Я не могу описать в небольшом отрывочном повествовании полную картину зимнего промысла белки и куницы даже в одном таежном уголке нашего европейского Севера. Для такой картины вряд ли найдется подходящая рамка, которая вместит в себя и талантливых собак, и удачливых охотников… А долгие тропы по густым кислым болотам, по которым заносятся в охотничью избушку крупа, сухари, сахар, керосин для коптилки, связки капканов, питание для приемника и многое другое, без чего нельзя человеку в зимнем лесу, в одиночестве, без добрых глаз и заботливых рук…
А ночные костры из сухих сосен, жарин, сложенных просто и верно на всю метельную ночь знаменитой таежной нодьей?.. А пурга, слепящая глаза и напрочь забившая след зверя, когда до куницы оставалось, казалось бы, совсем немного?.. А ночные звезды, пообещавшие назавтра солнце и тишину, треск мороза по еловым вершинам, пустые выстрелы, неожиданная потеря собаки и нудный голос метели, что третий день закрывает дорогу в лес, отнимая навсегда и без того короткие дни зимнего промысла?..
Нет, я не осмелюсь взять на себя труд и передать в деталях мир человека, с детства променявшего уют зимних вечеров у семейного самовара на остывшую копоть курной печи, что игластым, черным инеем холодно осядет к утру на дверь и стены крошечного лесного жилища. Но все‑таки мне очень хочется вспомнить хотя бы отдельные короткие страницы той большой книги о промысловой охоте, которая все еще ждет своего откровенного автора.
…Пусть не удивит вас, что частенько в своем рассказе я буду допускать непривычные для городского русского языка вольности. По возможности я постараюсь оговаривать их, попытаюсь оправдать и себя, и авторов таежного устного творчества. Но без этих вольностей не дойдут до вас краски и запахи, настроение и добрая память каждой встречи на лесной тропе. И эти встречи, может быть, приоткроют вам иной мир, где лавину пушистых зверьков, заглянувших на урожай елового леса, принято называть не белками, а «белкой», где сам урожай, свесивший тугие лапы с тяжелыми ядреными плодами, именуется просто «богатой шишкой».
Откуда такое непочтительное обращение с законами языка? Разве три, пять, десять пушистых зверьков не имеют права называться именно белками?.. Да, язык сохраняет свои законы и в нашем лесу, и дедка Афоня, принеся добрую весть о появлении долгожданной белки, обязательно скажет, что в каждой елке «копошится до пятка огневок». И действительно, одну богатую вершину уродившего дерева могут порой занимать сразу и пять, и даже семь–восемь белок. А если таких вершин очень много, если нельзя, невозможно сосчитать, поштучно учесть количество еловых шишек, нельзя перебрать по шляпкам красноголовые толпы подосиновиков, не появится ли тогда новое качество, определяющее несметные отряды кочующих грызунов, обильный урожай еловых и сосновых семян и светло–розовые поляны волнушек. Так уж повелось — заглядывает к нам порой «много белки», годами выпадает сумасшедший урожай «еловой и сосновой шишки», а по полянам и вырубкам почти в каждую осень можно собрать страшенное количество «гриба».
Белка ушла от нас еще в январе… Стоило лечь по ноябрю первой санной дороге, как она заглянула в светлые сосняки, и вспыхнули тогда на свежем снегу яркие хвостики белки–огневки. Но сосновой шишки оказалось маловато для орды грызунов, и голодные кочевники отправились куда‑то дальше.
Дедка Афоня потряс вслед неблагодарным гостям связкой только что добытых шкурок и обозвал нашего доморощенного лешего самыми последними словами за то, что умудрился он, старый черт, задолжать соседней нечистой силе все стадо непоседливого зверька.
Старый, подслеповатый охотник знал еще от своего деда, как надо клясть «лешаев» за неразумные поступки, но сколько помнил напутствия своих предков, столько и убеждался, что никакая, даже самая святая сила не поможет задержать бездомную тварь, успевшую уничтожить всю шишку в нашем лесу.
С января по густым ельникам осталась только наша белка. Изредка ее короткий следок нет–нет да и встречался около дороги — она больше ходила верхом, стригла елку, собирая смолистые почки, что давало тому же Афоне право верно и часто утверждать, будто зверек, прописанный у нас, не опускается на землю только потому, что боится его, Афониных, собак.
И вправду, с самых крещенских морозов собаки ни разу не подали голоса по белке. Молчали они и летом во время покоса. На покосе собаки забирались от жары в кусты и внимательно поглядывали оттуда, как бы хозяин без них не опорожнил увесистый узелок с обедом, и только изредка, разморенные и ленивые, они поднимались с земли, чтобы так, для порядка поворчать на медведя, что шастал по краю острова.
К вечеру, переждав жару, собаки отправлялись поразмяться в тайгу, находили в ягодниках глухаря и по всем охотничьим законам от души облаивали его… По редким, старательным голосам Пальмухи и Корсонушки дедка подсчитывал, сколько птиц в выводке на Кривболоте, сколько таких же глухарей у Светлой ламбы, и, провожая своих собак, подавшихся в лес, он с тайной надеждой ждал, что вот–вот заговорят они, расскажут о первом вертлявом, пушистом зверьке, снова заглянувшем в наши места… Но собаки обрадовали старика только к ржаному снопу…
Уже косили рожь, когда дедка вдруг забегал, забеспокоился, приволок из кладовки в избу старый, тяжелый патронташ из сыромятины, набравшей в себя за все время долгой службы с котел дегтя, и разложил по столу позеленевшие от времени латунные гильзы. Теперь только бы дождаться сентября, дождаться, когда выстоится овес, и если к овсяному снопу белка никуда не уйдет, то быть ей у нас по черной тропе, а к Октябрьской, глядишь, да вывесит старик на стене первую сотню вышедших, добротных шкурок. А там уж пустое дело — жди заготовителя да кати в магазин за вином…
Ржаной и овсяной сноп были извечным правилом, имевшим силу закона в наших местах… Если белка появляется на ржаной сноп — это еще не все. Они, эти ранние белки, могут уйти и дальше. Могут подразнить, поманить богатой осенью, побегать даже по крышам домов, позлить собак и вдруг исчезнуть к первым морозам. А вот если появится она, побежит по вершинам вдоль скошенного овсяного клина — наша она тогда, останется, осядет на зиму — и все тут.
На овсяной сноп белка осталась. Но зажировала не на болоте по соснам, а в высоченном, чащобном ельнике. Пришла вроде бы надежда, но тут же и поторопилась отобрать у охотника большое счастье. Попробуй разгляди в момент на вековой елке, среди нечесаных ветвей, серый комочек. Попробуй достань его оттуда полузарядным выстрелом, что экономно пощелкивал по низкорослым сосенкам. Ну да леший с ней — есть она, и не будет пустого леса, когда за неделю–другую не услышишь в тайге разговора собачек. Неудобно человеку в пустом лесу. Хоть и не много поснимаешь с елок белки, да все веселей нынче ломать ноги по бурелому за куницей.
