Часть вторая

20

Так и быть. Расскажу про Европу.

Европа: едва приземлившись в амстердамском аэропорту «Скипхол», я понял, что попал в другой мир. Голландки все, как одна, по внешнему виду напоминали стюардесс, а голландцы — ведущих телеигр. Радующие глаз модерновые стальные проходы, по которым я катил свой багаж, направляясь к электричкам, связывающим аэропорт с центром города, пахли совсем не так, как можно было ожидать, а как навозные споры игрушечных чистеньких, будто из конструктора «лего», ферм, окаймляющих летное поле. Поджидая ближайшую электричку в центр, я теребил в руке фирменную бирку с крылышками и именем одной из наших стюардесс, той, у которой я ее выпросил в качестве сувенира для Анны-Луизы (ХЕЛЛО, МЕНЯ ЗОВУТ… Мисс, можно вас?). Уже тогда я начал смекать, что в момент, когда ты переступаешь порог Европы, тебе дают пару крыльев — не для того, чтобы взмыть в небо, а для того, чтобы улететь во времени назад.

Мои первые шесть евронедель, до знакомстза со Стефани, — какая-то сплошная мешанина впечатлений. Впечатления, но не отношения. Черные велосипеды; какие-то удивительные маленькие ягодки; вездесущее MTV; «умные» кредитные карточки; уродливая джинсовая одежда; отвязные итальянские ребята, paninari, на мотоциклах «веспа» в таких обалденных прикидах, что можно брать и сажать всех чохом в кутузку, не ошибешься.

Единственный, с кем я по-настоящему подружился в этот период, был Киви, новозеландец; мы с ним познакомились в мой первый вечер в Амстердаме в молодежном общежитии «У Боба» на Ньювезейдс Ворбургваль. Киви был лихой малый — теоретически подкованный, вечно небритый и понимающий толк в коктейлях уроженец города Данидин на острове Южном. Он являл собой исключение из правил молодежных каникулярных евродружб — дружб, базирующихся на принципе «взаимогарантированной одноразовости» (его, Киви, формулировочка), бессчетного множества отношений, завязывающихся между Сюзаннами, и Петрами, и Фолькерами, и Клайвами, и Мицуо, и Хулио, и Дэйвами — всеми, кто знакомится в европейских набитых поездах и обшарпанных молодежных общежитиях, где, кажется, всегда смутно улавливается запашок спермы и cafe au lait[12].

Как большинство студентов-евротуристов, вознамерившихся объехать Старый Свет на поездах, мы с Киви какое-то время путешествовали вместе, потом, достав друг друга до печенок, разбегались, порознь меняли то тут, то там наши деньги на очередную национальную валюту, потом в каком-нибудь новом городе снова сходились на недельку — каждый со своим уловом свежих историй и личных рекордов. Помню, как Киви орал мне, высунув сияющую рожу из окна вагона второго класса, который тормозил у перрона женевского Bahnhofа: «В Барселоне впервые переспал сразу с двумя!»

Всё новые и новые евролакомства, новые приключения: щекочущий нервы призрачный привкус возможной гибели в результате теракта, пока сидишь и в 99-й раз перечитываешь один и тот же номер «Интернэйшнл геральд трибюн» на миланском вокзале; шквал изобилия; холодящая кровь конфетно-красивая меланхолия городов, избежавших бомбежек во время Второй мировой, — Цюриха и Нанси; силуэты атомных электростанций на горизонте; квартеты обветренных, с моржовыми усами работяг, забитых, как сельди в бочку, в крохотулечные швейные машинки на колесах, — у каждого в зубах по одиннадцать сигарет зараз, все что-то орут, перекрикивая друг друга, и несутся куда-то, сами не знают куда, по закопченным, удручающе-безысходным чехословацким предместьям, в то время как позабытые ими женщины стоят на обочине, неподвижные, как рекламные «сигарные» индейцы в наших магазинах-«центовках». Все чужое: все очень мило, но, как я написал в открытке Анне-Луизе:

Европа страдает недостатком вероятности метаморфозы (во завернул!), Европа как дивной красоты младенец с суперхарактерными чертами лица, и потому красота его немного удручает: ты заранее можешь сказать, как младенец будет выглядеть в двадцать, в сорок, в девяносто девять. Никакой тайны.

И дальше на той же открытке кое-как еще втиснуто:

По-моему, у меня тут передозировка историей. Я как-то не могу до конца поверить в то, что ходить в церковь в попсовой одежде — это «грех». Многовато фейерверков под музыку «Роллинг Стоунз» в Монако. Многовато представлений son et lumiere[13]. И сверх всякой меры куполов и часовен, и людей, молящихся богам, о которых я ведать не ведаю, не говоря уже о том, чтобы их понять. Ощущение толчеи в первые несколько дней даже забавно, но потом от этого становится тошно, а все здесь так и живут, притиснутые друг к другу. Бр-рр! Больше всего мне хочется сейчас снова оказаться дома, где-нибудь на берегу океана, в большом стеклянном доме па краю планеты, на полуострове Олимпик, например, и просто смотреть вдаль на воду и больше ничего-ничего.[14]

Прежде чем отправить открытку, я показал ее Киви. Он со мной согласился: он тоже был не прочь оказаться в стеклянном доме на южной оконечности новозеландского острова Южный, так, чтобы между ним и Антарктикой не было больше ничего.

— Антарктикой? — переспросил я. — А ты знаешь, что Антарктика — это вообще-то не один, а два континента, которые соединены в одно целое ледовой перемычкой?

— Правда? Вроде как разведенные родители.

— Точно.

Вопрос: на кой меня вообще понесло в Европу? Честно говоря, то, что я попал туда, — уже чудо, учитывая, на какую уму непостижимую стену безразличия я наткнулся, когда вынес эту затею на суд друзей и родственников. («В Европу? Ничего не понимаю — зачем? У нас тут своя Европа под боком — нормальная Европа в ЭПКОТе, во Флориде. Тебя там что-то не устраивает? В чем дело-то?»)

Но у меня были свои причины. Помню, когда я толкал липовые часы, я все время думал, что интересно было бы взглянуть на те края, где делают настоящую «фирму». И еще мне хотелось самому поглядеть, что же это за мир такой, где моим предкам стало до того невмоготу, что они решились бросить его навсегда. И еще я слыхал от очевидцев, что в Европе можно классно оттянуться.

А вообще я помню, какой прогрессивной и стильной казалась мне Европа на фотоснимках: звенящие энергией и задором геометрические сооружения, словно гигантские кристаллы, рванувшие ввысь из монотонной каменной скукоты. Европа казалась мне тем местом, где будущее надвигается гораздо стремительнее, чем у нас в Ланкастере, а я люблю будущее — и решение было принято. Полный вперед!

Но через три недели еврошатаний налет европейской прогрессивности сильно потускнел. Европа тужится быть прогрессивнее всех, но все эти потуги как бы… короче, туфта. Германия, надо отдать ей должное, в смысле техники будет покруче любого CD-плейера, зато вокзальные сортиры — точь-в-точь пыточные камеры времен инквизиции. Во Франции слыхом не слыхивали, что магазины можно бы открывать и по воскресеньям. А в Бельгии я своими глазами видел, что северный скат камеры охлаждения атомной станции порос мхом — да-да, мхом. Прогрессивность?

Перебирая снимки, сделанные во время моего европейского турне, я вдруг замечаю одну любопытную тенденцию, в которой я не отдавал себе отчета, пока был там. Тенденция эта проявилась в том, что в мои европейские воспоминания, запечатленные на фотоснимках, тихой сапой пробралась разная американская корпоративная эмблематика. Американские «пицца-хаты» сияют неоновым светом за спиной у дуэта улыбающихся ширококостных австралийских училок по имени Лиз. Реклама ковбойских сигарет и фирменный фургон курьерской почты служат фоном для троицы потрепанных странствиями второкурсников из Онтарио. Логотипы компаний по выпуску фотоаппаратуры и компьютеров красуются на футболках путешествующих студентов Корнельского университета. Но самое сюрреалистичное — это «кола-тотемы»: цилиндрические, оклеенные бумагой рекламные тумбы, призванные имитировать банки с кока-колой, посреди дремотно-наркотического, загаженного пуделями, изрытого каналами Амстердама, где миллионы использованных игл погребены в толще оливково-зеленого ила под поверхностью воды и где по ночам высокие, узкие, как картонки с печеньем, дома, разделенные щелочками проходов, словно тают в черном небе. Странно, что, пока я сам там был, я этих эмблем и логотипов попросту не замечал, нигде, ни разу, но теперь, когда я снова дома, от них уже не откреститься, ведь это часть моих зафиксированных на фотобумаге воспоминаний.

21

За шесть недель до моего запланированного возвращения домой я трясся в поезде, двигаясь на юг, из Дании в Париж, по пути украсив мой паспорт очередным штемпелем (бельгийским красным треугольником) и в очередной раз закатывая глаза при виде куцего поездного бутербродика с ветчиной и жестянки с апельсиновой шипучкой (инструкция по открыванию банки на четырнадцати языках). Мы с Киви и одна пара из Техаса делились опытом на предмет гостиниц-общежитий — причем все четверо остро нуждались в парикмахерской, горячей ванне, антибактериальном лосьоне и мультивитаминах.

Потом я читал письмо от Дейзи, отправленное мне на адрес копенгагенского отделения «Американ экспресс». Марки на конверте были наклеены вверх ногами; в конверте оказалось кольцо в нос — сувенир от Мюррея (кто еще не вдел в нос кольцо — срочно вдевайте!) и всегда висевший у нас на холодильнике рисунок Марка «Завод», от которого у меня защемило сердце, и я сразу понял, до чего я устал, как мне одиноко и как я стосковался по дому. В прилагаемой записке Дейзи заклинала меня сорвать для нее цветок с могилы Джима Моррисона в Париже, а в постскриптуме, после щедрой порции ланкастерских сплетен, приписала:

У Марка простуда, и марки он смачивал не слюной, а тем, что течет у него из носа. Надеюсь, тебя не стошнит. Д.

За окном поезда уныло моросил дождь, бесцветное небо нависало над серым, в барашках, Северным морем, и мы, наша четверка в купе, утратив всякую охоту друг с другом разговаривать, сидели, очумевшие от усталости, примолкшие, и ехали куда-то по белу свету, ни на что уже не реагируя.

Потом, спустя какое-то время, я вдруг обратил внимание на одну проплывавшую мимо картину, которая до сих пор хранится у меня в памяти как символ нижней отметки моего путешествия. Я увидел в холодном туманном мареве бледно-желтое поле цикория, уходящее от рельсов вверх, на восток, и там наверху кирпичный дом века XVII-XVIII, один как перст, не то что деревца — ни кустика вокруг!

Да, конечно, подумаешь, невидаль — дом торчит посреди поля, и поразило меня не это, а то, что с этим домом сделали. По каким-то неведомым причинам все двери и окна в нем заменили вентиляционными пластинчатыми решетками, и через эти выхлопные отверстия дом выдыхал полупрозрачный дымок, медленно сползавший вниз на поля. Но откуда шло это дыхание? В моем воображении сразу возникла некая атомная электростанция под Антверпеном. От подземного чрева электростанции тянется черный трубопровод — он проложен под жилыми домами, дорогами, школами, кафетериями, лесами, чтобы в конце концов выдохнуть сухое теплое дыхание через пластинчатые жабры дома, выпустить его на просторы бельгийской деревни, над могилами давно уснувших вечным сном европейцев. Никогда еще я не видел пейзажа, в котором так неуместно было бы присутствие человека.

Киви спросил, не лихорадит ли меня часом, и я ответил, нет. Марковы великаны покинули свои платформы на колесах — в Европе тоже. В ту минуту я понял, что хочу поскорей вернуться домой, но тут вмешалась судьба, а у нее, как известно, свои законы, и прежде чем я успел перестроить дальнейшие планы, я прибыл в Париж.

22

Стояла середина июля, и бульвары Парижа были запружены туристами и парижанами, последние, как от боли, морщились от ожидания августовских отпусков — точь-в-точь как человек, которому давно невтерпеж справить малую нужду. Жаркое — хоть загорай, как в солярии, — солнце палило сверху на желтоватые, цвета песочного теста дома, на местных цыган, на хлыщеватых еврояппи, на выхлопные газы и малахольное блеяние сирен «скорой помощи». Всюду, куда ни глянь, алжирцы и арабы, как, впрочем, и неубывающая армия американских и канадских туристов в дорожном, по принципу «одежды мало, комбинаций много», облачении, всегда с какой-нибудь «функциональной» изюминкой: рубашки-поло цвета мятных пастилок со специальным кармашком — для паспорта; женщины с перманентом в форме мотоциклетного шлема на голове, под которым, как пить дать, у каждой припрятан газовый баллончик; мужчины с прическами «афро» а-ля кукла Кен[15], под которыми у них спрятаны кассеты с учебным курсом по самоусовершенствованию, чтобы, бродя по Лувру, включить аудиоплейер с наушниками и не терять попусту время.

Мы с Киви сидели, попивая крепкий кофе, на авеню «Полюби меня», что в глубине кварталов на левом берегу Сены. Пока сидели, смотрели на парад жизни, проходящий перед нашими глазами. Киви недовольно бурчал и фыркал, потому что в этот день, только несколькими часами раньше, у него на авеню Фош стырили паспорт и ему пришлось бежать в посольство Новой Зеландии и там «валяться в ногах» у чиновников, чтобы они соблаговолили выдать ему новый.

Тем временем на проезжей части прямо перед нами остановился на красный свет грузовик для перевозки оконных стекол, в его зеркальных боках отражался и множился город, и мы оба вдруг оказались лицом к лицу с самими собой, в полный рост, без подготовки и без прикрас: загорелые, обтрепанные, с телами поджарыми и мускулистыми после шести недель евротоптаний по разным городам, — телами, которые вот-вот проглянут сквозь обветшавшие швы донельзя заношенной одежды, стиравшейся от случая к случаю в гостиничных биде, разбросанных по всему европейскому континенту.

Наш внешний вид удивил и ужаснул нас самих — и гальванизировал Киви, который тут же переключился на активные действия.

— Ладно, хватит. Счастливо прогуляться на кладбище, адье! — бросил он, перемахивая через оградку кафе. — Я пошел. Встречаемся вечером у Представительства Квебека. В девять. — И я остался смотреть, как Киви попылил по улице, и подумал, что тело его, вскормленное по системе раздельного питания, значительно крупнее, здоровее и невиннее, что ли, чем у европейцев, если брать их как класс. В этом смысле он типичный представитель Нового Света.

Я допил свой невозможно сладкий кофе-эспрессо, понял, что зубы мои уже растворяются в этом сиропе, облизал губы, глянул на часы, надел рюкзак, заплатил по счету, глянул на солнце и спустился под землю — в метро, с его неистребимым рыбно-фекальным душком, и монотонными завываниями нищих, и техногрохотом, и поехал, чувствуя, как начинает болеть голова, в сторону кладбища Пер-Лашез добывать цветок для Дейзи.

Давно, когда я был еще пацан, у меня был друг по имени Колби, который умер от давших осечку белков его собственного организма, от рака, и его похоронили на кладбище по соседству с полем овса на окраине Ланкастера. В летнее время я и сейчас прихожу на могилу к Колби — ведь он единственный, кого я знал и кто взаправду умер, — и пытаюсь представить себе, каково это, быть мертвым: не дышать, выключить сознание — перестать существовать. Но сколько бы я ни пытался, ничего не получается. Жизнь всякий раз берет верх. Каждый раз я ухожу оттуда, чувствуя, как во мне все ликует, энергия бьет ключом, и я глотаю ртом ветер, и, кажется, могу воспарить к птицам, и меня так распирает от жизненной силы, что даже трудно дышать.

Вступив на гигантскую территорию Пер-Лашез на северо-востоке Парижа, я далеко не был уверен, что и европейское кладбище вызовет у меня такую же точно реакцию, — сомнение шевельнулось во мне, едва я прошел через каменные ворота, за которыми лежит какая-то совсем другая галактика — галактика блуждающих там и сям вдовиц в черном, суровых стариков и старух, девяностолетних безногих калек, деревьев, подстриженных как пудели в цирке, знойного летнего неба, в котором что-то уже намекает на приближение грозы. На изящных скульптурных надгробиях рассыпаны увядшие цветы. Шум транспорта куда-то исчез, со всех сторон меня окружили аккуратные каре живых изгородей с какими-то незнакомыми мне цветками. На меня навалилась апатия. Камешки, которые я поддевал носками моих туристских ботинок, подпрыгивали лениво, как в замедленной съемке, и при этом совершенно беззвучно. А я все шагал и шагал в глубь кладбища, и все звуки вдруг стали приглушенными либо исчезли вовсе, как если бы я шел в глубь того леса в Британской Колумбии с Анной-Луизой, и сам Париж уже вытекал куда-то из моего сознания, уступая место газу, который, являясь чуть ли не главной составляющей атмосферы, практически никакой роли не играет, — аргону.

Так я оказался перед могилой Оскара Уайльда и, воспользовавшись тем, что поблизости никого не было, стянул с себя рубашку и сел, спиной опершись на могильный камень, позагорать — вобрать в себя все, какие можно еще ухватить, слабеющие лучи забаррикадированного облаками солнца. От сенной лихорадки защекотало в носу. Я повернул назад голову и лизнул пыльный камень. Иногда я и сам себе удивляюсь.

На мою вывернутую шею упала капля дождя. Я словно заблудился в комнате, через которую реке Времени протекать не дозволено, но меня быстро вернули к действительности: мимо, задевая чем-то твердым за ветки живой изгороди и возвещая о своем приближении противным, царапающим звуком, ковыляла какая-то старуха, не иначе как до сих пор оплакивающая родственников, сгинувших со свету в одной из давнишних бессмысленных европейских войн.

Пройдя по диагонали все кладбище, я прямиком отправился добывать цветок с могилы Джима Моррисона, мне даже с картой сверяться не было нужды, я просто шел туда, куда тянулись молодые ребята, которые попадались мне на глаза, — неважно, занюханные они были или в модных прикидах, в большинстве своем из Нового Света, многие обдолбанные и тихие, — все они плохо вписывались в антураж старинного светского кладбища, дико и неуместно смотрелись на фоне скульптурного нагромождения — просто страусы какие-то из мультяшек, шкандыбают вприскочку, тряся своими балетными пачками и покрякивая, и прут напролом через похоронную процессию в ненастный день.

— Гости на погосте, клёво, а? — вслух заметил Майк, парень моего возраста из города Урбаны, штат Иллинойс, закапывая в землю рядом с могилой Моррисона хабарик от косяка. Тут же расположилась троица из Колорадо — эти малевали на своих рюкзаках канадский флаг, который, по их замыслу, должен был служить им, во-первых, талисманом от террористов, а во-вторых, бесплатным билетом на праздник в честь Сен-Жана-Батиста[16] вечером того же дня в здании Представительства Квебека.

— Поколбасимся классно, вот увидишь, — пообещал приятель Майка Дэниел, помогая девчонке по имени Хина справиться с кленовым листом, больше смахивающим на знак червей в карточной колоде, — во всяком случае, я таких листьев отродясь не видел. Кругом вокруг меня ребятишки пыхали кто чем, и перочинными ножами, фломастерами или распылителями с краской расписывались (кто здесь был и откуда прибыл), и оставляли Джимми послания на всех подряд соседних могилах.

