Несколько часов спустя. В полутемной комнате угрюмая тишина и полный беспорядок. Сидней лежит, вытянувшись на полу, ноги у него под кофейным столиком. Одной рукой он схватился за желудок: у него приступ.
Рядом стоит бутылка виски и стакан. Когда боль становится нестерпимой, он тупо мычит какую-то песенку.
Вскоре у дверей квартиры появляется Глория, его свояченица, с небольшим чемоданом в руках. Это хорошенькая, как мы уже знаем, женщина лет двадцати шести, с удивительно свежим цветом лица — стопроцентная американка. У нее длинные волосы с кокетливо-беспечной челкой, как у первокурсницы. Одета она скорее с небрежным изяществом, чем со строгой элегантностью. С чемоданчиком в руке она больше всего похожа на студентку, приехавшую домой на воскресенье. Она стучит несколько раз, потом открывает дверь и входит.
Глория (озадаченная, вглядывается в полумрак). Сидней, ты тут? (Зажигает свет.)
Сидней (пьяно бормочет). Эй, не надо… Да будет тьма… Да сойдет ночь и покрывалом своим защитит нас от света… Погасите, погасите же свет!.. Вот так-то, Гете, старик! Да будет тьма, я что сказал! Ну… (узнав ее) Глория, привет!
Глория. Вот чудак-человек.
Сидней. Глория!
Она приподнимает его, тащит к дивану.
Сидней (поет).
У милой локоны вьются, вьются,
Глазками так и стреляет…
(Корчится от боли, едва выдавливая слова.)
Девчонка что надо, лучше не надо,
Но из тех, что гуляет!
Глория. Здорово болит, да? (Задумывается на секунду, затем идет к холодильнику, достает пакет молока.)
Сидней. Ничего у меня не болит!
(Снова затягивает, не вставая.)
У милой локоны вьются, вьются…
(Садится.)
Нет, не эту!
(Запрокидывает голову, как пес, воющий на луну, и запевает).
Зачем, зачем я так тоскую,
И сердце от тоски своей
В темницу запер золотую
С замком серебряным на ней.
Глория (подает стакан). Перестань, Сид. Ты же не пьян. Выпей вот лучше.
Сидней (думая, что это виски, пьет и плюется).
Ты помнишь тот чудесный вечер,
Когда, прижав тебя к груди…
Глория. В чем дело, Сид? Что случилось?
Сидней (открывая глаза). Неужели и ты не заметила грехопадения человека?
Глория. Ничего не понимаю.
Сидней. Эти усилия, эти ночные бдения, эта — прости за неудачное слово — эта (цедит сквозь зубы) страсть… Чего ради? Ради какого- то подонка на службе у сильных мира сего! (Беспечно.) А, не все ли равно! Люди вполне довольны собой и другими, так что оставь их в покое. Никого не трогать — вот и вся мудрость! (Подходит к двери, открывает ее и кричит.) Эй, Гермес, иди сюда, я готов перебраться через Стикс. (Поворачивается к Глории, строит гримасу.) Я отправляюсь к дьяволу, ясно? (Звонко хлопает себя по ляжкам, пародируя «черный» юмор.)
Глория. Тебе нужно лежать. Где Айрис?
Сидней. Кто, Айрис? Моя жена? Черт ее знает! (Бродит по комнате.) Все равно она не из всемогущих богинь. Что-то вроде «Пятницы в женском обличье при громовержце Зевсе», как пишут в «Таймс». Глянь-ка, кто я такой? (Забравшись на диван, принимает позу, в какой изображают Зевса.) Ну, говори, кто? Хочешь, подскажу: не Аполлон. И вообще даже не бог. (Подражая Джимми Дюранту.) Не обращайте пока внимания на мою величественную внешность, но загляните мне в глаза, и вы ясно увидите, что я смертен. (Снова валится на диван.) Вот кто я — типичный Современный Человек, я корчусь от рези в желудке, в уголке глаза застыла слезинка, в руке стакан спиртного, которым тщетно накачиваешься, чтобы заглушить боль… а в голове ни малейшего представления о том, что происходит. (Пьет, садится на диван.) А моя жена сбежала ловить молнии для Зевса. Потому что он неплохо платит и сводит с молодыми и растущими богами и вообще обещает кучу всяких вещей.