Когда‑то Афанасий Тимофеевич был главным по охоте на всю волость. Никому другому не выпадало принести с зимовья столько куницы, никто, кроме него, не отваживался уходить в тайгу в одиночку с октября по февраль, и только он умел молча и упрямо заставить лихого заготовителя выложить на край стола все, что причиталось ему и соседям за будущие воротники и шапки, идущие первым сортом.
Слава и почтительное, осторожное уважение ходили вокруг имени сурового охотника. Но однажды старик вдруг сдал… И долго потом на вечерних «беседах» у самовара удивлялись еще, как это он, Афанасий Тимофеевич, мог согласиться и отдать два десятка куниц по второму сорту…
Заготовитель наезжал в деревню раза два за зиму, прихлебывая, пил горячий чай и, чтобы не выдать своего удивления качеством и количеством добытого, искоса поглядывал на тугие беличьи связки и на высокие стопки куньих шкур, принесенные из разных изб в избу охотника–старейшины, где обычно и проходил сам торг–заготовка.
Свой товар хозяин дома предлагал последним. И в этот раз он так же безразлично к деньгам и квитанциям на муку, сахар, боеприпасы велел жене поднести к столу свой товар. Заготовитель, хорошо знавший и великую славу промышленника, и его отменный товар, сбоку пересчитал хвосты и, поплевав на пальцы, взялся было за бумажник… Вот тут‑то и произошло неожиданное.
Афанасий Тимофеевич вдруг поднялся из‑за стола, сгорбился по–стариковски и, покашляв махорочным дымком в подол рубахи, несмело выбрал из груды бархатных коричневых мехов штуку с золотистым отливом.
Никогда раньше он не дотрагивался рукой до пушнины, выложенной на стол перед заготовителем, ставшей товаром, — это разрешалось лишь пацанам, чтобы еще раз здесь, у стола, посмотреть, как заканчивается мудрый лесной труд. Все сидящие в избе испуганно замолчали. Да что он — спятил, что ли, выжил из ума, хвалиться собрался, когда и так все обхвалено еще с тех пор, как отец передал безусому сыну единственное в доме ружье — шомпольную винтовку?..
Нет, Афанасий Тимофеевич не собирался бахвалиться. Он положил на стол выбранную шкурку, медленно ушел за печку и оттуда, будто занятый каким делом, негромко и обрывками докончил свою мысль: «Руки тряслись… три раза палил… по животу дырье решетом…»
Заготовитель провел ребром ладони по светлому ворсу брюшка, увидел несколько следов от дроби, отложил из приготовленной стопки денег какие‑то рубли, снятые за брак, и успокоил старика: «Да будет тебе, отец. Иди‑ка распишись».
Старик успокоился, вышел, взял в руки перо, внимательно посмотрел на бумагу и, нажимая боком на ручку, крупно и старательно вывел на документе: «Получено сполна за все вторым сортом».
Уговорить старика, что все остальные куньи шкурки отличные, что все хороши, как и раньше, не удалось. Старик кровью сердца вывел: «…все вторым сортом», — заказав себе дорогу в лес за куницей.
С тех пор Афанасий Тимофеевич стал просто дедкой Афоней, перестал растить для себя от Пальмухи щенков, щедро раздавал их каждому старательному охотнику и больше никогда не принимал у себя заготовителя пушнины. Теперь он первым, собрав связки беличьих шкурок, какую другую штуку выдры или хоря, шел в чужую избу, где вот–вот должен был начаться малый пушной аукцион. Но по–прежнему старик никогда не торопился к столу, дожидался, когда соберут у всех, ощупывал привычными глазами ворс и мездру, ревностно следил, чтобы кто не подсунул человеку решета или худобы, взятой не в срок, вместо пушнины и лишь потом гордо, но и немного смущенно вытаскивал из мешка связку серых и огненных белок.
С тех пор Афоня не ходил на зиму в лес один. Еще с лета он набивался к кому‑нибудь из мужиков, а если его соглашались взять, то радовался как дитя и обязательно уговаривал будущего напарника пойти на зимовье именно в его избушку, на его тропы.
Личные владения в тайге навсегда остались за старым охотником — на них никто не посягал, сам Афоня никому не предлагал их, и вечный строгий закон — закон чужой охотничьей тропы — продолжал жить в нашей тайге.
В избушку к себе Афоня заглядывал только летом, после покоса. Он забирал в лес и Пальмуху, и Корсонушку, с вечера бережно укладывал котомку, а утром, еще в темноте, уходил туда, где прошла его жизнь. Что делал старик там, на берегу таежного озера: ловил ли рыбу, подправлял печь или чинил крышу — этого никто не знал. С каждым годом ноги становились тяжелей, дорога в избушку затягивалась, и дедка порой пропускал и второе лето. Когда ноги совсем подводили, Афоня оставался на зиму в деревне и лишь по черной тропе немного попугивал белку в сосняках да невысоких ельниках.
Иногда старика охотники вспоминали сами, приходили с уговорами, звали на зимовье, куда все уже занесено. Дедка долго ворчал, что опять его обошли, не оставили ему волочить по тропе сухари и пшено, но всегда быстро собирался и наотрез отказывался от любого дележа добычи.
На зимовье он обычно оставался в избушке, колол дрова, топил печь к приходу охотника, варил вкусный кулеш и весело балагурил, вспоминая бывшие когда‑то истории. Он скрашивал, обряжал жизнь напарника, был необходим и незаметен, а оставшись один под низенькой крышей, наверное, долго дышал знакомым запахом еловых чураков, пряного сена на нарах и чуть сыроватым душком подсыхающей мездры. И только однажды старик изменил своему правилу — не ходить больше за куницей.
В чужую избушку Афоня так же исправно брал ружье и собак. Ружье порой весь сезон оставалось в углу, а собаки разве изредка покидали своего хозяина, чтобы с часок покружить по осиннику за зайцем. Но однажды дедка исчез, прихватив и ружье, и собак.
В тот вечер напарника на столе так же ждали суп из сухой рыбы и кулеш, на камеленке так же дымился котелок густого чая, но старика нигде не было. Не было день, другой, третий, и лишь на пятые сутки Афоня появился у лесного жилища и молча выложил на нары четыре куницы.
Куницы были добыты чисто, шкурки сняты и выправлены умелой рукой. Откуда они?.. Но старик молчал. Собаки жались к печи и осторожно тянули носы к сухарям после четырех полуголодных ночевок у лесного костра.
Тайна неожиданного похода открылась только к весне, когда охотники собрались в деревне и ждали заготовителя.