Когда Хина протянула мне запрещенную кладбищенскими правилами, но пришедшуюся очень кстати бутылку пива, я спросил ее, зачем она пришла на могилу, и она сказала:

— Когда убеждаешься, что твои кумиры умерли, смерть уже не так пугает.

Мы чокнулись бутылками, и я сказал «скол», и стал ей рассказывать про Данию, где я только что побывал и где чокнуться стаканами и произнести «скол» означает, что можно перейти друг с другом на «ты». То есть с этой минуты вы формально считаетесь друзьями.

— Из-за этой традиции в Дании ходит куча анекдотов о том, как так извернуться, чтобы не чокаться с незнакомыми людьми.

— А-а?

— Неважно. Куда вы трое думаете двинуть дальше? — спросил я, имея в виду подруг Хины, Стейси и Эдисон.

— В Грецию…

— У нее в программе курс сексотерапии от наркозависимости, — крикнула Элисон, и Хина покраснела.

— Говорят, Греция — то самое место, где можно оторваться на полную катушку, — поясняет Хина. — Поплывем из Италии на пароме. Ну там, Адриатика, всякое такое.

Мы толпой выкатились с кладбища, у каждого в руке пиво, а у меня в рюкзаке еще и цветок для Дейзи. Мы — это Хина, Стейси, Элисон, Майк и Дэниел и еще двое из Бергена, штат Нью-Джерси, где они осваивают столярное дело. Всего восемь человек, и все мы, как один, ощущали себя отчаянно молодыми и неопровержимо живыми, чувствовали себя, короче, точь-в-точь как я чувствовал себя всякий раз, когда, навестив могилу Колби, возвращался назад.

У нас было великое оправдание, если угодно, право на вседозволенность, — молодость, и этой хмельной свободой были отмечены наши скоропалительные, но до предела интенсивные путевые дружбы — скоротечные дружбы, дававшие нам неограниченную свободу сколько угодно раз придумывать заново самих себя и свою биографию — свою, так сказать, личную историю, не опасаясь, что рано или поздно придется за это отвечать, что кто-нибудь выведет тебя на чистую воду, свободу расправить наши секс-крылышки, ну и, конечно, пить и курить на кладбищах все то, что на кладбищах пить и курить запрещается.

Наши закопченные солнцем голые руки; ноги, торчащие из-под брюк цвета хаки, футболки с коротким рукавом, и наша щенячья наивность — вот что действительно было нашим привезенным из Нового Света паспортом и нашей броней, когда мы готовы были шагнуть за порог и влиться в устало-пресыщенный, изысканно-истеричный Париж.

23

В тот вечер я и познакомился со Стефани.

Шум-гам, непринужденная дружеская атмосфера и нескончаемое дармовое пиво квебекской гулянки очень быстро вызвали у меня приступ клаустрофобии, и я понял, что надо срочно куда-нибудь деваться — прочь от толпы и мельтешения. И я свалил от Киви и бесплатного вечернего приложения в виде очередного набора более или менее одноразовых европриятелей и, бредя наугад, забрался в квартал, называемый Пор-Дофин, райончик, куда нехорошие парижане таскаются в поисках амурных приключений.

В общем и целом, я чувствовал, что подошла к концу некая эпоха, и это был не просто конец моего путешествия по Европе. Назавтра я собирался поменять обратный билет и рвануть домой — такое решение я принял еще в поезде по дороге из Дании. Может, в моих смутных ощущениях виноват был сам воздух Парижа. Может, я просто обалдел — накачался пивом, надышался испарениями метро, переел приторного миндального печенья и переутомился от инстинктивных резких виражей в обход вечно попадающегося иод ноги уличного мусора. А может, я просто страшно соскучился по Анне-Луизе, почувствовал себя инородным телом, одиноким провинциалом и уже не мог не замечать влюбленных парочек, отирающихся на каждом углу. И опять-таки — избыток впечатлений при отсутствии отношений, о чем красноречиво свидетельствуют мои путевые заметки.

Жизнь безостановочно кружила мимо, пока я заливал в себя стопку за стопкой лакрично-приторного ликера номер 51, и пустая посуда выстраивалась рядком на мраморной, в серых прожилках, столешнице очередного уличного кафе, куда я завернул передохнуть. И да, признаю, я был уже малость — самую малость — забалдевший, когда плыл сквозь вечерний знойный воздух к черному «жуку»-кабриолету, привлекшему мое внимание вспышкой ярко-желтых фар при въезде на парковочное место у тротуара, тут же рядом. И я признаю, что был, наверно, малость не в себе, когда, махнув через низкую стеклянную загородку бистро, похилял прямо к этой черной машине и к соблазнительным карминно-красным губам, на них-то, собственно, мой взгляд и завис, — к губам, ясно видным даже через ветровое стекло, по которому, неизвестно зачем, туда-сюда бегали «дворники».

Я смотрел, как губы улыбнулись и, высунувшись из окна, сказали мне «халло», но тут я вдруг застыл на месте, ослепленный мерцанием огней бистро на глянцево-черной, как оникс, шкуре машины. Да, я стоял, зажмурившись, и смотрел на отражение сверкающих огней, а они были… они были словно звезды!

Наверно, в каждом из нас живет какой-никакой Париж.

Очевидно, я почти тут же вырубился, но прежде успел сказать «хелло» и галантно поцеловать Стефани в губы. Потом ноги у меня подломились и я рухнул на булыжную мостовую, и хозяйка бистро, свирепая старая мегера, заключив, что Стефани не иначе как моя закадычная подружка, заставила ее платить за все мои стопочки, и Стефани заплатила, хотя до той минуты в глаза меня не видела и вообще такие порывы были ей не свойственны, как я впоследствии выяснил.

Потом Стефани и ее подружка Моник, которая сидела рядом с ней на переднем сиденье, загрузили меня в свою тачку, уложили сзади, правда, башка моя свешивалась через край и моталась из стороны в сторону, как хвост у веселой дворняги, и всю ночь катались по Парижу, заезжая к своим друзьям, которым плели про меня всякие небылицы. Как мне впоследствии сообщили, меня чуть было не запродали в рабство клике ошивающихся в Булонском лесу трансвеститов в обмен на блок «Мальборо», а у дамы с собачкой-таксой на Севастопольском бульваре были неплохие шансы за символическую плату купить себе в дом мальчика на побегушках.

Так или иначе, на следующее утро я проснулся с чумной башкой, но в остальном целый и невредимый, очень даже уютно устроенный под легкой, в чистом полотняном пододеяльнике, перинкой в квартире Стефани, в мансарде на седьмом этаже.

Стефани и Моник выжимали из апельсинов сок в кухне, смахивающей на школьную химическую лабораторию, укомплектованную вырезками из журнала «Эль», целой коллекцией склянок с разными уксусами и допотопными кофейными чашечками со следами губной помады всех цветов и оттенков.

— С добрым утром, мистер Америка, — крикнула она мне с другого конца залитой солнцем и забросанной разнообразными предметами дамского гардероба квартиры. — Идите сюда, ваш petit dejeuner[17] готов. Вы, надо полагать, проголодались.

24

Стефани.

Если Анна-Луиза способна всю жизнь преспокойно просидеть дома, украшая вышивкой обложки Библий в дар беднякам, то Стефани эгоистична до предела, за которым уже маячит аутизм: будь любезен таскаться за ней хвостом до рассвета по каким-то коктейль-гадюшникам и не рассчитывай, что она вызовется сама за себя заплатить, — и после всего будь готов к тому, что в последнюю минуту она тебя бросит и умчится на электричке в Нейи навестить маму с папой: ей, видите ли, взгрустнулось по дому.

Насколько Стефани эгоистична? В постели я прошу ее почесать мне за ушком — я от этого тихо млею, так нет же, ни за что и никогда, потому что если она уступит хоть раз, это превратится просто в очередную обязанность, в часть повседневной рутины долженствования. «Как это скучно» (в ее исполнении «скюшно»: у Стефани все гласные выходят чуть-чуть не так). Как привлекательно.

Начиная с того первого утра я безвылазно обосновался в квартире Стефани. Киви приволок из общежития мой рюкзак — и сам стал членом нашего «флинтстоуновского» семейства[18], составив пару с Моник, и естественным образом влился в наши летние обряды, жутко довольный, что мы с ним теперь аборигены, а не заезжие туристы, и по утрам, как и я сам, ходил осипший оттого, что во сне практиковался болтать по-французски. Мы загорали на крыше дома Стефани по улице Малле-Стивенс (где она жила за родительский счет), лоснящиеся от солнцезащитного крема; и Стефани и Моник, обе в темных очках, тянулись лицами вслед за солнцем — точно как головки цинний в документальном фильме о жизни растений. По вечерам мы выбрасывали кучу денег на лимонады и любовались парижскими закатами с крыши центра Помпиду, а потом спускались вниз на забитую еврошушерой площадь попередразнивать мимов и поглазеть на электронные часы, отсчитывающие секунды, оставшиеся до 2000 года.

Стефани — богатая девица из влиятельной буржуазной семьи. Она студентка-дилетантка в Сорбонне, и чихать ей хотелось на свою учебу, на всю эту мудреную химию (поди пойми, почему она ее выбрала!), и свободное время, которого у нее хоть отбавляй, она целиком тратит на еду и одежду, колдуя в кухне-лаборатории над миниатюрными порциями не вызывающих аппетита кулинарных сюрпризов и ведя с такими же, как она, богатыми бездельницами непримиримую войну за первенство в моде, оправдывая свои усилия тем, что это необходимая мера самозащиты. «Твой вид — в Париже это вси-о, Тайлер. Tout». На подоконнике над раковиной в кухне у Стефани выставлена коллекция уксусов — замысловатые флакончики с растворами, в которые чего только не понасовано: побеги эстрагона, почечки розмарина, картечные россыпи горошин перца — миниатюрные, изысканные на вкус, самодостаточные, но мертвые экосистемы. Дома, в Ланкастере, у Анны-Луизы террариум.

Честно ли сравнивать?

У Стефани короткие черные волосы, в отличие от длинных, пшеничного цвета волос Анны-Луизы. Каннибалы, скорее всего, не польстились бы на сознательно недокормленное тело Стефани, зато Анна-Луиза вмиг оказалась бы у них в котле. Анна-Луиза нет-нет да и побалует меня домашним пирогом; Стефани вынуждает меня бесконечно, иногда целый час, дожидаться ее в нашем условном месте, кафе «Экспресс», и только смеется, когда, вплывая наконец в дверь, натыкается на мою постную мину: «Девушки как ресторан, Тайлер, с южж—асным сервисом. Девушки заставляют тебя ждать и ждать и ждать и ждать и ждать и ждать и ждать, и когда ты говоришь себе, пропади он пропадом, этот ресторан, ноги твоей здесь больше не будет, перед тобой вдруг появляется что-то merveilleux[19], такое блюдо, о каком ты даже не мечтал».

Однажды на рассвете, возвращаясь из какой-то коктейль-дыры первым утренним поездом метро, мы вышли наверх на ближайшей к ее дому станции, которая, представьте себе, называется «Жасмин» (произносится «Жазма»), и потопали вверх по крутому склону, и нежный свет зари окрашивал все вокруг в оттенки невинности, и тут мы заметили юную парочку, очень похожую на нас самих, — он в «лётной» куртке и брюках-чинос, она в простом синем платье, с золотыми украшениями.

— Если ты им помашешь, — сказала Стефани, — и они в ответ помашут тоже, значит, они влюблены друг в друга и готовы быть шшэ—дрыми, делиться своей любовью.

— А если не помашут? — спросил я.

— Значит, у них нет шшэ—дрости и в жизни у них будет много боли.

Я помахал, а потом рассмеялся — парочка с улыбкой покивала мне в ответ. Но что интересно: сейчас, когда я вспоминаю этот момент, я как-то не уверен, что Стефани сама тоже им помахала. Хм-мм. Уж эти мне француженки! До чего непросты. Все-то они знают. Как-то я спросил Стефани, не обиделась ли она, когда я, неизвестно кто такой и откуда, подвалил к ней и ни с того ни с сего поцеловал ее в тот первый вечер в квартале Пор-Дофин.

— Нет, конечно. На что тут обижаться, — ответила она. — Мы животные. Наше первое побуждение, когда мы видим что-то прекрасное, — сразу это слопать.

Отпад.

Впрочем, не воображайте себе, что у нас была сплошная тишь да гладь. Мы часто спорили, и не только по пустякам, — как, скажем, когда препирались из-за наушников от стереоплейера во время долгих поездок в метро (в конце концов каждый отвоевывал право на свой наушник, и мы сидели, притиснувшись друг к другу, плечом к плечу, а «Грейтфул Дэд» надрывались на предельной громкости).

Как и многие другие европейцы, с которыми я столкнулся, Стефани получала кайф от спора как такового. Она постоянно меня подначивала, провоцировала, требовала реакции и обвиняла, в точности как Дэн, в занудстве, если я пропускал мимо ушей ее банальнейшие изречения на тему политики, финансов и религии. И тут мне на помощь снова приходило мое правило заранее напускать на себя скучающий вид. Подозреваю даже, что непробиваемое отмалчивание на все ее подначки и было главной причиной, почему ока соблаговолила проводить столько времени в моей компании, — думаю, я был полной противоположностью ее французским приятелям.

Не то чтобы мне было доподлинно известно, как именно Стефани общалась со своей французской тусовкой. Нас с Киви ни под каким видом к их с Моник приятелям не подпускали. Не то чтобы я или Киви из-за этого особенно дергались — мы уже насмотрелись на бескрылый, ни к чему не стремящийся евромолодняк, скопище юных пофигистов. Та еще публика! С кем из них я ни говорил, все без исключения в будущем мечтали стать госчиновниками. Тоска зеленая.

— Что ж это у вас тут, Стефани, все ребята словно выжатые. Где их здоровые амбиции? — спросил я как-то раз, сидя на крыше Центра Помпиду.

Стефани перевела разговор на другую тему.

То время, что я провел со Стефани, нельзя назвать словом «история». Это не было движение из пункта А в пункт Б и вообще куда-нибудь. Скорее это было предвкушение удовольствий, которые сулила мне Стефани. Стефани — манящая, неведомая, недосягаемая цель: свет в конце темного, освещенного редкими лампочками, туннеля метро, возвещающий о приближении следующей станции.

Я отвлекаюсь.

В августе был один случай, довольно странный. В Париже все было закрыто по причине воскресенья, и мы с Киви отправились разведать, что представляет собой один пригородный торговый центр, о котором мы что-то слышали. В Версале?… Вылазка оказалась зряшной — торговый центр не работал (вот так просто!), и в метро на обратном пути в Париж мной овладело ощущение какой-то беспризорности — беспокойное чувство, что все нити, которыми я к чему-то привязан, порваны, чувство сродни тому, что я испытал в поезде по дороге в Париж из Дании. И я сказал Киви, что чувствую себя бездомным, как улитка без раковины. Не прошло и пяти минут, как мы встретились с Моник и Стефани — в ресторанчике, где они бодро разделывались с блюдом горячих, приправленных чесноком улиток.

Из ресторана мы пошли глазеть на витрины — lecher la vitrine («облизывать витрины») — на Левом берегу, кружа в поисках всякой дребедени с изображением персонажей мультика «Тинтин»[20] и стикеров из майлара с изображением черепов, выясняя тарифы на аэробусы за бокалом какой-то дряни в очередном кафе, мечтая о том, как было бы здорово сейчас оседлать «веспу» и рвануть куда-нибудь, как здорово, когда у тебя есть такой мотоцикл, — вот где свобода! Пока мы сидели в кафе, мимо на трех лапах проковылял старый барбос, которого выгуливал на поводке седоватый местный Пучеглаз. К четвертой собачьей лапе, правой задней культе, был приделан протез с копытцем — абсолютно лошадиный. Вот уж поистине пример межвидового скрещивания! Вместо того чтобы расстроиться, мы рассмеялись.

Моник в мое сознание, можно сказать, не проникала. Как парикмахер, к которому ты сел подстричься проездом оказавшись в незнакомом городе: ты даже болтаешь с ним вполне непринужденно, обращаясь к отражению в зеркале — в данном случае, Стефани, — и все-таки в этом есть что-то эфемерное.

Отсутствие всякого интереса к Моник меня удивляет, ведь у Моник, что называется, врожденная сексапильность. С ней ходить — уже развлечение: всегда и везде, где бы она ни появилась, вокруг все звенит на гормонально-криминальный лад, как вокруг стайки вступивших в пору полового созревания девчонок, набившихся в конюшню, или вокруг пацанов в походе на лесном привале. Вот Моник выходит из универмага — на ней, как всегда, «маленькое» платье, такое маленькое, что меньше уже не бывает, — и невозмутимо начинает извлекать из каких-то неведомых складок целый товарный вагон всякой всячины, которую она элементарно слямзила. Она заигрывает с официантами и полицейскими, а служащих в банке доводит до того, что бедняги принимаются нервно теребить узел галстука. Киви раз чуть в обморок не грохнулся от похоти, когда в ответ на его от нечего делать заданный вопрос — что случилось с ее сувенирным нью-йоркским шарфиком, с которого она в этот момент что-то счищала, — она ответила: «Какие-то крошки, наверно, от противозачаточных таблеток».

Лето, словно магнитофонная пленка в режиме ускоренной перемотки, неудержимо неслось вперед. Чересчур быстро. Ланкастер и мои ближайшие родственники, непонятно когда и как, превратились в призрачные абстракции, с трудом обретавшие под моим мысленным взором узнаваемые черты, и будто отвалились от меня, как старая сброшенная кожу. Уже два месяца от них не было ни писем, ни телефонных звонков. Джасмин, Дейзи — или Анна-Луиза, — даже если бы очень захотели, не сумели бы меня разыскать. А я, трусливый говнюк, сообщил им только дату и время моего обратного рейса, да и то нарочно позвонил в середине дня по ланкастерскому времени в расчете, что попаду на автоответчик (прозвище «Синди»), и не ошибся.

Мы с Киви давно проехали стадию одноразовой евродружбы, но в последнюю неделю в Париже вся наша четверка была как пристукнутая: каждый на свой манер старался сбавить обороты, остыть и делать вид, что нас мало трогает неотвратимый конец нашего сосуществования. И общались мы теперь все больше на людях, а не с глазу на глаз, — на нейтральной территории.

Как-то вечером за ужином я спьяну принялся уламывать Стефани и Моник, чтобы они пообещали непременно приехать ко мне в Штаты, но обе не сговариваясь изобразили на лице такой ужас, будто я хотел заманить их в гости к каннибалам, где их разорвут на части и сожрут. После, когда Стефани и Моник пошли потанцевать на пару (Европа!), сильно окосевший Киви стал меня вразумлять:

— Ты бы, чувак, поосторожней, наприглашаешь еврогостей — забот не оберешься. Они ведь заявятся, как пить дать. И будут торчать до скончания веков и требовать, чтобы их принимали по-королевски, и все за твой счет, даже кормежка, вот увидишь!

— Киви, не доставай меня! Тебе лечиться надо.

— Брось мне открытку, когда они свалятся тебе на голову. Буду ждать.

— Да на кой им сдался Ланкастер наш — кому вообще он нужен? Очнись.

На следующий день мы с Киви по очереди двинулись в аэропорт Орли — он на шесть часов раньше. И когда мы со Стефани неслись в такси по Парижу, он был уже где-то над Индийским океаном.

