© Лариса Склярук, «Плененная Иудея», 2015
© Лариса Склярук, «Мгновения чужого времени», 2015
Ариэль рассеянно ковырнул землю ногой. Нет, ничего нового и интересного здесь им не найти. Он стал медленно обходить раскопки, скорее по необходимости, чем интересуясь ими. Всё те же, всё то же. Давно записанное, запротоколированное.
В это время очередная группа экскурсантов спустилась с Мецады. Отделившись от остальных, двое подростков с важным видом направились к археологам.
– Ариэль, это к тебе, кажется, опять кладоискатели, – насмешливо прокричала издали Эйнат.
Уж слишком важные и загадочные лица были у подростков. Она хотела продолжить работу, но женское любопытство пересилило. Да и отдохнуть не помешает. Эйнат выпрямила затекшую спину, отряхнула руки, блузку, ловко выпрыгнула из ямы и поспешила вслед подросткам. Ребята между тем уже приблизились к Ариэлю и критически оглядели его старые рваные джинсы, выгоревшую майку.
– Ты действительно здесь главный? – недоверчиво спросил тот из ребят, что был выше. Уж слишком молодым выглядел Ариэль, словно был всего на несколько лет старше их самих.
– Вам что, документы показать? – беззлобно спросил Ариэль и включил мобильник, показывая, как страшно он занят. Нет у него времени на пустые разговоры, и нечего ему докучать.
Высокий вопросительно глянул на товарища. Тот утвердительно кивнул головой. Ариэль едва не расхохотался от этих важных переглядываний.
– Вы что же, клад нашли? – не выдержав, вмешалась Эйнат.
Мельком взглянув на женщину, но не отвечая ей, подростки протянули Ариэлю кепку. Со стороны автобуса к ним побежали заинтригованные и любопытные одноклассники. Со снисходительным и скучающим видом Ариэль позволил себе не спеша заглянуть в бейсболку. Но, увидев лежащий в ней полуистлевший кожаный мешочек, тут же расстался со скукой и снисходительностью. Удивленно взглянув на ребят, он протянул руку и, забрав бейсболку, направился к палатке. Следом поспешила Эйнат. Забытые подростки обиженно топтались на месте.
Взяв кисточку и очистив мешочек, Ариэль медленно его раскрыл. В мешочке оказались две вещи. Серебряные серьги и овальная гемма[1] из молочно-голубого халцедона. Ариэль долго разглядывал найденные предметы. Вокруг него собрались почти все его работники. Нетерпеливо прозвучал сигнал автобуса, призывая экскурсантов занять свои места. Только тогда Ариэль оторвался от созерцания и спросил у наклонившейся через его плечо Эйнат:
– Что думаешь?
Эйнат взяла в руки серьги, провела пальцами по их поверхности:
– Красивые, думаю, примерно первый-второй век нашей эры.
– Да, – согласившись, кивнул Ариэль, – скорее первый. Во всяком случае, фалера[2] точно первого века.
Но каким образом она оказалась… – Не договорив, Ариэль вскочил со своего места и бросился вперед, раздвигая окружающих его людей: – Где эти мальчишки?
Автобусы уже тронулись, когда Ариэль неожиданно появился перед первым из них. Он настойчиво застучал в дверь, требуя ее открыть. Пробежал весь автобус. Ребят здесь не было.
– Нет? – спросил он у Эйнат, следующей за ним.
– Нет, – подтвердила Эйнат, и они, выпрыгнув из автобуса, поспешили к следующему.
Ребят они нашли лишь в третьем автобусе. Те сидели на последних местах. Сумрачные и растерянные, получившие нагоняй от руководителя за непредвиденную задержку и теперь выслушивающие еще и подтрунивания одноклассников.
Увидев ребят, Ариэль бросился к ним:
– Где, где вы это нашли?
– Там, – мальчики кивнули головами в сторону крепости.
Ариэль схватил за руку мальчика, потянул за собой:
– Пойдем, покажете.
– Что такое? – запротестовал руководитель, и его поддержал водитель автобуса:
– Мы и так уже опаздываем. Скоро начнет темнеть.
– Идите, – вмешалась Эйнат. – Я договорюсь.
Ариэль и двое ребят уже начали подъем, когда Эйнат и руководитель, запыхавшись, догнали их.
– Я что, мефагер[3], – недовольно пыхтел пухлый руководитель, – дважды в день взбираться на Мецаду?
Подростки между тем рассказали, что с балкона они уходили последними. Баловались, шутили, толкались. Один, отшатнувшись к стене, схватился за выступ. Камень упал.
– Ого, ата гибор[4], – засмеялся второй, – плечами камни выламываешь.
Но первый неожиданно игру не продолжил. Он чуть наклонился и заглянул вглубь открывшегося пространства.
– Там что-то есть, – сказал он и потянулся рукой.
– А вдруг змея?
Первый отдернул руку и старательно вгляделся:
– Нет. Там просто что-то лежит. Да и как змея там могла оказаться? – подбодрил он сам себя и, с замиранием сердца протянув вглубь тайника руку, вытащил кожаный мешочек. Хотел раскрыть и посмотреть, что в нем.
– Не трогай! – воскликнул второй. – Это археологическая находка. Вдруг она рассыплется. Знаешь, археологи покрывают предметы каким-то специальным составом, чтобы от древности они не распались.
Тогда подросток снял с головы бейсболку, аккуратно сдвинул в нее находку с руки, и они направились к своей учительнице.
– Заава, посмотри, что мы нашли.
Но Заава лишь откликнулась:
– Беседер[5]. Отнесите археологам, – и увидела, довольна я, что эти двое сорванцов, доставляющих ей наибольшее беспокойство, с важными лицами отправились вниз.
Показав место находки, мальчики, подгоняемые руководителем, нехотя были вынуждены отправиться к поджидающему их автобусу. На площадке перед северным дворцом остались лишь Ариэль и Эйнат.
– Странно, – задумчиво сказала Эйнат, – серьги несомненно принадлежали иудейке, но фалера римская. Никогда не узнаем, что за тайна соединила эти предметы.
После слов Эйнат оба задумались.
День повернул к вечеру. Ариэль вновь долго вглядывался в голубую фалеру. Потом сжал ее в руке. Холодный камень словно прильнул к коже. Ариэль почувствовал его приятную округлость и гладкость. Странное чувство физического прикосновения к чему-то прошедшему, несказанно древнему наполнило его глубоким радостным чувством. У него легко закружилась голова, в глазах поплыл туман, и сквозь него Ариэль неожиданно увидел, как в его сторону идет молодая женщина. Идет легко и грациозно, словно ее босые ступни не касаются земли. Хотя серая, легкая, словно пудра, пыль, поднимавшаяся от движения ее ног в воздух и медленно оседавшая затем на землю, говорила об обратном.
Женщина приближалась. Ее стройный стан проступал под свободным, достигающим изящных лодыжек платьем из тонкой шерсти. Прекрасное лицо с яркими, большими, удлиненными глазами было печально. Легкий ветер сдувал с высокого чистого лба крупные кольца черных волосы. Незнакомка подошла почти вплотную к Ариэлю. Он дернулся отступить в сторону, но женщина сделала еще шаг и словно прошла сквозь него. На мгновение Ариэль обомлел, потом ему показалось, что незнакомка просто исчезла. Он растерянно оглянулся. Женщина была здесь и так же неспешно двигалась в прежнем направлении. Вот она подошла к выступу скалы и, прислонившись к нему, застыла, глядя вниз, туда, где светились костры. Ариэль подошел ближе. «Она меня не видит», – мелькнула мысль.
Тоскующие глаза незнакомки все так же были устремлены вдаль. Казалось, что она пытается разглядеть кого-то там, далеко внизу.
Наконец женщина отвела глаза от костров и медленно разжала руку, которую она до этого времени прижимала к ложбинке у шеи. На ладони лежала небольшая овальная гемма из молочно-голубого халцедона. С геммы смотрело нежное луноподобное детское личико, печальное и беззащитное одновременно.
Женщина сняла с груди маленький кожаный мешочек, постояла еще немного, закрыв глаза, беззвучно и страстно двигая губами. Молилась ли, прощалась ли? Ариэль не слышал слов, как ни напрягал слух.
Открыв глаза, женщина вынула из ушей крупные серебряные серьги с красными кораллами. Серьги и гемму она вложила в мешочек. Подойдя к стене, вытянула большой камень и спрятала мешочек в открывшемся отверстии. Вернув камень на прежнее место, незнакомка неслышно прошла мимо Ариэля и исчезла, словно растворилась в тумане.
Ариэль разжал руку. На его ладони лежала именно та молочно-голубая гемма, которую он видел в руках незнакомки. Он бросился к тайнику. Тайник, что вполне естественно, был пуст. Камень валялся рядом.
– Что с тобой? – услышал он удивленный голос Эйнат.
– Я знаю, кому принадлежат эти вещи, – потер лоб Ариэль. – Я отчетливо видел молодую женщину, прятавшую в тайник эти предметы.
– Ты устал. Привиделось.
– Привиделось, – послушно повторил Ариэль.
– Но даже это ничего не объясняет, – помолчав, сказала Эйнат.
– Не объясняет, – задумчиво повторил Ариэль. – Жаль, что вещи не обладают речью. Они бы смогли поведать нам историю о своих обладателях.
60 год нашей эры
Ионатан, младший сын богатого купца Боаза бен Барака, стоял на вершине небольшого холма. Впереди него, у подножия холма, в искусственно созданной лагуне неутомимо плескались лазурные воды Средиземного моря. Они били в каменные стены гавани, стремительно накатывали на теплый, янтарного цвета берег, но, внезапно обессилев, убегали вдаль, оставляя на потемневшем песке рваную пену, тут же на глазах исчезающую. Ветер небрежно трепал черные кудри подростка, свободно ниспадающие на плечи.
Ионатан улыбался. Радостные чувства переполняли его. Вчера ему исполнилось тринадцать, вчера он вступил в возраст «наказуемости», в возраст выполнения заповедей. Когда в небе засияли первые звезды, он выполнил свою первую заповедь и прочел «Шма, Исраэль». С благоговением читал юноша слова молитвы, и они проникали ему в душу, находили отклик во взволнованном сердце его:
– Слушай, Израиль: Господь Бог наш, Господь един есть, и люби Господа, Бога твоего, всем сердцем твоим, и всею душою твоею, и всем существом твоим.
Возвышенные слова словно поднимали юношу над обыденностью и силой своей приближали ко Всевышнему. С гордостью возлагал на себя Ионатан бремя заповедей Творца, проникаясь пониманием, что никогда не сможет он свергнуть бремя это с себя. Взгляд юноши мимолетно скользил по строго-значительному лицу отца, по лицам родных и друзей семьи, окружавших его, отмечая их серьезность, внимание и благожелательность.
Но вот Ионатан закончил читать молитву, и Боаз бен Барак выступил вперед. Качнулись складки его белого праздничного одеяния.
– Благословен Тот, Кто освободил меня от наказания за этого, – торжественно произнес Боаз бен Барак, и после этих слов вчерашний мальчик Ионатан превратился в того, кого теперь будут называть мужем.
Он стоит на холме, с сердцем, полным счастья, а верный друг его Эфраим смотрит на него с уважением и легкой завистью человека, которому еще нужно ждать своего главного в жизни события.
С холма был виден красивый городской порт, вырезанный для защиты от штормов в участке побережья. Множество кораблей стояло у причала. Широкие плоскодонные греческие корабли с прямоугольными парусами. Округлые, прочно сработанные римские торговые суда с короткой наклонной мачтой на носу и изогнутой кормой. Римские боевые корабли-триремы – с тремя рядами весел и тараном. Изредка встречалось и торговое судно Египта с корпусом, стянутым для прочности канатом. Перед гаванью располагалась круглая мощеная площадь с гигантскими статуями.
А позади юношей была Кесария – сияющий город, выстроенный царем Иродом. Город ровных римских улиц, четких кварталов, белых зданий, пышных дворцов. Приближаясь к городу, мореплаватели уже издали видели мраморные колонны великолепного храма, который Ирод посвятил своему покровителю, императору Октавиану Августу; дворец самого царя, выстроенный на глубоко вдающемся в море рифе и омываемый с трех сторон неспокойными волнами; роскошные виллы богачей.
Легко спустившись с пологого холма, юноши побежали в сторону складов. У них не было какой-либо цели. Просто молодость требовала движения, и они бежали вдоль моря, смеясь и подпрыгивая. Каждая клеточка радовалась юности, здоровью, уверенности в обладании своим телом. Хотелось не просто бежать, а мчаться, лететь. Свободные накидки-эводы, скрепленные на плечах, раздувались как паруса. Ноги, обутые в плетеные кожаные сандалии, оставляли четкие следы на влажном песке, хотя неутомимые волны с ворчливым плеском тут же их стирали. Чуткие ноздри втягивали соленый морской воздух, напоенный ароматами пряностей и благовоний, которыми были полны склады гавани и которые через Кесарию отправлялись далее на запад – в Грецию, Рим, Испанию.
Сладко благоухал ладан, горьковатый аромат источала мирра, чувственно пахла корица, одуряюще пряно – шафран. И амбра, драгоценная амбра, алмаз парфюмерии, ценившаяся порой дороже золота и невольников, воскоподобное сероватое вещество, которое не стыдно было преподнести в дар царям и которое представляет собой – о незатейливая насмешка природы! – всего лишь продукт жизнедеятельности пищеварительного тракта кашалота. Отправки на запад ждали не только благовония, но и крашеные ткани, прозрачное стекло, строевой лес, вино и масло, сушеные фрукты, жемчуг из Индии, тончайшие шелка из Китая. Все, чем богат Восток, все, что приносит торговую прибыль.
Вдоволь набродившись по побережью, подростки повернули домой. Близился полдень. Влажный зной заливал город. Солнце отражалось от ослепительно белых стен и мраморных статуй, изнуряющим теплом поднималось от гладких четырехугольных камней мостовой.
Редкие финиковые пальмы лениво покачивали тонкими полосками листьев.
Неожиданно вдали, в самом начале улицы Декуманус, появилась небольшая группа молодых греков. Шумно разговаривая, они шли, заняв всю ширину улицы. Короткие цветные хитоны броско выделялись на фоне белых стен. В громких голосах чувствовалась какая-то театральная, навязчивая преднамеренность, словно они стремились продемонстрировать всем свое главенство, свою роль в этом городе.
Две главные общины города – эллины и иудеи – жили в постоянной глухой вражде. Разногласия выливались в довольно нелепые, но вполне достойные улицы споры. Каждая из общин утверждала, что Кесария, официальная столица страны, принадлежит им по праву. Прекрасный город – плод трудов царя Ирода, – несомненно, выстроен для иудеев, так как и сам Ирод иудей по рождению, утверждали одни, несколько лукавя, поскольку царь Ирод происходил из полуэллинизированной семьи идумеев, насильственно обращенной в иудаизм.
Греки соглашались: «Да, основатель города Ирод, но предназначался город не иудеям, иначе царь не наполнил бы его храмами и статуями. Да и вообще, Кесария выстроена на месте Стратоновой Башни, а в ней иудеев никогда не было».
«А что такое Стратонова Башня? – изворачивались иудеи. – Захудалое местечко, о котором вообще никто не знал».
Но конечно, главным были не разговоры, для кого выстроен город, а борьба за реальную власть в нем. Кто, представители какой общины будут заседать в городском совете? Кто будет занимать основные государственные должности – городские магистратуры? Кто будет принимать решения и контролировать один из богатейших городов Ближнего Востока?
Молодые представители обеих общин не довольствовались ведением словесных дебатов и частенько, начав обмениваться «любезностями», быстро переходили к более решительному методу доказательства своей правоты – к потасовке.
Весь окружающий известный древним мир с восторгом принял греческую культуру, включая покорителей Эллады – заносчивых высокомерных римлян. И лишь иудеи отказывались поклоняться греческим богам, стремились жить по законам предков и, веря в своего единого, невидимого духовного Бога, испытывали чувство превосходства над язычниками, поклоняющимися каменным идолам. Греки же в отказе иудеев принять эллинских богов и эллинский образ жизни видели лишь варварское сопротивление цивилизации.
Итак, молодые греки, шедшие по улице Декуманус, были настроены в очередной раз заявить о своих правах. Но вот жалость, что увидеть и услышать их было некому. Улица была пуста, прохожие словно растворились в поисках тени и в ожидании прохладных вечерних часов. Впрочем, парочка иудеев все же нашлась и даже шла им навстречу. Что ж, прекрасно. Позабавимся. Конечно, если эти двое не свернут в сторону. Тогда можно будет хотя бы от души покричать вслед трусам.
Действительно, Ионатан и Эфраим вполне могли свернуть в сторону и благоразумно избежать ненужной встречи. Возможно, два дня назад Ионатан так бы и сделал. Но сегодня он чувствовал себя уже другим человеком. Он был мужем, героем. Сжав зубы, упрямо наклонив голову, Ионатан шел вперед. Он не собирался уступать. Чуть дрогнув и замешкавшись, долговязый Эфраим все же двинулся вслед Ионатану.
Две группы быстро шли навстречу друг другу. Для Ионатана в этот момент словно исчезло все вокруг. Он видел только красный хитон грека, идущего первым, его дерзкие глаза и шел им навстречу, почти печатая шаг по каменной мостовой. Наконец расстояние между соперниками сократилось до нескольких шагов. Греки, хотя и были изначально настроены агрессивно, приписывая иудеям более низкие нравственные качества, еще не решили, как продолжать, и выжидающе оглядывали смотрящих настороженно иудеев.
– Эй, обрезанные, куда это вы так спешите? – насмешливо сказал грек в красном хитоне, словно бросив пробный камень в застывший пруд и ожидая, что произойдет дальше.
Эллины считали, что обрезание нарушает естественную гармонию, что человеческое тело должно оставаться таким, каким оно создано природой, что высший идеал – в естественности. Ионатан гордо вскинул голову, намереваясь сказать высокомерным тоном, что обрезание напоминает людям о том, что душа и тело должны быть едины, но он не успел.
– Наверное, спешат в свой храм воздевать руки пред ослиной головой, – язвительно бросил один из стоящих, и все захохотали.
В широко раскрытых ртах засверкали белые зубы, слишком много зубов, слишком белых на фоне загорелой кожи. Ионатан рванулся вперед к юноше, осмелившемуся сказать эту издевку, эту лживую мерзость, оскверняющую главную святыню. Но вожак поднял руку, останавливая и иудея, и товарищей своих.
– А ты горяч, – сказал он насмешливо и, медленно оглядев Ионатана, предложил: – Сразимся один на один. – Затем, хохотнув, добавил: – Да не дрожи ты, как хвост овцы.
Ионатана действительно пробирала нервная дрожь, которую он тщетно пытался скрыть. Но эта дрожь была не от страха, она была от негодования. Ему хотелось ответить этому красавцу остроумно и язвительно, но слова не находились. Не умел он забавлять слушателей пустой и вздорной шуткой. Не умел злословить. Он лишь надменно приподнял голову, кивнул и шагнул вперед.
Нужные слова нашлись у Эфраима.
– Сколь нелепо и глупо предположение о голове осла, – задумчиво сказал он, рассеянно почесав свой несколько длинноватый нос. – Иудеи никаким изображениям не поклоняются. Потому как заповедь гласит: «Не делай себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что…»
Речь свою он закончить не успел. Резкий толчок в грудь – и Эфраим, беспомощно взмахнув длинными руками, шлепнулся на ягодицы, вызвав новый взрыв смеха. К сидящему в пыли с по-детски обиженным лицом мальчику греки тут же потеряли всякий интерес, сосредоточившись на предстоящей потехе. О том, кто будет победителем в этом поединке, никто из них не сомневался, и они громко подзадоривали своего приятеля.
– Надавай ему, Антифон, – кричали они, взмахивая руками или похлопывая себя по ляжкам.
Антифон был старше Ионатана. На вид ему было лет шестнадцать. Он был уверен в своих силах и потому не спешил. Успеет наказать этого иудейчика. Намеренно медленно Антифон приподнял крепкие загорелые руки и отстегнул, для большей свободы движений, фибулу[6] на правом плече. Так делали во время гимнастических упражнений. Шевельнулись мускулы под смазанной маслом кожей.
Ионатан был высок ростом, но его тело еще не налилось силой. Он казался худым и неловким рядом с уверенным Антифоном. Юноши приблизились и какое-то время двигались по кругу, рассматривая друг друга. Честно говоря, Антифону нравилось умное лицо Ионатана. Они вполне могли бы подружиться, если бы не эта фанатичность во взгляде иудея, эта непоколебимая, отвергающая любые альтернативы приверженность своему Богу.
Лениво усмехнувшись, Антифон первый ударил Ионатана. Мотнув от удара головой, Ионатан облизал пересохшие губы и бросился вперед. Дальше он ничего не помнил. Он сражался с гневом оскорбленного человека, не допускающего никакой, даже словесной, попытки прикоснуться к Храму. Раз он не сумел объяснить язычникам, что разум их просто примитивен и не способен постигнуть неосязаемого и неприкасаемого Бога, раз бессилен он, Ионатан, подобрать главные слова, то уж кулаками он свое докажет.
Такого пыла Антифон не ожидал. Презрительная улыбка исчезла. Было видно, что он с трудом сдерживает наступление Ионатана. По лицам обоих потекла кровь, мешаясь с потом и грязью. Они упали и покатились по камням дороги.
Антифон почувствовал, что изнемогает. Он был готов закончить сражение, лишь бы удалось выйти из него, не уронив своего достоинства. Его толкнуло к поединку стремление повысить свое самоуважение и лидерство, желание покрасоваться перед приятелями, театрально поставив ногу победителя на грудь лежащего в пыли поверженного иудея, но самому упасть от ударов этого ненормального, изуродовать свое красивое лицо его оплеухами и пощечинами в намерения Антифона совершенно не входило.
А Ионатан словно и не замечал ударов по своему телу. Стоявшие вокруг греки сначала громко смеялись и взрывом насмешливых выкриков отмечали каждый удачный, попавший в цель удар Антифона, но постепенно замолчали.
Они почувствовали в этом худом подростке то, чего не было в их вожаке, а именно способность умереть здесь и сейчас, но не отступить. Легкое приключение становилось чем-то, к чему они не стремились, наполнялось ожесточением, которого им было не нужно. В душах их поднялась злость, и уже готовы были они броситься вперед, вмешаться в драку и смять этих двух подростков с их противными обычаями, варварским фанатизмом, нежеланием уступить.
Положение спас патруль римских легионеров, появившийся из-за поворота улицы. Солнце блеснуло на бронзовых накладках поясов и на рукоятках коротких мечей. Загрохотали по каменным плитам подошвы подбитых металлическими гвоздями калиг[7], заскрипели ремни, перекрещенные на бедрах.
– Задержат – накажут плетьми, – испуганно выдохнул Эфраим.
Обычно грекам нечего было опасаться солдат размещенного в Кесарии римского гарнизона. Чаще всего легионеры принимали сторону эллинов. Но в последнее время римскому прокуратору Антонию Феликсу надоели беспорядки, и, стремясь быстрее их прекратить, административные власти начали наказывать всех без разбору. Так что теперь наказание плетьми, а то и палками, могло ожидать и эллинов. К тому же для Антифона появление легионеров было спасительным. Оно дало именно тот повод, который был ему нужен, чтобы прекратить драку и в то же время сохранить свое изнемогающее от усталости достоинство.
– До следующей встречи, – с трудом шевельнул он разбитыми губами, и греки исчезли, углубившись в поперечную улицу.
Поддерживая еле живого, спотыкающегося друга, Эфраим увлек его в противоположную сторону. Римляне никого не преследовали.
Добравшись до улицы, на которой был расположен дом отца, Ионатан распрощался с Эфраимом и, как тот ни настаивал, не позволил ему идти далее. Предстать перед родными побитым и поддерживаемым другом! Ну нет, на такое унижение Ионатан был не согласен.
Новый дом Боаза бен Барака являлся для его владельца символом успешности и благосостояния, предметом его гордости и даже некоторого самодовольства. Выстроенный в престижном районе вилл, отделанный белым мрамором, дом был красив и удобен. В архитектуре дома чувствовалось сильное греческое влияние, и прежде всего в наличии атриума.
Хотя справедливости ради надо сказать, что идея атриума, то есть внутреннего дворика, ведет свою историю с более древних времен и из страны, расположенной много восточнее Греции, а точнее, из древней Месопотамии. Так что, какой народ более повлиял на идею создания жилища вокруг очага, сказать затруднительно.
Подойдя к массивной входной двери, украшенной по сторонам двумя полуколоннами, Ионатан постоял в некоторой нерешительности. Юноше хотелось бы пройти в свою комнату незамеченным, но сделать это было довольно сложно. Дверь заперта, и надо было стучать, а стучать – значит привлекать к себе нежелательное внимание домочадцев и слуг. Впрочем, выбора не было.
Не лезть же, в самом деле, через высокий забор. Вот уж тогда бы он выглядел более чем глупо.
Пока юноша раздумывал, за дверью послышались неспешные шаги и она открылась, дав возможность Ионатану быстро проскочить мимо вздрогнувшего от неожиданности и отшатнувшегося к косяку Зевулона. Но как ни проворно он это сделал, старый слуга все же успел заметить следы битвы на лице юноши и обеспокоенно-любопытно закрыл дверь с внутренней стороны, откладывая свой поход в лавку и ожидая, как события будут разворачиваться дальше.
Внутренний двор, покрытый мраморными плитами, был своего рода световым колодцем, через который освещались спальни и все прочие помещения дома. Отсутствие окон делало спальни прохладными даже в самые жаркие дни, а маленький их размер давал возможность быстрого обогрева в дождливые зимние месяцы.
Решив, что во двор он проник удачно, Ионатан торопливо направился к себе, в блаженную прохладу спальни, где он мог привести себя в порядок. Ему претило показаться родным в столь неприглядном, несовместимом с его новым положением, как ему думалось, виде.
Пересекая широкими шагами двор, Ионатан слышал, как на кухне привычно ворчит старая кухарка, распекая мальчишку-раба, данного ей в помощь, как в кладовой слуги передвигают тяжелые глиняные кувшины с вином, маслом и медом, как шумят жернова, перемалывая зерна пшеницы.
Скрыться незамеченным в своей комнате Ионатану, увы, не удалось. Впрочем, он это и предполагал, зная, что все в доме находится под неусыпным вниманием и контролем матери. Потому он лишь уныло вздохнул и остановился, когда мать его окликнула.
Мирел легко поднялась с деревянного кресла, стоящего в тени колоннады, и направилась к юноше. Стройная, в свободном длинном одеянии, она двигалась уверенно, неспешно. Густая сеточка с золотыми нитями, под которую были упрятаны волосы, поблескивала на солнце. Мирел обвела взглядом красивых глаз истерзанное, в подтеках пота и запекшейся крови, грязное тело младшего сына, но ни о чем не спросила, не заахала и не запричитала, а лишь, вызвав слугу, приказала приготовить ванну.
До ужина Ионатан старался не попасть на глаза отцу или старшему брату. Но избежать вечерней встречи он не мог. Глаза его были опущены вниз, когда он сел за стол, накрытый по приказу матери на свежем воздухе. Некоторое время Боаз пристально и задумчиво рассматривал почерневшее, вспухшее, изменившееся лицо сына.
– Хочешь рассказать, что произошло? – спросил Боаз.
Ионатан отрицательно качнул головой.
Боаз не стал настаивать, скрытый смысл происходящего был ему вполне ясен. Ему претила эта борьба, противостояние общин. Он считал себя человеком широких взглядов, благосклонно относился к Филону Александрийскому, который в своих многочисленных произведениях стремился объединить идеи греческих философов с иудейскими религиозными догмами. Ему нравились греческое изящество и утонченность. Но высказывать свои сокровенные мысли вслух Боаз не торопился, понимая, что жить в Кесарии и не принять ту или иную сторону было невозможно. Вместо этого он сказал, обращаясь к сыну:
– Иди собирайся. Поедешь со мной.
На него удивленно посмотрели три пары темных глаз. Ранее задумывалось, что в поездке в Иерусалим, в которую собирался Боаз с целью проверки своих двух успешных магазинов, Ионатан участвовать не будет, что он останется помогать брату Гедеону, высокому, немного грузному молодому мужчине с небольшой аккуратной бородой и коротко, на греческий манер, подстриженными волосами. Гедеон должен был проследить и за погрузкой товара на корабль, отправляющийся в Рим, и за богатой лавкой на рыночной площади. Так что помощь Ионатана была бы совершенно не лишней. Почему же отец переменил свое решение?
Мирел первой отвела взгляд. Она была очень разумной женщиной и сразу поняла, что беспокойство, именно беспокойство за младшего сына, которым была полна и она, вынуждает Боаза увезти Ионатана хотя бы на время из неспокойной, постоянно кипящей Кесарии.
– Сколько их было? – тихо спросил Гедеон.
– Пятеро, но мы дрались один на один, – нехотя ответил Ионатан.
Первой его мыслью было воспротивиться решению отца, в конце концов, он теперь взрослый, но тут же перед его мысленным взором встал Иерусалим, его редкостный облик, стены из золотистого камня, дома, построенные на крышах других домов, вырубленные в скале улицы и Храм. Единственный и неповторимый. Белый и золотой. Посещение которого – мечтание всей жизни для иных иудеев. Как тут можно отказаться.
Утром во главе небольшого каравана, состоящего из нескольких повозок с товарами, в сопровождении слуг и охраны Боаз и Ионатан, проехав сквозь ворота в восточной стороне города, покинули Кесарию.
Цветущая Галилея раскинулась перед ними. Террасы с виноградниками сменялись фруктовыми садами, оливковые рощи – полями злаков. По заросшим травой склонам, словно живые, взбирались к вершинам холмов платаны. Их широкие кроны отбрасывали густую тень.
Испуганные приближением людей, дикие козы прекращали обгрызать острые листья невысоких палестинских дубов и быстро исчезали в зарослях. В небольших долинах пышно цвели желтые крокусы, неприхотливый ракитник изгибал сероватые стебли, карабкаясь по каменистым склонам оврагов, алоэ, выставляя в стороны свои сизые мясистые листья, устремляло в небо красные кисти цветов.
Иногда через дорогу стремительно, не давая себя рассмотреть, пробегала лиса. Серые ястребы, охотясь, искусно маневрировали между деревьями. Воздух, напоенный запахом травы и полевых цветов, ласкал и будоражил, вызывал философские размышления о родной земле, щемяще острое чувство любви к ней, благословенной, где все могли быть сыты и счастливы.
К заходу солнца добрались до небольшого, в десяток строений, селения. Крепкие стены домов были составлены из обтесанных камней и хорошо оштукатурены. Одно образную ровность серых стен изредка нарушали маленькие квадратные окна. Плоские деревянные крыши домов были покрыты толстым слоем глины, перемешанной с соломой. Кое-где на крышах еще доцветали мелкие красные анемоны.
Здесь жил давний знакомый Боаза, неспешный величавый Амрам, и его жена, приветливая Хадас. Боаз всегда с удовольствием бывал здесь. Его привлекала эта первозданная, почти библейская простота людей, живущих плодами рук своих.
Пока Хадас накрывала на стол, неслышно двигаясь по чисто выметенному земляному полу, мужчины не спеша беседовали, сидя на скамье перед домом и наслаждаясь подступающими сумерками.
Они с удовольствием поговорили о ценах на зерно и скот. Приблизив друг к другу лица – мало ли что, – горячо пошептались о вызывающем возмущение иудеев подушном налоге в пользу храма Юпитера Капитолийского, – налоге, платить который принуждены были даже женщины и дети и который, однако, никто из подвластных Риму народов не платил. Раздраженно поговорили о последней переписи населения. Перепись – основа налога. Налог же дело нечестивое. Только Бог единственный господин, которого должен признавать иудей, и только ему положена уплата десятины.
Следствие же переписи – откупщики налогов, ненавистные и презираемые мытари, сидящие на всех дорогах страны.
– За верблюжью поклажу масла в алебастровых кувшинах всегда платили двадцать пять денариев, а в козьих мехах – тринадцать. То обычай. Так нет, требуют что в голову взбредет. Всю дорогу в спорах с мытарями провели, – пожаловался Боаз.
– А поземельный налог? – перебил его Амрам. – А налог с «дыма», то есть с дома своего?
– А пошлина с товаров? – твердил свое Боаз, качая головой.
– А кормление проходящих войск и путешествующих сановников? – неожиданно повысив голос, спросил Амрам, словно стремясь показать, что его налоги более тяжелы.
– А «добровольный» взнос на венок императору? – возмущенно воскликнул Боаз и, тут же испугавшись своих слов, беспокойно оглянулся, вытер мгновенно вспотевший лоб и замолчал.
– А налог на плоды? А налог на ремесло? А ремонт дорог? А ангарии? Только и поспевай выставлять лошадей и носильщиков, – продолжил перечислять пошлины и налоги Амрам, но затем, словно устав от этого перечня тяжкого бремени, также замолк.
Так они и сидели некоторое время, двое умных работящих мужчин, и, грустно задумавшись, молчали.
Однако вскоре они возобновили беседу. Правда, теперь она перетекла на иную, но не менее волнующую тему – тему, буквально носившуюся в воздухе.
Когда следует ожидать восстановления династии царя Давида? Причем Амрам с его простым крестьянским умом, в котором не было ни сомнений, ни противоречий и который с рождения чувствовал природную связь с Богом, считал, что пришествие Машиаха произойдет естественным путем:
– Если народ раскается в грехах своих, то Всевышний пошлет Избавление и восстановит Он царскую династию Давида.
Боаз же, получивший обширное образование и знакомый с мыслью, что все в мире происходит по законам природы, воспринимал приход Машиаха, напротив, как что-то необычное, сверхъестественное, чудесное.
Но ни тот ни другой никаких сомнений в самом приходе не имели, а, напротив, ожидали этого в самом ближайшем будущем и пытались вычислить срок прихода, погружаясь в область фантазий и видений. Это была своеобразная вера в обновление. И в обновлении этом жили и сознание своего превосходства, и жажда мщения за национальное унижение.
– Впрочем, дела мои идут неплохо, – вновь перешел Боаз к коммерческим делам. – Везу новый товар в свои два магазина. Да и проверить управляющего не мешает. Не вызывает он у меня доверия.
И в который раз Боаз начал жаловаться, как трудно найти достойного честного человека, вновь предлагая Амраму переехать в Иерусалим и занять место управляющего при его, Боаза, магазинах, соблазняя хорошим жалованьем и жизнью в большом городе.
И в который раз Амрам вежливо отклонил предложение Боаза, ссылаясь на то, что он сельский житель. Он-де не хочет никого обижать, а тем более желанного гостя своего дома, но, право, его дело растить хлеб, разводить овец, а в торговом деле он Боазу не помощник:
– К чему мне излишества и то, без чего мне прожить возможно.
Неспешно качая головой, Боаз соглашался со словами Амрама. Ему даже начинало казаться, пусть временно, пусть ненадолго, что Амрам прав. Что нет ничего на свете лучше, чем сидеть вот так вечером, каждому «под своей виноградной лозой, каждому под своей оливой», и спокойно созерцать засыпающую природу.
Ионатан сидел тут же, недалеко от беседующих, на нагретой за день ограде из валунов. Он и слышал, о чем говорили мужчины, и не слышал. Голоса то проникали в его сознание, то приглушались, отодвинутые его, Ионатана, неспешными мыслями. Обхватив руками колено одной ноги и чуть покачивая другой, свободно свисающей, юноша, откинувшись назад, созерцал этот древний и вечно юный мир, этот краткий переход от света к тьме, эту быстро меняющуюся игру красок, которой гениальный художник Природа ежевечерне забавлялась.
Солнце медленно скрывалось за холмом. Силуэты развесистых смоковниц четко вырисовывались на теряющем цвет бледном небе. Слышалось томное мычание коров, фырканье мулов, жалобное блеяние овец. Вечерний ветер принес из загона запах пыльной шерсти, овечьего молока и прихотливо смешал его с сильным ароматом цветов жимолости. Привлеченные ароматом ночные бабочки закружились над розовыми цветами. Первые, еще неяркие, звезды замерцали на небосводе, и как продолжение очарования природы, как прекрасная часть ее из-за деревьев появился девичий силуэт.
Появление девочки, возникшей словно из переплетения этих тонких ветвей, подействовало на сидящих как неожиданное воплощение грез. Девочка была высокой и стройной. Походка ее была легкой и горделивой. В ней не было ребяческого смущения, она была абсолютно естественна и именно поэтому необъяснимо обаятельна. Некоторая угловатость юного тела придавала несказанную прелесть ее грациозным движениям, ее тонким рукам, поддерживающим на плече кувшин, полный воды. Большие, ярко блестевшие глаза на гладком смуглом лице смотрели внимательно и приветливо. Густые черные волосы крупными кольцами ложились на плечи и спину. В ней была непосредственность и живость, прелесть юности и вечная тайна красоты.
– Это ж моя дочь Бина, – сказал Амрам в ответ на во просительно-восхищенный взгляд гостя. – Ты не узнал ее?
– Да-да, у тебя же есть дочь. Видно, давно я ее не видел. Сколько ей лет?
– Десять. – И Амрам погладил рукой свою большую темную бороду.
Девочка, не приближаясь, издали вежливо поклонилась и прошла в дом помогать матери. Ни мужчины, ни сама девочка не заметили того, что произошло с Ионатаном. Его же видение девочки поразило так, как поразила когда-то праотца Иакова Рахиль, встреченная им у колодца.
