! Ну, тут даже и сказать-то не знаешь что!.. Ну и чудеса!.. Да разве она сама с работой плохо справляется? Разве ж она плохо что-то сделала? Разве за ней переделывать приходится? «Вой-вой! — охала она по-карельски, — Игя люхени! Элос кайдени!» — и от обиды долго не хотела перейти на русский язык. Наконец, после многих словес, бабка выпрямилась решительно и, чтобы раз и навсегда отделаться от таких разговоров, послала барыню перебирать только что принесенную клюкву: хочешь, мол, работы — работай, только мне не мешай. Марфа послушно занялась клюквой и весь день просидела над огромными корзинами, притащенными дворовыми девками, кропотливо выбирая из плотных, словно каменных ягод, плотные, словно кожаные тёмно-зеленые листочки. На следующий день девки снова принесли невероятное количество клюквы, и Марфа снова сидела над корзинами. На третий день Иня определила барыне другую работу, потом нашлось ещё одно дело, потом ещё одно. Марфа была послушной работницей.
Василий, видя, как старательно трудится его жена и как сурова к ней Иня-ключница, не знал, то ли ему приструнить старуху, то ли оставить все как есть. Позволишь жене бездельничать, так её, поди-ка, опять в лес понесет… Нет уж, пускай трудится. А бабку мы потом приструним, как Марфуша освоит всю работу — тут-то мы её и попросим: знайте, мол, бабушка, своё место…
Целыми неделями теперь Марфа не выглядывала из дому, с утра до ночи пропадая в тёмных чуланах, на кухне, на чердаке… Она не видела, как облетели все листья в лесу, как расплылись грязью тропинки, как обвисло над землей сырое небо… Потом ударили морозы, потом выпал первый снег… Марфа старательно домовничала, лишь краем глаза отмечая перемену погоды, — совсем как прежде, в Питере, где её нисколько не волновали ни приход зимы, ни наступление весны. Василий хмуро смотрел на её старания, но что-то не чувствовал радости от того, что жена его становится как будто настоящей хозяйкой. Что-то, на его взгляд, в Марфушеньке стерлось, что-то ушло… И на барыню, и на хозяйку дома она вовсе похожа не была, наоборот: затурканная почувствовавшей власть ключницей, тала Марфушенька похожа на обычную дворовую девку. Какая-то неряшливость в её облике появилась, какая-то грубость, и щечки её атласные совсем раскисли тестом…
Вот и декабрь настал. И уж недели две декабрьские прошли. Как-то раз вышла Марфа — по ключничьему приказу — на двор курицу поймать да зарубить, вдохнула воздух полной грудью… И как-то тихонько задрожало её сердечко: было в этом зимнем, густо пахнущем снегом воздухе что-то прежнее, родное — не летнее, но такое же сильное, как летнее, милое, сладкое… Взглянула Марфа на лес, не узнала его — но только с виду, глазами не узнала, а сердцем поняла, что это опять — лес, опять там воля, опять там радость. Взглянула на озеро — нет озера, есть только бескрайнее снежное пространство, и чистота этой белизны под тёмным снежным небом завораживает не хуже, чем летнее ослепительное сияние… Пойти туда, дойти до края снежных полей, потрогать руками суровую, плотную тучу, свесившуюся под тяжестью снега до самой земли…
Засмеялась Марфушенька, зачерпнула снега руками, умылась им и почувствовала, как вспыхнувшая кровь разом оживила её щеки. И тогда, отложив в сторону топор, приготовленный на курицу, пошла Марфа прочь от дома, в лес, а потом — так решила — сходит и на озеро.
Возле дома стояли, прислоненные к бревенчатой стене длинные лыжи, — кто-то из мужиков, пришедших к мужу, оставил. Марфа встала на лыжи, робко сделала несколько шагов, потом все уверенней и уверенней заскользила прочь — от дома, от бабки Ини, от потемок, духоты и кухонной грязи.
Хватились её только под вечер, когда деревня уже была скрыта декабрьскими ранними сумерками. Прежде-то муж думал, что жена где-то в чуланах возится по хозяйству, баба Иня думала, что барыня у мужа, — вот и не искал её никто. В ужасе побежал Василий за деревню, с ружьем в руках, крича на ходу всем, кто попадался навстречу, что пропала барыня, что искать нужно… И пошли мужики, и искали, и поп Герасим, на этот раз не на шутку растревоженный, снова служил ночной молебен. Он ведь сильно разочаровался в барыне: не удалось сделать из неё молитвенницу преподобную, хотя не раз он после той, первой, беседы, заводил с Марфой соответствующие речи, читал ей жития и святоотеческие книги… Все было без толку. И махнул рукой поп, и забыл о том, что живёт на свете барыня Марфа. А теперь вот очень разволновался, и молился, весь в слезах, и, видно, хорошо молился, ибо вскоре Марфу нашли. Вывезли её из леса на санях, застывшую, синюю, всю в инее, но живую. Василий бежал вприпрыжку за санями, в одном мундирчике — тулуп он накинул жене на плечи, хотя она и без того была тепло одета: постарались мужики. Случайно совсем нашли её, завалившуюся где-то под елкой, и вовсе не там, где искали, не возле пещерки, а совсем в другой стороне…
Кто-то из мужиков топил в тот вечер баню: барыню тотчас впихнули туда, и крестьянки со всей деревни, набившись к полкам, отхаживали Марфу вениками. Она пришла в себя, начала говорить, и улыбалась бледному, как смерть, мужу, и её отнесли на руках домой. Ночью её разбил жар, начался бред, и вновь все старухи с деревни собрались в барский дом, чтобы поить больную какими-то отварами, настоями, менять ей холодные тряпочки на лбу…
Она прожила ещё два дня — то уходя в бредовые пространства, то выплывая наружу, в явь, к склонившимся над её ложем мужу, бабке Ине и отцу Герасиму. К исходу вторых суток Василий понял, что Марфа умрет.
— Да что ты, отец, — сказал он попу, — что ж, я не видал, как помирают-то? Тут уж дело ясное. — И добавил: — Пойду я, сил моих нет. Пойду, на дворе посижу. Эх, батюшка Герасим, батюшка Герасим!.. Вот чувствую, что не я её сгубил, чувствую и знаю, что нет тут моей вины…
— Нет, и нет! — торопливо ответил поп, пресекая приступ самобичевания. — Нет, батюшка-барин, тут вины ничьей. А просто: Бог дал, Бог взял!
— Нет, отец, что-то тут не так! — тяжко возразил Василий. — Где-то я промашку дал!
И ушёл. Сидел на крыльце, курил, чувствовал мороз, и думал, что хорошо бы простыть — не так, не до смерти, а просто простыть и лежать в кровати, и не иметь сил подняться.
Вышёл поп:
— Иди, барин! Зовет тебя. Проститься хочет.
Когда Василий вошёл в жаркую, пропахшую чем-то тяжелым, тёмную, одной свечой да огнем из печки освещенную Марфину светелку, жена, едва пришедшая в себя, уже снова уходила в нездешнее. Чуть приподнявшись на кровати, разметав по подушке светлые волосики, приоткрыв рот, смотрела она на мужа во все свои маленькие глазки — горячая, задыхающаяся.
— Вася! — хрипло и, видимо, с большим трудом, сказала она — Вася! Что ж у нас младенчика-то не было, а?.. Мне бы младенчика теперь!.. — и упала на подушку, и больше уже ничего не говорила. Василия под руки вывели из комнаты дворовые девки.
Всю деревнею по очереди долбили декабрьскую землю — рыли могилу. В день похорон была невероятная стужа, и Василий опять надеялся, что простудится и заболеет. В могиле земля покрылась густо инеем, и в этот иней опустили гроб. Потом с большим трудом завалили смерзшейся землей, кое-как воткнули крест. Мужики разошлись, остались на могиле только поп да барин. Поп все ловил себя на той мысли, что ему жалко Марфу: то есть жалко, что её, бедненькую, в такой ледник положили, и как ей, должно быть, теперь холодно. Он с досадой гнал из головы эти глупости, напоминал себе, что он человек бывалый: скольких уж перехоронил — в том числе и зимой, и вообще это неправильно так думать… А мысль все не уходила. Такая вся была летняя Марфушенька, такая вся теплая, а её, понимаешь, в такую стужу закопали… А Василию все хотелось поговорить с попом о последних Марфиных словах: как это она — взаправду или в бреду — вспомнила о младенчике? При жизни-то все молчала об этом, и не поймешь, хотела она детей или нет? А перед смертью, вот, вырвалось. Да как ещё вырвалось-то — прямо из сердца! Значит, и она без детей грустила! Или это просто в бреду ей такая грусть причудилась? Так и молчали они, не смея открыть друг другу своих мыслей.
В январе поехал Василий в Петербург отвезти тестю печальную весть, но, приехав, узнал он, что дворянин Феодор Кузмищев, чиновник по почтовой части, умер неделю назад от сильной простуды. Василий сходил к нему на могилку, потоптался там, пошёл обратно, и вдруг понял, что с этим покончено. Ушло это время, и никто теперь не напомнит ему ни о Марфушеньке, ни о её отце. Он спешно продал своё карельское поместье, собрал заработанные на рыбе деньги и купил новое — под Курском. Через год он женился на дочери курского помещика — красивой, веселой, черноволосой девушке, которая с первых же дней показала себя отменной помещицей, настоящей хозяйкой, надежной помощницей своему деловому мужу, начала рожать детей, нарожала шесть мальчиков, и такая пошла у Василия жизнь, что ни оглянуться назад, ни вспомнить, что было… И под старость, когда приходило к нему на память то странное лето в карельских землях, усмехался он и пожимал плечами, недоумевая…
Одна осталась Марфушенькина могилка, без присмотра. Поп Герасим о ней заботился, пока жив был: часто служил панихиды, поновлял крест, оградку… И плакал порой, вспоминая барыню… И даже не знал, о ком плачет горше — о матушке своей или об этой странной, нелюдимой, не выполнившей своего женского предназначения, внезапно пришедшей, внезапно ушедшей… «Вот, как цветочек в лесу, — думал поп. — Растет-растет, и никто его не видит, и не увидит никогда… Не полюбуется, не понюхает… А может быть, и пчелы к нему не прилетят: много ведь цветов в лесу, всех не облетишь… Так и завянет… Зачем рос? Зачем завял? Нам не понять, — а у Бога, поди-ка, все цветочки сочтены, как волосы на головах, — Он-то знает, зачем этот цветок вырос! Он-то знает! Он-то все видит! У него никто зря не расцветет!»
Приходил ещё старик Мийкул раза три. Стоял возле могилы, жевал губами, и шевелился возле кончика его носа кончик его рыжей бороды. Стоял, вздыхал по-карельски: «Вой-вой!..» — потом уходил. Да ведь старики — они не вечны: и поп Герасим, и Мийкул. Померли они, и их рядом схоронили. А деревня Сюрьга вновь перешла казне, и через полвека уже и не помнил никто, что здесь когда-то был барин, а на кладбище лежит молодая барыня. Могила заросла, холмик сгладился… При советской власти и церкви спалили, и деревню по миру пустили… И лежит Марфушенька теперь, и лежит — совсем одна, как и при жизни, а вокруг — считай, что лес: такая глухомань, что и подумать страшно. Такая же точно глухомань, как и сами времена Анны Иоанновны, в которые ей довелось жить: то ли были те времена, то ли нет… А все-таки она жила, она дышала, и сейчас живёт: спит только, ожидая лишь трубы Архангела, чтобы выйти из своей забытой всеми могилки, и вновь подставить лицо ослепительному небесному свету.