В избу, где должен был состояться торг, так же нанесли богатые мешки с пушниной, все так же расселись по лавкам в стороне от стола, все, кроме Мишки Анюткина.
Мишка тоже был в лесу, но скоро вернулся и, видимо, ничего не принес… Почему ушел, не дождавшись своей удачи, почему потерял зиму?.. Завистливые языки плели еще с осени, что Мишка накупил полно клепей (капканов) и собирается теперь поохотиться покрепче перед скорой свадьбой. Но старательный жених пробыл в лесу всего пару недель. Он вернулся домой злым и в сердцах швырнул за огород мешок с капканами. Мешок подобрала мать, зная, какого труда стоит охота с клепями…
Ловушки выставляются не на один день. Еще с осени устраивается лоточек под капкан из двух еловых веток, по дереву вверх и вниз на метр сносятся от лотка остальные ветки, чтобы куница не подошла к приманке сбоку, чтобы обязательно ступила на лоточек. Потом добывается приманка. Со снегом капканы сторожат и обязательно обходят и в пургу, и в мороз, когда другие охотники, промышляющие с собаками, мирно отсиживаются по зимовьям.
Капканы в тайгу Мишка унес еще в сентябре, и почти тут же по деревне пошел тихий и не всеми проверенный слух — будто Анюткин сын выставил клепи в чужом месте, а свое хозяйство оставил для охоты с собакой. Такие дела отдавали неуемной жадностью, имя непорядочного человека покрывалось позором, а недобрые поступки обязательно пресекались.
В ту осень Афоня особенно беспокоился, пораньше втащил в избу свой патронташ, вычистил ружье и долго забивал по вечерам в гильзы заряды черного пороха. Белки пока еще не было, и волнение старика казалось пустым. Старуха ворчала, отговаривала от леса, просила отступиться и не идти с больными ногами. Но Афоня настойчиво подъезжал к охотникам и напрямую предлагал себя в напарники.
Наконец дедка ушел в тайгу, вернулся с добытыми куницами, а когда прибыл заготовитель и стал принимать у Мишкиного соседа по охоте небогатую на этот раз добычу, Афоня подошел к столу и выложил четыре искрящиеся шкурки.
Все стало неожиданно ясным. Сердце старика не могло стерпеть, что в наш лес пришли жадность и обман. Дедка дождался, когда куница вышла, стала подходящим товаром, отправился к Мишкиным капканам и за пяток дней ловко и быстро выбил всех куниц, которые шкодливый охотник собирался отловить в чужих владениях. Мишка остался ни с чем, с горя собрал капканы, не подождал охоты у своего зимовья, ушел, а обиженный было человек получил сейчас из Афониных рук то, что полагалось ему добыть честным трудом.
У каждого охотника нашей деревушки есть свои тайны. Порой этих тайн набирается много, одни из них принадлежат всем, другие — сугубо личные. Но без этих скрытных и общедоступных секретов, наверное, еще никогда не состоялось то необычное таинство, которое мы коротко называем охотой.
Пожалуй, выбирать из добытого зверька помятую, уже поработавшую дробинку придумали еще старики. Они бережно хранили эту малую щепоть кривобоких свинцовых шариков до новой охоты, сосредоточенно делили ее на равные части и осторожно добавляли один, два старых катышка в новый заряд.
Наверное, это правило родилось еще тогда, когда заряд был дорогим, когда сегодняшние расточительные двустволки казенного заряда еще только–только набирались опыта в руках богатого стрелка, а вместо них редко, но метко попахивали по тайге кремневые шомполки. Дробь, собранная из добытого зверька, была тогда прежде всего подспорьем, еще одним выстрелом, и к тому же дармовым.
Сейчас костяные рожки для пороха, которыми отмеряли толику заряда через дульный срез шомполки, и аккуратные холщовые мешочки для дорогой тогда дроби забылись, но правило — хранить выковыренные из тушки свинцовые горошинки — осталось. И мы так же раскладываем их по гильзам, добавляем к полновесному заряду дроби, а может быть, еще и верим где‑то в себе, что эта верная дробина обязательно принесет счастье, хотя и редко помним, какой именно заряд был освящен немудреной лесной приметой.
Вместе со счастливой дробиной по привычке хранится и таинство снаряжения гильзы. Разве только пустой человек да случайный стрелок примутся среди сутолоки пацанов и женской возни по дому готовить заряды. У таких людей рвутся ружья, дуются гильзы и нередко выпадают те самые опрометчивые осечки, что по некоторым местам создали славу сельскому охотнику как человеку неаккуратному и небрежному.
Нет, снаряжать патроны положено в тишине, покое. С полки достается ящик, запретный даже для рук жены, негромко поцокивают друг о друга латунные гильзы, и, глухо ворча, пересыпается в мешочке дробь. Потом тяжелые от заряда гильзы выстраиваются в патронташе. Заворачиваются обратно в масленую тряпицу, берегутся до следующего раза капсюли центрального боя, перевязывается тугой тесемкой оставшаяся дробь — и ящик опять возвращается на свое старое место. И кто посторонний видел, кто знал, какой заряд пороха, сколько дроби пришлось в этот раз на один выстрел?
Прославлять себя, хвалиться, что отыскал зверя не хуже собаки, как‑то не принято в наших местах. Вот и приходится порой объяснять свой успех то тайным зарядом, то безотказным ружьем. Тайна заряда? Да какая там тайна — старательное снаряжение патронов в угомонившейся избе. А вот безотказное ружье — это, пожалуй, уже что‑то от искусства…
Вряд ли кто из наших охотников, приобретая ружье, прикидывал, удобна ли ложа, не косит ли срез стволов — ружье доставляется к нам посылторгом, подбирается где‑то на базе посторонним человеком, и первая оценка будущему оружию дается по той сумме, которая определяет цену двустволки. А дальше, когда долгожданная посылка придет к вам, и начинается «обучение» ружья.
«Обучить» ружье, пожалуй, сложней, чем собаку. Собака обычно сама наталкивается на дичь еще малолетним щенком — ведь без собак нет у нас дороги ни на озеро за рыбой, ни на выкосы за сеном, ни на выпас к стаду. Срабатывает та сила породы, которая перешла к щенку от матери и отца, с каждым разом вчерашний кутенок все шире ищет по тайге, все громче подает голос — и, глядишь, к снегу вдруг да увяжется по–настоящему за куницей. Ну а если ходить щенку в лес с матерью, то будьте спокойны — новый помощник вам будет готов еще раньше. Так и ведется у нас — учат собаки друг друга, а от хозяина приходят к Шарику или Зиме лишь забота, пища да строгое требование понимать охотника с полуслова. И не нужны для такой собаки ни удлиненные поводки, ни прочие премудрости дипломированного дрессировщика. Но вот для «обучения» ружья кой–какой арсенал все‑таки необходим.