Ионатан сидел, глядя на освещенную дверь дома, за которой исчезла Бина, и сердце его гулко билось в груди. Как же он войдет сейчас в дом, как будет ужинать? И он представлял себе, как Бина смотрит на его припухшее лицо со следами синяков и ударов, на все эти желтовато – синие и да же у же чернеющие пятна, на эти ссадины, покрытые засыхающими корочками. Нет, он не войдет в дом. Он останется сидеть здесь.
– Что с моим мальчиком? Почему он безмолвствует, словно потерял дар речи?
– Я не голоден, – ответил Ионатан на зов отца и отвел глаза от пристального его взора.
Но отцовское сердце, любящее и умудренное опытом, сразу подсказало ему причину такой необычной сытости.
– Пойдем, – повторил он настойчиво, подходя. – Ты получил эти ссадины в честном бою. Тебе нечего стыдиться.
Но юноша продолжал молчать. Не дождавшись ответа, Боаз повернулся и пошел в дом.
Ионатан остался один. Ему стало тоскливо, одиноко и грустно. Слабый свет светильника проникал сквозь неплотно закрытую дверь.
Но вот старая дверь вновь скрипнула. Ионатан поднял опущенную голову. На пороге стояла Бина. Она приблизилась к молчавшему юноше, села рядом на каменную ограду. Ионатан замер. Бина слегка коснулась пальцем щеки Ионата, спросила участливо:
– Болит?
Ионатан отрицательно покачал головой, не сводя глаз с лица девочки. Вдруг она легко вскочила на забор, протянула руку к пышным веткам смоковницы, чей серый, словно из камня, ствол находился рядом, сорвала плод и протянула Ионатану. Юноша задумчиво посмотрел на плод, отливающий фиолетовым цветом, и неожиданно сказал:
– Я женюсь на тебе.
– Я согласна, – сказала Бина, – только давай сначала немного вырастем.
И, спрыгнув с ограды легким прыжком газели, она пошла к дому. Мелодично звякнули ножные браслеты. На полпути девочка повернулась и чуть удивленно приподняла ровные дуги бровей, ожидая, когда же Ионатан пойдет следом.
За ужином Ионатан, забыв о том, что он не голоден, показал здоровый молодой аппетит. Он ел свежевыпеченный хлеб и овощи, куски отварного мяса и пряные травы, запивал холодной водой из колодца и не замечал обращенных на него взглядов.
Отец рассматривал сына с новым чувством радости и легкого сожаления о своей юности, уже прошедшей. Амрам задумчиво поглаживал густую черную бороду, в по-женски проницательных глазах Хадас светилось удовольствие.
Но Ионатан не замечал всего этого, потому что все время старался смотреть в лицо Бины, чтобы вновь удостовериться в согласии, которое произнесли ее губы, в тайне, их соединившей. Как только он ловил взгляд черных глаз девочки, Ионатан успокаивался и с новым рвением набрасывался на еду.
Поездка в Иерусалим прошла на этот раз для Ионатана словно в тумане. Он торопился домой, надеясь на обратном пути вновь посетить дом Амрама, вновь увидеть Бину. Но, к его большому сожалению, оказалось, что путь их на этот раз прошел иначе, и Ионатан, разочарованный и молчаливый, ехал на муле рядом с первой повозкой и, односложно отвечая на вопросы отца, изо всех сил старался не выдать охватившего его разочарования. Но Боаз и не собирался расспрашивать сына. Он совершенно ничего не имел против данного союза и решил по возвращении домой написать другу письмо с предложением обручить молодых.
Стоял вечер. Истомленные долгой дорогой путники уже созерцали дома Кесарии, казавшиеся темными силуэтами от ослепляющего блеска спускающегося в море солнца. Исчезая в морской пучине, светило выбрасывало свои последние пучки света, и они, пробиваясь сквозь пространство прямых улиц, мешали путникам смотреть вперед. Ослепленный солнцем взгляд, поворачиваясь вправо, приятно отдыхал на фиолетовых гроздьях тянущихся вдоль дороги виноградников.
Одинокого странника, ехавшего им навстречу по вечерней дороге, первым приметил слуга Зевулон. Много лет назад был он продан за долги и по истечении положенных законом шести лет отказался уйти, сказав словами Торы:
– Не пойду я от тебя, потому что люблю тебя и дом твой.
Так и остался Зевулон то что называется рабом вечным, а на самом деле преданным и необходимым домочадцем.
Приложив руку козырьком ко лбу, всмотрелся Зевулон старыми дальнозоркими глазами в путника и сказал, обращаясь к Боазу:
– А ведь это Нахум, управитель дома твоего.
После этих слов Боаз приказал остановить все повозки и дожидаться приближения Нахума, в волнении задавая себе бесчисленные вопросы, один другого тревожней, но все они сводились к одному главному: что случилось дома?
Через несколько минут Нахум остановил своего осла рядом с Боазом, спустился на землю, оправил серое дорожное платье и сказал:
– Мир вам. Видно, пожалел Господь меня. Не заставил ехать далеко в поисках хозяина.
– Говори скорее. Зачем ты здесь, посреди дороги, когда солнце уже садится и все путники спешат на ночлег, опасаясь ночных разбойников?
– Не все в порядке в доме твоем, хозяин. Вот и позвала меня Мирел, жена твоя, и приказала оставить все дела по дому и ехать к тебе.
– Да скажешь ты наконец, в чем дело? – вскричал, не выдержав, Ионатан.
Нахум осуждающе взглянул на юношу, не одобряя его несдержанность, но так как на лице Боаза тоже читалось нетерпение, то он провел рукой по бороде и сказал:
– Сын твой, Гедеон, опасно ранен.
Боаз побледнел. Ахнули слуги. Нахум не спеша оглядел всех. Это был человек небольшого роста с быстрыми глазами, выражение которых было и хитрым, и наивным одновременно. Вполне довольный эффектом, который произвели его слова на слушателей, мужчина обстоятельно продолжил рассказ:
– Кесария кипит, как котел с плотно закрытой крышкой. Молодые мужчины совсем забросили дела свои. Подпоясавшись ремнями и взяв в руки крепкие палки, бродят они по городу в поисках друг друга. Язычники ищут иудеев. Иудеи – язычников. А кто ищет, тот находит. Вот бои то и дело вспыхивают на площадях и улицах города.
– А римляне? Римляне почему не вмешиваются? – вновь вскричал Ионатан.
– Римляне уже просто сбились с ног, безжалостно избивая цепями и тех и других. Но, сбежав с одной площади, можно тут же встретиться на другой. Улиц и площадей в городе немало. Многим язычникам наломали бока, но и иудеи пострадали. Несколько человек убиты, а сыну твоему, Гедеону, в рукопашном бою сломали ребра, ногу и так ударили камнем по голове, что лежит он сейчас безмолвно, как трава на лугу, и глаз не открывает.
Охваченный глубокой печалью, Боаз прислонился спиной к повозке и на время словно перестал слышать. Только звон звучал в ушах его. Наконец слух вернулся.
– Что? Что? Что? – спросил он рассеянно.
Нахум повторил свой рассказ о том, что прокуратор Феликс, разъяренный неповиновением населения, приказал выбрать по три человека от каждой общины, самых знатных и самых умных, чтобы отправились они к императору Нерону и пред лицом императора «оспаривали друг у друга свои права»[8]. Он, Боаз бен Барак, выбран одним из просителей.
Поздно вечером того же дня Боаз сидел под колоннадой своего дома. Ветер доносил чистый запах моря, соли и водорослей. Слышались глухие удары волн, перекатывающихся через глыбы камней. Яркие звезды смело заглядывали в колодец двора, отражались в темной воде бассейна. Купец беспокойно постукивал костяшками пальцев по подлокотнику кресла, бесконечно переживая произошедшее со старшим сыном.
Но, слава Всевышнему, Гедеон наконец-то пришел в себя, и жизнь его теперь вне опасности. Он еще побудет в постели под заботливым присмотром Мирел. Его участию в кровавых уличных драках пришел конец. А когда он выздоровеет, Боаз его женит и отправит в Иерусалим. Пусть управляет магазинами, остепенится, успокоится.
Боаза сейчас больше волновал Ионатан. Несметное количество раз укорил себя Боаз в том, что не оставил любимого младшего сына в Иерусалиме, а теперь вот вынужден оставить здесь, в этом солнечно-праздничном, но таком неспокойном и опасном городе. Такого юного, неосмотрительного, обуреваемого праведным гневом мщения. Бог знает, что он может натворить.
Порой у Боаза мелькала непрошеная мысль о возможности избежать конфликта путем уступок и облегчить себе жизнь, приняв чужую культуру. Но тут же в душе поднимался протест. Ведь у греков нет ничего, говорил он себе, что хотя бы отдаленно напоминало Десять заповедей, ничего, способного ограничивать дурные инстинкты и приближать к высокой духовности.
Божества Олимпа, казалось, подражали людям, проявляя далеко не лучшие человеческие качества – зависть и мстительность, жестокость и вероломство. Они были презренны в своих низменных варварских желаниях. Они были порочны, а порой просто смешны в своей извечной погоне за удовольствиями. О нет, олимпийцы не могли служить примером нравственности и морали. Принять их – это значит повернуться спиной к истинному Богу, побрести назад, в дебри примитивных инстинктов.
К рассвету Боаз принял решение. И как только оно сразу не пришло ему в голову! О том, чтобы отказаться от своей роли посланника и просителя, не могло быть и речи, а потому Ионатан отправится с ним в Рим. И будет его мальчик, безупречный, храбрый и любящий, под присмотром, серьезным мужским отеческим присмотром. И увидит он Рим и поймет, что невозможно маленькой Иудее противиться столь грозной силе.
На левом берегу реки Тибр, в двадцати пяти километрах от моря, на семи холмах раскинулся город Рим. Что заставило людей обосноваться здесь, в этой местности с пропитанной влагой почвой, способствующей лихорадке? Удобство защиты крутых холмов? Судоходность реки? Близость моря? Казалось, были и более подходящие места для проживания. Но как бы там ни было, а, заселив эти не слишком здоровые места, потомки Ромула и Рема сумели создать Великое государство. Создать и в течение длительного времени успешно сохранять самую обширную державу Древнего мира.
Все тринадцать веков своего существования римляне воевали практически непрерывно, постепенно все дальше и дальше вонзаясь в окружающие их земли, откусывая и присоединяя к своим холмам чужие владения. К тому времени, с которого мы начинаем свой рассказ, Римская империя уже была государством с населением в 60 миллионов человек. В пределах одной державы оказались все народы Средиземного моря. На западе естественной границей империи стали темные воды Атлантического океана. Северные рубежи пролегли по руслам известных европейских рек – Рейну и Дунаю, южная граница терялась где-то в раскаленных песках Северной Африки, а восточная достигала Евфрата.
Более тридцати стран современного нам мира располагаются на той территории, которая прежде принадлежала империи.
Столица империи поражала современников необозримостью площади. Ни с одной стороны Рим не имел четких границ. Его предместья переходили в оливковые рощи, сады, парки, роскошные виллы. Имперское величие воплощалось в красоте и монументальности общественных зданий. Храмы и амфитеатры, термы и базилики[9], триумфальные арки и статуи, статуи, статуи. Статуи всемогущих богов и божественных императоров, блестящих полководцев и влиятельных лиц империи, удачливых литераторов и просто жителей Рима.
Одиннадцать водопроводов подавали в город миллионы кубометров питьевой воды. В годы так называемого золотого века империи, в годы правления Августа, в различных районах Рима было выстроено семьсот бассейнов, пятьсот фонтанов, сто тридцать резервуаров. Из отдаленных речек и горных ручьев, из мест, где вода славилась особым вкусом и чистотой, доставлялась она в столицу и текла непрерывно, без устали наполняя городские перекрестки своим неумолчным журчанием и плеском.
Главная площадь имперской столицы, расположенная в низине между тремя холмами, Палатином, Капитолием и Эксвиланом, называлась просто – Форум. Сердце Рима билось именно здесь. Именно на Форуме совершались суды и произносились надгробные речи. Именно Форум пересекали триумфаторы, возвращаясь из победоносных походов. Именно здесь по приказу Октавиана Августа был поставлен Золотой миллиарий – столб из позолоченной бронзы, символ центра империи, точка, откуда велся отсчет расстояний до важнейших провинциальных столиц. Отсюда, от этого символического центра, вышагивая по выложенным камнями дорогам, несгибаемые легионы воинственного народа шли к новым победам и завоеваниям.
Впрочем, римляне нисколько не считали себя просто завоевателями. Даже напротив. Ведь они несли покоренным народам, варварам, закон и порядок, римский образ жизни, мир, спокойствие и культуру. Правда, взамен в Рим беспрерывным потоком текли ценности и денежный капитал. Контрибуции, военная добыча, откровенный грабеж и обширные склады на Тибре и в порту Рима Остии ломятся от товара. Медь, янтарь, соль из Германии. Лен, овцы, эмаль из Галлии. Олово и серебро из Далмации. Шерсть из Британии. Хлеб из Египта. Благовония из Аравии. Ну и разумеется, рабы, рабы, рабы.
Прозрачным светлым днем октября 60 года по цветным мраморным плитам главного зала базилики Юлия неспешно прогуливались трое молодых мужчин. По их одежде – белым тогам с узкой пурпурной полосой, – по золотым кольцам на пальцах, по рабам, сопровождавшим их и оставшимся ожидать снаружи, на ступенях базилики, можно было заключить их безусловную принадлежность к обеспеченному слою населения, а еще точнее – ко второму после сенаторов высшему сословию – сословию всадников.
В просторном центральном зале, окруженном со всех сторон двойными портиками белых колонн, было прохладно. Сквозь боковые окна проникал неяркий свет. С Форума, куда выходили ступени главного входа, доносились голоса шатающихся по площади бездельников и азартные возгласы сидящих на ступенях игроков в латрункули[10], а из торговых лавок, расположенных в глубине портиков, внятно звучали призывные крики зазывал. Но весь этот шум был привычным. Получить в Риме возможность тишины и уединения было практически невозможно. Тот, кто этого желал, должен был отправляться жить в деревню.
Вдыхая прохладный воздух осени, мужчины негромко беседовали о делах государственных. И хотя управление государства из общего дела, каким оно было во времена республики, стало прерогативой принцепса[11] и его приближенных, у граждан еще оставалось не менее важное право – осторожно критиковать действия власти.
Через высокий порог лавки переступила молодая красивая девушка. Ее безукоризненно задрапированная и стянутая поясом под самой грудью стола[12] спускалась до пят. Чуть откинув назад искусно убранную головку и сделав вид, что не замечает устремленных на нее мужских взглядов, девушка направилась к выходу. Во всех ее движениях была некоторая театральность, считавшаяся в те времена верхом изящества.
Спустившись по ступеням на площадь, девушка набросила на голову свободный край паллы[13] и села в поджидавшие ее обитые шелком носилки. Шесть дюжих лектикариев[14], одетых в одинаковые серые короткие плащи, легко понесли носилки, бесцеремонно расталкивая прохожих. Две пожилые рабыни, нагруженные покупками, двинулись следом. Надменная улыбка тронула яркие губы красавицы, когда она напоследок все же взглянула в сторону мужчин, желая, видимо, убедиться в длительности их внимания.
– Богиня! – восхитился Эмилий.
– Ведет себя, словно дочь сенатора, – проговорил Марций с недовольной гримасой. Представитель старинного рода, он косо смотрел на новых людей, желающих проникнуть в привилегированную среду. Его, как и многих в Риме приверженцев староримских традиций, раздражала эпатажная демонстрация богатства, заключенная в пользовании носилками.
– Что ж, папаша ее богат и мог бы уплатить миллион сестерциев имущественного ценза. – В голосе Эмилия слышалось уважение.
– Да вот беда, предки подвели, – зло прервал его Марций, намекая на закон Октавиана Августа, по которому, чтобы принадлежать к сенатскому сословию, необходимо было, кроме обладания достаточным богатством, иметь еще и сенаторами два поколения предков – отца и деда.
– Ты ей понравился, Валерий. Как благосклонно она на тебя взглянула, – поменял Эмилий тему разговора. Ему хотелось говорить о женщинах и любви.
Валерий равнодушно пожал плечами:
– Жены пока я не ищу, а любовница… – И он насмешливо процитировал эпиграмму Марциала:
Что за любовниц хочу и каких я, Флакк, не желаю?
Слишком легка – не хочу, слишком трудна – не хочу.
Я середину люблю, что лежит между крайностей этих:
Я не желаю ни мук, ни пресыщенья в любви.
– Прощай, сладчайшая, – воскликнул Эмилий и послал преувеличенно пылкий поцелуй вслед исчезнувшим носилкам.
Его спутники засмеялись. Даже в той атмосфере вседозволенности и порока, какая царила в Риме, Эмилий выделялся своей постоянной готовностью к ночным трудам и неутомимым поискам новых наслаждений. Пресыщение уже исказило его лишенные мужественности черты, обесцветило глаза, сделало нечистой бледную кожу, воспаленными – веки.
Некоторое время прогулка продолжалась в молчании.
– Что решил отец? – спросил Марций.
– Я еще не говорил ему о своем желании, но, думаю, он не будет против, – ответил Валерий.
– И в какой легион ты хочешь записаться?
– В один из восточных.
– Почему не в преторианскую гвардию? – удивился Эмилий.
– Кто же откажется служить в самых престижных войсках империи, да только сам знаешь, в гвардию берут граждан Рима италийского происхождения. А у отца не все с этим в порядке. Мне могут отказать, а начинать службу с разочарования нет желания. – И Валерий высокомерно приподнял голову. Его тонкие губы сжались, резче обозначилась ямочка на небольшом крепком подбородке. – Да и службу гвардия несет исключительно в Италии, а мне хочется взглянуть на Восток.
Была в этих словах правда или они были продиктованы лишь гордостью, Марций обдумывать не стал. В такие дебри человеческой души он не забирался.
– Тогда тебе нужен Египет, – твердо сказал он.
– Покинуть Рим. Как можно этого желать? – проговорил Эмилий, слегка поеживаясь. Худой, болезненно бледный, изнеженный сверх всякой меры, он и думать не мог о военной карьере.
– Собирание книг страсть, конечно, благородная, но все же подлинная римская ценность – это воинская слава и воинская честь! И лишь памятники военным подвигам достойны восхищения! – вскинув правую руку, громко, как с трибуны Форума, возвестил Марций. – А ты, как грек, печально слезы льешь, – презрительно добавил он, выдавая последней фразой враждебное отношение римлян ко всему чужому.
Римляне всегда отделяли свое отношение к эллинской культуре от самих эллинов. Греческой цивилизацией восхищались, при этом греков презирали. Марций, может, и далее продолжил бы свой монолог, восхваляя римскую доблесть, но тихая фраза Валерия: «Пора спасаться бегством» – прервала его на полуслове.
Все трое неожиданно проворно среагировали на эту фразу и с нарочито преувеличенной поспешностью отступили за колонну. Минуту спустя мимо колонны, не заметив мужчин, стремительно прошествовал человек. Он был растрепан и беспокойно вертел по сторонам головой.
– Отправился за новыми жертвами, – насмешливо сказал Валерий вслед спешащему.
– Тебе надо было остаться, Эмилий, разве изящная словесность не твоя стихия? Зря, что ли, столько сестерциев ты тратишь на покупку книг? – сказал Марций и добавил ворчливо: – Ну и писак расплодилось повсюду.
– Жаль, Марций, что ты никогда не заглядывал в книги, купленные Эмилием. Тогда бы ты знал их истинное, скажем так, шаловливое содержание, – смеясь, сказал Валерий.
Эмилий притворно пожаловался:
– О Марций, друг! Ты хочешь в жертву принести меня? Остаться? Нет уж, благодарю. Достаточно и того, что вчера в термах измучен был я чтением его элегий. Как видно, звук собственного голоса восхищает его безмерно. Ты не поверишь, но он следовал за мной и во фригидарий, и в тепидарий[15].
– И неужели ж ты не расхваливал поэта, чтоб пообедать у него? – съязвил Валерий.
Легко пропустив мимо ушей язвительность тона, Эмилий воскликнул:
– Безусловно, это входило в мои намерения, но клянусь, Валерий, от стихов его я совершенно забыл, чего хотел.
– Зато не забывал смотреть всем ниже пояса, – прямолинейно гаркнул Марций.
Смеясь, приятели спустились по ступеням на площадь и здесь расстались. Эмилий отправился на улицу Аргилет, где он намеревался провести время в книжных лавках. Марций – в термы, отдохнуть и сыграть в кости. Валерий задержался на ступенях базилики.
Людское море на площади было в привычном волнении. Но вот со стороны Капитолия словно бы пошла легкая волна. Валерий вгляделся. Небольшая группа людей с натянуто приветливыми лицами медленно пересекала площадь.
– Иудеи. Посольство из Кесарии, – сказал Пинакий, всезнающий раб Валерия, – приехали просить милости императора. Возвращаются с приема.
Валерий задумчиво посмотрел на раба. В его голове промелькнула неожиданная мысль:
– Я сказал, что желаю видеть Восток, и всемилостивые боги тут же дают на него взглянуть. Значит, они меня слышат. Хорошее это предзнаменование или нет? Надо посоветоваться.
Валерий спустился со ступеней и направился наперерез делегации. Два принадлежащих ему молодых раба грубо, но со всевозрастающим трудом расталкивали прохожих. Недостатка в любопытствующих в Риме никогда не было.
Одетые в цветные свободные одежды, иудеи двигались по площади Форума неспешно и несколько скованно. Их лица, обрамленные бородами, были озабоченны, замкнуты и как бы сосредоточены на своих внутренних размышлениях. Было видно, что, оторванные от привычной атмосферы камерной Иудеи, они испытывали некоторый психологический дискомфорт и подавленность. Тем более что император Нерон отказал им в их прошении.
И только шедший вместе с ними юноша, почти мальчик, находился в каком-то радостном возбуждении. Он вертел кудрявой головой, дружелюбно улыбался, и его большие черные глаза блестели.
Римляне не спеша расступались. Что они, иудеев не видели? Вон сколько их живет за Тибром. Вдруг путь послам преградили. Прямо пред ними, нагло загораживая дорогу, встал человек. Судя по одежде и завитым волосам – грек-вольноотпущенник.
– Ну что, получили? – произнес он насмешливо и с явной издевкой. – Притащились жаловаться, утруждать уши императора своими пустыми и дерзкими просьбами.
Грек повел рукой в сторону, обращаясь к стоящим вокруг, словно призывая их в свидетели или соучастники.
В Рим с посольствами, с коллективными жалобами ездили представители многих городов и народов и, как правило, добивались положительных результатов. Отказ императора Нерона удовлетворить просьбу иудеев из Кесарии о предоставлении равных прав был редким исключением. Император встал на сторону другой части кесарийцев. Им отдал предпочтение.
Грек смотрел ликующе и враждебно. Толпа словно придвинулась, вроде бы из любопытства, но как знать. Толпа непредсказуема.
Неожиданно для себя Валерий выступил вперед.
– С каких это пор греки командуют в сердце Рима и задевают на улицах делегацию к Его Величеству? – ледяным тоном спросил он.
Грек оглядел белую, с узкой полосой, тогу Валерия, золотое кольцо всадника, и лицо его потемнело. Ликование сменилось испугом. Вдруг ему предъявят обвинение в неуважении императора? Решив за лучшее ретироваться, грек быстро растворился в плотной толпе под смех падких до скандалов жителей Рима.
Легкая тень проплыла над Форумом. Римляне и иудеи подняли головы. Высоко в холодном голубом небе, раскинув крылья, парил орел. Римляне замерли с благоговением. Птица Юпитера всеблагого и всемогущего, символ римского государства и его легионов.
– Хорошее предзнаменование, – твердо уверился Валерий.
Сухо поблагодарив Валерия, делегация иудеев с достоинством двинулась дальше. И только бывший с ними мальчик посмотрел на молодого римлянина с симпатией и явным восхищением. Он даже несколько раз оглянулся, словно стараясь запомнить гордый облик римлянина. Им было пока не суждено знать, как странно в будущем переплетутся их судьбы.
Улицы Рима, кривые и узкие, то карабкающиеся наверх, то сбегающие вниз, всегда были полны народа. Свободнорожденный римский гражданин большую часть своего времени проводил в толпе. Образовался целый слой общества, известный под емким словом «праздношатающиеся».
Да и что делать в маленьких каморках инсул[16], в которых вода и канализация были лишь на первых этажах.
И вот суетливые бездельники, клиенты-попрошайки бегут, словно на пожар, ранним утром к своему патрону с приветствием. Затем вслед за ним спешат на Форум. Вечно суматошные, крикливые, с лицами, мокрыми то ли от пота, то ли от поцелуев встреченных знакомых. И наконец возвращаются домой, держа в руках спортулу – корзиночку с едой, полученную от патрона.
А как пропустить многочисленные зрелища, устраиваемые императором Нероном, – цирковые скачки, гладиаторские бои, театральные представления?
А всяческие подарки, которые по приказу императора бросают в народ ежедневно, – и снедь, и птицу, и тессеры. Прелестная выдумка эти тессеры – «шарики, на которых написано, сколько какого добра причитается получателю»[17]. И пожалуйста – берите зерно или платье, раба или золото, драгоценные камни или жемчуг. Ну как тут дома усидишь?
Небольшой дом родителей Валерия находился на возвышенности в одном из приличных районов Рима. Непритязательный, но опрятный.
Древнейшие традиции делали главой римской семьи отца. Его авторитет был непререкаем. Право жизни и смерти членов семьи принадлежало ему всецело. Когда в семье рождался ребенок, новорожденного клали на землю перед отцом, и тот волен был поднять младенца с земли и этим ритуальным жестом признать малыша своим, законнорожденным, допустить его в семью, род, общество, а волен был приказать умертвить или просто выбросить, если младенец по какой-то причине был ему неугоден. Например, если это была девочка.
И ненужного ребенка выносили на свалку мусора, где несчастному предстояло умереть от голода или от зубов бездомных собак. Можно было, конечно, оставить малыша и возле общественных туалетов в слабой надежде, что кто-нибудь да подберет его.
После такого вступления отец Валерия может представиться личностью мужественной и твердой, с суровым взглядом, крупным римским носом и квадратной челюстью.
Увы, увы. Эпидий Венуст был человеком добродушным, покладистым, бесконечно ленивым и почти всегда полупьяным. Кличка Увалень подходила ему как нельзя лучше.
Родился он в римской провинции. Легко в молодые годы приобретая знания, Эпидий надеялся стать известным грамматиком[18]. Располагая к себе родителей не только образованностью, но и своей внешностью, мягким обходительным нравом, он сумел набрать достаточно учеников, чтобы прожить безбедно. Но внезапно выяснилось, что доверить воспитание мальчиков можно кому угодно, только не ему. Эпидию Венусту пришлось срочно покинуть родной город. Не особенно печалясь, он странствовал, пока не добрался до Рима.
Оставшись к этому времени почти без средств, он удачно поправил свое материальное положение, женившись на Терции.
Замуж в Риме выдавали рано. Порой даже в тринадцать лет. Во всяком случае, к восемнадцати годам обязательно, а не вышедшую к этому возрасту замуж девушку могли даже и продать как рабыню. Терции было значительно за восемнадцать.
Когда жених надел ей на четвертый палец левой руки традиционно простое гладкое железное кольцо, Терция едва не заплакала от восторга. А от поцелуя, которым было положено, как печатью, скреплять договор, невеста чуть не упала в обморок.
Эпидий был почти вдвое старше невесты, хотя и на голову ниже. Но это не помешало Терции мечтать, как она будет внимать умным речам мужа, как он станет для нее «мужем, другом, защитником и отцом».
Горькое разочарование. Ни другом, ни защитником. Да и мужем с большой натяжкой. Эпидий вскоре почти забыл дорогу в постель Терции. Более того, все рабыни дома поочередно являлись счастливыми соперницами хозяйки.
Женщина почувствовала себя оскорбленной. Она поспешила забыть, как долго не находился для нее жених, и теперь уже считала, что это она оказала огромную честь, выйдя замуж за человека неиталийского происхождения, и что муж должен это помнить и ценить.
Но Эпидий не ценил.
– Взяв деньги, власть я продал за приданое, – порой восклицал Эпидий вслед за персонажем известной комедии, с театральной патетикой вздымая руки, но он лукавил.
Его жизнь ему вполне нравилась. Обладая характером жизнерадостно-безалаберным, он почти не бывал дома, предпочитая проводить свое утро в болтовне и прогулках, а вечера – в гостях или тавернах, где сомнительные друзья и многочисленные прихлебатели помогали ему проедать состояние.
Без сомнений, Эпидий давно бы уже промотал приданое Терции, но разумно составленный брачный договор не отдавал имущество жены в его руки. Благодаря этому обстоятельству, а также твердому характеру Терции семья имела возможность жить в собственном доме, а не ютиться в инсуле, и семейная вилла, расположенная у Аврелиевой дороги, приносила хороший доход.
На стук молотка по входной двери раб-привратник ее открыл, и Валерий вошел, мимолетно отметив, что цепь с раба наконец-то была снята. Этот раб должен был наблюдать за входившими, а чтобы он не мог покинуть свой пост, его приковывали к стене. Сын своего времени и общества, Валерий не был сентиментален, но и излишняя жестокость также не была ему свойственна, и довольно распространенный обычай держать у дверей на цепи специального раба был ему неприятен.
Пройдя коридор, Валерий попал в атрий, где в окружении рабынь, занимавшихся пряжей шерсти, сидела Терция. Такая приверженность старым римским традициям, когда хозяйка дома работала вместе со своими рабынями, выглядела в глазах окружающих достойной уважения. А Терция очень следила за престижем семьи.
Ожидая, пока ему приготовят ванну, Валерий на правился в перистиль[19]. Проходя мимо работающих рабынь, Валерий ощутил легкий кисловатый запах шерсти и поймал два быстрых брошенных на него взгляда. Один взгляд ярких голубых глаз был застенчиво-восхищенным и принадлежал Пассии, юной, не старше двенадцати лет, рабыне, лишь недавно приобретенной. Вторым взором, заискивающе-ждущим, смотрела Скафа.
Она была первой женщиной Валерия, с которой он прежде охотно делил ночи, но которая была совершенно им забыта с появлением малышки Пассии. А несколько увядшее лицо Скафы, с этим выражением постоянного ожидания, начинало раздражать молодого хозяина.
Небольшой внутренний двор со всех сторон окружали портики с колоннами. Стены были разрисованы цветами, а пол украшен узором из белой гальки. Вокруг нимфея – небольшого фонтана, в котором, конечно же, жила нимфа, – расставлены корзины с цветущими лилиями и белые статуи Минервы и Аполлона.
Валерий опустился на скамью. Мелодично струилась вода, маня созерцать. Но отдохнуть после прогулки Валерию не удалось. Оставившая работу Терция присела рядом. Светлая туника обрисовала острые колени.
Слова и просьбы матери Валерий знал заранее. И что вынуждена она страдать, за дурного мужа выданная, и что дважды двадцать лет прожила она беспорочно, и что старый безобразник стремится съесть ее приданое, и что пьет он целый день, нечестен, невоздержан и лютый враг жене, но все же надо его найти и привести домой.
Хотя эти регулярно повторяющиеся поиски загулявшего отца Валерию порядком надоели, он не мог противиться просьбам матери и, подстегнутый обиженно-гневным выражением ее лица, беспокойными движениями худых длинных рук, пообещал отправиться на розыск.
Как часто явные достоинства человека оказываются невознагражденными, как часто явные недостатки вызывают снисхождение и симпатию.
Так и Валерий, уважая и в то же время жалея мать, в своих сыновних чувствах был довольно прохладен. И возможно, не последнюю роль в этом сыграл нервный, порой доходящий до злобных визгливых истерик, характер Терции, что коробило спокойного сына.
Тогда как старый безобразник был ему по-своему симпатичен. И, осознавая это, умная Терция смотрела на сына со смешанным чувством обиды и гордости.
Он очень хорош, ее мальчик. Он унаследовал от родителей все лучшее, счастливо избежав их пороков. Он высок ростом и строен. У него приятные черты лица. Высокий чистый лоб, пристальные серые глаза, прямой римский нос, твердая линия подбородка, и эта ямочка, выделяющаяся четче, когда юноша сжимает губы. О, он может сводить с ума женщин, но, слава богам, он не столь сладострастен, как этот мерзкий развратник, его отец.
Быстро темнело. На фиолетово-черном небосводе проявлялось все больше и больше звезд. Уже закрыты двери домов и заперты лавки. Столица погрузилась в полнейший мрак.
Воры, злодеи, пьяницы, бродяги – ваше время. Остерегись, прохожий, в одиночестве идти по темным улицам Рима. Когда на твои отчаянные вопли прибудет триумвир с отрядом общественных рабов, скорей всего, будет уже поздно.
Впереди Валерия, шаркая подагрическими ногами по каменным плитам мостовой, плелся Сервус, держа в дрожащей руке факел. Пропитанный смолой, дегтем и воском пучок прутьев потрескивал, Валерий сердился. Зачем он идет? Зачем? Ведь и так ясно, где проводит время отец. Но, с другой стороны, и мать можно понять. Обедать в одиночестве считалось в Риме едва ли не несчастьем. А пригласить гостей, когда глава дома бражничает где-то в притоне, значит давать повод ненужным разговорам.
Улицы все больше изгибались, приближаясь к самому неприглядному району Рима – Субуре.
Где-то на втором этаже слева открылось окно, и невидимая рука выплеснула на улицу содержимое горшка. Помои облили Сервуса с головы до ног, едва не потушив факел. Отвратительно запахло.
– Ах, чтоб тебя Юпитер и все боги поразили. Поганец, висельник, вороний корм, – громко запричитал Сервус, отряхиваясь, – сморчок, колодник.
– Да придержи язык, – раздраженно прикрикнул Валерий, которого вопли раба сбили с мысли.
– Приятно ли это, хозяин, когда из ночного горшка окатили. Фу, гадость. Хоть бранью извести мерзавца. – Сервус обиженно замолчал, но весь дальнейший путь Валерий был вынужден проделать, вдыхая вонь, исходящую от платья Сервуса.
Шаги вооруженных дубинками рабов, следовавших за Валерием, гулко отдавались от поворотов. Наконец улочка круто поднялась наверх и уперлась в дверь. Рядом с дверью на стене было написано несколько нелестных надписей о хозяевах таверны: «Хозяин – скряга и прохвост. Бурдой тут поят». На что хозяин заведения не поленился сделать приписку: «Асс[20] платишь и фалернского[21] хочешь. Да дурень ты, однако».
Оставив Сервуса на улице, уж слишком противно от него пахло, Валерий в сопровождении двух рабов вошел внутрь. Впрочем, амбре, обдавшее его при входе, было немногим лучше аромата платья Сервуса. Запах дешевого вина мешался с испарениями потных тел, аромат чеснока – с кислотной вонью рвоты.
Стены из грубо сложенных, некогда красных кирпичей и квадратные колоны поддерживали круглый закопченный свод. Свисающий с потолка на железной цепи двурогий светильник давал неясный свет и не рассеивал темноты углов. Блеклая картина, нарисованная рукой пьяного художника на облезлом куске штукатурки, пытавшегося изобразить пучок моркови и связку лука, была скорее карикатурой, чем украшением.
Полупьяные музыканты в серых туниках с прорехами в самых неожиданных местах исполняли нехитрую мелодию, дергая струны и стуча кимвалами. Перед музыкантами, совершая непристойные телодвижения и распевая скабрезную песенку, танцевала полуодетая танцовщица.
Посетители или еще сидели за столами или уже находились на заплеванном полу, где сладко подремывали, прислонившись к стенам, а то и вовсе привольно валялись по углам таверны, куда их оттаскивала прислуга.
Эпидий сидел на низком табурете. Его дородное лицо с подбородком, переходящим в объемную шею, лоснилось. Волосы с сильной проседью прилипли к влажному лбу. На толстом колене мужчины, обнимая его шею тонкой ручкой, сидел пьяный белокурый мальчик – галл.
О изощренные мальчиколюбцы.
Подчиняясь жесткому взгляду Валерия, мальчик поставил чашу с вином на стол, встал и, нетвердо двигаясь, исчез в глубине комнаты. Отец повернул голову. В светлых глазах стояла пьяная муть.
– Сын, – сказал он радостно, словно после долгого ожидания, – уже пора? Что за негодяй этот Порций. Где эта свинья? Я же приказывал ему следить и не позволить мне пьянеть. Где этот бездельник, олух? Дать ему оплеуху. – Эпидий завертелся на табурете, отыскивая слугу.
– Да здесь я, здесь, – ворчливо сказал Порций, выступив из-за колонны. В правой руке он вертел ободранное перо павлина, а левую демонстративно прижал к щеке. – И оплеух уже вы мне, хозяин, надавали, лишь только я попытался приблизиться и перышком легчайшим ваше горло пощекотать. Так что сами виноваты. А я могу хоть и сейчас вам рвоту вызвать. Открывайте рот пошире.
– Пошел вон, болван, – рявкнул, замахнувшись, Эпидий, но потерял равновесие и едва не упал с табурета.
Кивком головы Валерий отдал приказ стоящим позади него рабам. Те привычно подхватили хозяина. Обратный путь был проделан под пьяное икание Эпидия и негромкие жалобы Сервуса. Валерий мрачно молчал.