Лютеранка Марта Карловна — простодушная финская бабка из Петрозаводска, любила поговорить со мной о Боге. Я тогда только-только начал приходить в церковь и горел желанием сразиться с инославием, а потому речи бедной старушки воспринимал очень болезненно.
— Однажды, — рассказывала Марта Карловна, — Иисус так сильно и великолепно помогал мне! Я вам расскажу, Алексей, и вы тоже будете великолепно удивлены!
— Ну, расскажите… — буркнул я, заранее придумывая контрдоводы к её рассказу.
— Мне нужно было ехать в Сортавала, да. А поезд ходил очень рано, очень утром. А я, вы знаете, Алексей, такая сонная, — это просто ужас, мне стыд об этом говорить. Я очень люблю высыпаться. Но — нужно ехать, да. Я беру свой маленький разбудник… нет… будильник, извините. Беру будильник, чтобы он меня вовремя проснул. И — ах! — вижу, что будильник ломался! Совсем ломался и не может ходить, не может — как это? — дребезжать!
Марта Карловна гордо взглянула на меня, довольная тем, что вспомнила такое трудное русское слово, и продолжала:
— Что же мне делать, Алексей? Кто меня, такую сонную старуху, сможет проснуть?
— У соседей бы попросили будильник! — ворчу я, уже догадываясь, к чему клонит лютеранка.
— Нет! — лицо у Марты Карловны сияет. — Я придумала великолепное! Я стала просить Иисуса! Я встала к портрету — вот так…
Марта Карловна грузно встает со стула, подходит к висящей у неё в комнате православной иконке «Спас Нерукотворный», картинно воздевает руки и произносит торжественно:
— Иисус! Прошу Тебя, чтобы я проснула совсем утром, чтобы я не опоздала! Помоги плохой, глупой, сонной старухе, я Тебя сильно прошу, да!
Она поворачивается ко мне, лицо её взволнованно, в глазах блестят слезы.
— И Он меня проснул! — говорит она шепотом. — Ровно без половины шестого. И я успела на вокзал, приехать к своей бедной сестре в Сортавала… Это — великолепное!
Некоторое время мы молчим.
— Так-так! — говорю я через минуту. — Значит у вас, у лютеран, Бог вместо будильника? Здорово! Во всем свой практический смысл! Приспособили веру для хозяйства!
— Что-что? — рассеянно переспрашивает Марта Карловна, все ещё полная воспоминаний о своей чудесной встрече с Богом. — Да, да, вместо будильника, да… Он меня проснул Своей великолепной рукой! Такую глупую сонную старуху… Да.
— Знаете, что это было на самом деле? — спрашиваю я, грозно прищурясь. — Это была прелесть! Вас, лютеран, Бог слушать не может!
Марта Карловна очень удивлена и обижена.
— Но меня, Алексей, Он услышал, да. Вам не надо злиться: я говорю правду.
Возмущенно фыркая, я удаляюсь.
А вскоре случилось мне купить билет на поезд, который отходил «совсем утром». И надо же такому случиться, что будильник мой сломался, а другой взять было негде. Я понял, что мне ничего другого не остается, как последовать примеру бедной, обиженной мной Марты Карловны. И вот, стою у иконы, и краснея, бормочу:
— Господи… Прости мя, грешного… Посли, Господи, ангела твоего, чтоб разбудил (чуть не сказал «проснул») меня…
И, помолчав:
— Прости мя, Господи, что обидел рабу Твою, Марфу…
Утром, в нужное время, проснулся, как от толчка. Великолепной Своей рукой Бог разбудил меня.
С тех пор так всегда и делаю, когда будильника рядом нет. И никогда не просыпал. А с Мартой Карловной больше не сводил случай, и не было у меня возможности попросить прощения у неё лично…
А здесь — три старинные русские повести, переложенные мною на современный язык. Оно конечно: переводить с русского на русский — занятие странное, но кто же сегодня прочтёт дивные творения наших древних словесников в их первозданном виде? Кто станет напрягаться, разбирая непривычные обороты, раздумывая над незнакомыми словами?.. А мне до боли жалко, что несколько веков великой русской литературы, нашей допушкинской, допетровской словесности, словно в сундук заперты и живут отдельно от народа на положении музейных экспонатов, забытых в запасниках. Спроси: «Что вы знаете из древнерусской литературы?» В лучшем случае назовут «Слово о полку Игореве». Ну, может быть, при особом везении — «Повесть временных лет»…
О «Слове о полку…» — разговор особый. Как-то странно вышло, что оно в сознании наших современников наглухо заслонило собой всю древнерусскую литературу. Читать его — никто не читает: дай Бог одолеть только: «Не лепо ли ны бяшеть, братие…», — на этом 999 из тысячи сломается, — а переводы, даже самые затейливые — скучны (да простят меня горячо любимые Майков и Заболоцкий, — но, увы!). Однако, слышать о «Слове…» — все слышали, и все искренне считают, что древнерусская литература — это смешная и неудобопроизносимая словесная каша. Кого-то такое положение вполне устраивает: зашла речь о древнерусской литературе, и тотчас — «Не лепо ли ны бяшеть…» — и аудитория частью рассасывается, частью засыпает. «Вопросы к лектору будут?» — Вопросов нет.
В такой же фанерный щит, прикрывающий собой всё богатство нашей литературы, старательно пытаются превратить и Пушкина. Слова «Пушкин — это наше всё» произносится сейчас со значением: «…а больше ничего и нет, и не ищите зря!» Когда слышишь, что писатель-русофоб называет свой цикл лекций «В России всё начинается с Пушкина», — то невольно чешешь в затылке: «Да вправду ли так?»
Нет, не так, не правда. Пушкин не свалился с неба на унылый безрадостный пустырь. Русская словесность всегда была цветущим и плодоносящим садом, — даже в XVIII веке, когда писание стишков считалось занятием смешным и неприличным.
Да полно об этом. Вот я попробовал — как мог бережно — переложить на современный три русские повести. Повести очень известные — тем, кто интересуется вопросом. Мне даже как-то боязно оценивать их, потому что я могу сбиться и вместо слов начну ставить одни восклицательные знаки, ибо моё восхищение этими вещами безмерно.
Во-первых, «Повесть о Петре и Февронии Муромских». Слава Богу, эти святые становятся сейчас известными своему народу. О них уже слышали, уже читали их житиё в пересказе журналистов — православных и не очень. Хотите, можете воспринять эту повесть как сказку. Почему же нет? Страшный змей-обротень, волшебный Агриков меч, премудрая дева, живущая в одинокой избушке у самого леса… В обыденной жизни мы с подобными вещами встречаемся не ежедневно. Хорошо, пусть повесть будет повестью-сказкой; на святых Петра и Февронию это нисколько не бросает тени: если о людях пишут сказки, значит, это были поистине замечательные люди. Хотите относиться к повести, как к документальному рассказу? И это возможно. Шагайте по такому пути, вооружившись костылём из рассуждений о реальности, подчинённой архетипу (по Юнгу) и о «вечном возвращении» мифа (по Ницше). Можете так же принять во внимание такую мысль: там, где в мир является великая святость, там законы естества неизбежно начинают расплываться и течь, обнажая всевозможную запредельность.
…Не помню, кто же это сказал, что писать о счастливой любви невозможно? Древний русский писатель этого высказывания не слышал, и потому в простоте написал повесть о счастливой любви Петра и Февронии, — и смотрите теперь, сколько в этой книге мудрости, радости, света, красоты!..
Но, если кто любит читать про несчастную любовь — тем, пожалуйста: «Повесть о Тверском Отроче монастыре». Что сказать о ней? На первый взгляд это рассказ о том, как невеста прямо из-под венца ушла к другому. Для более пристального взгляда это повесть об обретении своего единственного, только тебе предназначенного пути. Называть повесть трогательной, жалостливой, сентиментальной? Есть такое желание, ибо главному герою, бедному жениху, от всей души сочувствуешь, и жалеешь его, и просто сердце кровью обливается… Но я назову повесть героической, ибо герой свою беду превратил в подвиг. Мелодрама об обманутом влюблённом и хитрой, корыстной невесте (небось, жениха-то ради князя бросила!..) на наших глазах превращается в житие святого. Судите сами: человек получил прежестокую рану в самое сердце, и не только не умер (телесно или душевно), но и сумел из раны сотворить себе спасение, в самой ране сумел найти силы для выхода на новую ступень бытия. При таком понимании и невеста из коварной изменницы вдруг превращается в премудрую деву, в прозорливую целительницу, сумевшую болезненным лечением поставить больного на ноги.
А вся эта обстановка «Повести об Отрочем монастыре», все эти лебеди, соколы, ладьи на реке, светлые летние леса, эти нарядно одетые и прекрасные ликом герои!.. Что с этим сравнится в мировой литературе? Скажите, что?
А вот вам и уголок тёмного мира: «Повесть о Савве Грудцыне». Захватывающая вещь! Рассказ о юноше, продавшем (задарма отдавшем!) душу нечистому. Что хотите со мной делайте, а я не могу не воспринимать эту повесть, как чисто документальное повествование. Она как бы дышит подлинностью, она насыщена бытовыми и историческими деталями настолько убедительными (вплоть до указания адресов некоторых героев), что порою напоминает кинохронику. Маршруты поездок отца главного героя, картины жизни русской глубинки XVII века, описание мало кому теперь известной осады Смоленска, захваченного поляками, Москва, царь Михаил Феодорович… Всё это описано очевидцем, и очевидцем умным, наблюдательным. И какое он показывает знание человеческой натуры, как точны его психологические характеристики, — достаточно скупые, но меткие! И какой духовный опыт он являет! Для человека нецерковного похождения Саввы и его «братца»-беса — только сказочка, быть может «фэнтези»… А между тем, если сравнить «Повесть о Савве…» с суждениями святых отцов о нечистой силе, то видишь, что автор ни на волос не сочиняет, не предаётся вольной и безответственной фантазии; нет, ему и эта сторона бытия известна откуда-то, по опыту известна…
А может быть, это сам Савва и написал о себе, уже будучи монахом? Кто его знает, уж очень всё объёмно, вещественно, прямо рукой пощупать можно…
Ладно, не буду предвосхищать. Скажу ещё только, что в пересказе я, в частности, старался воспроизвести ритм, движение речи авторов, а речь их движется не по-современному, и к этому шагу нужно немного приноровиться…
Повесть о житии святых новых чудотворцев Муромских — благоверного и преподобного и достохвального князя Петра, нареченного в иноческом чине Давидом, и супруги его, благоверной и преподобной княгини Февронии, нареченной во иноческом чине Ефросинией.
Есть в Русской земле град, называемый Муром. Некогда княжил в нем самодержавный благоверный князь, именем, как говорят, Павел. Диавол же, искони ненавидящий весь род человеческий, подослал страшного летающего змея к жене князя сего, чтобы совращать её на блуд. И являлся сей змей жене в своём змеином обличии, а приходящим людям казалось, будто это сам князь сидит с женою своею. И долго длился этот обман, пока жена, устав бороться, решилась, наконец, не таиться, а всё мужу поведать: змей-то страшный одолевать её начал.
Задумался князь, как ему змея прогнать, да ничего придумать не мог. И сказал он жене так:
— Слушай: как явится он к тебе опять, как начнет беседу, так ты хитростью и выведай у него, какая смерть ему страшна. Если сумеешь это вызнать и нам рассказать, то не только в веке нынешнем освободишься от его пакостного дыхания и сопения и от всей его мерзости, о которой и говорить срамно, но и в будущем веке нелицемерного Судию Христа умилостивишь.
Жена мужнины слова вложила в сердце твёрдо, решив: «Добро! Так тому и быть».