Приобретенное ружье перво–наперво выносят стрелять за огороды. Стреляют из него старым, проверенным на прежнем оружии зарядом. Шагов с пятидесяти дробь третьего номера должна разнести в щепки спичечный коробок.
Если первая наука усвоена хорошо, то наступает очередь проверки на пулю. К пятидесяти шагам прибавляется еще пятьдесят, а на двери старого амбара рядом с полинявшими, давно пробитыми мишенями выводится еще один черный кружочек с донышко стакана. Пуля, приготовленная на лося или медведя, должна накрыть кружочек с первой попытки.
Возможно, теория стрельбы из гладкоствольного оружия, а вместе с ней и родившая баллистику теория вероятностей возмутятся столь варварским обращением с академическими законами — как же так, разве можно по одному, двум выстрелам оценить эффект поражения цели? — для этого необходима длительная пристрелка на специальном стенде зарядами разных навесов… Но что делать, если не может допустить промысловик пустого выстрела. Пустой выстрел может стать и позором, и причиной того, что медведь, пошедший наверх, то есть бросившийся на охотника, не будет остановлен.
Пустой выстрел можно простить дрогнувшей руке, моргнувшему глазу, худому заряду, сырому пороху, лежалому капсюлю, но только не ружью. Ружье обязано стрелять, и если оно плохо показало себя по спичечному коробку и угольному кружку, то на помощь приходят обычная русская печь, а следом за ней и бархатный подпилок…
На печи новые стволы могут лежать долго, и старик — лекарь оружия, который, конечно, не знает ни технологии металлов, ни хитростей металлургических процессов, просто верит и ждет, что тепло «подлечит» ружье, как верит, что нет лучшего лекарства от простуд, усталости и других болезней, чем жаркая русская баня.
Когда печь недостаточно помогает, порой вмешивается и подпилок. Он осторожно проходит несколько раз по срезам стволов и нередко доводит оружие до ума.
Сейчас можно остановиться и подробно объяснить, что в таком «лечении» ружья нет ни шарлатанства, ни тайных деяний… Косые срезы ствола портят выстрел, разносят дробь, и подпилок умело устраняет дефект производства… А русская печь?.. Долгое, ровное тепло, наверное, все‑таки помогает снять кой–какие внутренние напряжения в металле, оставшиеся после тяжелого труда над стволами станков и инструментов, помогает стали обрести «лучшую форму»… Но об этом проще спросить мастеров–оружейников — ведь дедка Афоня никогда не рассматривал под микроскопом структуру оружейной стали.
Начальное «обучение» ружья закончилось. Теперь ему положено приняться за работу, немного погреметь над еловыми вершинами, помокнуть на сырых болотах, померзнуть в холодном коридоре избы, набраться опыта, немного повзрослеть, а то и постареть — и только тогда уже неприглядные с виду стволы станут тем безотказным оружием, что принесет хозяину заслуженную славу. И при таком верном оружии ты уже не очень боязливо ждешь по вечерам в избушке — будет или не будет выстрел полена в печи, и не так робко встречаешь по пути в лес пустые ведра…
Ох как не хочется встретить на пути к лесу пустые ведра, да еще в руках человека, знакомого с дурной славой. Может, поэтому и уходим мы в лес еще с ночи, в темноте, не оповещая никого из соседей о скорой дороге в тайгу.
А там, у небольшой печи, сложенной из угластых камней, перед каждой новой тропой за зверем как хочется дождаться, чтобы еловое полено вдруг выстрелило в избушку громким горящим углем.
Вслед за выстрелом полена пообещать удачную охоту может кружка, твоя кружка, обязательно оставленная на столе перед уходом в тайгу с хорошим глотком недопитого чая. Такая кружка, не опростанный от ухи котелок, ложка рядом с куском сухаря будут ждать обратно, звать к себе доброй памятью о тепле и уюте лесного жилища, и очень может быть, такая память заставит собрать последние силы и все‑таки хоть ночью, да добрести до избушки через пургу и вой зимнего леса.
Кроме общеизвестных тайн и секретов каждый из нас уносит с собой на долгое зимовье и что‑то свое личное… Мне нравится брать в избушку очень старый, совсем сто–ченный нож–складник. Нож давно надо бы оставить дома на притолоке в избе, давно надо бы сменить на другой, что пока полеживает в заветном ящике рядом с дробью и капсюлями, но я просто не могу не видеть в руках потемневшую пластмассовую рукоять, тонкое после многих брусков лезвие того самого ножа, вместе с которым первый раз ушел в лес за белкой.
Старый нож, лезвие которого давно не запирается и нет–нет да и переломится и заденет руку, — это еще полбеды. Хуже, когда приходится тащить с собой в тайгу всклоченного вороватого кота.
Кот достался Ваське Спицыну по случаю. Не было во всей деревне более пакостливой скотины, чем это драное животное. Прежний хозяин наконец изловил своего мучителя, завернул в мешковину и нанял соседских ребятишек за рубль отнести зверюгу подальше в лес. И надо же было такому случиться — тайная дорога пацанов прошла как раз мимо Васькиного дома.
Сердобольный владелец двух котов, трех кошек и многочисленной армии подрастающих котят и щенят перехватил мальчишек, заплатил им еще один рубль, забрал «несчастное» животное себе.
Все Васькины коты и кошки преотлично уживались со сворой доморощенных собак. Но наглое животное, которому добрый человек вернул за полновесный рубль прежнюю разбойную жизнь, признавать покладистых псов отказался. В доме закипели страсти. Собаки пытались застать ворюгу на месте неприглядного промысла и примерно наказать, а кот, получивший вполне материальную кличку Рубль, каждодневно доказывал, что его прежний владелец, человек удивительно жадный, не зря раскошелился первый раз в жизни.
Наказывать кота было пустым делом — он не признавал ни словесных запретов, ни угроз, не действовали на него и длительные заключения в подполе или в пустом сарае. Невозможно было и расстаться с ним — его новый хозяин был слишком мягок для такого решительного шага. А тут еще прошла денежная реформа, Рубль соответственно подорожал, и Василий совсем смирился с вредным характером кота. И отступился от несговорчивой твари.
Но вот беда — кот сам не желал отступать от человека. Почувствовав слабину хозяина, Рубль придумал следовать за Васькой по пятам, и, когда настало время идти на зимовье, кот опередил охотника на тропе и, поуркивая на собак, доплелся до избушки.
Возвращать обратно привязчивую скотину не было времени, и кот остался на все время промысла. Он также задирал собак, так же отгонял их от мисок и исправно проверял все в избушке, что могло представлять хоть малую ценность для охотника.
