— Согласно ли, князь, то, что мы собираемся делать, с достоинством человека! — воскликнул молодой офицер в гвардейской форме, сопровождая по нескончаемой анфиладе дворцовых покоев опекуна, одетого в придворный мундир, расшитый золотом. Грудь опекуна опоясывали широкая орденская лента, шпагу украшал бант из лиловой ленты, а сбоку висел в лентах большой золоченый ключ. Панталоны опекуна — из белого сукна, по шву оторочены золотыми позументами.
Опекун язвительно усмехнулся на замечание своего спутника, приостановился и ответил:
— О чьем именно достоинстве вы говорите, мой друг?
— Я говорю, князь, о достоинстве человека!..
— Ну да, но — это люди, — ответил опекун, поведя рукой в направлении безмолвных людей, выстроенных длинным коридором вдоль покоев. Справа стояли молодые люди, слева — девушки. И те и другие были юны, они только что покинули забавы резвого детства. Казалось, что это был маскарад, только без масок. Вот кучер в плисовой безрукавке и шляпе с павлиньим пером. Вот ремесленник, с обвязанной узким ремешком головой, чтобы не мешали работе, рассыпаясь, русые кудри. Дальше, сутулясь от привычной на голове ноши, уличный разносчик в белом фартуке и красном кушаке. Тут — испитый и навеселе тощий ткач из фабричной светелки. Там — господский лакей или казачок в сюртуке с золочеными пуговицами. Многие явились сюда принарядясь, а иные были босы и в лохмотьях… Неменьшее разнообразие открывалось в левой веренице девушек, выстроенных лицом к молодым людям. Среди девушек можно было видеть бледноликих прачек с набухшими руками утопленниц, белошвеек с исколотыми пальцами, огородниц в белых платочках и в сарафанах, с подоткнутыми по привычке подолами, портних, одетых по последней модной картинке, служанок в накрахмаленных широких ситцевых юбках, прядильщиц в платьях с узкими, плотно застегнутыми у запястья рукавами… Иные из девушек были так одеты, что, встретив ее на Кузнецком мосту или в театрах, вы ничем бы ее не отличили от барышни или от дочери гильдейского купца.
Опекун со своим молодым спутником проходили по длинному ковру, между двух рядов людей, провожаемые взглядами от угрюмой злобы, то веселой насмешки, то робкой заплаканной надежды, то затаенной гордости, то открытой бесшабашной удали…
— Это люди, — с нажимом повторил старик-опекун.
— Люди? Но что же отличает людей от человека? — возразил молодой офицер.
— А! — со вкусом причмокнул опекун. — Когда спрашивали у крепостных про вашего покойного батюшку, что он за человек, то крепостные отвечали: «Человек ничего, хороший, людей не обижает…» Отличие явственное, не правда ли?..
— Князь, князь! Неужто я опоздал? Прошу меня извинить! — послышалось позади.
— Нет, генерал, мы вас ждем… Позвольте вам представить — гвардии капитан Друцкой, флигель-адъютант ее величества, назначен государыней присутствовать при всех наших действиях… А это, друг мой, именно генерал Хрущов, человек, которому высочайше повелено устроить счастие этих людей…
— И устроим, и устроим, — суетливо приговаривал, отдуваясь, генерал Хрущов.
Он был румян, тучен; его воловьи ласковые глаза были подернуты влагой… Генерал с удовольствием окинул взглядом длинный ряд юных девиц.
— Теперь мы можем приступить, — сказал опекун. — Вот наш молодой друг находит, что, исполнив то, что нам повелено, мы нарушили в каждом из этих людей достоинство человека.
— Ха-ха-ха! — весело и звонко рассмеялся генерал Хрущов и больше ничего не сказал…
— Что же, начнем, пожалуй? — предложил опекун.
— Начнем, начнем — весело говорил, идя с левой стороны за опекуном, генерал Хрущов…
Друцкой следовал за ними…
— Каков будет порядок?
— Да я так полагаю, государи мои, что времени им было дадено достаточно, чтобы каждый мог сыскать суженую, а девка высмотреть суженого. Три дня они резвились во дворе и парке — водили хороводы, бегали в горелки, пели песни и плясали. Им и было приказано встать тут друг против друга, как сами хотят… Вот глядите, что за пара, — прибавит опекун.
Он указал на молодого русого парня в новой безрукавке и канифасовой алой рубахе, повидимому, кучеренка из богатого дома. Как раз против кучеренка стояла девушка в городском нарядном платье и шляпке, с подвязанными лентой полями. На руках девушки были перчатки. Казалось, что это не простолюдинка, а барышня, попавшая сюда на смотрины тысячи женихов и невест по нелепой случайности и только ждет подходящего мгновенья, чтобы объясниться и уйти…
Видя, что взгляды комиссионеров остановились на ней внимательно, девушка вдруг с очаровательной грацией упала на колени и, простирая вперед руки, воскликнула:
— Умоляю вас о милости!
— О чем ты просишь, милая?
— Я прошу, чтоб меня не подвергали этой участи. Я не хочу итти замуж…
— Неужели тебе никто не приглянулся?..
— Никто. Я не хочу выходить замуж. Я не могу жить в деревне. Не делайте меня несчастной!
— Как! — воск чикнул опекун. — Ты противишься воле государыни! Она, в неизреченной милости своей и материнской о вас заботе, решила сделать вас счастливыми, воспитать через вас поколения счастливых людей…
— Нет, я знаю, что буду несчастна.
— И устроим, — суетливо приговаривал, отдуваясь, генерал Хрущов.
— Если ты и будешь несчастна сама, то можешь составить счастье супруга! — медленно и наставительно говорил опекун, осанисто выставляя блистающую золотом и драгоценными камнями грудь. — Не в этом ли истинный путь и назначение девушки? Если никто тебе не приглянулся, то уж, наверное, ты приглянулась многим. Хоть бы вот этот парень. Ну, чем он не хорош!
Опекун повел рукою в сторону молодого кучера в безрукавке. Парень стоял окаменелый и, вытянув шею вперед, смотрел, хотя и оторопело, однако весело.
— Истинную правду изволите говорить, ваше сиятельство, — сморгнув, заговорил кучер, — мы будем очень хороши.
Опекун и остальные комиссионеры улыбнулись.
— Для чего же ты хочешь?
— Для того, ваше сиятельство, чтоб взять вот их за себя.
— Ты желаешь на ней жениться?
— Желаем на них жениться, ваше сиятельство!
Жених Лейлы.
Услышав эти слова, девушка резво вскочила на ноги и кинулась было бежать. Строгий взор опекуна ее остановил.