Ночью в сон Валерия ворвались голоса, топот ног. Он заставил себя приподнять тяжелые сонные веки, бездумно провел взглядом по стенам маленькой, без окон, спальни. Прислушался. Показалось. Да нет. Вот ясно слышен раскатистый бас домоправителя Фрикса, визгливые нотки в словах матери и уверенно-бесшабашный голос отца.
Валерий встал, накинул плащ, открыл дверь спальни, выходящей в перистиль. После некоторой затхлости спальни воздух во дворике был резок и свеж. Вдоль колонн теснились растерянные полуодетые домочадцы.
В центре дворика, возле фонтана, на коленях стояла Скафа. Ее длинные рыжие волосы в беспорядке рассыпались по плечам. Лицо было белее мела. Словно коршун, нависал над женщиной домоправитель Фрикс. Одной рукой он вцепился в плечо дрожащей рабыни, второй потряхивал каким-то предметом.
– Засечь мерзавку, – злобно вскрикнула мать.
Валерий вопросительно взглянул на отца. Тот кивнул головой, разрешая Фриксу говорить. Оказалось, управляющий выследил Скафу, когда та закапывала в углу сада какую-то табличку.
Панически боясь колдовства, злых духов, Терция даже не пожелала взглянуть на дощечку, отпрянув, когда домоправитель подал ее хозяйке. Отец был еще не вполне в состоянии читать, и табличку взял Валерий. С трудом разбирая коряво написанные слова, он медленно прочел их вслух. И эта замедленная протяжность чтения в сочетании с глухой ночью, дрожанием огня факелов сокрушительно воздействовала на эмоции слушающих.
– Проклинаю тебя, Пассия, ненавистная разлучница. Заклинаю всемогущих богов лишить тебя красоты и здоровья. Пусть станешь ты гадкой и старой, пусть волосы твои облезут, зубы выпадут, кожа покроется нарывами, чтобы возненавидел тебя мой любимый… – прочитал Валерий.
Стоящая поодаль Пассия в ужасе ахнула, обхватила тонкими детскими ручками щеки и залилась безутешными слезами. У Скафы бегали глаза. Ее лицо то бледнело, то покрывалось красными пятнами. Нависла тяжелая тишина.
– Закапывать надо было на могиле. Там ее быстрее прочтут демоны и исполнят пожелание, – поучительным тоном, видимо не вполне протрезвев, сказал Эпидий, но после нового взвизгивания жены подошел к Скафе, поднял ее голову, долго задумчиво рассматривал измученное страдающее лицо, затем сказал вполне трезвым голосом, в котором даже слышалась некоторая теплота: – Ревность. Она каждому любящему понятна. А сечь не надо. Отправь ее в деревню.
На лице рабыни отразилось сначала облегчение от сознания, что она не поплатится жизнью за содеянное, затем отчаяние и горечь. От пережитого напряжения у нее словно помутился рассудок. На коленях Скафа поползла к Валерию, заклиная не отсылать ее, с мольбой протягивала руки, пытаясь обхватить ноги мужчины. Валерий отшатнулся. Лицо его стало надменным. Решение отца его вполне устраивало.
Какой жалкой может быть судьба женщины, особенно если она старше возлюбленного, да к тому же бесправная рабыня. Заломив руки, Скафа повалилась на мрамор пола. Безудержные рыдания сотрясли ее тело.
Но ни слезы, ни мольбы ничьего сердца не трогали, ни в ком сочувствия не вызывали. Стоящие вокруг рабы смотрели равнодушно. У каждого своя судьба.
Валерий молча отвернулся. Преданная любовь Скафы была ему докучна.
– Убрать, – раздался за его спиной приказ разъяренной Терции и звуки хлестких оплеух, на которые всегда была щедра матрона и которые должны были сейчас напомнить зарвавшейся рабыне ее истинное место.
Весна 66 года нашей эры
На нешироком плоскогорье в седловине Иудейских гор, между горными узлами Бет-Эль на севере и Хеврон на юге, среди садов расположился Иерусалим. Сердце страны. Национальная и религиозная столица, лично царем Давидом завоеванная. Самый неуправляемый, как считали римляне, город на земле. На двух холмах строился город. На одном, высоком и плоском, стоял Верхний город, на втором, более покатом, – Нижний. Ряды домов спускались с обоих холмов в долину, их разделяющую. Крыши одних домов служили дворами для других. Кварталы домов разделялись узкими улицами с крутыми ступенями.
Три ряда мощных стен защищали Иерусалим. Над стенами возвышались четырехугольные башни, массивные, как сами стены. И над всем городом словно парил в небесной выси Храм.
Он стоял на вершине укрепленного холма и, покрытый со всех сторон золотыми листами, блистал в лучах солнца. Храм был доступен взору из любой точки города. Ни один иудей не поворачивался к нему спиной и всегда старался идти так, чтобы хотя бы краешком глаза, но видеть святилище.
Жертвоприношение закончилось. Левиты смыли кровь с подножия жертвенника. Обильный дым фимиама поплыл в небо. Звуки серебряного горна отметили конец литургии. Двери святилища, открытые при службе, закрылись до заката. Покинув Двор священнослужителей, Ионатан спустился по лестнице в общий двор, прошел через него, рассеянно кивая знакомым.
Последнее время Ионатану было непривычно грустно. Их свадьба с Биной была назначена на осень. И он безумно скучал по девушке, постоянно представляя, как увезет молодую жену в Кесарию, в солнечный дом отца, как его родные окружат ее вниманием и любовью, как по утрам они будут стоять рядом на балконе, любуясь зеленоватыми просторами Средиземного моря и видя уходящие вдаль корабли. Неужели Бина – это прекрасное, неземное создание – будет с ним всегда, днем и ночью, и он сможет бесконечно долго глядеть в ее глаза, гладить тонкие руки, целовать ее губы?
Внешний двор Храма был открыт для всех. Сюда ежедневно стекались толпы народа. Это пространство было и храмом, и форумом, и судом, и университетом. В воротах и арках продавались жертвенные голуби, сидели менялы, в чьих лавках любые деньги можно было поменять на «священные шекели», необходимые для пожертвования.
Грустное настроение Ионатана улучшилось, когда ближе к выходу он увидел Бецалеля – как всегда, в окружении учеников.
Проникновенная речь мудреца Бецалеля, его яркие мысли безмерно восхищали юношу. Часами готов он был слушать философа, не испытывая пресыщения. Но Ионатану всегда хотелось полностью владеть вниманием Бецалеля. Поэтому он терпеливо дождался момента, когда ученики разошлись и философ остался в одиночестве.
– Шалом, учитель, – поздоровался Ионатан.
Услышав знакомый голос, Бецалель повернулся к юноше с доброжелательной улыбкой. Он тоже был явно рад встрече.
Худой, высокий, с наброшенным на голову покрывалом, Бецалель обладал весьма почтенной наружностью. Его крупная голова благородной лепки была украшена высоким выпуклым лбом мыслителя, тонким костистым носом и глубоко посаженными умными глазами. Широкая седеющая борода покрывала грудь. Некрасивое, но удивительно привлекательное лицо.
Они неспешно пошли рядом, вдоль галереи из мраморных колонн. Затем спустились по лестнице до вымощенной камнями улицы, идущей мимо западной стены Храма.
Беседа доставляла удовольствие обоим. Бецалель был представителем братства, называвшего себя «перушим». Члены этого братства, в значительной степени состоящие из ученых раввинов и учителей Торы, воспринимали себя «избранными», людьми, способными умножить ряды своих последователей.
– Чем больше в народе Божием людей верующих и благочестивых, тем лучше и народу, и отдельному человеку, – говорил Бецалель.
Ярый последователь ученого раввина Шамая, убежденного, что самое важное и ценное – это Тора, что именно она укажет человеку путь, приведет его в царство Машиаха, Бецалель старался повлиять на Ионатана, который, как он знал, склонялся в сторону тех, кого называли «кенаим» – «ревнители».
Не то чтобы у «ревнителей» и «избранных» были принципиальные расхождения в вопросах веры. Скорее, расхождения были в методах борьбы.
И те и другие верили в приход Машиаха. Но «ревнители» считали, что приход его можно ускорить, начав войну с ненавистными язычниками, оккупировавшими страну. Тогда как «избранные» считали возможным компромисс с римской властью.
– Власть земных царей временна и преходяща. Не мир, окружающий нас, надо менять и рушить, а очищать сердца человеческие. Каждый должен и может устранить из сердца своего дурные желания, низменные побуждения. И лишь очистившись, с сердцем, ставшим ясным и чистым, сможет человек воспринять Божественное Присутствие. И вот тогда произойдет неизбежная и естественная смена власти. Придет царь праведный, царь, способный претворить в жизнь Божественную Волю, и наступит царство Машиаха, – вдохновенно говорил Бецалель; разгорячившись, он остановился, вскинул руку и произнес строгим тоном пророка: – Бойся, народ иудейский, войны с Римом. Ибо будет это причиной утраты отечества твоего, Иерусалима, и Святого Храма.
Иерусалим в эти годы кипел и бесконечно спорил. Спорил в домах. Спорил на плоских крышах. Спорил на улицах.
«Избранные» говорили, что не стоит ссориться с Римом.
«Ревнители» – что позорно терпеть и не сопротивляться.
Фанатичные «сикарии» даже «ревнителей» считали недостаточно воинственными и религиозными. Объявляли предателем любого, кто хоть в чем-то, по их мнению, отступал от Торы, и верили в убийство инакомыслящих как в инструмент политики.
– Высшая цель в стремлении к справедливости, – возглашали ессеи. – Не делайте зла, ни по своей воле, ни по принуждению. Оставьте город. Религиозная жизнь в нем и Храм безнадежно испорчены.
– Высшая цель в наживе. Хватай все, что сможешь. Выколачивай налоги. Дави несогласных с политикой Рима, – цинично рассуждали римские власти.
Большинство иудеев были настолько проникнуты ожиданием чудесного пришествия потомка из рода царя Давида, который изгонит врагов и создаст сильную державу со столицей в Иерусалиме, что любой проповедник с неистовыми речами мог провозгласить себя Машиахом, обрести союзников и начать восстание.
Рядом с учителем Ионатан больше молчал, и не потому, что ему нечего было сказать, скорее, воздержание от речи было вызвано чувством глубокого почитания.
Как-то не сразу Ионатан и Бецалель заметили, что большая группа людей в светлых просторных одеяниях перегородила дорогу. Эти люди громко разговаривали, шумно жестикулировали, мешали прохожим. Выходящие из лавок покупатели, вынужденные проталкиваться сквозь толпу, беззлобно ворчали. В ответ стоящие отпускали шутки, что неплохо бы некоторым быть менее дородными.
Неожиданно толпа, словно приливная волна, накатила на Ионатана и Бецалеля и почти тут же отхлынула. Ионатан, с трудом увернувшись от придвинувшегося прохожего, весело выдохнул:
– Уф, чуть с ног не сбил, – и повернулся назад, к отодвинутому толпой учителю.
Бецалель стоял на месте и смотрел вдаль. Только что эти глаза блистали, столько в них было огня и света, столько в них было глубоких мыслей. Почему же теперь они как-то странно сосредоточены, словно смотрят внутрь себя, словно окружающее их больше не трогает?
«Учитель, что с вами?…» – хотел спросить Ионатан, но по белому одеянию Бецалеля быстро расплылось алое пятно, кровавые капли неслышно зачастили по камням. Не говоря ни слова, мудрец чуть качнулся и упал. Упал там, где стоял.
Толпа прохожих на мгновение замерла, разглядывая упавшего, затем раздался вопль: «Сикарии!» – и всех как ветром сдуло. Толкая друг друга, наталкиваясь на встречных, прохожие побежали в разные стороны. Торговцы со стуком закрывали двери своих лавок. На площади остался мертвый философ и стоящий возле него застывший Ионатан.
Позднее Ионатан не помнил, как он дошел домой. Внезапная смерть Бецалеля потрясла его. Мысли разбегались. Зачем нужно было убивать мудреца? Кому он мешал? Разве за инакомыслие надо убивать? Кинжальщики. Бандиты. Разбойники. Убийцы! Без суда и следствия. Воткнули нож в живот.
Ионатану неожиданно ясно вспомнились глаза человека, которого он слегка оттолкнул как раз перед тем, как выдохнул свое веселое «Уф».
Глаза на жестком лице были холодными и в то же время изучающими, словно человек что-то взвешивал. Ионатан почувствовал низменный плотский страх и почти физически ясно ощутил, как острое лезвие, противно скрежеща, вонзается, входит в его тело. Лицо Ионатана стало мокрым от пота, но внезапно страх отступил, сменяясь яростью.
Ионатан шел по улицам, не находя дороги домой. Он спорил сам с собой. Что правильней: взяться за оружие или уйти от конфликта путем уступок? Мысли горьким вихрем проносились в голове, сокрушая одна другую. Он мысленно спорил то с «ревнителями», то с «избранными». Он был то резок и неуступчив, то ошеломленно подавлен. Он то решал вступить в отряд «ревнителей», под знамя Иоанна Гисхальского, то решал не сбиваться с пути и посвятить жизнь свою борьбе за Тору.
Наконец он добрался до дома. Истерзанный, страдающий, обессиленный. Больше всего ему хотелось лечь и ни о чем больше не думать. Но из соседней комнаты вышел Гедеон. Посмотрел молча на разорванное платье брата, на его измученное лицо. Хромая (последствия событий шестилетней давности), дошел до дивана и сел, ожидая объяснений.
– Ты еще очень молод, брат, – сказал Гедеон в ответ на рассказ Ионатана, – ты еще не умеешь ждать. Чувства в тебе возникают быстро и сильно, сердце требует активных действий. Но что лишь война – благородное дело для мужчины, так это мнение римлян, а для сынов Авраама иная слава.
Но словами своими Гедеон не разогнал ни сомнений Ионатана, ни горечи в его душе.
По узкой улице Нижнего города в рваном сером плаще шел нищий. Не такая уж новость для Иерусалима. Так почему же жители так внимательно всматривались в эту фигуру, а всмотревшись, меняли выражения своих лиц? При этом гамма чувств, отражающаяся на лицах, представляла довольно широкий диапазон – от испуга до восторга.
И вот, в зависимости от охватившего их чувства, прохожие или тут же сворачивали в сторону, подальше от греха, или со смехом и громкими возгласами устремлялись следом за нищим. А тот был неожиданно молод, ловок телом, дерзок лицом. В крепкой руке он держал большую глиняную чашу, которую время от времени сильно встряхивал, так что звенели монеты, и, стреляя по сторонам лукавыми глазами, притворно жалобно повторял:
– Подайте милостыню для бедного Флора. Подайте милостыню прокуратору Иудеи.
Последние слова терялись во взрывах смеха и поощрительных выкриках.
Спустя несколько дней, утром, прокуратор Иудеи Гессий Флор неспешно прошел чередой роскошных покоев дворца Ирода Великого, великолепие убранства которого было доведено до совершенства и где серебро неистово соперничало с золотом. Миновал галереи, украшенные колоннами, и сел в судейское кресло, поставленное для него перед дворцом.
Небо над Иерусалимом было каким-то особенно чистым. Позади прокуратора, за стенами дворца, стремили вверх свои вершины три резные башни из белого мрамора, названные именами трех близких царю Ироду людей, – Фазаель, Гиппик и Мариамна.
Вдали виднелись утопающие в зелени аллеи парка. Сизый туман утра распался и осел искрящимися каплями росы. Слышалось миролюбивое воркование диких голубей, разгуливающих вокруг искусственных медных водоемов.
Очередной римский прокуратор – Гессий Флор, грек из Малой Азии, – был самым наихудшим из всех прокураторов, когда-либо управлявших Иудеей. Прибыв на смену Альбину, тому самому, о котором Иосиф Флавий впоследствии писал, что «не было того злодейства, которого он бы не совершил», но который, по словам того же Иосифа Флавия, «являлся еще образцом добродетели в сравнении с его заместителем Гессием Флором», прокуратор приступил к грабежу Иудеи и Самарии с неслыханным ожесточением и жадностью, достойной легендарного царя Мидаса, прославившегося в веках своей алчностью.
Получением этой должности Гессий Флор был обязан своей жене Клеопатре. Это она, будучи близкой по другой Поппеи Сабины, жены императора Нерона, выхлопотала для мужа прибыльное местечко. Не Египет, конечно, но и здесь, на задворках империи, прекрасно можно обогатиться на налогах, взятках и… откровенном грабеже.
В упоении от наживы Флор был готов позволить грабить что угодно и кого угодно, лишь бы грабители не забывали делиться добычей с ним. При нем только те из преступников оставались в тюрьме, кто не мог заплатить. В стране все спуталось и пришло в смятение. Разбойники бесчинствовали на дорогах, отбирая имущество, а зачастую и жизнь.
Но последней каплей, истощившей всякое терпение народа, было бесцеремонное изъятие прокуратором семнадцати талантов из храмовой казны. Это было встречено народом Иудеи с негодованием. С громкими криками и стенаниями, возмущенные, бросились они к Храму, молясь и взывая к милости императора.
Именно тогда и произошел тот небольшой, незначительный, даже смешной инцидент, с которого началась эта глава, но который привел к страшным последствиям.
Сев в кресло, прокуратор поставил локоть правой руки на широкий подлокотник и обвел долгим холодным взглядом стоящих перед ним людей, людей не простых – величественных гордых священников, уважаемых городских чиновников, городскую знать.
«Напустили на себя показное смирение», – неприязненно подумал Флор. В углах его крупного рта пролегла презрительная складка. Негромко, но внушительно он произнес:
– Вы должны выдать мне тех, кто позволил себе оскорбление римского прокуратора.
По рядам стоящих словно прошелестел ветер. Наконец один из священнослужителей выступил вперед, провел рукой по аккуратной седой бороде и заговорил проникновенным голосом:
– Молодость горяча и беспечна, мудрость приходит с годами. Безрассудство свойственно молодым, предусмотрительность – старым. Поверьте, все это беззлобные шутки, не нанесшие вреда Риму. – Священник замолчал, ожидая, не скажет ли что прокуратор, но тот, не отвечая, неподвижно глядел на иудея.
Как он их всех терпеть не может.
Священнослужитель явственно видел гнев, разгоравшийся в недобрых глазах Флора. Тогда он добавил мягко, стараясь и голосом, и выражением лица успокоить вспыльчивого прокуратора:
– Да и где теперь сыскать болтунов? Они все столь напуганы, что будут отрицать вину свою.
– Мне судить, что наносит ущерб престижу Рима, а что нет, – кичливо прервал Флор священнослужителя. – Или виновные будут мне немедленно выданы, или я буду считать, что в оскорблении власти виновны все.
Слова прокуратора падали, словно тяжелые камни, от тяжести которых у всех стоящих согнулись плечи. Не найти им средства умилостивить Флора. Они совершенно упали духом, хотя и старались это скрыть под ровными выражениями своих лиц. Священнослужитель слегка побледнел, но продолжил уговоры, и голос его звучал настойчиво:
– О, как ты прав, достойный прокуратор. Власть должна быть почитаема. Но даже властители мира, грозные императоры, считали возможным быть милостивыми и прощать. Так прости же и ты тех, кто грешил необдуманными речами, прости немногих провинившихся ради многих невинных.
Но слух прокуратора был избавлен от желания услышать. Он преследовал свои цели и свои плел интриги. Спокойствие Иудеи в его цели не входило.
– Пиши приказ, – сказал прокуратор секретарю, небрежно кивнув в его сторону головой, и тот, неожиданно вздрогнув, суетливо задвигал пером по пергаменту. – Виновные в оскорблении подлежат смерти.
Флор встал и, не обращая более внимания на бледных растерянных иудеев, вернулся в дворцовые покои. По-прежнему громко ворковали голуби. Капли росы еще сверкали на листьях.
Поисками виновных занялись в Верхнем городе. Обыскивали дом за домом, улицу за улицей. Солдаты восприняли приказ Флора как разрешение грабить. Врывались в дома. Убивали жителей, не выясняя, виновны они или нет, не обращая внимания на то, кто перед ними – мужчина или женщина, старик или ребенок. Совершенно спокойных лояльных граждан тащили к Флору, бичевали, распинали.
Крест был римским способом казни, предназначенной для рабов, разбойников, грабителей, а также для тех, кого хотели обесславить, покрыть позором. Этой позорной казни рабов Флор подверг даже тех иудеев, что имели римское гражданство и принадлежали к привилегированному всадническому сословию. Это было неслыханно. На это не осмеливался ни один из предыдущих прокураторов. Три с половиной тысячи человек были лишены в этот день своей единственной и бесценной жизни.
Ицхак напрягал последние силы, понимая, что еще немного – и его схватят. Из гулко стучащей груди вырывалось хриплое дыхание. Пот катил градом, застилал глаза. Улица круто понеслась вниз. Прыгая по истертым каменным ступеням, юноша свернул влево, проскочил под круглой аркой, соединяющей два противоположно расположенных дома, побежал по узкому переулку с нависающим, словно в тоннеле, низким потолком. Еще поворот. Еще ступени. Не заметил. Споткнулся. С силой стукнулся о камень стены.
Перед глазами поплыли красные круги, в ушах мучительно зазвенело, ноги стали ватными. Они гнулись и расползались в стороны. Обдирая лицо о стену, но не удерживая свое тело, Ицхак медленно съезжал на мостовую. Гул в голове смешался с приближающимися шагами легионеров. Все, конец. Голова безвольно откинулась назад. Непослушные губы зашептали молитву:
– Шма, Исраэль…
Неожиданно какая-то сила рванула его тело вправо, проволокла по мостовой и, впихнув в неприметную дверь, опустила на пол. Дверь закрылась. Подбитые гвоздями калиги римлян стучали уже рядом. Ближе. Ближе. Лишь дверь отделяет Ицхака от солдат.
«Надо не дышать. Шум дыхания выдаст нас», – пронеслось в голове Ицхака.
Но шаг и прошли мимо, и звук их вскоре стих, стертый лабиринтом улиц. Некоторое время царило молчание. Глаза привыкали к полутьме комнаты. Из углов словно выплыли предметы обстановки, простой, но добротной. И лицо спасителя.
– Благодарю тебя, будь ты благословен. Скажи мне имя свое, – справившись наконец с шумным дыханием, сказал Ицхак.
Его спаситель высок и строен. У него продолговатое лицо с внимательными глазами, волнистые волосы, небольшая борода на впалых щеках.
– Меня зовут Ионатан бен Боаз, – ответил спаситель и продолжил чуть насмешливо: – А твое имя мне знакомо. Ведь это ты кривлялся возле Храма, выпрашивая милостыню для Флора.
– Кривлялся?! – возмущенно воскликнул Ицхак и вскочил на ноги. – Это борьба за освобождение.
Ицхак говорил запальчиво и пылко. Он уже забыл, что всего лишь минуту назад был на волосок от смерти.
– Тихо. Не шуми. Солдаты не могли уйти далеко. А твоя «борьба» сыграла на руку Флору и привела к жертвам.
– Это ты сказал. Так ты «избранный», фарисей. Думаешь, можно уговорить волка не есть овец?
– К сожалению, римляне даже не волки, они львы.
– Мы не позволим истребить наши законы. Мы не позволим касаться обычаев наших. Позор, что иудеи готовы быть римскими данниками. Никакая смерть не страшна нам.
– Даже если это смерть невинных?
Ицхака словно ударили, но все же он заносчиво крикнул:
– Свобода этого стоит! – Голос его неожиданно сорвался и прозвучал фальцетом.
Ионатан пристально посмотрел на юношу, сказал задумчиво:
– Ты думаешь, я не понимаю, какая пропасть лежит между Иудеей – свободным царством и Иудеей – провинцией Рима? Не принимаю к сердцу унижения родины? Но главная наша цель – сохранение философии предков.
– А по-твоему, мы боремся за иное?
– Не знаю, – отрешенно, словно уйдя в свои мысли, проговорил Ионатан.
– В наше время невозможно остаться в стороне. Каждый обязан принять ту или иную сторону. Пытающийся балансировать между двумя краями неминуемо упадет в пропасть, сбитый той или другой стороной. – Голос Ицхака зазвучал угрожающе.
Ионатан продолжал молчать.
– Захочешь быть с нами – приходи. – Осторожно приоткрыв дверь, Ицхак скользнул в нее и исчез.
«Интересно, кого я сейчас приобрел – друга или врага?» – задал себе вопрос Ионатан.
Сентябрь 66 года нашей эры
С юго-востока на побережье надвинулся хамсин, жаркий ветер Аравийской пустыни. Небо быстро выцвело, посерело и тяжело давило, словно все это небо и тусклый серый запыленный воздух, сгустившись, легли на плечи. В такой день хорошо бы полежать в прохладной комнате, поглощая воду со льдом, но слишком много накопилось неотложных дел.
Сидя за небольшим столом, Боаз проверял бухгалтерские книги. Домоправитель Нахум, как всегда неспешно, чуть наклоняясь из-за плеча господина, давал пояснения, если они были необходимы.
Где-то вдали на городских улицах родился странный гул, быстро приблизившись, пробился сквозь закрытые ставни и двери. Боаз поднял голову и вопросительно взглянул на домоправителя. Нахум слегка развел руками, показывая этим жестом, что он не знает причин шума, и, поправив сползший с плеча шарф, вышел важной походкой.
Боаз вновь вернулся к записям, но шум усилился, и Боазу даже показалось, что он слышит женский плач. Оставив на столе раскрытую книгу, мужчина вышел во двор. Взволнованные слуги и домочадцы, стоя возле входной двери, настороженно прислушивались и как-то странно жались друг к другу, словно в томительно жаркий день им стало холодно.
– В чем дело? Что происходит? Что это за крики? – спросил Боаз недовольным тоном человека, которого только что оторвали от важных занятий.
– Разоряют дом соседа, купца Шимона, – сказал, подходя к нему, Нахум, и Боаз непроизвольно отметил, как изменилось лицо домоправителя, каким оно стало бледным, растерянным, как странно отвисает и дрожит его нижняя челюсть.
– Кто разоряет?
– Чернь, – выдохнул домоправитель.
– Что же вы стоите как истуканы? Хватайте палки. Надо идти на помощь соседу, поддержать его, пока прибудут легионеры.
– Они не прибудут, господин, – тихо сказал старый Зевулон. – Все делается с молчаливого согласия римлян. Они уверены в покровительстве Флора.
– Римские власти не могли допустить такое беззаконие, – возмущенно и громко, излишне уверенно проговорил Боаз, но, говоря, он неожиданно почувствовал, что в его душе нет той уверенности, какую он хотел показать домашним, что слова слуг справедливы и на них всех действительно надвигается невозможное, немыслимое, трагическое и страшное.
Ужас медленно вполз в грудь, ледяным обручем сжал его сердце.
Чем-то тяжелым ударили по запертой на засов входной двери. Крепкие двери затрещали, но выдержали.
– Кто там? Что вам нужно в моем доме? – вскрикнул Боаз, и голос его предательски дрогнул.
– Вы слышите, он говорит в «его» доме? Ах ты старая иудейская обезьяна, – захохотали на улице.
Послышались выкрики:
– Навались, ребята! Лезь через забор! Подсади под зад!
– Уходи, господин мой, – сказал старый Зевулон, – может, еще удастся пробраться через кухню на соседнюю улицу.
– Поздно, – печально сказал домоправитель Нахум и, придвинувшись, зашептал: – Но можно спрятаться в кладовой. Там за глиняными кувшинами с маслом найдут не сразу, а возможно, и вовсе не найдут до ночи, а ночью прокрадетесь за город…
Боаз с негодованием дернул плечом, на мгновение представив себе, как его, полного, представительного, вытаскивают из пыльного угла.
Женщины заплакали, подвывая. Боаз оглянулся в поисках оружия, и тут он увидел жену. Мирел стояла бледная, как алебастр, прижав к груди руки.
– Милая, поднимись, пожалуйста, к себе, – сказал Боаз, – подожди там. Все будет хорошо.
– Ты думаешь, мы успеем попрощаться? – тихо спросила Мирел, и Боаз содрогнулся от ее глубокого проникновенного голоса, от взгляда черных влажных глаз, словно угадывающих страшное будущее.
Он подошел ближе, пытаясь подбодрить женщину, но почему-то не находил слов. Мирел прижалась к нему. Он почувствовал жар и дрожь ее тела, услышал ее дыхание возле своего уха.
– Я была счастлива с тобой, – прошептала женщина, – очень счастлива.
Она отодвинулась и еще мгновение смотрела на мужа, затем повернулась и пошла к дому. Боаз тяжело вздохнул, глядя ей вслед и радуясь, что оба сына – и Гедеон, и Ионатан – находятся в Иерусалиме.
С улицы доносились крики, плач, грязные насмешки, тяжелая брань. Внутри двора воцарился хаос. Женщины и дети рыдали и вопили от страха. Некоторые метались по дому в поисках спасения, другие, наоборот, пытались вооружиться и сражались с перелезающими через забор совершенно озверевшими сирийцами и греками.
– Спрячь, спрячь Мирел, – тряс Зевулон хозяина за плечи, затем бросил его и поспешил на второй этаж вслед женщине – попытаться уговорить ее спрятаться в кладовой за кувшинами.
Он только успел ступить на первую ступеньку лестницы, ведущей на второй этаж, как под напором толпы дверь сломалась и десятки обезумевших от безнаказанности людей ворвались во двор.
Боаз смотрел, как они приближались, какие у них были измененные, нечеловеческие лица. Сердце его гулко стучало, но внешне он казался спокойным, полным достоинства. Он даже попытался спросить приближающихся, зачем они сломали дверь, но тут его с силой ударили дубинкой по голове, свалили на землю.
Еще одним ударом дубинки сломали руку. Кость сухо хрустнула, и рука повисла. Острая боль пронзила тело, на мгновение туманом заволокло глаза. Боаз хрипло застонал. Тогда, вырывая клочья седых волос, его схватили за бороду, проволокли к забору и там на время бросили.
Он сидел, прислонившись к стене, прижимая к себе здоровой рукой перебитую, и безразлично смотрел, как разоряют его дом. Погромщики вытаскивали одежду, посуду, вазы и тут же делили их между собой. Пили вино, тут же разбивая кувшины. Вскоре весь двор был усыпан черепками. Затем принялись за мебель, что-то тащили на улицу и дальше в свои дома, что-то ломали и бросали здесь же. Кто-то поджег деревянные обломки. Они загорелись сразу и дружно.
С ужасом Боаз увидел, как по лестнице со второго этажа тащат Мирел, как рвут на ней платье, сдирают с волос золотую сетку. Боаз попытался подняться и броситься к ней. Но тут же получил сильнейший удар по плечу и упал вниз.
Наверное, было сломано плечо, потому что Боаз никак не мог приподнять руку и опереться ею о стену. Кровь, стекая со лба, заливала красным маревом глаза, а он даже не мог ее вытереть. Он раскачивался, все так же пытаясь встать и подойти к Мирел. Он хотел быть с ней рядом. А она смотрела на него своими огромными прекрасными глазами, и слезы медленно стекали по ее лицу. Платье на ней было разорвано, длинные волосы разметались и буквально окутали все тело, достигая бедер, густые, черные, с редкими серебряными нитями.
Один из разбойников совершенно отталкивающего вида попытался сорвать с Мирел украшения. Мирел успокаивающе подняла руки, упреждая чужие прикосновения, сказала:
– Я сама. – И, сняв с себя ожерелье из маленьких золотых шариков, браслеты, вынув серьги из ушей, протянула ожидающему.
Но тот был жаден, он хотел еще и тонкое колечко, оставшееся на пальце Мирел, кольцо обручения, которое двадцать пять лет назад молодой Боаз надел своей юной невесте и которое Мирел не снимала все эти годы.
– Не надо, – сказала она просительно, – в нем нет ценности. Тебе ничего не дадут за него в лавке. Пожалуйста, оставь его мне.
Наверное, женщина смогла бы смягчить сердце льва или тигра, но не этого грязного бессердечного недочеловека.
– Ха-ха, – гнусно заржал мужчина, – тебе оно тоже не понадобится.
И он с силой толкнул Мирел в огромный костер, разгоревшийся позади нее. Длинные волосы женщины тут же вспыхнули, остатки одежды загорелись. Боль невозможная, непереносимая жгла снаружи и внутри. Мирел жутко закричала и попыталась выбраться из костра. Но погромщики вновь толкнули женщину в пламя. Это было похоже на страшную дьявольскую игру. Как только женщина выбиралась из пламени, ее тут же сильным ударом отправляли обратно.
– Твоя мебель. Ты сидела на ней, ты лежала на ней. Так почему теперь отказываешься? – гоготал пьяный сброд.
Волосы у Мирел сгорели, обнажив голый череп. Одежда съеживалась вместе с кожей. Над двором поплыл запах жареного мяса. Женщина уже не кричала, но молча, почти вся черная, пыталась на коленях выползти из костра, судорожно передвигая вспухшими руками. Лицо ее было неузнаваемо и страшно. Наконец она вновь выбралась. Горящим куском плоти упала к ногам своих жестоких мучителей. Еще удары палками, и Мирел вновь отлетела в огонь. Последний удар был уже благодетельным. Тело женщины вздрогнуло в конвульсиях и замерло, изогнувшись черной дугой на кусках горящей мебели.
Оцепенев от ужаса, не в силах не только закричать, но даже вымолвить слово, Боаз корчился в муках, страдая вместе с женой. Усилием воли Боаз, с переломанными руками, все же смог встать, шагнул к жене. Новый удар сбил его с ног. Он упал вперед, лицом вниз, и, содрогаясь в рыданиях, смотрел, как его Мирел, нежная, умная, красивая, сгорает как головешка. Вновь ему удалось подняться и встать на колени. И был он страшен в этот миг.
– Беззакония творите вы, безумцы, и не будет вам прощения! – прокричал он.
– А ты позови на помощь своего Бога. Ну, где он, твой невидимый?
Привлекательность чужих религий, интерес к иным богам возможны лишь в спокойные времена, в дни бедствий страдающий начинает понимать, как нерушима его связь с Единственным и Всевышним.
– Господи, жестокие испытания послал Ты нам, но неколебима вера моя, – воскликнул Боаз, – ухожу с именем Твоим на устах.
Это были его последние слова. Больше он ничего не видел.
Ни того, как растерзали старого преданного Зевулона, распарывая его тощее тело острыми осколками керамики, как ударом о стену убили веселого мальчишку-поваренка, как ногами забили дородную кухарку Малтаку.
Боаз ничего не видел и не чувствовал. Ни того, что к ногам его привязали веревку, ни того, что его волокут по улицам и голова его глухо, мокро стучит по камням мостовой, оставляя кровавый след.
К вечеру тело Боаза бен Барака было брошено на берегу в стороне от города. Двадцать тысяч иудеев безвинно погибли в этот страшный день 6 сентября 66 года.
Кровавый погром в Кесарии привел иудеев в ярость и послужил началом войны на взаимное истребление между сирийцами, греками и иудеями. Организовавшись в партизанские отряды, иудеи опустошили города Филадельфию и Себонитис, Геразу и Пеллу. Разгромили множество деревень, но и язычники не остались в долгу, умерщвляя всех иудеев, попавших в их руки.
Чуть наклонившись вперед, наместник провинции Сирии Цестий Галл слушал, как секретарь звучным, хорошо поставленным голосом зачитывал донесения из Иудеи. Два донесения, противоречащие друг другу.
Одно было получено от Гессия Флора и утверждало, что иудеи подняли восстание с целью отпадения от Рима.
Второе донесение – от городских властей Иерусалима, – напротив, убеждало, что они, иудеи, не желают бороться с римлянами, а лишь со своим притеснителем Гессием Флором.
Лицо наместника оставалось спокойным. Но все же некоторые из находящихся в кабинете внимательных офицеров штаба, приглядываясь к выражению небольших, близко расположенных глаз наместника, к углубившимся носогубным складкам и опущенным углам рта, чувствовали, что наместник пребывает в некотором сомнении.
«Как, однако, утомительны эти иудеи, – думал между тем Галл, – и чего бы им не жить спокойно. Ведь политика Рима проста. Поклоняйтесь своим богам, но не забывайте, что над вами есть император. Кто только не проходил по этой земле, кто только ее не разорял. А ныне – живи и радуйся мощной защите, возрождайся, варварский народ, под крылом римского орла. Так нет. То их вере угроза, то налоги велики, то прокуратор не устраивает. Хотя справедливости ради стоит сказать, что и Флор хорош. Нажрался и раздувает пламя войны, в расчете, что когда все пойдет вверх дном, никто в его преступлениях разбираться не будет».
Тут Цестий Галл обратил внимание, что наступила тишина. Секретарь, закончив чтение, сворачивает свитки, а офицеры ожидают его слов. Тогда он выпрямился, откинувшись на жесткую спинку стула, и небрежно повел рукой, показывая этим жестом, что готов выслушать мнения присутствующих.
Смысл высказываний офицеров сводился к одному: Цестий Галл лично во главе войска должен идти в Иерусалим.
Загорелое, с крупными чертами лицо наместника постепенно менялось. Раздражение все явственнее проявлялось на нем. Он побарабанил пальцами по деревянному подлокотнику и, не высказав своего решения, распустил совет.
Оставшись в одиночестве, Цестий Галл некоторое время ходил по просторному рабочему кабинету, обставленному с безвкусной пышностью, и словно впервые рассматривал многочисленные бюсты цезарей, расставленные вдоль выложенных мозаикой стен.