Добрался Рубль и до выправленных шкурок, и Василию, во избежание искушения отнести кота в тайгу и оставить там на съедение кому‑нибудь из благодетелей, пришлось отложить охоту, взять в руки топор и прирубить к избушке чулан для пушнины.
С тех пор каждый год и отправлялся кот вместе с охотником на зимовье. Отправлялся так же исправно, как мой старый нож, и пожалуй, без этого Рубля Василий и не представляет себе вечернего чая, метельных ночей и всего того таежного таинства, которое мы коротко называем охотой и которое, как и положено всякому любимому делу, обставляется у нас своими загадками, секретами, правилами и привязанностями…
Пожалуй, без собак нет и не может быть настоящей охоты. Правда, есть самоловные способы добычи и белки, и куницы, есть и клепи, и плашки, и жердки на рябчика, но как пойти одному по тропе, кто выручит тебя при неудачной встрече со зверем, кто поговорит с тобой умными глазами у вечернего огня. А у кого еще есть такие мягкие, податливые уши, которые потрогаешь иногда рукой, и будто что‑то растеплеет в тебе, будто что‑то сразу отогреет таежное житье…
Нет, без собаки в тайге нельзя человеку. И наверное, поэтому снуют, вертятся под ногами, лениво побрехивают на прохожего или спят, развалившись в тени, у каждой деревенской избы Тобики, Дозоры, Шарики, Вьюги и Дамки.
Тобики, Шарики, Дамки — эти имена живут вечно в каждой деревушке. Порой Шариков и Тобиков набирается так много, что непосвященному бывает очень трудно понять из разговора соседей — об одной или о нескольких собаках идет речь. Но сами «тезки» редко путают друг друга и вряд ли когда подойдут к чужому человеку на вроде бы и знакомый призыв: «Шарико‑то. Иди. Что даваю».
Дозоры и Моряки появились у нас позже — их принесли с собой в деревню бывшие флотские люди и пограничники. Следом за современными именами появились и ультрасовременные, и теперь нередко слышишь, как будущий охотник призывает к себе будущего помощника: «Мухтар! Ко мне!»
А вот Зима, Вьюга, Метель, Пурга — это совсем наше, рожденное здесь вместе с Бураном и Морозкой.
А попробуй поищи вокруг Лето, Весну или хотя бы Осень — не берут у нас в руки ружье ни весной, ни летом, ни в первую половину осени — вот и достались собакам только зимние имена.
Говорят, раньше собаки звались только по старинке. И может быть, в память о прежних удачных тропах и нарек дедка Афоня своего последнего кобеля давнишним именем — Корсонушка.
Корсонушка и Паль муха — это особенные собаки. Они вставали на ноги уже тогда, когда старик забывал свои ходкие тропы за куницей, когда медведь и лось были для Афанасия Тимофеевича уже больше воспоминаниями, а сам великий охотник постепенно оборачивался добрым сказочником и неугомонным рассказчиком невероятных таежных историй.
Я боюсь категорически утверждать, что собаки и их владельцы сходятся подчас характерами до такой степени, что представляются чем‑то единым, но многие примеры замечательных совпадений все‑таки позволяют мне сравнивать сейчас ум, ласку, незаурядные способности Пальмухи и Корсонушки и даже их необычную для зверовых собак обидчивость с доброй благожелательностью талантливого человека, родившегося, выросшего и состарившегося в тихом и мудром лесу.
Дом дедки Афони стоял на горе и был в прошлом верхней, главной, избой в деревне. Около крыльца этой избы всегда возлежали в гордой и независимой позе сытые, довольные жизнью псы. Они строгими взглядами провожали каждого прохожего, но почти никогда не вмешивались в сварливый брех соседских собак. Все говорило о крепком и уверенном в себе человеке, занимавшем этот не слишком громкий, но достаточно видный и независимый дом.
Но с тех пор как старик оставил прежнее ремесло и теперь лишь изредка тешился белкой возле деревни, изба опустела. Афоня понемногу перебрался в небольшой, неприметный домик, прирубленный к избе со двора, и остался там доживать, немного грустно погладывая из крошечного окошечка зимовки на далекий теперь настоящий лес.
Вместе с хозяином перебрались на другую сторону и собаки. Они тоже будто сразу постарели, поникли — потеряли бывшее положение в деревне и теперь мирно полеживали у низкого порога.
Оставлять и держать без всякого дела ходких за любым зверем псов старый охотник не собирался. Уже на следующую осень он свел их в лес вместе с соседом, как мог, объяснил Пальмухе и Корсонушке, чтобы те привыкли к новому охотнику, и собаки что‑то поняли и первый раз в жизни ушли от своего дома вслед за чужим человеком.
В лесу они так же умно и споро работали по черной тропе, так же удачно пошли и по снегу, но однажды вернулись из леса сами и отказались покидать своего настоящего хозяина.
Уходить из леса собаке не полагалось — это было предательством. Предательство строго наказывалось, но в этот раз дедка даже не сердился на псов.
Вечером у самовара сосед подробно рассказывал о происшедшем.
Белка скатилась с еловой лапы и упала на снег. Ее оставалось только освободить от шкурки, убрать сырой мех в холщовую тряпицу, а тушку приберечь для капкана, настороженного на куницу. Но Корсонушка опередила охотника…
Пальмуха была постарше, да она и с детства не позволяла себе мять добытого зверька. В крайнем случае понятливая собака легко прихватывала белку или куницу зубами и приносила хозяину совершенно чистую, не запачканную собачьей слюной тушку. Корсонушка в ранние годы порой баловался с добычей, ударял белку клыком, иногда слюнявил и мял, но очень скоро усвоил, что можно, а что нельзя, и оставил себе за правило мгновенно останавливать раненого зверька и, не донося до ног охотника, укладывать его на снег. Когда кобель горячился и Пальмухе казалось, что ее великовозрастный сын не слишком деликатно обращается с добычей, она вмешивалась и коротким рыком останавливала неблаговидный поступок. Так и охотились вместе эти две собаки…
Наверное, и в этот раз Пальмуха сама бы остановила Корсонушку. Но человек поторопился и громко прикрикнул на кобеля. Пес отошел в сторону, поджал хвост, виновато посмотрел на мать и недовольно покосился на обидевшего его человека.
В этот день собаки честно доходили по лесу, но уже не так часто звенел над тайгой их чистый, уверенный лай.
На другое утро собак будто подменили. Они все‑таки пошли в лес, но, как сговорившись, отказались работать. До обеда не было добыто ни одного зверька, хотя белка по елкам была, а когда охотник поднялся с колоды, чтобы поделиться с Пальмухой и Корсонушкой остатками пищи, собак уже нигде не было…
У самовара сосед извинялся, снова перебирал подробности неудачной охоты, а дедка молчал и тяжело и обидчиво попыхивал махоркой.