— Давайте, господа, с этой пары и начнем. Пройдем в круглое зало, там я велел быть письмоводителю и писарям…
Опекун приказал девушке и претенденту на ее руку итти вперед. Все двинулись между двумя шпалерами женихов и невест. Девушка плакала. Невесты недвижимо провожали шествие, перешептываясь и морщась от сдержанных слез, женихи — угрюмыми недобрыми взорами…
При входе опекуна в круглый зал письмоводитель вскочил из-за стола и низко поклонился. Писаря, с заложенными за ухо гусиными перьями, вытянулась во фронт. То же сделал и стоявший в ряд с писарями дьячок, по-утиному вытянув тощую шею с кадыком. Опекун уселся за столом в кресло. Рядом с опекуном, по сторонам, сели оба комиссионера — гвардии капитан Друцкой и генерал Хрущов. Для них были приготовлены кресла со спинками пониже. Стол, накрытый сукном, письмоводитель во фраке с длинными фалдочками, писаря и, наконец, духовное лицо — все говорило, что тут открывается важное присутствие…
Писаря с заложенными за ухо гусиными перьями вытянулись во фронт.
Девушка и парень стояли перед столом. Писаря развернули тетради списков и ждали приказании. Дьячок, оседлав очками нос, пробовал — достаточно ли в песочнице сухого песку, чтобы присыпать написанное, хороши ли чернила и не брызжет ли перо. Перед дьячком лежала закрытая книга. Дьячок, видимо, был в беспокойстве.
Опекун обратился к девушке с расспросами: кто она, где жила и чем занимается после обучения в воспитательном доме. Девушка плакала и на все вопросы отвечала рыданиями. Редко плачущая женщина бывает привлекательна, но девушка так очаровательно закрывала лицо кружевным платочком, так бессильно падали потом вниз ее обнаженные тонкие точеные руки, что все ею любовались, не исключая дьячка, привыкшего, впрочем, к женским заплаканным лицам под венцом.
Суженый девушки хмурился и молчал, пока его еще не спрашивали. Имя суженой надлежало разыскать в одном списке, в другом списке — имя его и затем начать их именами новый, третий список, чтобы соединить эти имена навеки… Но никто не знал имени девушки, она упрямо отказывалась себя назвать. Комиссионеры становились втупик.
— Спросим парня, быть может, он знает что-либо о ней, — предложил Друцкой, сочувственно смотря на девушку.
— Как же не знать! Они нам хорошо известны, — ответил парень на обращенный к нему вопрос опекуна…
— Ты знаешь ее имя?
— Как же не знать, знаю. Зовут ее по-нашему Лейлой, а господа звали Леилой.
— По-нашему, что это означает?
— Да так все ее у нас звали.
— Где «у вас»?
— А на дворе господ Гагариных. Они, вот эта самая Лейла, у господ Гагариных на театре танцовали. Теперь, как Лейла оказала молодому господину Гагарину непослушание в понятном деле, то его сиятельство, обыкновенно, приказал отправить ее на конюшню. Мне и доводилось ее немножко постегать. Не мог, ваше сиятельство. Отказался.
— Как же ты смог ослушаться? — воскликнул опекун.
— Сердце загорелось, ваше сиятельство. Да ведь мы не крепостные — царские дети!
— Что же сделали с тобой, любезный?
— Что? Известно, постегали и меня…
— Как же — раз ты не крепостной…
— Да ведь барин наш тем и известен, что у него на конюшне и купцов парывали…
— Что же ты помог ей, что отказался?
— Нет, ваше сиятельство. Охотники на это всегда найдутся. Я на одной скамейке — они на другой. Тут она мне и показалась. Не заплакала, не кричала. Да еще и после того — на дворе всем хорошо известно — они молодому барину покориться не пожелали… Они остались честной девицей, почему мы и желаем.
— Как это возможно, князь! — воскликнул Друцкой, обращаясь к опекуну: — Возможны ли подобное происшествия, ведь эта девушка — воспитанница императрицы и отнюдь не крепостная Гагариных.
— Не станем в этих подробностях разбираться, — слегка поморщась, ответил опекун. — Нам достаточно знать, кто она… Памфилов, — обратился опекун к письмоводителю, — прикажите разыскать в списках, кто эта Лейла.
Вскочив, письмоводитель растерянно ответил:
— Я уже весь список пересмотрел. Это невозможно, ваше сиятельство, в списках только те заключены имена, под коими эти люди значились в воспитательном доме. Полиция, выполняя срочный приказ, действовала впопыхах…
— А разве вы не делали им перекличек?
— Неоднократно. Выкрикиваем имена, а кто отвечает «здесь!» — в толпе, из тысячи людей состоящей, приметить невозможно. Народ этот, склонный к шалостям. Среди них не мало фабричных. Писарь кричит: «Марфа Егоровна!», а отвечает басом мужик: «Здесь Марфа!» К счастью, по случаю, этот мужик знает девушку и можно, если прикажете, ваше сиятельство, навести справку у домоуправителя господ Гагариных в Москве.
Питомка Лейла.
— Это мы можем сделать потом… А пока запишем так: «временно — Лейла», а засим оставим пробел и выпишем ее подлинное имя по справке. Все равно ей надлежит изменить прозвание. Тебя как звать, любезный?
— Нас зовут Ипат Дурдаков, — ответил кучеренок.
— Так и пишите. Ипат Дураков сочетается, как это там… с Лейлой… Пропуск… И вы, отец дьякон, в метрической книге пишите: Ипат Дураков… как это там… сочетается…
— Осмелюсь, ваше сиятельство, — поправил парень, — не Дураков, а Дурдаков…
— Что же, ты не хотешь быть Дураковым? — милостиво улыбаясь, спросит опекун.
— Чем прикажете, ваше сиятельство, тем и будем, только нам известно, что Дураковы там еще в списках будут. Хоть на выборку писарей спросите.
— Так точно, — повинуясь вопросительному взгляду опекуна, ответил один из писарей. — Под литерой «Добро» значится семнадцать Дураковых, среди них есть даже Ипат. А предстоящий Ипат отличается от этого Дуракова Ипата малым, а именно той же самой буквой «Добро»…
— Добро! И пусть называется с добром!
Писаря взялись за перья.
— Отец дьякон, что же вы медлите?
Дьякон встал, набрал воздуха и ответил:
— Не могу, ваше сиятельство, сан и звание не позволяют…
— Почему так?
— Могу ли я, во-первых, записывать в метрическую книгу о бракосочетании, если венчание еще не совершено?
— Но оно совершится. Сегодня же.
— Как же оно может совершиться сегодня же, если брачущихся близко к пятисот пар? Отец-настоятель мне воспретил писать метрики, доколе венчание не совершится в самом деле.
— С настоятелем я поговорю. Мы будем венчать всех сразу.
— Как же это так всех сразу, ваше сиятельство?..
— Да так. Церковь наша может вместить пятьсот пар. Вот сразу и поведете их вокруг аналоя…
— Ваше сиятельство! Это ведь не покос, а таинство! И где мы возьмем тысячу венцов?
— А это уже не ваша забота. Пишите, что там говорят. — сказал опекун, нахмурив брови.
— Не могу, ваше сиятельство Во вторых, не могу!
— Что же еще «во-вторых»?
— Во-вторых, ваше сиятельство, в святцах нет православного имени Лейла. По моему крайнему разумению — это имя поганое, магометанское, и его никак нельзя наткать в метрику. В это дело непременно вступится архиерей.
