Ты помнишь, как с тобой мы по дороге шли?
Терялся край земли в сиянье и пыли,
томились листья ив под тонким слоем пыли,
и только облака легко по небу плыли.
Одно из облаков нас, как звезда, вело
по местности простой в знакомое село,
где перекинут мост кирпичный через речку,
где дерево стоит, напоминая свечку.
Там, у оврага, — дом, а в доме — тишина.
Лежит в густой пыли на чердаке икона.
Я знаю, что давно закончилась война,
остался только прах от стен Иерихона,
и рухнула уже Берлинская стена.
А мой отец-солдат через Европу шел,
молилась бабушка, и рыла мать окопы…
И память о былом, как светлый ореол,
таинственно сквозит над картою Европы.
А мы все шли с тобой, и колосилась рожь,
и поле кое-где сияло васильками,
и теплый ветер дул, и пробегала дрожь
по зеркалу реки, и тонкими руками
касалась ива волн, взбегающих на брег,
лягушки квакали в своем речном Париже,
и стрелки на часах вдруг замедляли бег,
но только дом родной не становился ближе.
Мы шли с тобой и шли, и убыстряли шаг,
и щурили глаза от солнечного блика…
Вон там стоит ветла, вон там — растет овраг,
вон там журчит родник и зреет земляника.
Давай передохнем и спустимся к реке,
умоемся и руки вытрем полотенцем…
Вот-вот возникнет дом, где спит на чердаке
измученная Мать с Божественным Младенцем.
Я помню, как паук висел на волоске,
как утром шел народ к пустому магазину,
как пахла лебеда, как, сидя на песке,
мой дядя из ветвей зеленых плел корзину.
Где волны той реки, где ветви гибких лоз?
Увяли лепестки кроваво-красных цинний…
Их запоздалый цвет уже убил мороз,
и у корней волос чуть серебрится иней.
На мир спустилась ночь, и в облачном кремле
так тихо и светло горит луны лампада.
Раб Божий Николай давно лежит в земле,
оплакан и отпет, — и большего не надо.
Двух осторожных птиц я видела в окно:
сиял в снегу снегирь, как девичий румянец,
а в доме на стене — застывшее кино:
случайный блеск стекла и фотографий глянец.
Синица снег клюет и просится ко мне.
В каком прекрасном сне, в какой волшебной сказке
я вижу целый мир, висящий на стене:
Младенец в люльке, мать, солдат в железной каске?
Вот это — наш погост, а это — город Брест,
здесь — стриженый малыш отважно сел на санки…
У деда на груди — Георгиевский крест,
а у отца — медаль и орденские планки.
Росла в лесу трава, шумел колхозный сад,
скучали лопухи и пыльная крапива.
Ты помнишь, как тому уж сорок лет назад
ты перед сном меня святой водой кропила?
Потом гасила свет, и тихо я спала,
мне чудился во сне какой-то конь и всадник,
невидимых церквей сияли купола,
и свет лила луна на бедный палисадник.
Плачут птицы больные, вспоминают весну.
Я вас, тени родные, перед сном помяну.
Как рыдание арфы, птичий строится стан.
Спят Димитрий и Марфа, Параскева, Иван.
Никакого зазора нет в пространстве ином
между ангельским хором и провидческим сном.
Между сушей и морем, между ночью и днем,
между будущим горем и слезами о нем.
Мне как будто открыли старой хроники кадр:
в безымянной могиле спит солдат Александр.
Сколько воинов верных час свой смертный нашли
в развороченных недрах материнской земли.
Кто отпет и оплакан и Всевышним прощен,
кто невидимым знаком — красной кровью — крещен.
Снег ли в воздухе тает над молчащим селом,
или ива читает поминальный псалом,
или хочет оставить над пространством полей
крест и «Вечную память» вещий клик журавлей?
Вот ребенок на мир сквозь волшебное смотрит стекло:
там деревья омыты дождем, как душа покаяньем.
Каждый лист — изумруд, и прекрасно кругом, и светло,
мир наполнен до края каким-то нездешним сияньем.
Веселится ребенок и зеркальце держит в руке,
зная смысл Благодати, не ведает буквы Закона…
И не видит дитя, что на пыльном лежит чердаке
из разрушенной церкви спасенная дедом икона.
Мой ангел был мне дан, когда пришла весна,
прилипла к сапогам кладбищенская глина,
трава была нежна, вода была пресна,
и набивали цвет крыжовник и малина.
Мой ангел был нездешним светом осиян,
он был изображен с мечом и эдельвейсом.
Еще шумел в крови великий океан,
и сердца стук звучал, как стук колес по рельсам.
Но огнь, вода и Дух преобразили плоть,
и стала вновь земля лишь бренной оболочкой.
Еще я научусь слагать персты в щепоть —
и сжалится Господь над капитанской дочкой.
Жизнь наша бедная — жалость и милость.
Ива к холодной воде наклонилась.
Плачет, голубка, а ветка одна
хочет коснуться песчаного дна.
В тихом сиянии, в центре вселенной
молится ива в одежде смиренной,
видит сияющий звездный поток,
плачет, надев свой узорный платок.
Плачет о тех, кто с войны не вернулся,
в гибель свою с головой окунулся,
в вечность ушел — и Господь их простил,
Кровью Своей перед сном причастил.
Как же слезам покаянья не литься,
как об усопших живым не молиться,
как не дарить им любовь и тоску
иве-красавице, ветром колеблемой,
воздуху стылому, птице серебряной,
дереву, камню, речному песку?
Будет куст рябиновый пылать,
дань отдав возвышенному слогу…
Дорогие, что вам пожелать —
Ангела-хранителя в дорогу?
За земные тяжкие труды
вы уже рукой коснулись неба.
Вам награда — блеск речной воды
и знакомый вкус ржаного хлеба.
Нам с тобою к лицу слабый отсвет любви и страданья.
День подходит к концу, наступает пора увяданья.
Это в келью души открывается тайная дверца…
Здравствуй, тихий закат моего непокорного сердца!
Я не знаю, о чем в небе птицы кричат, улетая,
как листва, на деревьях сквозит красота золотая,
нам ее не понять, мы еще не простились с весною,
и кого мы пленять будем инеем, льдом, белизною?
Нам пора хоронить то, что умерло в юности, в детстве,
кто нас будет винить в незаслуженном, горьком наследстве?
И сережки ольхи тихим светом горят на рассвете.
За былые грехи наши бедные молятся дети.
Вновь сияет луна там, на дне опрокинутой чаши.
От тяжелого сна отдыхают родители наши,
и тоскуют о нас, и лицо закрывают руками,
талым снегом, листвой, испареньями рек, облаками…