Не далее как весной посещал он Иерусалим с инспекционной поездкой. Тогда Цестий Галл, играя роль справедливого властителя, внимательно выслушал жалобы населения и обещал во всем разобраться и настроить Флора быть милостивым. Он вернулся в столицу в прекрасном расположении духа, чувствуя себя дальновидным политиком и умелым миротворцем, о чем не замедлил сообщить в Рим.
Полученные же ныне донесения показывали, что его действия на дипломатическом поприще закончились полным провалом, и это его раздражало. Раздражала и перспектива оставления столицы и предстоящей жизни в легионе на марше. Куда как приятнее было бы проводить время в роскошных особняках пригорода Дафне в обществе красивейших женщин.
В окно ворвался прохладный ветер, приятно остудил лицо. Вызвав ординарца из набитой рабами передней, наместник во главе небольшой кавалькады отправился на прогулку по городу.
Столица провинции Сирии город Антиохия располагался в 300 милях от Иерусалима, там, где сходятся Ливанские горы и снежные вершины Тавра, в плодородной пойме реки Оронт, и был окружен миртовыми и лавровыми рощами, скалами, покрытыми ярким ковром из гиацинтов и гвоздик, прозрачными водопадами, срывающимися в пропасть с отвесных утесов.
Богатый город с нарядными храмами, амфитеатром, термами и библиотекой, гордящийся школами риторики, философии и медицины, уступал по величине и значению лишь двум городам империи – Риму и Александрии.
Главный парадный проспект Антиохии тянулся шесть километров, застроенный с обеих сторон трех этажными и пятиэтажными домами из каменных блоков. По всей длине улицы шла колоннада из полированного мрамора, защищающая горожан от дождя. За рядами мраморных колонн бойко торговали многочисленные лавки.
Перекрестки были украшены арками, а колонны дворцов и храмов покрыты листовым золотом. Повсюду стояли статуи богов и удостоившихся почета общественных деятелей.
В ночное время улица освещалась фонарями. Такого не знал ни один город древности.
Население столицы достигало полумиллиона человек. Легкомысленные сирийцы, хитрые вавилоняне, греки, римляне, иудеи. Смешение Востока и Запада. Граница двух миров. Открытость общества, религиозная терпимость, распущенность нравов. Город скачек, гонок, танцев, вакханалий, фантастической роскоши и сумасбродств Востока.
В шумной толпе улиц можно было встретить греческих философов, спешащих с книгами в руках, и храмовых проституток, зарабатывающих на содержание храма. Полных достоинства бородатых иудеев и оскопленных жрецов «Великой матери» Кибелы, в исступлении предающихся диким пляскам. Пылко, страстно проповедующих сторонников новой веры, распространяющих имя Иисуса, и приверженцев бога Аполлона, устраивающих бесконечные праздничные шествия по городу.
Да, старому развратнику Цестию Галлу совершенно не хотелось покидать столицу.
Ночью Цестию Галлу приснился сон. Он стоит у дороги. По ней и далее в поле снуют люди. Много людей, занятых своими делами. А он в полном военном обмундировании стоит на обочине и совершенно никому не интересен. На него не обращают внимания. Цестий делает шаг и становится на камни дороги. Неожиданно вместо прочного настила под ногами оказывается грязь, черная и вязкая. Цестий начинает в нее погружаться. Он пытается нащупать дно, но не находит под ногами опоры.
«На помощь!» – хочет крикнуть Цестий, но голоса нет, да и никто на него не смотрит. Где солдаты его охраны, где его легионеры? Вот он погрузился по пояс, потом по грудь. Он должен спасти себя сам, и мужчина оглядывается в поисках чего-то, что может ему помочь. Что-то неясное, белое неизвестно откуда появляется на краю ямы. Он протягивает руку к этому неясному, белому, стараясь за него ухватиться, но оно вдруг размывается, превращаясь в туман, в облако, и исчезает.
А Цестий Галл погружается все глубже в зловонную жижу трясины. Сейчас она достигнет подбородка, потом рта, и он захлебнется, задохнется, умрет. Его охватывает жуткая паника, какую человек порой испытывает во сне. Из последних сил он отталкивается от какой-то точки в глубине жижи, отталкивается и выползает из трясины. Грязный, но живой, он отползает от края ямы, но почва вновь начинает колебаться, и он лежит, распластавшись, боясь встать на ноги.
Цестий открыл глаза. Все его тело было покрыто липким потом. Сердце стучало где-то у основания шеи. Тусклый свет масляного светильника освещал комнату. От язычков пламени легкие тени скользили по потолку. В полном смятении он раздумывал над значением сна. Какое предзнаменование послали ему боги? От какого опрометчивого шага предостерегают? Какое решение будет верным, какое даст ему твердую почву под ногами? Наконец он решил, что правильней всего действовать в обычной римской практике.
Подавить мятеж как можно скорее, прежде чем он успеет разгореться.
Отдавая утром приказ, он был несколько возбужден и даже процитировал Вергилия: «Милость покорным являть и войною смирять надменных».
Взобравшись на дерево и спрятавшись в его густой кроне, Хаггай своими дальнозоркими глазами внимательно рассматривал римский лагерь, расположенный на выровненной верхушке холма. Высокий частокол, вал, насыпанный до высоты шести метров, массивные деревянные ежи ограждения, башня, расположенная у южных ворот, скрывали от него часть лагеря, но даже то, что он видел, вызывало в нем противоположные чувства восхищения и ненависти.
Восхищался он разумным, четким устройством лагеря, его безупречно прямыми улицами, ровными рядами палаток с двухскатной крышей, обтянутых кожей, всей этой продуманностью и дисциплиной, всей этой беспощадной военной машиной. И ненавидел все это.
Взошло солнце и, ослепительно сверкнув на главной святыне легиона – золотом орле, осветило знаменосца, замершего рядом. На голове знаменосца устрашающе щерила пасть морда мертвой пантеры, смотрела вдаль неподвижными желтыми глазами. Под утренним ветром затрепетали разноцветные штандарты центурий – белые, синие, пурпурные. Заглушая все остальные беспечные звуки утра, раздался сигнал утреннего сбора. На плацу перед своими центурионами быстро и четко строились воины. Слышались команды:
– К копью – повернись! К щиту – повернись!
Ординарец Квинт Криспин, бравый плотный солдат, одетый в белую тунику и подпоясанный балтеусом[22] со множеством серебряных и бронзовых накладок, застыл рядом с просторной кожаной палаткой в ожидании командира.
Префект когорты вспомогательных войск Валерий Венуст, выйдя из своей палатки, посмотрел на ординарца внимательными серыми глазами и направился в штаб легиона на утренний сбор и получение пароля. На нем был греческий панцирь, воспроизводивший в бронзе форму грудных мышц человека. Ноги в красных кожаных калигах чеканили шаг.
За прошедшие шесть лет Валерий изменился. Черты его лица точно проявились, стали резче, четче и тверже. Его ум, образованность, целеустремленность, физические данные, даже идеальный для легионера рост в шесть римских футов[23] дали ему возможность сделать неплохой шаг в карьерном росте для человека без связей и протекции. Префект когорты командовал пехотной частью в пятьсот человек. Следующим званием, которое Валерий надеялся получить в будущем, было звание легионного трибуна.
На площади претория, возле штаба, стоял Луций Альфен.
– Поздно встаете, префект, – вместо приветствия произнес он, как всегда недоброжелательно всматриваясь в лицо Валерия.
Тот ответил бесстрастным взглядом.
Замечание было нелепым. Утро легионеров начиналось для всех одновременно, с сигнала трубы. Скрытая неприязнь пролегла между этими двумя людьми с первой минуты знакомства. Луций Альфен был красив той изнеженной красотой, которая ясно указывала, что ее обладатель не слишком обременял себя упражнениями в гимнастическом зале, и что являлось в глазах большинства римлян недопустимой провинностью, так как безделье разъедает тело.
Тем не менее, прибыв в легион, Луций сразу же, минуя предыдущие звания, получил должность легионного трибуна, то есть именно ту должность, которую Валерий лишь надеялся получить. Такое назначение не было чем-то необыкновенным. Мужество и награды на карьеру влияли мало, а вот протекция – напротив, и запастись рекомендательным письмом влиятельного вельможи было совсем неплохо.
– Кто выше начинает, – насмешливо заявлял Луций, – тот и выше прыгает.
И в этом он был абсолютно прав. Продвижение по службе почти всецело зависело от исходной должности. Если Валерия и задевало это назначение, то ни словом, ни взглядом он этого не показал. Его лицо оставалось спокойно-невозмутимым.
Но эта невозмутимость как раз Луция и раздражала. Если бы он увидел в глазах Валерия зависть или хотя бы скрытое негодование, если бы хоть какое-то из этих чувств промелькнуло в глазах префекта, Луций бы успокоился и даже, может быть, почувствовал к Валерию снисходительное расположение, а также возможность покровительственно похлопать того по плечу.
Но выражение мужественного лица Валерия было бесстрастным. Если он и считал несправедливостью назначение Луция, то прочитать эту мысль в его глазах было абсолютно невозможно. Хотя нет, где-то в глубине этих серых глаз искушенный в притворстве Луций заметил проскользнувшее презрение, заставившее Луция почувствовать себя тем, кем он и был на самом деле, – торжествующей посредственностью.
Добродетельный во внешности и речах, а в душе похотливый и вероломный, Луций старался при любой возможности находиться рядом с Валерием, без нужды инспектируя последнего, стремясь вызвать в префекте хоть какую-то вспышку, увидеть ненависть в его глазах, услышать раздражение в голосе. Как бы благородно ни вел себя человек, злоба и зависть всегда найдут возможность сопровождать его. Даже более того, именно преимущества личности вызывают зависть. Бездарностям не завидуют.
День начался новым, впрочем, давно ожидаемым всеми приказом. Расположенный в Сирии Двенадцатый легион выступал против мятежной Иудеи.
Римский лагерь, в некотором смысле импровизированный город, создавался римлянами за небольшое время – три-пять часов. Разбирался еще быстрее. После того как звук трубы возвестил об оставлении лагеря, палатки были разобраны, по второму сигналу вся поклажа была навьючена на животных. После третьего сигнала легион выступил из лагеря. Прислуга тут же сожгла шанцы, укрепленную наружную стену лагеря. Никто не сможет ими воспользоваться.
Со всей осторожностью Хаггай слез с дерева и исчез в лесу раньше, чем высланные в разведку отряды легкой пехоты смогли бы его обнаружить. Он увидел то, что хотел. Римский легион готов вломиться в пределы Иудеи.
Кроме полного Двенадцатого легиона в распоряжении Цестия Галла имелись еще две тысячи солдат, набранных в других легионах. А также шесть когорт пехоты, четыре конных отряда и пять тысяч воинов, предоставленных наместнику царем Агриппой.
Пехотная часть из пятисот человек, которой командовал Валерий Венуст, шла в авангарде. В их задачу входила разведка и умение при необходимости быстро отойти. Следом двигались три манипулы[24] Двенадцатого Молниеносного легиона. Воины Третьего Железного прикрывали левый фланг находящегося посредине обоза. Воины Десятого Сокрушительного – правый. Еще три манипулы Двенадцатого легиона обеспечивали тыл, и далее, позади них, двигались остальные союзные войска.
Основной заботой любого командующего была безопасность обоза как самого уязвимого места армии на марше. Его потеря могла внести дезорганизацию в стройный распорядок колонн. Солдаты, видя, как враг грабит их имущество, естественно, бросались этому помешать.
Прежде чем идти к Иерусалиму, Цестий Галл прошел по Галилее. Причем этот поход можно охарактеризовать тремя словами: убили, разграбили, сожгли. Так было с Иоппией, затем с Лиддой, с окрестными деревнями.
Осенью небо над Иудеей перестало быть выгоревшим и блеклым. Оно вновь стало ярко-синим с пухлыми белыми невинными облаками. Морской бриз прохладными свежими струями промывал воздух. Завершился сбор урожая. Приближался иудейский праздник – поставление кущей.
С наступлением праздника, оставив на время свою обычную жизнь, с большим ожиданием в сердцах, шли иудеи в Иерусалим в Храм, провести восемь праздничных дней в общении с Богом. И принести благодарность Богу за обилие плодов земных, за благополучное окончание трудов, за благоволение Бога к ним.
На дорогах было неспокойно. Но паломники все шли и шли. И с веселыми лицами ставили кущи из ветвей плодовых деревьев и из ветвей пальм. Вскоре Иерусалим стал похож на огромный стан путешественников. Шалаши треугольные и конусные стояли на площадях и улицах, во дворах домов, на их крышах и вокруг города во всех предместьях Иерусалима. Сквозь просветы ветвей было видно небо, бирюзовое днем и звездное ночью. Небо свободы.
Это был очень радостный праздник. Каждое утро после утренней жертвы народ шел к колодцу Силоамскому, где священнослужитель наливал воды в золотой сосуд, нес его в Храм и под радостные крики народа, под протяжные звуки труб возливал воду вместе с вином на жертвенник. Дань воспоминания о том, как Моисей извел воду из скалы и тем спас народ свой.
Ночью большие золотые светильники освещали двор Храма. Они стояли высоко и были видны со всех сторон города. На пятнадцати ступенях, которые вели во внутренний притвор, стояли левиты в праздничных одеждах и пели посвященные Всевышнему хвалебные песни. С зажженными факелами в руках вокруг светильников танцевали священники и почетные горожане.
Между тем театр войны приблизился к Иерусалиму. Вот уже сожжен и северный пригород столицы Бейт Зайт, и римляне расположились лагерем против царского дворца.
Только тогда иудеи приостановили празднование и взялись за оружие. Пять дней римляне осаждали город. С высоты галерей иудеи отбивали атаку за атакой, но положение их было отчаянным. Часть благоразумных жителей уже покинула город, часть готовилась открыть ворота. И тут произошло неожидаемое.
Быстро надвигаясь, южная ночь стирала дальние картины, словно в театре убирали ненужные декорации. Растворились во тьме стены, башни, дома, и только Храм еще неясно светился в сумерках. Величественный, белый и золотой.
Цестия Галла внезапно охватило неясное томление, предчувствие совершенной им ошибки. И вот то ли наместник решил, что ему не справиться с восставшими иудеями силами тех войск, что были в его распоряжении, то ли его утомила лагерная жизнь, обнаружив скрытые болезни, то ли он испугался, что неверно понял предзнаменование и может потерять пост вследствие затруднительного положения, в котором оказался и с которым не справился, но Цестий Галл отдал приказ отступить от Иерусалима в направлении приморской долины. Он решил вернуться в Кесарию.
Это изумило римлян. Но дисциплина на то и дисциплина, и нарушители ее наказывались в римской армии жестоко, порой смертью. Никто, начиная со старших офицеров и кончая рядовыми, не задал простого вопроса: почему?
Свернув лагерь, войско отступило.
Увидев это, иудеи изумились еще больше римлян. Это что, неожиданный маневр? Хитрость? Их хотят заманить в ловушку, в западню. Иудеи вышли из города и очень осторожно стали преследовать отступающее войско, понемногу нападая на арьергард.
Римляне продолжали отступать. Неизвестно чем напуганный Цестий спешил все больше, осмелевшие иудеи нападали все яростней. Катастрофа приближалась. Стремясь оторваться от иудеев и надеясь при этом сохранить войско, Цестий Галл решил пожертвовать четырьмя сотнями добровольцев и легионными знаменами. Хотя потеря боевых значков покрывала легион позором и вела к роспуску воинской части.
Префект Валерий Венуст мрачно шагал по ровным улицам оставленного лагеря. Осенний ветер пронизывал насквозь, забираясь под грубый шерстяной солдатский плащ. Привычно четким строевым шагом префект мерил расстояние от северных ворот до южных, от западных до восточных.
Часовые, расставленные на шанцах по всему периметру вала, перекликались, создавая видимость обычного распорядка, и голоса их пронзительно звучали во тьме ночи. Что чувствуют сейчас они, эти четыре сотни безумных храбрецов, оставленных в лагере, чтобы дать возможность легиону оторваться от настигающих его иудеев, о чем думают, кого вспоминают, каких богов молят о спасении?
Ведь не может же быть, чтобы они равнодушно взирали на кажущееся безбрежным море костров вокруг лагеря. Ведь стоит только взойти солнцу, и мираж закончится. Иудеи обнаружат, что войска нет, и просто вырежут оставшихся. И пять степеней защиты римского лагеря, как горделиво пишут военные специалисты в своих трактатах, имея в виду обязательный широкий ров, вал, созданный из вынутого грунта, деревянный частокол, рогатки, вбитые в дно ям, и оружие солдат, их не остановят. Потому что главного – солдат-то – и нет. Сколько ни труби тревогу, на помощь никто не придет. А четырем центуриям оборону не удержать.
В рваные просветы тяжелых туч порой заглядывали неожиданно яркие, далекие звезды. Словно проверяли: ну как там, еще живы? Еще разведчики не обнаружили, что лагерь пуст, что в палатках нет спящих солдат, а на башнях и бастионах по углам лагеря отсутствуют баллисты и катапульты?
«Не обнаружили, – хотелось крикнуть Валерию равнодушно-холодным звездам, – видно, и разведку не выслали. Чего им торопиться? Они уже и так нас хорошо погрызли. И правильно. Того, кто бежит без оглядки, всегда бьют, рвут, добивают». Мысли префекта сумбурно перескакивали. То он негодовал на нелепые приказы Цестия Галла, из-за которых он сейчас здесь. То недоумевал, зачем надо было оставлять лагерь? Ведь не раз бывало, что противник, уже одолев римлян в полевом сражении, терпел поражение при попытке штурма римского лагеря. То задумывался о том, что жизнь его закончится через несколько часов.
Каждого человека обязательно когда-нибудь да охватывает дикий, животный страх смерти, после которой ничего нет. Страх, гложущий изнутри, жуткий и разрушительный. Да, он солдат, воин, легионер. Но ни один воин не вступает в бой, чтобы погибнуть. Только победить. И обязательно остаться в живых. Плоть каждого страстно жаждет жить, она страшится разложения и небытия. Полностью преодолеть страх невозможно. Есть люди, которым страшно, и они подавлены. Есть люди, которым страшно, но они борются с собой.
В напряженной тишине ночи гулко проухала сова, загадочная темная птица тяжких ночных грез, священная птица богини Минервы. Мышление человека древней цивилизации полно ассоциаций. Сова перед боем – хорошее предзнаменование. И взмолился Валерий:
– О Минерва, несравненная воительница, на благосклонность твою, на благожелательность твою уповаю.
Прими, божественная покровительница, под защиту жизнь мою, и храм твой на Марсовом поле получит дары, тебя достойные. В том обет даю.
Вновь зазвучали голоса часовых. Закончился третий вигилий[25]. До рассвета осталось лишь три часа, а значит, осталось лишь три часа его жизни.
Ветер трепал пламя, и оно то вздымалось вверх прямыми заостренными языками, обрастая оранжево-красной гривой и разбрасывая вокруг огненные искры, то, успокоившись, почти ложилось на горящие ветки. Мирное, светлое.
Почему пламя так притягивает взгляд? Ионатан поправил сучья в костре. Ему не спалось. После той памятной схватки с греком на улице Кесарии и особенно после того, как был искалечен старший брат, Ионатан занялся гимнастикой. Он много и долго изнурял свои конечности и плечи, чтобы сделать их устойчивыми для военных целей.
Отец, который и всегда как бы балансировал между иудейской духовностью и греческим культом тела, был не против занятий младшего сына, хотя и противился его выступлению на играх, где юноши выступали обнаженными. Ионатан и сам не стремился к этому. Не потому, что он стеснялся своего тела. Напротив, занятия спортом сделали его плечи ровными и широкими, торс мощным, руки и ноги мускулистыми. Его симпатичное лицо при здоровом ухоженном теле вполне соответствовало эллинским стандартам. Но спортивные соревнования воспринимались как часть языческого культа и, следовательно, были грехом.
Немногим более месяца назад, вернувшись домой и открыв дверь, Ионатан увидел сидящего за столом Гедеона с лицом постаревшим и бледным, а рядом с ним – устало привалившегося к стене пропыленного Нахума. При виде Ионатана мужчины замолчали. Потом Гедеон медленно встал, подошел к замершему на пороге от нехорошего предчувствия Ионатану и проговорил чужим, изменившимся голосом, с трудом выталкивая из себя слова:
– У нас с тобой больше нет родителей.
Резким движением он надорвал на Ионатане одежду. С тех пор боль утраты и горечь бессилия не оставляли Ионатана. Он перестал спать, ночи напролет изводя себя. Он виновен, он не сумел спасти тех, кого любил, он не был с ними рядом, он не защитил. Страшные подробности смерти матери и отца бесконечно вставали перед глазами, жгли сердце, меняли характер. Вмешайся вовремя римский гарнизон, выступи он в защиту иудеев, родители были бы живы.
Ионатан перестал быть тем умеренным благочестивым иудеем, который считал, что можно отправлять свою веру и при чужеземном либеральном правительстве. Прежняя глухая неприязнь к римлянам окрасилась жгучей личной болью и переросла в ненависть – в ненависть, доходящую до почти физического страдания, когда кажется, что сейчас просто не выдержит и разорвется сердце. Ионатан перестал колебаться, с кем он. Отныне он с теми, кто сражается. У него еще есть кого защищать.
Может быть, яснее, чем другие, понимал он, что такое Рим. Он видел не только солдат Рима, его легионы, его лагеря. Проехав из Кесарии в Рим, он осознал величину мира, принадлежащего империи, силы, стоящие за ней. В отличие от многих простых людей, окружающих его и не умеющих заглядывать в будущее далее завтрашнего, в лучшем случае послезавтрашнего дня, Ионатан понимал невозможность раздираемой внутренними противоречиями Иудеи противостоять Риму.
Но он был сын Иудеи. Ее плоть и кровь. Он любил эту страну. Он не мыслил себя, своей жизни без нее. Как человек своего времени, он верил в приход Машиаха и мечтал о свободной Иудее с царем из рода Давида.
Римская армия никогда не вступала в бой, прежде чем примет наилучший боевой порядок. Следуя этому правилу, незадолго перед рассветом Валерий выстроил свой небольшой отряд в четыре центурии перед северными воротами лагеря. Напряженно и безмолвно стояли воины, а между тем по древнему обычаю они должны были вступать в бой с ликующими возгласами.
– Солдаты, – сказал префект, – мы выполнили приказ. Теперь мы должны прорваться сквозь вражеские ряды. Я не убеждаю вас в преимуществах этого плана, я не говорю вам, что это будет легко. Вы мои боевые товарищи, вы храбрые воины гордых легионов. Кто может сравниться с вами, кто может противостоять вам! Склоним же доблестью Судьбу на свою сторону. Если нам суждено погибнуть, так погибнем с честью и не посрамим своих знамен, во имя Цезаря и народа Рима! Да падут враги пред мечом нашим! К оружию!
Он надел шлем и вынул меч. Знаменосец выдернул из земли легионное знамя, но не удержал его в руках, и орел неожиданно повернулся ликом своим в другую сторону.
«Плохое предзнаменование», – пронеслось в голове Валерия. Ворота открылись, и отряд в боевом порядке покинул лагерь. Они шли ровными рядами по шесть человек в шеренге, прикрываясь большими прямоугольными щитами с остро торчавшими шишаками.
Но неровность местности не давала римлянам никакого преимущества. Да и огромное войско мятежников, раздосадованное, разгневанное обманувшими их, не имело намерения приблизиться и вступить в ближний бой. Римлян просто расстреляли. На них обрушили тучи копий и стрел. Копья застревали в щитах, и воины уже не могли удерживать их в руках. Римляне падали один за другим под радостные крики иудеев.
Стрела вонзилась Валерию в голень. Кроме боли, она мешала двигаться, и Валерий, пригнувшись, сломал стрелу, оставив острие в разодранной ране. В момент, когда он выпрямился, копье, брошенное меткой рукой, пробило панцирь и правый бок. Валерий почувствовал, как горячо заструилась кровь по телу. В голове помутилось, перед глазами поплыли, убыстряя темп, лица своих и врагов. Он силился справиться со своей слабостью, но удар по голове камнем, выпущенным из пращи, довершил начатое разрушение тела. Свет в глазах померк. Вопли раненых, хрип умирающих, свист летящих стрел и копий, громкие ликующие крики иудеев слились в один невыносимо тяжкий гул, который вдруг совершенно внезапно исчез, сменился пустой тишиной. Префект упал.
Расстреляв римлян, мятежники бросились вслед за ушедшим войском. Забегая вперед, надо сказать, что иудеи гнались за войском Цестия Галла до самой Антипариды, но не догнали. Цестий Галл, побросав в спешке осадные орудия и метательные машины, сумел за ночь преодолеть огромное расстояние.
Утреннее солнце освещало поле битвы. По краю его пробирались двое.
– Давай обойдем стороной, – говорил Эфраим, опасливо косясь на трупы.
– Зачем ты только за мной увязался? – вздохнув, проговорил Ионатан, окидывая взглядом тощую сутулую фигуру друга. – Ну совсем это не твое дело.
– За землю свою должен сражаться каждый, – с патетикой сказал Эфраим.
– Даже тот, кто и оружие держать в руках не умеет? – насмешливо произнес Ионатан.
– Ну почему не умеет? Смотри, как я уже владею мечом. – И Эфраим, выхватив свой меч, взмахнул им, но так неловко, что Ионатан, перехватив меч, качнул головой и недовольно проговорил:
– Поосторожней, без ушей останешься.
На некрасивом, горбоносом, но живом пластичном лице Эфраима появилась добродушная гримаска.
– Как говорил Варак-воин пророчице Деворе: «Если ты пойдешь со мною, пойду; а если не пойдешь со мною, не пойду», – проговорил он.
Застонал лежащий поодаль римский офицер в раздробленном шлеме. Эфраим от неожиданности шарахнулся в сторону, нелепо дрыгнув длиннющими ногами.
– Бежим, – сказал он с испугом.
Ионатан едва не расхохотался. И скорее чтобы показать свою смелость, чем интересуясь раненым, он подошел и перевернул офицера.
– Не надо его добивать, – проговорил за спиной Эфраим, хоть и испуганный, но, как всегда, любопытный.
– И не собирался, – задумчиво произнес Ионатан, – без меня стервятников хватает.
Валерий лежал теперь на спине. Его лицо было смертельно бледно. Закрытые глаза запали в посиневшие глазницы. Тонкий прямой нос резко выделялся на осунувшемся лице. Казалось, смерть уже раскрыла крылья над этим человеком.
– Да он не дышит, – сказал Эфраим.
– Дышит, – коротко ответил Ионатан, рассматривая огромное кровавое пятно на боку раненого, конец торчащего из голени наконечника стрелы, отметив, что кровь уже запеклась и, значит, больше из ран не вытекает.
Он повернулся, оглядывая окрестности. Вблизи никого не было. И войско иудеев, и мародеры промчались вперед, вслед ушедшим римлянам. Позже они, разумеется, вернутся, чтобы снять с врагов доспехи.
Неподалеку, обгладывая невысокие кусты ракитника, спокойно пасся мул. Видимо, ему повезло, и он удачно избежал расправы, которую по приказу Цестия Галла учинили над вьючными животными убегавшие легионеры.
– Быстро приведи сюда мула, – скомандовал Ионатан.
– Зачем? Не намерен же ты спасти этого язычника? – удивился Эфраим.
– Быстро, – повторил не терпящим возражений голосом Ионатан и добавил иронично: – Солдат.
Обиженный последним словом, вернее, вложенной в него иронией, Эфраим отправился выполнять приказание, недовольно ворча и возмущенно жестикулируя. Через полчаса они уже углубились в небольшие заросли. Раненый, переброшенный через спину животного, не подавал признаков жизни. Ионатан напряженно молчал, внимательно оглядывая окрестности и вслушиваясь в лесные шорохи. И лишь Эфраим был по-прежнему говорлив, хотя после высказанных Ионатаном опасений, что его звонкий голос разносится по округе и привлечет к ним ненужное внимание, говорил шепотом:
– Вот видишь, ты и сам понимаешь, что мы поплатимся головой за этого офицера. «Ревнители» нас просто умертвят. Мы рискуем. Откуда ты его знаешь?
– Расскажу, а сейчас молчи, – отрезал Ионатан.
Он и сам знал, что любое сотрудничество с римской властью рассматривалось «ревнителями» как грех против народа, Храма и Торы, как предательство, заслуживающее смерти, но он не мог заставить себя бросить этого человека, оставить его умирать. Он шел и бесконечно сам себе задавал один и тот же вопрос: почему я это делаю? И не находил ответа.
Они дошли до небольшого оврага. В склоне оврага рос старый дуб. Его мощный ствол был корявым, крона раскидистой. Корневище крепко удерживало дерево на самом краю обрыва, хотя некоторые его толстые, словно щупальца осьминога, корни были обнажены и свисали, сплетаясь с растущими кустами. За этими кустами и свисающими корнями скрывалась маленькая пещерка, скорее даже вымоина в земле, о существовании которой Ионатан помнил еще с того первого посещения этих мест, когда он увидел Бину. Селение, где она жила, было неподалеку.
Он затащил бесчувственное тело Валерия в углубление. Затем, выйдя, поправил кусты так, что снаружи невозможно было догадаться о существовании пещерки, и, оставив Эфраима в зарослях мирта, который своими крепкоствольными кустами напоминал невысокий лес, отправился в сторону селения.
Небольшой ручей, стекая с холма, наполнял водой обложенное камнями углубление в земле. Прислонившись боком к дереву, скрытый его корявым стволом, Ионатан застыл, ожидая.
Две женщины, присев на камни, оживленно судачили о деревенских новостях и, казалось, не собирались заканчивать. Ионатан покусывал ветку. Рот наполнялся легкой горечью. Он нервничал. Безобидная болтовня женщин казалась ему бесконечной и утомительно глупой.
Наконец женщины наполнили свои кувшины водой, рывком сильных рук поставили их на плечи и, продолжая говорить, скрылись за плавным поворотом тропинки. Их голоса и шаги слышались все слабее, слабее и вскоре исчезли совсем, и тогда на смену этим чуждым звукам вернулись свои, обычные: веселый щебет птиц, жужжание насекомых, легкий шелест листьев. Ионатан продолжал ждать.
Но вот из-за поворота тропинки появилась стройная фигурка, и сразу же, еще не видя лица идущей, Ионатан понял, что это Бина. Возлюбленная, избранная его сердцем с первого робкого юношеского взгляда, избранная однажды и навсегда.
Как легка ее поступь, как красивы руки, поддерживающие на плече кувшин, как прекрасно лицо. Разве может быть она человеческим созданием, дитем Амрама и Хадас? Нет, лишь Всемогущему под силу создать такое трепетное совершенство. В груди Ионатана гулко застучало сердце. Его захлестнула радость от встречи с девушкой, но эта радость мешалась с горечью неисполненных и теперь уже невыполнимых мечтаний, печалью от отложенной на неопределенный срок свадьбы.
– Би-и-и-на-а-а… – позвал он тихо, словно пропел.
И протяжные звуки, легко звеня, повисли в воздухе. Девушка выпрямила стан, повернула голову, нашла взглядом Ионатана и, светло улыбнувшись, шагнула к нему. На влажных ее руках сверкнули капли.
Валерий метался на постели из травы и листьев. Сознание растворялось и меркло. Жуткие томительные кошмары мучили неотступно, стараясь столкнуть его в темную бездну – бездну, в которой не было ни единого проблеска света, ни единой искры, лишь тьма, сплошная, густая, бездонная. Валерий отчаянно сопротивлялся. Боролся, напрягая все свои силы. Он не хотел в эту бездонную пропасть.
Но как тяжело и непослушно еще недавно сильное тело, как пересохло горло, какой слабый, непохожий на слово стон оно лишь может воспроизвести. Изнемогая от борьбы, он открыл глаза.
Туманный полумрак, волнистый и нечеткий, окружал его. Именно оттуда, из этого неясного полумрака, появился и приблизился небесный образ, обладающий силой отогнать жуткие, томительные, потусторонние кошмары. Это призрачное видение протянуло к нему, Валерию, руку, коснулось горящей кожи, и его помутненное, измученное сознание почувствовало, что оно, это видение, словно протянуло ему нить, тонкую, слабую, но спасительную, и тянет его из мрачной бездны, в которую он до этого, содрогаясь в мучительной телесной дрожи, погружался; раздвигает и изгоняет злобные образы, мучающие его душу и плоть, помогает вынырнуть гаснущему сознанию.
Лихорадочно блестевшими глазами он безотрывно смотрел на лик, принадлежащий не девушке, нет, древней богине загадочного непонятного Востока. Он силился вспомнить ее имя и этим победить сумрак сознания. Кто она – царственная и милосердная Исида, собирающая по частям своего любимого мужа? Иштар? Астарта? От напряжения у него закружилась голова. Он услышал мужской голос:
– Кажется, пришел в себя.
Молодое, странно знакомое лицо наклонилось над ним.
«Где, где видел я уже эти глаза?» – напоследок подумал Валерий, более не имея сил бороться с тяжестью век и вновь погружаясь в сумрак.
Бина ни о чем не спрашивала, и Ионатан, благодарный девушке за молчаливое терпение, торопливо рассказал, смешав в один сумбурный клубок, о столкновении с Антиохом в Кесарии, о поездке в Рим и неожиданном заступничестве незнакомого римлянина, рассказал о взаимной приязни, промелькнувшей между ними. В его голосе, в виноватых интонациях звучали одолевающие его сомнения и сожаление, что он впутывает ее в это странное и определенно опасное дело. И она поняла и сказала мягко:
– Не сомневайся, Ионатан, не мучай себя. Ты замечательный, милосердный и добрый.
– Мне пора, Бина, – с грустью сказал Ионатан, целуя девушку в плечо.
– Береги себя. А твой римлянин будет жить. Кстати, как зовут его?
– Не знаю, – пожал плечами Ионатан.
Девушка засмеялась, покачав головой. Ее темные глаза восхищенно блеснули:
– Ты необыкновенный.
Ионатан осторожно вышел из пещеры. Зашуршали раздвигаемые его руками ветки ракитника. Быстрые шаги затихли вдали. Бина осталась сидеть рядом с раненым, время от времени обтирая влажной тряпкой выступающий на его лбу пот, разглядывая выразительное и мужественное лицо человека, в принципе являющегося врагом.
Сквозь закрытые веки проникал свет. Валерия охватило ощущение тепла и какого-то радостного облегчения, причину которого его сознание пока не могло определить, но стремилось к этому и, конечно бы, преуспело, если бы его не отвлекала от вникания в свои чувства и ощущения, от размышления, чему радуется тело, какая-то бесцеремонная возня у основания его шеи, как раз там, где была маленькая ямка. Кто-то неприятно щекотал его, перебирая по коже чем-то острым и цепким.
Валерий открыл глаза, схватил жука, назойливо шебуршащегося на шее, и отбросил в сторону. От резкого движения тело пронзила боль. Мужчина застонал и только тогда осознал причину своей прежней неясной радости. Он был жив, и боль до этого неосторожного движения мучила его не очень сильно.
Валерий обвел взглядом свое убежище. Он лежал в небольшой земляной пещерке, видимо под корнями огромного дерева. Толстые мохнатые корни сплетались над головой, тонкими белесыми нитями свисали вниз, слегка покачиваясь от движения воздуха, и казались лапами гигантского паука. Влажно пахло землей, гнилью и еще чем-то неуловимым, чему он пока не мог дать объяснения.
Вскоре он услышал приближающиеся шаги и напряженно замер, вглядываясь. Сквозь свисающие корни и кусты ракитника, загораживающие узкий лаз в пещеру, легко протиснулась женская фигурка. Опустилась на колени рядом с постелью. Сказала приветливо на греческом языке:
– Тебе уже лучше. Я рада.
– Я изумлен, что ты не сон, привидевшийся мне в моем горячечном бреду.
– Нет, – легко засмеялась девушка, и глаза чуть лукаво блеснули. – Я Бина, дочь Амрама.
– Иудейка? – протянул Валерий, вглядываясь в лицо девушки, непроизвольно сравнивая рисунок ее лица с врезавшимся ему в память видением и удовлетворенно находя, что память его не обманула.
Красота девушки при свете дня была более нежной, одухотворенной, не столь загадочно сумрачной, как показалось в бреду, но столь же изысканно прекрасной. Длинные густые волосы, рассыпанные по плечам и дивной шее. Томность, грация и чувственность. Совершенное это творение приводило в восторг.
– Бина, – медленно проговорил он незнакомое имя, привыкая к нему. Имя короткое, звонкое, летящее. – Бина. Я стоял на берегу подземной реки, я видел, как подплывает лодка с Хароном, я готовился отплыть. Твое появление вырвало меня из лап преисподней. Почему ты спасла меня, римлянина?
– Тебя спас Ионатан, – ушла от ответа Бина.
– Ионатан. Первый раз слышу это имя, – устало проговорил Валерий.
Для его ослабленного сознания даже такой небольшой разговор был чрезмерным усилием. Он словно уже исчерпал свои силы, с трудом приподнимая тяжелые веки.