Стефани, сидевшая рядом со мной на заднем сиденье и державшая на руках злобную мамашину собачонку Кларису, казалась сегодня более задрапированной, что ли, чем обычно: мини-юбка из плотного черного бархата со вставками из другой, расшитой люрексом и бисером ткани, прическа покрыта лаком, на лице макияж, глаза спрятаны за черными стеклами, руки затянуты в черные гипюровые перчатки, тонкие ноги зачехлены в черные колготки с мудреным цветочным орнаментом, разработанным каким-нибудь южнокорейским текстильным компьютером.

— Тебе бы еще туфли на колесиках, а не на каблуках, — шучу я.

— Quoi?[21] — Когда Стефани не полностью на мне сосредоточена, она сбивается на французский.

— Туфли, говорю, на колесиках.

— Не понимаю. Хватит идиотничать. Помолчи немного.

— Ладно. Молчу.

Стефани (всегда только таю никаких уменьшительных) пребывала в режиме присущего ей эгоизма/аутизма, прокручивая в голове все мыслимые способы, как вытряхнуть для себя новую тачку из бабушки-мегеры, проживающей в Фонтенбло, куда и лежал сегодня ее путь после заезда в аэропорт. Мой отъезд скатился на изрядное число делений вниз по шкале текущих приоритетов в ее жизни. А на первое место с большим отрывом вырвался «остин-мини-купер», укомплектованный проигрывателем для компакт-дисков.

Я потянулся было к жестяной баночке с сиреневыми леденцами, без которых Стефани жить не может, и тут же получил от нее по руке, но в следующую секунду на ее лице вновь застыло отчужденное, недовольно-замкнутое выражение. Так она и сидела, не разжимая губ, не сводя глаз с однообразной застройки рабочей окраины, через которую мы проезжали. Я подумал, что если бы Стефани была комнатой, то это был бы номер-люкс в отеле «Георг V», раззолоченный, разукрашенный, с шелковыми кистями и канделябрами — великолепное, на европейский манер, порождение нерушимых правил и жесточайшей дисциплины. И я подумал что, если бы комнатой была Анна-Луиза, то это был бы целый дом — тот самый дом из стекла на полуострове Олимпик, где из окон виден Тихий океан, а потолок такой высоченный, что его не видно.

Да. Анна-Луиза. Мне хотелось домой — и не хотелось.

Никакого взрыва эмоций не последовало и тогда, когда мы остановились у поребрика возле зала отправления аэропорта Орли: Стефани не чаяла поскорей со мной покончить, чтобы на той же машине умчаться к бабке. Тут, посреди дизельных выхлопов, ревущих клаксонов и всеобщей взвинченности, я как личное оскорбление воспринял то, что мой рюкзак был буквально выброшен из багажника на асфальт хамоватым таксистом, заодно по-турецки облаявшим Клариску, которая заходилась на заднем сиденье почище сирены противоугонной сигнализации. Стефани нетерпеливо постукивала носком туфельки, дожидаясь, когда я наконец отвалю в здание аэровокзала.

Я схватил ее за плечи, снял с ее лица очки, вдруг ощутив острую потребность хоть в каком-то человеческом контакте.

— Ох, Тайлер! Думаю, сейчас уже не до игр.

— И я о том же.

Она клюнула меня в обе щеки, как фельдмаршал рядового.

— Ты такой… Ты из новой сферы.

— Ты хочешь сказать «из Новой Эры». У меня же мама — хиппи.

— Да-а… Ты мне нравишься, Тайлер. Ты хороший.

Хороший?

— Хороший?

Я закинул рюкзак за спину.

— Так я только поэтому тебе нравлюсь? Потому что я хороший?

— Есть другие причины, да.

— Например?

— Здесь не место говорить о таких вещах. Здесь аэропорт.

В тот момент мне нужно было услышать что-то личное — что-то, что я мог бы забрать с собой, помимо французского плаката, рекламирующего фильм с Джеймсом Дином, который лежал вчетверо сложенный у меня в рюкзаке.

— Назови еще хоть что-нибудь, что тебе во мне нравится, Стефани. Что-нибудь одно — и я сразу тебя отпущу, обещаю.

Было заметно, что она начинает раздражаться. Таксист почем зря честил Клариску.

— Ладно, — сказала она, переступив с ноги на ногу. — Ты мне нравишься, потому что ты чистил зубы и пил грейпфрут-жюс , прежде чем мы шли пить вино. Ты мне нравишься, потому что, когда я думаю, какой ты был маленький, — я вижу, как ты идешь через большие поля по земле, в которой не лежат кости.

— Лирика!

Она улыбнулась, развернулась и нырнула в машину. Там она схватила на руки Кларису, открыла окно и высунула наружу голову — как в тот самый первый раз, когда я ее увидел.

— Ты мне нравишься, потому что ты еще ни разу не влюблялся. И даже когда ты полюбишь по-настоящему, я знаю, ты выдержишь боль, когда любви конец. У тебя всегда хватит сил подняться. Ты Новый Свет.

После чего Стефани крикнула таксисту: «Жми-дави! » — Дэново словечко, о котором она узнала из моих рассказов и которое включила в свой лексикон. Она уехала, оставив меня у края тротуара, а вокруг меня во всех направлениях взмывали авиалайнеры — в небо, в неизвестность.

Меня вдруг охватило странное чувство, сродни галлюцинации, будто я в последний раз сознательно совершаю некий поступок — в данном случае, покидаю Европу.

Она исчезла, и я искренне полагал, что на этом поставлена точка.

25

Стоит ли говорить, что Стефани и Анна-Луиза поладили, как две кошки в одном лукошке.

Познакомились они вчера вечером, после того как Стефани и Моник прикатили к нам на гангстерски-лазоревом «бьюике», взятом напрокат в аэропорту Сиэтл-Такома (Си-Так), — тот еще автомобиль, дедуля наш одобрил бы: бензина жрет прорву, от приборной доски в глазах рябит — прямо электронное казино, на такой не по дорогам ездить, а в космос летать.

Джасмин, Анна-Луиза, Дейзи, Марк и я спокойно себе ужинали и судили-рядили по поводу Джасминовой стратегии продаж «Китти-крема»® («Пора мыслить глобально, ма!»), пока Марк не грохнул на пол плошку с Дейзиной «Растапастой»® — свернутой в спирали красной, желтой и зеленой лапшой с каким-то хитрым соусом.

— Господи, Марк, — запричитала Дейзи, — как ты собираешься жить на свете? Прикажешь под стеклянным колпаком тебя держать? Ну что стряслось, опять ворон считаешь? — (Марк показывал пальцем через всю комнату в сторону окна на улицу.)

Чудо-машина причалила к нашей мостовой на несколько часов раньше, чем мы рассчитывали, и из ее бархатистого нутра уже вылезали Стефани и Моник, обряженные в новенькие, только с прилавка, костюмы в стиле кантри. На обеих ковбойские шляпы, отутюженные джинсы в обтяжку и замшевые ковбойские сапоги, разница была только в куртках — на Моник короткая замшевая, а на Стефани глянцевая, из черного винила с бахромой, как у Джереми Джонсона[22], и при ней муляжный пистолет в кобуре на ремне, затянутом вокруг ее осиной («ох-пополам-бы-не-переломиться») талии.

Мы пятеро плюс Киттикатя стояли у окна и оттуда наблюдали, как Стефани и Моник, потягиваясь, разминают мышцы после долгой езды.

— Десантная высадка супермоделей фирмы «форд», — произнесла Дейзи, и в тот же миг Моник метнула невидимое лассо, чтобы заарканить Стефани, которая резво отпрыгнула и, низко пригнувшись, выпустила все воображаемые шесть пуль, для убедительности выкрикивая бах-бах-бах, прямо в нас, оторопевших за оконным стеклом. Затем она щелчком сдвинула шляпу на затылок, выпустила изо рта призрачное облако сигарного дыма и подмигнула.

— Круто! — завопил Марк.

— Не понимаю, — сказала Анна-Луиза, — почему европейцы утюжат джинсы? К чему это? Такая пошлость!

Мы по-кретински помахали в ответ, как больные, очумевшие от лекарств. Как если бы мы не знали, кто они.

— Я открыла потрясающий способ доставать мисс Францию, — говорит Анна-Луиза.

Сейчас вечер, мы с ней сидим в ее обшарпанной кухоньке с деревянными шкафчиками и мусолим события вчерашнего дня.

— Говорить как бы с аристократической картавостью. Это мы с Марком изобрели по чистой случайности. Нужно просто все «р» менять на «г»: Чгезвычайно гада познакомиться с вами, мисс Фганс! Она чует, что над ней прикалываются, но в чем фокус, не улавливает. Вот и ерзает, как на иголках. Любо-дорого смотреть.

— Очень благородно с твоей стороны, Анна-Луиза, с таким радушием принимать у себя гостя из далекой страны. Так и чувствуется стремление всемерно содействовать установлению межкультурной гармонии в мире.

— Ты это мне, Тайлер Джонсон? Лучше не трогай меня! Я-то, дура, надела вчера к ужину свое лучшее платье ради этой еврошушеры, а знаешь ли ты, какой она мне задала вопросик? Как я одеваюсь по особым случаям! Курица безмозглая. Ты-то в кухне был, варганил свои фирменные «начос», которые, как ты, конечно, заметил, ни та, ни другая мисс Франс за весь вечер даже для вида не попробовали.

Хм-мм. У Анны-Луизы должно сложиться впечатление, что в таких вещах я целиком и полностью с ней заодно.

— Да-да, а главное, она будто и не сомневается, что фигура у нее лучше всех.

Насколько мне известно, Стефани и Моник болтаются по городу, «открывая для себя Дикий Запад» и на все сто пользуясь банковской карточкой «Лионского кредита», выписанной на имя папа. Все мои попытки дозвониться до Стефани, пока она была еще во Франции, как назло, заканчивались тем, что я попадал на ее автоответчик. На сегодняшний день Анне-Луизе известно только, что Стефани и Моник — приятельницы Киви, для меня же они не более чем случайные знакомые.

Вынося свой суровый вердикт двум французским фифам, Анна-Луиза одновременно вымешивает тесто для черничного пирога, от центра к краям, от центра к краям. А я грею руки над ее газовой плитой. Руки закоченели, потому что я нечаянно захлопнул себя в холоднющем тамбуре, который в доме Анны-Луизы отделяет входную дверь от жилого пространства. Не знаю, куда я задевал ключ от внутренней двери, где-то посеял, словом, мне пришлось целый час клацать зубами от холода, воображая себя космонавтом, который оказался отрезанным от основного блока корабля, запертым в шлюзовой камере, — как в фильме «2001: Космическая одиссея». Анна-Луиза еще не вернулась из бассейна, и кому из жильцов я ни звонил — «Человеку, у которого 100 зверей и ни одного телевизора», сестрам-нищенкам, — никто не откликнулся.

В конце концов выручил меня все-таки старикан. Он, как всегда, катил за собой свою тележку, на этот раз груженную пивом. В благодарность я помог ему подняться по лестнице, и когда он отпер дверь в свою квартиру, штук десять, не меньше, беззвучных, подрагивающих от любопытства, звериных головенок высунулись наружу и снова исчезли внутри, совсем как усики насекомого. Я хотел было сам сунуть голову внутрь — поглазеть на зверинец, особенно на прудик с карпами, вмонтированный прямо в пол, о котором мне рассказывала Анна-Луиза, но меня скупо поблагодарили (Ну все, проваливай!) и захлопнули перед носом дверь. Тут я услышал, что вернулась Анна-Луиза. (Ты уверена, что у этого типа, наверху, дома пруд с карпами? — Уверена. Сама видела мельком, когда заходила на минутку отдать посылку)

Анна-Луиза месит тесто.

— Марк втюрился, — докладываю я. — Он весь вечер терся возле Моник.

— Марк ребенок! — отмахивается Анна-Луиза. — Дейзи что о них думает?

— Дейзи думает, что им не хватает политкорректности. Они носят натуральный мех и не видят смысла в общественных протестах. Дейзи смотрит по «Си-эн-эн» передачи про серьезные студенческие бунты в Париже и не может представить себе, чтобы тамошняя молодежь в свободное от развлечений время не рвалась бы штурмовать Елисейские поля, вооружившись гранатами, огнеметами, прокламациями и лексановыми щитами. — Я отрываю комочек теста. — Но с другой стороны, Дейзи считает, что у них можно позаимствовать много ценных идей по части моды.

Похоже, говорить сейчас с Анной-Луизой о моде — все равно что сыпать ей соль на рану; гардеробчик Стефани и Моник заставил ее чувствовать себя деревенской простушкой.

— Ясно. Ну а Джасмин? Джасмин они нравятся?

— Нравятся? Да Джасмин все нравятся. А вообще, на нее действительно произвело впечатление — на всех произвело, — сколько они успели узнать про Ланкастер. Ты-то уже ушла, не слышала, а они стали выкладывать нам такие факты, о которых мы сами понятия не имеем: где можно сделать аборт, сколько у нас в регионе производится сельхозпродукции, как зовут депутата от нашего округа, где самый дешевый ресторан с мексиканской кухней, на каких именно изотопах специализировался наш Завод… В Европе умеют делать толковые путеводители.

— А зачем им это? Они решили сюда переехать, что ли? — Она с силой бьет кулаками в тесто.

— Не-а. Еще несколько дней, не больше. Как я тебе и говорил. Открывают для себя Дикий Запад.

— Им что, больше делать нечего? Они нигде не учатся? Не понимаю.

— Стефани и Моник ничего делать не нужно. Они богатые. Вернее, их родители. Насчет учебы я тоже не уверен. Я даже думаю, что богачи в Европе учатся отдельно от всех прочих. А может, они вообще бросили учебу. Я в этом не разбираюсь.

— Значит, у вас в доме они жить не захотели? Что ж так — не тянет на дворец, домишко-то? — Она прекращает месить. — Прости, занесло.

Я не в том положении, чтобы позволить себе обидеться. Неизвестно, какие меня могут ждать последствия.

— Они выбрали «Старого плута», пансион с завтраком, на бульваре Ван Флита. Рядом с торговым центром.

— Хм-мм. И где же они сегодня коротают вечер?

— В «Ковбойском баре».

— В «Ковбойском баре»? Надеюсь, они при своей «амуниции». Самое гнусное заведение на шоссе. Вся местная гнусь туда сползается.

Под «амуницией» подразумевается внушительный набор средств самозащиты, закупленных Моник и Стефани в Сиэтле перед дальней дорогой в Ланкастер: две здоровые косметички, под завязку набитые газовыми баллончиками, тихуанскими шипованными кастетами, нательной сигнализацией и «электропушками».

— В путеводителе сказано, что в «Ковбойском баре» проводится аттракцион «Скачки на диком бычке». Им охота посмотреть «родео».

— И ты отпустил их одних? Кто же придет им на выручку, если что?

— Сами так захотели. «Больше местного колорита».

— Хм-мм.

Я, как видно невооруженным глазом, опутан паутиной недомолвок, полуправд и просто лжи. Нет, я так и не признался — ни Джасмин, ни Дейзи — в своих отношениях со Стефани. По крайней мере, им не надо ничего скрывать от Анны-Луизы.

В то же самое время Стефани ведь тоже никто ничего не объяснил про Анну-Луизу, хотя она сама в три микродоли секунды просекла, что к чему. А теперь Стефани — закамуфлированная реактивная ракета, готовая в любой момент сорваться с подвижной пусковой установки, кочующей по всему Ланкастеру; она под столом трет ногой мою ногу, она полностью переключает внимание Марка на себя, отваживая его от Анны-Луизы, с которой она держится неуловимо-покровительственно, отчего та чувствует себя жалкой нищей провинциалкой.

Короче говоря, вчерашняя сцена — это было для меня уже слишком. Я чуть умом не двинулся: видеть Анну-Луизу и Стефани, обеих сразу, в одной комнате — это как барахтаться в вихревом потоке, где время, пространство, все всмятку… Если две планеты размером с Землю поместить рядом на расстоянии, скажем, всего в какую-нибудь милю, то в этом узком пространстве их гравитации друг друга аннулируют. И если вас поместить в этот самый промежуток, вы зависнете в невесомости.

Ну а сегодня у меня такое чувство, будто я сидел себе в некой комнате, в тишине и покое, и вдруг крылатая ракета «Томагавк» с диким ревом влетает в одно окно и вылетает в другое — все в десятитысячную долю секунды. Да, сейчас в комнате у меня снова тихо, но я никогда уже не смогу чувствовать себя здесь в полной безопасности.

И еще: когда я проснулся сегодня утром, моя подушка валялась на полу под Глобофермой. Видно, метнул ее туда во сне. Но что мне снилось, я не помню.

26

И снова в кухне Анны-Луизы.

— Тайлер-в-натуре! — повышает голос Анна, бросая в меня комком теста, который прилипает к моим волосам.

— Чего? — Я счищаю с себя тесто.

— Ты в порядке? — спрашивает она. — Ты как в прострации.

— У меня завал с учебой, — выпаливаю вдруг я. Ну и ну, сам не знаю, как это у меня с языка слетело.

— Ну уж, Тайлер, не сгущай краски.

— Не, правда. В этом году все наперекосяк. Работы у меня нет. Я только и делаю, что сплю, хлебаю кофе и гоняю на машине. Все эти диаграммы, бухучет — для меня как обратная сторона луны. — Плотина прорвана.

— По тебе не скажешь. Я же вижу тебя на занятиях каждый день. И в кафетерии ты частенько сидишь.

— Это когда я в «расслабленном режиме». Это ненастоящее. Говорю тебе, я упускаю возможность вовремя начать карьеру, Анна. И знаешь — мне плевать.

— Ничего тебе не плевать, Тайлер. А «Бектол» как же?

— Чао, «Бектол»! — Я приставляю указательный палец к виску, как пистолет.

Анна-Луиза расплющивает тесто на противне.

— Один семестр — не страшно. Наверстаешь. Подашь заявление с просьбой принять во внимание твой средний балл.

— Средний балл я тоже профукал. Так что можно сразу подавать заявление на курсы операторов автомата для жарки картофеля.

Анна-Луиза уверенными движениями подравнивает края, обрезая лишние полоски бледно-желтого теста, как специалист по косметической хирургии отсекает кое-что лишнее у поп-звезды.

— Я тебе помогу, Тайлер. У меня оценки сейчас хорошие. Давай разберусь, с чем там у тебя затык. Время я выкрою.

Анна-Луиза принимается в деталях разрабатывать план спасательных мероприятий, а мне даже слушать -скулы сводит. Через несколько минут я соглашаюсь, лишь бы поскорей отвязаться, не то я совсем завяну, если мне начнут втолковывать, что я должен заниматься как проклятый, чтоб ни одна минута не пропадала даром, а новый материал можно зубрить по очереди и потом встречаться и друг друга проверять — короче, разумный подход, разумно изложенный в процессе разумного времяпрепровождения — выпекания пирога с черникой.

Ну да ладно, главное — я увел ее в сторону от подозрений. Теперь Анна-Луиза будет считать, что странности моего поведения в последнее время объясняются исключительно драмой учебной, а не сердечной — если в этом и правда причина того, что со мною происходит.