Дэвид (входит, холодно). Я, кажется, попал в самый патетический момент.
Сидней. Дэвид, дорогуша! (Отшвыривает бутылку.) Ты единственный из моих знакомых, кто не боится тьмы. Выпей!
Дэвид. Ты пьян и глуп. Я пойду, у меня гость. (Хочет идти.)
Сидней. Давай, веди ее… прости… веди его сюда, устроим театр абсурда.
Дэвид. Благодарю, вы его, кажется, уже устроили и без меня.
Сидней (хватая его за рукав). Всякая суета, спешка — все дребедень, правда? А мир — голая пустыня, где ни ветерка, ни дождя. Где ничего не происходит. Разве что мы случайно появляемся и в один прекрасный день исчезаем снова… Твои пьесы ведь об этом?
Дэвид. Думаю, что да.
Сидней. Хотя старик Вильям сказал об этом лучше: «Это повесть, которую пересказал дурак: в ней много слов и страсти, но нет лишь смысла». У Вильяма все лучше.
Дэвид. А я и не спорю. Что с тобой произошло?
Сидней. Ничего… Все… Я тоже не буду больше спорить с тобой, Дэвид. Ты прав, прав во всем.
Дэвид. Наконец-то начинаешь что-то понимать.
Сидней. Да, и начинаю наконец смеяться над чудовищной абсурдностью. Абсурд — единственное убежище, единственная гавань, откуда можно бесстрастно наблюдать за миром и смеяться холодным бесцветным смехом. (Выделывает затейливое эстрадное антраша и застывает в чудовищно-нелепой позе. Поет.)
Мы заблудились там, средь звезд!
(Обернувшись, Глории, словно только что увидев ее.) Глория!
Он протягивает к ней руки. Она подходит, и они обнимаются. Видно, что они искренне привязаны друг к другу. Он прижимает ее к себе в какой- то горестной безысходности и, должно быть, нечаянно делает ей больно.
Что с тобой?
Глория (скрывая смущение). Ушиблась немножко. Пустяки! Тебе нехорошо?
Сидней зажимает рот и не спеша шествует к ванной, но затем, отбросив достоинство, вбегает туда, захлопывает за собой дверь. Лишь после этого Глория словно бы замечает присутствие Дэвида.
Вы, наверно…
Дэвид. Дэвид Реджин. Привет!
Глория (слышала о нем). А, вы живете наверху, да? Привет! А я…
Дэвид. Глория. Вы сестра Айрис, которая… (подчеркнуто) много разъезжает. (Видя, как она реагирует на его интонацию.) Не смущайтесь. Я практически живу здесь, у Сиднея и Айрис, почти член семьи — какие уж тут секреты? И вообще меня интересуют только мужчины, не волнуйтесь!
Глория. Вы, я вижу, не скупитесь на чужие секреты.
Дэвид (безмятежно). Но ведь испокон веков повелось, что только писателям и шлюхам доступна истина.
Глория (неприятно поражена, резко поворачивается, едва сдерживая ярость). Ну-ну, выбирайте выражения… И вообще вы мне не нравитесь.
Дэвид. Извините. Я не думал, что вы обидитесь.
Глория. Вы, кажется, собирались уйти?
Дэвид. Я же извинился. А я никогда не прошу прощения. У вас попросил… потому что уважаю вас.
Глория. Я еще раз спрашиваю: вы, кажется, собирались уйти? Дэвид. Сейчас уйду. Успокойтесь. Дело в том, что сейчас я пишу о… ну, о такой, как вы. Я обнажаю лицемерие…
Глория. Послушай, мальчик. (Неожиданно низким, грудным голосом.) Я незнакома с тобой, но таких, как ты, знаю как облупленных. И я знаю, что ты скажешь, потому что об этом уже тысячу раз говорили и писали. Я такого могла бы наплести, и ты бы поверил и записал карандашиком, будто глубокую древнюю мудрость. Но сейчас я не на работе. Проваливай! (Поднимаясь с места, морщится и хватается за бок.)
Дэвид. У вас что-то болит?
Глория (превозмогая боль). Ну будьте же порядочным человеком… если сумеете… и уходите, уходите, пожалуйста.