Когда сосед ушел, Афоня вышел на улицу и зазвал собак домой. Пальмуха доверчиво прижалась щекой к валяному сапогу, а Корсонушка лег у ног с другой стороны и мирно положил голову на устало вытянутые лапы.
Афоня выгреб из банки горсть крупных сахарных осколков, положил по снежной кучке перед каждой собакой, погладил своих приятелей и тихо, будто извиняясь перед ними за вчерашнее происшествие, добавил: «Нако‑то, кушай, кушай, милые…»
Корсонушка осторожно, деликатно, краешком языка подбирал с чистых половиц сладкие кусочки. А Пальмуха еще долго смотрела в глаза человеку, будто все еще что‑то объясняла старику, будто оправдывала и себя, и своего откровенного сына.
На ночь собаки остались в избе. Это было нарушением лесного правила, лесного закона, который запрещал псам ночевать в доме. Но у старика были свои уставы — он умел видеть в собаках не только охотничьих псов, без чьей помощи не обойтись в тайге.
Пальмуха и Корсонушка с тех пор ни с кем не уходили в лес. Они так же незаметно и верно ждали своего хозяина у дверей магазина, за воротами почты, так же довольствовались лишь редкими небогатыми охотами, но зато каждый вечер могли подолгу лежать в избе у ног хозяина и говорить, говорить ему своими глубокими глазами обо всем, обо всем, о чем не успели сказать раньше на торопливых охотничьих тропах.
Может быть, эти собаки были по–своему благодарны дедке за его новую жизнь, за его мягкие добрые руки на их ушах и за долгие теплые вечера, которые теперь они всегда проводили вместе.
Наша охота начинается с черной тропы, но, в отличие от всех других охот по черной тропе, она ждет крепкую, схваченную хорошим морозцем дорожку под ногами.
Давно занесены в лес продукты; занесены, расставлены по местам и пока только ждут, выстаиваются под дождем и мокрым снегом капканы — клепи — на куницу. Еще не пришло время сторожить ловушки по окрайкам болот и рябиновому редколесью — куница еще не вычистилась, не оделась как следует на зиму. Еще не вышла, не опушилась белка. Но вот северный ветер согнал с ивы последний пожухлый лист, ночной мороз припечатал его к дороге, и под ногами наконец зазвенела, заговорила о начале промысла первая в эту зиму охотничья тропа…
Позавчера из деревни исчез Васька Спицын, уведя с собой трех собак и злополучного кота. Утром я уже не застал его дома, а на следующий день «сбежал» в тайгу и сосед дедки Афони.
Мужики, как всегда, исчезают из деревни один за другим, и деревня тут же стихает, словно грустно ждет, что на завтрашнее утро совсем останется без мужиков.
Женщины вроде все так же гремят по утрам ухватами, шумно обряжая детишек в школу, но когда утренняя суета уляжется, поостынет вместе с самоваром, присядет у окна хозяйка, поправит на голове платок и вспомнит добрым словом мужа, ушедшего надолго, и с надеждой посмотрит в сторону леса, старого разлучника, с которым давно уже свыклась.
Там идут сейчас наши охотники, идут от зимовья к зимовью, от костра к костру, и уже к первому ночному огню по дороге, глядишь, да и принесут взятую по пути дорогую шкурку.
А дальше: каждый день припирать колом дверь избушки, обходить болота и острова, возвращаться обратно и у скромного огня печки–камеленки коротать глухие вечера поздней осени — ранней зимы и вести отсчет тем дням, которые зовутся днями охоты.
Сам охотничий день остается на тропе, забирает у тебя все силы и оставляет на вечер лишь усталость, память близких и планы на новые охотничьи тропы.
Богата и легка черная тропа, и где‑то надо очень поторопиться на ней, а то ляжет, упадет разом зима, начнут вязнуть в глубоких сугробах собаки, и за короткий зимний день по такой дороге уже не обегать столько, как по ноябрьской прочной таежной дорожке. Тогда реже выпадет ночевать в избушке, чаще ночь остановит на полпути за зверьком, и начнется для охотника еще один отсчет — начнется счет кострам под елкой.
К январю из леса порой приходится и уходить — снег еще не отлежался, не загустел, собакам трудно поспевать за куницей по рыхлым сугробам. И тогда бреди домой ждать февраль, ждать светлые дни, короткие ночи и примятый, осевший под ветрами снег. А в феврале снова лыжи, собаки, снова знакомые дуплистые осинники, еловые острова, вставшие над болотами, и снова вести счет ночам в охотничьей избушке.
В феврале ночной костер под елкой уже редкость — прибавившийся день в феврале дает закончить охоту до темноты, да еще от охоты остается теперь время вскипятить по полудню чай. И только когда упадет на тайгу с воем и слепым снегом погода, вспомнит охотник и в феврале о нодье, о сухой сосне, что осталась примеченной еще с черной тропы.
К марту охота останавливается, затихает. Зверь оживает, начинает широко ходить перед свадьбой и готовится раздеться, скинуть зимний мех — какая уж там охота на худого зверя. Тогда молча собираешь мешок, подвязываешь к потолку от мышей оставшиеся с зимовки сухари, пшено, сахар, выкладываешь у окна махорку, газету, заворачиваешь в клеенку и убираешь за печь спички, покрепче затыкаешь бутылку с керосином и, простившись с родной избушкой, отправляешься в дорогу к другому родному дому. Так и кочует охотник всю свою жизнь от дома к лесному жилищу и обратно. И кто скажет, что больше сродни ему, какая крыша?
Собаки, словно все понимают, весело крутят хвостами, вертятся у мешка, собранного в дорогу, ревностно поглядывают на ружье и не могут никак дождаться той минуты, когда ты поднимешься наконец с нар, приберешь с пола случайно оброненную щепку, положишь ее у очага и последний раз в эту зиму откроешь дверь избушки.
Да и как не понять собакам, что впереди дом, заботливая хозяйка, сытный обед, если еще с вечера ты аккуратно завернул в льняное полотенце и убрал в походный мешок давно правленные куньи шкурки…
Так и оканчивается каждая твоя охота, оканчивается последней белой тропой, и никто не виноват, если эта последняя тропа окажется вдруг слишком трудной.
В этом году на охоту нам не повезло. Черная прочная тропа совсем не пришла — снег сразу лег на сырую землю, и уходить в лес выпало по густым от мокрого снега болотам.
Морозы долго не заглядывали в тайгу, долго ворошила еловые лапы кислая метель. Зверь лежал по дуплам, почти не ходил и тоже, наверное, ждал добрых дней.
Добрые дни пришли не скоро, да и явившись, не остались надолго, а лишь показались раз–другой. А потом хватило жестоким морозом, и затрещало в лесу от мороза ледовито и страшно.
