Когда Юрий очнулся, солнечных пятен на стенах комнаты уже не было; она, как аквариум, была наполнена густым маслом сумерек, в тягучую глубину которых медленно погружалось тело Дельфина, уносящего с собой невесёлый прощальный смех.
Холодильный цех жужжал, как надоедливая муха. В «Авроре», по-видимому, закончился сеанс: внизу, тремя этажами ниже, как в котле, бурлило варево из смеха, выкриков, энергичного стука каблуков. Значит, сейчас либо девять, либо одиннадцать вечера. В тот миг, когда он почувствовал головокружение и сильную дрожь в ногах с острым приступом тошноты, стена, на которую он смотрел (не на стену – на картины в графике на ней), была освещена закатными лучами. Выходит, он находился без сознания около трёх (если девять) или даже пяти (если одиннадцать) часов. Вон девочка с картины смотрит на него из-за колючей проволоки раскрытыми от ужаса глазами, в которых замороженный крик: «Такого с вами ещё никогда…!» Было, девочка, было. Но не так, как сегодня. И тоска была, и острая боль внутри живота, и холод во всём теле, словно внутрь него напихали эскимо и обложили льдом. И ощущение одинокости (не той прекрасной одинокости, когда отъединённый от мира, уставившись в себя, как мать, вынашивающая плод, ты связан, как пуповиной, с миром в себе) – а той одинокости, вернее одиночества, которое размером с известный деревянный футляр. В лучшем случае, размером с эту комнатушку на Невском над кинотеатром «Аврора». И тоска, и боль, и вечная мерзлота в теле (правда, скоро проходящая), и вот это самое одиночество – то есть всё это бывшее, случающееся, но никогда ещё разом не соединяющееся в коктейль, теперь соединилось, смешалось, и от союза этого родилось ещё одно ощущение: сквозняк в животе. Словно в нём дырку просверлили. Но нет… неужели? НЕУЖЕЛИ?! Юрий уже догадался внутренним чутьём, но сознание ещё цеплялось за привычную форму, не хотело понимать, не хотело соглашаться с пониманием. Но руки, бросившиеся к животу, «крикнули»: «Бланка исчезла!» Девочка-то с картины не случайно… глазами…: «Такого ещё никогда!» Она права оказалась, девочка. Не девочка, нет, маленькая женщина, вцепившаяся руками в ржавую проволоку, с кожей до того тонкой на выпирающих рёбрах, что местами она даже лопнула. Бланка исчезла. До того последнего мига, когда он ещё смотрел на освещённую закатом стену, она была. А теперь вместо Бланки, розовой, так уютно мурлыкающей кошечки, в животе осталась дыра и в дыру эту (невидимую, впрочем, глазу, но осязаемую, как сверлящая зубная боль), вернее, из этой дыры, оттуда, из глубин тайников и подвалов, где она так долго находила пристанище и неплохо работала, потекла его жизненная энергия. Она утекала беспрерывно тоненькой струйкой, текла и текла… Он не только чувствовал, но и видел внутренним зрением эту тягучую струю, густую, как мёд, от жёлто-апельсинового до янтарно-коричневого цвета массу, сразу же растворяющуюся в воздухе, наполняя его необъяснимым тонким сложным запахом, в котором преобладал запах цитрусовых. Юрий попытался закрыть «дыру» руками, но эта тягучая патока текла неудержимо сквозь ладони, сквозь одежду, утечку эту не остановил бы даже бронежилет. Юрия разгерметизировали. Кошечка Бланка, которая так удачно, так ловко была встроена, вмонтирована внутрь живота, в пупочную область, именуемую Хара, кошечка, любимая, взлелеянная, оказалась не игрушкой, не фантазией, не прихотью Дельфина, а жизненно важным элементом – эта пропавшая кошечка даже не подозревала, что с её исчезновением в жизни Юрия происходит (уже произошло, ещё произойдет) поворот на все сто восемьдесят градусов. Этот поворот означает, что Дельфин просыпается.