Дэвид (пристально глядя на нее). Вы и в самом деле… недовольны своей жизнью?
Глория (запрокинула голову, закрыла глаза). Ох, господи, эти идиотские вопросы!
Дэвид. Может, вам что-нибудь нужно?
Глория. Уйдите!
Дэвид уходит. Снова появляется Сидней, тщетно пытаясь выглядеть трезвым, голова его и рубашка облиты водой. Неся в одной руке ботинок, он подходит к Глории, стоящей у бара.
Сидней (взяв бутылку). Выпьем? Прости, я все забываю… тебе надо следить за внешностью — упругая кожа и все такое.
Глория. Ерунда… Я начинаю входить во вкус. (Похлопывая себя по щекам и подбородку.) Пусть себе дрябнет! (В упор глядя на него, тихо.) Сид, я завязала, навсегда, слышишь?
Сидней (меняя тему). Ты где… ушиблась?
Глория. Я не ушиблась. Это следы одного приятного вечера, проведенного с двухметровым психом. Знаешь, у меня, кажется, особое пред… пред… забыла слова…
Сидней. Предрасположение?
Глория. Вот-вот, предрасположение к психам и полицейским. Просто поразительно! Девчонки даже дразнят меня. А этот последний… Я думала, он убьет меня… (Оглядывает комнату.) Когда придет Айрис? Наверно, много работы, да? В квартире разгром!
Сидней. Придет.
Глория (улыбаясь). Сидней, погляди-ка! (Радостно поднимает рюмку.) Виски! Я снова становлюсь человеком. Все успокоительные снадобья— к чертям. (Строит смешную гримасу и чокается с Сиднеем.) Я на прощание девичник устроила. Адиос, мучачас! Я выхожу замуж! Только сначала скажу ему все. Иначе я не хочу. Некоторые девчонки пробовали скрыть. Где там. Все равно кого-нибудь встретишь… Чего только ни придумывали наши девчонки — ничего не выходит. Мы как-нибудь сядем рядом, и я скажу… (Она говорит мерно и слишком уверенно — чтобы заглушить терзающий ее страх; рассказ ее отрепетирован до последнего слова, потому что она знает, что ей не поверят, и в голосе звучит убежденность, которой нет в глазах.) Я жила в этой дыре, в Тренерсвилле, и была девятнадцатилетней глупышкой, когда познакомилась с этим ничтожеством. Уставился он на мою мордашку и говорит: «Слушай, котенок, ты же просто клад!.. Женщины-вамп уже не в моде, сейчас подавай чисто американский тип, чтобы кровь с молоком… Как раз таких, как ты! Едем, большие дела будешь делать!» И верно. Только никто не сказал, что это за дела. А уже после начинаешь подводить всякие теории, чтобы перед самой собой оправдаться. Во-первых, наша профессия стара, как мир. (Они звонко чокаются и смеются.) Во-вторых… (прижав руку к груди, словно держа ответ перед богом и нацией) служишь обществу. (Чокаются снова.) И, в-третьих, настоящие проститутки не мы, а другие… чаще всего мужние жены и служащие девицы. (Оба смеются от удовольствия.) Так мы друг друга утешаем, когда на душе тошно. А тошно — ох, милый! — бывает так часто! Сами этому не верим, а все-таки как-го легче становится.
Сидней. Глория, родная… Ты молодец… и будешь держаться молодцом, чтобы ни случилось, правда?
Глория (ее рука застыла в воздухе, потом медленно опускает рюмку). Так. Ну, ладно! Что он, написал мне письмо или наговорил на пластинку под грустные скрипки?
Сидней. Глория…
Глория (огромным усилием воли сохраняет самообладание и пытается отодвинуть неизбежное). Однажды вызвал меня к себе один тип… У него был альбом репродукций Гойи. И гам я увидела рисунок, кажется, офорт. Ты знаешь такой? Стоит — вот так! — женщина, испанская крестьянка, с протянутыми руками. Она тянется за зубами мертвеца. Повешенного. Ее всю свело от омерзения, но ей нужны зубы, потому что в те времена люди верили, будто зубы мертвеца приносят удачу, это я прочла в той книге. Представляешь? Люди идут на что угодно. Лишь бы выжить. Когда-нибудь я обязательно куплю этот офорт. Это про меня…
Сидней. Он любит тебя, страшно любит…
Глория (хрипло и непреклонно: теперь она готова ко всему). Давай!