— Не могу, ваше сиятельство, сан и звание не позволяют…
Упорство дьячка удивило опекуна. На его виске надулась жилка. Однако, храня все тот же важный и открытый вид, опекун не стал спорить с дьячком и обратился к нареченному жениху:
— Любезный, а не приходилось еще тебе на конюшне парывать духовных особ?
— Нет, не доводилось, ваше сиятельство. Купцов, действительно, парывали!
— Сегодня я надеюсь доставить тебе это удовольствие, — приятно улыбаясь дьячку, промолвил опекун…
— Ваше сиятельство, — взмолился дьячок! — В-третьих! Позвольте мне спросить ее, в-третьих! Дева! Открой христа-ради одно только свое имя…
Девушка взглянула на Друцкого; тот, подавая ей какую-то надежду, покачал головой. Девушка, улыбаясь сквозь слезы, выпрямилась и ответила:
— Забейте, не скажу!..
— Тогда, ваше сиятельство, я полагаюсь на милость и заступничество вашего сиятельства — я же человек семейный.
Дьячок, перекрестясь, раскрыл книгу и обмакнул перо в чернильницу. Писаря тоже заскрипели перьями, записывай первую пару. Дьячок прицелился пером, перебрал святцы, вспомнил имя Леонилы-мученицы, празднуемой шестнадцатого января, тщательно вывел в графе «Леонила» и потом якобы нечаянно капнул, ахнув, на буквы «о» и «н» чернилами. Присыпай кляксу песочком, дьячок успокоился и заскрипел пером дальше….
Опекун спросил Дурдакова:
— А ты, любезный, не боишься получить такую непокорную жену?
— Ничего, объездим, — ответил Дурдакон.
— Ступайте. Совет вам да любовь!
Лейла растерянно взглянули по очереди в лица комиссионеров. Генерал Хрущов, осклабясь, закатил влажные глаза. Опекун посмотрел равнодушно и сурово. Третий комиссионер, Друцкой, опять сказал глазами:
— Успокойтесь, я ваш друг и помогу вам!
Лейла, поверив взгляду Друцкого, поклонилась комиссионерам церемонно и пошла за своим нареченным мужем. Надзирателем в военном сюртуке указал им дорогу на малый ход, откуда по лестнице можно было им выйти только на маленький отдельный двор, кругом застроенный. На двор все двери и ворота были закрыты. Только стояли широко распахнутые железные двери церкви. Из церкви веяло прохладной. Лейла упала на каменные ступени паперти и, прислонясь к столбу, горько зарыдала. Ипат, приблизился к Лейле и пытался ее утешить:
— Ау, милая, слезами горю не поможешь. Не плачь. Буду тебя любить и лелеять. Пушники не дам упасть с моей лебедушки белой… Королевой будешь жить…
— Не бывать этому! — выкрикнула Лейла. — Я не хочу быть мужичкой.
— Я не мужик, а царский сын!
Лейла горько рассмеялась и больше ничего не ответила на все уговоры жениха.
Тем временем комиссия в круглом зале продолжала свою работу.
К первой паре на дворе вскоре присоединилась вторая, потом третья, четвертая, и скоро набралось на дворе множество людей — двор сделался им тесен. У большей части невест были заплаканы глаза. Большинство женихов было угрюмо. Кое-где слышались рыдания, в другом месте бранились. Кто-то попробовал запеть песню и оборвался.
Шум и слезы в толпе усилились, когда отворились наружу со двора ворота и в них въехала со звоном и дребезгом большая ломовая телега с огромной пестрой, сверкающей грудой груза. Телегу окружили с любопытством и увидали, что груз в ней — брачные венцы, старинные расписные, лубяные и золоченые, с крупными стекляшками, и в виде греческих диадем, и в виде княжеских шапок, и в виде немецких королевских корон. Вся эта груда хлама ярко и жарко горела в свете послеполуденного солнца.
Служители церкви начали разгружать телегу и переносить вещи в церковь. Прошел туда седой, согбенный поп. На паперти появился один из писарей с тетрадью в руках и начал выкрикивать имена. Толпа сгрудилась к церкви.
Ипат не отходил от Лейлы. Она была безутешна. Напрасно она вслушивалась в называемые писарем имена и, не слыша своего имени и прозвища Дурдакова, загорелась робкою надеждой, что участь ее изменилась: там, в комнате присутствия, за нее, наверно, заступился тот молодой офицер, и в списке вымарали ее имя. Ипат также был взволнован, не слыша оглашения имени своего и Лейлы. Вот писарь уже готовится свернуть тетрадь. Ипат отрывается от Лейлы, пробивается в толпе к писарю. Тут на паперть, расступаясь, народ пропускает опекуна, генерала Хрущова и поручика Друцкого. Они входят в церковь и за ними с криком валом валит толпа женихов и невест… Ипат, увлеченный людской лавой, тщетно выбивается и ищет Лейлу. Вся толпа уже в церкви, но паперть пуста. Ипат кидается в церковь и шныряет суматошливо в шумной толпе, слушающей какое-то наставление опекуна с церковного амвона; по правую руку опекуна стоит старенький поп, по левую — генерал Хрущов, третьего комиссионера с ними не видно.
Кончив наставление, опекун удаляется с попом и генералом в алтарь. Там у них начинается спор о том, как бы поскорее обвенчать столько пар. Опекун — затейник и знаток церковных уставов. Он предлагает обвенчать всех разом, хороводом. Попик смеется добродушно:
— Небывалое дело, князь! А что скажет благочинный, что скажет архиерей, что скажет митрополит, что скажет Синод?
— И небывалое бывает, батюшка. А если что скажет Синод, митрополит, архиерей, благочинный, то я вам, батюшка, порука — я все беру на себя.
— Пусть так, князь, где же дружки и сватья? Кто понесет над брачущимися венцы?
— А нельзя ли без венцов?
— Никак. Не сами-ль вы изволили приказать, чтобы собрали довольное число венцов. Все ризницы в Москве обшарили — и набрали-таки целую кучу.
— Тогда, батюшка, мы сделаем так: пускай каждый из женихов и каждая из невест держат по венцу над головами передней пары…
Генерал Хрущов захохотал:
— Это получается гран-ро[1], подобно котильону!
Поп безнадежно отмахнулся рукой:
— Делайте, как знаете!
На амвоне появился письмоводитель, окруженный писарями. В церкви настала тишина.
— Ипат Дурдаков! — провозгласил письмоводитель…
Ипата пропустили вперед…
— Лейла Дурдакова! — несколько раз повторил письмоводитель, но на его зов никто не приблизился…
— Заприте двери! — крикнул письмоводитель. — Сыщется сама, когда всех переберем…
По списку писаря устанавливали за Ипатом пару за парой. Посредине было все приготовлено для венчания… Когда все пары были поставлены большим кругом по церкви — Лейлы не оказалось. Ее не нашли и во дворе.