Солнечный свет, пробивающийся сквозь сплетения ветвей, ложился на лицо девушки, скользил по упругой коже, сверкал искрами в черных, больших, чуть раскосых глазах, запутывался в длинных кудрях. Легко касаясь тела мужчины, Бина умело меняла повязки на ранах, осторожно стараясь не причинить боль, снимала старые и прикладывала новые, щедро пропитанные соком алоэ. При этом она негромко говорила, и глубокий голос ее звучал певуче и усыпляюще.
Валерий то открывал глаза, стремясь не потерять видение девушки, то, утомленный, закрывал их и, убаюканный певучими словами, видел в полусне далекий Рим. Залитый солнцем Форум, иудеев, опечаленных отказом императора Нерона, дерзкого грека, преградившего им дорогу, лица прохожих, ожидавших продолжения недостойного представления. Его самого, молодого римлянина в белой тоге, неспешно спускающегося со ступеней базилики и вступающегося за иудеев. Такого важного, преисполненного глуповатой высокомерной гордости, словно сам грозный Рим в его лице навел порядок и погрозил расшалившемуся. Смешно.
Валерий вновь открыл глаза:
– Да-да. И с ними был еще мальчик, подросток.
– Ионатан.
– Так вот почему мне показалось странно знакомым лицо мужчины, виденное мною ночью.
Для Ионатана навсегда осталось загадкой, почему незнакомый римлянин вступился за них. Но Валерий вполне отдавал себе отчет в своем поступке, причиной которого была неприязнь к грекам. И связана эта неприязнь была с давними воспоминаниями, с оскорбительными действиями, которые позволил по отношению к мальчику именно грек, его учитель Демохар.
Вечно подвыпившему отцу было безразлично образование Валерия, но Терция, напротив, была заинтересована в престижном, как в знатных семьях, образовании единственного сына. Конечно, можно было отправить мальчика в школу, но, зная суровые нравы драчливых учителей, безжалостно наказывающих своих питомцев связками прутьев, плетками из кожаных полос, а то и просто линейкой, Терция решила нанять мальчику, хоть это было и значительно дороже, частного учителя, грамматика по имени Демохар. Грамматик должен был научить Валерия толково и изящно говорить и писать.
Не прошло и нескольких недель после появления Демохара в доме, как его охватила преступная страсть к красивому десятилетнему мальчику. Если в Греции любовь к мальчикам считалась мужественной и пользовалась уважением, то в Риме она была культурно чужеродной, имела отрицательный, даже оскорбительный характер. Это не значит, что в Риме однополой любви не было. Напротив, но она была уделом и даже прямой обязанностью рабов и проституток. Свободнорожденный мальчик был табу, его совращение каралось смертью. Но Демохар совершенно потерял голову.
В один из дней Валерий сидел рядом с учителем на мраморной скамье во дворе дома. Тихо журчал фонтан. Приторно-сладко пахли лилии. Строя свое обучение, как того требовали правила, на объяснительном чтении классических авторов, Демохар читал стихи Гомера. Читал несколько театрально, видимо упиваясь своим звучным голосом, но при этом вполне вдохновенно, и Валерий внимательно слушал.
Как вдруг, словно под воздействием своего вдохновения, грамматик начал поглаживать Валерия по тонкой ребячьей шее, затем как бы невзначай рука прошла по спине мальчика и съехала на ногу. Теперь рука поглаживала бедро, постепенно продвигаясь на его внутреннюю сторону. Мальчик был спокоен. Он не ежился и не вздрагивал. Когда грамматик уже откровенно погладил мальчика по внутренней стороне бедра, Валерий поднял голову и посмотрел мужчине в глаза. Взгляд мальчика был прозрачен и смел. У Демохара не хватило ума и интуиции расшифровать этот, казалось, ясный взор, хотя он и почувствовал некоторое беспокойство, которое, впрочем, быстро отогнал.
Валерий встал и прошел на кухню выпить воды. На кухне никого не было. Мальчик взял большой нож, спрятал его под драпировкой одежды и вернулся к учителю.
Демохар сидел боком, вальяжно откинувшись на скамье. В его левой руке был развернутый свиток, а правой он жестикулировал, читая текст. Полное белое лицо светилось довольством, круто завитые волосы подрагивали при каждом движении, так же как выдвинутое вперед жирное колено.
Ни слова не говоря, Валерий приблизился к сидящему и, выхватив оружие, ударил обидчика. Удар ножа пришелся на кость бедра и, соскочив, сильно вспорол кожу на боку. Рана была неопасной, но Демохар побледнел как полотно. Молчаливая решительность мальчика ужаснула и устрашила его. Он зажал рану куском своей хламиды и бросился вон из дома.
Валерий спокойно вымыл нож в бассейне и вернул его на место. Своего он добился. Перепуганный реакцией мальчика, Демохар в тот же день покинул Рим. Причины бегства, как и место нового проживания грамматика, никто не узнал. Правда, некоторое время ходили слухи, что из-за какого-то бесчестия он удалился на Сардинию, но подтвердить достоверность слухов никто не мог.
Валерий не стал жаловаться и вообще упоминать об этом. Почему? Да потому, что понимал, что наказание совратителя не спасет его, Валерия, от оскорбительного пятна, что оно будет на нем всю жизнь. Он, страстно желающий стать военным, знал, что все мечты его будут разбиты. Ведь даже Гая Юлия Цезаря всю жизнь преследовало подобное позорное пятно. Несмотря на исключительные таланты Цезаря, способствующие его политической карьере, легионеры продолжали называть его, разумеется за глаза, Царицей Вифинской, намекая на оплошность, совершенную Цезарем в двадцатилетнем возрасте.
Никаких шуток над собой Валерий стерпеть бы не смог. Неприязнь к грекам осталась на всю жизнь. Впрочем, как у большинства римлян, восторгавшихся греческой культурой и презиравших ее носителей.
Сраженный слабостью, Валерий заснул. Бина еще некоторое время сидела рядом. Ухаживая за раненым, обтирая прохладной водой его пылающее лицо, осторожно меняя повязки на ранах, поднося к сухим воспаленным губам чашу с молоком, она чувствовала, как постепенно меняется ее отношение к этому человеку, как милосердие перерастает в иное чувство. И оно, это чувство, вызывало в ней тревогу. Наконец, глубоко вздохнув, Бина поставила рядом с раненым тарелку с мягкими кусочками овечьего сыра, перемешанными с инжиром, чашу с молоком и неслышно исчезла. Прошуршали ветви ракитника, легкие шаги затихли вдали. Звонко пели птицы, жужжали жуки. Но раненый ничего не слышал. Он спал.
Зеленоватые, цвета старой бирюзы, воды Средиземного моря подбирались к самым ногам и, словно внезапно испугавшись, стремительно откатывали назад, успевая на прощание лишь лизнуть носки военных сапог.
Антоний, крепкий мужчина лет сорока с властным решительным лицом и коротко остриженными волосами, задумавшись, смотрел вдаль, не замечая робких заигрываний волн. Только что полученное известие, которому он вполне доверял, сообщало, что, расправившись с Цестием Галлом, войско иудеев спешным маршем идет к Аскалону.
Сказать, что командир эскадрона был удивлен произошедшей с наместником катастрофой, – значит не сказать ничего. Он был буквально ошарашен, изумлен, оскорблен. Иметь всю выгоду на своей стороне и бежать. Бежать – и от кого! – от необученного, нерегулярного партизанского войска. Ничтожество. Бездарь. Потерять пять тысяч отличных обученных солдат. Какой позор для престижа армии, для империи, наконец! И таким-то людям достаются высшие должности. Жадные, кичливые, распущенные.
Но после взрыва возмущения новая мысль заставила сильнее биться сердце Антония. Кажется, изменчивая Фортуна решила повернуться к нему лицом, кажется, она решила дать ему шанс. И уж поверьте, он сумеет этим шансом воспользоваться. Он сумеет превратить неприятность в удачу.
В Аскалоне только когорта пехоты и эскадрон всадников, но он, Антоний, покажет, что может сделать талантливый военный даже минимальными силами, недаром он с детства, выбирая книги в библиотеке своего отца, отдавал предпочтение трактатам о военном искусстве. Может быть, тогда в Риме наконец поймут, какое расточительство держать его здесь, в маленьком городке на Востоке, и…
– Все, достаточно мечтаний, – прервал сам себя Антоний, – прежде всего дело.
Он вывел эскадрон за стены города и выстроил сомкнутыми рядами. Победа над убегающим Цестием настолько вскружила иудеям голову, настолько они уверовали в свои силы и слабость римлян, что, не раздумывая, не готовясь, бросились на Аскалон, кстати, очень хорошо укрепленный.
И тут сразу стало ясно, что такое римское военное искусство. Они, римляне, осмотрительны и всячески обдумывают свои планы, они не действуют под влиянием минуты, в их действиях всегда твердый расчет. Совершив ошибку, они не позволят себе еще одной неудачи.
Хотя римлян было намного меньше, а Рим никогда не славился своими всадниками, эскадрон Антония не только выдержал натиск иудеев, но и отбросил назад тех, кто подступил к стенам города.
Пока пехота сохраняет свои порядки, она для конницы неуязвима. Если бы иудеи стояли плечом к плечу, если бы они образовали из щитов жесткую стену, всадникам Антония не удалось бы их смять.
Но боевой дух иудеев был надломлен первым же обстрелом дротиками. А когда по команде «Атака!», наклонившись вперед и выставив копья, всадники по мчались стеной, иудеи дрогнули.
Те, что находились в первых рядах, бросились назад, спасаясь от ударов мечей и копий, те же, что находились далее, продолжали двигаться вперед. Это внесло в ряды иудеев полное смятение. Вскоре они были рассеяны конницей по прибрежной равнине. Римляне догоняли бежавших и разили копьями. Перегоняли и мчались навстречу, рубя наотмашь мечами. Они не давали иудеям собраться, соединить силы, а пытавшихся это сделать вновь рассеивали.
Ионатан и Эфраим сражались на левом фланге. Здесь не произошло сильного смятения. Иудеи отступали, но отступали с боем.
Эфраим, впервые оказавшийся в гуще боя, пришел в сильнейшее возбуждение. Неопытный в сражениях, мечтательный от природы, он излишне широко размахивал мечом, представляя себя древним героем, этаким воином из войска Давида, пока брошенный хладнокровной рукой дротик не пробил ему плечо. Тогда юноша взмахнул нескладными длинными руками, выронил меч и упал с каким-то детским выражением удивления и незаслуженной обиды на добром беззлобном лице.
Ионатан сражался рядом. Ему удалось сбить нападающего на них всадника с коня и нанести тому смертельный удар. Продолжая держать в правой руке меч, Ионатан подхватил Эфраима свободной рукой и потащил. Эфраим с трудом переставлял ноги. Из его раны обильно текла кровь, хотя он и зажимал рану слабеющими пальцами.
Вокруг расстилалась плоская песчаная равнина. Укрыться от конницы было практически негде. Лишь вдали справа начинались небольшие пологие холмы. Хоть какое-то укрытие, хоть какое-то препятствие для врага. Но даже до этого, такого эфемерного, места спасения еще надо было дойти. Ноги утопали в песке. Высокие стебли острых колючек, высохших еще весной, цеплялись за одежду. Пряно пахло полынью и цветами бессмертника. Чем дальше, тем тяжелее повисал Эфраим. Алая кровь крупными каплями падала на песок, тут же становясь черной.
– Брось, брось меня, Ионатан, – срывающимся от боли шепотом повторял Эфраим, – спасайся сам.
– Молчи. Береги силы.
Ионатану некогда было говорить. Его глаза, заливаемые жгучим потом, метались по сторонам, стараясь не пропустить опасности. Еще немного, еще шаг. Там, за холмом, можно будет передохнуть и, главное, остановить кровь.
И тут Ионатан услышал то, чего опасался: глухой стук копыт набегающего сзади всадника, его победный клич, резкий свист меча, которым ему сейчас срубят голову. Безошибочно угадав это мгновение, Ионатан стремительно пригнулся, бросив наземь Эфраима. Меч просвистел над ним.
Если бы за Ионатаном погнался пехотинец, то он успел бы повторно взмахнуть мечом и нанести удар, прежде чем Ионатан выпрямится и приготовится к бою. Но их догонял всадник, который мчался, желая настигнуть ускользающих иудеев, и потому разгоряченная бегом лошадь пронеслась мимо.
Римлянин осадил коня и развернул его. Ионатан уже стоял. Их глаза встретились. Римлянин усмехнулся. Он не сомневался в исходе поединка. Тысячи убитых иудеев лежали на равнине.
Опьянение боем погубило римлянина. Он расслабился, он перестал осматривать окрестности. Легкий свист – и стрела пронзила шею римлянина. Не успев стереть улыбку с лица, захлебываясь собственной кровью, римлянин мешком свалился с коня.
Ионатан мгновение смотрел, как, пузырясь, выступает на губах убитого кровавая пена, потом повернул голову. Возле небольшой, размером с куст, пушистой ливанской сосны стоял Ицхак, оскалив в ухмылке белые зубы.
Вдвоем нести раненого было легче. Но Эфраиму становилось все хуже. От сильной потери крови его лицо стало белым. Голова безвольно качалась в такт шагам. Изредка он стонал.
Местность становилась все более холмистой. И они то тяжело взбирались на пологие холмы, то спускались в небольшие лощины, поросшие серебристо-лиловой лавандой и редкими зарослями акаций.
– Нам не дотащить его до Иерусалима, – сказал Ицхак.
Ионатан и сам это понимал:
– Здесь неподалеку есть селение, в котором живет семья моей невесты. Оставим его там. Они славные люди. Они о нем позаботятся.
– У тебя есть невеста? – удивленно спросил Ицхак.
– Да, – сухо подтвердил Ионатан.
К вечеру они добрались до знакомого селения. Раненого внесли в дом Амрама и положили на скамью. Бина принесла чистой воды и начала обмывать рану. От сознания, что он жив и что не надо дальше брести по нескончаемо длинной дороге, Эфраим почувствовал некоторое облегчение. Он старался показать свою силу воли и потому улыбался и много говорил.
– Бина, теперь тебе придется ухаживать сразу за двумя ранеными, – выпалил он некстати.
Бина словно невзначай приложила влажную тряпку к губам Эфраима, и конец его фразы прозвучал невнятно. Тем не менее на лицах Амрама и Хадас появилось удивление.
– Бредит, бедняга, – сказала им Бина, вставая с колен.
Лицо ее чуть заалело. Эфраим и сам понял, что сболтнул лишнее. У него все сильнее кружилась голова, потом к горлу подкатила тошнота. Он вздохнул и провалился в благодатное беспамятство.
«Да, – думал Ионатан, бессильно привалившись к стене дома, – язык наш – враг наш. Сказанное лишним вполне может довести до беды. Хотя по закону и положено проявлять заботу о пленных, но ведь я не взял этого римлянина в плен. Впрочем, какой плен? Его неминуемо бы убили».
– Пора идти, – сказал Ицхак.
Ионатан встал, подумал, глядя на Ицхака: «Обратил он внимание на странные слова Эфраима или нет? Этого человека стоит опасаться. Он неровен и порой необоснованно жесток».
Втроем они вышли из дома. Уже наступила ночь. Темная, теплая и безветренная. Ицхак пошел вперед. Громко хрустнула сухая ветка под его ногой. Ионатан взял руку Бины в свою. Ладонь была удивительно холодна. Он взглянул в темные глаза девушки и внезапно почувствовал странное беспокойство. Пытаясь понять причину своего чувства, он вглядывался в глубокие глаза. Они были чисты и прекрасны, как всегда, и все же в них было что-то новое, пока им не разгаданное.
– Ионатан, пора, – раздался из темноты голос Ицхака.
Ионатан поцеловал теплые губы Бины. Они чуть шевельнулись в ответ. Он с усилием разжал свою ладонь, выпустив руку девушки. Повернулся и, словно опасаясь, что не сможет уйти, пошел не оглядываясь.
Солнце садилось. Его лучи почти не пробивались сквозь низкие свинцовые тучи, тяжело, но неотвратимо надвигающиеся с северо-запада. С обреченно поникшими листьями застыли деревья. В загустевшем воздухе было тяжко дышать.
Бина шла быстрым шагом по петляющей дорожке сквозь заросли, огибая кусты. Весь день ей было беспокойно. Занятая домашними делами, она не могла обдумать причину своей тревоги. Но чем ближе приближался закат, тем тревожней становилось у девушки на душе, словно она не завершила какое-то важное дело.
«Я должна с ним попрощаться», – решила она наконец и, оставив приготовление масла, схватила кувшин и стремительно направилась за водой, не слыша удивленных призывов матери, звавшей ее.
В землянке никого не было. Бина почувствовала острое сожаление. Она опустилась на подстилку из сухой травы, на которой столько дней провел раненый. Пахло землей, лежалым сеном, запекшейся кровью, и вдруг сквозь все эти привычные запахи она уловила запах мужского тела, кожи и пота. Запах солдата и римского лагеря. Она непроизвольно содрогнулась.
Тонкими трепещущими ноздрями она ловила этот запах, который то наплывал, то вдруг растворялся в других запахах землянки, то вновь пробивался, необъяснимо волнуя. Ей вспоминались светлые глаза римлянина. Его лицо с твердыми чертами. Ямочка на подбородке, к которой ей всегда хотелось прикоснуться.
– Что со мной? – прошептала Бина, но она явно сама с собой лукавила, так как знала слова ответа, но не хотела их знать.
Уже пять лет, как она была обручена с Ионатаном. Все эти пять лет она была уверена, что любит юношу. И только теперь Бина осознала, что чувство к мужчине может быть и иным.
Вся душа ее наполнилась чувствами противоречивыми. Желанием увидеть Валерия вновь и пониманием преступности этого желания. Любовью, нежностью, сомнениями, признанием своей виновности.
Отдавшись своим нелегким мыслям, Бина опустила руку и водила по подстилке из сухой травы, на которой еще недавно лежал Валерий, которая, казалось, еще хранила теплоту его тела. Неожиданно рука наткнулась на что-то твердое и гладкое. Бина извлекла из-под травы овальный предмет. Круглое детское личико, трогательно беззащитное, смотрело на Бину с геммы из молочно-голубого халцедона. Спрятав гемму, Бина поспешила домой.
Тишина вечера кончилась внезапно. Сверкнула молния, загремел гром. Пронесся такой сильный порыв ветра, как будто его долго где-то прятали, но теперь он вырвался из плена и спешит наверстать упущенное, яростно ломая ветви деревьев, бешено крутя в похолодевшем воздухе сухие листья и мусор, наполняя округу глухим шорохом. Дождь начался, как всегда, сразу, словно на небесах перевернули огромное ведро.
Эти же холодные струи били Валерия, бредущего на запад, к морю. Ноябрьская ночь была темна необыкновенно. Он шел, вытянув вперед руки, отталкиваясь от кустов и деревьев, ощущая под пальцами то мокрые жесткие осенние листья, то острые, словно каменные, колючки. С трудом, увязая в размокшем песке, взбирался на холмы, не удержавшись, скатывался с них вместе с потоками воды вниз, в овраги.
И долго лежал в воде, приходя в себя, чувствуя жгучую боль в ранах. Отлежавшись, вставал и вновь шел вперед. От слабости его шатало. Валерий то замерзал и начинал дрожать всем телом, громко стуча зубами, то покрывался жаркой испариной.
Сначала в его сердце еще находили место страхи. Страх потерять направление. Или наткнуться на иудеев. Но постепенно он терял силы и вместе с ними и чувство страха. У него осталась лишь одна цель – идти, и он брел, брел нескончаемо долго, сквозь нескончаемо долгую ночь. Он шел и молился, вновь давая обеты. Неожиданный окрик часового лишил его последних сил. Он сказал:
– Я Валерий Венуст, префект, – и упал лицом вперед, на размокшую влажную почву, ощутив мгновенное острое счастье от прикосновения холодной земли к своей горящей от жара коже и от сознания, что он выполнил то, что должен был, дошел до своих и что теперь он может позволить себе отдохнуть. С этой мыслью Валерий потерял сознание.
Пришел в себя Валерий в операционной легионного госпиталя. Молодой здоровый рыжий архиатр[26], держа в сильной руке небольшую железную лопатку устрашающего вида, исследовал его раны.
– А, очнулся, – без удивления сказал архиатр и добавил с интересом: – Кто это заботился о вас, офицер? Раны вполне чистые.
У Валерия от боли непроизвольно дернулась щека.
– Ну ты, живодер, поосторожней, если раны в порядке, чего в них копаться, – хрипло проговорил он, испытывая, как и все люди, не связанные с медициной, томительно удручающие ощущения при виде хирургических инструментов – всех этих бронзовых изогнутых щипцов, крючков для удаления наконечников стрел, острых скальпелей непонятного назначения, таинственных мазей и эликсиров в керамических сосудах, расставленных по сторонам комнаты.
Медик понимающе хмыкнул и отошел, поручив санитару присыпать раны пеплом морской губки, чтоб не загноились.
В просторной, хорошо протопленной угловой комнате, предназначенной для офицеров, было тихо. Валерий подолгу спал; проснувшись, лежал, наслаждаясь бездельем и покоем. Силы постепенно возвращались к нему, и вместе с ними вернулись мысли и воспоминания.
Воспоминания о прекрасной женщине чуждого народа. Он постоянно ловил себя на мыслях о девушке, он хотел ее вновь увидеть. Это становилось необходимостью. Все яснее осознавал он свою любовь к Бине. Его разумность, не допускающая прежде таких чувств, отчаянно пыталась сопротивляться, надеясь вернуться к прежнему, равнодушно созерцательному, чуть насмешливом у ко всем у отношению.
Но страсть неосторожная, нежданная рушила его внутренний мир. Он не хотел этого чувства. Он попытался уничтожить его, бросившись к женщинам.
Отыскать спутницу, которая скрасила бы тяготы военной службы, красивому офицеру никогда не составляло труда. Выбор был безграничен. От обитательниц многочисленных борделей, располагавшихся вокруг лагеря в поселках – канабах, до свободных аристократок.
Женщины проходили пред Валерием туманной чередой. Разные – светлые, темные, красивые, но однообразно безликие. По утрам просыпаясь в своей палатке, он чувствовал к себе, к своим поступкам лишь тяжелую брезгливость.
И словно показывая бессмысленность его сопротивления, в серой предрассветной дымке, отодвигая в сторону все эти неясные лица ненужных женщин, проступало одно. Чарующе трепетное. Оно смотрело внимательно и умно удлиненными темными глазами. Не осуждая и не обвиняя, а словно раздумывая.
И непривычное чувство всепоглощающей нежности охватывало Валерия. Его изумляло и угнетало то обстоятельство, что он не понял прежде всей глубины своего чувства и, расставаясь с девушкой, не позвал ее с собой, не подумал даже узнать название селения и местности. Где же искать ее? Это делало его все более задумчивым, порой угрюмым.
Он забросил плотские наслаждения и часто одиноко сидел в таверне за бокалом вина. Весь мир его, мир привычный, рациональный и трезвый, рассыпался. Мучительно неотвратимое, могущественное чувство неотступно бушевало в груди.
– О чем ты все время думаешь, префект? – раздался в один из таких тоскливых вечеров голос Луция Альфена.
И, так как Валерий не ответил, а лишь взглянул на говорившего, Луций продолжил, изобразив на лице глубину своих раздумий:
– И как это тебе удалось остаться в живых? Ведь погибли все. Что это, особенная склонность к тебе Фортуны или…
Валерий был мрачен и зол. Он пил вино, и мысли его, подстегнутые желанием, были не здесь, в чадной атмосфере кабака, а в прохладном дурмане землянки. Он не имел желания возвращаться.
В таверне же постепенно смолкли все разговоры. Напряженная тишина разлилась в чадном от масляных светильников воздухе. Что кроется в недобрых словах легионного трибуна? Возможность предательства? Все замерли в ожидании ответа. Светильники отбрасывали зловещие красноватые блики на лица.
Валерий покрутил в руке глиняный кубок с вином, затем не спеша выпил. Поставленный кубок глухо стукнул по деревянной крышке стола. Он встал, смерил взглядом невысокого трибуна, сказал спокойно:
– Чтобы это узнать, надо было тебе, Луций Альфен, остаться с нами, а не удирать без оглядки от иудеев, словно безобидный заяц, заслышавший в ночи рык льва. Я получил удар в грудь, но сохранил спину.
Прихрамывая, Валерий покинул таверну. Луций скривился. С каким наслаждением, будь он, Луций, полководцем, подверг бы он наказанию этого префекта. Заставил бы выстоять у своей палатки от рассвета до заката. В тунике без пояса, в плаще с обрезанной бахромой, босого, с лицом, залитым краской стыда, чтобы знал этот префект, как следует настоящему воину, не цепляясь за жизнь, мужественно идти навстречу смерти. Он бы, Луций, заявил во всеуслышание, как некогда Квинт Метел: «…кто вернется в лагерь, будет сочтен врагом и убит»[27]. Да, он, Луций, мог бы сказать так, чтобы слова его повторяли потомки.
Тут Луций очнулся от грез о возможном своем величии и обвел взглядом сидящих офицеров. На него никто не смотрел.
Потеряв в походе пять тысяч человек, Цестий Галл с оставшимся войском добрался до Кесарии и здесь в безопасности задумался над чрезвычайно важным для него вопросом. Как отвести от себя гнев императора, как убедить Нерона, что основным виновником произошедшего является Флор?
Наместник, не только не сумевший избежать войны, но и не пресекший мятеж в зародыше, несомненно, навлечет на себя немилость императора, и Галл долго работал над составлением своего донесения, тщательно подбирая убедительные слова, старательно отшлифовывая предложения.
Составив донесение в нужной, как ему казалось, тональности, Цестий Галл отправил его в Ахайю[28], где в это время находился император.
Получив известия из Иудеи, Нерон пришел в бешенство. Опять восточные провинции портят ему жизнь. А ведь он был почти счастлив, путешествуя по греческим городам. Греки, вот истинные ценители его артистического таланта! Как они его принимают, как восхваляют! Император топал ногами, кричал, имея в виду Цестия Галла:
– Что, что ему не хватало?
Свита в страхе постаралась исчезнуть с глаз беснующегося Нерона. При императоре остался лишь его фаворит, префект претория Сафоний Тигеллин, и евнух Пелагон.
Сафоний быстро оценил открывшуюся возможность. Командовать телохранителями императора – должность, несомненно, престижная, но стать наместником большой и богатой провинции, сосредоточить в своих руках несколько легионов не менее заманчиво.
– Мой император, – сказал он, – что можно было ожидать от старого развратника и мота? Необходимо отправить в Сирию более достойного. – И Тигеллин застыл в почтительном ожидании, всем своим видом показывая, кто мог бы быть этим достойным.
Как ни странно, но именно фраза фаворита успокоила Нерона. Конечно, Цестий Галл будет смещен. Погубить пять тысяч человек, позволить захватить обоз. Да с возникновения империи римская армия не знала такого тяжелого, позорного поражения. Ответ римлян должен быть неминуемым и жестким. Необходимо так убедительно наказать мятежную провинцию, чтобы все соседние государства, возмечтавшие о независимости, забыли бы об этом с молниеносной быстротой.
Но при этом будущий главнокомандующий не должен вызывать в своем императоре ни малейших подозрений в стремлении, завоевав расположение легионов, рвануться к власти. Рим неоднократно в своей истории становился добычей своих полководцев. Таковы, увы, новые времена. Солдаты преданы своим военачальникам, не государству.
Сощурив глаза, Нерон еще раз пристально вгляделся в Сафония. Любимец, фаворит, участвующий в самом сокровенном разврате, человек, изощренный в лести, но так ли он предан, как старается показать? Нет, для должности наместника он не подходит. Вспышка бешенства прошла окончательно.
– Моя публика меня ждет, – сказал Нерон, дав понять, что не намерен более говорить о делах.
Он позволил Пелагону поправить свои рыжеватые волосы, завитые рядами, и, подняв подбородок, стремительно вышел на сцену под оглушительные рукоплескания публики.
– Ах, как он взволнован, – заботливо произнес Пелагон.
Сафоний не ответил, продолжая в уме перебирать различные кандидатуры на должность наместника Сирии. Если не он сам получит это место, то кого можно рекомендовать с наибольшей для себя выгодой? И сколько за такую рекомендацию запросить? Тут есть над чем задуматься.
Император между тем начал петь:
Битвы и мужа пою, кто в Италию первым из Трои —
Роком ведомый беглец – к берегам приплыл Лавинийским.
Долго его по морям и далеким землям бросала
Воля богов, злопамятный гнев жестокой Юноны[29].
Нерон обладал несильным, несколько сиплым голосом. Слушать такой голос долго было довольно томительно, но смельчаков покинуть театр прежде окончания выступления не находилось. Впрочем, если бы такой вдруг и нашелся, выйти ему бы не удалось.
Все выходы из театра находились под контролем воинских караулов. Так что можно было терять сознание, рожать, умирать – случалось и такое, – но покинуть театр прежде, чем Нерон закончит свое выступление, никто не мог. Сидящие между зрителями преторианцы, игравшие во время выступлений роль клакеров[30], старались вовсю, в ритмичных рукоплесканиях буквально отбивая ладони.
Наконец, вспотевший, но довольный Нерон покинул сцену.
– Ты видел, как меня принимают? – спросил он Пелагона, отдавая тому кифару[31].
Евнух закатил глаза в безмерном восторге, сказал льстиво, тонким женским голосом, нежно вытирая капли пота с полного лица Нерона:
– Мой император, вы пели божественно. Зрители потрясены и счастливы. Им довелось лицезреть и слышать артиста, красотой и голосом подобного богам.
– Да, ты прав. Я пел сегодня бесподобно, – сказал император, благосклонно выслушав Пелагона, потом неожиданно спросил: – Кстати, что-то я давно не видел «ослятника».
Пелагон осторожно хихикнул. «Ослятником», или погонщиком мулов, в народе прозвали Тита Флавия Веспасиана – за столь недостойное для сенатора занятие, как продажа мулов.
– Мой император, вы запретили ему вас приветствовать, – напомнил Тигеллин, стараясь понять причину, по которой Нерон вспомнил о Веспасиане. – Он удалился в свое имение.
– Заснуть во время вашего блистательного выступления, – с негодованием сказал Пелагон, всплескивая руками.
Нерон задумчиво посмотрел на евнуха. Нет, сегодня ему настроения не испортят.
– Да, – сказал он наконец, – но на то он и «ослятник». – И захохотал, довольный своей шуткой.
Многочисленная толпа приближенных и охрана с готовностью поддержали смех императора, при этом каждый задал себе вопрос, что последует за шуткой.
Запрещение приветствовать императора было опасным симптомом надвигающейся репрессии. А многие из присутствующих, не брезгуя доносами, составили себе огромные состояния именно за счет имущества репрессированных.
Но император, словно специально томя приближенных, более ничего не сказал. И лишь спустя несколько дней стало известно, что ни о каких проскрипциях[32] в отношении Веспасиана не может быть и речи. Более того, император назначил его командующим войсками в Иудею, предоставляя в его распоряжение три легиона.
Назначение Веспасиана было совершенно неожиданным как для царедворцев, так и для самого Веспасиана и показало при этом незаурядный ум и хитрость Нерона. Он решил, что не стоит в данном случае совмещать пост главнокомандующего с должностью наместника, и просто разделил власть между двумя представителями Рима, предоставив Муциану заниматься провинцией, но не иметь отношения к войскам, и сосредоточив в руках Веспасиана всю военную силу без права заниматься политикой.
Тит Флавий Веспасиан был выходцем из средних слоев и не мог похвастаться ни знатностью рода, ни богатством. Он даже не имел изображений предков.
Его дед был центурионом[33]. Его отец – сборщиком налогов.
Сам Веспасиан прошел длинный путь. Он служил во Фракии, управлял Критом, командовал легионом в Германии, удостоился триумфа за победы в Британии. Словом, это был профессиональный военный и один из талантливейших полководцев своего времени. Он был энергичен, осмотрителен и осторожен. Действовал твердо, решительно, обдуманно и планомерно. Странные скачки поведения Цестия Галла были ему совершенно несвойственны.
Получив назначение, Веспасиан в феврале 67 года прибыл в Антиохию.
В свое распоряжение он получил три сильнейших легиона – Пятый Македонский, Десятый Сокрушительный, а также Пятнадцатый Аполлонов, приведенный его сыном Титом из Александрии. Кроме этого, отвернувшийся от своего народа царь Агриппа и вассалы Рима цари Коммагены, Эдессы и Аравии выставили сильные вспомогательные отряды.
Всю зиму Веспасиан провел в Антиохии, а весной 67 года соединенная армия в 60 тысяч человек вступила с севера в Иудею и начала планомерно подавлять очаги восстания.
Страна за мерла. Иудеи не были готовы биться с римлянами в открытом поле. Они укрывались за стенами городов и оборонялись с ожесточением и упорством. Но, прежде чем осенние дожди прервали военную кампанию, города, селения, крепости Галилеи были вновь в руках римлян, вернее, то, что от них осталось. Потому что кроме нескольких городов, добровольно сдавшихся на милость победителя, все остальные представляли собой лишь развалины и горькие пепелища. Непокорное население наказывалось жесточайшим образом. Смерть или продажа в рабство. Никаких иных вариантов.
Слухи о приближении римлян действовали на Амрама угнетающе. Всегда спокойный, по-крестьянски расчетливый и предусмотрительный, на этот раз он не мог решить, как поступить. Бежать в Иерусалим, искать спасения за его стенами или, понадеявшись на Бога, остаться дома.
Вечером он говорил жене и дочери, что утром они уходят, наказывая быстрее собрать вещи. Но приходило утро, вместе с ночью отступали страхи, и Амрам вновь и вновь откладывал уход.
Хадас и Бина переглядывались и молчали. Женщинам всегда тяжелее покинуть свой дом.
Бина между тем становилась все более задумчивой и печальной. Родители приписывали состояние дочери разлуке с Ионатаном, беспокойству о нем. Но не только это мучало девушку.
Ее угнетала мысль, что у нее впервые есть тайна от матери, что прежде она скрыла от нее свой уход за раненым римлянином, а теперь вынуждена скрывать свои чувства к нему.
Но даже не это было самым трудным, самым тяжелым, а поиск ответа на пронзительно острый, сжигающий ее изнутри вопрос. Возможно ли любить врага? Любить врага и предать Ионатана, его светлую, преданную любовь. Способна ли она на это?
От этих мыслей ненависть к самой себе охватывала девушку, ненависть и презрение к своей слабости.
По ночам ее мучали кошмары. Ей снилось, что Валерий не дошел до своих, что он лежит без сознания посреди равнины. А она стоит далеко-далеко, в стороне, но видит его белое лицо, его закрытые глаза, видит, как течет кровь из его ран. Видит, но не может подойти к нему, не может сделать ни единого шага, не может даже шевельнуться. Она только чувствует запах крови, стекающей на траву, и замечает, как на этот запах собираются ночные звери.
Они ходят вокруг лежащего неясными темными силуэтами, с каждым разом все приближаясь, кровожадно облизываются, щелкая зубами.
Бине безумно страшно. Она пытается побежать, закричать, но не может. Она делает над собой неимоверное усилие и просыпается с мокрым от слез лицом и с мучительным ужасом, что, возможно, Валерия уже и нет на свете, что он погиб по дороге, что кости его очистили ночные хищники и они тускло белеют где-то в сухой траве.
Боясь повторения кошмара, Бина не позволяла себе спать, но тогда воспоминания обступали ее, и она или грезила наяву, или пыталась осмыслить свои чувства.
Почему среди многих ты вдруг выбираешь одного и именно этого? Он может быть не лучше и не хуже других, но его достоинства к твоему выбору чаще всего не имеют ни малейшего отношения. Твой взор просто выхватывает его из общей толпы, твое сердце почему-то начинает вздрагивать лишь при одной мысли о нем. Как происходит этот выбор и почему разум в этом выборе явно не участвует? Более того, сколько бы ты себя ни уговаривала, сколько ни убеждала, сколько ни взывала к разумности, это бесполезно. Выбор сделан, и повлиять на свой выбор, отменить его усилием воли ты не в состоянии.
Если он хорош, твой избранник, ты любишь его и объясняешь себе свое чувство его достоинствами, если он нехорош, ты все равно любишь, уходя от раздумий о его неблаговидных поступках или отрицательных чертах характера. Ты ищешь объяснения даже самому нехорошему в нем и оправдываешь, обязательно оправдываешь.
В один из дней конца лета, в тот час, когда солнце уже прошло на небосводе свою самую наивысшую точку и начало, завершая день, не спеша спускаться к западу, вблизи селения появилась беженка.
Стоя на каменной ограде, Бина срывала плоды инжира и складывала их в старую, потемневшую от времени корзинку. Широкие листья смоковницы загораживали от ее взгляда тропинку, но вот отпущенная рукой девушки ветка взмыла вверх, и Бина увидела несчастную.
Молодая женщина с измученным осунувшимся лицом стояла, прислонившись к стволу дерева. Головной платок был ею, видимо, утерян. В черных спутанных волосах застряли сухие веточки и листья. Несколько свежих царапин кровоточили на щеках. К груди она прижимала младенца.
У ее ног сидел мальчик лет пяти. У него не было сил стоять, и он, боясь, что мать оставит его, уйдет, судорожно обхватывал руками ее ногу, путаясь в складках просторного платья. Страх этой возможной потери был в круглых, широко распахнутых глазах ребенка. Страх был в беззвучных горестных рыданиях, в открытом рте, в захлебывании слезами.