Сидней подает ей письмо. И вскоре тишину разрезает одинокий отчаянный визг — так кричит загнанный, насмерть раненный лесной зверек. Она комкает письмо. Сидней быстро подходит к ней и, обняв за плечи, пытается утешить; она запрокидывает девичью головку и кричит низким, грудным, диким, как первобытный лес, голосом.
Сволочи! Какие же все вы сволочи!
Сидней (быстро наполняет бокал, хочет влить виски ей в рот). Ну, не надо… лучше выпей.
Глория. Убери эту гадость! Убери! (Она вышибает бокал у него из рук, встает. Он неуверенно пытается задержать ее, понимая бесполезность своей попытки.) Где моя сумка? Пусти меня, Сидней. На кой она сдалась, такая жизнь? (Сильным рывком высвобождается из его рук.) Пусти! (Достает из сумки пилюли, глотает их и тут же затихает, хотя они не успели подействовать: просто она знает, что проглотила успокоительное.) Ну вот, видишь, порядок… Будущее за наркотиками, Сид. Ты читал, что пишут о мескалине и других средствах? Ужасно интересно… (Ложится на диван. У нее начинается резкая реакция, желая ускорить ее, она пьет, не полагаясь только на действие таблеток.) Нет, но я-то хороша — собралась замуж за черномазого. Знаешь, что некоторые девчонки делают? Нарочно ложатся с каким-нибудь цветным… все равно с кем, лишь бы черный был. Такой, мол, не посмеет плюнуть на тебя через пять секунд. А я собралась замуж.
Сидней (подходит к ней). Может, он передумает. Он был так потрясен— ничего не соображал. Ты постарайся понять, у него все так сложно…
Глория. Ах, он был потрясен! Дрянь черномазая! Потрясен? Знаешь, спорим на что хочешь, что сейчас он накачался с какой-нибудь черной дешевкой… или белой на худой конец. Ищет утешения! Плачется в жилетку. Ему-то плакаться! А утром она расскажет другим дешевкам — то-то будет смеху!.. Сама так делаю… Но я-то, дура, сообразила! Какого черта мне нужно? Все равно, долго ли так протянешь: с девяти вечера до пяти утра? (Неожиданно разражается бурными рыданиями.) Сидней, что я с собой сделала!.. (Он хочет подойти к ней, но она жестом останавливает его.) Зимой мне будет двадцать шесть, а за последние три года я уже три раза травилась… и все неудачно… Ничего, когда-нибудь да выйдет… А еще лучше, если вдруг ночью, во сне загнусь! (Садится.) А, ладно! Главное, Сидней, не вешать нос! (Ерошит ему волосы, тычется в них носом в отчаянной попытке принять беззаботный, веселый вид.) Не слишком ли много для одной обыкновенной американской девки — и наше занятие, и таблетки, да еще интеграция? Ну-ну! (Машет в сторону радиолы.) Давай музыку. Только не такую, как любил мой папаша-зануда. (Ставит пластинку, какой-то очень «модерный» джаз: низкий тон, напряженный быстрый ритм.) Ага… это то, что надо. Без музыки я бы не выжила. Музыка отодвигает от тебя и заволакивает всю пакость…
Протянув руки, она подзывает Сиднея, тот подходит, и, тесно обняв друг друга, они начинают танцевать: он — почти оцепенев от смущения и восторга, она — крепко прижавшись всем телом к его телу и тем самым словно цепляясь за жизнь. Следующая картина должна по мере развития действия все больше и больше принимать нереальный характер. Сцена медленно и как можно незаметнее освещается призрачным, голубовато-мертвенным светом, который затем переходит в чувственный и жаркий ядовито-красный. Соответственно меняется музыка, и знакомые звуки джаза становятся неопределенными и неуловимыми. Голоса действующих лиц звучат неестественно и механично, чрезмерно громкие раздерганные реплики вырываются за пределы разумной связи, как будто в логике больше нет нужды. Перед зрителем разыгрывается абсурдистская оргия, на его глазах распадается реальность, распадается мир Сиднея Брустайна.