След зверя мерз тут же, порошился инеем, быстро вымораживался от холода запах зверя. Собаки сбивались со следа, только верхом, на слух держались за куницей, хрипли от морозного дыма и быстро сбивали ноги по ледяному крошеву.
Из‑за собак приходилось не один день отсиживаться в избушке. Не жаловал мороз и человека — дышалось трудно, бежать долго опасались, ледяная папироса тут же хватала губы, как дверная скоба хватает на холоде мокрую ладонь. Стыла спина, пока ожидал голоса собак, ушедших в сторону, а глубокий, накиданный еще в ноябре снег топил по пояс и сокращал дорогу.
Когда мороз вроде бы чуть–чуть отступал и ты торопился наверстать потерянное, с еловых вершин падала на плечи метель, вьюжила, напрочь засыпала след и гнала тебя обратно в избушку.
Метели тоже гостили подолгу. Другой раз с неделю не показывались звезды, приходилось сидеть у печи, цедить из котелка чай и от греха подальше подкладывать в очаг лишь березовые чурочки — не дай лешему попутать, не попади на огонь ель, стрельнет она по избушке углем, растрогает душу обещанным выстрелом, а где он, этот выстрел, когда по крыше скачут косые снега, а дверь за полчаса придавит таким сугробом, что сразу и не выйдешь за нуждой.
За хмурым ожиданием солнца и тишины терялся счет дням — дни тянулись темными, похожими друг на друга, как одна ночь, и где‑то под самый январь вышла у меня ошибка с лесным календарем.
К январю зимовье пришлось оставить и тронуться к дому. Мешок не тянул плеч, но ноги все равно вязли в глубоком снегу вместе с лыжами. Лыжи легко уходили в рыхлый намет и через каждый шаг добирались до болота.
Болота, ушедшие под снег до мороза, так и не застыли и теперь прочно хватали льдом лыжу и не пускали дальше.
Лыжи пришлось оставить по дороге, пришлось скинуть валенки и натянуть резиновые сапоги и без конца месить стынущую следом за тобой густую торфяную кашу.
К вечеру показалось солнце. Еще оставалось часа три дороги — еще можно было успеть засветло, но неверная нынешняя зима подвела и тут. Солнце только показалось в очесах туч, тут же припало обратно к рваным концам темной пелены и исчезло.
И вместо солнца загудели, завесились тяжелые заряды, дорога пропала, ослепла, потерялись стволы деревьев, и только чутье собак да твоя надежда попасть к дому именно сегодня еще как‑то помогали идти и не кривить. И лишь перед самой деревней что‑то подвело, помешало, завернуло в сторону через чащобник и чуть было не утащило в обход жилья.
Помог свет, что мигнул вдруг через пуржистую ночь, будто кто нарочно вышел на крыльцо, дождался, когда заряд пройдет, и засветил лампу.
У крыльца силы было оставили — ружье скользнуло в снег, и сухой холод сугроба потянулся в потный рукав.
Хозяйке пришлось ставить самовар, греть на тагане щи. А ты молчал, еще никак не мог расстаться с дорогой, жадно курил и запивал каждую папиросу крутым кипятком…
И только присмотревшись к календарю на стене, ты подтвердил свою недавнюю догадку — метели сбили все‑таки счет дням, ты ошибся и опоздал выйти с зимовья к Новому году…
Счет дням в избушке обычно ведется по зарубкам на краю стола, на доске у печи или на батожке, которым ворошишь в печи угли. Зарубки кладутся каждый вечер по–еле ужина, чая и недолгого разговора с собаками и напарником, если таковой живет с тобой под одной крышей.
С напарником зимовать веселей, проще, тогда кто‑то из вас обязательно будет помнить об очередной щербинке на батожке.
А когда ты один в лесном домике, когда еле добредешь домой, не раздеваясь, не скинув шапки, прихлебнешь из остывшего котелка ухи, подашь собакам по куску и свалишься на постель, даже как следует не покурив?.. Тогда, случается, и забудешь о ноже и немудром лесном календаре. А потом на другой вечер попробуй вспомни: оставил или нет на краю стола метку за вчерашний день.
Легче не потерять счет дням и ночам, если забрать с собой на зимовье нитки для сетей. Каждый день проходишь челноком по паре рядов, и когда довяжешь последний, шестидесятый, то, считай, месяц прошел. Тогда начинай новую сеть, новые ряды и жди окончания еще одного месяца.
Редко кто не приносит у нас из леса пару новых сеток. Правда, и тут не каждый день берешься за полку и челнок — и здесь можно ошибиться в календаре, но полка, и челнок, и тонкая нить помогают не зря пересидеть, переждать метель, помогают не так часто вспоминать обратную дорогу и неудачные дни.
Когда под крышей избушки собираются двое, то сети помогают и вечернему разговору — они будто сводят вместе истории двух людей и вяжут, вяжут их друг за другом в неторопливый, немногословный рассказ.
Мы верим своим рассказам, верим хотя бы потому, что все они родились здесь, на тропах, и ни одна история не принесена в избушку посторонним человеком. А если и случается услышать уж что‑то необычное — тоже верим: ведь кто знает, может, уже завтрашнее утро приготовило тебе историю поудивительней.
А посторонний человек? Как он — верит или не верит?.. Да какое наше дело до посторонних людей — ведь не каждому привелось добрый час носиться по озеру за огромной щукой, схватившей блесну, и все‑таки расстаться и с заветной блесной, и с рыбиной, а потом вдруг снова случайно подцепить пудовое страшилище и найти в ее пасти потерянную было снасть. Не каждому выпадет неделю ходить за куницей впустую, злым вернуться домой и вдруг встретить такого же зверька прямо на крыше своей избушки.
А кто еще видел свой капкан вдруг закрытым, не находил рядом приманки и все шел и шел по кругу от одной захлопнутой клепи к другой и даже начинал верить, что так нагло мог подшутить только сам леший… Капканы приходилось снова сторожить, снова добывать приманку, снова терять дни — и снова вдруг исчезнут беличьи тушки и пропадет долгая старательная работа. Ты уже догадываешься, кто балует в лесу, но метель мешает пока найти рядом с расстороженными капканами косолапый след росомахи.
Да, всякое может быть здесь, в тайге… Да и при каждом другом деле вдруг да выйдет какая‑нибудь история. А уж если покажется она вам больно занятной да перескажут ее другие раз–другой — глядишь, и вернулась она к тебе чуть–чуть переделанной. Вот поэтому и не слушаешь постороннего рассказчика, зная, что не о себе, а о другом человеке завел он сказку.
Мне приходилось по многу раз слушать каждую повесть дедки Афони. Слушаешь всегда внимательно, ждешь новую историю, и лишь потому, что не утащил у другого Афоня свой рассказ — да и зачем ему ходить за чужой бывальщиной, когда лет пятьдесят отхожено у старика по тайге.