Беженцы не первый раз проходили через селение. От их рассказов стыла кровь, и все же вид именно этого горько плачущего мальчика перевернул все в душе Бины. Жалость была настолько острой, что девушка едва не задыхалась. Из жалости рождались иные чувства – желание спрятать, защитить эту слабую, недавно появившуюся жизнь, и враждебность, и гнев, и ненависть к тем, кто виновен в страданиях ни в чем не повинного ребенка. Жалость и возвышала, и придавала силы, вела к сопротивлению, к борьбе.
– Не бойся, не бойся, малыш, – шептала Бина, гладя мальчика по трясущейся головке и изнывая от вида его затравленных, как у зверька, глаз, закусывала губу, чтобы не расплакаться, чтобы не рыдать вместе с ребенком.
Ей было больно и горько. Это острое чувство не прошло и после того, как беженцы были умыты, накормлены и уложены в постель. Бина сидела рядом с малышом, держала его за руку и обещала, что теперь все страхи долгой дороги, все невзгоды и горести остались позади, теперь с ним уже ничего не случится. Никто его здесь не обидит. Он вырастет большой, сильный и добрый.
Через три дня мертвый малыш будет лежать на земле возле входа в дом, с разбитой от удара о камни стены головой.
Отряд иудеев отступил к стенам домов небольшого селения. Их осталось немного. Строй распался. Каждый сражался в одиночестве неистово и без надежды остаться в живых.
Римлян было много. Они наступали, кололи, рубили, сбивали с ног, затаптывали раненых ногами. Звенел металл. Мечи погружались в грудные клетки и вспарывали животы, безжалостно секли живую плоть.
Мешались крики ярости и ужаса, стоны раненых и хрипы умирающих, отчаянные вопли женщин и горестный плач детей, запах человеческой крови и начинающегося пожара. Метались, бросаясь из стороны в сторону, испуганные огнем верблюды и ослы. Мычали коровы.
Валерий с равнодушием смотрел на ставшие привычными страшные сцены войны, выхваченные его взглядом в этой сумятице и толчее.
Вот бежит со всех ног, пытаясь спастись, подросток, почти мальчик, но дротик, брошенный уверенной рукой, пробивает насквозь его худенькое тело, и он падает, неловко вывернув кудрявую голову.
Вот воин гонит молодую женщину с младенцем на руках. Ребенок мертв. Его тельце безвольно изгибается в сторону, но мать не видит, она продолжает прижимать сына к груди, пока легионер не выхватывает его и не отбрасывает в сторону. Тело ребенка ударяется о стену и падает. Нечеловеческий вопль матери на мгновение заглушает все иные звуки. Женщина рвет с головы плат и падает как подкошенная.
Вот солдат пытается совладать с юной девушкой. Она отчаянно вырывается. Из-за деревьев на помощь девушке бросается пожилой мужчина с седой окладистой бородой. В руках его дубинка.
Валерий смотрит спокойно, он знает, что за этим последует. Сейчас воин выхватит меч и умертвит мужчину. Девушке от воина никуда не деться, – криво усмехается префект. Он разворачивает лошадь. Очередная драма совершится без него. Он уже почти отвернулся.
И вдруг его словно пронзает молния. Он неожиданно осознает, что отчаянно сопротивляющаяся девушка – это Бина.
Валерий соскакивает с коня и бросается к воину. Он останавливает уже замахнувшуюся руку. Воин в недоумении.
– Ты молодец, – говорит префект, и голос его странно дрожит и прерывается.
В нем только теперь рождается ужас, что он не сразу узнал Бину, – но не стоит убивать всех. Риму нужны рабы.
В первое мгновение распаленный сражением воин дернулся вырвать руку с мечом. По законам войны селение и его жители отданы им, победителям. Это их законная добыча. Так почему префект так неожиданно вмешался? Или ему самому приглянулась эта красивая иудейка?
Воин дернулся еще раз, но дисциплина взяла верх, и, крайне недовольный, он отправился выполнять какое-то ненужное, путаное приказание префекта.
За те минуты, пока это все происходило, Амрам, схватив за руку дочь, попытался потянуть ее за собой. Бежать, бежать, пока враги не опомнились.
Но дочь остановилась и повернулась навстречу офицеру. Какое странное выражение на ее прекрасном лице.
До этой встречи Валерию казалось, что он почти победил свое чувство к этой девушке, что он вновь спокоен, равнодушен, насмешлив.
Но одного взгляда на Бину хватило, чтобы все здание его циничного скептицизма рухнуло. Он смотрел на девушку и не понимал, как он жил все это время без этого одухотворенного тонкого лица, без этих больших удлиненных глаз, в темной глубине которых крылась волнующая его неразгаданность. Да разве он жил?
Валерий проглотил комок, застрявший в горле от охватившего его волнения, сказал не своим, сдавленным голосом:
– Бина, пойдем со мной. Ты и твои родители будут спасены. Позволь мне позаботиться о тебе.
Девушка смотрела в лицо Валерия, не отрывая взгляда, и молчала. Ветер шевельнул черные кольца рассыпанных волос. Вот она порывисто шагнула вперед, прислонилась к плечу мужчины, нежно провела длинными пальцами по его щеке.
– Бина, – хрипло проговорил Валерий, – я женюсь на тебе. У нас будут дети. Ты всегда будешь со мной.
– Бина, – негромко ахнула за спиной девушки Хадас и замолчала – то ли от потрясения увиденным, то ли под действием быстрого взгляда Амрама.
От селения продолжали нестись звуки сражения, лязг оружия, крики, но двух застывших в объятиях людей словно на мгновение окутала тишина.
– Валерий, – медленно, с наслаждением, проговорила Бина, – Валерий. Я люблю тебя. Люблю, – сказала она пылко, открыто и безгрешно, – сердце мое сразу сказало: люби, оно рыдает и беспредельно рвется к тебе. Я не знала, как мучительна бывает любовь, как горька.
Мне больше ничего не снится. Лишь только ты. Ночи напролет я нашептываю тебе безумные нежные слова, даже не знаю, откуда они берутся. Ах, как это было бы хорошо, как сладостно, – и ее руки все гладили, все ласкали его лицо, обвивали шею, – но я не могу быть с тобой.
От слов Бины, от ее близости, от желанной возможности счастья у Валерия кружилась голова, он сказал не задумываясь:
– Есть немало женщин… – и не договорил, тут же ужаснувшись обыденности своих слов, тому, что он хоть на мгновение мог сравнить ее с кем-то из тех женщин, что живут в лагерных поселках, следуя за легионом, в обществе неофициальных жен, проституток, работорговцев, военнопленных.
Но она поняла и, откинув назад голову, долго внимательно смотрела в серые глаза. И хотя девушка находилась в кольце его рук, Валерий вдруг почувствовал неясную тревогу.
– Оглянись, – тихо прошептала Бина, вновь прижавшись щекой к жесткому кожаному панцирю, – там, за спиной твоей, горит мой дом. В этом доме я родилась, в нем провела все дни жизни своей. И вот его нет. Нет родных моих, нет подруг, нет соседей. Вы пришли и разрушили мой мир.
Бина отстранилась, медленно высвободилась из рук Валерия, отступила на шаг. Ее пальцы, словно прощаясь, вновь коснулись его щеки, скользнули по плечу. Девушка опустила руку, сказала:
– Мы не свободны в чувствах своих. Но вольны в поступках. Быть вместе. Это значит, один из нас должен стать предателем своего народа. Что может быть гнуснее, что более достойно презрения? Ты не можешь стать иудеем. Я не могу быть римлянкой. Лежать в твоих объятиях, когда земля моя горит и стонет, когда истерзанный народ мой истекает кровью. Нет. Я не смогу. Я не смогу есть, спать, жить.
Глубокий голос девушки был спокоен и тверд. Она говорила об обдуманном, выстраданном и окончательно решенном. Ветер вновь шевельнул, отбросил назад ее волосы. Она замерла на мгновение, чуть приподняв красивое лицо, сказала просто:
– Я никогда не буду твоей, римлянин.
Валерий почувствовал, как в груди его леденеет сердце, как медленно от расходящегося волнами холода застывает тело, как мрачнеют глаза, как суровеет лицо. Он не может найти слов, чтобы выразить свои чувства, чтобы убедить. Он чувствует, что потерпел поражение, неудачу.
Он задал простой, но ненужный вопрос. Бина ответила. Но чем дальше они говорили, тем глубже разверзалась пропасть между ними, тем более чужими они становились. Бина не называла его больше по имени, как в минуты признания в любви. Она говорила: римлянин. И это звучало отстраненно и даже презрительно, словно она говорила: язычник, или варвар.
– Куда ты пойдешь? – спросил Валерий, и голос его был холоден.
– В Иерусалим.
– Не надо. Иерусалим будет взят.
– Нет! – воскликнула Бина, отрицательно покачав головой.
– Бедная женщина. Разум твой помутился. Ты заразилась слепотой от разбойников. Ты не видишь, что происходит вокруг. Раскрой глаза, Бина. Иерусалим обречен.
В Валерии закипает гнев. Он вспылил. Он говорил что-то грубое, насмешливо-солдатское о ее Боге, о самомнении иудеев.
Бина не прерывала, а лишь смотрела своими умными глазами, понимая, что за всем этим взрывом, за всем неуместно прорвавшимся римским высокомерием стоит боль. Казалось, она не слышала, о чем говорил Валерий, а лишь впитывала звучный голос, запоминала распаленное гневом лицо. И он заговорил тише. Замолчал.
– Римлянин, – сказала Бина так же отчужденно, как прежде, – мы никогда не поймем друг друга. Сотни богов рвут на части твою душу. А моя принадлежит Единому. И в руке Бога дыхание мое.
Валерий внезапно сник, почувствовал сильную усталость. Он сжал губы. Сердце давила тяжесть потери. Он понял, что бессилен. Почувствовал, что уговаривать, убеждать эту девушку бессмысленно. Ему на мгновение почудилось, что перед ним была не Бина, пред ним стояла дочь Иудеи, ее национальная гордость, ее идеал полной свободы. И она, эта гордая дочь Иудеи, сказала:
– Никогда.
Простое, короткое, емкое слово. Никогда эта девушка не будет принадлежать ему. Он никогда не поцелует завитки на ее шее, не коснется губами этих губ, не сожмет в руках это гладкое, смуглое, горячее тело. Она промелькнула пред ним, загадочная и непонятная, таинственная, как ее невидимый Бог, и исчезает. И вместе с этой потерей к нему неожиданно пришло понимание, странное для римлянина прозрение, полубредовая уверенность, что никогда Иудея не покорится Риму. Ее будут давить, ломать, терзать, разорять и уничтожать, а она будет возрождаться. Возрождаться из пепла вновь и вновь.
– Уходи, – холодно сказал Валерий.
– Ухожу, – беззвучно шевельнулись губы Бины.
Она постояла еще минуту, долгую и мгновенную, исчезнувшую бесследно в быстром потоке времени, повернулась и пошла. Хадас, все это время в смятении ожидания ломавшая руки, бросилась к дочери, об хватила дрожащими руками, в изнеможении прислонилась к ней. Бина обняла плечи матери, и женщины исчезли среди корявых стволов библейских смоковниц.
Только тогда Валерий увидел Амрама, безмолвно стоящего чуть поодаль. Голова иудея была непокрыта, длинные седые волосы и борода растрепанно торчали в стороны, но Амрам стоял спокойно, даже величественно, и только глаза его выдавали напряжение, с которым он следил за Валерием. Что предпримет враг, не бросится ли он сейчас за его женщинами.
Валерий не шевельнулся. Амрам отступил назад, медленно, словно боясь растревожить змею, повернулся, обжигая напоследок римлянина ненавидящим взглядом, и ушел.
Валерий все стоял в одиночестве и смотрел, как ветер шевелит листья. О чем он думал в эти минуты? Он, истинный римлянин, волевой и храбрый, проводящий жизнь в кровопролитиях, привыкший к наступлению, привыкший навязывать слабому свою волю, винтик жестокой машины тирании. Он мог заставить эту девушку подчиниться, он мог взять ее силой и… не мог. Прагматизм, дух господства и завоевателя спорили в его душе с любовью, щемящим чувством неожиданной нежности. Он словно шагнул в своих чувствах от инстинктивности к духовности и был потрясен, и был подавлен.
Валерий не знал, сколько времени он так простоял. От селения уже не неслись крики сражения и вопли боли. Там все было кончено. Среди горящих домов продолжали рыскать солдаты, выискивая, чем бы еще поживиться.
Ветер приносил удушливый запах пожара и серые хлопья пепла. Становилось темно.
Внезапно мужчина почувствовал опасность. Он еще не определил для себя, что ему угрожает, но уже весь напрягся сжатой пружиной, чтобы при первом же шорохе рвануться в бой.
– Как, однако, порой человек проникается интересами врага, – раздался за спиной голос Луция.
В первое мгновение Валерий почувствовал облегчение, что это свой, римлянин, что его никто не попытается ударить в спину, но уже следующей была мысль, что Луций и есть самый настоящий личный враг и этот враг при случае ударит без сомнений.
– Что это сейчас было? Чему я стал свидетелем? Это что, трагедия? – продолжил между тем Луций, стараясь придать своему голосу не только насмешливые, но и издевательские интонации. – Как, паршивая варварка отказывает победителю, офицеру победоносного Рима? Или я смотрел комедию Плавта и мне следует хохотать над незадачливым влюбленным, получившим щелчок по носу?
– О чем ты толкуешь, Луций? – холодно спросил Валерий и сжал зубы так, что выступили желваки на скулах и резче обозначилась ямочка на твердом подбородке.
– О том, что ты уже не можешь служить императору и империи, – высокопарно сказал Луций со скрытой злобой в сердце, – ты стал слаб. Ты отпускаешь врагов. Ты изменник. Такого человека надо убрать. Смерть – вот единственное, чего ты теперь достоин.
Взгляд Валерия стал прозрачен, и, будь Луций более внимателен, он бы уловил опасность, растворенную для него в этом взгляде.
– Не тебе решать, – неприятно сухо сказал Валерий и хотел обойти стоящего перед ним Луция.
– Нет, мне! – ненавидящим голосом выкрикнул Луций и в запальчивости выхватил меч.
Рассчитывать справиться с таким воином, как Валерий, было слишком самонадеянно со стороны трибуна. И потому, прежде чем Луций сделал выпад, меч префекта вошел в его печень.
Удача сопутствовала Веспасиану. В течение двух лет его армия овладела всеми городами Иудеи. Лишь священный Иерусалим остался непокоренным. В 69 году нашей эры сенат присвоил Веспасиану все почести и звания, полагающиеся принцепсу, и признал его верховным владыкой империи.
Новый император отбыл в Рим. Заканчивать кампанию он оставил своего сына Тита Флавия Веспасиана, пожелав ему «прославить государство разумным ведением войны и собственной доблестью»[34].
У Тита 80 тысяч человек и новейшее осадное оборудование. У защитников Иерусалима – 25 тысяч, да и те разделены на две группы.
Сквозь узкое, забранное решеткой окно проникал неяркий свет, освещая просторную квадратную комнату в доме Гедеона. Прислонившись боком к стене и глядя на улицу, у окна стояла Бина, с нараставшим нетерпением ожидая возвращения матери. В углу комнаты за небольшим столом Гедеон проверял расходные книги. Его жена Длайя, расположившись на ковре, играла с маленьким сыном Эли. Красивый чистенький мальчик сосредоточенно постукивал раскрашенными деревянными кубиками.
– Творится невообразимое, – сказал Амрам, продолжая начатый ранее разговор. Он сидел на краю дивана, не прикасаясь спиной к его мягким шелковым подушкам. – Открыли ворота, впустили в город отряд Симона бар Гиора, а он захватил Верхний город и Храм.
– Да, – откликнулся Гедеон, переворачивая деревянную дощечку листа, – вот если бы Симон договорился с Иоанном, если бы они объединили свои отряды, они бы справились с римлянами. Ведь избавили же великие Маккавеи страну от власти Антиоха. Да и парфяне обещали помощь.
Так как Амрам не ответил, Гедеон поднял голову и посмотрел на него:
– Почему вы так мрачны, Амрам? Не верите в возможность объединения?
– Нет, – отрезал Амрам.
– Но почему, почему вы так думаете? – заволновался Гедеон.
Женщины молчали. Бина не отводила глаз от окна. Ей казалось, что прошло слишком много времени после ухода матери, что Хадас уже должна была вернуться, и тревога все сильней овладевала ею.
Амрам неспешно провел рукой по густой бороде, видимо подбирая нужные слова:
– Дорогой мой Гедеон, я каждый день обращаюсь к Богу и прошу его послать благополучие твоей семье и дому твоему. Ты святой человек. Полтора года мы живем в твоем доме, едим хлеб твой, и ты ни единым словом, ни единым взглядом не попрекнул нас. Но скажи, Гедеон, разве ты считаешь меня человеком наивным?
– Ну что вы, почтенный Амрам.
– Ну так вот. Трагедия в том, что нет у нас человека, равного по силе духа царю Давиду. А те, кто есть, лишь мечтают быть ему подобными. Нет у нас единой силы, всяк сам по себе. Разве Иоанн Гискальский думает о защите города, разве это главная его забота? Разве Симон, о котором ты упомянул, думает о том же? Нет. Для каждого из них главным является его тщеславие и высокомерие. Партийная борьба для них главное. Каждый хочет стать тираном, каждый помышляет о единовластии и стремится к господству. Они давно должны были объединиться. Они давно должны были работать над созданием армии. Они давно должны были думать о жизненных припасах и укреплении стен. Нет, не удержать нам Иерусалима, не спасти. Все мы станем жертвами их распри.
– Тсс. Говорите тише, почтенный Амрам.
– Вот-вот! Говорите тише… – в сердцах начал Амрам.
– Сегодня у колодца рассказывали, как волокли по улицам Нигера Перейского на расправу, а он единственно о чем просил, чтоб погребли его, не бросили собакам на съедение, – неожиданно перебила говорившего Длайя.
– Да, страшные времена, – вздохнул Гедеон.
– А ночью в тюрьму будто бы явились десять вооруженных солдат и казнили пленных, – вновь сказала Длайя.
После этих слов все испуганно замолчали, почувствовав, как невольный холодок пробежал по спинам. Захотелось оглянуться и посмотреть, не стоит ли за спиной кто чужой.
Те, кого Длайя назвала пленными, – Антип, Леви и Софу – были людьми знатными и могущественными. В их жилах текла царская кровь. Заключить таких уважаемых людей в тюрьму уже было неслыханным злодейством, а лишить их жизни без суда и следствия… Тут лучше держать язык за зубами.
– Но у Иерусалима крепкие стены, – несколько невпопад, желая смягчить душную атмосферу тревоги, вызванную словами жены, сказал Гедеон и, словно убеждая сам себя, добавил: – Не взять римлянам стен Иерусалима. Разве только обретут они крылья.
Амрам поглаживая бороду, некоторое время смотрел на мужчину, раздумывая, продолжить ли ему этот спор с Гедеоном или прекратить. Может быть, Гедеон специально не желает знать происходящего, может, в этом он черпает силы.
– Стены хороши. А как насчет запасов? – все же решил он продолжить разговор.
– Припасов в городе в избытке, – быстро, словно ожидая этого вопроса, ответил Гедеон.
– Вчера люди Симона спалили склады с зерном в Верхнем городе, – вновь тихо, как бы сама себе, сказала Длайя.
Гедеон недовольно поморщился. Жена сегодня будто специально опровергает все его успокоительные слова.
– Эх, – крякнул Амрам, – я крестьянин. Я хлеб должен растить. Овец разводить. А что я делаю? Сижу в твоем магазине, языком мелю и порой нос опасаюсь на улицу высунуть. Поля мои пришли в запустение. Сады вырублены. Овцы разбежались. И не один я такой. Поверь мне, скоро и горстки муки не добудем. Сражаться на два фронта? Друг с другом и с римлянами? Да нет, милые мои, это невозможно, – с горечью заключил он.
Мужчины замолчали. Мрачные мысли завладели всеми. Что с ними будет?
Гнетущую тишину нарушил радостный возглас Бины:
– А вот и мама.
Послышались шаги, стук в дверь, и в дом вошли Хадас, служанка Фарра с корзинкой, в которой лежали овощи, и следом за ними Ионатан.
Увидев брата, Гедеон обрадовался. Тяжкие мысли как-то сразу отодвинулись в сторону. Он без всякой видимой причины почувствовал себя уверенней и спокойней.
– Какие новости? – спросил он, бодрясь.
Ионатан неопределенно пожал плечами, подошел к столу, налил себе воды и выпил. Он не смотрел на Бину, но видел ее. Бина же, напротив, открыто смотрела на Ионатана. Ее черные блестящие глаза смотрели и внимательно, и ласково, и нежно, но Ионатан не мог избавиться от ощущения, что так может смотреть сестра, но не невеста, не любимая. Бина уже дважды за это время просила отложить свадьбу. Она не называла причины. Он не доискивался. У него не хватало смелости открыто спросить: «Ты не любишь меня более?»
Он мучился и терзался. И своим чутким, обостренным неясными терзаниями сердцем чувствовал, что и девушка страдает. Когда он был от нее вдали, то твердо решал, что при первой же встрече задаст этот важный для них обоих вопрос. Но, увидев Бину, он тут же передумывал. При одном взгляде на девушку у него замирало сердце и пересыхало во рту. «Пусть будет так, как будет. А вдруг она ответит, что да, не любит. Лучше ее не торопить, лучше не спрашивать. Потом когда-нибудь», – говорил он себе, предпочитая неясность.
Неясность оставляла призрачную надежду, туманную мечту. Определенность же все отбирала, ничего не оставляя взамен.
Иногда он начинал внимательно следить за отношением Бины к знакомым мужчинам, бывавшим в доме, ревниво стараясь угадать, кто вытеснил его из сердца девушки. Но Бина была со всеми ровна и доброжелательна.
Никого не выделяла. Ее лицо ни при ком не менялось, не вспыхивало. И все же, все же – Ионатан был уверен – в душе девушки жила тайна.
Порой он ловил на себе взгляд Хадас. Осторожный, быстрый, внимательный, женский. Этот взгляд как бы подтверждал худшие предположения Ионатана, но женщина хранила молчание. А Ионатан считал ниже своего достоинства что-либо расспрашивать и узнавать.
Не успели покончить с обедом, как пришел Эфраим. Озабоченно и торопливо вошел он в комнату. В лице его было что-то наивно-величественное, когда он взволнованно, с придыханием от торопливости шага, сказал одно-единственное слово:
– Римляне.
И хотя этого давно ожидали, хотя приход римлян под стены Иерусалима был неизбежен, странная растерянность овладела всеми. Та непростая, нелегкая, но все же как-то устоявшаяся жизнь заканчивалась. Будущее не могло принести ничего хорошего.
Хадас тихо вскрикнула и словно в изнеможении повалилась на диван. Длайя подхватила сына и так прижала его к себе, что ребенок заплакал. Бина стиснула кисти рук, чтобы не было видно, как они дрожат.
Ионатан поднялся и стремительно покинул дом, направляясь к северным стенам. За ним потянулись остальные. Дома остались лишь Хадас и старая служанка Фарра. Женщины сидели обнявшись. Их мелко трясло. Слезы непрерывно струились из глаз. Они не желали видеть врагов. «Что, что же ожидает нас?» – мысленно восклицала каждая из женщин, нервно вздрагивая.
Из-за паломников, пришедших в Иерусалим на праздник опресноков и не успевших еще его покинуть, все улицы города, площади, рынки были полны приветливо улыбающегося, добродушного народа. Атмосфера национального праздника, веселой ярмарки продолжала витать над Иерусалимом, когда разнеслась весть о появлении римского войска и жители, любопытствуя, бросились смотреть на него.
С высоты городских стен было видно, как далеко впереди, извиваясь по уступам местности, обходя препятствия и неуклонно приближаясь, двигалась колонна. Стоящие на стенах жители Иерусалима постепенно замолчали. Кое-кто попытался шутить, выкрикнуть обидное в адрес римлян, но эта судорожная веселость не находила поддержки. Напротив, было видно, что каждого, умного и не очень, одолевает одна и та же мысль: неужели и наш черед пришел?
Уже можно было разглядеть, как отряды легкой пехоты и конницы, высланные в разведку, прочесывают местность справа и слева от дороги. Еще через некоторое время стало отчетливо видно всадников на откормленных холеных лошадях. Вслед всадникам тянули осадные и метательные машины. За осадной техникой двигались трибуны под прикрытием отборного войска. А далее, вслед за знаменосцами, несущими золотого орла, изображение императора и знамена, по шести в ряд шагало основное войско.
И у каждого легионера с правого плеча свисал шлем, а на ремне левого висел щит. И у каждого на том же левом плече на длинном шесте с поперечиной висела кожаная сумка с одеждой, мешок с пайком, котелок. В этом точно организованном порядке, в этом одновременном движении десятков тысяч людей, в грузном топоте десятков тысяч ног явственно чувствовалась непреодолимая сила и неотвратимость.
«Приближение римлян должно вызывать страх, панику, но странное все же существо человек. На лицах скорее оживление и любопытство, – думал Ионатан, стоя вместе со всеми у зубцов стены. – Наверное, это потому, что человек не может поверить в свою собственную смерть. В чью угодно, но только не в свою. Как же так, что он дальше ничего не узнает и не увидит. Немыслимо. Непостижимо. Эта невозможность собственной смерти, верно, и рождает странное при опасности, но неудержимое любопытство».
Ионатан чуть повернул голову, чтобы видеть Бину. Прижимаясь телом к выступу зубца, раскинув руки, девушка придвинулась к самому краю. Ее кудри, отброшенные назад, открывали крупную серебряную серьгу с ярко-красным кораллом, подрагивающую в мочке маленького уха. Лицо с чуть сдвинутыми бровями и сощуренными, чтобы лучше видеть, глазами было сосредоточенным и внимательным.
«Она словно кого-то высматривает», – неожиданно подумал Ионатан. Бина, почувствовав его взгляд, повернула к нему лицо и улыбнулась немного виновато и жалко, словно ее застали за чем-то порочным.
Голова колонны между тем скрылась, спустившись в долину, и позже ее увидели на горе Скопус, напротив городских стен, где войско, остановившись, приступило к строительству лагеря.
Второй лагерь римляне начали строить в трех стадиях[35] позади первого.
А третий – на востоке, на Елеонской горе, которая отделена от города глубокой лощиной Кидрон.
И вновь иудеев поразила четкость выполнения работ. Никакой суеты и неразберихи, каждый винтик машины знает свое место, и каждый точно выполняет свою обязанность.
Архитекторы наметили план лагеря, строители расчистили и выровняли площадку. Легионеры приступили к копанию рва. Выкопанной землей наполняли плетеные корзины. Затем перемещали эти корзины наверх и высыпали грунт, создавая высокий вал. Пока одни работали, другие стояли на страже. Лагерь рос на глазах.
И так расторопно, деловито и обыденно распоряжались римляне на чужой земле, так бесцеремонно меняли пейзаж, срезая вершину холма, срубая деревья. Так обреченно падали, беззащитно дрожа голубыми иглами, кедры, жизнь которых могла достигать тысячи лет, так ухали, падая, подрубленные кипарисы, словно убитые наповал воины, так жалобно дрожали блестящими листьями рожковые деревья, словно не понимая, зачем их срубили, что это не могло не вызывать в иудеях оскорбленного возмущения и ненависти.
Враг у порога. Обе враждующие группы, Иоанна Гисхальского и Симона бар Гиоры, наконец, отложив гражданскую войну до иных времен, пришли к примирению.
Неслышно иудеи вышли из города через ворота у Женской башни и стали спускаться вниз по склону.
Весна была в самом разгаре. Цвели оливы. Гроздья их беловатых цветов распространяли легкий душистый запах. Райски благоухали бело-розовые цветы этрога. Густо краснели соцветия на кустах фисташек. Запах весны волновал и тревожил. Хотелось жить, жить и любить. Безумно, страстно.
«А мы идем убивать и, возможно, быть убитыми. Вот сегодня, сейчас, спустя несколько минут, меня уже может не быть», – думал Ионатан, и сердце его сжималось от страха, и буря чувств, мыслей, воспоминаний поднималась в душе. Споткнувшись о камень, чертыхнулся Эфраим.
– Тсс, – прошептал Ионатан, оглянувшись на идущих позади него.
Мужчины шли, осторожно ступая, стараясь не звякнуть оружием. У всех были сосредоточенные, строгие, напряженные лица. Они прошли самую нижнюю часть лощины и медленно начали взбираться по каменистому склону.
Римляне работали спокойно, не предполагая, что иудеи осмелятся напасть на них. Стук топоров. Визг пил. Шуршание земли. Вдруг раздались победные крики. Вслед им из-за края лощины неожиданно появились вооруженные иудеи и бросились на римлян. Застигнутые врасплох римляне заметались. Та часть из них, что работала, была без оружия. Они бросились к тому месту, где их оружие было сложено, но были убиты, прежде чем сумели им воспользоваться. Другие попытались сдержать натиск иудеев.
Рослый легионер преградил путь Ионатану. Несколько секунд они сражались на равных, стараясь нанести удар по голове или плечу противника. Ионатан оказался более быстрым и ловким. Увертываясь от ударов, он ниже обычного опустил меч, будто собираясь поразить противника в бедро. Чтобы успеть отбить удар, римлянин поспешил опустить и свое оружие. Тут Ионатан, стремительно взмахнув мечом, нанес удар наискосок по незащищенной шее, попав между шлемом и панцирем. Римлянин упал.
Ионатан бросился дальше в гущу боя, широким движением руки нанося сильные рубящие удары вправо и влево, сбивая врага наземь кромкой щита, ударяясь грудью о грудь.
Натиск иудеев был настолько силен, что римляне не выдержали и отступили. Несколько раз римляне пытались выстроиться в боевой порядок, но иудеи гнали их прочь. Вскоре весь легион был рассеян. И только когда на помощь легиону подошло войско во главе с Титом, иудеи отступили. Они вернулись в город вспотевшие и возбужденные боем, оживленно переговаривались.
– Видели, как они удирали? – задыхаясь от быстрой ходьбы, спрашивал один.
– Да уж, весь свой тыл показали, – смеялся другой.
– А то идут, понимаешь, топают. Пыль поднимают.
– И мы живы, братья, живы. Пить только хочется.
Так под стенами Иерусалима несколько поблек ореол победоносного Десятого легиона, золотые орлы которого были овеяны славой многих побед.
Прибывшие с Титом воины выстроились в боевую линию, так чтобы работающие за их спинами продолжили возведение шанцев. Но иудеи, вдохновленные удачей, напали вновь. Их действия и на этот раз были столь стремительны, так отчаянно они бросились на римлян, что те не выдержали и, сломав свой хваленый боевой порядок, пустились бежать в таком паническом страхе, что даже оставили на склоне горы своего главнокомандующего.
С небольшой свитой, в самом водовороте боя, Тит сражался как простой воин, мечом пытаясь проложить себе дорогу в лагерь. Жизнь будущего императора повисла на волоске. Это был момент, когда иудеи вполне могли оставить войско римлян без главнокомандующего и, возможно, этим изменить весь ход кампании. Впрочем, римляне быстро опомнились и, пристыженные, бросились назад. На этот раз им удалось столкнуть иудеев со склона горы вниз в долину.
После этих событий Тит принял решение придвинуть лагерь к самым стенам Иерусалима. Вновь застучали топоры и лопаты. Все сады и рощи в округе были вырублены, и ими заполнили углубления и впадины. Все холмы и утесы выровнены. Римляне приступили к организации лагеря.
Тогда иудеи придумали некую хитрость, простенькую ловушку, и тем не менее римляне в нее попались.
Когда Ионатан явился заступить смену караула, он застал на стене множество людей. Все они толпились, толкались, рискуя упасть вниз, и кричали. Внизу за стенами, чуть поодаль, стояла группа иудеев, которых якобы выгнали из города за их воинственность, за стремление сражаться с римлянами. И они в страхе как бы не знали, что предпринять.
Они то решали идти навстречу римлянам и просить о помиловании, то в ужасе останавливались, возвращались назад к воротам, требуя, чтоб их впустили. Находящиеся же на стенах кричали на них, забрасывали камнями, а обращаясь к римлянам, взывали к их милосердию и обещали открыть ворота.
Заводилой у «жаждавших войны» был Ицхак. Его дерзкие глаза на красивом нагловатом лице сверкали. Он явно наслаждался своей ролью. Рядом с ним Ионатан увидел Эфраима. Юноша, подражая, то добродушно и беззлобно топтался на месте, то устремлялся вслед за Ицхаком.
Ионатана охватило беспокойство. Между тем римляне, зная о постоянном соперничестве между двумя руководителями сопротивления, поверили, что иудеи были изгнаны из города, и, не дожидаясь команды, устремились к «изгнанникам», надеясь сразу же их наказать.
Мнимо изгнанные, как будто опасаясь мести римлян, отступили к воротам. Римляне двинулись за ними. Внезапно иудеи перестали отступать, развернулись, окружили римлян и напали на них. Стоящие на стенах сбросили на головы римлян град камней и тучи стрел. Обманутые, разгневанные, что их перехитрили, римляне неистовствовали, но отступали, вновь отступали, оставляя убитых.
– Ого-го-го! – кричал Эфраим в восторге победы, потрясая тяжелым мечом.
И вдруг почувствовал, как кто-то изо всех сил с размаху ударил его чуть пониже грудной клетки. Он не видел, кто и чем нанес ему удар. Боль не показалась ему сильной. Стало только очень горячо и с каждой секундой все горячее.
Эфраим качнулся. Наклонил голову, пытаясь посмотреть, куда пришелся удар. В глазах потемнело. Он упал на колени. Его вырвало кровью, и обессиленно он повалился на бок. Его подхватили, положили на чей-то грубый толстый плащ, понесли.
Эфраим чувствовал запах овечьей шерсти и мужского пота, исходящий от ткани. Голова его беспомощно болталась от неровного движения, это было мучительно, и он никак не мог сосредоточить свой взгляд на облаке, проплывающем высоко над ним в чистом весеннем небе. Его тошнило все сильнее. Он закрыл глаза, стараясь справиться со своим болезненным состоянием, и впал в забытье.
В себя Эфраим пришел от острой боли в своей, казалось кипящей, ране. Он лежал на земле, и два лица, склонившись, придвинулись к нему.
– Видишь, я опять ранен, – проговорил Эфраим, как ему казалось, бодрым голосом. На самом деле его шепот был едва слышен.
Ионатан отвел глаза от бледного лица Эфраима и взглянул на лекаря. Тот уже прикрыл куском ткани рану и, откинувшись назад, развел руками, как бы говоря: тут я бессилен. Ионатан с трудом проглотил комок, застрявший в горле, и, силясь придать лицу ровное, спокойное выражение, взглянул на друга.
– Я не ранен? – прозорливо спросил Эфраим, и глаза его распахнулись от ужаса понимания.
Ионатан молчал.
– Как же так, ведь я же еще и не жил. Я еще не жил и уже должен уйти, – в смертельной тоске вскрикнул Эфраим, и его рука беспомощно задвигалась по плащу, словно ища что-то.
Его вновь вырвало.
– Разве я жил, Ионатан, – шептал он, отдышавшись, вернувшись к прежней мысли, – разве это все, что позволил мне Всевышний? А как же мои раздумья, идеи, мечты? А как же любовь? Ведь я еще никого не любил. А как же дети? Я хочу сына. Сына, сына… – Он говорил все тише. Язык заплетался. Глаза закрылись.
На сером плаще проступало большое красное пятно. Ионатан с трудом удерживал рыдания. Он держал руку Эфраима и, не замечая, все сильнее и сильнее сжимал ее, как будто так, силой, можно было помешать ускользнуть жизни друга.
Длинные ресницы Эфраима чуть трепыхнулись, рот приоткрылся.
– Шма, Исраэль… – почти беззвучно прошептал он и замер.
Ионатан еще некоторое время не двигался, глядя перед собой и сжимая холодеющую руку Эфраима.
– Его смерть не была напрасной. Он погиб как герой, за родину, – раздались над его головой громкие слова.
Ионатана передернуло. Он посмотрел на белое, мертвое лицо, встал и ушел. Ему хотелось побыть одному. Может быть, потом он сможет слушать эти слова о военном геройстве человека, совершенно не для этого рожденного.
Два дня он просидел в углу комнаты на полу, посыпав голову пеплом, и молчал, молчал, кто бы к нему ни обращался, какие бы слова соболезнования ни произносил. Этот сильный, мужественный, смелый человек должен был сам совладать со своим горем, безмолвно пережить его. Через два дня Ионатан вернулся на стены Иерусалима.
Дверь комнаты, которую он покинул, выходила на крышу дома, стоящего чуть ниже на холме. И Бина, выйдя на эту своеобразную террасу, долго смотрела вслед уходящему Ионатану, пока он спускался по крутой узкой улице. Когда мужчина скрылся за поворотом, она опустилась на крышу и сидела, задумавшись, натянув на колени подол своего свободного узорчатого платья.
Храм, видный со всех частей города, притягивал ее взор. Он был такой снежно-белый, как самые нежные облака, проплывающие на этом синем небе, и такой ярко-золотой, как слепящие солнечные лучи.
– Я виновата, – тосковала Бина, – очень перед ним виновата. Но как же быть? Я не могу лгать, и я не люблю его так, как должна, как заслуживает этот прекрасный человек. Господи, – взмолилась она к Храму, – душа моя разрывается. Сон убегает от глаз моих. Помоги мне, Господи. Верни мне сердце мое.