Вот однажды прилетает к ней страшный тот змей. Она же, добрую память в сердце имея, начала подольщаться к страшилищу тому. Долго она его хвалила с почтением, и так хваля, спросила: много, мол, ты знаешь, а знаешь ли сроки кончины своей, и какова она будет, и отчего? Этот же страшный соблазнитель, обманутый добрым обманом верной жены, не думая, что тайну свою раскрывает, сказал:
— Смерть моя от Петрова плеча, от Агрикова меча!
Жена, услыхав такую речь, сохранила её твёрдо в сердце своём, и когда страшилище то улетело, поведала князю, мужу своему, что сказал змей. Тут князь и совсем растерялся: что значит «смерть от Петрова плеча, от Агрикова меча»?
Был же у него брат, именем Петр. Услышал князь Пётр, что змей от его тезки смерти ждёт, исполнился мужества и начал мыслить, как бы ему змея убить. Одно его смущало: не ведал он, что это за Агриков меч и где его добыть.
Был у князя Петра обычай: ходить по церквам, ища уединения. За городом в женском монастыре стояла церковь Воздвижения Честного и Животворящего Креста. Пришёл туда князь, чтобы помолиться в одиночестве. Тут явился ему некий младенец и сказал:
— Княже! Хочешь ли, покажу тебе Агриков меч?
Он же, помня желание своё, воскликнул:
— Покажи! Хочу его видеть!
Говорит ему младенец:
— Иди за мною.
И показал ему в алтарной стене меж камней скважину, где и лежал меч. Благоверный князь Пётр взял тот меч и с того дня начал искать подходящего времени, чтобы убить змея.
Каждый день ходил он поклониться брату своему и снохе. Вот как-то, поприветствовав брата, отправился он в покои княгини и там увидал её сидящей с мужем.
— Что же это такое? — спросил князь Пётр на обратном пути у слуги. — Как сумел брат меня обогнать и первым в покои к жене прийти? Я ведь и не мешкал нимало…
Отвечал ему слуга:
— Нет, господин, брат твой не выходил из своих палат!
Все тогда понял князь и подивился пронырству лукавого змея. Вернулся он к брату и сказал:
— Останься, брате, в палатах своих, не выходи никуда, жди меня. Ныне иду биться со змеем, да с Божией помощью убит будет лукавый.
Взял он Агриков меч, пришёл к снохе своей, нашёл там змея, оборотившегося князем, и твёрдо уверя себя, что то не брат, но чудовище, ударил его мечом. Змей же, явившись в своём истинном обличии, начал корчиться, биться и, прежде чем умер, забрызгал князя своей кровью.
И от скверной той крови пошли по телу князя струпы и язвы, и тяжко заболел князь. В болезни своей искал он от врачей исцеления, но ни единый помочь ему не смог.
†††
Слышал князь Пётр, что в Рязанской земле есть много искусных врачей, и повелел везти себя в пределы Рязанские, ибо сам от великой болезни своей не мог на коне сидеть. Прибыв же в Рязанскую землю, послал дворню свою искать врачей.
Некий юноша из приближённых князя в поисках забрёл в село, называемое Ласково. Подошёл он к первому дому, и никем не встреченный, вошёл в ворота. Поднимается на крыльцо — никого. Вошёл в горницу и видит чудное зрелище: сидит посреди горницы девица, ткёт полотно, а перед нею скачет заяц.
Говорит девица:
— Худо дому без ушей и палатам без очей!
Юноша тот не понял её слов и спрашивает:
— Где тут хозяин? Живет ли в доме сем человек мужеска полу?
Отвечает девица:
— Отец мой с матерью пошли взаймы плакать, а брат отправился через ноги за смертью следить.
Совсем удивился юноша:
— Что за чудеса я вижу? Ты сидишь одна в дому, перед тобой заяц скачет, а ты мне словеса странные глаголешь, и не могу я твоих слов понять!
Она же отвечала:
— Сего ли не разумеешь? Ты зашёл в дом, застал меня неприбранной, а был бы у нас пес, он бы тебя почуял и залаял. Вот и выходит, что собака — для дома уши. А был бы у нас малый ребенок, он бы тебя увидел и мне бы сказал. Малое дитя — для палат очи. О родителях моих я сказала, что они на похороны пошли: сейчас они о покойнике плачут, а как сами преставятся — по ним будут плакать; вот что такое «плач взаймы». Брат же мой, как и отец, живёт тем, что дикий мед в лесу собирает, по деревьям лазает. На дерево лезет — за ногами следит, чтобы не оступиться да не убиться. Вот это и значит: «через ноги за смертью следить».
Говорит ей юноша:
— Вижу, разумна ты!.. Скажи мне имя своё.
Она отвечает:
— Имя мне Феврония.
Он ей говорит:
— Я Муромского князя Петра слуга. Ищем мы для князя нашего врачей, да не знаем тут никого. Не подскажешь ли ты, к кому нам обратиться? Если человек тот уврачует князя, то получит дорогие подарки.
Она отвечает:
— Веди князя твоего сюда. Если будет он сердцем добр и в ответах смиренен, будет и здрав!
Юноша скоро возвратился к князю и поведал ему всё, что случилось. Благоверный князь Пётр говорит:
— Везите меня к той девице!
И повели его в село Ласково, а вперед князь послал слуг, приказав им передать: «Кто меня хочет лечить, пусть лечит и подарки большие получит». Девица же Феврония княжеским слугам твёрдо сказала:
— Я хочу князя лечить, но подарков от него не требую. Скажите ему так: «Если не стану его супругой, к чему мне тогда и лечить его?»
Вернулся слуга, передал её слова. Князь же Пётр не захотел те слова и к сердцу принимать, думая: «Как мне, князю, жениться на дочери древолазца?» — но отправил к Февронии послов:
— Скажите, что если есть врачество, то пусть врачует; а если исцелит, то возьму её в жёны.
Слуги так и передали княжье слово. Она, взяв сосудец малый, почерпнула хлебной закваски и, дунув на неё, сказала:
— Пусть истопят вашему князю баню, и пусть в бане помажет он струпы и язвы сей закваской, но один струп пусть оставит непомазан. И здрав будет!
Услышав такое, князь приказал истопить баню, но, желая испытать девицу, вправду ли так умна, как о ней юноша говорил, послал к ней слуг своих с малым пучком льна: если, мол, девица сия действительно премудра и хочет за меня замуж выйти, то пусть из этого льна учинит мне, пока я в бане моюсь, рубашку и порты, и полотенце.
Слуга принес ей лен и передал княжеские слова. Она ему говорит:
— Влезь на печь, найди там поленце и принеси сюда.
Он принес ей поленце. Она, отмерив пядью, говорит:
— Отсеки вот столько.
Он отсек. Она говорит:
— Отнеси это князю и скажи: «Пока я лён чешу, пусть сделает из этого обрубка ткацкий станок, чтобы мне было на чём выткать полотно».
Слуга принес князю обрубок поленца и речь девичью сказал. Князь удивился ответу её.
Пришло время князю в баню идти. Повелением девицы помазал он хлебной закваской все свои струпы и язвы, лишь один струп оставил. И вышел из бани, чувствуя себя лучше. Наутро же исчезли с тела его все струпы, кроме одного, который он по девичьим словам, не помазал. И все удивлялись скорому исцелению. Но в жёны девицу он взять не захотел — мужицкого, мол, роду, — а послал ей богатые дары. Она же те дары не приняла.
Поехал князь Пётр в Муром, во отчину свою, совсем здоровым, но был на нем струп, не помазанный повелением девичьим. И начали от того струпа новые язвы расходиться по телу уже в первый день на пути в Муром. И вскоре покрылся Пётр многими язвами, как и прежде.
И вновь возвратился он к девице за исцелением. Подошёл к её дому и со стыдом стал просить врачества. Она же, нимало не гневаясь, сказала:
— Если будет мне супругом, уврачую его.
Он тогда дал твёрдое слово, что возьмет её в жёны. Она его и исцелила тем же способом, что уже сказан нами. Он, исцеление получив, женился на ней. Так и стала она княгиней Февронией.
†††
Пришли они во отчину свою, град Муром, и жили во всяком благочестии, ни едину из Божиих заповедей не нарушая. Немного времени прошло — отошёл князь Павел жития сего, благоверный же князь Пётр по брате своём стал единым самодержцем граду Мурому.
Княгиню же Февронию бояре его не любили, обижались за жён своих: не по роду своему стала она княгиней, но Господа ради, прославляющего её за доброе житие.
Вот некто из приближённых пришёл к благоверному князю Петру жаловаться на неё: мол, из-за стола всякий раз неприлично княгине встает — крошки хлебные в руку сметает, словно голодная. Благоверный князь Пётр, желая испытать её, повелел накрыть общий стол. Когда же кончился обед, она, по своему обычаю, смела крохи себе в ладонь. Князь Пётр поймал её за руку, разжал ей ладонь, а там — ладан благовонный и фимиам. С того дня оставил её и больше не испытывал.
Через многое время приходят к нему бояре и говорят в ярости:
— Хотим все праведно тебе служить и самодержцем иметь тебя. Но Февронию в княгинях видеть не хотим, и чтоб она жёнами нашими государствовала не желаем. Если хочешь самодержцем оставаться, бери другую княгиню. Феврония же, взяв довольно богатства, пусть идёт куда хочет!
Благоверный же князь Пётр, по обычаю своему нимало не гневаясь, со смирением отвечал:
— Скажите Февронии. Послушаем, что ответит.
Они же, неистовые, исполнясь бесстыдства и злого умысла, решили учредить пир. И устроили его. И когда уже были в подпитии, начали разводить бесстыдные речи, словно псы лающие. Говорили они:
— Государыня княгиня Феврония! Весь град и все бояре обращаются к тебе: дай нам, чего мы у тебя попросим!
Она говорит:
— Возьмите то, что просите.
Они же едиными устами говорили:
— Мы ведь все, госпожа, хотим, чтобы князь Пётр самодержствовал над нами, а жёны наши не хотят, чтобы ты над ними господствовала. Возьми богатства довольно себе и иди куда хочешь!
Она и говорит:
— Обещала я вам, что всё, чего ни попросите, примите. Я же вам скажу: дайте и мне то, чего я у вас попрошу.
Они же, от злобы не предвидя будущего, сказали с клятвой:
— Чего ни попросишь, беспрекословно дадим!
Она и говорит:
— Ничего не попрошу, только супруга моего, князя Петра!
Они в ответ:
— Если сам он так захочет, мы возражать не станем.
Внушил им враг мысли, что если князя Петра не станет, то они иного самодержца изберут, ибо каждый из бояр в уме держал, что сам он самодержцем станет.
Блаженный же князь Пётр не прилежал сердцем к временному своему самодержавию, помнил только заповеди Божии, и по заповедям Его шествуя, держался тех слов, что богогласный Матфей в своём Благовести вещает: «Иже аще пустит жену свою, разве словеси прелюбодейнаго, и оженится иною, прелюбы творит». Этот блаженный князь по Евангелию поступил: княжение своё за ничто почел, лишь бы против заповедей Божиих не пойти.
Злочестивые же бояре дали им ладьи речные — ведь у града того протекает река, называемая Окою. И поплыли князь с княгинею на ладьях по реке. Был же на судне некий слуга блаженной княгини Февронии, и жена его на том же судне помещалась. Человек тот принял помысл от лукавого беса и воззрел на святую с блудным желанием. Она же угадала злой помысл своего слуги и обличила его, сказав:
— Встань с правого борта ладьи и зачерпни воды из реки.
Он зачерпнул. Она повелела ему отхлебнуть той воды. Тот отхлебнул. Тогда она снова говорит:
— Теперь встань с левого борта и снова воды зачерпни.