— А где поручик Друцкой? — спохватился опекун.
— Они, действительно, прошли вслед за телегой, что привезли венцы, — ответил сторож у ворот.
— Кто они?
— Господин флигель-адъютант. Как сказано было, никого, кроме господ комиссионеров, не пропускать, я то и сделал. Чего же?
Опекун смутился, но не надолго.
— Не горюй, мой друг — сказал он позванному в алтарь Ипату, — девушка не иголка, полиция ее завтра же сыщет, и ты поедешь, как и все, в Гареново с милой женой. Становись же, любезный, на свое место.
Венчание совершалось. Трясущийся поп долго читал по спискам имена брачущихся, и это похоже было на поминовение усопших. Когда настало время ходить вокруг аналоя, одинокий Ипат оказался с двумя венцами в руках последним. Хоровод замкнулся. Ипат нес венцы над последней парой, а шедшие за Ипатом держали венцы жениха над головой Ипата, а невесты над пустым местом, где бы следовало быть Лейле.
Опекун, опираясь на трость, стоял на амвоне и любовался, довольный своею выдумкой…
Когда обручали, поп отдал Ипату оба кольца: и его и кольцо Лейлы. Ипат надел и свое и кольцо Лейлы, как носят обручальные кольца вдовцы, и, глядя на кольца, горько заплакал.
Поручик Друцкой, подкупив сторожа у ворот увлек Лейлу с опекунского двора в то самое время, когда у церкви началась суматоха, а ворота открылись, чтобы выпустить телегу, доставившую к церкви свадебные венцы.
У подъезда дворца находилась карета матери Друцкого; в этой карете Друцкой и приехал из Москвы на комиссию. Усадив Лейлу в карету, Друцкой поместился рядом с девушкой сам и приказал, сколько возможно, скорее ехать в Москву…
Лейла успокоилась. Она не хотела гадать об участи, какую ей готовил спаситель, и не думала о ней. Все, даже самое худое, преставлялось Лейле лучше, нежели, превратясь в мужичку, ехать за немилым мужем в далекую деревню. Лейла уже ждала от своего спасителя пылких признаний, уверенная, что его поступок продиктован неотразимой силой ее красоты.
Между тем, Друцкой сидел в экипаже, нахмурясь, и как-будто забыл о своей черноокой спутнице. Конечно, если бы Лейла была дурнушкой, молодому человеку не пришло бы в голову ее спасать. Но вот он ее спас. Она прекрасна. «Есть ли еще то, что сделал я, спасение для этого прелестного создания? — размышлял Друцкой, пока карета подъезжала к московской заставе. — Что мне теперь с нею делать? Она, наверно, сейчас уже мечтает о романтическом приключении с блестящим рыцарем, каковым явился я перед нею. Она ждет, что я, увлеченный и очарованный ее красотой вознамерюсь сделать ее княгиней, своей женой. Наверно, на ее теле есть какая-нибудь родинка или метка, по чему красотка верит, что она происходит из высоких званий, и она, конечно, приняла бы имя и титул княгини как нечто должное. Ба! Однакоже сам я от этих намерений столь же далек, как и от желания потешиться ею и забыть, насладиться ее молодостью, невинностью и, смяв прелестный цветок, кинуть ее снова в житейский омут, — так, конечно, поступил бы всякий на моем месте, но я!..»
— Куда, ваше сиятельство, прикажете везти? — склонясь через плечо к опущенному окну кареты, спросил кучер, как бы угадывая сомнения своего молодого господина…
Друцкой, слегка краснея перед самим собой, принял малодушное решение:
— Поезжай, Софрон, на Остоженку, к нам домой…
Сердце Лейлы забилось именно той надеждой, о которой догадывался ее спаситель. Узнав по княжескому гербу на карете, кто ее спаситель, она теперь догадалась, что ее ввезут в известный всей Москве дворец княгини Друцкой на Остоженке. Друцкой, между тем, почти раскаиваясь в своем поступке, решил, как нашаливший мальчик, отдаться во всем на волю матери, надеясь, что она найдет лучший для Лейлы выход. Друцкой считал, что его мать добрая и хорошая, да такой она и была для своего сына.
Когда приехали на Остоженку, Друцкой оставил Лейлу в одном из своих покоев, а сам тотчас отправился к матери. Молва опередила его. Через дворню, слуг и камеристку мать раньше, чем к ней явился сын, узнала, что он внезапно и раньше времени вернулся из подмосковного дворца воспитательного дома и не один, а привез с собой девушку, прекрасную собой, привез открыто, среди бела дня.
Мать успела все обдумать и приготовиться раньше, чем явился к ней сын. Он застал ее в жестоком приступе мигрени. Старуха охала и вздыхала, полулежа в удобном кресле. Около нее хлопотала, подавая то соль, то прохладительное питье, молоденькая миловидная камеристка; три хорошеньких горничных помогали камеристке, подавая то одно, то другое.
Друцкой поздоровался с матерью и заговорит нерешительно:
— Матушка, я вижу, вы не совсем здоровы, а мне нужно вам сказать об одном важном предмете…
— Пустое, мой друг. Это обычный приступ моей мигрени. Ох! Не надо было мне кушать парниковых огурцов. Все равно говори, что хочешь. Нынешние дети не щадят родителей. Что же? Ты вчера, наверное, опять проигрался в эту новую игру — как она называется, я все забываю?..
— Штосс, матушка.
— Так, значит, ты проигрался? Мой ангел, тебе пора жениться…
— Нет, матушка, я не играл вчера. Я не собираюсь просить у вас денег.
— О чем же еще может говорить взрослый сын матери, когда она одной ногой стоит на краю могилы?
— Матушка! Не говорите так! Тогда отложим нашу беседу. В конце концов то, что я хочу вам сказать, не имеет большого значения.
— Ну, как же не имеет значения? Ты подъезжаешь к дому в карете с таким грохотом и треском, словно брандмайор, словно ты не знаешь, что моя голова не выдерживает треска колес по мостовой.
— Матушка, по нашей улице все время езда. Вдоль по нашей улице проезжают сотни карет.
— Что же, мой милый, я должна велеть настлать соломы, чтобы все думали: «Ага, старуха Друцкая умирает!..»
— Матушка, я никогда еще не слышал от вас жалоб на шум колес проезжающих.
— Они, мой друг, не скачут и не гремят, как пожарные с своей трубой. Ты прискакал, как брандмайор! Разве комиссия уже кончила свое дело?..
Друцкой указал глазами на камеристку.
— Маша! Оставь нас вдвоем. Уйдете, девушки. Иди, иди. Маша, все равно никакая медицина не может нас излечить от детей! Дети — это неизлечимая болезнь. Особенно взрослые сыновья, которых давно пора женить!
Друцкой улыбнулся на воркотню матери и, когда они остались одни, сказал:
— Я готов жениться, матушка, если только это излечит вашу мигрень!
— Уж не нашел ли ты себе невесту и не от радости ли так скакал?
Друцкой, полагая, что удобный момент настал, рассказал все, что сам знал о Лейле.