В первый раз Дельфин появился на белом экране больничного потолка сразу же после того, как Юрий очнулся, выполз наощупь из наркотического мешка, полного цветных видений, когда запах лекарств и тупая боль в затылке сообщили ему, что он жив. Сразу же после первой радости узнавания мира осветился в сумерках экран потолка и на нём появился наполовину высунувшийся из воды дымчатый Дельфин. Он трижды шлёпнул по воде хвостом в знак приветствия, покрутился вокруг оси, показывая, что ему нипочём любые цирковые штучки и разразился беззвучным хохотом. Глазки его при этом так хитро сощурились, словно… Юрию не хватило сил для сравнения. Казалось: этим глазкам, с хитрым прищуром впридачу бы… – не домыслить: закружилась голова. Дельфин закивал, широко раскрыв рострум, выставив для беззвучного хохота многочисленные, великолепно выточенные зубы.
– Думаешь, снюсь? Мимо! Не я тебе снюсь, это ты снишься мне. Ты – моё сновидение. Ты – моя иллюзия, моё воплощение. Но будь осторожен: не разбуди меня. И не давай будить другим. – Он с силой заплескал по воде хвостом и закружился.
– А если тебя разбудят? – с трудом катая во рту свинец, спросил Юрий. – Что тогда?
– Тогда встретимся и поговорим, – Дельфин сделал высокий прыжок и исчез в глубине моря, а вслед за ним исчезло, растворилось на белой стене и само видение.
А может быть, эта первая встреча состоялась не в палате, а на берегу моря? Ну, конечно, на море. И непременно в Коктебеле, у подножия Кара-Дага. Юрий даже помнил, что рядом, в двух шагах от него, лежал серый гранитный валун, обломок скалы, разрисованный каким-то весёлым художником.
Несомненно, первая встреча состоялась в Коктебеле, а не в больнице. Впрочем, неважно где. Дельфин появился и предупредил. А главное – результатом его прихода осталась вмонтированная хитроумным Дельфином в пупочную область эта самая розовая кошечка, которую Юрий назвал почему-то Бланка. Несколько собачье, правда, имя, но ничего. Ему нравилось. Главное – устраивало обоих. Никакой реакции отторжения. Жила и всё. Там, внутри. Большую часть времени спала, уютно свернувшись клубком, всё время мурлыкая, словно напевая. И это певучее «мур-мур-мур» было сигналом для Юрия, что у него в организме всё в порядке. И на душе. Вернее, в первую очередь, конечно, на душе. Но и в организме. Бланка была своеобразным оригинальным индикатором. Как хорошо было в такое «мур-мур-мур»-время, как спокойно. Как работалось. Не то слово: работалось – творилось. Творилось! Пелось! Любилось! Но было и другое: Бланка просыпалась, начинала беспокойно ёрзать, выпускала коготочки, остро цепляясь ими за внутренности. Шерсть её взъерошивалась, выгибалась дугой спина. В такое время на душе становилось тревожно, руки опускались, жить не хотелось, ибо утрачивался жизненный смысл. Проваливался куда-то к чертям собачьим и ищи его там, среди хриплого лая бешеных псов. Юрий становился раздражённым, агрессивным, язвительным, об него можно было очень больно пораниться, причём раны долго не заживали, как от рыбной кости. Что делалось внутри живота – не передать. Бланка бесилась. Хотелось разорвать руками живот, вырвать её оттуда, как вшитую ампулу, и шмякнуть её об пол, о дверной косяк с размаху, об стену, чтоб прилипла к ней, как мокрая тряпка. Всего страшнее были эти приступы: он потом долго отходил. Тошнило, трясло в ознобе, мучительно сохло горло, а главное – не работалось, не только не творилось, просто не работалось, не мастерилось даже, словно зашит в тесном тёмном кармане и нечем дышать. Потом проходило. Бланка вылизывала шёрстку, лапки, мордочку, «умывала» глаза, чесалась за ухом и, наконец-то – её певучее «мур-мур-мур». И вот этот переход от того карманного, затхлого, душного, где ни одной форточки, к этому солнечному с простором, со свежими потоками чистого, родникового… Ах! Это самое… самое мучительно-сладостное, сладострастное что ли? Нет, не сладострастие, а лучше, объёмнее, пронзительнее и дольше, главное – дольше, несравненно дольше (порыться бы в словаре, поискать это слово, да не до того теперь). Теперь надо подняться с дивана, включить свет, найти мобильник и позвонить. Сделано. Поднялся, включил, позвонил.