И опять повелела она ему испробовать воду на вкус. Он испробовал. Тогда она спрашивает:
— Равна ли вода по вкусу или с одного борта послаще будет?
Он отвечает:
— Что тут, что там — одинаковая вода.
Тут она и говорит:
— Вот так же и естество женское: что у одной, то у другой — равно. Зачем ты, жену забыв, о чужих помышляешь?
Человек тот понял, что есть у неё прозрения дар, и с тех пор боялся худое о ней помышлять.
Близился вечер, начали к берегу причаливать. Тут одолели блаженного князя Петра раздумья: «Как буду дальше жить, своею волею самодержавие оставив?» Предивная же княгиня Феврония отвечает ему:
— Не скорби, княже: милостивый Бог, Творец и Промыслитель всему, не оставит нас в нищете!
На том берегу стали блаженному князю Петру ужин готовить. Повар нарубил деревца малые и на них котлы повесил. После ужина святая княгиня Феврония увидела те деревца, благословила их и сказала:
— Да будут на утро они деревами великими, с ветвями и листьями!
Так и стало. Проснувшись утром, увидели все дерева великие с ветвями и листьями. И когда уже хотели люди княжеские грузить пожитки на ладьи, пришли вельможи из града Мурома со словами:
— Господине княже! От всех вельмож, от всего града пришли мы к тебе, да не оставишь нас, сирых! Возвратись в своё отечество! Многие вельможи в городе погибли от меча: каждый хотел державствовать, и многие друг друга перебили. Те же, кто остались, со всем народом молят тебя: господине княже! Хоть и прогневали тебя, и раздражили, и не хотели, чтобы княгиня Феврония владычествовала над женами нашими, но теперь кланяемся со всеми домочадцами и рабами своими: и зовем, и любим, и молим — не оставь нас, рабов твоих!
†††
И блаженный князь Пётр с блаженной княгиней Февронией возвратились в град свой. И державствовали в граде своём, ходя во всех заповедях и оправданиях Господних беспорочно, принимая мольбы и творя милости всем, под их властью сущим, словно чадолюбивые отец и мать. Ибо имели они ко всем любовь равную, не любили ни гордости, ни грабительства, и богатство своё тленное не щадили, но в Бога богатели. Были они своему граду истинные пастыри, а не наемники; градом правили, служа правде, с кротостью, а не с яростью. Странников принимали, голодных кормили, нагих одевали, бедных от напастей избавляли.
Когда же к концу близилось правление их, умолили они Господа, чтобы им в один и тот же час вместе преставиться. И повелели положить их в одну могилу, чтобы в одном камне лежали два гроба, с одною лишь перегородкой между ними. Сами же они в один и тот же день облеклись в монашеские ризы. И наречен был князь Пётр в иноческом чину Давидом, преподобная же княгиня Феврония наречена была Ефросинией.
В то же время преподобная Феврония, нареченная Ефросиния, в соборный храм Пречистой своими руками шила воздух с ликами святых. Преподобный же и блаженный князь Пётр, нареченный Давид, прислал к ней сказать: «Сестро Ефросиние! Хочу уже отойти от тела, но жду тебя, чтобы вместе нам разрешиться». Она же отвечала: «Подожди, господине, пока дошью воздух во святую церковь!» Он вторично посылает к ней: «Не в силах я долго ждать тебя!» И в третий раз посылает: «Хочу уже преставиться и не могу тебя ждать!» Она в то время заканчивала работу, и не успела у одного святого ризы дошить, только лик его закончила, но воткнула иголку и нить перевязала, и послала Петру сказать, что вместе преставляться будут. И, помолившись, предали души свои святые в руце Божии месяца июля в 25 день.
По преставлении же их хотели люди положить блаженного Петра в городе у соборной церкви Пречистой Богородицы, а Февронию за городом в женском монастыре у церкви Воздвижения Святого Животворящего Креста, рассуждая так: «Раз были эти святые в монашеском чине, значит, не следует их рядом в могилу класть». Так и сделали, общую же могилу, вытесанную в камне, что находилась у того же соборного храма Пречистой, оставили пустой.
Утром проснувшись, обнаружили люди, что раздельные гробы князя с княгиней пусты, святые же тела их лежали в общей могиле у храма Богородицы. Люди неразумные, при жизни Февронии покоя не дававшие, и по честном её преставлении своего обычая не оставили: снова переложили их в разные гробы и в разные концы разнесли. И снова на утро обнаружились святые в общей могиле. И больше уж не смели люди прикоснуться к святым их телам и оставили их там, где они сами повелели: у соборной церкви Рождества Пресвятой Богородицы, посреди города, которому они даны были на просвещение и спасение; те же, кто с верою прикладываются к святым мощам их, неоскудное исцеление принимают.
В лето от Рождества Христова 1265 основан был Отрочь монастырь старанием и заботой великого князя Ярослава Ярославича Тверского и великой княгини, богомудрой Ксении, на пятом году их законного брака, и по молитвам любимого княжеского отрока Григория, а во иноческом чину Гурия.
В княжение великого князя Ярослава Ярославича Тверского был у него отрок по имени Григорий, который всюду князю прислуживал, был им любим весьма и верен во всём; и великий князь посылал его по селам своим, собирать то, что положено.
Случилось тому отроку быть в селе, называемом Едимоново. Остановился он у церковного пономаря Афанасия, увидел у него дочь Ксению, весьма красивую, и начал про себя раздумывать, как бы взять её в жёны. Но боялся он как бы женитьбой сей не навлечь на себя княжеский гнев, и очень из-за этого печалился; возлюбил он её весьма и никому из друзей о том не говорил, лишь про себя размышлял, как бы ему улучить желаемое. Случилось ему побеседовать наедине с отцом её, Афанасием, и стал он просить выдать за него дочь и обещался во всём Афанасию помогать. Отец её весьма удивился: «У такого великого князя пред лицом предстоит, и такое мне предлагает!» — и не нашёл, что ответить ему. Пошёл Афанасий к жене и дочери посоветоваться, и рассказал им всё подробно. Дочь же его, исполнена Духа Святого, отвечала отцу своему так:
— Отче мой! исполни его просьбу. А что он тебе обещал взамен, в том положись на его волю и на волю Божию, тако изволившую, и сие да будет!
Была девица та благочестива и кротка, смиренна и весела, разум имела весьма велик, ходила во всех заповедях Господних и очень родителей своих почитала, от младых ногтей Христа возлюбила и Ему последовала, слушая Святое Писание от отца своего, и внимала ему прилежно всем сердцем своим.
Отрок же ещё сильнее уязвился любовью и прилежно уговаривал отца её ничего не страшиться:
— Я сам перед князем за все отвечу и умолю его, а ты не бойся!
И порешили так тому и быть: свадьбу играть в селе том, венчаться в церкви святого великомученика Димитрия Солунского, и жить тут же, если великий князь на то согласие даст.
Исполнив всё, что ему князем было приказано, с радостью вернулся Григорий в Тверь, удивляясь в душе, что нигде не встречалось ему подобной девицы; и никому о том не рассказал.
Отроковица же после его отъезда говорит отцу и матери:
— Государи мои! не дивитесь обещаниям сего отрока: он своё предполагает, а Бог Своё строит. Не этот человек будет мне супругом, а тот, кого Бог подаст.
И очень удивились родители таким речам.
Названный же отрок, выбрав время благополучное, припал к ногам великого князя и со многими слезами умолял его позволить сочетаться законным браком по своему выбору, расписывая красоту и возраст, и разум девицы. Услышав такое, князь ему говорит:
— Если уж захотел жениться, так возьми себе жену из семьи вельмож богатых, а не простых людей — и не богатых, и не знатных, и не образованных, — да не будешь в поношении и унижении от своих родителей и от бояр, и от друзей. Все тебя возненавидят, и от меня будешь удален, чтобы не позорить княжеский двор.
Однако отрок много дней молил прилежно великого князя исполнить его желание и повелеть ему жить в деревне. И начал великий князь наедине его увещевать и расспрашивать подробно, чего ради такие желания у него появились. Он всё и рассказал великому князю о своём обещании.
Тут князь Ярослав Ярославич исполнил прошение его и повелел приготовить все необходимое к женитьбе. Когда же подошло время обручению и венчанию, отпустил его в ладье по Волге, ибо село то возле Волги стояло, а коней обещал прислать вскорости по берегу. Отрок с радостью поклонился великому князю и пошёл в ладье по Волге со всеми своими людьми.
Наутро великий князь повелел приготовить себе и всему двору своему коней, соколов да собак, чтобы поохотиться в походе: он в ту ночь видел сон, будто охотился в поле и пускал соколов на птиц; когда же пустил великий князь своего любимого сокола на птичью стаю, сокол тот всех птиц разогнал, поймал голубицу, красотой сияющую ярче золота, и принес ему за пазуху. Проснулся князь от сна своего, много размышлял о видении, но не рассказал никому, а только приказал взять всех птиц на ловлю. Так и шёл князь в ту деревню, где ждал его отрок, и в пути развлекался охотой. Был же великий князь холост и молод — ещё и двадцати лет не минуло ему.
Отрок же, когда пришёл в ладье по реке и пристал у берега в ожидании коней, обещанных князем, послал своих вестников к девице, чтобы приготовила всё необходимое к свадьбе. Девица и говорит посланным:
— Возвестите отроку: пусть помедлит, а я сама весть пришлю, когда всё готово будет. Не ждали мы его прибытия так скоро, и вести нам о том не присылали.
Вестники так и передали. Девица же, провидя приход великого князя, говорит родителям своим:
— Вот и сват мой приехал, а жених ещё медлит. Скоро, однако, и он явится: в поле тешится охотой и задержался там. Но подождем его немного — он прибудет.
А имени его никому из сродников своих она не сказала, лишь готовила для жениха честные дары, которые своими руками делала.
Князь же великий не знал дорогу в то село, и решил прийти туда на следующее утро или на другой день, чтобы увидеть отрока своего уже женатым; заночевал он на охоте, а село то отстояло от Твери на сорок поприщ. Ночью же увидел князь прежний сон и вновь принялся размышлять, что означает такое видение; утром опять отправился на охоту.
Отрок же, не дождавшись ни вестей от девицы, ни коней от князя, подумал: «Не иначе, как великий князь передумал и хочет вернуть меня обратно. Надо успеть свой замысел исполнить». С этой мыслью отправился он на двор, где девица готовилась к свадьбе, сел на место жениховское и приказал поскорее начинать. Девица и говорит ему:
— Не вели спешить: будет у меня ещё один гость — не званый, да лучше всех званых.
Великий же князь в то время подошёл близко к селу тому. Увидел он стаю лебедей на Волге-реке и повелел спустить на них всех своих соколов и ястребов, и сам пустил своего сокола любимого. И поймали они много лебедей. Сокол же великого князя, заигравшись, ударился лететь к тому селу; великий князь погнался за ним и, забыв обо всём, примчался в село; а сокол сел на церковь святого великомученика Димитрия Солунского. В то время много народу сошлось к церкви посмотреть на венчание. Князь, услыхав об этом от крестьян, велел своим людям приманить сокола, но сокол отнюдь не собирался слетать вниз, а только крылья свои поправлял и перья чистил; тогда великий князь прошёл на двор, где отрок его был, — прошёл, как есть, в дорожном платье. Не на свадьбу он в село приехал, но сокола искал, — Бог же иначе судил. Люди, видевшие князя, не признали его, думали, что это посланный с конями, и никто его не встретил. Девица же говорит гостям:
— Встаньте все и идите навстречу своему великому князю, моему жениху.