Господи, каким дерьмом собачьим я себя чувствую! Я же сам знаю, что мне до смерти хочется просто раздеться до носков и лежать, переплетясь ногами с белыми гладкими ногами Стефани, и чтоб она кормила меня зелеными виноградинками, как гейша кормит с руки карпа в пруду, и чтобы она легонько потирала мне живот и фальшиво напевала бы мне в глаза тупо переведенные рок-н-ролльные песенки. Ну не сволочь?

— Ну, и где же ты в таком случае пропадаешь, — спрашивает Анна-Луиза, — если не корпишь часами над своим отельно-мотельным менеджментом?

— В полях, — отвечаю я. — В «Свалке токсичных отходов». На пустырях вокруг Завода. Шляюсь по заброшенным садам. Мне нужно собраться с мыслями, сориентироваться в пространстве.

— С завтрашнего дня начинаем с тобой заниматься, — предупреждает Анна-Луиза, провожая меня до шлюзовой камеры, на ходу вытирая руки посудным полотенцем.

— В субботу? — уточняю я — провинившийся. — Ладно. Давай.

— Я завтра работаю в утро, к четырем освобожусь. Потом мне надо заскочить в торговый центр. Можем там с тобой встретиться?

— Конечно.

— В «Святом Яппи». В четыре.

Целуемся. Не обнимаясь, потому что руки у нее еще не отмыты от кухонной грязи.

По дороге домой я проезжаю мимо временного жилища Дэна. Почему я превращаюсь в то, что я есть? До поездки в Европу я таким не был. Неужели Дэн — это то, чем я рано или поздно стану? Я — им? Жуть. Неужели от меня самого совсем ничего не зависит?

Я чувствую, как начинаю забывать, что я чувствовал, когда был моложе. Мне приходится напоминать себе, что забывать что-то из прошлого — не значит выбрасывать это за ненадобностью.

Ночь холодная, звезды мерцают, и я спрашиваю себя, что служит нам защитой от космоса. Я спрашиваю себя, благодаря чему у нас всегда есть наш воздух, и почему наш кислород, и азот, и аргон остаются с нами, а не улетучиваются в бесконечную небесную даль. Мир наш кажется таким крошечным — таким холодным на фоне великого Всего. Я смотрю на голые деревья и чувствую, как тает во мне способность даже мысленно представить места с теплым, тропическим климатом. Может, внизу, под этой холодной каменистой корой, скрывается иной мир, в котором ярко-розовые соцветия, отцветая, источают одновременно запах гнили и тонкий аромат, — мир, где жаркий зной так щедр и вездесущ, что циклы жизни и смерти теряют обособленность, накладываются друг на друга, и плоды, листья, останки ложатся на землю с такой скоростью, что почва не успевает затвердевать и в ней все время происходит какое-то слабое, замедленное движение, как в мышцах спящего спортсмена.

Мой мир опять куда-то мчится — слишком быстро! Я думаю о том, что мои денежные ресурсы скоро иссякнут, и, поддав газу, с ревом лечу через пригороды Ланкастера, но производимый мной шум не в силах взять верх над холодом, над безразличием черного неба и ледяных, далеких звезд.

Добравшись до дому, я открываю дверь и вхожу, но и там тоже довольно прохладно. Джасмин на занятиях женской группы; Дейзи у Мей-Линь, они там вместе мусолят журнал для фанатов хард-панк-рока «Гууу». Марк, зарывшись в спальный мешок, смотрит телевизор, где идет документальный фильм про то, как ученые открыли какую-то новую планету. Голос диктора утверждает, что вселенная холодна и безжалостна, и мне ему верить не хочется.

Раздвижная дверь позади меня со стуком захлопывается, и я уже стою в нашем заднем дворе, и я понимаю, что все больше запутываюсь, глаза мне застилает пелена, и я подпрыгиваю на месте, как маленький, а потом плотнее запахиваю на себе куртяшку, пытаясь унять страх.

Мой взгляд падает на компостную яму, которую Джасмин устроила у задней границы участка рядом с кустами малины, — там у нее «делается» земля, — охваченные процессом ферментизации липкие слои отцветших букетов, объедков и птичьих ошметков (Киттикатина лепта). Я подхожу, встаю на колени и, разметав в стороны верхний слой из скошенной травы, последней в этом сезоне, со вздохом глубоко запускаю руки в жаркую, живую, дышащую мякоть — по самый локоть, перепачкав куртку, — только чтобы ощутить тепло, исходящее от нашей планеты, от Земли.

27

У птиц сегодня большое веселье.

Вороны потягивают коктейли, и ласточки состязаются, кто из них, сорвавшись с места, обставит других на старте, — сам видел сегодня утром, когда шел по Урановой улице за номером «Уолл-стрит джорнал» в газетном киоске. Такой гомон подняли — можно подумать, весна на дворе!

Что-то будет.

Заново обретенный и новой стрижкой подкрепленный вкус к жизни, который с недавних пор ощутила Джасмин, переживает временный откат.

— Давай шевелись, Джасмин, подъем! У тебя свидание, кавалера проспишь. Все наверх! Подкрепляться! Яичница выдается без ограничений. Раз-два-встали! Что ты развалилась, как обленившийся барбос! Не пинками же тебя расталкивать — у меня сил нет.

Джасмин что-то слабо блеет из-под натянутой на голову цветастой простыни, по краям придавленной беспорядочными россыпями разной степени прочитанности книжек из серии «Помоги себе сам». Я на полпальца приоткрываю окно, и холодный воздух запускает в спальню острый коготь, неся с собой желтоватый шелест тополиных листьев, которые, пританцовывая, летят с дерева и уносятся вдоль по улице в неведомое.

— Закрой окно, Тайлер. Боже! Как холодно! Дай сюда мои очки. — Из-под простыни высовывается рука и сжимается вокруг «бабушкиных» очков, которые я ей протягиваю. Потом простынный саван говорит: — Вот увидишь, молодой человек, годам к тридцати у тебя начнет пропадать охота знакомиться с новыми людьми. Попомни мои слова. От одной мысли попробовать открыть новую страницу биографии с новым человеком ты почувствуешь такую смертельную усталость, что тебе захочется одного — чтобы тебя оставили в покое. Просто лень уже будет придумывать себе новые воспоминания. И ты предпочтешь держаться тех, кто тебе, в сущности, не нравится, только потому, что их ты уже знаешь: сюрпризов можно не бояться.

Джасмин сдвигает с лица вниз цветастый саван и смотрит, как я достаю из шкафа и бросаю ей синее платье.

— Держи. Надень это, — говорю я, — Оно тебе идет, и еще… — Я роюсь на ее письменном столе. — Вот, годится. — Я вкладываю ей в руку флакончик духов «Ад»®.

— Я думала пойти в индейском платье. Культура инков.

— Джасмин, индейское платье — это такое до!

— До?…

— Ну, как до и после изобретения фотографии. — Я приподнимаю кончик простыни у нее в ногах и цепляю ей на пальцы пару синих туфель на каблуке. — Надень. Пусть видят, что у тебя красивые ноги.

Джасмин несколько раз разводит и сводит ступни — как автомобильные «дворники».

— Так что, Анна-Луиза знает про тебя и Стефани? Догадалась.

— Упаси Боже.

— Анна-Луиза девочка умненькая, Тайлер, и скоро сама сообразит, что к чему. Да и что тут понимать — всё на поверхности. Я к тебе в душу не лезу. Обсуждать эту тему не собираюсь. Но гляди, я тебя предупредила: ты играешь чувствами человека, который тебя любит. — Джасмин брызгает на стекла «бабушкиных» очков какое-то моющее средство и протирает их клинексом. — Я дам тебе один совет, Тайлер, — совет, который мне в свое время самой не помешало бы получить на уроках подготовки к самостоятельной жизни в старших классах школы в перерывах между заезженными фильмами-страшилками на тему «Бойтесь, дети, ЛСД» и «Не пей за рулем». Нашим наставникам следовало сказать нам: «Когда вы станете взрослыми, вам придется на себе испытать ужасное, страшное чувство. Имя ему одиночество — и если сейчас вам кажется, что вы уже понимаете, о чем речь, это не так. Вот вам перечень симптомов, и пусть никто не заблуждается: одиночеству подвержены все без исключения жители нашей планеты. Только хорошо запомните одну вещь — одиночество проходит. Вы преодолеете его и благодаря ему станете лучше».

— Я никогда не буду одинок, Джасмин.

— Что ж, видно, я попусту трачу слова, пупсик. Будем надеяться, хоть что-то из того, что я сказала, у тебя в памяти отложится.

Спальня Джасмин — антипод моему Модернариуму. На двери болтаются нити и плети всевозможных бус; в миниатюрные вазочки с гранулами из кошачьего туалета воткнуты уже обгоревшие палочки благовоний; подушки и подушечки с «этническим» орнаментом беспорядочно набросаны во всех углах. Плетеное кресло-трон, наши детские фотокарточки, пришпиленные к стенам брошками с цветными камешками. На окнах, наподобие жирных пауков, болтаются хрустальные подвески, и в их гранях во всех возможных видах, вспыхивая всеми цветами радуги, отражаются диснеевские фигурки из коллекции нашей соседки миссис Дюфрень.

Комнату Джасмин, в которой витает дух сексуальности, мы называем «Гарем», и даже Дэн ничего не пытался там изменить, хотя его собственные пожитки, его портативный компьютер и портфель-дипломат, смотрелись в таком антураже довольно дико, как какие-то чужеродные, слишком заумные устройства, — как бомбардировщик-невидимка «Стэлс» в детском мультфильме про синего гномика.

— У сегодняшнего счастливого претендента растительность на лице имеется? — интересуюсь я.

— Да, к счастью, — отвечает Джасмин. — Его зовут Марв. Он программист, раз в неделю бывает у нас в офисе, так что он при работе.

— Где обедаете?

— В «Бифштексах у Дейли», неподалеку от авторынка. Допрос окончен?

Джасмин, сидя на низеньком табурете, расчесывает свои короткие апельсиново-рыжие волосы — волосы, к которым мне все еще никак не привыкнуть. Я выглядываю в окно и вижу сполохи огненных листьев, пляшущих в тарелке спутниковой антенны. Она сама заговаривает снова:

— Он был у нас на работе раз тыщу, не меньше, и в мою сторону даже не смотрел, пока я не изменила прическу. Наверно, любит современных. Как думаешь, подложить плечики? — Она, скрестив руки, дотрагивается до своих плечей.

— Не надо. Ты хороша как есть.

— Спасибо. — Она вздыхает, привычно взглядывает в зеркало, проверяя, как у нас сегодня насчет морщинок-веснушек, точь-в-точь как Анна-Луиза — та тоже с утра первым делом устраивает лицу контрольную проверку. Я смотрю на Джасмин, и вот какое у меня возникает чувство: что с возрастом становится все труднее ощущать себя счастливым на все сто — чем дальше, тем больше ты ждешь всяких срывов и подвохов; ты становишься суеверным, боишься искушать судьбу, боишься навлечь на себя беду, если в один прекрасный день вдруг почувствуешь, что тебе как-то уж слишком хорошо.

28

Динь-динь. Час шампуня. Чем я сегодня себя порадую? Какими средствами умащу свои волосы? А начну-ка я с «Живой воды»® -средства с мощным тонизирующим и восстанавливающим жизненную силу эффектом, которое занимает почетное место в отделе средневековья и научной фантастики моего музея шампуня.

Ну а дальше? Хм-мм… Сбрызнем чуточку «Последней порошей»®, очищающим лосьоном против перхоти, а потом уже от души польем «Победителем», шампунем для рожденных побеждать, с запатентованной десятиминутного действия формулой, в основе которой протопласт водорослей. Шампунь этот производится фирмой «Камелот»™ при торговом центре «Парамус-Парк» в Нью-Джерси — одной из четырех величайших торговых цитаделей на земле. Три другие — «Шерман-Оукс-галерея» в Калифорнии, «Уэст-Эдмонтон» в канадской провинции Альберта и торговый центр «Ала Моана» в Гонолулу на Гавайях.

Теперь кондиционер. Да, вопрос… такая холодная сухая погода для волос просто погибель. Может, подойдет «Горячая лава»® с масляно-лечебным составом? А может, лучше перестраховаться и взять уж сразу «Ночную смену»™ — восстановительную систему для секущихся волос: действует в течение восьми часов, «пока ты спишь»?

Нет. В конце концов я останавливаюсь на «Стоунхендже»®, содержащем вещества для поддержания жизнеспособности фолликул, изобретенные древними друидами и вновь открытые благодаря ученым, которые до сих пор ведут раскопки где-то там, где раньше жили друиды, и извлекают на свет их руны.

И чтобы все это удержать как следует вместе — «Наралоновый туман»®, чудодейственный лак для укладки с революционной фиксирующей формулой «Чародей»®, производства компании «Идеальные волосы»тм корпорации «Большой сюр», Калифорния.

Банку «Наралонового тумана»® мне подарила Джасмин, вернувшись после недельного семинара в «Большом сюре» несколько лет назад, но я им почти не пользовался — средство не из самых рекламируемых и оттого кажется подозрительным. Всегда спокойнее покупать широко рекламируемый товар, а лучше всего продукцию, которую рекомендует знаменитость вроде Берта Рокни, моего любимого актера, — эдакая накаченная стероидами «машина смерти», звезда голливудского блокбастера «Воин-ястреб»; лично я смотрел этот фильм пять раз, и всем советую. Каждый затраченный на эскапистское зрелище доллар благодаря Берту возвращается сторицей.

Безотносительно: чистые волосы, чистое тело, чистые помыслы, чистая жизнь. В любой момент ты можешь прославиться, и вся твоя личная жизнь будет выставлена напоказ. И тогда, что откроется тогда? Включай душ.

29

Вывалившись из двери своей спальни, я шлепаю по коридору и дальше вниз по лестнице мимо Марка, дорвавшегося до своей законной дозы эмоциональной наркоты, жадно всасывающего в себя цветные комиксы, уже под завязку налопавшегося подслащенных сухих завтраков, но все еще не вылезшего из ночной пижамы, разрисованной персонажами «Стартрека». Я бреду в кухню за своей плошкой мюслей, чтобы съесть их в компании Дейзи, которая, нацепив на себя что под руку подвернулось, так и сяк вертит утреннюю газету в поисках своего гороскопа и одновременно приступает к ритуалу непременных телефонных обзвонов.

Я с трудом привыкаю к Дейзиным дредам — мало мне гламурно-роковой суперкоротко стриженной и перекрашенной Джасмин! А может, люди со всякими эдакими причесонами — как строительные сооружения, которые становятся по-настоящему интересными, только когда превращаются в развалины, — флоридские дома-ранчо, наполовину завалившиеся в выгребную яму, обанкротившиеся торговые центры, цивилизации после атомной войны. Во мне подымается сентиментально-трагическая жаркая волна при мысли, что я если и стану интересен миру, то не раньше, чем от меня останутся одни руины.

Юношеское тщеславие. Совет дня: не обращайся в руины!

В перерывы между телефонными звонками мы с Дейзи кое-как втискиваем подобие разговора. У Дейзи свой телефон плюс свой собственный телефонный номер — иначе никак не справиться с объемом телефонных звонков по ее душу. Мюррей утверждает, что у нее свой собственный телефонный узел.

— Вечерок вчера нормально провела? — спрашиваю я.

— Не-а. Смотрела по видику всех подряд «Годзилл» в замедленном режиме. Потом поборолась с преступностью. — «Бороться с преступностью» на языке Дейзи и Мюррея означает «заниматься сексом». — А ты как? Где куртку-то уделал? У коровы роды принимал, что ли?

— Долго рассказывать.

— Ты разве не участвовал в операции союзников-французов?

— Меня не позвали.

— Про другое не знаю, но что они сами способны за себя постоять — это факт. Только… «Ковбойский бар» — самое гнилое место в городе. На всей планете. Ой, смотри-ка! — Дейзи не нарадуется на свой гороскоп, — Сегодня у меня отличный день, чтобы заявить о своих правах. Ура!

Звонит дверной музыкальный звонок (мелодия — старинная английская баллада), и Марк опрометью кидается открывать. Стефани и Моник набрасываются на него, щекочут в четыре руки, потом подхватывают за руки и за ноги и раскачивают, как гамак.

— Халло, халло, халло! — Увидев, что мы с Дейзи выглянули в прихожую, они кивком подзывают нас поближе, — Сами при полном параде: макияж, прикид — умереть не встать. — Готовим ехать с нами в торговый центр? — Марка ставят на пол, Стефани роется в сумочке, где хранятся деньги и боеприпасы, и извлекает оттуда целую россыпь кредитных карточек, которые выдал ей папаша. — Вчера мы ходили в «Ковбойский бар» и — ни за что не угадаете! — Моник познакомилась с миллионером!

В Ланкастере? Моник потирает руки.

— Мне повезло.

Пока я снимаю с вешалки пиджак, Дейзи отвечает па телефонный звонок. Лицо ее каменеет.

— Это Дэн, — говорит она. — Можешь позвать маму?

Я вижу, как Марк открывает окно в гостиной. И вылезает наружу.

30

Я убежден, что в отношении человека к цветам проявляется его отношение к любви. Уж простите за банальность и послушайте — я приведу несколько примеров.

Дэн, наш штатный сердцеед, ничего против цветов не имеет. «Насади вокруг дома однолеток на сотню долларов, и его продажная цена сразу подлетит на двадцать процентов. Это меня в Калифорнии научили. Считается, что цветы создают положительный настрой — на инстинктивном уровне: у клиента сразу возникает охота раскошелиться».

Для Джасмин цветы — память о ее прошлой жизни: сплетенные в цепочки бесплотные маргаритки из Беркли, которые она годами хранит под прессом в энциклопедии на букву «П» — «память». Когда жизнь ее уж очень достает, она сжимается в позе эмбриона на своем плетеном троне и водит пальцем по хрупким изогнутым стебелькам, чему-то своему улыбаясь, мурлыча себе под нос забытые песенки. Для поддержания духа Джасмин повсюду в доме расставляет банки из-под варенья с букетами полевых цветов — мальва, рудбекия, наперстянка, — они всегда тут, под рукой, в емкостях с желтоватым настоем, как средство скорой помощи.

Дейзи порой вызывает своими цветами легкую оторопь: электрической яркости узоры из ноготков на платье, незабудковые вуали в волосах и цветочные салаты для ее бога — укротителя волос Мюррея (Просто возьми и съешь, Тайлер, представь, что мы в Нью-Йорке).

У Марка страсть к гигантским цветам — из серии САМЫЕ КРУПНЫЕ В МИРЕ, — и зимними днями он с утра до вечера готов рассматривать каталоги семян, а потом и вовсе теряет сон от нетерпения, дожидаясь, когда ему доставят по почте семена подсолнуха «Пицца великана» и японской ползучей хризантемы «Ниндзя» «с лепестками в рост человека».

Стефани любит цветы в виде духов и набивных рисунков на ткани и еще в виде вредных маленьких сиреневых леденцов. Трудно даже представить ее в саду — разве что в лабиринте фигурно подстриженных кустов с венериной мухоловкой в середине.

Анна-Луиза высаживает цветущие деревья и любит, чтобы ее цветы росли привольно. Дома у матери в Паско она пытается разбить «запущенный» английский сад: величавые чертополохи охраняют покой нападавших в траву яблок-дичков; деревянные столы и стулья, обветшавшие до того, что ими почти нельзя пользоваться, стоят вкривь и вкось, стильно разукрашенные птичьим пометом. Анна-Луиза скашивает траву ручной косой, потому что если работать с газонокосилкой, «можно нажить запоры». Правда, из года в год дряхлеющий «понтиак» ее брата, рыдван 1969 года выпуска, в известной мере мешает Анне-Луизе создать художественный эффект «предумышленного обветшания».