— Матушка! Я привез ее сюда!
— Куда сюда? — грозно сдвинув брови, переспросила старуха. — Не хочешь ли ты сказать, что ты ее привез в мой дом?..
— Да, матушка!
Старуха закатила глаза, опрокинулась навзничь и начала судорожно шарить вокруг себя руками…
Стиснув зубы, привычный к подобным происшествиям, сын дал матери понюхать соль, поднес к ее губам стакан с питьем и ждал терпеливо, когда старуха даст понять, что она оправилась от нанесенного ей удара. Отирая глаза бессильной рукой, мать заговорила слабым, умирающим шалотом:
Старуха закатила глаза.
— Что же? Ты хочешь сделать из нее наложницу? Тебе мало моих девушек? Тебе мало цыганок, мало немок из балаганов, ты начинаешь возить в мой дом среди бела дня девок, поротых на конюшне?..
— Матушка! — предостерегающе воскликнут Друцкой.
Княгиня расхохоталась:
— Ах, ты хочешь на ней жениться! Что же, бывали, бывали случае, что женились на крепостных…
— Она не крепостная, матушка… Быть может…
— Что «быть может»? Ничего не может быть! Эти «шпитонки» все думают, что они императорской крови. Стало быть, она так уж хороша, если ты загорелся, как соломенный сноп? Ну что же, покажите ее нам, сударь; посмотрим, какова эта спасенная вами плясунья. Веди ее сейчас ко мне…
Друцкой привел Лейлу к матери. С заученной грацией танцовщицы Лейла упала перед старухой на колени и могла только произнести слабым голосом:
— Спасите.
Друцкая ее молча разглядывала. Женщина, даже кончая жизнь, редко назовет другую женщину красивой, особенно если та действительно выдается красотой. Такова же была и мать Друцкого. Она молчала. А сам Друцкой как-будто только в эту минуту увидел все прелести девушки, вырванной им из-под венца и, неподвижный, очарованный, смотрел на нее сверху вниз.
— Встаньте, милая! — наконец произнесла Друцкая.
Она поймала восхищенный взгляд сына.
— Оставь нас, друг мой, на время, мы поговорим и без тебя лучше поймем друг друга, — предложила старуха сыну.
Он ушел. А когда его через немалое время позвали опять, то он застал Лейлу успокоенной, а мать одетой для выезда. Мать не открыла, а сын не посмел спросить, что она вознамерилась делать с Лейлой и куда собирается ее везти. Друцкой был доволен, что тяжесть его поступка переложена теперь на плечи матери. Он видел из окна, что карета с матерью и Лейлой покатилась вниз по Остоженке к Колымажному двору.
Друцкая велела кучеру ехать по Тверской в генерал-губернаторский дворец.
Дорогой обе женщины не обменялись ни одним словом: старуха ничего не спрашивала, а Лейла не смела сама заговорить. Оставив Лейлу в карете у подъезда генерал-губернаторского дворца, Друцкая вошла в дом и, пробыв там с час, вернулась довольная чем-то, с двумя казенными пакетами в руках, и приказала кучеру ехать на бульвар к дому обер-полицмейстера… Только тут встревоженная Лейла догадалась об участи, ей приготовлением. Когда карета остановилась у ворот обер-полицмейстерской квартиры, Друцкая предложила Лейле выйти и следовать за нею в дом. У дверей стояли два солдата. Выпрыгнув из кареты, Лейла, вместо того чтобы последовать за старухой, подобрала юбки и пустилась бежать вверх по Тверской по тротуару.
— Держите ее! — закричала Друцкая.
Вслед беглянке пустились с криком «держи, держи!» ездовой гусар Друцкой и один из солдат. Лейла их опередила далеко и вот-вот могла скрыться на Тверском шоссе, по которому в обе стороны катились тройки, кареты, шли скрипучие обозы, а на перекрестке у Тверских ворот шел оживленный торг всякой всячиной и толклась кипучая толпа. Видя, что Лейлу не догнать, второй солдат вызвал со двора конника и послал его вслед беглянке. Друцкая ахнула: конник настиг Лейлу, девушка упала от толчка коня наземь и закричала; со всех сторон сбежался народ. Вот Лейлу подняли с земли и, закрутив назад руки, ведут обратно, к дому обер-полицмейстера.
Платье Лейлы разорвано и в пыли. Она что-то иступленно кричит, плюет в лица ведущих ее за руки двух торговцев и тщетно старается вырваться из их крепких лап. Вслед бежит народ. Лейла кричала:
— Я — «царская дочь»! Вы не смеете меня бить. Караул!
Друцкая поспешно передала один казенный пакет жандарму, примолвив:
— Передай, любезный, кому тут написано, да скажи дежурному адъютанту, что мол княгиня Друцкая кланяется генералу, а сама она нездорова…
Старуха забралась в карету и велела ехать домой, чтобы избежать участия в уличном случае. Да и разъяренный вид Лейлы сильно напугал княгиню. Всю дорогу старуха крестилась, приговаривая: «Славу богу, превосходно! Славу богу, отлично»…
Друцкой ожидал возвращения матери с нетерпением. На его немой вопрос, вернувшись, мать ответила:
— Все устроено к лучшему, дружок! Ты можешь больше не волноваться за ее судьбу.
— Где она? Как вы с ней поступили, матушка?..
По мостовой, меж двух драгунов, идет Лейла.
— Очень просто, дружок. Я взяла в канцелярии генерал-губернатора бумажку и повезла девчонку к обер-полицмейстеру… Та, подлая, догадалась — подобрала подол и без всякого стыда пустилась бежать по бульвару. Ну, да ее тотчас поймали, и уж теперь она, наверно, сидит за решоткой…
Изумленный Друцкой воскликнул:
— Матушка! Неужели? Неужели вы поступили так, как говорите? Я не верю…
— Что же я стану лгать тебе из-за какой-нибудь паскуды?..
— Не верю ушам своим! Как же с нею теперь поступят?
— Поступят как следует: отправят в опекунский совет и уж там опекун разберется и определит девку к ее месту… Эдакая дерзость: ослушаться воли государыни да еще кричать на всю Москву «я — царская дочь».
— Нет, матушка, нет! — вскричал Друцкой и ринулся было вон из комнаты матери, но был остановлен ее окриком:
— Постой, сударь, постой. Не горячись. И тебе кой-что велено передать. Ступай-ка, друг мой, немедля под арест на Тверскую гауптвахту — туда послали солдата и комнату тебе приготовляют. А о вольных поступках ваших будет с фельдъегерем послано государыне. Будем ждать ее милостивого решения.
— Матушка! Я должен повиноваться, если таков есть приказ. Но вы, вы, матушка поступили жестоко и несправедливо!