Отрезая иудеям возможность совершать вылазки, римское войско было расставлено против стены с севера на запад в семь рядов. Три ряда пехоты, три ряда конницы и седьмой ряд – стрелки.
Чтобы определить место, откуда можно напасть на дерзновенный город, Тит в сопровождении большой свиты объехал Иерусалим. Светило яркое майское солнце. Офицеры свиты негромко и оживленно переговаривались. Атласно блестели выхоленные сытые лошади, сверкала амуниция, подрагивали плюмажи на круглых шлемах, развевались пурпурные плащи.
На тонконогом гнедом жеребце в коротком панцире, под которым была кожаная туника с полосками кожи на плечах и бедрах, ехал трибун-ангустиклавий, Валерий Венуст. Его серые глаза смотрели спокойно, замкнутое лицо было ровным. На нем не отражался тот сумбур мыслей и чувств, какой был в его душе. Он отвечал на обращенные к нему вопросы, улыбался, когда следовало улыбнуться, покачивал головой, когда следовало ею качнуть, но мысли его были об ином.
Получив должность легионного трибуна, Валерий, к своему удивлению, почувствовал, что это не принесло ему ни той радости, ни удовлетворения, какие он предполагал. Напротив, он продолжал жить в некотором душевном оцепенении, с чувством недовольства и постоянного ожидания.
Так человек, измученный длинной промозглой зимой, нетерпеливо ждет, когда же наконец сквозь прорывы туч промелькнет радостный солнечный луч. Все эти три года, прошедшие после его последней встречи с Биной, он упрекал себя в малодушии. Как он мог отпустить эту девушку? Что за помутнение рассудка? Почему он не принудил девушку идти с ним, почему не заставил ее повиноваться? Ведь даже птицы привыкают жить в клетке. Как он мог позволить ей бежать в Иерусалим? Разве он, римский офицер, не предвидел неизбежного падения этого города?
Он теперь обо всем думал исходя из своей любви к Бине. Воспоминания не потускнели, не стерлись от времени, как можно было ожидать. Напротив, жизнь его словно сосредоточилась в одной страсти. Вновь перед ним вставал чарующий облик девушки, и вновь она шептала ему сладостные слова любви. Стоило только закрыть глаза, и он видел воочию каждое мгновение их недолгой встречи, каждую черточку ее лица, слышал каждое слово, ею сказанное. От воспоминаний ныло сердце и томили сожаления, совершенно несвойственные Валерию прежде.
При этом он решительно не вспоминал всех следующих слов, сказанных девушкой, он отбрасывал их с истинно римским самомнением и гордыней. У него появилась четкая и ясная, вполне военная цель. Он найдет Бину в этом безумном, хаотичном, умирающем городе, чего бы ему это ни стоило. Найдет и не отпустит, ни на мгновение не выпустит из рук. Она нужна ему как воздух, как дыхание, как жизнь. Она его добыча, выстраданная временем.
Все деревья в окрестностях Иерусалима были вырублены. Все поместья, виллы, дома снесены. Пустое, голое, мертвое пространство тоскливо пролегло вокруг города.
Римляне строили три вала. Чтобы помешать иудеям совершать вылазки, между валами наготове стояли пращники и стрелки. А перед стрелками – баллисты и катапульты.
Когда противовес катапульты шел вниз, наполненная камнями корзина из воловьих жил взвивалась вверх; дойдя до упора, ударялась о специальный отбойник с подушкой, и тогда, освободившись от корзины, получив от удара об отбойник дополнительное ускорение, камни со страшной силой летели вперед, сбивая зубцы городской стены вместе с ее защитниками. При этом катапульта душераздирающе скрипела, напоминая ослиный вопль. За что эти катапульты и называли «онаграми», дикими ослами.
У баллист, называемых «скорпионами», тетива натягивалась воротом. Затем крюк, удерживающий тетиву, отпускали. Плечи «скорпиона» распрямлялись, и тяжелая стрела с ревом неслась к стене.
Слыша этот рев, стражи на башнях Иерусалима кричали: «Стрела летит», предупреждая защитников города об опасности.
Но, несмотря на то что баллисты и катапульты наносили в рядах защитников города непоправимый урон, иудеи с упорством и самоотверженностью продолжали совершать свои дерзкие вылазки, не давая римлянам ни минуты покоя.
Они появлялись из города всегда внезапно, наскакивали на работающих легионеров и, навязав римлянам небольшой успешный бой, отступали. Они метали в строителей камни и стрелы, быстро учась управлять метательными машинами, добытыми ими в бою с Цестием Галлом и у уничтоженного в Иерусалиме римского гарнизона.
И все же валы римлянами были построены, тараны на них установлены, и тяжелые металлические наконечники равномерно, подобно чудовищным молоткам, начали колотить в стены Святого города.
Чтобы прикрыть штурмовые команды таранов, римляне выстраивались боевым порядком, так называемой «черепахой». Шеренги воинов смыкали ряды, держа щиты над головой. Медленно, но неуклонно «черепаха» ползла к стене, защищенная от стрел и камней.
Впрочем, иудеи очень быстро сообразили, что если сбросить на щиты большой обломок каменной стены, то рукам воинов их не удержать. А еще лучше вылить на щиты кипящее масло или смолу. Жидкость непременно протекала внутрь «черепахи», нестерпимо обжигая плечи, руки и головы солдат. Обожженные воины бросали щиты, стараясь спастись бегством. Со стен им вслед неслись победные голоса защитников.
Потерпев неудачу со щитами, римляне выстроили над таранами остроконечные крыши. Теперь камни скатывались, стрелы соскальзывали, смола стекала по сторонам, не попадая на штурмовую команду.
Но иудеи не сдались, толпами бросались они к машинам, голыми руками срывали с них защитные кровли, нападали на скрывающихся под ними воинов. Бешеная отвага руководила ими. Успех попеременно переходил от римлян к иудеям, от иудеев к римлянам.
Плотными тучами стрел прогоняли римляне защитников со стены, давая возможность таранам работать. Массивные стены пока не поддавались ударам, но тараны били вновь и вновь. Их тяжелые удары сотрясали стены, гул разносился по городу, наполняя сердца жителей холодным страхом.
Тогда иудеи незаметно вышли из ворот у Гиппиковой башни. Держа в руках обнаженные мечи и горящие факелы, подожгли сооружения. Огромное пламя бешеного огня охватило валы. С оглушительным треском лопались в пламени и заваливались бревна. Черные клубы, закручиваясь спиралями, взметались в небо. Машины горели в огне, солдаты горели вместе с машинами.
Но Тит был упорен. Впереди каждого вала была выстроена башня. Обитая железом, она не боялась огня. С высоты этих башен копьеметатели, пращники и стрелки обстреливали защитников Иерусалима, прогоняли их со стены. Иудеи уже не могли мешать работе таранов. Медленно, но беспрерывно долбили тараны стены.
На пятнадцатый день осады римляне овладели первой стеной и разрушили ее. Римской лагерь придвинулся ближе к городу, и теперь он находился всего на расстоянии выстрела от второй стены.
Иудеи продолжали упорно сражаться. Казалось, они не знали усталости. Нападения, схватки, вылазки происходили в течение всего дня, а по ночам они бодрствовали, выжидая. Все мысли, все желания были сосредоточены на том, чтобы наносить урон врагу.
Когда огромный таран был установлен против средней башни северной стены, командир небольшого отряда иудеев по имени Кастор стоял на страже. Некоторое время он и его люди лежали тихо, притаившись за бруствером, и наблюдали за работой тарана, что-то обдумывая. Когда стена начала колебаться под ударами тарана, Кастор решил действовать. Он отправил одного из своих людей с донесением к Симону Бар-Гиора.
«Совещайся спокойно, – говорилось в донесении, – римляне еще не скоро пойдут в наступление».
Вскочив на ноги на плоской вершине башни, Кастор демонстративно бросил на землю свое оружие и закричал испуганно и громко:
– О, сжальтесь над нами! Сопротивление наше бессмысленно. Мы готовы сдаться.
Тит сидел в кресле, рядом со своей палаткой, издали наблюдая за работой осадных машин. Он был не против разумного, как он считал, решения иудеев сдаться. По его приказу таран затих. Наступление было приостановлено. После этого часть людей из отряда Кастора, также побросав оружие, встала рядом с ним, выказывая желание сдаться римлянам. Остальные же громко проклинали Кастора:
– Изменник! Предатель! Римская собака! Мы никогда не будем рабами римлян. Если же нам суждено умереть, умрем свободными.
Между двумя группами – теми, кто желал сдаться, и теми, кто рвался в бой, – завязалась перебранка, продолжавшаяся довольно долго.
Римляне, столпившись напротив башни, взирали на грызню иудеев между собой с благодушным интересом, как на театральный спектакль.
Вдруг те, что проклинали Кастора, подтверждая свое решение не быть рабами Рима, подняли мечи и, пронзив ими себя, упали мертвыми. Так как Тит и его приближенные находились довольно далеко от башни и не могли снизу разглядеть в точности, что происходит на ее верхней площадке, то они удивились решимости убивших себя людей. Несколько легионеров приблизились к башне, и тут же они были ранены камнями, брошенными в них Кастором и внезапно ожившими мертвецами. На самом деле мнимо убившие себя лишь пронзили мечами свои щиты.
– Вот вам, римские болваны, – радостно вопили иудеи, хлопая себя по задницам.
Тит пришел в страшное негодование. Как мог он позволить так легко себя провести. Раздосадованный, он вскочил на ноги, но быстро овладел своими эмоциями.
– Только строгость может предохранить от хитрости и издевательств, – сказал он внушительно и отдал приказ адъютанту возобновить наступление.
Таран вновь заколотил по стене, башня начала колебаться от мощных сотрясений. Тогда Кастор и его люди подожгли башню и прыгнули в разгоревшееся пламя, вновь изумив римлян. На самом деле иудеи просто нырнули в потайной лаз, благополучно избежав огня.
Отряд Симона Бар-Гиора контролировал Верхний город и большую стену до Кидрона. Войско Иоанна Гисхальского защищало территорию Храма и Кидронскую долину. В одном из отрядов его войска под командованием Ицхака сражался Ионатан.
Все дни и ночи Ионатан проводил вблизи стен. Он участвовал во всех вылазках, во всех схватках с римлянами. На его умном худощавом лице пролегли тонкие морщинки. В небольшой бороде серебром поблескивали седые нити. Но он был все так же силен, вынослив и ловок. Военная дисциплина давала возможность не думать, и это было для него благо. Он шел туда, куда приказывали, делал то, что говорили. Он словно спрятался в какую-то прочную скорлупу, выбраться из которой он и не желал. Слишком это было больно.
Ионатан не вспоминал о гибели родителей, о смерти Эфраима, об отчуждении Бины. Это все было далеко где-то там. А здесь была война. И он был воин. Даже страх, нормальный человеческий страх, состояние, возникающее, когда человек стремится, но не может избежать опасности, не исчез – к опасности привыкнуть невозможно, – но как бы притупился. Ионатан притерпелся к опасности, как больной – к постоянной ноющей боли.
До Ионатана доходили разговоры о голоде, начавшемся среди населения Иерусалима, но неизвестно почему он не соединял своих родных с голодом, не вдумывался в смысл этих сообщений. Более того, ему казалось, что чем самоотверженней он будет сражаться здесь, на переднем крае, тем в большей безопасности будут его родные там, дома. И он сражался бесстрашно и смело, не щадя жизни, не осторожничая.
Июльское небо казалось бездонным. Солнце безжалостно изливало на людей свой жар. Ни единое облачко не появлялось даже вдали. Все живое старалось спрятаться в тень. Защитники Иерусалима, используя редкую минуту затишья, сидели, привалившись к холодным камням стены. Неожиданно в знойной тишине раздались шум, крики, шарканье сотен ног. Римляне пригнали группу пленных иудеев. Сотни худых, бледных, измученных людей в рваной, пропыленной одежде.
– Перебежчики? – спросил Ионатан, как большинство защитников, считающий перебежавших к римлянам предателями.
– Да нет, – медленно, словно нехотя, ответил ему кто-то, – скорее те, кто пытался найти еду.
– Где ж ее найдешь? – сочувственно откликнулся другой.
– Да за городом, в оврагах, дикие овощи искали. Вот и попались, – сказал первый и вздохнул.
Ионатан недоуменно и со все нарастающей тревогой переводил взгляд с одного говорившего на другого.
– Зачем, зачем же их сюда пригнали? – спросил Ионатан, сознавая, что его вопрос неловок и глуп, и досадуя за это на себя.
– Тьфу ты, – сплюнул один из говоривших и, оглядев Ионатана, ушел, не ответив.
– Не будь столь наивен, Ионатан, – раздался рядом голос командира отряда Ицхака, – им надо запугать нас.
– Да уж, римляне на такие представления мастера, – прозвучал скорбный голос.
– Думают, вид казненных сделает нас уступчивей, – презрительно сквозь зубы процедил Ицхак.
Несколько десятков столбов были вкопаны римлянами споро и ловко. Пленных раздели и, связав над головой руки, привязали к столбам. Нагие, беззащитные, жалкие, с испуганно-болезненным выражением на лицах, стояли они под яркими лучами солнца в ожидании наказания. Плоть их мелко дрожала в предчувствии жуткой боли, покрываясь каплями пота.
Римские солдаты, производящие наказание, были все люди крупные, мускулистые, твердо стоящие на широко расставленных ногах. Готовясь к экзекуции, они неспешно двигали плечами, разминая мышцы.
Взвившись, кожаные бичи со свистом разрезали воздух и опустились на спины, предплечья, ноги привязанных. Вопль боли разорвал тяжкую тишину. Истошные крики избиваемых никак не подействовали на палачей. Их лица оставались равнодушно-сосредоточенными, словно они выполняли необходимую работу. Били жестоко. Кровь от разрываемой плоти брызгала в стороны, стекала на землю.
Со стен, облепив их в безмолвии, с окаменелыми лицами, смотрели жители Иерусалима. Они страдали вместе с наказуемыми. Кожей своей ощущая боль. Глаза и молодых, и старых наполнялись слезами. Они подавляли поднимавшиеся в горле рыдания.
В глубине души каждого человека, самого смелого, уверенного, непримиримого, живет мысль о возможности спасения: а если сдаться? Ее, эту мысль, можно отталкивать с негодованием, загонять в самый темный угол сознания, но она всегда возвращается – тайная, непрошеная, непроизвольная, заставляющая стыдиться, но связанная со страстным, непреодолимым желанием сохранения жизни.
Каждый новый удар римского бича бил не только по окровавленным телам, но и по надежде иудеев на жизнь. Озлобленная решимость все отчетливей стала проявляться на лицах защитников города. Нервное напряжение Ионатана обострилось, когда почудилось, что один из истязуемых ему знаком. Он напряг зрение.
«Показалось», – пронеслось в его голове, и в эту секунду он совершенно ясно узнал в изможденном, худом старике с седыми патлами всклокоченных волос Амрама.
Ничего не осталось в этом человеке с гулко ходящими от каждого удара ребрами от того неспешного величавого философа, каким Ионатан видел его в первую их встречу.
Вскрикивая от ударов, Амрам бился, выворачивая руки, стараясь освободиться. Палач резко дернул бич. Железный наконечник вырвал кусок мяса под рукой мужчины. Амрам рванулся в сторону и вдруг повис, безвольно откинув голову. Истязатель продолжал трудиться. Искромсанная кожа повисала клочьями.
– Старается, – с ненавистью прохрипел один из стоящих рядом с Ионатаном.
– Это даже лучше, – сказал Ицхак.
– Что лучше?! Что лучше?! – выкрикнул Ионатан и, развернувшись, схватив Ицхака за плечи, затряс его изо всех сил.
Ицхак позволил рвануть себя раз, другой. Затем, оторвав от себя руки Ионатана, неспешно поправил кожаную перевязь с мечом, сказал ровно и безжалостно:
– Милосердней. Быстрее умрет на кресте. Меньше мучиться будет.
Ионатан стоял, совершенно раздавленный и оглушенный. Его коробила деловитость, прозвучавшая в словах Ицхака, хотя она была и правдива. Ему было горько и гадко.
– Мы должны их спасти, – сказал он.
Ицхак отрицательно покачал головой:
– Невозможно.
– Я пойду один, – тихо, но решительно сказал Ионатан.
– Без приказа не пойдешь. Ворота закрыты. Хочешь погибнуть – погибнешь. Случай представится.
Ионатан повернулся. Пленных уже не бичевали, но, грубо выворачивая руки и ноги, силой укладывали на кресты. Страшась нестерпимой боли, желая хоть как-то отсрочить мучительный миг, несчастные инстинктивно сжимали ладони в кулаки, а воины, торопясь распрямить их, ломали им пальцы.
Несколько ударов молотком – и острые пятнадцатидюймовые гвозди, пробив запястья, входили в древесину. Один за другим воздвигались кресты с кричащими от ужасной боли, извивающимися иудеями. Сотни крестов встали перед глазами защитников Иерусалима.
В чем вина этих несчастных, а если она есть, так ли она велика, соизмерима ли со страданиями? Господи, где ты? Посмотри, как мучают народ твой.
Оторвавшись от холодной стены, полный решимости Ионатан пошел в сторону ворот. Остальные не сговариваясь, охваченные, как и он, состраданием, ненавистью, озлоблением, жаждой мести, повинуясь его молчаливому бесстрашию, исходившей от него силе бойца, двинулись следом.
В эту минуту Ицхак понял, что, если он не пойдет со всеми, его авторитет командира пострадает. Со злобой на лице, недовольно дернув головой, он резко развернулся. Шагая широкими шагами, обогнал идущих и встал впереди.
Тогда Ионатан отстал на полшага. Соперничество было ему ни к чему.
Вырвавшись из ворот, воинственно крича, иудеи устремились к крестам и стоящим рядом с ними римлянам и вдруг остановились, замерли. Боевой клич медленно затих.
Картина, возникшая перед их глазами, была жуткой, как создание дьявола. Солнце висело в небе раскаленным пылающим шаром. На голом, без единого кустика, холме чудовищным лесом вздымались кресты с искореженными телами умирающих. Издеваясь, римляне прибили иудеев в разных положениях, иных даже вверх ногами. Над крестами, распластав грязно-белые крылья, издавая мерзкие мяукающие звуки, кружили предвестники беды и смерти – стервятники. Но не это остановило иудеев.
Их остановила толпа, идущая им навстречу. Страшная толпа шатающихся, раскачивающихся людей. Они стонали, рыдали, изрыгали проклятия. Лица их были перекошены от боли и от ужаса произошедшего с ними. Каждый поддерживал здоровой левой рукой кровоточащий обрубок правой. И за каждым тянулся безостановочный кровавый след. Тысячи насекомых, привлеченных запахом крови и пота, облепляли влажные лица и плечи изувеченных.
Пока иудеи готовились к вылазке и бою, римляне продолжили политику устрашения. Они пригнали еще одну группу пленных иудеев, которых не бичевали и не распяли, а отпустили… отрубив руки.
И они, эти изувеченные мужчины, шли теперь в свой город, в свой дом, как идет раненое животное, надеясь забиться в угол и зализать раны, истекая кровью, шатаясь, падая и поднимаясь вновь.
От увиденного даже у самых безудержно смелых воинов на мгновение сдали нервы и панический холод проник в грудь. Задыхаясь, Ионатан шагнул навстречу молодому, сильно прихрамывающему мужчине, которой шел молча, закусив губу, глядя под ноги и прижимая к окровавленной груди остаток своей руки.
Это был Гедеон. Он поднял к Ионатану серое лицо, полное непонимания и растерянности. Запекшиеся губы его дрогнули, изогнулись в плаче.
– Видишь, брат, – прошептал он, жалуясь, и рухнул на колени.
– Будьте вы прокляты! – кричали иудеи, подхватывая изувеченных.
– Да вот ваши руки, заберите их! – издевательски крикнул один из легионеров.
Нагнувшись, он подхватил с земли чью-то белую руку, такую неожиданно страшную, когда она отделена от тела, и, размахнувшись, бросил ее вслед уходящим.
Римлян было много. Из лагеря подходили все новые центурии. Выстраивались боевым порядком. Иудеи отступили, вернулись за стену.
Наскоро перебинтовав обрубок руки, Ионатан повел брата домой. Он давно не был в городе и теперь не узнавал его.
Шел двадцатый день обороны Иерусалима. Город был страшен. Ничто не напоминало его прежний строгий, благочестивый облик. Улицы были полны грязи, испражнений, непогребенных тел. Худые, изможденные люди, равнодушные, безучастные ко всему, сидели, прислонившись к стенам, стараясь сохранить в своей неподвижности остатки жизни.
Другие, напротив, пытались бороться. Они растирали клочки сена, стараясь представить, что это мука.
Иные не могли стоять на ногах и падали лицом вниз на камни мостовых и, умирая, просили кусочек хлеба. Даже им, умирающим, почти не имеющим сил говорить, был мучителен голод, и они плакали, жаловались и просили. А расставшись наконец с тяжкой жизнью, долго лежали непогребенными, без одежды, непристойно обнаженные. На всех улицах, площадях лежали эти мертвые, несчастные даже в смерти, потому что лежали они неоплаканные, в грязи и кале, и некому было убрать их.
Видя все это, Ионатан ни о чем не спрашивал Гедеона, он шел, заранее ужасаясь тому, что увидит дома.
Длайя лежала ничком, не шевелясь. Она лежала так третий день, молча отказываясь от скудной еды, которую ей предлагали, и Бина понимала, что Длайя решила умереть, уйти вслед за угасшим сыном.
Сидя рядом, Бина поглаживала тонкое исхудалое плечо женщины, стараясь найти в себе новые сильные слова, способные облегчить душевные муки Длайи. Искала и не находила. Рядом с горем все слова казались жалкими, бессмысленными и нечестными.
Бина страдала, страдала вместе с Длайей, в то же время чувствуя, что никакие ее переживания, никакое ее понимание не может сравниться с той болью, с теми муками, что испытывает мать, потерявшая ребенка, которая истерзала себя сознанием того, что не смогла сберечь, не смогла спасти дитя, которая бесконечно ищет в своих действиях преступную ошибку и которой понимание необратимости случившегося выжигает душу.
И, задыхаясь от почти физической боли сострадания, Бина вновь начинала молча гладить плечо Длайи, стараясь, чтобы если не с помощью нужных слов, то хотя бы сквозь прикосновения женщина почувствовала ее, Бины, сочувствие и понимание.
Скрипнув, открылась незапертая дверь. На пороге стояли Ионатан и повисший на нем Гедеон с застывшим от боли серым лицом. Негромко ахнула Хадас. Медленно приподнялась и села Длайя.
«Как рассказать им о страшной гибели отца и мужа, как сказать, что Амрам висит сейчас там, за стенами города, и, возможно, еще жив и, расставаясь с жизнью, корчится в своих последних судорогах», – мучительно думал Ионатан. Он медленно, словно набираясь сил, переводил взгляд с черных глаз Бины, в которых застыло тревожное ожидание, на испуганное, уже как бы угадывающее то, что он хочет сообщить, постаревшее лицо Хадас, на полупрозрачное исстрадавшееся лицо Длайи, и сердце его разрывалось от боли.
К утру от заражения крови умер Гедеон. Вслед за ним, истерзав себя, угасла Длайя.
К концу мая в радиусе 90 стадий вокруг Иерусалима не было ни одного дерева, ни одного даже маленького жалкого кустика. Вместо великолепных предместий, плодовых садов, тенистых парков, зеленых лесов – выжженная пустыня с редкими бурыми клочками сухой травы. Истерзанная земля мстила людям, мелкой пылью поднимаясь в воздух. Пыль лезла в глаза, влипала в ноздри, уши, оседала на губах.
Но римляне с упорством стремились разрушить последние преграды и овладеть городом. Иудеи еще с большим упорством сопротивлялись, не давая римлянам захватить Иерусалим.
На четырех выстроенных валах римляне спешно установили стенобитные машины. Но и иудеи не сидели без дела. Пока римляне, не зная усталости, возводили валы, иудеи, не зная усталости, рыли под них подземный ход.
Как только сооружение было готово, иудеи заложили в подкоп дрова и подожгли. Столб огня взметнулся в небо, словно взрыв. Сухое дерево горело сильно и жарко. Тушить сооружение было невозможно. Сквозь дым римляне видели измученные, но радостные лица иудеев, взиравшие на них сверху.
Там, где не было огня, где пламя не охватило валы, иудеи, отважные до безумия, выбег а ли из-за стены, с факелом в одной руке, мечом в другой, и поджигали ненавистные стенобитные машины. Им невозможно было помешать.
Многодневные труды римлян погибли так неожиданно и быстро, что римляне растерялись. Смелость иудеев, быстрота натиска, общность набега буквально ошеломили их. Не зная, что предпринять, римляне отступили к лагерю. Позабыв о всякой осторожности, торжествующие иудеи бросились за ними и, буквально опрокидывая своих врагов, пытались ворваться вслед за отступающими в римский лагерь. Больших потерь стоило легионерам не допустить такого позора, как захват лагеря.
После уничтожения валов в военных действиях наступило недолгое затишье, и Ионатан поспешил домой. Он шел один. Со смертью Эфраима чувство одиночества стало ему привычным. Некоторое время он замечал, что Ицхак оказывает ему некоторое внимание и расположение, но Ионатан также видел, что в Ицхаке нет той истинной привязанности, душевности, открытости и доверия, что являются необходимыми для дружбы. Ицхак был скорее друг-соперник, а такое понимание дружбы было чуждо природе Ионатана. Он сторонился Ицхака, что сильно раздражало последнего.
Был полдень. Одна сторона улицы лежала в тени, другая освещалась солнцем. Жаром было затуманено небо. Жаром веяло от старых каменных стен.
Хотя Ионатан уже видел, как меняется облик Иерусалима, как трагичны последствия голода, действительность угнетала его все больше и больше.
Страшная, гнетущая тишина нависла над городом. Истощенные голодающие люди не имели сил говорить. Безмолвными тенями в грязных, распахнутых на груди рубахах бродили старики, тянули по земле свои бессильные босые ноги. Гримасами сморщены их лица, спутаны бороды, трясутся руки. Плоские крыши домов покрыты изможденными женщинами и прижавшимися к ним распухшими детьми.
С трудом Ионатан отводил взгляд от этих печальных, страдающих детских глаз, которые словно спрашивали его: за что нам такое?
Сердце Ионатана обливалось кровью. Он с трудом сдерживал свое желание вытащить из-за пазухи сверток и раздать этот чернильно-черный, липкий, с травой и сеном пополам хлеб страдающим. Его рука уже тянулась, когда он вспоминал, что дома его ждут две женщины, Бина и Хадас, и что от его прихода и этого хлеба, может быть, зависит их жизнь. Он знал, что еды у них быть не могло, что военные власти обшаривают дома, реквизируя продукты.
Ионатан опускал руку, отводил глаза и, мучаясь, шел дальше, стараясь избегать обращенных на него взглядов, стремясь идти более поспешным, чем обычно, шагом.
Вечером того же дня в просторной палатке главнокомандующего состоялся военный совет. Быстро спускалась ночь. Сквозь открытый полог в палатку из грубого полотна проникал слабый ветер, донося запах затухающего пожара и солдатских костров. Слышался шум военного лагеря: окрики караула, топот сапог, гул голосов.
По-домашнему, без доспехов, в одной красной тунике сидел Тит в деревянном кресле, чуть наклонив голову, и несколько исподлобья оглядывал присутствующих. За его спиной в полном обмундировании стояли красавцы адъютанты и рослые офицеры охраны. Перед ним полукругом расположились высшие офицеры – легаты легионов, трибуны, префект лагеря.
Говорилось многое. Но педантичный Тит, внимательно выслушав всех, разделил для себя высказывания на две группы.
В первую группу вошли те, которые считали, что войско уже растеряло отчасти ту уверенную веселость и легкость, с какой начиналась кампания, а потому предлагали взять город общим приступом, всеми силами одновременно.
– Кроме того, – добавляли эти первые, – смелость и быстрота приносят славу. Взять город атакой намного почетнее.
Вторая группа, менее горячих и более рассудительных, считала, что неправомерно рисковать солдатами, что продолжение осады хотя действие и не героическое, зато разумное. И предлагала строить новые валы.
– Невозможно, – утверждали первые, – строить валы заново из-за отсутствия строевого леса.
Присутствующий на совете легионный трибун Валерий Венуст хотел немедленного штурма. Почти два месяца осады измотали его так же, как остальных. К этому присоединялись и душевные мучения. По рассказам пленных он знал, что происходит в городе. Сопровождая Тита в его объездах вокруг Иерусалима, он видел пропасти, наполненные гниющими трупами, и содрогался от ужаса, что там, среди этой разложившейся гнойной массы, среди этого мерзкого смрада может быть та, без которой он просто не мыслил своей жизни.
«Наверное, если бы я знал, что ее уже нет, что „это“ уже совершилось, мне было бы легче, чем эта мука постоянных сомнений и надежд». Когда такая мысль приходила ему в голову, он пугался, что боги подслушают его и исполнят желаемое.
Энергичный голос принявшего решение главнокомандующего вывел Валерия из раздумий.
– Будем строить обводную стену, – сказал Тит, – закроем все входы и выходы. Мы заставим иудеев сдаться. А произойдет ли это от атаки, от отчаяния или мук голода – не столь важно.
И такое рвение охватило римлян, что обводная стена была возведена за невероятно малый срок – всего за три дня. Тридцать девять стадий в окружности, тринадцать сторожевых башен.
Иерусалиму сдавили пальцы на горле. Трупный запах, сладковатый и невыносимый, пропитал все в городе. Умерших не погребали. Для этого у живых не было сил. Их просто сбрасывали со стены в пропасть. Но вскоре и это стало делать некому. Страшное зрелище являли собой трупы, сваленные в кучи. Порой, бросаясь в атаку, воины, чтобы пройти, кощунственно наступали на тела умерших.
А римляне подбирались все ближе. В начале июня они вплотную приблизились к крепости Антония, которая примыкала к северной стене Храма. Предпринятая иудеями попытка помешать римлянам установить на насыпи таран окончилась неудачей. Они были вынуждены отступить.
Усталый Ионатан сидел в одиночестве на мраморном полу в тени галереи внешнего двора Храма. Его меч лежал рядом. Круглые белые колонны отбрасывали ровные полосы тени. Торжествующий звук ударов тарана непереносимо отдавался в ушах.
Сомнения, мучавшие Ионатана, были тяжелы и неразрешимы. Уже ясно как день, что город не отстоять. Несмотря на все жертвы, страдания, муки, римляне ворвутся в Иерусалим. Что сделают они, разъяренные сопротивлением, со Святым городом?
Может быть, правильней, верней, человечней было смириться, открыть ворота, впустить римлян и, возможно, избежать стольких жертв? Мудрецы говорят, каждый человек имеет право выбора – совершить действие или отказаться от совершения его. Получить благоволение Всевышнего либо получить недовольство его. О чем это я? Поздно раздумывать, верным или неверным был выбор. Время отвечать за содеянное. Я мужчина, я принял решение, я буду за него отвечать. Но ведь есть тысячи и тысячи тех, кто не принимал этого решения. Те, младые и старые, слабые и невинные, кого мы заставили, вынудили быть с нами. Они теперь мертвы. А ведь человек – это создание Бога. Жизнь его священна. И спросит с нас Бог за эти жертвы… «…А эти овцы, что сделали они?»[36]
– Хочу говорить с тобой. – Голос Ицхака прервал размышления Ионатана.
Он медленно перевел взгляд из пространства на командира, ожидая. Но Ицхак, оглянувшись по сторонам и убеждаясь, что рядом никого нет кроме пришедшего с ним Рафаила, опустился на мраморные плиты.
– Есть возможность покинуть город, – сказал Ицхак тихо.
Ионатан посмотрел на него в легком недоумении. Еще месяц назад он бы сразу, без раздумий, с негодованием отверг это предложение. Но теперь мысли, обгоняя одна другую, сплетались в клубок. Уйти от всего этого, остаться живым. Это что – предательство или действие, продиктованное разумом?
Видя, что Ионатан молчит, Ицхак встал на ноги, приказал тихо:
– Думай до полуночи.
– Надеешься остаться живым? Думаешь, тебе разрешат отбыть в Гафну? – презрительно произнес Ионатан.
Иудеев, сумевших сбежать из Иерусалима, приказом Тита то отправляли в селение Гафна, якобы для мирной жизни, то заставляли вернуться назад и прогуливаться вдоль стен города, чтобы пресечь в осажденном городе слухи об их гибели.
– Ну, во-первых, я не настолько глуп, чтобы верить всей этой пропагандистской чепухе о милостивом Тите, – усмехнулся Ицхак, – а во-вторых, – голос его зазвучал жестко, – я еще не кончил свою борьбу с проклятыми идолопоклонниками. Мы идем в Мецаду.
Во взгляде Ионатана промелькнуло уважение. Значит, этот человек думает не только о своей шкуре. Ицхак, разгадав мысли Ионатана, хмыкнув, сказал беззлобно:
– Не слишком-то ты высокого мнения о своем командире.
– Я должен забрать Бину, – быстро проговорил Ионатан.
– Если нас будет много, мы не пройдем, – недовольно проворчал Рафаил.
Ицхак помолчал, раздумывая, сказал категорично:
– Только Бина.
– Больше никого и нет, – ровным бесцветным голосом ответил Ионатан, – Хадас умерла три дня назад.
Ионатан был полон сомнений. С одной стороны, он страстно хотел спасти угасающую любимую, не оставлять ее в городе. С другой стороны, крепость Мецада в руках «сикариев», беспощадных кинжальщиков. За то недолгое время, что они были хозяевами Иерусалима, они буквально залили город кровью. Не щадили ни стариков, ни детей, ни служивших в Храме первосвященников. «Ревнителям» пришлось собрать все свои силы, чтобы справиться с ними. Остатки «сикариев» и скрылись в крепости. Так какое же решение принять?
Солнце поднялось выше. Тени от колонн укоротились. Заглушая стук тарана, затрубили трубы, возглашая о тами – жертвоприношении, совершаемом ежедневно. Ионатан встал. Он хотел присутствовать при полуденной жертве.
Следовало снять обувь и облачиться в белые одежды, но это было сейчас невозможно. К тому же он был ритуально нечист. Он прикасался к убитому мечом и к мертвому телу, к костям и могилам.
Ионатан подошел к воротам, ведущим во внутренний двор, но не вошел, остановился поодаль, следя за службой.
Жертвоприношение – действие если и понимаемое разумом современного человека, все же оставляющее его совершенно равнодушным. Но для древнего человека это было великое таинство неразрывной связи жизни и смерти, действие, в которое он вкладывал возвышенный смысл, выражая им покорность и благодарность Всевышнему, прося искупления грехов своих.
Ионатан смотрел, как священнослужители, бледные, изможденные, но в красивых, предписанных Законом одеждах, торжественно приближаются к жертвеннику, как очищают его от пепла, как кладут новые дрова, как готовят к закланию и сожжению агнца. Тихо шептал он вслед за священнослужителями слова молитв. Горели светильники, курились благовония, пылала жертва, возливалось вино на алтарь, звучали трубы, пели левиты, и непрерывно грозно гудел таран, разрушая стену.
«Мрак бедствий приближается», – изнывал сердцем Ионатан.
Они пришли ночью. Дверь была не заперта, как и во всех домах погибающего Иерусалима. Бина лежала свернувшись клубком. Ионатан опустился на колени.
Дыхание девушки было легким, почти неслышным. Тонкую шею обвивал шелковый шнурок с маленьким кожаным футляром. «Что это? Талисман? Никогда прежде не видел», – мельком подумал Ионатан. Его охватили жалость и нежность. Он погладил спутанные кудри девушки.
Бина открыла глаза. Она сильно похудела, но все еще была хороша. В ее побледневшем, словно прозрачном лице появилось что-то неземное, ангельское. Ионатан видел, как возвращающееся сознание проясняет ее глаза. Бина попыталась улыбнуться.
– Молчи, родная, молчи, – прошептал он хрипло. Слезы в горле не давали говорить. – Я пришел за тобой. Мы уйдем.
Дверь отворилась. Дерзкий голос Ицхака произнес:
– Поторопись.
– Да, да, – сказал Ионатан, продолжая медлить.
Он подхватил Бину на руки, встал с колен. Ноша была невесомой. Ионатан дошел до двери, где его ожидал, как всегда с немного презрительным, насмешливым выражением на лице, Ицхак. Ионатан посмотрел на Ицхака, на Бину и оглянулся.
Внезапно все чувства, которые были в нем прежде неясны и туманны, прояснились. Он вспомнил лицо отца, купившего этот небольшой дом еще в тот памятный давний приезд. С каким довольным видом отец расхаживал по комнатам, осматривая доставленную из магазинов греческую мебель. Все эти диваны, ложа, кресла, столы. Как любовно он передвигал бронзовые светильники и вазы. Ведь все было приобретено для семьи, для сыновей, для продолжения рода.
Ясно вспомнился Гидеон, любивший сидеть в углу комнаты за конторскими книгами. Длайя, нежная, юная, с белой кожей и каштановыми волосами под головным платком, хлопотливо снующая между столовой и кухней. Очаровательный малыш Эли, сосредоточенно играющий деревянными кубиками.