Они изумились. Великий князь вошёл в дом, где девица и отрок сидели; все встали, поклонились и прощения попросили за свою нерасторопность; князь же повелел им сесть, чтобы увидеть жениха и невесту. Девица в то время и говорит отроку:
— Отойди от меня и дай место князю своему: он выше тебя, он жених мой, а ты моим сватом был.
Великий князь увидел ту девицу, столь прекрасную, что казалось — лучи от её лица исходят, и говорит отроку своему Григорию:
— Уходи отсюда и ищи себе иную невесту где хочешь. Эта невеста для меня, а не для тебя. — Так возгорелся он сердцем и смутился мыслью.
Отрок по повелению его вышел, а великий князь взял девицу за руку, повёл в церковь святого великомученика Димитрия Солунского, тут они обручились и сотворили целование о Христе, как подобает, и в тот же день венчались; и такая радость была у великого князя в тот день, — а дело было летом, — что повелел он крестьянам праздновать день и ночь.
Когда же после венчания шёл великий князь от церкви ко двору, тогда сокол его любимый, увидя господина своего с супругою, начал трепетаться на церкви, словно от радости, и поглядывать на князя. Князь спросил своих сокольников:
— Слетел ли к вам сокол или нет?
Они отвечают:
— Не летит с церкви!
Князь взглянул на него и кликнул своим голосом. Сокол тут же прилетел к великому князю, сел на правой его руке и поглядывал на обоих — на князя и на княгиню; великий же князь отдал его сокольнику.
Отрок же, охваченный великой кручиной не ел и не пил. Великий князь, весьма его любивший и жалевший, настрого приказал ему гнать ту кручину и рассказал сны свои: то, что видел во сне, то и сбылось Божиим изволением.
И тогда отрок ночью порешил возложить печаль свою на Бога и Пречистую Богоматерь: какой путь Они для него изберут, в том пусть и наставят. Снял он с себя княжескую одежду, купил себе иное платье, крестьянское, оделся в него и спрятался ото всех, и ушёл из того села тайно, и пошёл лесом неведомо куда.
Утром же великий князь вспомнил о том отроке, и, не видя его, повелел своим боярам прислать его; они же искали его долго и не нашли нигде, только платье его видели. Так и возвестили великому князю. Князь весьма опечалился, и повелел искать его повсюду — и в реке, и в колодцах, боясь того, чтобы тот сам не предал себя губительной безвременной смерти; но нигде его не нашли, а только один крестьянин поведал, что де «купил у меня платье ветхое и не велел об этом никому говорить, а сам пошёл в пустыню».
Великий князь повелел искать его по лесам, по дебрям, по пустыням, чтобы, как найдут, сразу приведут его; и многие леса, и дебри, и пустыни обошли и нигде его не нашли. И великий князь три дня с места не трогался.
Весьма печалился князь об отроке своём и говорил:
— Я повинен в смерти его!
Княгиня же его всячески ему печалиться не велит и говорит так:
— Так Бог велел, чтобы нам вместе быть. Если бы не Божья воля, как бы ты, великий князь, к нашей нищете снизошёл бы и взял меня за себя? Так не печалься ни о чём, но иди с миром в град свой, меня с собой возьми и ни о чём не печалься.
Но великий князь весьма печален был, вздохнул, прослезился и вспомнил слова свои, сказанные Григорию: «Слова эти на мне сбылись, а его отныне уже не увижу». И возложил свою печаль на Бога и на Пречистую Его Богоматерь.
И отпустил великую княгиню свою добираться до Твери в ладье, и приказал боярам своим беречь её, почитать и слушаться её во всём. Сам же отправился в Тверь берегом, устраивая по пути охоты и добрался до города прежде княгини. Когда же подоспела великая княгиня, повелел он боярам своим и боярыням, и дворовым, и всему городу выйти навстречу ей. Все, слышавшие приказ, с радостью поспешили на берег Волги — и мужи, и жёны, и дети — даже до младенцев. Все пошли на Волгу с подарками и встретили великую княгиню на берегу возле церкви Архангела Михаила. Прибыл туда и великий князь, и все бояре в каретах, и с такой великой честью встретив молодую, поклонились ей; и все, видя красоту её весьма изумлялись:
— Ни очами своими не видели, ни слухом не слышали про такую жену благообразную, светящуюся, словно солнце среди звёзд многих, как и княгиня наша сияет среди жён града сего ярче луны и звёзд.
И проводили её в Тверь с радостью великою и со многими дарами на княжеский двор. И была в городе радость и веселье великое, и было у великого князя пирование на многие дни для всех — от мала, до велика.
Об отроке же пропавшем ничего не было слышно долгое время. Божиим промыслом пришёл тот отрок на реку Тверицу, от города Твери в пятнадцати поприщах, на место боровое, и тут поселился среди леса: хижину себе поставил и часовню, и определил место, где быть церкви честного и славного Рождества Пресвятой Богородицы. Недолго он здесь прожил, как нашли его близ живущие люди и спросили:
— Откуда ты сюда пришёл, и как тебя зовут, и кто тебе велел поселиться на нашем месте?
Отрок же ничего им не отвечал, только молча кланялся, и отошли от него восвояси.
Немного ещё здесь пожив, ушёл он с этого места, желая подальше держаться от города, ибо узнал от пришедших людей, что город близко. Божиим изволением вышел он к устью реки Тверицы, на Волгу, возле города Твери. И возвратился в лес, избрал себе место подальше и начал молиться Пресвятой Богородице, да откроет ему, что за место сие. Ночью лег спать и во сне тонком видит на месте том поле чистое и великое весьма, и свет великий, словно луч Божественный сияющий. Встал он ото сна и задумался, что означает сие знамение, и молился Спасу и Пресвятой Владычице Богородице, да откроют ему вещь сию; в ту же ночь является ему Пресвятая Богородица и повелевает ему воздвигнуть церковь во имя честного и славного Ея Успения, и указала ему место, говоря:
— Хочет Бог прославить место сие и расширить его, и будет здесь обитель великая; ты же иди с миром в город к своему князю: он тебе будет помощник во всём и прошение твоё исполнит. Ты же, когда исполнишь всё и монастырь возведёшь, некоторое время тут поживёшь, а потом отойдёшь к Богу.
Воспрянув от сна своего, весьма ужаснулся он видению тому и размышлял так: «Как мне отойти от сего места? Не хочу его никому показывать. Но, как Господу угодно, так пусть и будет». И ещё подумал: «Если пойду к великому князю, он меня уговаривать начнет, однако я в его доме жить не хочу». Когда он так размышлял, пришли в тот лес мужи княжии на зверей охотиться. Отрок увидел их, узнал и скрылся; они же, увидя крест и хижину, весьма удивились, начали искать, кто тут живёт, нашли и узнали: «Это отрок князя нашего!» — и обрадовались радостью великою. Ведь этот отрок три года или более того скитался по пустыни, никем не знаемый, и питал его Бог один. Взяли они его, повели к князю, и говорили:
— Великий князь до сих пор весьма о тебе печалится; а если увидит тебя живым и здоровым, возрадуется радостью великой.
Слыша такое, он с радостью шёл за ними.
Когда привели его во двор великого князя и все увидели его, то возрадовались весьма и прославили Бога и возвестили о нём князю. Князь повелел ввести его в верхние палаты и при виде отрока своего весьма возрадовался и восхвалил Бога. А он поклонился великому князю и сказал:
— Прости меня, господине мой, княже, что согрешил пред тобой и опечалил тебя зело.
Говорит ему великий князь:
— Как же Бог хранил тебя до сего времени? — и поцеловал его.
Он же поклонился ему до земли и сказал:
— Прости меня, господине мой, яко согрешил перед тобой.
И поведал ему всю правду по порядку. Князь весьма тому удивлялся, прославил Бога и приказал слугам дать отроку новую одежду — да будет первым в своём чину. Он же со смирением сказал:
— Господине княже, я не того ради пришёл к тебе, но чтобы ты от печали освободился и прошения моего не презрел. Молю тебя, разреши мне то место расчистить.
И все рассказал великому князю, как туда приехал и как явилась к нему Пресвятая Богородица со святителем Петром, митрополитом Московским, и место показала, где быть церкви во имя честного и славного Ее Успения, и все ему рассказал о себе подробно. Князь вздохнул глубоко, прослезился и отрока похвалил, такого страшного видения сподобившегося; и обещался во всём помогать тому месту, и беседовал с ним долгое время, и повелел поставить трапезу, но он вкусил немного хлеба и воды, а к остальной пище не притронулся. Великий князь повелел волю его исполнить, и так отпустил его с миром.
Отрок же отошёл на место своё и начал, как обычно, молиться Богу и Пресвятой Богородице о помощи в создании обители той, и по молитвам Пресвятой Богородицы дело быстро совершилось. Князь же великий вскоре повелел собрать крестьян и иных людей, чтобы расчистить то место, что отрок покажет. Услыхав такое, многие горожане и сами, без приказу пошли на помощь, и вскоре очистили место то. И сам великий князь, придя на место то, видит его сияющим более других мест; отрок же, припав к его ногам, молил создать церковь деревянную и монастырь возвести. Великий князь повелел всем тут собравшимся потрудиться, и ещё мастеров к ним пригласил. И так Божиею помощью и великого князя повелением вскоре дело свершилось, и освящение церкви состоялось. На другой день после освящения церкви отрок Григорий пострижен был в иноческий чин и наречен был Гурием. По пострижении своём недолгое время пожил он, преставился и погребен был в монастыре.
Повесть зело пречудна и удивления достойна о том, что случилось в граде Казани с неким купцом Фомой Грудцыным и сыном его Саввой.
В 1606 году жил в городе Великом Устюге некий купец, муж славный и весьма богатый, по имени Фома Грудцын-Усов. Претерпев смуту великую и гонение на христиан от поляков, оставил он великий град Устюг и переселился южнее, в славный царственный град Казань, ибо до южных городов злочестивая литва не добиралась.
И жил тот Фома с женой своей в городе Казани даже до лет правления благочестивого великого государя Михаила Феодоровича. Был же у того Фомы сын единородный, именем Савва. Имел Фома обычай по торговым делам отъезжать вниз по Волге-реке иногда к Соли Камской, иногда в Астрахань, а иногда за Каспийское море в Персию. Этому он и сына своего Савву учил, приказывая неленостно тем делом заниматься, дабы по смерти отцовой стать наследником всему имению.
Однажды решил Фома отплыть на торговлю в Персию. Сыну же своему снарядил он струги с обычными товарами и повелел плыть в Соль Камскую, чтобы там со всяким рассуждением заниматься торговлей. И по обычаю, поцеловав жену и сына, тронулся он в путь.
Несколько дней помедлив, и сын его на снаряженных судах по повелению отца своего отправился в плавание к Соли Камской. Достигнув усольского города Орла, пристал он к берегу, и, по отцовскому совету, остановился в гостинице у некоего знакомого человека. Хозяин гостиницы и жена его, помня милости Фомы Грудцына и любовь его к своему сыну, позаботились о юноше со всем тщанием. И жил он в гостинице той немалое время.
В том же граде Орле жил мещанин по имени Бажен Второй, летами уже стар и во многих городах известен своим благонравным житием. Был он богат и дружен с Саввиным отцом. Узнал Бажен Второй, что из Казани прибыл сын Фомы Грудцына, и сказал сам себе: «Отец его со мной крепкую дружбу водит, а я, выходит, обидел юношу! Возьму его в дом свой: пусть живёт у меня и питается с домашними за одним столом».