— Полно, придержи-ка свой язык, сударь, да ступай с богом. А то еще наговоришь дерзостей матери и станешь потом каяться. Поверь мне, я избрала для нее и для тебя лучшую участь; наконец-то решились вымести из Москвы сор, а то где скандал или крик, кто скандалит — «царские дети»! Ступай. Я велела для тебя заложить дрожки. Возьми-ка — вот приказ о твоем аресте, да и отдай сам коменданту…
Друцкой принял из рук матери пакет, запечатанный большой гербовой печатью генерал-губернатора, и, поникнув головою, вышел от матери.
Накинув плащ поверх флигель-адъютантского мундира, Друцкой сел верхом на дрожки и крикнул:
— Пошел!
Рысак бешено схватился с места. Кучер знал любовь молодого князя к петербургской лихой езде. Повернув по бульвару, дрожки не сдавая хода, взлетели в гору и помчались вдоль липовых аллей.
За Никитскими воротами Друцкой вдруг увидел спереди, что по мостовой меж двух драгунов с обнаженными саблями идет, спотыкаясь, Лейла. Внезапное решение возникло в голове офицера.
— Стой! — закричал Друцкой голосом команды, когда дрожки сравнялись с конвоем Лейлы…
В одно и то же мгновение кучер смаху осадил рысака; он, храпя сел на задние копыта, высекая искры из-под подков.
Остановился и конвой. Лейла взглянула в лицо Друцкого, — офицер прочитал во взоре Лейлы гнев и презрение.
Друцкой усмехнулся и, распахнув плащ, показал драгунам флигель-адъютантский аксельбант…
— Давай сюда приказ обер-полицмейстера! — строго крикнул Друцкой, увидя пакет за обшлагом одного из конвоиров. Видишь, у меня приказ генерал-губернатора — доставить арестантку тотчас на Тверскую гауптвахту.
Друцкой показал драгуну именную генерал-губернаторскую печать на своем пакете и дал прочесть адрес на пакете: «Его высокородию господину коментанту Тверской гауптвахты. Весьма спешное».
Старший конвоир отдал свой пакет Друцкому и вложил саблю в ножны. Друцкой схватил девушку и, посадив на дрожки перед собой, прикрыл полой плаща…
Драгун откозырял Друцкому. Рысак поднялся с места холстомером…
— На Ямское поле! — приказал кучеру Друцкой. — К Андрею!
Обгоняя тяжелые дорожные экипажи, в облаке едкой горячей пыли дрожки мчались по Тверской-Ямской. Обнимая Лейлу, Друцкой напрасно думал разбудить в ней тепло приязни. Девушка была суха и холодна и ни одним движением, ни одним взглядом не выразила благодарности.
Дрожки остановились перед довольно большим деревянным домом, скрытым за густой зеленью палисадника. Окна дома были наглухо закрыты ставнями…
На громкий стук кольцом щеколды калитка приоткрылась, и из нее выглянул старый цыган в шапке седых кудрей. Он кинулся целовать Друцкого в плечо, приговаривая:
— Ох! Негаданная радость. Входи, входи, дорогой князенька. Да с кем же ты это? Да не в пору. Вся артель моя еще спит.
— Сейчас объясню все, Андрей!
Цыган впустил Друцкого и безмолвную Лейлу во двор и тотчас задвинул калитку воротным засовом. Со двора, накрытого густой тенью лип, цыган ввел гостей в дом, где от закрытых ставней был прохладный сумрак. Сразу нельзя было разглядеть убранство комнат. Друцкой шел покоями уверенно, а Лейла со свету не видела ничего, только чуяла под ногой толстый мягкий ковер да ударял в нос терпкий запах старого табачного дыма и пролитого вина. Друцкой усадил Лейлу за широкий диван, а сам в поспешных, путанных выражениях рассказал цыгану о Лейле и начал просить, чтобы цыган дал у себя девушке приют на несколько ночей.
— Ты знаешь, князь, что я один не волен согласиться. Что скажет артель, то сделаю и я.
— Смотри, Андрей, она совсем цыганка. Наряди ее, и никто не отличит ее от ваших. Она умеет плясать и, наверно, поет.
Цыган внимательно разглядывал привычными к сумраку глазами Лейлу, усмехнулся и покачал головой.
— Ты еще мало знаешь наших женщин, князь, если говоришь, что это цыганка. Она совсем другого рода, может быть, древнее зори[2]. Что-ж делать: останься, девушка, у нас, если у тебя нет другого приюта. Это я делаю только для князя — он мне друг.
Лейла сидела молча. Друцкой взял ее за руку.
— Милая Лейла, — сказал он, — поверь мне, что я сделаю все, чтобы к лучшему устроить твою судьбу. А пока прощай!
Девушка ничего не ответив Друцкому. Он выпустил ее руку, смущенный; рука упала на колени Лейлы, словно мертвая.
Старый цыган проводил Друцкого до ворот и, выпроводив его, тут же снова запер калитку. Выйдя, на волю, Друцкой огляделся. Улица, заросшая травой, была пуста. В большей части домов окна, прикрытые ставнями, придавали улице такой вид, будто не к вечеру склонялся день, а было раннее утро. Вскочив на дрожки, Друцкой приказал кучеру везти себя на Тверскую гауптвахту.
Ипат и Лейла были питомцами Московского воспитательного дома. Заботы об оставленных родителями детях начались в России еще при Петре Первом.
Он указал 4 ноября 1714 г. «…для зазорных младенцев, которых жены и девки рожают беззаконно, при церквах, где пристойно, сделать госпитали — в Москве мазанки, а в других городах деревянные; а для воспитания их избрать искусных жен, с платою им за то по 3 руб. в год и хлеба по полууосьмине в месяц, а младенцам „на содержание давать по 3 деньги в день“».
Воспитательный же дом был устроен при Екатерине Второй.
В 1763 г. генерал-поручик Иван Иванович Бецкий, возвратись из путешествия по Европе, подал Екатерине Второй докладную записку об учреждении в Москве дома для найденных и оставленных родителями детях; примеры подобных домов Иван Иванович Бецкий видел во время своего путешествия в Голландии, Франции, Италии и других государствах.
Осенью того же года Московский воспитательный дом был учрежден и обеспечен средствами. Михайло Ломоносов в написанной к сему случаю оде ясно выразит намерения основателей дома:
Блаженство общества вседневно возрастает.
Монархия труды к трудам соединяет:
Стараясь о добре великих нам отрад,
О воспитании печется младых чад;
Дабы что в отчестве оставлено презренно,
Приобрело сему сокровище бесценно,
И чтоб из тяжкого для общества числа
Воздвигнуть с нравами похвальны ремесла.
Рачители добра грядущему потомству!
Внемлите с радостью грядущему питомству:
Похвально дело есть убогих призирать,
Сугуба похвала для пользы воспитать!
Для воспитательного дома было избрано в Москве место на берегу Москва-реки. И здесь воздвигли великолепное здание. Ныне, после революции 1917 г., воспитательный дом прекратил свое существование, и здание получило новое название — Дворец труда. Бродя по обширной усадьбе Дворца труда в тени великолепных столетних деревьев, — они так пристали суровым белым громадам дворца! — там и здесь встречаешь старинные эмблемы: то статую Материнства, то птицу пеликана, вырывающего из собственной груди куски мяса, чтобы накормить жадных птенцов.