Может, и не помнит он сейчас точное число журавлей, что померзли тогда в лютую осень на полях, но было так — откуда‑то рухнул мороз еще в октябре, до Покрова дня, за ночь вымостил льдом даже великие озера и погубил сразу не одну стаю птиц. Собирал ли Афанасий Тимофеевич померзших птиц, брал ли с них мясо, перо — да и это не важно, важно, что в коротком рассказе еще до сих пор живет «такая Хлопонина», что на «осьмой версте от поля» встал дедкин конь…
«…Морозко‑то пал, да и на птиц. А те вроде как не поймут ничего. Стоят по полям, ногами по лужам перебирают от холода, а никуда не летят, будто гадают: уйдет морозко, повоюет и уйдет… А тот — на тебе — и остался. Лужи‑то смесились в лед, а ихние лапы и пооставались на месте… Еду на коне, слышу, будто кто ревит по‑за полем. Я к тому месту, ружья‑то не было, да думаю, что выйдет, так обойдусь, — ножичек‑то при себе держал. Гоню коня, а конь и встань себе на осьмой версте от поля — боится, ушами попрядывает и не идет. А Хлопонина стоит по полю такая, что ни земли, ни леса за ней не видать. А улететь‑то им теперича и некуда — примерзли лапами. Так все и поледенели. Много их тогда навалило по полю. Будь по тем временам трактор, так не одни тракторные сани вывез бы птиц‑то этих. А то что — конь один, да и тот под седлом».
Если остановиться и вспомнить сейчас дедкин голос, его прищуренные глаза с хитринкой, самокрутку, торчащую красным угольком из усов и бороды, вспомнить, вернуть словам все восклицания и оханья, без которых не бывает Афониных рассказов, то снова окажешься около коптилки, рядом с крошечным окном в притихшую на ночь тайгу, увидишь медленные языки спокойного пламени над сухой чуркой, и тебе снова и снова захочется почему‑то услышать все–все и о «Хлопонине», и о «лужах, смешанных в лед», и, конечно, о «тракторных санях», которых в те времена, увы, еще не было…
А щука, схватившая за край одежонки?.. Есть у дедки знаменитый пиджак. Честно говоря, от первоначальной материи на этом пиджаке давно ничего не осталось — заплата закрыла другую заплату, вырванный медведем рукав заменен новым, но пиджак есть, дедка ни за какие деньги не расстанется с ним в лесу, и эта походная одежонка старика хорошо помнит и когти медведя, что пошел на охотника, и лося, который хватил зубами за плечо, и, конечно, страшенную щуку, опрометчиво бросившуюся к лодке и вцепившуюся в полу одежды.
Здесь тоже надо остановиться и обязательно пояснить, что лодки по нашим местам небольшие и низко сидят в воде, так что распахнутому пиджаку или ватнику ничего не стоит окунуться краем в озеро и долго и незаметно для гребца полоскаться рядом с тонким осиновым бортом долбленой посудинки. А еще следует заметить, что даже сейчас есть по тайге такие озера, где щука нет–нет да и схватит сгоряча чуть ли не кусок палки, брошенный в воду.
В тот раз щука тоже недолго раздумывала. Она бросилась к лодке и схватила старика за свесившийся в воду угол форменной одежды. Может, все на этом и кончилось бы, но вот беда — увязла рыбина зубами в крепкой материи, да и дедка оказался строптивым.
Старик рассказывает сейчас, как щука вытянула его из лодки в воду, как порешил он не расставаться с неожиданной добычей даже в воде… Кто был свидетелем этой встречи?.. Вся деревня основательно утверждает: пошел Афоня летом к озеру проведать лодку, не взял ни ружья, ни удочек, ни дорожек, а вернулся с той самой страшенной щукой, о которой сейчас рассказ.
Рыбина действительно была огромной — дедка еле тянул ее за собой, перевесив голову страшилища через плечо… Вот и вся история…
Ну а медведь, к которому старик наведался в гости на берлогу?.. Здесь уже может поручиться и автор сегодняшнего повествования о деяниях дедки Афони — было такое…
И надо же было случиться — старик решил срубить сосну над самым медведем и сослепу угодил лыжей в берлогу. Медведь выскочил, очумел от неожиданной встречи, взревел, но успел только обломать у непрошеного гостя лыжину. Старик еще крепко держал в руках ружье, и выстрел верной централки выручил еще раз нашего патриарха.
Афоня притащился из леса чуть живой и, еще не веря до конца в добрый исход, тихо попросил соседа сходить к бригадиру за лошадью.
В лес катили всей деревней, отыскали по следам развороченную берлогу, все осмотрели, проверили, привезли в деревню на санях тушу опрометчивого медведя и обломок Афониной лыжи и сами за дедку составили новую таежную «сказку–быль»…
Старику коллективное творчество понравилось, он живо подправил шероховатости повествования, переставил по–своему кой–какие слова, уточнил детали, снял излишние восклицания и, конечно, добавил к истории тот самый пиджак, которого чуть было не лишился вместе с головой. И теперь, заглянув к кому‑нибудь в гости, он каждый раз вспоминает сломанную лыжу, что все еще хранится в кладовке, и неудобную квартиру медведя под вывороченным корнем–выскорем…
Сейчас дедка молчит. Он давно уже не вяжет сетей, давно окончил сегодняшний пересказ всех своих историй и, наверное, просто вспоминает те дни, когда он так же, как сегодня его напарник, гонял по полке ячею за ячеей, гонял быстро и ровно, хоть с закрытыми глазами, и не по два ряда за вечер, а…
До конца второй сетки мне осталось всего два десятка рядов, десяток вечеров — и можно будет собираться домой.
Мы с дедкой обязательно дождемся тихого дня, с вечера высмотрим на небе звезды, погадаем завтрашнюю погоду и только тогда тронемся в обратный путь.
Наверное, Пальмухе уж очень хочется домой. Она чутко сторожит в нашу сторону уши и поглядывает на старика добрыми глазами… Мы скоро пойдем, Пальмуха, заберем с собой обратно и Корсонушку, и моего шального Бурана. Я не обманываю тебя, замечательная собака, я просто хочу сказать тебе спасибо за то, что принесла ко мне на зимовье вместе с дедкой мир, уют, теплые вечера и замечательные лесные истории.
У меня еще очень мало своих лесных историй, мне никак не равняться с дедкой, как не равняться моему Бурану хотя бы с Корсонушкой. Наверное, поэтому я сейчас больше молчу, вяжу сеть, прислушиваюсь к каждому слову старика, верю ему, гадаю про себя о будущих тропах, строю всякие планы и очень хочу когда‑нибудь, когда моя дорога за куницей вдруг остановится, тихо вспомнить всех наших собак, всех охотников и попробовать, как дедка Афоня, оставить другим лист за листом большую книгу о нашей охоте.