А что же я сам? Как я соотношусь с цветами? Так, кое-что по мелочам. На прошлой неделе купил коробку с 250 луковицами крокусов и посадил их б землю под окном спальни Анны-Луизы, таким образом, чтобы в апреле, когда зацветут, они сложились бы в слова ЛЮБИ МЕНЯ.

Тут мне почему-то в голову лезет еще один потешный случай. На прошлой же неделе в «Свалке токсичных отходов» Гармоник спросил меня, какой самый классный способ умереть. И прежде чем выпалить на автомате что-нибудь избитое, ну вроде: «Прыгнуть за руль в чем мать родила, ударить по газам, врубить стерео на полную катушку — и вдребезги», я чуть помедлил и подумал о каком-нибудь парне, выросшем, как я, в краю без цветов, и вот он едет к океану на маленькой спортивной машинке, доставшейся ему в качестве приза в телеигре, едет на юг, в Калифорнию, любуется пронзительно-желтым полем цинний. Вдруг — вшшш! — с Тихого океана налетает порыв ветра, и циннии приходят в неистовство и трясут пыльцой, и вот я уже весь желтый с ног до головы, меня трясет и лихорадит от невинного вещества, на которое у меня, оказывается, жуткая аллергия, и в считанные минуты я гибну от анафилактического шока.

— Не знаю, Гармоник. Прыгнуть за руль в чем мать родила, ударить по газам, врубить стерео на полную катушку — и вдребезги!

31

— «Веселые щенята» — высшее достижение. Безотходное производство.

— Как-как? — отзывается Стефани, которая на пару с Моник уплетает местную разновидность «горячих собак» — хот-догов под названием «Веселые щенята» и стремительно поглощает корытца местного фирменного шоколадного мороженого у пока еще действующего прилавка со «щенятами» в торговом центре «Риджкрест».

— Безотходное производство. Коровы заходят с одного конца фабрики по производству «Веселых щенят», а с другого конца выкатывает трейлер, загруженный хот-догами. Никаких мусорных контейнеров, ничего.

Стефани и Моник, как истинных европеек, рассказами о потрохах и кишках не проймешь.

— Никаких даже маленьких шкурок?

— Ничего.

Стефани берет еще «собачку». «Веселые щенята», несмотря на их биографию, неправдоподобно, завораживающе вкусны.

— Дейзи, было дело, нанялась на раздачу «Веселых щенят», — сообщаю я. — Но минут примерно через десять ее с работы вышибли. Я как раз зашел ее проведать. Смотрю — огромная толпа, все злющие, все ждут, когда их обслужат, а Дейзи сидит себе преспокойно у телефона и рисует какие-то паутинные узоры па полях книжки стихов. Теперь она вегетарианка. — Oui.

Это торговый центр «Риджкрест». Вернее, это был когда-то торговый центр — в период его расцвета всем центрам центр, сверкающий, словно плывущий куда-то волшебный мир эскалаторов и стеклянных лифтов, с бесчисленными стенами, сплошь покрытыми зеркалами или выкрашенными в неброские, умиротворяющие тона. Когда-то здесь еще был каток, и «ад скульптур», и два фонтана, и на все это лилась чудесная музыка, стимулирующая посетителей совершать незапланированные покупки. Здесь были телефонные ряды, отделы плакатов, «Продуктовая ярмарка», обувные магазины, целые музеи поздравительных открыток, избушки с игрушками и «Галерея моды» — и везде было тепло и чисто.

Сюда, в центр «Риджкрест», мы с друзьями, ошалев от сладостей и видеоигр, ощущая себя какими-то невесомыми и нереальными — как продукция, существующая исключительно за счет рекламы, — приходили пошататься, всегда своими компаниями: «скейтборд-панки», «отморозки», «качки», «пижоны», «еврошавки» и «хакеры» — и все ощущали себя как тот человек из зрительного зала, на котором фокусник в цирке показывал гипноз, а бедняга так и не вышел из транса.

Но я был моложе в те дни, когда чистился здешним завсегдатаем. Теперь я уже, считай, староват тусоваться там с утра до вечера, да, по правде, от центра осталась такая ерунда, что тусоваться-то, собственно, негде. Сегодня куда ни глянь, только и видишь что на ладан дышащие обувные магазины, закрытые пиццерии, забитые фанерой телефонные ряды, закрытые на засов спортивные отделы. Тропические растения в галерее пожухли, усохли, как на карикатурных рисунках. Бутик «Св.Яппи», где я в четыре встречаюсь с Анной-Луизой, как и большинство бутиков в центре, забит фанерой. И опять же, как многие другие магазины здесь, «Св.Яппи» стал жертвой пожара, а возможно, и поджога; из-за фанерных щитов 4x8 футов наружу высовываются угольно-черные «пальцы»; электричество в этом крыле отключено. В конце крыла прозябает в темноте один из главных центров притяжения бывшего царства торговли — «Страна еды».

Приунывшая молодежь стойко бродит тут и там, пытаясь сохранять полузабытое ощущение изобилия, но откуда ему взяться в этом постторговом мире намертво застывших эскалаторов и пустых прилавков. Одеваться в черное, как я замечаю, снова входит в моду.

В нескольких магазинах дела по-прежнему идут бойко — коммерческий успех прямо пропорционален бесполезности предлагаемых товаров. В «Куку-видео» не протолкнуться. В «Гнездышко для влюбленных»™ народ валит толпой. «Планета шампуня»™ явно возбуждает интерес и на отсутствие посетителей не жалуется. «Страна компьютерных чудес»™ расширяет территориальные владения за счет отжившего свое книжного магазина по соседству. Аркада компьютерных игр укомплектована под завязку, как и раньше, и весь пол там усыпан обертками от «Веселых щенят» и смятыми прозрачными пластиковыми коробочками и палочками для еды, которые выдают в закутке под вывеской «Острые ощущения — терияки!»™[23] — ответвлении одного из двух еще со скрипом действующих здесь форпостов общепита. Данс-миксы, созданные, скорее всего, чтобы сопровождать показы мод и составленные из последних британских хитовых синглов, жарят из динамиков нон-стоп. Уходить отсюда не хочется. Перед соблазном аркады с играми невозможно устоять, как перед соблазном позволить себе звонить по международному телефону, зная, что по счетам платить придется предкам.

Я люблю наш торговый центр. Всегда любил. Очень важно, чтобы твой торговый центр был здоров и полок сил. В эпицентре торговли людей интересует только одно — удержаться на как можно более современном уровне, последовательно избавляясь от прошлого и мечтательно предвкушая иное, праздничное, сказочное будущее. Как подумаешь, сколько всего удивительного можно купить… Достаточно ли ярко сверкает новый товар? Видишь ли ты в нем свое отражение? Будем надеяться, все это сделано из чудо-материалов, какого-нибудь «люсита» или «кевлара», которых в изученной нами вселенной вы не сыщете нигде, кроме как на Земле. Как же нам повезло жить тогда, когда мы живем!

В прежние времена, доторговоцентровые, доисторические, если бы вам вдруг взбрело в голову глянуть, скажем, на яблоко, пришлось бы потерпеть с этим до августа. А раньше ни-ни, забудь и думать. Теперь же яблоки у нас круглый год, и это здорово!

Мне кажется, Стефани и Моник ощущают в торговых центрах то же, что и я, хотя сегодня они, вероятно, разочарованы — с покупками в «Риджкресте» сейчас не разбежишься, но нынешнее запустение мне даже на руку, потому что при таком раскладе им, наверно, скорее здесь наскучит и они скорее уедут и перестанут осложнять мне жизнь.

— Эх, кого я пытаюсь водить за нос? — говорю я. — Вы ведь, небось, засыпаете от скуки? Не думайте только, что это нормальный американский торговый центр. Это полнейшая ерунда. Приехали бы вы сюда в прошлом году — в одной только «Галерее моды» было шесть обувных магазинов на выбор.

— Нет-нет. Нам нравится здесь, в «Риджкресте». Очень интересно. Правда, Моник?

— О oui, ошш—ень забавно, ошш-ень футуристи-шшно.

Ватага разнузданных скейтборд-мальцов с гиканьем несется по гулкому служебному проходу и со всего маху врезается в обугленную стену прямо перед нашим носом. Полудетскигии маленькими черными башмаками они дубасят по фанерным щитам, прикрывающим стеклянную витрину, издают победные кличи и потрясают кулачками в лыжных перчатках, к каждому пальцу которых намертво приклеены магнитные стикеры, содранные с товаров на полках. Мальцы-удальцы снова что-то орут и всей толпой срываются на досках вниз по ступенькам неподвижного эскалатора и оттуда на давно растаявший, оцепеневший, всеми забытый каток, присыпанный окурками и пластиковыми стаканчиками из-под кока-колы, которые сбрасывают на него с верхних торговых галерей. Весь этот эпизод заставляет меня вспомнить об известной пророческой шутке. Третья мировая война будет вестись с помощью атомного оружия, четвертая мировая — с помощью камней и палок. Но когда случилась третья мировая? Сдается мне, она была невидимой, и сейчас мы уже вступили в следующую, четвертую. Должно же быть какое-то объяснение тому, что происходит с нашим торговым центром!

— Тайлер! Бабетки! — Мы оборачиваемся и видим Дейзи и Мюррея с охапками отпечатанных на лазерном принтере крупным жирным шрифтом агитационных стикеров кампании протеста против использования в одежде натурального меха и против капканов на диких животных, которая проходит под лозунгом «А ты пробовал отгрызть себе стопу?». — Пошли, поможете нам с Дейзи бороться за мирное сосуществование зоологических видов!

Я спрашиваю Мюррея, вправду ли он считает, что Ланкастер — то самое место, где надо устраивать кампанию протеста против использования натурального меха, а потом все мы, не сговариваясь, начинаем двигаться в сторону вывески «Острые ощущения — терияки!»™.

— Э-э, вообще-то, если честно, мы пока ни одной одежки из натурального меха не обнаружили, но не беда — будем искать. Зато если найдем, обклеим ее всю как есть этими стикерами. Мы и скейтборд-пацанам на всякий случай всучили пачку. Они тоже обещали подсобить, если что.

Пока Мюррей разглагольствует, я вижу, как гикающие шалопаи на противоположной от нас галерее уже вовсю лепят «А ты пробовал отгрызть себе стопу?» на замазанные черным витрины, на фанерные щиты и на прозябающую в забвении современную скульптуру в «саду скульптур».

— Мюррей, познакомься, это Стефани, а это Моник.

— Халло.

— Халло.

— Привет. Дейзи много о вас рассказывает, бабетки. Дать вам стикер?

Бабетки (с новым прозвищем вас!) вежливо отказываются. Несколько минут мы оживленно беседуем за диетической кока-колой и огуречными рулетками. Моник вскоре от нас откалывается — у нее свидание с миллионером, которого она подцепила накануне вечером. Зовут миллионера Кирк. Стефани желает в одиночку прокатиться на чудо-авто. Дейзи и Мюррей намерены отправиться в супермаркет в центр города — охотиться за шубами и выискивать на прилавках «шкуропродукты» (не спрашивайте, что это такое). Я, как уже было сказано, в четыре встречаюсь с Анной-Луизой.

— Мы с Дейзи решили объявить себя по отношению друг к другу независимыми государствами, — говорит Мюррей, просто чтобы заполнить паузу. — Полная свобода и суверенитет.

— Мы будем сами себе государства. Объявим себя безъядерными зонами.

Французские бабетки — что значит наследственность, врожденный бюрократический инстинкт! — тут же встают на дыбы:

— А как же правительство?!

— Правительство? — пожимает плечами Дейзи. — Мое настроение — вот все мое правительство.

Бабетки вдруг делаются сверхсерьезными.

— Разве можно понимать свою свободу так фривольно, как понимаете все вы? — возмущенно спрашивает Стефани. — Разве можно так беспардонно обращаться с демократией?

— Слышь-ка, принцесса Стефани, — встревает Мюррей, — как я успел заметить, словом «демократия» почему-то начинают жонглировать тогда, когда замышляют поприжать права личности.

— По слухам, в городе Вашингтоне не только свободу торговли защищают, — добавляет Дейзи.

Стефани и Моник закатывают глаза к небу, наспех прощаются и исчезают.

— Какие мы все из себя, фу-ты, ну-ты! — ершится Дейзи.

— Бабетки-то с гонором, Тайлер, — поддакивает Мюррей.

— Они же из Франции, — заступаюсь я, но тут же замечаю, что Дейзи с Мюрреем застегивают куртки, — Вы что, тоже уходите?

— Труба зовет: все на защиту шкур, за мирное сосуществование зоологических видов! — возглашает Дейзи. Она легонько чмокает меня в щеку и велит передать привет Анне-Луизе.

— До скорого, — говорит Мюррей, и они смываются, оставляя меня одного коротать время — уйму времени — в нашем безрадостном торговом центре.

32

Ученые так свысока рассуждают о любителях наведываться в торговые центры, будто это какие-то муравьи на муравьиной ферме. Яснее ясного, что сами-то ученые ни разу не удосужились просто пошататься по торговому центру, иначе они поняли бы, какой это кайф, и не стали бы попусту тратить время, чтобы что-то там анализировать.

Торговые центры — это просто класс. Правда, может быть, не наш центр и, может быть, не сегодня. Да, вынужден признать, что «Риджкрест» — пустая шелуха, оставшаяся от того, чем он был когда-то. У нас было настоящее изобилие, а мы его прохлопали. У меня такое подозрение, что человеческие существа просто не созданы для настоящего изобилия. Во всяком случае, в массе своей. Я-то как раз создан, да вот только куда подевалось изобилие?

Я околачиваюсь возле разгромленного «сада скульптур» и шариковой ручкой пишу на костяшках пальцев Л-Ю-Б-И и Г-У-Б-И, когда, похлопав меня сзади по плечу, мой друг Гармоник спрашивает:

— Не окажешь ли высокую честь мне и моим чеканутым друзьям, сэру Пони и сэру Дэвидсону, — не проследуешь ли с нами в «Страну компьютерных чудес»?

А что еще делать? Я тащусь за ними хвостом, все время настороже, как бы кто-нибудь из этой троицы не саданул меня ненароком своими покупками — у каждого в руках ворох всякой всячины, утрамбованной в цветастые полиэтиленовые пакеты.

И где они всем этим затарились? Гармоник, Пони и Дэвидсон — ребята богатенькие, недаром на компьютерах собаку съели, и сегодня в их улове собрание компакт-дисков с записями Джими Хендрикса в подарочной коробке, синтетические свитера компьютерной вязки из полиэстера, всякие дорогие электронные игрушки для рабочего стола и куча сладостей.

— Эй… Где хоть вы нашли открытые магазины? — удивляюсь я.

Что-нибудь всегда открыто, Тайлер, — говорит Дэвидсон. Видно, парни привыкли: уж если покупать, то покупать всё чохом. Надпись на фирменных пакетах магазина, на который они совершили налет: МНОГО, ЗАТО БЫСТРО®.

В «Стране компьютерных чудес» я уже через несколько минут начинаю подыхать от скуки, пока чеканутая на компьютерах братия роится и гудит вокруг последней примочки, сконструированной в калифорнийской Силиконовой долине, в городах будущего — Санта-Кларе, Саннивейле, Уолнат-Крике, Менло-Парке…

— Тай! Какое тут железо! Благоволите удостовериться лично, — кричит мне Гармоник. — Виртуально!

На сегодняшний день я уже совершенно убежден, что мой главный изъян, который в конце концов приведет меня к жизненному краху, — это моя неспособность, в отличие от любого задвинутого хакера или хакерши, достичь состояния компьютерной нирваны. И это тот изъян, который я считаю самой несовременной гранью моей личности, — в смысле карьерных перспектив это все равно, как если бы я родился шестипалым или с рудиментарным хвостом. То есть я, конечно, как все, не прочь поиграть в компьютерные игры, но… в общем…

Я, словно в летаргическом сне, перевожу взгляд туда, куда жадно устремлены все глаза, — на экранную имитацию трехмерной реальности, куда я тоже могу «войти», воспользовавшись «Киберперчатками»®.

— Не желаете ли испробовать перчатки, милорд? — предлагает Гармоник, и я послушно их надеваю, и, должен признать, то, что я вижу, и впрямь завораживает. На мониторе объемно-цветовая модель простенькой составной картинки, изображающей красотку в бикини, которую я могу составлять в трехмерном киберпространстве, производя в воздухе различные.манипуляции руками в перчатках — ни до чего не дотрагиваясь, как если бы я говорил на языке жестов. Вторя моим движением, две руки на экране собирают из кусочков красотку. Я говорю Гармонику, что пользоваться «Киберперчатками»® — все равно что щелкать «мышкой» по небу.

— Точнее не скажешь, — поддакивает Гармоник, и вся братия компьютерных умников, всегда готовых поддержать неофита, по-монашески серьезно и сдержанно кивает головами в знак согласия.

Я передаю перчатки Пони, который, как и полагается заправскому хакеру, усложняет себе задачу по составлению картинки сразу на несколько уровней. Но едва он приступает к делу, как по небольшой толпе зрителей пробегает легкий шумок. Я поднимаю голову и смотрю в сторону источника беспокойства — и там, посреди торгового центра, я сквозь стекла «Страны компьютерных чудес»™ ясно вижу возле поникших экзотических растений склонившуюся над какой-то коробкой худющую фигуру Эдди, который у нас в Ланкастере своего рода достопримечательность — он официально состоит на учете как ВИЧ-инфицированный.

Когда мы росли, еще до того как Джасмин вышла за Дэна и мы переехали в наш новый дом, Эдди Вудмен жил с нами по соседству вместе с отцом и двумя сестрами. Дети-Вудмены нам нравились, но виделись мы с ними нечасто, потому что они были старше нас. Но в Хэллоуин Эдди, Дебби и Джоанна любили делать все как полагается и непременно наряжались в костюмы, и самые замечательные костюмы были у Эдди. Однажды Эдди придумал костюм «Китти — девушки из салуна на Клондайке с сердцем из изысканных духов» и вываливал нам в мешочки щедрые пригоршни конфет, и вытаскивал из-под пояса с резинками четвертачки, чтобы бросить их в наши коробки с надписью ЮНИСЕФ. Он был великолепен. Девчонки его обожали, Джасмин тоже. Из него, как из рога изобилия, сыпались идеи, на что лучше употребить разные душистые травки, которые выращивала Джасмин, и у нас в доме по крайней мере на десяток лет раньше, чем в остальном округе Бентон, кориандр «из приправы превратился в гвоздь программы».

Потом, лет пять назад, Эдди уехал в Сиэтл, и Дебби с Джоанной не хотели ни с кем говорить на эту тему. Они еще долго ходили как убитые, и Джасмин тоже — она, правда, уклончиво намекала, что у Эдди вышла размолвка с мистером Вудменом.

А потом — а потом, что ж, несколько месяцев назад Эдди снова появился у нас: новый, худой, изможденный, весь какой-то замедленный Эдди — вернулся в Ланкастер, в свой старый дом, к Джоанне, и она одна стала ухаживать за ним, ведь мистер Вудмен за три года до того умер от удара, а Дебби вышла замуж за какого-то суперсерфингиста и живет с ним в Худ-Ривере, Орегон, совсем рядом со знаменитым каньоном на реке Колумбия. В маленьком городке, как наш, сплетни никого не щадят.