Так было, так есть, так будет — от века, отныне во веки веков!
Снова появляется Дэвид. Оглядываясь назад, он медленно спускается по лестнице. Остановившись в дверях, он смотрит, как словно в горячечном бреду танцуют Сидней и Глория.
Сидней. Общество основано на соучастии в общем преступлении… Мы все страдаем от содеянного убийства, от убийства праотца, который взял всех женщин себе и прогнал сыновей. Поэтому мы убили его и, будучи каннибалами, сожрали его.
Дэвид. Ты наконец-то стал человеком, Сидней! Все мы теперь в одной тележке.
Сидней. Мы все виновны, следовательно, вина едина. Среди нас нет невинных, следовательно, никто не виноват. Если двое заодно — это уже тоталитаризм.
Сидней вырывается из объятий Глории и валится на диван, а место партнера Глории занимает Дэвид, который словно тает в ее протянутых руках.
Глория. Что бы ты сделал, если б твой собственный отец, умирая… назвал тебя шлюхой? Что бы ты сделал, м-м?
Сидней (поднимаясь на диване, с торжественным жестом). Нам только кажется, что цветы имеют запах, — это иллюзия!
Дэвид. Это убийственно — равняться на представления отцов, если хочешь знать.
Глория. Нет, дорогой мой. Если хочешь знать, убийственно не равняться на представления отцов.
Сидней (поет).
О-о-о-о-, о-о-о-о…
Вот каким образом сыр сгниет!
Вот таким образом сыр сгниет
Утречком в воскресенье!
Дэвид. Всякое стремление к приличию — самое неприличное из человеческих побуждений.
Сидней (внезапно поднявшись, мощно). Быть или не быть? (Долгая пауза, он устремил пронзительный, палящий взор на зрителей — потом снова опрокидывается навзничь.) A — а, лучше не спрашивать!
Сидней, Глория, Дэвид (затягивают нестройным хором).
Не пугает нас абсурд,
Нас абсурд, нас абсурд!
Сидней засыпает на диване, Дэвида останавливает долгий влажный поцелуй Глории, которая тут же отшатывается от него.
Дэвид (чувствуя такое же облегчение, как и Глория, с бесконечной грустью). Всю свою жизнь человек чего-то хочет, а пытаясь мысленно восстановить тот момент, когда, как ему кажется, он впервые почувствовал это желание, он ничего не видит, кроме тумана… Мне было семь лет. Нельсону — ровно столько же. Мы были одногодки. Нам очень дружно жилось. Мы целыми днями играли у нас во дворе. У него были золотистые волосы и тонкий профиль… (он мягко проводит пальцами по ее губам, притрагивается к волосам) и мама всегда говорила: «Нельсон — настоящий аристократ».
Глория застывшим взглядом смотрит в пространство.
А потом как-то летом он с родителями уехал в Италию, во Флоренцию. Ведь аристократы могут делать что вздумается. Я больше не видел его.
Глория (кивая с пьяным сочувствием). И с тех пор ты ищешь его?
Дэвид. И ни разу не встретил.
Глория. Ну, а сейчас?..
Дэвид. Наверху у меня сидит прекрасный юноша с золотистыми волосами, очень похожий на Нельсона. Отпрыск старой родовитой семьи из Новой Англии. Изысканнейшая натура. Но у него серьезная психическая травма…
Глория (ее ничем не удивишь). И ему нужно… чтобы была женщина… И не какая-нибудь, а молоденькая, свежая, с особым шармом… чтобы ему показалось, что она его круга…
Дэвид. Именно так. Хотя… от нее ничего не требуется… Наверно, ему нужно… просто видеть ее.
Глория (сочувственно поднимая брови). Да-да… и ты — близкий друг Сиднея…
Дэвид. Это не для меня, поймите. Если бы он попросил сейчас же, сию минуту достать снег с Гималаев, клянусь богом, я попытался бы это сделать! И я подумал, что… вы можете чем-нибудь помочь…
Глория (до предела измученная). О да… я могу помочь!
Дэвид. Вы придете?
Глория (молчит, потом говорит, но даже не ему, а самой себе). Конечно… почему бы нет?
Дэвид. Квартира 3-Ф.