Русское общество на рубеже XVIII и XIX веков грезило мыслью о возможности воспитанием создать новую породу людей: добрых и кротких, умных и красивых, прилежных к труду и во всем искусных. Зазорные дети делались «тяжким числом» для русского общества. Вырастая без присмотра, они никак не были похожи на желанных людей новой породы. Не то простолюдины, не то свободные горожане, люди, выросшие из брошенных детей, не укладывались в простой распорядок крепостного общества — для них в этом обществе не было разряда. Их изгоняли из столиц. Они тянулись к столицам снова, — ведь Москва и Петербург были их родиной. Здесь они составляли беспокойную чернь.
Нельзя сказать, чтобы Пеликан-Крепостник оказался очень щедр в отношении нового учреждения. Пожертвования поступали плохо. Чтобы усилить средства воспитательного дома, поставлено было отделять в пользу дома четвертую часть сбора с «публичных позорищ», т. е. с комедий и опер, представляемых в Большем театре за Красными воротами. Сбор этот навсегда сохранился за воспитательным домом; впоследствии к нему присоединился доход от продажи игорных карт, составивших важную привилегию воспитательного дома. В карточной колоде бубновый туз почитается как бы заглавной страницей. В царской России бубновый туз нашивался и на спинах арестантских халатов. В карточной колоде, выпускаемой воспитательным домом, на бубновом тузе был изображен и пеликан и государственный герб — двуглавый орел, так что светский шалопай, бросивший своего ребенка на улицу вместе с обманутой матерью, играя в карты, мог думать, что судьба зазорного младенца обеспечена вполне: тасуя свежую колоду, игрок тем самым вносил дань на содержание питомца; двуглавый орел обеспечивал выросшему покинутому ребенку бубнового туза в том случае, если бы питомец пеликана вздумал нарушить священные права отцов.
Со дня открытия воспитательного дома детей начали приносить туда все, кому только хотелось. Приносили туда действительно брошенных, приносили матери своих детей «незаконнорожденных», как тогда именовали их, если их родители не венчаны в церкви; бедняки приносили и законнорожденных, чтобы избавиться от лишней обузы, приносили солдатки и солдаты своих мальчиков, чтобы избавить их от солдатчины, ибо люди новой кроткой породы освобождались от суровой обязанности военной службы; приносили, наконец, дворовые крестьяне. Но не эти общие приношения составили дух питомцев. В воспитательном доме не спрашивали, откуда и чей младенец, и принимали всех. Случалось, что детей привозили и в каретах. Бывало, и часто, по праздникам в воспитательный дом являлись кавалеры и дамы, чаще пожилые, приносившие детям «под номером таким-то» конфеты, наряды, а кормилицам подарки. Были среди питомцев дети, чем-либо отмеченные: у одних на груди оказывался выжженный знак, других находили с надетым на шею амулетом. Очевидно, это делалось родителями в намерении по этим знакам когда-нибудь разыскать своих покинутых детей. Амулеты сохранялись, знаки, подобно родинке, были неистребимы, что питало в детях, когда они вырастали, и мечту об особенном таинственном происхождении и тщетную надежду на встречу с матерью и отцом, богатыми и знатными. Чаще всего бывало так, что именно чем-либо отмеченные дети оказывались брошенными раз и навсегда.
Питомцы получали в воспитательном доме образование, сообразное намерению правительства создать особенную пород людей — кротких и вседовольных, полезных для общества, искусных мастеров. Проходили десятилетия, число приносимых младенцев возрастало вместе с ростом солдатчины, сосредоточенной в столицах.
В мире совершались великие события: французская революция потрясла Европу; за революцией последовали наполеоновы войны. В России после краткого царствования Павла Первого, задушенного в Михайловском замке гвардейцами, наступила аракчеевская пора. Оглядываясь на Францию, теперь в России изменили взгляды на воспитание, вместо надежды воспитать кроткую породу людей мерами образования, правительство вознамерилось превратить весь народ в послушную машину средствами суровой и жестокой военной муштры; начался опыт военных поселений, где господствовала палка. Бунты военных поселян предостерегали, что и этот способ воспитания послушных рабов уже негоден: время требовало новых воспитательных приемов. Парижский поход русской армии оставил след не только в среде офицерства, и солдаты русские в массе своей коснулись чужестранной жизни.
Между тем, число зазорных младенцев возростало. Уже их не мог вместить ни Московский воспитательный дом, ни петербургское его отделение; питомцев начали отдавать на вскормление по деревням. Правительству русскому приходилось подумать также и о воспитании дворянских детей, которые вырастали в семьях в сущности беспризорными и давали государству недорослей, едва грамотных; а государственная машина делалась все сложнее и требовала образованных чиновников. Еще до войны 1812 г. в Царском Селе открылся лицей по образцу наполеоновых лицеев. Пушкин был лицеистом первого приема. Здесь он написал знаменитый романс: «Под вечер осени ненастной». Вскоре романс был положен на музыку и сделался модным. Гитара тогда получала распространение. Проливая слезы чувствительности, столичные девы распевали под звон гитары пушкинский романс о подкинутом младенце, а еще недавно подобная тема и такие стихи сочли бы зазорными; затем романс сделался любимой народной песней. И если верно, что «сказка складка, а песня быль», то судьба пушкинского романса убедительна, — она говорит, что в ту пору покинутый ребенок сделался широким бытовым явлением.
Еще по инерции аракчеевские порядки получали развитие. Московская чернь беспокоила правительство. В ее составе были очень заметны питомцы. Если где буйствовала толпа, то в ней непременно находили веселого пьяного коновода; забранный полицией коновод беспечно отвечал, что его не смеют ни бить, ни подвергать аресту, ибо он царский сын. То, что в Москве оказывалось столько «царских сыновей», было сама по себе зазорно. Правительство решило вывезти из Москвы питомцев и устроить их где-нибудь оседло подальше от Москвы. Внезапно московская полиция получила наряд собрать всех молодых холостых питомцев и питомок в Москве и из окрестных деревень в подмосковное именье воспитательного дома. Собранных питомцев и питомок поместили во дворце — в одной половине парней, в другой девушек. За мужчинами наблюдали надзиратели, за девушками надзирательницы. По временам молодых людей выгоняли в парк для игр и, наконец, объявили, что им предстоит — каждый из питомцев должен выбрать себе в жены любую питомцу, а затем им предстояло отправиться в Смоленскую губернию, где опекунскому совету досталось за долги большое имение. Там питомцы должны основать колонию счастливых землепашцев, под управлением военного генерала Хрущова, любителя аракчеевских способов воспитания.