И вот сейчас Эдди стоит в полузаброшенном торговом центре, и все мы, находящиеся внутри «Страны компьютерных чудес»™, остро ощущаем Эддино присутствие, хотя и притворяемся молча, что как ни в чем не бывало заняты своими делами.

На прошлой неделе Скай изрекла: «В наше время не задумываться о сексе — все равно как не задумываться о том, из чего делают хот-доги». Вот и Эдди увидеть — примерно то же самое, что увидеть изнутри фабрику, где делают хот-доги. Похоже, все сходятся на том, что оптимальное отношение к современному сексу — считать его неким стандартным, абстрактным способом наспех заморить червячка, не вдаваясь в ненужные технологические подробности.

— Есть! — Пони хлопает в ладоши, и на экране застывает полностью собранная красотка в бикини седьмого уровня сложности. «Киберперчатки»® переходят к следующему компьютерному асу, а тем временем Эдди поднимает с пола свою коробку и, шаркая ногами, медленно бредет по длинному коридору к парковочной стоянке. Я тихо отдаляюсь от компьютерной братии и спешу за ним.

— Эдди…— окликаю я его.

Он останавливается, поворачивается и старается вспомнить, кто я.

— А, Тайлер Джонсон. Привет. — Кожа у него желтая, как-то странно, по-слоновьи морщинистая, как пленка на поверхности банки с латексной краской, которую забыли закрыть крышкой.

— Привет, Эдди. Ты куда, к парковке? Давай коробку, помогу тебе дотащить.

Эдди смотрит на коробку, вспоминает, что держит ее, и, помедлив, отдает мне. — Спасибо. Коробка увесистая, будь здоров.

— Эй, что у тебя там?

— Увлажнитель воздуха.

— Надо же. — Мы идем.

— Как там Дебби? — спрашиваю я.

— Хорошо. Детишки, двое. Все там же, в Худ-Ривере, с серфингистом.

— А Джоанна?

— Все никак мужика себе не подберет. Ты бы позвонил ей как-нибудь. Она до телятинки парной сама не своя.

— Эдди, зачем так грубо!

Мы подходим к двери из тонированного стекла, и я держу ее открытой, подпирая коробкой, пока Эдди выходит наружу. Потом он потихоньку плетется через холодную, продуваемую стоянку, где среди одинокого табунка машин затесался его «ниссан». Эдди для порядка спрашивает меня, как там мои (хотя можно не сомневаться, что все самое неприятное и гнусное давно ему известно благодаря местному сарафанному радио), и отпирает багажник, чтобы я поставил туда коробку. Но вот багажник снова закрыт, и мы оба стоим и молчим, мучаясь от какой-то взаимной неловкости, и я всем своим нутром понимаю, что я все еще не сделал чего-то главного, не поддающегося точному определению.

Эдди садится в машину, и у меня вдруг возникает чувство, острое, как наваждение, будто сейчас мне дан последний шанс совершить некий поступок, — чувство, уже посетившее меня однажды, когда я покидал Европу, только на этот раз оно связано с тем, что я вижу Эдди Вудмена живым. Может, это странное чувство — знак уходящей юности? Надеюсь, что так.

— Спасибо, Тайлер, — говорит он, включая зажигание. — Передай от меня привет Джасмин. Увидимся.

— Конечно, Эдди, — отвечаю я. — Пока.

Эдди трогает с места, а я, слабо махнув рукой, поворачиваюсь и иду назад в торговый центр, открывая дверь из тонированного стекла, и лицо мне обдает сладковатым теплом, будто я сунул его в мешок с подтаявшими конфетами во время веселого Хэллоуина, и в голове у меня гудит от непоправимой вины.

Я вижу Анну-Луизу, которая стоит возле забитой обугленной фанерой витрины «Св.Яппи». Она не замечает, что я иду к ней, так и стоит, скрестив на груди руки. Я тихонько подхожу к ней чуть сзади и, обхватив ее компактное, теплое тело, стискиваю ее в объятиях, как, наверно, должен был стиснуть Эдди Вудмена.

33

Представьте, что тот, кого вы любите, говорит вам: «Через десять минут тебя проткнут насквозь. Боль будет нестерпимой, и нет способа избежать ее». М-да… предстоящие десять минут превратятся тогда в страшную пытку, почти невыносимую, верно? Может, и к лучшему, что будущее скрыто от нас.

— Анна-Луиза, как ты стараешься для других… просто чудо!

— Кончай свой телемарафон, Тайлер. Сегодня неподходящий день.

— Ладно. Как скажешь. — Мы отъезжаем от торгового центра и летим через Ланкастер, и все это время Анна-Луиза — просто снежная королева на фоне матово-черной роскоши Комфортмобиля.

На востоке, посреди убранного ячменного поля я вижу линию электропередачи. Странно — почему-то провода по обе стороны трансмиссионной башни обрезаны и безвольно свисают с горизонтально вытянутых, треугольником сходящихся алюминиевых рук-опор, как будто башня — это убитая горем мать похищенного ребенка, протягивающая детскую одежонку навстречу камерам «Си-эн-эн».

Вид у Анны-Луизы просто жуть.

— Анна-Луиза, что за вид у тебя — просто жуть. Ты спала хоть ночью-то? — Носки на ней разного цвета, свитер в нескольких местах прожжен, в уголках рта засохшие следы зубной пасты. На коленях у нее рабочая униформа в жеваном полиэтиленовом пакете из-под продуктов, в который она вцепилась обеими руками.

— А, плевать.

— Понятно.

— Зато мисс Франция, как я полагаю, выглядит сегодня сногсшибательно.

Я дипломатично молчу, хотя мое нежелание разуверять ее само по себе выразительно доказывает, что да, если начать подсчитывать, кто из них тщательнее следит за собой, сравнение будет, вероятно, не в пользу Анны-Луизы.

— У всех бывают неудачные дни — когда даже волосы не лежат.

— Сегодня в обед только выпила джина с мини-кексами, — говорит Анна-Луиза.

— Напилась и пошла на работу?

Анна-Луиза вся какая-то натянутая. Вталкивает в гнездо «прикуривателя» до сих пор никому ни разу не понадобившуюся зажигалку, достает, порывшись в белом полиэтиленовом мешке, сигарету и, к моему несказанному удивлению, ее прикуривает.

— Анна-Луиза, что ты делаешь? Курение — удел бедняков.

Чего-чего?

Нет, правда. Богатые не курят. По-настоящему богатые. Исключено. Точно так же, как у них дома не бывает ламп дневного света. Только электрические. Или свечи.

— Тебе-то почем знать, Тайлер?

Вряд ли стоит сейчас приплетать Фрэнка Э. Миллера и кладезь его мудрости, иначе говоря, его автобиографию «Жизнь на вершине».

— Да это же яснее ясного. Начни курить — тебе прямая дорога в трейлерный парк. Заодно можешь сразу выступать ходячей рекламой — щит спереди, щит сзади и надпись: «Высоко не мечу».

— А может, мне просто нравится курить.

— Жизнь твоя — тебе и решать.

Анна-Луиза демонстративно продолжает курить. В машине пахнет как в дешевом баре, и я на щелочку приоткрываю окно со своей стороны, и все голубые струйки дыма устремляются туда мимо моей физиономии -отчего Анна-Луиза испытывает хоть и незначительное, но все же удовлетворение.

— Ох, чувствую я, быть мне сегодня пассивным курильщиком, — говорю я.

В ответ — глубокая затяжка.

— Слушай. У тебя ведь в мешке «Нью-Йоркер»? Держала бы его на виду — тогда хоть всем будет ясно, что ты идешь в ногу со временем.

— Прибереги свои советы для кого-нибудь другого, Дэн!

— Анна, в чем дело, почему ты на меня злишься? — спрашиваю я. — Что это за тон? Я в чем-то провинился?

В ответ — презрительный фырк. Я вспоминаю старый анекдот о том, как жена однажды утром просыпается и давай метелить мужа: ей приснилось, будто он в чем-то перед ней провинился. А юмор в том, что дыма без огня не бывает — небось, и в реальной жизни у мужа рыльце в пушку.

— Тайлер, что я знаю о тебе?

— Вот это да!

— Помолчи лучше. Я даже не уверена, что знаю тебя, действительно знаю. То есть я знаю тебя вот до сих, но дальше — стоп, дальше мне путь заказан. Обидно.

Хм— мм. Интересно бы выяснить, готовы ли те, кто обвиняет тебя в скрытности, сами выворачивать себя наизнанку.

— Ты просто себя накручиваешь, Анна-Луиза.

— Не надо, Тайлер. Вот не надо и всё!

Центральная часть Ланкастера из-за оборванных проводов осталась без электричества. Машины ревут, урчат и завывают на перекрестках с погасшими светофорами, и общая нервозность только усугубляет раздражительность, которой уже до краев наполнен Комфортмобиль.

— Сегодня утром я перед работой зашла к вам домой, — говорит Анна-Луиза каким-то вдруг ставшим бесцветным голосом, вперив безразличный взгляд в здание почты и прачечной, куда я хожу стирать свои вещи (рубашки с подкрахмаливанием и утюжкой всего по 99 центов за штуку), — а ты уже уехал в торговый центр. Я хотела по пути домой с аэробики занести тебе шарфик — сама связала, как глупая деревенская баба. Мы с твоей мамой выпили по чашечке кофе. Я уже собралась идти домой переодеваться, и тут мне прямо к ногам падает открытка — в дверь бросили. Из Новой Зеландии.

— Хмх.

Вот тут-то он и кончился, отпущенный мне кредит доверия. Кровь стучит у меня в ушах, лоб — сплошной непрерывный гул. Не могу собрать мысли в кучу. У меня такое чувство, будто я смотрю фильм, все идет нормально, обычная житейская ситуация, скажем, муж и жена за завтраком, и вдруг один из них при выдохе пускает пузыри, и только тогда понимаешь, что все происходит под водой.

— Ты всерьез думал, что я ничего не узнаю, Тайлер? Ты что же, совсем меня за дуру держишь?

Время рушится.

Мы уже возле дома Анны-Луизы на Франклин-стрит. Говорить я не в состоянии, сижу и тупо смотрю на середину руля.

— Анна-Луиза, это же просто летний заскок, ничего серьезного. Я понятия не имею, чего ее сюда принесло…

— Ты, надеюсь, не думаешь, что я не знаю, что это просто заскок? А ты сам не мог мне сказать — не дожидаясь, пока тебя припрут к стенке? Я бы все поняла. Нет, ты вместо этого заливал мне про каких-то «приятельниц Киви»!

Анна-Луиза открывает дверцу, разворачиваясь всем корпусом — ногами наружу — и попутно гася сигарету.

— Ты слабак, Тайлер. Слабак — слабак — слабак! И знаешь, я вообще-то слыхала, что мужики все недоумки, только почему-то считала, что ты исключение. Теперь я так не считаю. — Она выходит. — Ну, я пошла. Спасибо, что подкинул. Ах нет, извиняюсь — мерси боку!

Она резвой газелью бежит от меня прочь по дорожке, входит в шлюзовую камеру — и всё, конец, и это так странно, как в детстве, на Хэллоуин, когда, бывало, держишь в руке бенгальский огонь и думаешь, что сверкающие россыпи белых искр будут всегда, и вдруг их нет, а ты смотришь и все еще не можешь поверить.

Я глушу двигатель, опускаю стекло, откидываюсь и вбираю в себя все, что вижу. Впереди на Франклин-стрит какой-то наркоша из Бесплатной клиники кружит вокруг уличного автомата, как барбос, выписывающий круги вокруг другой, незнакомой собаки. В какой-то момент он поворачивается, перехватывает мой взгляд и вскидывает руку, изобразив пальцами букву «V», знак победы.

Я мысленно вижу неудержимо падающий вниз «Боинг-747» — тысяча кислородных масок, свисающих с потолка.

Я тоже показываю ему знак победы.

34

Несколько часов я бесцельно езжу туда-сюда в надежде наткнуться где-нибудь на Стефани. В конце концов я возвращаюсь домой — крутом по-прежнему чернота, свет так и не врубили. Я вижу на нашей подъездной дороге небывалое скопление машин. С чего бы это — может быть, в дом, пробив крышу, влетел астероид? Или из кухонных стен вдруг стала сочиться кровь? Но тогда, позвольте, где же съемочная бригада новостей Шестого канала? Сбоку от дома я замечаю «Бетти», дедушкину и бабушкину махину на колесах, по-хозяйски расположившуюся, как будто она тут самая главная — хамоватая, беспардонная, ну точно наглая бабища в ресторане, которая громогласно распекает официанток, жрет как свинья и все ей сходит с рук, потому что, строго говоря, никакой буквы закона она не нарушает.

Я вхожу в дом, и тут всё объясняется: бабушка с дедушкой проводят совещание распространителей «Китти-крема»® не где-нибудь, а у нас в гостиной, которая сейчас представляет собой облагороженную светом свечей живую картину тесноты и убожества. Прямо на полу, на ковре, и на хипповых бесформенных кушетках видны очертания тел, полукругом устроившихся перед ведущим это шоу дедом, который восседает, как верховный правитель, на троне, то бишь в кресле, сработанном из прутиков, понатасканных из бобровых плотин (изобретательный все-таки народ эти хиппи!). Прямо перед ним стоит небольшой, обтянутый бархатом цвета индиго постамент, на котором разложен весь ассортимент продукции, выпускаемой под маркой «Китти-крем»® — «Система кошачьего питания»®.

Стефани тут же, среди тел, как, впрочем, и Дейзи, Мюррей, Скай, Мей-Линь, Пони, Дэвидсон, миссис Дюфрень, Эдди (снова с нами), Джоанна и еще человек здак двадцать других; в глазах у всех — восторг и упоение, совсем как в мультиках: вместо зрачков — знак доллара.

Киттикатя и ее закадычный приятель, косоглазый кастрат сиамец Рисик из соседнего дома, так и трутся вокруг дедушкиного трона, дрожа от нетерпения, когда же наконец им дадут вожделенное лакомство. Не хватает только жертвенных козлят на привязи. Дыма курящихся кальянов. До чего же все это удручает! До чего же несовременны теснота и убожество! Значит, вот что такое отсутствие электричества — дремучее средневековье моментального приготовления: просто выдерни вилку из розетки. Металла мне, протеиновых капсул, радия — каждый день без выходных! Технические изобретения — вот что не дает нам плюхнуться обратно в грязную лужу.

Я иду в кухню, и следом за мной входит Джас мин. Я спрашиваю ее, какого лешего звонил Дэн сегодня утром, когда я собирался ехать в торговый центр.

— Шш-шш. Потом, — говорит она. — Я что хотела тебе сказать — мама с папой остались без дома, и в ближайшие несколько месяцев им придется жить в «Бетти». Будь с ними помягче, ладно? Пойдем посмотрим до конца дедушкино шоу в гостиной. Эй! С тобой все в порядке?

— Нормально.

— Да нет. — Она прищуривает глаза. — Анна-Луиза все узнала, так ведь?

— Да.

— Ах ты мой котенок! Поговорим, когда народ разъедется. — Она легонько тормошит меня за плечи. — Съешь печенюшку, ладно? Сегодня у меня шоколадное — с настоящим шоколадом, не с заменителем. Скажешь, мать деградирует помаленьку, да?

— Как прошло свидание с твоим программистом?

— Хуже некуда.

Она возвращается в гостиную как раз в тот момент, когда Джим Джарвис и его жена Лоррейн под аплодисменты выходят на авансцену, чтобы представить вниманию публики работу «Киттипомпы»®. Это действо — акт ритуального приобщения к отлаженному как часы, гипнотическому, никого, кроме себя самого, не признающему миру домашних сборищ на тему кошачье-собачьего корма. Что происходит, куда подевалась нормальная работа?

35

Джим Джарвис — квинтэссенция ланкастерца образца Нового Порядка. Пока не накрылся наш Завод (и Джимова карьера вместе с ним), Джим — подтянутый, целеустремленный яппи, яппи-кремень — и его яппи-жена Лоррейн жили на окраине города в чудовищном огромном доме с одним окном и самой большой спутниковой антенной-тарелкой во всем округе Бентон, да нет, во всем штате Вашингтон (издали могло показаться, что на крышу их дома забросило ветром коктейльный зонтик). Теперь они живут в «доме на колесах», запаркованном неподалеку от шоссе Три Шестерки.

Джим на самом деле занимался куплей-продажей уранита и в погоне за этой экзотической рудой разъезжал по всему земному шару — Габон, Саскачеван. Намибия, Квинсленд[24]. Теперь они с Лоррейн толкают «Китти-крем»®.

Креме всего прочего, Джим был приятелем Дэна в ту пору, когда всерьез интересовался дорогой недвижимостью, которой Дэн как раз и торговал. Теперь оба они на мели и, вероятно, друг с другом даже не разговаривают. Странно, правда?

На вечеринках у Дэна и Джасмин Джим рассказывал нам, подросткам, о температурном режиме в его личном винном погребе. Джим представлялся мне одиночкой с богато развитым воображением, из тех, кто, сидя в самолете, погружается в свои фантазии, всячески избегает вступать в беседу с попутчиком, только время от времени кивает головой, выражая молчаливое согласие с автором аналитического материала в серьезном журнале по вопросам современной экономики и политики, а стюардесс едва-едва удостаивает скупым мужским словом.

Но теперь жизнь Джима и Лоррейн в корне переменилась, и не столько из-за материальных потерь, сколько из-за происшествия, которое случилось в Африке в конце прошлой весны.

Они отправились на уик-энд смотреть местную достопримечательность — роскошное озеро, такое огромное, что воды его упираются в горизонт, а вся поверхность сплошь покрыта розовыми лилиями и листьями этих лилий размером со слоновье ухо. На один из таких гигантских листьев Лоррейн усадила их с Джимом пятимесячную кроху Кирсти, намереваясь заснять эту «очаровательную» сценку на видео — так они себе это представляли. В считанные секунды, под ласковое жужжание камеры «Сони», на глазах у лучезарно улыбавшейся Лоррейн, которая стояла на берегу в обалденном костюме, купленном, без сомнения, в бутике при художественной галерее, из воды, прямо из-под листа, выпрыгнула огромная, крупночешуйчатая, бурая рыбина. Схватила Кирсти за ручонку и утянула под воду, в зыбкий ил — в мир, где безглазые чудища питаются клубнями водных растений, сбрасывают кожу и наяву воплощают наши жутчайшие ночные кошмары, — в беззвучный мир, где плачут младенцы-мертвецы.

Все заняло секунды три — от силы. На видеозаписи столько же. И теперь Джим и Лоррейн — конченые люди, с пробоиной в голове: как флоридский коралловый риф, в который врезался сбившийся с курса сухогруз, риф, который никогда уже не сможет себя регенерировать.

«Тай, как думаешь, убийцы-родители усадили Кирсти на лист ПРЕДНАМЕРЕННО (интонация подразумевает заговорщицкое подмигивание)?» — спрашивала меня Дейзи в письме, которое я получил в Копенгагене.