Он выходит, поднимается по лестнице. Глория долго глядит ему вслед, затем быстро подходит к радиоле, увеличивает громкость, словно бы заглушая какой-то голос, слышимый только ею, и постепенно навязчивые, тоскливые хаотические звуки заполняют комнату. Она пытается танцевать, но у нее ничего не получается; она глотает таблетки, запивая их виски. Потом, щелкнув пальцами и слегка покачиваясь в такт музыке, она с застывшей улыбкой выходит из квартиры. Но на третьей ступеньке останавливается, охваченная физическим отвращением, которое не в силах сдержать, и круто поворачивает назад.
Глория (слова ее сливаются в один гортанный крик боли). Больных надо лечить!!! (Глаза ее бегают, как у безумной, она что-то бормочет, словно попав в клетку и ища выхода. Но выхода нет. Наконец она замечает пузырек с пилюлями, она бредет назад и останавливается, обессиленная, в дверях. Потом — решительно.) Папа… Я, наверно, все-таки лучше… слышишь? Прости меня…
Зажав в руке пузырек, подходит к двери в ванную, медлит, охваченная ужасом перед тем, что там, отворачивается, но тут же вскидывает голову и входит внутрь, закрыв за собой дверь. Сиена медленно темнеет. Звонит телефон. Сидней спит.
Затемнение
На следующее утро.
В квартире сейчас холодная деловая атмосфера — полная противоположность тому, что было в предыдущей картине. Только что рассвело; голубовато-серый сумрак медленно рассеивается, и в конце картины сцена залита солнцем. Полицейский агент с блокнотом берет обычные показания у Айрис; она сидит в качалке лицом к зрителям, сгорбившись, в пальто, руки в карманах, глаза красные, смотрит перед собой невидящим взглядом. Плакат в окне кажется более назойливым, четким, властным, и несмотря на то, что его не замечают, он как будто здесь необходим. Дверь в ванную распахнута настежь.
Полицейский. Возраст покойной?
Айрис. Двадцать шесть.
Полицейский. Ваша родственница?
Айрис. Сестра.
Полицейский. Профессия?
Входит Сидней, в пальто; на секунду останавливается в дверях, словно самый вид квартиры гнетет его. Полицейский агент покашливает и повторяет вопрос, стремясь поскорее отделаться.
Профессия покойной?
Сидней. Кажется, она пела в хоре.
Полицейский. Хористка, значит?.. (Записывает в блокнот.)
Айрис поднимает глаза, но молчит.
Сидней. Нет… нет, она была манекенщицей.
Полицейский (пряча блокнот). Так. Вы, конечно, знаете, будет следствие.
Айрис молчит. Сидней наконец кивает. Полицейский агент уходит.
Сидней. Я посадил их в такси. Фред сказал, что позвонит врачу и даст Мэвис снотворного. (Взволнованно шагает по комнате. Останавливается и глядит на Айрис.) Ну не надо так, девочка… Поплачь. Ведь так еще хуже… (Видит на полу ленту, которая упала с головы Глории; он поднимает ее, стоит, глядя в ванную; затем с мучительно искаженным лицом оборачивается к жене. Долгая пауза. Потом беспомощно.) Может, хочешь чаю или чего-нибудь?
Айрис (быстро и резко дергает головой: «Нет». У двери появляется Уолли, стучит, хотя дверь открыта. Входит, держа шляпу в руке, с огорченным видом. Сидней молча смотрит на него. Пауза. Потом — величественно) Я вижу, Уолли, драма теперь осовременилась. Теперь деус экс махина не спускается с небес, чтобы разрешать — или разрушать сюжет, теперь он просто входит в дверь — в образе человека.
Уолли (к Айрис). Я узнал о… о твоей сестре. (Неуклюже, искренне.) Все слова тут лишние, правда? Но если я хоть что-то могу сделать…
Айрис никак не реагирует на это.
(Сиднею, тихо.) Она совсем плоха, Сидней. Почему ты не вызовешь врача?
Сидней (с трудом сдерживается). Что тебе здесь нужно, Уолли?
Уолли. Ты, Сидней, ясное дело, считаешь меня первостатейным негодяем…
Сидней. Да нет, с некоторых пор я убедился, что мы веками раздували значение обыкновенных честолюбцев. Я считаю тебя довольно заурядным негодяем.