Так решив, повстречал он Савву, бредущего своим путём, и, подозвав его, начал говорить:
— Савва, друг! Разве ты не знаешь, что отец твой сильную любовь ко мне имеет? Что же ты меня обижаешь, не хочешь в моём дому жить? Теперь послушай слов моих: приходи и живи у меня, и питайся со мной за одним столом. За любовь отца твоего я тебя как сына родного приму.
Услышав такое, Савва весьма обрадовался и мужу тому славному низко поклонился. Не медля нимало, ушёл он из гостиницы в дом Бажена Второго и, живя там во всяком благоденствии, был счастлив. А у Бажена Второго была жена, третьим браком приведенная, замуж взятая девою. Ненавидящий род человеческий супостат диавол, видя мужа того добродетельное житие и желая учинить возмущение в доме его, уязвил молодую жену на блудное желание к юноше, а самого юношу непрестанно склонял льстивыми словесами к падению: знал он, что женское естество легко уловляет молодые умы к любодеянию. И так Савва лестью жены той, а лучше сказать, завистью диавольской, был завлечен и попался в сеть любодеяния, ненасытно творя блуд и во все дни пребывая с нею в этом скверном деле, ни воскресений, ни праздников не помня, но забыв и страх Божий и час смертный, всегда в кале блуда, как свинья валялся.
Вот наступил праздник Вознесения Господа нашего Иисуса Христа. В навечерии праздника Бажен Второй взял Савву в святую церковь к вечернему пению. По отпущению вечерни вернулись они в дом свой и после обычного ужина возлегли каждый на ложе своём, благодаря Бога. Бажен, муж боголюбивый, всегда засыпал крепко, жена же его, подстрекаемая диаволом, восстав тайно с ложа своего, пришла к постели юноши и, разбудив, понуждала к скверному смешению блудному. Он же, хоть и молод был, но, уязвлен стрелой страха Божиего, убоялся суда Господня, размышляя: «Как в такой святой день столь скверное дело творить будем?» И, помыслив так, начал с клятвою отрекаться от неё, говоря:
— Не хочу безвозвратно погубить душу свою и в такой великий праздник осквернить тело своё.
Она же, ненасытно распаляемая похотью блуда, неослабно нудила его то ласканием, то угрозами, чтобы исполнил желание её, и много потрудилась, но никак не смогла склонить его воли, ибо некая божественная сила помогала ему. Увидела лукавая жена, что не может подчинить юношу своей воле, распалилась на него, как змея, лютой яростью и со стоном отошла от ложа, помышляя волшебным зельем опоить его. И что замыслила, то и сотворила.
Когда начали звонить к утреннему пению, боголюбивый муж Бажен Второй скоро встал с ложа своего, разбудил и Савву и отправился на славословие Божие. Проклятая же его жена старательно готовила для юноши волшебное зелье, словно змея, желая влить в него яд свой. По отпущении Божественной литургии Бажен Второй и Савва с радостью вернулись домой.
Бажен Второй приказал принести немного вина ради святого сего праздника, ничего не подозревая о лукавом умысле жены своей. Вот принесли вино — наливает она чашу и подносит муж своему. Он, выпив, возблагодарил Бога. Она себе налила и выпила. И потом уж налила приготовленное отравленное зелье Савве. Он же, ничего не подозревая, выпил лютое это зелье. И тут начал некий огонь гореть в сердце его. Он, чувствуя это, подумал: «Много всякого пития в доме отца моего, но никогда я такого не пил, как ныне». И выпив, начал он сердцем тужить и скорбеть о той жене. Она же, как лютая львица, яростно поглядывала на него, и показалась ему весьма привлекательной. И начала она мужу своему на юношу клеветать и злые слова говорить и повелела изгнать его из дому. Богобоязливый тот муж, хотя и жалел в сердце своём юношу, но был уловлен женской лестью и приказал ему покинуть дом, обвиняя в неких проступках. Юноша с великой жалостью и печалью ушёл из дома, тужа и сетуя о лукавой этой жене.
И пришёл снова в ту гостиницу, где прежде обитал. Гостинник его спрашивает:
— За какую вину оставил ты дом Баженов?
А он ответил, что, мол, сам не захотел жить у них — шибко голодно было. Но сердцем он скорбел и неутешно тужил по Баженовой жене, и от великой печали начала красота лица его увядать, а тело таять. Гостинник же видел юношу сильно скорбящим и вздыхающим и недоумевал, что тому причиной.
Жил в городе том некий волхв, чародейством угадывающий, кому какая скорбь приключится, кому жить, а кому умереть. Гостинник и жена его, будучи благоразумными, пригласили тайно того волхва, чтобы узнать, отчего юноша тужит. Этот волхв, посмотрев в чародейские свои книги, обо всём догадался и сказал, что никакой иной тут причины нет, кроме тоски по жене Бажена Второго, с которой пал он в блуд. Но гостинник с женой, услышав такое, не поверили, ибо знали Бажена за мужа благочестивого и богобоязненного и жену его такой же числили. Савва же, непрестанно тужа и скорбя о проклятой жене той, день за днём так исхудал, словно великую болезнь перенес.
Однажды Савва вышел прогуляться в одиночестве за городом, чтобы развеять немного уныние и скорбь. Шёл он по полю один, ни о чём другом не помышляя, как только о прискорбном разлучении своём с тою женою, и пришла ему в голову мысль злая, и сказал он про себя: «Если бы мне какой человек или хоть сам диавол помог вновь вернуть ту женщину, так я послужил бы и диаволу». И словно в припадке безумия такую мысль помыслив, пошёл он дальше, но немного прошёл, как услышал за собою голос, зовущий его по имени. Он обернулся и увидел юношу, быстро бегущего, хорошо одетого, рукою его манящего.
Юноша тот, а лучше сказать — супостат-диавол, рыщущий непрестанно, ища погибели человеческой, подошёл к Савве, вежливо поклонился ему и сказал так:
— Брате Савво, что ж ты бегаешь от меня, словно чужой? Я ведь давно тебя поджидаю, с любовью, по-родственному. Мне давно известно, что ты из рода Грудцыных-Усовых из города Казани, а если обо мне хочешь узнать, так я из того же роду, но живу в Великом Устюге, а сюда приехал лошадьми торговать. По рождению мы братья с тобой, так будь же мне братом и другом, не отлучайся от меня: я ведь готов во всём тебе помогать.
Савва, слыша от мнимого своего брата, а вернее сказать, беса, такие слова, весьма обрадовался тому, что в дальней, незнакомой стороне удалось ему родственника найти. И поцеловал его любезно, и пошли вместе по полю тому. И говорит Савве бес:
— Брате Савво, что за скорбь такая у тебя на душе, что вся красота твоя юношеская исчезла?
Тот в ответ придумал какую-то ложь, а бес усмехнулся и говорит ему:
— Что это ты таишься от меня? Я ведь всё про твою печаль знаю. А что ты мне дашь взамен, если я тебе помогу?
Савва отвечал:
— Так скажи мне, что у меня за печаль, и если правильно угадаешь, то поверю, что сможешь и помочь мне.
Бес говорит:
— Ты сокрушаешься по жене Бажена Второго, с которой тебя разлучили. Но что ты мне дашь, если я вас снова в любви соединю?
Савва отвечает:
— Сколько ни есть у меня товаров и богатства отца моего, и торговой прибыли — всё тебе отдам, только верни мне прежнюю любовь!
Бес, усмехаясь, говорит ему:
— Ну что ты мне несёшь? Я знаю, что отец твой весьма богат. А ты знаешь ли, что мой отец всемеро твоего богаче? Что мне до твоих товаров? Нет, ты мне дай расписочку некую, и я желание твоё исполню.
Обрадовался юноша, думая: «Вот и богатство отца моего цело будет, а расписку я ему, конечно, дам!» — и того не знал, что ещё в худшую пагубу впадает. Вот ведь безумие юношеское! И прежде его женская лесть уловила, и теперь в какую погибель нисходит! Когда сказал бес слова сии, юноша с радостью обещался дать расписку. Мнимый же брат, а лучше сказать, бес, тут же достал из кармана чернила и бумагу и протянул юноше, повелевая немедленно начать писание. Савва же, писать умея плохо, по наущению беса, не размышляя над тем, что пишет, вывел отречение от Христа, Истинного Бога, и предался в служение диаволу, мнимому своему брату. И по сем вернулись в город Орёл.
Спрашивает Савва беса:
— Скажи, брате, где живёшь, чтобы мне знать дом твой.
Бес же, рассмеявшись, отвечал:
— У меня особого дома нет, а где случится, там и ночую. Если же хочешь видеться со мной часто, ищи меня на конной площадке: я ведь говорил тебе, что приехал сюда лошадьми торговать. Но я не поленюсь сам тебя навещать. А теперь иди к лавке Бажена Второго: знаю я, что он с радостью позовёт тебя обратно в свой дом.
И Савва по слову «брата своего» диавола радостно отправился к лавке Бажена Второго. Бажен, увидя Савву, с радостью начал приглашать его, говоря:
— Господине Савво! Какое я тебе зло сотворил? Зачем ушёл из дома моего? Впрочем, молю тебя: возвращайся в мой дом, а я за любовь отца твоего буду тебе весьма рад!
Савва, услышав от Бажена такие слова, неизреченной радостью возрадовался и поскорее отправился к нему в дом. И, когда пришёл, жена Бажена, видя юношу, диаволом подстрекаемого, с радостью его встретила, всяким ласканием его приветствовала и целовала. Юноша, уловленный лестью женскою, а паче диаволом, вновь запутался в блудной сети с проклятой той женою — ни праздников, ни страха Божия не помнящий, беспрестанно с нею в кале блуда валялся.
Вот долго ли, коротко ли, дошли до славного града Казани, до матери Саввиной слухи, что сын её ведёт житие неисправное и непорядочное, и что было с ним товару, всё спустил в блуде и пьянстве. Мать, таковое о сыне своём слыша, очень огорчилась, и написала ему письмо, чтобы возвращался он в Казань, в дом отца своего. Но когда пришло к нему то послание, он, прочтя, лишь посмеялся, ни во что материнский приказ вменив. Она вновь посылает ему и второе, и третье письмо — и молениями молит, и клятвами заклинает его, чтобы немедленно возвращался в Казань. Но Савва, нимало не внимая материнской мольбе и клятве, ни во что их не ставил и только в блудной страсти упражнялся.
Через некоторое время встретил бес Савву, и пошли оба за город, в поле. Выйдя из града, говорит бес Савве:
— Брате Савво, знаешь ли, кто я такой? Ты ведь думаешь, будто я из рода Грудцыных, но это не так. Ныне же за любовь твою поведаю тебе всю истину, а ты не бойся и не стыдись зваться моим братом: я тебя как истинного брата полюбил. Если же хочешь узнать, кто я такой, то знай: я сын царский. Пойдём дальше, чтобы я смог показать тебе славу и могущество отца моего.
Такие слова говоря, привёл его в место пустынное, поднял на некий холм и показал ему оттуда в раздолье лежащий великолепный город: стены его и крыши, и улицы — всё чистым золотом блестело. И сказал ему:
— Вот город отца моего, но идём и поклонимся вместе отцу моему, а ту расписку, что ты дал мне, возьми и вручи моему отцу, и великой честью будешь от него почтен!
И, сказав так, отдал Савве богоотреченное его писание. О, безумие юношеское! Знал ведь, что никакого царства здесь быть не может, но вся земля тут принадлежит царю Московскому! Если бы тогда осенил себя знамением честного креста, все видения диавольские, словно тень, рассеялись бы!.. Но вернёмся к рассказу нашему.