«Срежиссировать такое убийство вряд ли возможно, — написал я в ответ в моей последней открытке из Европы. — И кроме того, Кирсти не была, что называется, „бракованым товаром“, если уж смотреть на это под таким углом зрения. Ты же знаешь яппи. Лоррейн уверяла маму, что Кирсти определенно станет выдающейся скрипачкой, когда Кирсти едва исполнилось три месяца от роду. Сдается мне, они вложили в нее кучу эмоций. Не только денег. Люди вообще удивительные существа».

Джим и Лоррейн теперь два тихих неврастеника, и, как большинство тихих неврастеников, они молча неприметно наблюдают за тобой, выясняя для себя, не неврастеник ли и ты тоже: подсчитывают следы от зубов на концах твоих обгрызенных карандашей, ведут учет выпитых тобой коктейлей и, уже вслух, с деланно-веселым добродушием обращают твое внимание на непроизвольный тик, которого ты сам, возможно, еще не успел за собой заметить. И этого мне достаточно, чтобы почти желать, будь на то моя воля, вернуть Джима в его прежнюю бесчувственную ипостась. Но не тут-то было.

— Вы должны нажимать на рычажок «Киттипомпы» так, словно вы готовите порцию мороженого для кинозвезды! — наставляет дедушка трясущегося от неуверенности Джима, который покорно отвечает: «Слушаюсь, сэр» и обнажает зубы без тени улыбки в глазах.

Здоровых амбиций тут ноль. Безнадёга — вот что это такое.

36

Стефани, отделившись от толпы завороженных зрителей, идет за мной в освещенную свечами кухню.

— Что-то не так? — спрашивает она. — Qa va?[25]

— Мы с Анной-Луизой порвали. — Лицо Стефани дипломатично-бесстрастно. — Вернее, она меня бросила.

Молчание. Чтобы чем-то его заполнить, я посвящаю ее в подробности — открытка от Киви (Где, кстати, она, эта злополучная открытка?), стресс, в котором я живу последнее время, полный завал с учебой… Глядя из кухни на окно в гостиной, мы видим, что из подъехавшего к дому такси выходит Моник. И покуда я изливаю сочувственно слушающей меня Стефани все мои горести, она пулей влетает в дверь.

— Мы любили друг друга в спутниковой тарелке! — кричит она с порога в полный голос — Там тепло — в тарелке… там этот — фокус света, — Все головы в гостиной, как стайка рыбок, когда они меняют курс, поворачиваются к Моник, рванувшей прямиком в кухню.

Мгновенно превратившись в ханжу, я ее одергиваю: «Шш-шш...» То есть я, конечно, обеими руками за самовыражение, только самовыражайтесь про себя, пожалуйста. Моник, с ее, мягко говоря, раскованным поведением, хоть и не грязная шлюшка, но все же какой-то налет нечистоплотности в ней есть; это как упаковка сахарного песка, которая лопнула по шву, и содержимое белой струйкой сыплется на затоптанный пол супермаркета.

Стефани, впрочем, не терпится поскорей услышать все в мельчайших подробностях, и она невнятно-примирительными звуками призывает меня отложить на время скорбную повесть о моих невзгодах и дать ей сперва утолить свой аппетит к таблоидной «клубничке». Они начинают тарахтеть по-французски, мусоля и обсасывая все пикантности, и только когда худшее позади, скова переключаются на английский, и я, таким образом, удостоен привилегии слушать байки о всесильном миллионере Кирке. Дейзи и Мюррей тоже тут как тут, развесили уши под тем предлогом, что они, мол, у себя дома. «Китти-крем»® явно не выдерживает конкуренции!…

— У Кирка табун лошадей, — докладывает Моник. — А жена у него на… как это… искусственном дыхании. А квартира у него оформлена по последнему слову дизайна и техники. А еще у него…

~ Да сам-то он какой? — спрашиваю я.

— Какой?

— Ну, что он за человек?

— Mystcrieux. Tres mysterieux[26]. Я думаю, он работает на ЦРУ, и, возможно, он был даже во Вьетнаме. Я так думаю, он был в плену.

Джасмин входит на кухню и укоризненно шикает на нас.

— Моник подцепила миллионера, — объясняю я.

— В Ланкастере?!

И вдруг возле холодильника у дальней стены я вижу открытку от Киви и иду прочесть ее, отключаясь от приглушенной болтовни Моник, которая с прежней живостью живописует свои секс-приключения.

А Киви написал мне следующее:

Привет, дружище!

У нас тут весна. Новая Зеландия гораздо меньше, чем была, когда я уезжал. От учебы ломает. По мне лучше бы пить твои коктейли на крыше у С, чем пялиться тут на овец, проникаясь к ним все более и более нежными чувствами. (Шутка!) Ah , oui , Paris ![27] Где он? — то ли на расстоянии в миллион миль, то ли совсем рядом. От Моник, как я уехал, ни ползвука, но, с другой стороны, она ведь не из тех, кто пишет своим бывшим, правда? Когда ты разродишься очередным лирическим посланием к Стеф, пусть напомнит М., что я, черт возьми, существую!

Все они одинаковы, все динамитъ горазды.

Даешь воздержание! Может, следующим летом махнем на лыжах?

Киви

На холодильнике новый рисунок Марка: юная гейша с клыками во рту и рюмкой мартини в руке. Подпись под рисунком гласит:

Гейша идет скособоченная потому что ее пояс-оби весит 500 фунтов потому что в поясе она спрятала уран!

Вам обязательно надо попробовать заняться любовью в спутниковой тарелке, миссис Джонсон, — слышу я, отрывая глаза от открытки, восторженный голос Моник. — Это тонизирует, и плюс вы еще загораете.

— Да уж это наверняка, — заливается краской Джасмин.

Дейзин портафон вдруг дает о себе знать слабым похрюкиванием из-под вороха купонов на пиццу со скидкой.

— Это меня, — говорит Моник, суетливо роясь в бумажной куче. — Я дала Кирку твой номер, чтобы он мог позвонить, пока я здесь. Он поехал покупать вертолет.

— Да вот мой телефон, — говорит Дейзи. — Я отвечу. — Дейзи имитирует пародийный французский акцент: — Гезиденция Моник. Кто говогит? Кирк? Халло, Кирк. — Дейзи игриво подхмигивает Моник и раз-другой пританцовывает на месте — общий смысл ее телодвижений должен убедить Моник в том, что сейчас все мы повеселимся, но внезапно лицо ее меняется. — Дэн?… Дэн, это ты? — Глаза у Дейзи как два блюдца. Сенсация! — Это Дэн! Это он звонит Моник. Кирк — это Дэн!

Вопли, визги.

Моник пытается спасти жалкие остатки достоинства и, схватив трубку, гневно бросает:

— Ты лжец! — Подбоченясь, она принимает позу оскорбленной добродетели. — Я не желаю говорить с тобой. Прощай.

— Эй! — кричит дедушка. — Ну-ка потише там.

Джасмин с сияющим, счастливым лицом — редкий случай с тех пор, как я вернулся из Европы, — выхватывает у Моник трубку.

— Привет, Дэн. Ты бы со своими вывертами где попало не засвечивался, а не то ставка страховой премии взлетит у тебя под облака.

— Страховой премии? — не понимает Стефани.

Я пускаюсь объяснять ей, что страховая премия всегда повышается, если с тобой произошел несчастный случай или, допустим, на принадлежащем тебе участке имеется какое-то оборудование, представляющее повышенную опасность, — скажем, бассейн с трамплином для прыжков в воду, но после первых нескольких фраз я бросаю эту затею — все впустую. Может, дело в том, что Стефани просто напрочь лишена чувства юмора?

Пока я разжевываю для Стефани специфические тонкости «страхового юмора», у меня на глазах разыгрывается престранная сцена. Джасмин, упираясь задом в край кухонного стола, роняет лицо в ладони и судорожно втягивает в себя углекислый газ, выдохнутый в припадке безудержного хохота. Тем временем Моник (на ее компактной пудре успел появиться очередной след от ногтя) стоит подбоченившись и осуждающе покачивает головой — дескать, какая же вероломная тварь этот Дэн. В этот момент, ни раньше, ни позже, они обе встречаются глазами, и я мгновенно забываю о Стефани со всеми ее недоумениями, потому что вижу, что мама начинает плакать, а Моник протягивает к ней руки и бережно заключает ее в свои молодые объятия.

Позади них в гостиной дедушка поджигает выдавленный в плошечку «Китти-крем»®. Язычки пламени пляшут на его поверхности, как крошечные, в стельку пьяные, синие привидения.

37

Внимание съемочной бригаде новостей Шестого канала: масса событий за минувший промежуток времени.

Гармоник, Стефани и я жмем на педали велотренажеров в тренажерном зале «Железный пресс».

— Лично я тренируюсь, чтобы тело у меня стало жилистым, — заявляет Гармоник: сегодня он для разнообразия перешел из «древнеанглийского» режима в «научно-фатастический». — И не привлекало космических пришельцев, когда они вторгнутся в нашу вселенную.

— Нельзя ли попонятнее, Гармоник?

— Логика элементарная. Мясо каких коров ты предпочитаешь в своем рационе? Японских, верно ведь? Тех, которые мало двигаются, а вместо этого подвергаются пивному массажу. Мясо у них нежное, сочное, вкусное. Кто позарится на беговых лошадей? Никто.

— По-моему, тебе в любом случае можно не бояться, что тебя съедят пришельцы.

— Почему это?

— Потому что старый ты уже — двадцатник разменял. Ребята, которые помоложе, на вкус будут в сто раз лучше. Нежненькие, не то что ты.

— Ничего подобного.

— Да-да!

— Он прав, — говорит Стефани, отирая пот со лба и рассеянно перелистывая страницу закапанного потом журнала «Вог». — Когда тебе двадцать, в тебе уже столько копоти, и всякой химии, и ор-монов — ты уже невкусный.

— Вот-вот, ты в своей «компьютерной» можешь сидеть спокойно, а вторжения НЛО пусть остерегаются тринадцати— шестнадцати летние.

— Думаешь? Какое счастье. Хоть какая-то реальная польза от того, что стареешь.

Мы со Стефани увеличиваем нагрузку в наших велотренажерах, Гармоник — нет. Он только-только вылез из простуды, и набирать форму ему надо полегоньку.

~ Погибшие вирусы как бы все еще сидят у тебя в мышцах, — объясняет он, — как забившаяся в губку грязь, а чтобы губку как следует промыть, ее приходится отжимать не один раз.

Прикол.

Дневное время лучшее, чтобы ходить в тренажерный зал, — пока не кончились рабочие часы и не нахлынула толпа: сейчас здесь только безработные, полубезработные и работники маргинального труда — вышибалы, подавальщицы в ночных барах, сказительницы из службы «секс по телефону». Как у всех завсегдатаев тренажерного зала, глаза у них прикованы к зеркальным стенам, в которых отражается их плоть и их облегающие поблескивающие шкурки, производящие впечатление тонко рассчитанной маломерности. Любопытно, что массовая безработица не привела к резкому росту числа дневных посетителей тренажерных залов у нас в Ланкастере, а между тем охотники за рабочими местами просто обязаны бывать здесь, поскольку когда выкладываешься, у тебя появляется уверенность в своих возможностях, и это положительно сказывается на поисках новой работы. Откройте любое руководство про то, как надо делать карьеру, — там все написано.

— Наверно, безработные все очень гордые — они лучше будут сидеть по домам, плевать в потолок и накачиваться пивом да телемурой, — говорит Гармоник.

— Постыдное существование, — изрекаю я.

Прошедшая неделя — неделька будь здоров! — эндорфины, адреналин, тестостерон… настоящий гормонококтейль.

Ну, начать с того, что Моник — и взятое напрокат авто вместе с ней — отбыла. Подалась обратно в Париж через Новую Зеландию, прочертив на карте мира треугольник своих авиаперелетов, после того как выяснилось, что даже в разгар секс-исследований здесь, в Новом Свете, ее, оказывается, одолевала тоска по дому. Унизительный эпизод с Кирком выбил ее из равновесия, а тут еще, вернувшись под крышу «Старого плуга», она обнаружила в конверте, доставленном ей курьерской почтой из Франции от ее позабытой-позаброшенной матери, какую-то паршу от ее издыхающей домашней кошечки Ночки.

— Прибыть в Новый Свет на четыре дня! — фыркнула Дейзи. — Тоже мне десантница!

— Да и в Новом-то Свете она видела один Ланкастер да еще окрестную биозону, — вторит ей Мюррей. — Вот уж сюр так сюр!

Стефани не слишком расстроена тем, какой оборот принимают события. Жизнь понемногу становится все более стефаницентричной: Представляем шоу Стефани и его звезду — Стефани?

Она переселилась в Модернариум, и у меня по комнате разбросаны теперь побрякушки, духи, детали женского туалета. И эта типично женская безалаберность греет мне душу. Я готов все свое время вместе с ней бороться с преступностью. Хочу спать с ней средь бела дня. И еще: я даже для вида не хожу на занятия — и хоть бы кто пикнул, ни звука. Наверно, Джасмин распорядилась, чтобы меня не трогали. Вот это жизнь!

Краса и гордость Ланкастера, Брендан, ленивой походкой идет мимо в своих облегающих велосипедных трусах и короткой белой маечке — такой короткой, что больше смахивает на бюстгальтер. Брендан преодолел все отборочные туры и в следующем месяце примет участие в Национальном чемпионате по бодибилдингу в Финиксе. В самосознании жителей Ланкастера он сумел зажечь слабый огонек патриотических надежд. Стефани втягивает ноздрями воздух.

— Обидно, что Моник так быстро уехала.

— Он чем-то смахивает на Берта Рокни, правда? — спрашиваю я Гармоника, и тот утвердительно кивает.

— В общем и целом. Но тело у Брендана не то — не стероидное.

Берт Рокни, как уже отмечалось, — мой любимый киноактер в жанре приключенческого боевика, «машина смерти«, признанный мастер старинного древнемонгольского боевого искусства. Мускулы у него — литой вольфрам, по которому слегка прошлись гелигнитом: мускулы, необходимые, чтобы врукопашную биться с нескончаемой вереницей бывших лучших друзей и наймитов коррумпированных правительственных чинуш, которые из фильма в фильм с тупой злобой расправляются поочередно с его женой, детьми и родителями. Вот это кинозвезда!

— А ты видел, какие раньше были звезды, скажем, в сороковых или пятидесятых, — видел их, когда они без рубашки? — допытывается Гармоник, — Полный отпад, у них же сиськи висят! И такие сходили тогда за «машину смерти», представляешь? Нет, что ни говори, благодаря стероидам кино стало намного круче.

— Согласен, — говорю я. — Но теперь, когда все уже привыкли к вида накачанного стероидами тела, оно больше не производит такого эффекта. Стероидное тело — это визуальный эквивалент бифштекса, который приготовлен из такого нежного-пренежного мяса, что хоть вилкой его режь.

Брендан кряхтит, вопит и поднимает над головой штангу весом четыре триллиона фунтов — что-то около того: рожа у него делается пунцовой, какой-то пузырчатой — ну точь-в-точь бифштекс в затрапезной едальне, и голосит он так оглушительно, так вызывающе непристойно, что все разговоры в зале смолкают, и народ старается не замечать, как Брендан прилюдно совершает самоубийство.

— Кошачью паршу? — переспрашивает Гармоник, — Бэ-ээ.

— Кошачья парша — тоже документальное свидетельство, — говорю я. — Моча или кал — ведь свидетельства? В своем роде. Вообще все на свете документальное свидетельство.

— Ночка — такая славная киска, — вздыхает Стефани. — Но она не жилец на этом свете. Лу-кемия.

Скоро Моник придется положить Ночку в ее корзинку — и в Сену.

Минутное молчание. (Дань памяти усопшим.)

— Моник приняла все слишком близко к сердцу, — говорю я. — С Дэном, конечно, получилось потешно, но такие проколы только располагают к тебе людей. И кроме того, здесь в Штатах никому не запрещается переписывать свою личную историю — можешь стереть все, что было, и начать по новой: произвести первое впечатление вторично.

— Моник ведет себя по-европейски, по-другому не умеет, — замечает в ответ Стефани. — Мне лиш-но больше нравится по-вашему, по-американски. Моник нужно было сказать: «Хочу все начать сначала» — и все вы, американцы, с радостью разрешили бы Моник начать сначала. Ваша свобода — очень современная свобода.

Слово «история» служит для Гармоника сигналом, чтобы познакомить нас со своей теорией насчет того, почему в каше время народ валом повалил в спортзалы.

— Людям необходимо стать совершенными во всех смыслах, чтобы их душам не грозила следующая реинкарнация. Очень, очень многие сейчас подошли к концу реинкарнационного цикла. Вот почему Земля так перенаселена. Это очевидно. Людям до смерти надоело снова и снова проживать свою личную историю. Хочется с ней покончить.

— Да что вы знаете про историю! — отмахивается Стефани. — И это трагично.

Слово снова берет Гармоник:

— Единственная трагедия, которую я могу себе в связи с этим вообразить, это если бы в Голливуде взялись снимать историческую картину и допустили бы какой-нибудь жуткий ляп — ну там пилигримы на «Мейфлауэре»[28] сидят и подкрепляются киви или, скажем, бурритос.

Стефани, потрясенная до глубины души таким кощунством, слезает с тренажера и, едва обретя равновесие и почуяв под собой подгибающиеся ноги, опрометью кидается в раздевалку.

— Ну и характер, — замечает Гармоник. — Пошутить нельзя.

— У бедняг европейцев школа хуже каторги, их там лупцуют почем зря, — говорю я. — Их так истязают учебой, что знания, за которые они заплатили такими муками, воспринимаются ими как абсолют. И если кто-то в их знаниях сомневается, они не могут с этим смириться.

— Кстати, об истории, — я тут такое услыхал, закачаешься. Знаешь старикана, верхнего соседа Анны-Луизы?

— «Человек, у которого 100 зверей и ни одного телевизора»?

— Точно — человек, у которого нет ПИН-кода. Так вот Ланкастер назван в его честь, оказывается.

— В его?…

— Ну, в честь его семьи. У него фамилия Ланкастер. Это его семья придумала основать здесь город. Мне мама рассказывала.

Интересно, знает ли Анна-Луиза. К сожалению, теперь уже этого не выяснишь.

— У него в квартире штук тридцать собак и кошек. Еще птички и рыбки. Сам видел на прошлой неделе.

— Старикан с приветом. По-моему, спроси его: «Как бы вам хотелось провести свободное время, если помечтать?» — и выяснится, что он взял бы напрокат металлоискатель и пошел бы на Галечный пляж искать потерянные обручальные кольца.

— Сдается мне, что он давно утратил всякое понятие о свободном времени.

— Тебе надо рассказать о нем своей маме. Она же у тебя теперь распространяет «Китти-крем».

Гениально!

— Гармоник, ты прирожденный менеджер среднего звена.

— Спасибо.

«Китти-крем»® раскручивается со страшной силой.

Из окна Модернариума я наблюдаю, как в запаркованную возле дома «Бетти» то и дело влетают, а потом из нее вылетают ланкастерцы всех видов и подвидов, и так с утра до вечера, — носятся, как наркоманы, которым срочно понадобилась доза метадана. Когда все эти, считай, что уже штатные торговые распространители — аж пена на губах при мысли о доходах за просто так — выходят из «Бетти», они смотрятся гораздо бойчее, чем когда они туда входили, и у каждого в руках лохматые пучки рекламных брошюрок, а под мышками коробки с «Киттипомпой»®. Джим и Лоррейн Джарвис определенно вернулись к жизни. Эдди Вудмен тоже.