Уолли (криво усмехнувшись). Это приятно, верно, Сид? Очень приятно, когда можешь осуждать! Чужой грешок искупает все наши собственные преступления, так? Ну, так я тебе скажу одну истину, которую я понял уже давно…
Сидней (быстро, зло, словно затверженный урок). «Если хочешь выжить, качнись в ту сторону, куда качнется мир».
Уолли. Именно. Либо шагай в ногу, либо выходи из строя. Пойми ты, Сид, — неужели это тебе так трудно? — что я точно такой же, каким был год назад. Два месяца назад. Неделю назад. И я по-прежнему верю, что помогаю переделывать жизнь, но, представь себе, мне известно, что для того, чтобы в этом мире сделать хоть самую малость, младенец мой, надо знать, где сила. Так оно всегда было и всегда будет.
Сидней. Откуда тебе это известно?
Уолли (словно в этом доме нет границ наивности). Младенчик, я живу в этом мире — хочешь не хочешь, а многое познаешь.
Сидней (перебирая в пальцах ленту Глории, с тайной иронией). И к тому же… (тихо) «настоящие проститутки не мы, а другие».
Уолли (готовый ко всему). Ругань — последнее прибежище интеллигентов. Вы беситесь, а я действую. Поразмысли над этим, Сид. (Идет к окну.) Слушай, помнишь, как женщины требовали сделать переход со стоп-сигналом на углу Мэклин и Уорри-стрит? Помнишь — петиции, демонстрации с детскими колясками и прочее? Ну так они получат свой переход. Это сделаю я. А не какой-нибудь мечтатель. И налажу уборку мусорных бачков, сделаю новую детскую площадку и еще много чего.
Сидней (с усмешкой). А торговля наркотиками? Тут какие будут реформы?
Уолли (быстро отмахиваясь). Это сложнее. Дело путаное. Нельзя же сразу все наскоком.
Сидней (быстро, порывисто). Понятно: мы перешагнем через трупы наркоманов, но поезд отойдет вовремя! (Щелкает каблуками и лихо выбрасывает руку вперед в фашистском салюте.)
Уолли (чуть закинув голову). Сказать по правде, я знал, что все будет именно так. Что ты будешь стоять вот с таким выражением лица, дымить сигаретой… преисполненный самодовольства, с видом оскорбленной невинности. Что ж, должен сказать одно, Сид…
Сидней (внезапно, без предупреждения — очная ставка. Настоящая). Они теперь хотят наложить лапу на мою газету, так ведь, Уолли?
Уолли (сбит с толку; он предпочел бы открыть огонь со своих позиций). Ты не понимаешь. Никто ничего не хочет… Слушай, я сказал, что тебя не купишь и нечего рассчитывать…
Сидней улыбается и отвечает кивком на каждую его фразу.
Мне удалось втолковать им, что… В общем, все по-прежнему. Про- должай в том же духе, вот и все.
Сидней. А, понятно! Значит — рецензии о выставках и спектаклях, миленькие фотоочерки: «Снегопад на причудливых уличках Гринвич-виллидж»…
Уолли. Вот-вот!
Сидней. А все прочее в мире — оставить вам?
Уолли. Я тебя не подводил, Сид, ты сам себя подвел, и это тебе урок — сиди-ка ты в своих горах со своим банджо и книгами и не рыпайся.
Сидней. А если я не уступлю?
Уолли. Сидней, я говорю с тобой как друг.
Сидней. А если я не уступлю?
Уолли (это у него вырывается почти невольно). Тогда твоя газета не продержится и полгода.
Сидней (с удивлением — искренним удивлением). Уолли, разве ты не знаешь, в какой дом ты пришел? На тебя не дохнула смерть, когда ты входил в дверь? Что с тобой, Уолли? Нынче ночью, пока я лежал на этом диване, как бревно, молодая женщина, которая пыталась согласиться с тем, с чем согласился ты, покончила с собой вон там, в ванной. Думаешь, эта ночь меня ничему не научила? Капитуляция в любом ее виде может убить! Каждый раз, когда мы говорим «живи и не мешай жить другим», — празднует победу смерть!