Когда подошли оба к призрачному городу и приблизились к воротам его, слетели к ним юноши, тёмные лицами, ризами и поясами золотыми украшенные, и усердно поклонились, честь воздавая сыну царскому, а лучше сказать, бесу, — и Савве также поклонились. Вошли во двор царский, и тут встретили их юноши, чьи одежды блистали ещё сильнее, и также поклонились им. Когда же вошли в палаты царские, вышли к ним юноши, одеждой и лицами друг друга превосходящие, и воздали достойную честь сыну царскому и Савве. Войдя в палату, сказал бес:
— Брате Савво, подожди меня здесь немного: я сейчас доложу о тебе отцу моему, а потом введу тебя к нему. Когда же предстанешь перед ним, ни о чём не размышляй и не бойся — сразу же подай ему писание своё.
И сказав так, прошёл во внутренние палаты, оставив Савву одного. Немного времени прошло, вернулся, взял Савву и поставил его пред лицом князя тьмы.
Тот сидел на престоле высоком, золотом и драгоценными камнями украшенном, и сам блистал славой и дорогим одеянием. Окрест престола увидел Савва множество юношей крылатых, лица же у них были — у иных сини, у иных — багряны, а у иных — как смола, черны. Подошёл Савва к тому царю и, упав на землю, поклонился ему. Вопросил его царь:
— Откуда пришёл сюда и каково дело твое?
Безумный же тот юноша протянул ему богоотступное своё писание и сказал, что «пришёл, великий царь, послужить тебе». Древний же змей-сатана принял писание, прочел и, обернувшись к тёмнообразным своим воинам, молвил:
— Принял бы отрока сего, но не знаю, крепок будет или нет.
Призвав сына своего, Саввиного мнимого брата, сказал:
— Иди теперь и пообедай с братом своим.
И поклонились они оба царю, вышли в переднюю палату и приступили к обеду. И такие неизреченные и благовонные яства приносили им, что Савва удивился: «Никогда мне в отцовском доме таких яств и пития пробовать не приходилось!» Когда отобедали, взял бес Савву, вывел из дворца, и покинули они город. Тогда спросил Савва брата своего беса:
— Что за юноши крылатые стояли вокруг престола отца твоего?
Бес же, улыбаясь, ответил:
— Разве ты не знаешь, что многие народы служат отцу моему: и персы, и индийцы, и иных немало? А ты не удивляйся тому, и не смущайся братом меня назвать. Пусть я буду тебе меньшим братом, только слушайся меня во всём, что ни скажу тебе. Я рад всякое добро тебе делать.
И Савва обещался во всём быть ему послушным, и так договорившись, вернулись в город Орёл, и там отошёл от него бес. Савва же, вернувшись в дом Баженов, вновь предался своему гнусному делу.
В то самое время из Персии в Казань с большой прибылью вернулся отец Саввин, Фома Грудцын. По обычаю и с любовью поцеловал он жену свою и тут же спросил её о сыне — жив ли? Она и поведала ему:
— От многих слышу о нём: по отъезду твоему в Персию отправился он в Соль Камскую и теперь ведёт там жизнь непотребную, и всё богатство наше, как говорят, промотал в пьянстве и блуде. Я ему часто писала, чтобы возвратился домой, а он мне ни одного письма в ответ. Жив ли, нет ли — о том не знаем!
Фома, услышав такие слова от жены своей, весьма смутился умом своим и тут же, сев, написал послание Савве с горячими просьбами без всякого замедления возвращаться в Казань, «чтобы увидеть мне, чадо, красоту лица твоего». Савва послание получил и прочёл, но ни во что вменил, и чтобы к отцу своему вернуться — о том даже не подумал, а только упражнялся в неистовом блудодеянии. Увидел Фома, что не помогло письмо его, повелел приготовить подходящие струги с товаром и отправился в путь по Каме к Соли Камской. «Сам, — сказал, — сыскав, верну сына в дом свой».
Бес, узнав, что отец Саввин движется к Соли Камской, чтобы вернуть Савву в Казань, предложил Савве:
— Брате Савво, долго ли мы будем в этом малом городке обитать неотлучно? Пойдём, по иным городам погуляем, а потом сюда возвратимся.
Савва, и не думая возражать, ответил ему:
— Правильно, брате, говоришь! Идём! Но подожди: прежде возьму из богатства моего немного денег на дорогу.
Но бес ему запретил, говоря:
— Или ты не знаешь отца моего? Не знаешь, что у него повсюду сёла есть? Куда прибудем, там и денег найдём столько, сколько понадобится.
И с тем вышли из города Орла, и никто об этом не узнал — даже сам Бажен Второй, даже молодая жена его.
Бес же и Савва в одну ночь из Соли Камской оказались на Волге, в городе, называемом Козьмодемьянск, который от Соли Камской отстоял на 2000 поприщ. Говорит Савве бес:
— Если кто знакомый увидит тебя здесь и спросит откуда пришёл, говори: мол, из Соли Камской третью неделю иду.
Савва так и говорил, пока они жили в Козьмодемьянске несколько дней.
И вновь бес в одну ночь перенес Савву из Козьмодемьянска на реку Оку, в село, называемое Павлов Перевоз. Попали они туда в четверг, когда в селе том торг бывает. Бродя по торгу, увидел Савва некоего мужа нищего, в рубища грязные одетого, на Савву во все глаза глядящего и горько плачущего. Отлучился Савва от беса на короткое время и нашёл старца оного, чтобы спросить, в чем причина плача его:
— Какая тебе, отче, печаль приключилась, что неутешно так плачешь?
Старец тот святой говорит ему:
— Плачу, чадо, о погибели души твоей, ибо ты душу погубил и своею волею предался диаволу. Знаешь ли, чадо, с кем ты ныне ходишь и кого братом называешь? Это не человек, а диавол. Бес, ходя с тобою, доведёт тебя до пропасти адской.
Едва вымолвил старец эти слова, обернулся Савва на мнимого своего брата, а лучше сказать, на беса. Он же, вдали стоя, грозил Савве и зубами скрежетал на него. Юноша оставил святого старца, вернулся к бесу, который и начал поносить его злыми словами:
— Чего ради с таким злым душегубцем разговорился? Разве ты не знаешь этого лукавого старца, который многих погубил: он, увидав на тебе богатое платье, захотел увести тебя от людей, удавкой удавить да мёртвого раздеть. Теперь, если оставлю тебя одного, то вскорости без меня погибнешь.
И, сказав такое, с гневом увёл Савву оттуда, привёл в город, называемый Шуя, — там они и поселились на некоторое время.
Фома же Грудцын-Усов, придя в город Орёл, всех расспрашивал о сыне своём, но никто ему ничего сообщить не мог. Все видели, что перед отцовым приездом сын его ходил по городу, а потом внезапно скрылся — неведомо куда. Кое-кто говорил, что «убоялся он прибытия твоего, потому что промотал всё твоё богатство, — из-за того и скрылся». Более всех Бажен Второй и жена его удивлялись, говоря, что «ночью спал у нас, а утром пошёл куда-то. Мы его ждали к обеду, а он с того часу не показывался в городе нашем, и куда скрылся, того ни я, ни жена моя не знаем». Фома, многими слезами обливаясь, остался здесь пожить, ожидая сына своего, и немалое время проведя с тщетною надеждою в таком ожидании, возвратился в дом свой. И возвестил нерадостный тот случай жене своей, и оба скорбели об исчезновении единородного сына своего. В таком горе Фома Грудцын пожил некоторое время и ко Господу отошёл, а жена его осталась вдовою.
Бес же с Саввой жили в городе Шуе. В то время благочестивый государь Михаил Федорович изволил послать воинство своё против короля польского под Смоленск, и по его царскому указу по всей России призывали новобранцев. В город же Шую из Москвы ради солдатского набора был послан стольник Тимофей Воронцов, который и учил новобранцев воинскому артикулу. Бес и Савва ходили смотреть учения. И говорит Савве бес:
— Брате Савво, не хочешь ли послужить царю? Давай и мы в солдаты запишемся.
Савва отвечает:
— Верно, брате, говоришь; давай, послужим!
Вот записались они в солдаты и начали вместе на учения ходить. Бес же даровал Савве такую премудрость в воинском деле, что тот и старых воинов, и начальников превзошёл. Сам же бес слугой Саввиным прикинулся и оружие за ним носил.
Из Шуи новобранцев привели в Москву и отдали их в учение к некому немецкому полковнику. Тот полковник, когда пришёл на учения новобранцев и увидел юношу молоденького, в учении воинском весьма искусного, ни малого порока во всём артикуле не имеющего, многих старых воинов и начальников превосходящего, весьма удивился хватке его. Призвал его к себе, полюбопытствовал, какого он роду; Савва ему всё рассказал. Полковник весьма Савву возлюбил, назвал его сыном своим и подарил ему с головы своей шляпу, драгоценным бисером украшенную. И после того поручил ему три роты новобранцев, чтобы командовал ими вместо него и учил их. Бес же тайно приблизился к Савве и говорит ему:
— Брате Савво, когда тебе нечем будет жалование солдатам платить, скажи мне: я тебе принесу столько денег, сколько нужно, чтобы ропота и жалоб на тебя в команде не было.
И так у Саввы все солдаты тихо и спокойно служили, а в прочих ротах — волнения и мятежи непрестанные, ибо от голода и холода необеспеченные солдаты помирали. У Саввы же солдаты во всякой тишине и благоустроении пребывали, и все удивлялись его хватке.
Однажды стало известно о нём и самому царю. В то время на Москве немалую власть имел шурин царев, боярин Семен Лукьянович Стрешнев. Узнав про оного Савву, повелевает привести его к себе и говорит:
— Не хочешь ли, юноша, чтобы я взял тебя в мой дом и чести немалой сподобил?
Он же поклонился ему и сказал:
— Есть у меня, владыко мой, брат, — спрошу у него. Если он разрешит, то я с радостью послужу тебе.
Боярин отнюдь не запретил ему сие, но отпустил к брату, чтобы спросить у него разрешения. Савва все и поведал мнимому брату своему. Отвечает ему бес с яростью:
— Зачем хочешь отвергнуть царскую милость и служить холопу цареву? Ты ныне не хуже того боярина, от самого царя знатность получил, — не отвергай этого, но послужим-ка самому царю.
По цареву повелению все новобранцы розданы были по стрелецким полкам на подкрепление. Савву же определили на Сретенку в Земляной городок, в Зимний приказ, в дом стрелецкого сотника Якова Шилова. Сотник тот и жена его, благочестивые и благонравные, видя Саввину смекалку, весьма почитали его. Полки же на Москве стояли в полной готовности.
Однажды пришёл бес к Савве и говорит:
— Брате Савво, пойдём прежде полков в Смоленск, разведаем, что творят поляки, как город укрепляют, как боевые орудия устрояют.
И в одну ночь из Москвы до Смоленска добрались и пребывали в нем три дня и три ночи, никем не видимые, сами же всё видели и примечали, как поляки город укрепляют, где на опасных местах гранаты раскладывают. В четвертый же день показал бес себя и Савву полякам смоленским. Поляки, увидя их, весьма всполошились и пустились в погоню, желая их схватить. Но бес и Савва быстро выбежали из города, прибежали к реке Днепру, и тут расступилась перед ними вода, и перешли они на другой берег посуху. Поляки много по ним стреляли, но, немало им не повредив, удивлялись и говорили, что это «бесы в образе человеческом приходили в наш город». Савва же и бес снова вернулись в Москву и остановились у того же сотника Якова Шилова.