Джасмин и та превратила обеденный стол в канцелярию по учету своих торговых операций. С ее неполной, но все же занятостью на Заводе и бурной деятельностью по рекламированию «Китти-крема»® ей, возможно, не хватает времени — которого при других обстоятельствах у нее было бы хоть отбавляй — вникать в подробности моей жизни, и это хорошо. Но Дэн теперь постоянно названивает, и Джасмин говорит с ним за закрытыми дверьми, и это не хорошо. Что-то будет.

Стефани выходит из раздевалки и садится на соседний от меня велотренажер.

— Давай слезай и переодевайся, — командует она. — Поедем навестим твою «Свалку токсичных отходов». У меня идея.

38

Возле «Свалки» сегодня нескучно. Я вижу целую флотилию джинов, пикапов и внедорожников, которые устроили настоящее галогеновое светопреставление, плюс Салунмобиль Скай (проржавевший «матадор» ее мамаши, производства компании «Американ моторс», аляповато разукрашенный ромашками, победными V-символами и соснами и в довершение картины — номерным знаком ЖИВЕМ 05) и «селика» ССП, на которой Гармоник опередил нас по дороге из спортзала (ССП — «служба спасения принцесс»; номерной знак A3 ХАКЕР).

— Сдается мне, Гармоник все же взялся за Скай, — делюсь я своими предположениями со Стефани, — Иначе каким бы ветром занесло его сюда в погожий солнечный денек? Поехал бы прямо домой и засел бы в своей темнице, в подвале то есть, взламывать секретные коды пусковых ракетных установок.

— Любовь — это прекрасно, — вздыхает Стефани.

Зайдя внутрь, я вижу, что Скай и Гармоник, скорчившись, сидят под столом и что-то малюют фломастером на измазанном жвачкой и слюной деревянном подбрюшье стола.

— Мы все загадали, в каком году на Земле вымрут панды, — объясняет Пони, двигаясь нам навстречу по пути к телефону-автомату у двери, чтобы прослушать сообщения, оставленные для него на его домашнем автоответчике. — Когда через двадцать пять лет мы снова здесь соберемся, тогда и проверим, кто оказался прав. Я загадал 2011-й.

— А я 2013-й, — говорит Гея, вставая из-за стола.

— 2007-й, — доносится снизу голос Гармоника. Мы со Стефани двигаемся дальше мимо экранов с видеоиграми, и тепло наших тел активизирует картинки-приманки — запускает прокрутку чудес компьютерной пиротехники (у клиента сразу слюнки текут — что ни сюжет, то новая потеха): красотки в буквальном смысле слова «лопаются» от чувств, «порше» совокупляется с «порше», НЛО выпускают денежные лучи — и под конец мужественный призыв «Нет наркотикам!» под соответствующим видеосоусом. Один автомат, новый, раньше я его не видел, называется «Инфекция», выглядит просто обалденно, и его заставки-приманки показывают, как народец какого-то обитаемого астероида отважно борется со всякими напастями — пчелами-убийцами, ползучим виноградом, туристами, юристами.

— Супер! — кричу я. — Стефани, мне срочно нужны четвертаки. У тебя есть?

— Не сейчас, Тайлер. Потом. — Мы садимся.

— Господи, ну почему в женском туалете нет писсуаров! — говорит Гея, когда мы усаживаемся за стол. — Так бы хорошо — на уровне груди. На случай, если кому надо сделать раз-два-три: блевани!, а то коленями в колготках прямо на кафельный пол.

Стефани смотрит на нее во все глаза.

— Привет, Стеф. Ну что ты уставилась на меня, будто я выродок какой-то. Постоянно я этим не занимаюсь, только если иначе никак, — признается Гея. — Сегодня и съела-то всего-навсего какое-то красное ягодное желе и половинку лукового бублика. Что со мной будет в День Благодарения — зрелище не для слабонервных. Пойдем-ка. Я как раз туда. Там на месте все тебе в деталях и разложу.

Стефани на всех парах летит за ней в «Планету очищения», попросту в женский туалет, так ей не терпится обсудить с подругой по несчастью разные подробности булимии. Мы, все остальные, сидим запелёнутые в кокон молчания.

— Сэр Пони имел сегодня беседу с социальным работником, его опекающим, — объявляет Гармоник. — Великолепно, не правда ли?

А вот и Пони — вернулся от телефона: на автоответчике пусто.

— Постой-ка, Пони, — говорю я, совершенно сбитый с толку, — ты же богатый. При чем тут социальный работник?

— Маме каким-то образом удалось раздобыть официальное заключение, что наше семейство страдает эмоциональной дисфункцией. Теперь каждый из нас должен пройти собеседование. Если повезет, я получу право на бесплатные консультации у психолога, пока мне не исполнится двадцать один. А мама пошла на бесплатные курсы переквалификации и осваивает компьютер. Изучает DOS. Самое время.

Скейтборд-мальцы с лязгом и грохотом вламываются в ресторан и, пританцовывая на досках, проносятся по проходу — славные, в общем, ребятки, только они как щенки ротвейлера: умение внушать страх у них генетическое.

— Придумывать новый танец — все равно что придумывать новый способ сексуального удовлетворения, — говорит Скай, и Гармоник заливается краской. Они украдкой обмениваются понимающими взглядами. Скай пойдет на пользу общаться с кем-то кроме риэлтеров, а Гармонику пойдет на пользу общаться — точка. Я беспокоюсь о последствиях, когда думаю, что он постоянно читает в разделе частных компьютерных объявлений дрянную порнушку, состряпанную пятнадцатилетними сосунками, которые слова без ошибки написать не умеют.

— Я ухожу с работы — надоело корячиться на электронных плантациях, — выкладывает свою новость Скай, — так всю жизнь просидишь на телефоне рекламным толкачом.

— У нее синдром недооцененного сотрудника — я помогаю ей преодолеть кризис.

Я прошу Минк принести мне порцию «последствий автокатастрофы» — груду покореженных обломков жареного картофеля, обильно залитую томатным соусом, — и стакан содовой для Стефани.

— Как жизнь без Анны-Луизы? — любопытствует Скай.

— Ты ее видела? — спрашиваю я. — Она не подходит к телефону, а на автоответчике я оставил уже штук пятьдесят сообщений. И вообще, давайте называть вещи своими именами. Если бы она не полезла в бутылку, все бы было иначе.

— Никто никого ни в чем не обвиняет, Тай, — говорит Гармоник. — Остынь.

— Думаю, ты еще скучаешь по ней, — говорит Скай, на что я советую ей не доставать меня.

— Когда бабетка нас покинет? — спрашивает Пони.

— На следующей неделе, — отвечаю я.

— И станешь ли ты тосковать, когда пробьет час разлуки? — спрашивает Гармоник.

Я обдумываю про себя его вопрос. Ответа у меня нет, и я мямлю, что не знаю, и выкладываю псевдококаиновые дорожки из сахаринового порошка на псевдодеревянной столешнице. Я спрашиваю себя, сколько времени понадобится, чтобы восстановить то, что я разрушил в наших с Анной-Луизой отношениях, и поддается ли это восстановлению. Начиная со следующей недели, дела обстоят так: отношений нет, учебы нет, работы нет, карьерных перспектив нет. Автомат по приготовлению картофеля-фри — к нему-то я и пришел.

— Видел вчера вечером Хизер-Джо в «Дизайнерском батальоне»? — спрашивает Скай, переключая разговор на Хизер-Джо Локхид, нашу любимую звезду телесериалов. Хизер-Джо легко перепрыгивает из серии в серию, неизменно радуя своих поклонников соединением таких бесспорных достоинств, как темперамент, непримиримая борьба с преступностью, потрясные волосы плюс крепкое, аэробикой натренированное тело. В «Дизайнерском батальоне» — последней на сегодня серии с Хизер-Джо — она выступает в роли модного дизайнера (в дневные часы) и борца с преступностью (под покровом ночи).

— Хизер-Джо кому хочешь сто очков вперед даст, — говорит Скай. — У нее гардероб как бездонный колодец. — Мы все еще оживленно обсуждаем творчество Хизер-Джо, когда за стол возвращаются Гея и Стефани. Поскольку в присутствии Стефани никто не чувствует себя естественно, над столом повисает неестественная тишина.

— Э-ммм, — мяучит Скай, надеясь всколыхнуть застоявшееся болотце, — и какие же у вас с Тайлером ближайшие планы, Стефани?

— Мы едем в Калифорнию, — невозмутимо отвечает Стефани; я застываю от неожиданности, а она дотягивается до кусочка кроваво-красного жареного картофеля, который мне только что принесли. — Тайлер будет учиться на модного фотографа, а я на актрису.

Молчание.

— Это правда, Тайлер? — спрашивает Скай.

Я киваю, сам не веря в то, что киваю. С каждым годом мне становится труднее представлять свою будущую жизнь как видеоклип под звуки мощного рока, однако такие вот моменты с лихвой компенсируют все утраты. Я вижу, что Скай с трудом сдерживает себя, еще секунда — и сорвется звонить Анне-Луизе.

— И когда едете? — спрашивает Гея.

— На следующей неделе, — сообщает Стефани как ни в чем не бывало.

— Вот это да, даже не верится, — говорит Пони. — А вдруг на пляже в Малибу ты встретишь Хизер-Джо, что тогда?

— Попрошу, чтобы она написала на песке свое имя, и буду перекатываться с одного слова на другое и обратно, — поддаю я жару.

Я наконец перехватываю взгляд Стефани, и в глазах у нее читаю: «Да ладно, брось, — будто ты сам не знал, что мы едем в Калифорнию».

Станете знаменитостями, — говорит Скай без тени злорадства, добрая душа.

— Да, — подтверждаю я, — мы станем знаменитостями.

— Подумай на досуге над моей идеей, ладно? — говорит Стефани по дороге к дому.

— Но на что мы будем жить?

— Для молодых, как ты и я, работа всегда найдется.

— А как же… Ну я не знаю!

— Тебя что-то держит в Ланкастере, Тайлер?

— Да нет.

— А сможешь ты стать богатым и знаменитым в своем Ланкастере?

— Вряд ли.

— Значит, тебе нечего терять. Просто подумай над этой идеей.

Что тут делает машина Дэна — на нашей подъездной дороге?

39

А может, жизнь как глубоководная рыбалка. Утром просыпаемся, забрасываем сеть и, если повезет, к исходу дня вытаскиваем из воды одну — в лучшем случае две — рыбешки. Иногда в сеть попадется морской конек, а иногда акула — или спасательный жилет, или айсберг, или морское чудище. А по ночам во сне мы перебираем наш Дневной Улов — сокровища, добытые в результате длительного, медлительного процесса, и мы едим плоть выловленных рыб; выбрасывая вон косточки и вплетая воспоминания о когда-то блестящей рыбьей чешуе в наши души.

Точно, Дэн в кухне, сидит себе между довольнехонькими, слегка будто подвыпившими бабушкой и дедушкой. Джасмин склонилась над раковиной. Я вижу их снаружи через запотевшее стекло, под кроссовками у меня с хрустом рассыпаются замерзшие бархатцы, словно кто-то просыпал мне под ноги горсть кукурузных хлопьев.

Дэн отхлебывает из бутылки безалкогольное пиво «За рулем»™ и угощается в свое удовольствие заботливо расставленными перед ним закусками: то «Сырной радости» отведает, то нитритно-ветчинных рулетиков, то «Начо-медочи». Мой желудок словно превращается в спущенный воздушный шар.

— Там Дэн, — докладываю я Стефани, забираясь назад в Комфортмобиль.

— Тогда отвези меня в гостиницу, Я здесь не останусь.

— Перестань, Стеф…

— Нет.

Возле «Старого плута» Стефани выходит из машины.

— Привези мои вещи, Тайлер. Я буду у себя в старом номере. Посмотрю кабельное. Чао.

Вот засада.

Я возвращаюсь домой, вхожу в кухню и чувствую прилив психической энергии далеко не лучшего свойства, когда дедушка встречает меня приветственным, без тени иронии, возгласом: «Эгей, Тайлер, тут твой папка вернулся!»

Джасмин отворачивается, не в силах посмотреть мне в глаза, и сразу превращается в женушку-робота — подсыпает Дэну пивной закуси и пытается создать видимость хлопотливой деятельности где-то поближе к раковине. Мне хочется, чтобы Джасмин взглянула на меня не тем остекленело-радушным взглядом, каким она сейчас одаривает всех вокруг, — но нет. Я начинаю подозревать, что все мои усилия заставить ее посмотреть на меня по-другому, обречены на провал, как бессмысленные попытки привлечь кормом птиц после захода солнца.

— Я завязал с питьем, Тайлер, — говорит Дэн. — Хочу, чтобы мы с тобой снова стали друзьями. — (Снова?) — Не будем поминать старое, начнем сначала, ведь мы семья.

Он это серьезно? Бабушка с дедушкой благодушно смотрят на меня, не сомневаясь, что я соглашусь, — не дождутся. Единственный ответ им всем — зыбкие переливы Джасминовых «новоэровских» колокольчиков, доносящиеся из стереосистемы в гостиной. Дэн звучно выпускает воздух. Выдергивает из вазы гиацинт и машет им, рассеивая вонъ, и бабушка с дедушкой смеются до слез.

— Слушай, Джас, — говорит Дэн, все больше входя в роль шута — любимца публики, — как твоя новая прическа-то называется, «Новобранец»?

Дедушка с бабушкой снова давятся от хохота.

А я уже как сваренное в микроволновке яйцо: лопнет, если кто-нибудь вздумает хотя бы дыхнуть на него. Для меня сидеть в нашей кухне рядом с Дэном — значит открыть шлюзы для потока воспоминаний о той поре, когда я был еще пацаном и пытался, всегда безуспешно, наперед вычислить, что же на этот раз вызовет у Дэна приступ ярости — после того, как он за ужином закинет в себя пятую порцию виски и третий кусок жратвы. Я хорошо помню, как Дейзи, Марк и я просто-напросто перестали высказывать свое мнение и проявлять какие-либо эмоции, не желая добровольно поставлять спусковые механизмы, прекрасно вписывавшиеся в его стратегию наращивания вооружений. Я помню, как рядом с ним мы превращались в непроницаемых роботов.

Разговор между тем переключается на экономику Ланкастера.

— Знаешь, тебе, наверно, не помешало бы опустить пониже планку твоих притязаний, Тайлер, — наставляет меня Дэн, и дедушка одобрительно кивает головой. Верно-верно. Неужели им невдомек, что призывать меня опустить пониже планку — все равно что призывать меня изменить цвет глаз?

Я прошу меня извинить и отправляюсь собирать вещи Стефани. В коридоре я наталкиваюсь на Марка, который топчется там с посудиной молочного коктейля — хотел разогреть в микроволновке, но передумал: боится заходить в кухню, пока там Дэн. Я хватаю Марка в охапку и тащу наверх, и он извивается, хихикает и пронзительно визжит. Потом успокаивается и смотрит, как я укладываю вещи.

— Можно мне с тобой к Стефани в гостиницу?

— Лучше не надо, Марк.

— Она больше не будет жить в твоей комнате?

— Как получится.

— Это потому что Дэн опять переезжает к нам?

— Думаю, да.

— А можно мне пожить у нее?

— И тебе, и Дейзи, и мне — нам всем лучше бы пожить у нее.

— А ты будешь опять встречаться с Анной-Луизой? Она мне нравилась.

— Дай-ка мне вон тот свитер.

Марк рассказывает мне, что власти распорядились откопать товарный состав, некогда захороненный по их приказу неподалеку от заводских корпусов, — товарняк, захороненный еще в сороковые, который был до того токсичным, что проводить очистку не представлялось возможным. И вот теперь армейскими силами поезд собираются эксгумировать, потому что захоронили его недостаточно глубоко. Его разрежут автогеном на кусочки и покидают в самую глубокую яму — глубже еще никогда не рыли — и там уже захоронят навеки. От души желаю армейским силам удачи.

— Ох, малыш, — вздохнув, сказала мне Джасмин на прошлой неделе, перебирая неказистое собрание столовых приборов семейства Джонсонов (ножи, почерневшие от соприкосновения с огнем; вилки, почерневшие от пребывания в микроволновке; ложки, покореженные после Дейзиных паранормальных экспериментов и ее настойчивых попыток научиться гнуть ложки одной лишь силой мысли), — чужую жизнь прожить намного проще, чем свою собственную.

— Не понимаю, Джасмин. Как можно прожить чужую жизнь?

Мой вопрос вывел ее из мечтательного забытья.

— Ты прав, конечно. Что это я болтаю? — Она вынула из ящика для ложек-вилок ножницы и подровняла Киттикатино пастбище — лоток с безопасной для кошачьей нервной системы травкой «Спокойная киска»®. — Пичкаю тебя всякой чепухой. Ну конечно, только свою жизнь и можно прожить.

— Конечно.

Но сейчас я начинаю думать, уж не посылала ли мне тогда Джасмин некий тайный ключ. Не посылала ли себе самой ключ к сегодняшнему кошмару. Зачем ты снова впустила Дэна в свою жизнь, Джасмин? Вышвырни ты этого прощелыгу, как паршивого пса. Ну какое тебе нужно подспорье, чтобы его выкорчевать? Я знаю какое: я готов отдать тебе всю мою силу -я запечатаю ее в зеленый конвертик и пошлю тебе по почте с надеждой и миром и огромной-преогромной любовью. Бери сколько нужно — бери и не медли!

40

В периоды, когда внутри нас происходит стремительная перемена, мы бредем сквозь жизнь так, словно нас околдовали. Мы говорим фразами, которые обрываются на полуслове. Мы спим как убитые, ведь столько вопросов нужно задать, пока блуждаешь наедине с собой по стране сна. Мы на ходу с кем-то сталкиваемся и, узнавая, неожиданно для себя, родственную душу, страшно смущаемся.

В гостиничном номере мы оба, Стефани и я, разговариваем так, словно нас околдовали — словно мы во власти какого-то заклятья, — и мы то разрываем его чары, то раздуваем их как пожар.

— Думаю, сейчас самое подходящее время решить, едешь ты в Калифорнию или нет, Тайлер.

— Сейчас?

— Да, сейчас.

— Но сейчас — это так быстро!

— В жизни все быстро.

— Но…

— К чему эти разговоры, Тайлер? Позвони мне утром — когда ты хорошо выспишься и посмотришь сны.

— А нельзя мне сегодня остаться у тебя?

— Нет.

— Собака ты.

— Ты не собака.

— Гав.

— Садись в свою машину и катись.

Дейзи, Марк и я спим сегодня все вместе в моей комнате — спим на полу, в лазанье из спальных мешков и одеял, при лунном свете, и едва различимые кисло-сладкие дуновения скунсовой вони заползают к нам через окно. У Джасмин в комнате Дэн.

Сейчас хорошо за полночь, Дейзи и Марк мечутся в неглубоком сне, время от времени задевая руками меня или друг друга, и мы все вместе видим сны. В окне я вижу под облаками, набежавшими с вечера со стороны океана, неестественно яркое свечение. Это подоблачное свечение такое лунное, жемчужное, теплое — живое, зовущее, — что чудится, будто за склонами гор сама земля лучится светом.

Как будто там, за горами, неведомый город.

Загрузка...