Уолли. Ты что хочешь этим сказать?
Сидней. Что я буду воевать с тобой, Уолли. Что ты вынудил меня занять позицию. Вынудил, в конце концов, хотя я этого меньше всего хотел. Мало быть просто не за тебя. Когда Глория отравилась… (К Айрис.) Прости, милая, я должен это сказать… Когда Глория отравилась, мне пришлось понять, что я— против тебя. И клянусь тебе, Уолли: я против тебя и всей твоей машины. А ты бы вот о чем потревожился: многие из нас сегодня опять выйдут на улицу. Только на этот раз — благодаря тебе — мы будем закаленнее, циничнее, жестче, нас труднее будет обмануть и поэтому труднее от нас отделаться.
Уолли (с пылом несправедливо обиженного). Слушай, да от тебя просто разит наивностью!
Айрис (вдруг поворачивается к нему). Вопрос в том, Уолли, чем разит от тебя.
Сидней (обращается к Уолли. но слова его предназначены для Айрис). Я тебе скажу, чем от него разит: от него разит соглашательством. Пресмыканием перед Силой и орудиями Силы… Столько со мной всякого случилось! Я люблю свою жену — я хочу вернуть ее. Я любил свояченицу. Я хочу, чтобы она была жива. Я… я люблю тебя — я хотел бы, чтобы ты стал честным человеком. Но все сложилось так, что это вряд ли возможно. То, что всех нас пришибло, исковеркало, — оно здесь, вокруг нас… (внезапно вскидывает руки, точно придавая своим словам буквальный смысл) в самом воздухе! Эта жизнь, этот вихрь безумия, который, по-твоему, мы должны принимать и поддерживать, — он искалечил моих друзей… он причина тому, что опустели вот эти комнаты и даже моя постель. Твой мир! Чтобы жить и дышать, я должен драться с ним!
Уолли (берет шляпу, качает головой). Ты роешь себе яму, Сидней…
Сидней. Значит, мне нужно поскорее сказать обо всем своим читателям — пока я еще могу…
Уолли (к Айрис, как к союзнику, разводя руками). Это что, он всерьез?..
Айрис медленно кивает, затем пожимает плечами: что с ним поделаешь!
Уолли оборачивается к Сиднею, с искренним удивлением.
Слушай, ведь ты — дурак!
Сидней. А я всегда был дураком. (Встречается глазами с Айрис.) Дураком, который верит, что смерть — это плохо, а любовь — хорошо, что земля вертится и люди меняются с каждым днем, что реки текут и люди хотят жить лучше, что цветы пахнут, а мне сегодня страшно больно, и боль — это отчаяние, а отчаяние придает силу, которая может сдвинуть горы…
Уолли (смотрит то на него, то на Айрис; еле скрывая злость на этих «младенцев»). Сообщите, где и когда похороны, ладно? Я пришлю цветов. (Надевает шляпу, замечает плакат, взглядывает на обоих и выходит.)
Айрис встает.
Айрис. Я поняла, чего мне хотелось уже давно. Так давно, Сид. Чтобы ты опять стал самим собой. Я хочу вернуться. Хочу вернуться домой, но…
Сидней. Не надо, девочка, потом скажешь.
С огромным напряжением воли, собрав все свои силы, Айрис захлопывает дверь в ванную, словно дверь в Прошлое, но на секунду застывает, словно пронзенная болью, затем подходит к Сиднею, сидящему на диване.
Айрис (глядя на свои руки, медленно поворачивает их ладонями вверх). Когда она была маленькая… у нее были пухлые розовые ручонки… она, бывало, перепачкается, и я их терла губкой. И я ей говорила, что это рыбки, а я рыбная торговка, вот сейчас их вымою и понесу продавать… Ей было щекотно, и она так смеялась, смея… (Она захлебывается рыданиями; Сидней обнимает ее, и от этого молчаливого прикосновения она уже плачет, не сдерживаясь.)
Сидней. Да… плачь, родная, плачь. Вместе будем плакать. Это так нам нужно — снова дать волю чувствам… Горе закаляет, Айрис, девочка моя…
Они сидят неподвижно, изнеможенные, обессиленные…. а комнату постепенно заливает ясный, утренний свет.
Занавес