Вся атмосфера теплого родного дома охватила Ионатана. Он неожиданно понял, что не может оставить город Бога своего, не может покинуть Иерусалим. Он должен погибнуть на пороге своего дома. Ионатан повернулся к Ицхаку.
– Поклянись, что ты позаботишься о Бине, – сказал он.
Ицхак несколько удивленно, но утвердительно кивнул головой, с готовностью принимая на свои руки девушку. Легкая тень вожделения промелькнула на его лице. «Что ж, пусть, – мысленно сказал себе Ионатан, – теперь-то я точно уверен, что о ней позаботятся. В сущности, он неплохой человек. Неглупый, смелый, хотя и излишне жестокий». Бина шевельнулась, пытаясь что-то сказать.
– Все будет хорошо, любимая, – успокаивающе сказал Ионатан и поцеловал девушку.
Неожиданно с дивана поднялась фигура. То, что Ионатан прежде принял за кучу тряпья, оказалось служанкой Фаррой. Тощая, костлявая старуха встала с дивана, потащилась к двери, шаркая ногами.
– Эта старая развалина не нужна, – тихо процедил сквозь зубы Рафаил.
Но у Фарры был хороший слух.
– Я свою голубку, сироту горькую, без отца и матери оставшуюся, ни за что не покину, – ворчливо проквакала служанка, гневно глядя на Ионатана, – ишь, нашелся тут хозяин. Отдал в чужие руки.
Ионатан долго стоял на пороге дома. Уже давно затихли осторожные шаги ушедших. Как только он решил остаться и отправил Бину, все сомнения, мучавшие его в течение дня, отступили. Он вернулся в дом, лег на диван, еще хранивший запах девушки, и погрузился в крепкий, без сновидений, сон.
Спустя две недели, 17 Таммуза по еврейскому календарю, ежедневные жертвоприношения в Храме прекратились.
В начале августа сильнейшие тараны шесть дней безуспешно долбили западную стену Храма. Мощные каменные стены стояли несокрушимо. Даже когда римляне с неимоверными усилиями подкопали основание северных ворот и выломали передние камни, ворота устояли. Ненависть к иудеям, оказывавшим им, покорителям мира, яростное сопротивление в течение почти пяти месяцев, желание доказать свое военное превосходство и свою нравственную силу, стремление наказать непокорных и обыкновенная алчность – все чувства разом взыграли в римлянах, и они воспылали желанием взять стены Храма штурмом.
С тяжелыми штурмовыми лестницами в руках, бегом, чтобы в них труднее было попасть стрелой или дротиком, римские солдаты побежали к стене и, подбадривая себя воинственными криками, полезли на галерею.
Иудеи казались равнодушными. Они даже отступили назад. Но как только первый воин появился над кромкой стены, намереваясь переступить с перекладины на стену, он тут же был заколот и сброшен вниз. Вслед за ним были столкнуты несколько лестниц со взбирающимися по ним солдатами. Те же, кто все же перескочил на стену, были атакованы. Скрежет металла, крики атакующих, вопли раненых и падающих со стены смешались в общий гул. Обе стороны сражались с ожесточением, сражались насмерть. Штурм не удался. Римляне, преследуемые градом стрел, отступили.
И вот тогда Тит отдал приказ поджечь ворота Храма. Это произошло в трагический день 9 Ава по еврейскому календарю. Бушующее пламя сожгло дерево ворот и перекинулось на галерею.
Храм пылал, видимый со всех концов города. Его белоснежные стены скрывались в чудовищных языках пламени. Золото, плавясь от нестерпимого жара, ручьями стекало вниз. С диким треском сгорало драгоценное дерево. Гудело пламя. Раскаленными брызгами неслись в вышину тучи искр. Черные клубы дыма то взметались вверх, то растекались по улицам Иерусалима, покрывая все черной траурной копотью.
Задыхаясь в дыму, заламывали руки изможденные жители, прощаясь со своей святыней. Отчаянный жуткий вопль наполнил город. О горе, горе тебе, Иерусалим!
Ворвавшись в город после пяти месяцев осады, римляне в безумной ярости носились по его улицам, зверски убивая жителей, не обращая внимания на то, кто перед ними – мужчина ли с оружием в руках или малый ребенок, женщина или старец. Смерть и только смерть ждала всех.
Храм горел десять дней. К сентябрю весь Иерусалим был в руинах.
Валерий вошел в город с первыми передовыми отрядами. Он шел по улицам, похожим на длинные каменные коридоры, заглядывал в дома, переулки, обыскивал подвалы. Его небольшая свита недоумевала, что ищет этот успешный трибун в развалинах. Неужели ж его тоже охватила алчность?
Но Валерий переступал через разбросанные золотые кубки, серебряные кувшины, через бусы и украшения. Он искал женщину, он искал Бину.
Но прошел день, второй, третий. Девушки не было. Терзания и тревога охватили Валерия. Бесчисленное количество раз он переходил от надежды к отчаянию и снова к надежде. Он продолжал искать и на улицах разрушенного города, и среди толп бесчисленных пленных. «Она не могла погибнуть, – твердил он себе, – не могла. Она просто изменилась, и я не узнаю ее». И он вновь шел вдоль рядов сидящих на земле пленных. Страшных, грязных, исхудалых, вшивых. Охрана расторопно поворачивала к нему лица тех, кто безучастно смотрел в сторону. Почти отчаявшись, трибун безразлично наблюдал, как, злобно расталкивая пленных, солдаты отделяют тех, кто будет распят на кресте, от тех, кому придется закончить свою жизнь на арене цирка или египетских рудниках.
Как вдруг чьи-то глаза блеснули ему навстречу. Валерий резко остановился и повернулся. Медленно обвел глазами сидящих. Пленные смотрели вниз, на землю, или тупо в пространство перед собой.
Кто из них посмотрел сейчас на него странно знакомым взглядом? Один из сидящих словно нехотя, исподлобья взглянул на трибуна. Их глаза встретились. Валерий напрягся. Спаситель? Как его звали? Нет, он не помнит имени. Трибун шагнул к мужчине:
– Встань.
Ионатан медленно поднялся, подтолкнутый тупым концом копья нетерпеливого охранника. Минуту мужчины рассматривали друг друга. Ионатан был худ, грязен, с неопрятной седеющей бородой, с длинными, достающими до плеч прядями волос. «Сколько ему? Двадцать два, двадцать три. Вряд ли больше», – с легким сожалением подумал Валерий.
– Я не поблагодарил тебя, – произнес он.
– И не надо, – голос Ионатана прозвучал глухо, – я не уверен, что сделал правильно.
Валерий хотел усмехнуться, но верхняя губа лишь неопределенно дернулась.
– Я ищу Бину, – сказал он.
В глазах Ионатана появилось удивление, затем отрешенная задумчивость и, наконец, ясность понимания. Он вспомнил Бину, прижавшуюся к стене Иерусалима, ее внимательные, вглядывающиеся вдаль, полные ожидания глаза. Не отвечая, Ионатан посмотрел на трибуна, на его загоревшее твердое лицо с суровыми серыми глазами, потом провел грязной рукой по своему исхудалому лицу, сказал устало:
– Не думаю, что тебе удастся с ней увидеться.
– Прекрати говорить загадками, – резко оборвал его Валерий. – Если она жива…
– Она жива, – утвердительно кивнул головой Ионатан и вновь помолчал. – Бина в Мецаде.
«Ненавижу, – подумал Валерий, с трудом подавляя в себе ярость, – ненавижу этот Восток, эту трижды проклятую Иудею. Я отслужил десять лет. Я награжден венками. Я могу просить о переводе в Италию, но нет – „веди коня дальше“[37]. Я останусь здесь. Она навечно взяла меня в плен. Кто – Бина или вся эта ненавистная мне Иудея?»
Трибун развернулся и пошел прочь. Потом вдруг вновь вернулся.
– Я возьму тебя себе, – лаконично сказал он.
Ионатану всего двадцать два года. Он бесконечно измучен. Он совершенно обессилел. Он устал. Он испытывает сильный соблазн. Жить. Так захотелось жить, как, казалось, никогда прежде. Он борется с собой. Он смотрит на трибуна и не видит его. Он видит тех, кого потерял за эти годы. Он одинок. Единственное, что у него осталось, – преданность древнему народу.
– Благодарю тебя, но на таких условиях жизнь мне не нужна, – сказал он твердо.
На лице трибуна отразилось непонимание.
– Иерусалим был вершиной страны, – тихо объяснил Ионатан, – Храм – вершиной Иерусалима. Когда иудей сажал дерево, он нес первые плоды в Храм и там съедал их. Когда овца приносила первый приплод, он посвящал его Храму. Сотни тысяч паломников ежегодно приходили в Иерусалим, чтобы исполнить заповедь паломничества. Подняться в Иерусалим и проникнуться ощущением святости жизни этого города. Подняться в Храм и участвовать в таинстве жертвоприношения. Храм, он притягивал нас всех. Людей знатных и простых. Праведников и тех, кто просто хотел соблюсти Закон. Как же теперь без Храма? Как вернуться к обычной жизни, когда ее смысл сломан?
Ионатан опустил руки, продолжил с тоской:
– Не кара меня страшит, римлянин, а пощада. Жизнь, когда я перестану быть самим собой.
Первым чувством, охватившим Валерия, была досада, хотя, несмотря на предубеждение, он все же сумел почувствовать в отказе жить рабом, в страхе отпасть от своего Бога величие поступка иудея. Но кто будет его спрашивать?
– Помыть, накормить. Этот иудей мне нужен, – коротко отдал он приказание адъютанту и, повернувшись, ушел, сопровождаемый телохранителями.
«Разве Всевышний желает нам смерти? – спрашивал себя Ионатан в сомнении, глядя вслед трибуну. – О нет. Если бы Бог захотел, я умер бы вместе с Храмом. Но я жив».
Руины Иерусалима сровняли с землей. Нетронутыми остались три самые высокие башни и часть стены. У стены римляне разместили гарнизон. Башни были оставлены в назидание потомкам: вот каким прекрасным и величественным был город на этих холмах – и вот чем он стал, сопротивляясь победоносному Риму.
Сентябрь 72 года нашей эры
Безрадостный скалистый пейзаж Иудейской пустыни вызывал уныние. Взгляд натыкался лишь на серые скалы, угловатые бугры, растрескавшиеся от солнца, каменные волны, впадины. Россыпи камней на поверхности гор издали казались бородавками на нечистой коже огромных жаб. Ни деревьев, ни кустов. Лишь кое-где в низине небольшими круглыми кочками торчали колючки. Единственные живые существа – юркие ящерицы.
От белого солнца, от камней шел тяжелый жар, вызывающий слабость, неясность в голове, сухость в обожженных солнцем глазах. Пот лился так обильно, словно легионеры попали под дождь. Закинув головы, солдаты Десятого Сокрушительного легиона разглядывали крепость на плоской вершине громадной скалы. Мецада. Последний оплот мятежников. Их надежда.
Луций Флавий Сильва, очередной прокуратор Иудеи, в окружении свиты сидел под небольшим навесом, наспех сооруженным для него из растянутых на пиках солдатских плащей. Из-под низкого лба смотрели жесткие светлые глаза. От крыльев носа к узкому рту с плотно сжатыми губами пролегли две глубокие морщины. Коротко остриженные волосы пепельного цвета открывали маленькие уши, не гармонировавшие с массивным тяжелым подбородком.
Прокуратор неспешными глотками пил охлажденное вино и рассматривал крепость. Отвесный, уходящий ввысь монолит скалы. Толстые стены из белого камня в двенадцать локтей[38] высоты. Тридцать семь башен. Крепость казалась совершенно неприступной, но приказ императора Веспасиана, полученный прокуратором, был однозначен. В сопротивлении иудеев пора поставить жирную точку.
Сильва чуть повернул голову влево. Выступивший из-за спины офицер продолжил доклад:
– В цитадель ведут две дороги. С востока – узкая извилистая тропа, называемая Змеиной. С западной стороны дорога лучше, но в самом узком месте она преграждается башней. Так что нежеланным гостям в крепость не пройти.
Стоя в свите прокуратора, Валерий, как и все, смотрел на крепость.
«Неужели она там, на вершине, неужели она прожила там долгие два года? Возможно ли это? Какой она стала? Изменило ли ее время? Я устал. Устал от этого бесконечного ожидания. Я уже не знаю, люблю ли я ее или ненавижу. Я должен наконец закрыть эту страницу. Или я возьму эту женщину в плен, или освобожусь от этого миража, болезни, сумасшествия».
Краем глаза трибун видел Ионатана, сидящего в стороне на камнях. Одетый в свободное платье, с белым платком, концы которого свисали на плечи, с черной бородой, в которой серебрились седые волосы, он все более принимал библейский образ.
Валерий и сам не знал, зачем ему был нужен этот молчаливый, угрюмый иудей. Порой в порыве раздражения он решал продать Ионатана в гладиаторскую школу, а в порыве благородства – отпустить на свободу. Но всегда каждое из своих решений Валерий откладывал. И иудей продолжал следовать за трибуном, не являясь ни слугой, ни денщиком, ни ординарцем. Поймав взгляд Ионатана, Валерий подозвал его движением руки.
– Что скажешь? – спросил трибун, указывая глазами на крепость.
– Вам ее не взять. – В голосе Ионатана прозвучала едва слышная нотка торжества.
Валерий словно в первый раз рассматривал лицо иудея. «В сущности, какого ответа я от него ждал?» – подумал он.
– «Не взять» – такого понятия для римского легиона не существует, – произнес надменно трибун.
– Будете колотить по скале в надежде, что она даст трещину и обвалится? – угрюмо спросил Ионатан.
– Колотить будем не по скале, а по стене, – отрезал Валерий, с неожиданным удовлетворением видя недоверие в глазах Ионатана. Он вновь посмотрел на Мецаду, спросил задумчиво: – Говорят, эта неприступная крепость – дело рук царя Ирода?
– Да, это так, – кивнул головой Ионатан.
– Не слишком-то он доверял своему народу.
– Скорее, опасался Клеопатры. Очень уж хотелось египетской царице присоединить Иудею к своим владениям. Именно этого она добивалась от Антония.
– Да, Антоний ее боготворил, – проговорил Валерий и, прекратив разговор, направился в обход возводимого лагеря.
Ионатан остался на месте и все смотрел на мощные, из белого камня, стены крепости, на дворец царя Ирода, расположенный на трех, одна над другой, террасах. Напрягая зрение до рези в глазах, пытался разглядеть лица, иногда мелькавшие на башнях. Все его сердцу казалось, что это Бина, хотя разум говорил иное.
Ионатан не ошибался. Бина была среди собравшихся на стене встревоженных жителей цитадели. Обособленными группами стояли посуровевшие мужчины.
– Римлянам крепость не взять. А держать нас в осаде? Да сколько угодно, – говорили одни.
– Пусть стоят. Охрана нам не мешает, – пытались шутить другие.
– Надо готовиться отбиваться, – озабоченно говорили третьи.
С испуганно-взволнованными лицами собравшись в кружок, громко галдели женщины, пересаживая с руки на руку младенцев и сильно жестикулируя свободными руками. С веселым беззаботным визгом носились полуголые дети. Бина не вступала в разговоры. Она лишь смотрела, как быстро растут у подножия скалы легионные лагеря, и сердце ее наполнялось печалью.
– Пойдем, голубка моя. Что ты, римлян не видела? – позвала ее Фарра.
Бина согласно кивнула головой, и женщины побрели домой, в маленькую, расположенную в каменной стене комнатку, перестроенную из прежних казарм охраны.
Солнце повернуло к закату. Фиолетовые тени пролегли по уступам. Северный ветер, проскользнув между горами, приятно охладил тело. Стало легче дышать. Флавий Сильва встал с кресла, вышел из-под навеса. Потянулся всем своим сильным, жилистым телом, сказал твердо:
– Мы возьмем эту крепость штурмом, но прежде позаботимся, чтобы ни один иудей не смог выскочить из ловушки и спастись бегством.
Соблюдая все правила осадной науки, римляне возвели вокруг скалы стену толщиной в два метра и поставили двенадцать сторожевых башен. У подножия скалы было выстроено восемь полевых лагерей. Два главных и шесть поменьше. Теперь даже мышь не могла проскочить не замеченной легионерами.
Что испытывали защитники цитадели, глядя на окружающую их стену? Да, они давно жили здесь, на вершине. Но ведь иногда они все же спускались и даже, как утверждал Иосиф Флавий, совершали набеги на близлежащие деревни. То есть жизнь наверху была в какой-то мере добровольной, до какой-то степени свободной. Теперь же они были изолированы полностью, словно заключены в тюрьму на небольшой площади вершины. Это было тяжко даже для человека древней цивилизации, привыкшего жить в маленьком пространстве своего мира.
Итак, римляне прочно затянули узел осады. Но в крепости было достаточно воды и продовольствия. Хватило бы на годы. Так что рассчитывать на сдачу от голода не приходилось. Надо было найти место для насыпи. И единственное пригодное для этой цели место было найдено.
С западной стороны Мецады находилась скала, называемая Левка. Она была на 300 локтей ниже Мецады, но выступала далеко вперед в направлении крепости, и Флавий Сильва решил, что именно здесь возможно насыпать нужный осадный вал.
Пригнав к подножию Левки тысячи пленных иудеев, римляне заставили их сооружать насыпь. Рабы перетаскали горы земли. Проходили месяцы. Насыпь росла медленно, но неуклонно. Жители цитадели, понимая, что в случае ее падения их ждет плен, рабство, смерть, изо всех сил старались помешать строительству. В обороне принимали участие все – от стариков до детей. Ничьи руки не были лишними.
В работающих сплошным дождем метали стрелы и копья. На их головы сбрасывали камни и лили кипяток. Кидали горящие головни. Испробовали все доступные средства обороны, но осадный вал был возведен.
Настал день, когда римляне покатили наверх по насыпи осадную башню. Этакое жутко скрипящее, обитое железом четырехугольное страшилище в двести локтей высотой. В верхней части башни имелись откидные мостики, которые почти вплотную приблизились к стене.
Стоя на них, лучники непрерывной прицельной стрельбой согнали со стены ее защитников. Стрела на небольшом расстоянии способна пробить любые доспехи. Лучники сковали действия и маневры защитников, что позволило начать работу мощному тарану, установленному в нижней части башни.
Огромное ударное бревно, подвешенное на канатах, десятками рук оттягивалось назад и общими силами бросалось вперед. Обитый железом конец бревна бил в стену. Бил беспрерывно. Близился конец долгим месяцам изнурительной осады. Готовые к штурму отряды стояли, ожидая приказа.
Наконец под радостные крики римлян стена рухнула. Башню откатили. Римляне устремились вверх по насыпанному валу в образовавшуюся брешь и вдруг остановились перед проломом. Не продвигаясь вперед, неловко затоптались на месте под яростным обстрелом иудеев. Потом отступили, унося с собой раненых и убитых.
– В чем дело? – в бешенстве кричал Сильва. – Ко мне центуриона отступившей центурии!
Дочерна загорелый, запыленный центурион предстал перед Сильвой.
– В пролом пройти невозможно. Там новая стена, – сказал центурион.
Возбуждение постепенно спадало. Лицо прокуратора, горевшее от злости, стало бледнеть.
– Новая стена, – повторил он, досадуя на неожиданную преграду. – Откуда?
– Успели выстроить.
Сильва взял себя в руки. Его лицо вновь приобрело неподвижность маски. Небольшая задержка уже ничего не изменит.
– Придвинуть таран. Продолжить работу.
Таран придвинули к новой стене. Но он не мог пробить эту стену, возведенную из двух параллельных рядов дерева и заполненную землей. Железный нос тарана увязал в дереве. Земля от ударов спрессовывалась. Стена становилась лишь крепче. Казалось, она была неуязвима.
Иудеи, взобравшись на стены и башни, хохотали над римлянами, вынужденными наконец отвести от стены свою осадную башню.
– Невозможно пробить, – сказал Флавий Сильва, – зато возможно сжечь.
И в стену полетели зажженные факелы. Сухое дерево загорелось сразу. Пламя охватило стену сверху донизу. Штурм перенесли на утро, надеясь, что к рассвету стена прогорит и остынет. Время от времени огонь словно затихал, успокаивался, уменьшался. Сквозь пролом виделись горящие уголья цвета охры, какие-то передвижения и перемещения. Что-то с глухим звуком падало вниз, и пламя, добравшись до нетронутых прежде бревен, вспыхивало с новой силой.
Валерий и не думал спать в эту ночь. Душевный подъем, охвативший всех в предчувствии близкой победы, овладел и им. Наконец-то после стольких месяцев, проведенных в этой серо-черной пустыне, они добьются своего. Но кроме этого общего для всех чувства не менее сильной была надежда найти Бину. Десятому Сокрушительному легиону предстояло остаться стоять на развалинах Иерусалима, но он получит отставку и увезет Бину в Рим.
Не спал и Ионатан. Слушал ставшее ему уже привычным гудение римского лагеря. Видел костры возле палаток. Солдат, мирно готовящих себе ужин. Тихие разговоры. Завтра на рассвете они встанут и пойдут убивать. Зачем? Что надо им здесь, за много миль от своего дома? Кто дал им право навязывать свою волю? Почему бы всем не жить у себя? Почему, лаская своих женщин, любя своих детей, они безжалостно убивают наших?
Со стороны крепости донесся гул голосов. Ионатан сел, мучительно вслушался, пытаясь разобрать слова. Не получалось. Гул не распадался на отдельные слова, наоборот, он, скорее, перерастал в вой, в крик, в вопль.
Непроглядная чернильно-черная тьма пустыни, зарево пожара на вершине скалы, странные крики тяжестью ложились на сердце. Что же там происходит? Шум понемногу смолк. Ионатан лег и закрыл глаза.
Господи, пусть она будет жива. Пусть этот римлянин заберет ее, увезет с собой, но пусть она будет жива.
Бина стояла в толпе на площади перед северным дворцом среди обессиленных, грязных, покрытых копотью людей. Все они собрались здесь, чтобы услышать слова Элеазара бен Яира. Он умный, он хитрый, он изворотливый. Он придумает что-то новое и спасет их. Элеазар усталым взором оглядел толпу, сказал твердо:
– К утру стена прогорит, и римляне прорвутся. Мы последняя крепость Иудеи. Мы не имеем права проиграть в борьбе за свободу, за веру отцов наших, за землю нашу. Мы должны уйти непобежденными. Счастливы те, кто пал в бою. Они не изменили свободе. Но плен – это унижение. Мы не можем доставить удовольствие римлянам распинать нас на крестах, бесчестить наших жен, позволить скормить детей наших хищникам на арене. Достойнее уйти самим. Непобежденными и непокоренными. И это будет нашей победой. Пусть наши жены умрут не опозоренными, а дети – не изведавшими рабства.
Элеазар продолжал говорить. Но Бина больше не слушала. Она видела по лицам стоящих вокруг людей, что в их душах, измученных, истерзанных, исстрадавшихся, мечутся противоречивые чувства.
Гордость свободных иудеев и презрение к врагу, желание доказать ему, презренному, силу своей веры.
Осознание величия, предлагаемого Элеазаром, и ужас увидеть смерть своих детей.
Желание самопожертвования и страх близкой смерти.
Они страстно хотят жить, но они готовы умереть. Они готовы позволить себя убить!
У Бины закружилась голова. Она больше не могла ни слушать, ни видеть лица, на которых сквозь ожесточение проступало горе, сквозь безнадежное отчаяние – безумные надежды на чудо.
Зарыдали, заголосили женщины. Захлебываясь слезами, завопили дети.
Бина почувствовала, что задыхается от явственно ощутимого в тяжком, пропитанном дымом и гарью воздухе запаха гибели. Она повернулась и медленно двинулась к краю плато. Ее босые ступни поднимали серое облачко пыли.
Прислонившись к шершавому выступу скалы, она долго смотрела вдаль, понимая в тоске, что видит это все в последний раз. Солнце, скрывшись за скалами, отбрасывало на темное небо багровые сполохи. Синели на горах вечерние тени. Издавали резкие крики пролетающие над головой стервятники. На постепенно чернеющем небе проступали звезды.
«Превратиться бы мне в маленькую звездочку. Сияла бы я, никому не доступная. А может быть, оттуда, с этой вышины, можно увидеть наш дом, и сад, и маму», – грезила Бина, забывая на мгновение, что ничего этого уже нет и никогда не будет и что увидеть прошлое невозможно ни с какой высоты.
Лицо ее то освежалось чистым ветром, то покрывалось копотью, долетавшей и сюда. Даль безграничная, бесконечная, окутываясь ночной мглой, постепенно скрывалась от ее глаз, исчезала. Исчезала навсегда. Обрывки воспоминаний всплывали и гасли. Короткие, беглые, вызывающие горечь и боль. Слезы потекли по гладким щекам к судорожно искривившемуся рту.
Она подавила рыдание, перевела взгляд ближе. Разжала руку, которую до этого прижимала к ложбинке у шеи. На ладони лежала гемма из бледно-голубого халцедона. Нежное детское личико было наивно и печально.
Бина сняла с шеи мешочек из мягкой кожи, висевший на шелковом шнурке, вложила гемму внутрь. Вынула из ушей серебряные серьги с красными коралловыми глазками, подаренные ей Ионатаном в, казалось, неправдоподобно далекой юности, и вложила их в тот же мешочек. Потом она постояла, закрыв глаза, сжимая в руке футляр.
– Прощайте, – сказала она, – я любила вас. Любила обоих.
Бина открыла глаза, вытерла лицо, глубоко вздохнула. Проведя рукой по стене, нашла овальный камень и, вынув его, вложила мешочек в открывшееся отверстие. Вернув камень на место, женщина медленно пошла домой. Куда спешить. Впереди ее ждет вечность.
Она вернулась в небольшую холодную каменную ком натку. Охватившие ее беспокойство и возбуждение не давали присесть, и она бесцельно бродила, натыкаясь на стены. Ее смущал пристальный взгляд Фарры, сидящей на постели. Он мешал ей думать, мешал приготовиться к неизбежному. Подойдя к столу, Бина словно случайно опрокинула кувшин.
– Фарра, милая, сходи наполни кувшин, – обратилась она к старухе, не отводя взгляда от растекающейся по полу воды.
– С чего это ты стала такой неловкой, – заворчала старая женщина, с недовольным кряхтением слезая с постели, но, взяв кувшин, вышла из дома.
Бина не ответила. Она все смотрела на исчезающую на глазах воду. Ей вспомнились слова: «Мы умрем, и будем как вода, вылитая на землю, которую нельзя собрать»[39].
– Да-да, как вода, которую нельзя собрать, – повторила Бина, поражаясь точности сказанного и ужасаясь предстоящему. – Он сейчас придет. Его нож разрежет мне шею. Я боюсь, ах как боюсь.
Она судорожно обхватила руками шею, словно защищаясь. Ее трясло мелкой дрожью. Тело то леденело, то горело словно в огне. Она ходила, не находя себе места, прислушиваясь к шагам на улице.
– Лучше бы я ничего не знала. Лучше бы он пришел и убил неожиданно. Ждать так тяжело, так мучительно.
И она то торопила время, то ужасалась, как мало его осталось, а она еще не готова.
Вдали раздались мужские шаги. Они приближались. Бина обессиленно остановилась, сжав перед грудью руки. Ее глаза смотрели на дверь. Каждый шаг идущего отдавался громким стуком в ушах. Это было так томительно долго. Это кончилось так внезапно.
Дверь, невинно скрипнув, открылась. Ицхак стоял на пороге. Он сразу понял, что женщина знает, зачем он пришел. Ицхак сглотнул ком, застрявший в горле. Бина стояла перед ним, беззащитная и прекрасная как никогда раньше. Ее щеки горели. Глаза были огромными. Страх предстоящего блестел в них. Ицхак шагнул к женщине.
– Не говори. Ничего не говори, – сказала Бина, тяжело дыша, в ужасе глядя на него.
Непроизвольно защищаясь, она выставила вперед ладонь. Ицхаком овладела злость. Она не хочет слышать его прощальных слов. Он выхватил меч. Бина покорно закрыла глаза. Мужчина с ожесточением полоснул по тонкой шее. Брызнула кровь, яркая, алая. Бина открыла глаза и попыталась улыбнуться.
– Это совсем не страшно, – сказала она с явным облегчением, затем прошептала ободряюще: – Ты не бойся, – и повалилась назад.
Ицхак едва успел ее подхватить. Шатаясь, прижал к себе. Его никогда не посещали сомнения в своем праве убивать, но сейчас он словно вонзил нож в себя. Он спас эту женщину от гибели. С трудом, с опасностью для жизни добрел с ней, ослабевшей, до Мецады.
«Если бы я мог унести тебя и отсюда», – мелькали в голове нелепые, ненужные уже мысли, а он все держал тело Бины в своих руках, чувствуя, что лицо ее еще пахнет свежим ветром пустыни.
Скрипнула дверь. Женский вопль разорвал тишину.
– Не успела, не успела! – кричала старуха, роняя кувшин и выдирая себе волосы. – О псы кровожадные! Что вы надумали!
Фарра бросилась на Ицхака с изуродованным злобой лицом, колотя бессильными сухими кулачками по его спине. И словно это был сигнал, которого ждали. Из разных мест цитадели раздались вопли, стоны, рыдания, безумные крики.
Не обращая внимания на старуху, Ицхак положил Бину на постель, сняв головной платок, отер кровь. Аккуратно поправил ей волосы, одернул платье, сложил на груди руки. Нервным жестом, как будто ему не хватало воздуха, рванул ворот своей одежды и, рухнув на пол так, что деревянно стукнули колени, долго не отводил глаз от теряющего краски лица женщины.
Тоскливо и нудно, на одной ноте, словно раненое животное, выла Фарра. Надо было идти, надо было закончить начатое. Глухо зарычав сквозь сжатые зубы, Ицхак тяжело встал, направился к двери. Внезапно Фарра метнулась дикой кошкой, вцепилась ему в ноги, прокусила голень. Мужчина сделал быстрое движение. Фарра застонала и, разжав руки, повалилась рядом. Ицхак вытер нож и, не оборачиваясь, ушел.
Флавий Сильва решил лично возглавить штурм. Уж слишком долго пришлось ждать победы. Рассвет застал римлян готовыми к атаке. Над боевыми колоннами взмыли орлы Десятого Сокрушительного.
Выстроившись «черепахой», первая центурия двинулась вверх по насыпи. Щиты спереди, щиты сбоку, щиты над головой – словно крыша из черепицы. Ее не пробьют стрелы и камни. Говорят, будто бы и движущуюся по ней колесницу «черепаха» выдержит.
Но надо спешить, надо дойти до пролома раньше, чем встающее солнце ослепит воинов своими лучами. Странно, но никто не препятствует идущему на штурм легиону. Даже караульные на стене не появились.
– Спят, что ли? – удивленным шепотом спрашивали солдаты.
– Насторожись, какую-то пакость приготовили, – отвечали другие.
Но вот римляне дошли до пролома. Вошли в него. Их встретила тишина. Мертвая тишина.
На площади перед северным дворцом догорали нагромождения каких-то вещей и лежали трупы. Сотни исковерканных ударами меча трупов. Переплетенные руки, ноги. Мужские, женские, детские. Лужа крови, огромная, вязкая, вытекла из-под груды неправдоподобно белых тел и красным обрамлением растеклась по камням. Восковые маски лиц с застывшими на них страданием, ужасом, болью, криком. Тошнотворный запах бойни и гари.
– В крепости никого нет. Все мертвы, – доложили прокуратору.
– Проклятые иудеи! Они украли у нас победу. Что за героизм – взять крепость без защитников!
Жесткость и зверство – основные черты римского солдата. Его не разжалобить. Но защитники Мецады изумили даже их. Убить своих детей, жен, себя. Какой же силой духа и веры надо обладать!
Бледность, желтая, болезненная, проступающая сквозь смуглость кожи и загар, разлилась по лицу Ионатана. Он не смотрел на трупы. Он не верил. Не хотел верить, что Бина, возлюбленная его сердца, где-то здесь, в этом нагромождении, в этом месиве тел. Нет. Нет. Она там, в комнатах. Он не задумывался о том, могла ли она быть живой, остаться живой, когда все мертвы, у него для этого не было сил.
Ионатан повернулся и пошел, тяжело ступая с навалившимися на плечи страхом и неверием. Ему казалось, что мир вокруг стал нереален. Контуры этого мира словно размывались, оставляя четким только то, что перед глазами, а дальше все сливалось в серый, размытый, мокрый край.
Он входил в комнаты, бегло оглядывал трупы детей, женщин и, содрогаясь от увиденного, старался не запомнить вывернутых голов, страшных ран, сжатых в судороге рук, луж крови. Запах тлена давил все сильнее. Лицо его некрасиво оскалилось от судороги душевной боли.
Трибун Валерий Венуст с застывшим лицом статуи стоял в стороне, стараясь не вдыхать зараженный воздух. Сверкал его начищенный панцирь, колыхался плюмаж на бронзовом шлеме. Он видел, как Ионатан двигается вдоль каменной узкой улицы, входит в комнаты и быстро их покидает.
Когда Ионатан остановился перед скрюченным маленьким трупом женщины, лежащим на пороге, Валерий медленно двинулся к нему, приказав охране ожидать его на месте. Ионатан повернул голову в его сторону. Лицо иудея было страшно. Он постоял еще мгновение на пороге, словно собираясь с силами, затем решительно шагнул внутрь.
Пригнув голову, Валерий вошел следом и остановился в дверях. Ионатан стоял, сгорбившись у ложа. Валерий не видел лица той, что лежала. Он видел только край узорчатого платья и босые запыленные ступни.
«Вот и все», – сказал он себе, не зная, что означают эти слова, но стараясь успокоить бешено застучавшее сердце. Он хотел пройти вперед и не мог. Какое-то странное оцепенение сковывало его тело.
Сделав над собой усилие, Валерий делает шаг и останавливается рядом с Ионатаном. Теперь он видит лежащую женщину и не узнает ее. Вечный страх живого перед неживым охватывает Валерия.
«Да разве эта холодная, с голубеющим в полумраке комнаты лицом кукла – Бина?» – спрашивает он себя, невольно отшатываясь. Он не хочет видеть ее такой, но не в силах двинуться. И продолжает смотреть, тупо, бессмысленно, ужасаясь разрушающей силе смерти.
– Господи мой, Господи! – услышал он надрывный стон иудея.
И этот горестный стон словно обнажил все чувства Валерия. Никогда прежде не испытанная скорбь и пустота заполнили его сердце.
– Отпусти меня, римлянин, – услышал он тусклый голос Ионатана и неожиданно понял, как тот старается затушить в себе ненависть к нему, к Риму.
«Да, да, – хотел сказать Валерий, – зачем ты мне теперь?» Но лицевые мышцы свело судорогой. Он боялся, что, открыв рот, зарыдает, и, до боли сжав челюсти, Валерий вышел.
Девятьсот шестьдесят защитников крепости Мецада убили себя. Иудейская война окончилась.
Валерий Венуст вернулся в Рим. Удачная женитьба обеспечила ему необходимый имущественный ценз и позволила Валерию стать сенатором. Он пополнел, стал медлительным и вальяжным. По утрам в прихожей его большого дома полно клиентов. Они заглядывают ему в глаза. Они сопровождают его на Форум. Он вполне спокоен и доволен своей жизнью.
И лишь иногда, разбирая бумаги в своем ларце, он находит медную монету, выпущенную по случаю победы. «Плененная Иудея», – написано на ней, и в образе Иудеи рыдает женщина, сидя на обломках.
Валерий болезненно вздрагивает, серые глаза его мутнеют, и он видит в полумраке пещеры волшебное видение, дивный образ юной иудейки.
Острая боль утраты молнией пронзает сердце. Потерял что-то единственно стоящее, единственно важное. Высокое чувство любви. Как неприкаянна, как пуста, как бессмысленна без нее жизнь.
Боль становится все сильнее, обжигающей горячей волной поднимается к вискам. Он задыхается. Он горит. Он умирает. Но именно тут боль отступает. К нему возвращаются усталое равнодушие, спокойствие и напыщенная важность нового аристократа. Глубоко вздохнув, Валерий прячет монету на дне шкатулки.
Похоронив Бину, Ионатан бен Боаз пешком добрался до небольшого городка Явне и стал одним из последователей Гамлиэля. Для него, потерявшего в войне с римлянами все, осталась лишь одна любовь – любовь к Единому, одна власть – власть Торы и одно желание – внести свою лепту в дело сохранения иудаизма.
Изредка, неспешно собравшись, Ионатан идет на юг, к тому месту между Аскалоном и Иерусалимом, где когда-то находилось селение Бины, садится на старую каменную ограду, на которой он сидел в тот ясный вечер 60 года. Так же сладко пахнут травы, шелестят листья, а он сидит, сгорбившись, грезит – и все давно ушедшие в этот миг с ним.
Отец и Амрам неспешно беседуют у стены дома. Хлопочет Хадас. Черноглазая девочка протягивает ему на ладони фиолетовый плод смоковницы. Резкий взмах крыльев птицы или движение осмелевшего зверька прерывает его мысли.
Нет смоковниц, нет дома, и никого нет. Все убиты. Ионатан встает, высокий, худой, обросший бородой. Его лицо вдохновенно и строго. Глядя на запад, в сторону Рима, где Империя празднует свой триумф, он шепчет слова пророка:
– Не радуйся ради меня, неприятельница моя! Хотя я упал, но встану[40].