После венчания питомцы получили наименование хозяина и хозяйки. Каждой чете дали по работнику и работнице, тоже из питомцев, выросших в подмосковных деревнях у крестьян-воспитателей; эти работники получили наименование товарища и товарки; большей частью товарищ был уже женат на своей товарке — почти все они были старше своих новых хозяев возрастом. У иных уже были свои дети, кроме того, каждому хозяину и хозяйке придали еще по паре малолетков из воспитательного дома — мальчика и девочку. Создалось множество искусственных семейств; каждый молодой хозяин и хозяйка сразу после свадьбы делались как бы юными патриархами.
Образовался огромный свадебный поезд. Перед поездом по смоленской дороге скакал на тройке в бричке исправник, чтобы убедиться, все ли приготовлено на станциях к приему «царских детушек». Затем путешествовал, опережая поезд, генерал Хрущов в дормезе, большой карете, где можно было и ночевать, не прибегая к грязным постоялым дворам и станционным помещениям. Наконец под стражею следовал обоз новых поселенцев. На каждой подводе помещались хозяин с хозяйкой, товарищ с товаркой и двое малолетков. Исключение составляла одна подвода с хозяином Ипатом Дурдаковым — эта подвода шла без хозяйки.
О Лейле не было никаких слухов. Ко дню отъезда ее еще не успели или не хотели разыскать. Из расспросов Ипат убедился, что Лейла пропала при помощи третьего комиссионера, поручика Друцкого. Сам генерал Хрущов был очень озабочен пропажей Лейлы и утешал Ипата:
— Поверь мне, любезный, что твоя прелестная хозяйка будет у нас в руках!
Эта подвода шла без хозяйки.
Слушая генерала и глядя, как он загребает своими сильными с виду руками, растопырив длинные пухлые пальцы, Ипат не знал, надо ли ему радоваться обещанию генерала.
Среди питомцев случай с Лейлой и несчастие Ипата сделались, конечно, тотчас известны. Хозяйки получила лакомый предмет для пересудов. Одни смеялись над неудачливым вдовцом из-под венца, другие жалели Ипата. Многие из хозяев получили неказистых жен — совестливым питомцам казалось нелегко выбирать жену, словно корову на базаре, этим и достался обор: у того хозяйка щербовата, у этого кособока, — под конец сватовства опекуну прискучило разбираться, приходилось пары сводить прямо силой. Иного парня надзиратели гнали к опекунскому столу пинками, а невесту надзирательницы тащили за руки.
Не один хозяин и не одна хозяйка, наверное, мечтали в поезде о побеге, окрыленные удачей Лейлы. Бдительная стража пресекала попытки побегов, а денег, чтобы подкупить сторожей, как то сделал поручик Друцкой, у питомцев не было. Поезд новых поселенцев прибыл в полном составе, не потеряв даже ни одного малолетка…
В Горянове питомцев ввели в еще недостроенные новые дома, построенные по образцу аракчеевских военных поселений. На каждый дом было отведено по четыре десятины[3] земли в каждом поле, т. е. по двенадцати десятин на хозяйство; каждому хозяину было дано по четыре коровы, по десятку овец и к ним одиннадцатый баран, по десятку кур и к ним одиннадцатый петух; к лошадям была выдана упряжь — рабочая и праздничная, была и телега, и дровни, и летняя таратайка, и зимние легкие санки, была и соха и борона, и по два кнута — один простой, другой с кисточкой, заступы, топоры и пилы, буравчики, в домах вся утварь к приезду хозяек — ведра, горшки, ухваты, лохани, подойники; около рукомойника в каждом доме было привешено зеркальце, а на полочке лежало по куску мыла и частый и редкий гребешок…
Те из новых хозяек, что работали раньше в московских свететках и ткали миткаль для московских фабрикантов, обрадовались, увидев в новых избах кросны и прялки, а многие из новопоселянок и не знали, из чего прядут и из чего сделана ткань их одежд. Товарищи и товарки имели понятие о сельском хозяйстве и знали, как растет хлеб, а хозяева и хозяйки большей частью знали только покупной хлеб из московских булочных, кондитерских и пекарен.
Поля питомцев были заранее засеяны барскими, а теперь опекунскими мужиками, их звали в отличие от новых поселенцев «старожилами». А до сбора нового хлеба на каждый питомский дом выдавали в месяц по два пуда ржаной муки, по десяти фунтов гречневой или ячневой крупы; кроме того, на каждого человека из новопоселенцев полагалось временно, до уборки хлеба, в день по фунту говядины и столько же масла.
В Горянове было устроено свое особое управление: управляющий, счетовод, казначей, письмоводитель, писаря, доктор, фельдшера, полицейский пристав, полицейские сторожа, брандмейстер и пожарные… Управление разместилось в обширной барской усадьбе. Оно подчинялось только опекунскому совету. Местным властям было оставлено только содействовать распоряжениям горяновского управления и приводить их в исполнение. Получалось как бы царство в русском царстве. Царьком в горяновском царстве воссел генерал Хрущов.
Все было предусмотрено заранее при сочинении проекта нового поселения, кроме одной маленькой подробности, которая обнаружилась в первый же день, когда пришлось выгонять скотину на луг.
Во Владимирской губернии были наняты для юных счастливых новопоселян пастух, трубач и к нему два подпаска — один с басом, а второй с подбаском. Получилось пастушье трио трубачей. Был ли у пастухов с кем-либо из новопоселенцев или старожилов сговор — неизвестно. Пастухи в урочный день и час вышли на заре за деревню на горку и заиграли. Играли они чудесно. Сам генерал Хрущов в шлафроке вышел в столь ранний час на балкон управительского дома и слушал пастушью музыку, проливая чувствительные слезы. Коровы с ласковым и радостным мычанием стекались со всех сторон на зов пастушеского трио.
Кончив трубить, пастух оглядел стадо и спросит:
— А где же бык?
Поднялся шум. Какое же стадо без быка? Питомки загалдели, к ним присоединились питомцы; коровы в недоумении мычали. Генерал Хрущов, обеспокоенный, послал узнать причину шума. Тогда и пастухи, и стадо, и толпа питомок — все направились к балкону. Тут произошло краткое объяснение; одна из питомок, скрываясь среди подруг, крикнула:
— Да глядите, милые девушки, он сам-то, как бык. Возьмем-ка его за быка в наше стадо!..
В толпе пронесся ропот смеха. Разгневанный генерал и в самом деле был похож на быка. Свирепо нагнув налитую кровью шею, выкатив большие глаза, он скреб ногами, глядя с балкона на дерзкую толпу веселых москвичей. Едва справляясь с гневом, генерал выкрикнул:
— Бык вам будет!.. А тебя!.. — с угрозой закончил генерал, простирая руку в сторону, откуда выкрикнула свои дерзкие слова насмешница…
Разгневанный генерал был похож на быка.
Генерал (выполнил свое обещание. Вскоре привели в Горяново для питомского стада быка. Это был красавец швиц с короткими рогами, расставленными в стороны, с седою полосой по всему хребту и статными ногами. Хозяйки и товарки остались довольны мирским быком; подпуская быка к стаду, женщины свили быку венок из полевых цветов; быка прозвали Генералом, а управителя с того же дня новопоселенцы между собою стали — и так навсегда — звать Быком.