Когда же по указу царского величества пошли полки под Смоленск, тогда и Савва с братом своим в составе полков двинулись в путь. Над всеми полками стоял боярин Федор Иванович Шеин. По пути бес говорит Савве:
— Брате Савво, когда встанем под Смоленском, тогда от польских полков выйдет из города один богатырь и станет звать противника себе. Тут ты не бойся ничего, выйди на бой: я точно знаю, что ты его поразишь. На другой день снова выйдет от поляков богатырь на поединок, — ты опять выходи против него: знаю, что и этого ты поразишь. В третий день выйдет из Смоленска третий поединщик, а ты, ничего не боясь, выходи на бой — и этого поразишь. Но этот ранит тебя, а я твою язву быстро уврачую.
И по слову бесовскому послан был из города некий весьма страшный воин. На коне скакал он мимо московских полков, ища себе противника, но никто не посмел встать против него. Савва же объявил в полках:
— Вот мне бы доброго боевого коня, я бы вышел на брань против сего супротивника царю нашему!
Друзья его, услышав такое, быстро возвестили о нём боярину. Боярин повелел привести Савву, дал ему коня хорошего и оружие, думая, что скоро погибнет этот юноша от руки такого страшного исполина. Савва же, по слову брата своего беса, без размышления и без страха выехал против польского богатыря, быстро победил его, привёл с конем в полки московские и от всех похвалу слышал. Бес же ездил следом, служа ему и оружие за ним нося. Во второй день выезжает из Смоленска славный некий воин, ища из войска московского противника себе, и вновь выезжает против него тот же Савва и вскоре его поражает. Удивились все храбрости Саввиной, а боярин в зависти разгневался на Савву, но скрыл злобу в сердце своем. В третий день опять выезжает из города некий славный воин, сильнее первых двух, и так призывает противника себе. Савва же, хотя и боялся ехать против такого страшного воина, но по слову бесовскому выехал и против него. Но поляк, с яростью наскочив, ранил Савву копьём в левое бедро. Савва же оправился, напал на того поляка, убил его и с конем в лагерь притащил, немалый урон смолянам причинив и всё российское войско в удивление приведя. Потом начались из города вылазки, и войско с войском начали врукопашную биться. Да там, где Савва с братом своим воевали, на том крыле поляки без оглядки бежали, тыл показуя: Савва же много поляков побил, а сам ни от кого ран не получил.
Услышал боярин о храбрости юноши того, и уже не в силах скрыть тайного гнева в сердце своём, призывает Савву к шатру и говорит ему:
— Поведай мне, юноша, какого ты роду и чей ты сын?
Он поведал ему истину: что из Казани, Фомы Грудцына-Усова сын. Боярин же начал его непристойными словами поносить, говоря:
— Что за нужда тебя в такой смертный бой привела? Я же знаю, что и отец твой, и сродники немалое богатство имеют; а ты от какого гонения, от какой нищеты родителей своих оставил и сюда пришёл? Вот что тебе скажу: нимало не медля, возвращайся в родительский дом и живи там в благоденствии с отцом и матерью. Если же не послушаешь меня, если услышу, что ты по-прежнему здесь находишься, то на милосердие не рассчитывай: повелю голову с тебя снять.
Так сказал боярин юноше и с яростью отошёл от него. Юноша же пошёл прочь со многой печалью.
Когда отошли от шатра, говорит бес Савве:
— Что ты так печалуешься об этом? Если здесь служба наша стала неугодна, вернемся в Москву и там поживём.
Прошло немало дней, и вот разболелся Савва, и так тяжка была его болезнь, что уж смерть к нему приближалась. Жена же сотника того, у которого он жил, была благоразумна и Бога боялась, и всякое попечение о Савве имела. Она ему говорила многажды, чтобы призвал иерея, исповедовал грехи свои и причастился Святых Таин, «чтобы, — говорит, — в таком тяжком недуге без покаяния не умер». Савва же отказывался, говоря, что «хоть и тяжко страдаю, но болезнь сия не к смерти». Но день ото дня болезнь его сильнее становилась. Жена же та неотступно упрашивала Савву покаяться, ибо «от того не умрешь». И наконец принужден был Савва боголюбивою той женою призвать к себе иерея. Та жена поскорей послала людей ко храму святого Николая, что в Грачах, и повелела позвать иерея той церкви. Пришёл иерей, нимало не замедлив. Был тот иерей летами совершенен, муж искусный и богобоязливый. Придя, начал он молитвы покаянные читать, как это положено. И когда все люди из дома вышли, начал иерей больного исповедовать, и тут внезапно видит больной, что входит в дом огромная толпа бесов. Мнимый же его брат, а лучше сказать, бес, вместе с ними явился, но не в человеческом уже, а в своём зверовидном образе и, встав позади бесовской той толпы, весьма на Савву ярился и зубами скрежетал, и показывал ему богоотступное то письмо, что дал ему Савва у Соли Камской. И говорил бес болящему:
— Видишь, клятвопреступник, что это такое? Не ты ли писал сие? Или воображаешь, что покаянием своим отделаешься от нас? Нет уж, не воображай так: я ведь теперь всею силою подвигнусь на тебя!
Такие и ещё многие непотребные слова говорил бес, больной же, зря его воочию, отчасти ужасался, отчасти же надеялся на силу Божию и до конца все подробно исповедовал иерею. А иерей тот, хоть и был человеком святой жизни, убоялся: никого в доме кроме больного не видя, слышал оглушительный гомон бесовской силы. И с усилием великим исповедав больного, ушёл домой, никому о том не рассказав.
После исповеди напал на Савву в дух нечистый и начал немилостиво мучить его, то по стене им колотя, то с кровати скидывая, то хрипом и пеной его удушая и всякими пытками терзая его. Боголюбивый же муж, вышеупомянутый сотник с благонравной своей женой, видя таковое внезапное на юношу диавольское нападение и несносное его мучение, весьма его жалели и стонали из сердца по Савве, но никто из них помочь ему не смог. А бес день ото дня все лютее на больного нападая, мучил его, и на всех, видящих те мучения, немалый ужас наводил. Хозяин дома, видя на юноше таковую необычную вещь и зная, что юноша тот за храбрость свою известен самому царю, советовался с женой своей, как бы государю том доложить. Была у них некая родственница, служившая в доме царском. Вспомнив об этом, послал сотник немедленно жену к ней, повелевая, чтобы она подробно все ей рассказала, да та возвестит царю. «Не дай Бог, — говорит, — юноша в такой злой болезни умрет, а нас накажут за то, что величество не известили».
Жена немедленно отправилась к сроднице своей и все, повеленное от мужа, ей передала. Сродница, услышав такое, умилилась душою и посочувствовала юноше, но более испугалась за родственников своих — не будет ли им беды от такого случая. Без промедления побежала она в царские палаты и возвестила о том ближнему синклиту цареву. В скором времени доложили о том и царю.
Царь, услыхав такое, милосердие к юноше проявил и приказал синклиту, чтобы во время ежедневного караула учредили пост из двух караульных в дому сотника того: пусть следят во все глаза, чтобы юноша, от бесовского мучения обезумев, в огонь или в воду не кинулся. Сам же благочестивый царь посылал больному повседневную пищу и повелел доложить, когда юноше легче станет. Так и сделали, но больной ещё немалое время в бесовском томлении пребывал.
В первый день июля особенно сильному бесовскому мучению подвергся юноша. Задремал он ненадолго, и во сне, как наяву, изливая слезы из смеженных очей своих, так сказал:
— О Всемилостивая Госпоже Царице Богородице! Помилуй, Владычице, помилуй, не солгу больше, Царице, не солгу, но все исполню, что обещал Тебе!
Домашние же и караульные воины, такие слова от больного услыхав, удивились и решили, что некое видение ему явилось.
Когда же больной от сна восстал, приступил к нему сотник и спросил:
— Поведай мне, господине Савво, что за слова говорил ты во сне со слезами, и к кому обращал их?
Он снова начал омывать лицо своё слезами, говоря:
— Видел Жену Светолепную, ко одру моему пришедшую и неизреченною светлостью сияющую, носящую ризу багряную; и с Нею двух мужей неких, сединами украшенных. Один был в одежде архиерейской, другой апостольское одеяние носил. И не думаю на других, но Жену почитаю Пресвятой Богородицей, а мужей — одного наперсником Господним Иоанном Богословом, а другого неусыпным стражем града нашего Москвы, преславного во иерархах, архиерея Божия Петра митрополита: я их вид хорошо знаю. И говорит мне светолепная та Жена: «Что с тобой, Савво, отчего ты так скорбишь?» А я Ей отвечаю: «Скорблю, Владычице, оттого, что прогневал Сына Твоего и Бога моего, и Тебя, Заступницу рода христианского, — за это бес и мучит меня люто». Она же, улыбаясь, говорит мне: «И как же ты думаешь одолеть скорбь сию и вернуть расписку твою из ада?» Я Ей говорю: «Не могу, Владычице, никак не могу, только помощью Сына Твоего и Твоею всесильной милостью». Она мне отвечает: «Помолюсь Я о тебе к Сыну Моему и Богу, только одно слово Мое исполни: когда избавлю тебя от беды сей, захочешь ли ты монахом стать?» И сказал я Ей во сне со слезами те молитвенные слова, которые вы и слышали. Она снова говорит мне: «Савво, когда наступит праздник явления образа Моего Казанского, ты приходи в храм Мой, что на площади у Ветошного ряда, и Я перед всем народом чудо явлю на тебе». И, сказав мне это, невидимой стала.
Услышав сказанное Саввой, сотник и стражники весьма изумились. И начал сотник и жена его размышлять, как бы о всем этом возвестить самому царю. И решили попросить сродницу свою, чтобы она возвестила об этом видении синклиту царскому, а те чтоб передали самому царю. Так и сделали. И услышав, царь весьма изумился. И начали ждать праздника того. Когда же подошло восьмое июля, праздник Казанской Пресвятой Богородицы, тут повелел царь принести болящего Савву в церковь. В тот день был крестный ход из соборной церкви Успения Пресвятой Богородицы, и в том ходе участвовал и царское величество. Когда началась Божественная литургия, принесли болящего Савву и положили в церкви на ковре.
Когда же начали петь Херувимскую песнь, тут внезапно раздался глас с небеси, словно гром великий возгремел:
— Савво, восстании! Что медлиши? Прииди в церковь Мою, здрав буди и боле не согрешай.
И слетела из-под купола церкви богоотступная Саввина расписка, вся дочиста изглаженная, словно ничего никогда и не писалось на ней. Царь, видя сие чудо, весьма подивился. Больной же Савва, соскочив с ковра, словно никогда и не болел, подошёл к образу Пресвятой Богородицы, пал перед ним и начал со слезами говорить:
— О, Преблагословенная Мати Господня, христианская Заступница и Молитвенница о душах наших к Сыну Своему и Богу; избави меня от адской пропасти. Я же вскоре исполню обещание своё.
Услыхав это, великий государь Михаил Федорович повелел позвать Савву и рас спросил его о том видении. Он все рассказал по порядку и показал расписку свою, и царь весьма подивился милосердию Божию и несказанному чуду.
Когда же отпели Божественную литургию, пошёл Савва в дом сотника Якова Шилова, словно никогда не болел. Сотник же тот и жена его, видев над ним милосердие Божие, благодарили Бога, и Пресвятую Его Богоматерь.
Потом Савва, раздав всё, что имел, убогим, отправился в монастырь Чуда Архистратига Михаила, где лежат мощи святителя Божия Алексия митрополита, в тот самый монастырь, что зовётся Чудовым. И восприял он иноческий чин и начал тут жить в посте и молитвах, беспрестанно молясь Господеви о согрешении своем. Прожив в монастыре том немало, отошёл ко Господу в вечный покой, где святые пребывают.
Буди же Вседержителю Богу слава и держава во веки веков, аминь.