Поразительным образом адвокатская судьба подарила мне еще один – чуть не сказал: похожий – сюжет. Но схожесть была не в сюжете, это станет ясно с первых же строк, а в расстановке фигур на шахматной доске. Действующие лица, не говоря уже об их отношениях друг с другом, чем-то напомнили мне тех, что стали героями рассказа «Первая командировка», и сначала, еще не разобравшись в событиях, завершившихся обвинительным приговором, я даже подумал, что в этой схожести есть нечто мистическое. Но мистического не было ничего, абсолютно, решительно ничего – даже в том случае, если бы то, что я принял за схожесть, оказалось не мнимым, а подлинным. Только люди, не понаслышке, а изнутри знакомые с тем, что когда-то, по-старомодному, называли судебными драмами, знают, насколько часто повторяются в совершенно разных, реальных, а не сочиненных, сюжетах какие-то фабульные линии. Думаю – оттого, что судебная драма всегда замешана на сильных чувствах, а чувства эти, при всей неповторимой их индивидуальности, по природе своей одни и те же. Одни и те же движут людьми и в критические минуты толкают их на фатальные поступки.
Впрочем, эти общие и весьма тривиальные рассуждения не имеют никакого отношения к той истории, о которой я сейчас расскажу. Они больше подошли бы для вводки к совсем другой и тоже по-своему уникальной истории, которая нашла свое место в этой же книге. И читатель поймет, какой. Но написалось почему-то здесь. Раз написалось, пусть здесь и останется.
Встречу с Ниной Дочкиной нельзя было отложить ни на один день: приговор только что вынесен, для его обжалования оставались считанные дни, другим делам и встречам пришлось потесниться. И отказаться от встречи было нельзя: помочь медсестре просил ее пациент – мой добрый приятель, известный художник. Он обзавелся незадолго до этого развалюхой в окрестностях Звенигорода и проводил там безвыездно, рисуя и ваяя, почти целый год. После сильной травмы руки и ноги (не заметил в темноте бетонного барьерчика, споткнулся и грохнулся) она его просто вернула к жизни. Ладно – нога, но рука!.. Правая к тому же… Он не мог ею двигать – надо ли говорить, чем грозило это художнику?
– Назначили процедуры, какие-то ванночки, мази, – рассказывал он. – Нина выполняла в точности все предписания доктора, но не скрывала, что относится к ним скептически. Бралась снять проблему не предписанным мне массажем. За смешные какие-то деньги. Я сразу поверил ей. И ведь сняла! У нее руки невероятной силы. И легкости в то же время. Уже через месяц я вообще забыл о своих болячках. Помоги ей, пожалуйста, она очень хороший человек. Душевный, отзывчивый… Может еще пригодиться, хотя никаких травм, я, конечно, тебе не желаю.
Трудно было поверить в невероятную силу тех тонких и гибких рук с длинными пальцами, которыми она в адвокатском моем закутке перебирала лежавшие на коленях бумаги. Я так в них уставился, вдохновленный восторгами моего друга-художника, что получалось, как видно, будто я разглядываю ее колени. Смутилась она, смутился я, но это не испортило нашей беседы. Сложность была в другом.
– Понимаете, Нина, – сразу предупредил я, не дожидаясь, когда все документы лягут на мой стол, – у адвокатов есть правило, нигде не записанное, но непреложное. Корпоративная солидарность, как у врачей. Если вы почему-либо не довольны своим адвокатом и хотите его сменить, то выбранный вами сменщик, прежде чем дать согласие, должен предупредить коллегу. Как бы заручиться и его согласием. Переманивать клиентов считается нарушением профессиональной этики.
– Считайте, – усмехнулась она, – что первого адвоката, которым почему-то я недовольна, вы уже предупредили и согласие его получили. – Поняла, естественно, что я ничего не понял. И сразу же уточнила, чтобы не играть в загадки. – Защитником брата на суде была я. Провалилась! И только тогда осознала, что нужен специалист. Поэтому я у вас.
Ничего подобного не только в моей адвокатской, но и вообще во всей нашей судебной практике, по-моему, не было. Закон разрешал уже родственникам подсудимых выступать их представителями в суде, но я ни разу не слышал, чтобы кто-то воспользовался таким правом. Представитель это не адвокат, его процессуальные права куда скромнее, но фактически он все равно играет во время процесса роль защитника. По идее – не вместо адвоката, а вместе с ним. Но Нина, как оказалось, хотела справиться в одиночку. И не преуспела.
Ее брат – не мнимый, как у Тони из «Первой командировки», а подлинный – был осужден на десять лет за убийство из хулиганских побуждений. Такой была формулировка обвинительного заключения, с которой его предали суду, такая же осталась и в приговоре. Не знаю, найдется ли хоть один человек, способный внятно объяснить, что такое хулиганские побуждения. Но Нина в туманные дебри юридической казуистики вообще не вторгалась и оспаривала вовсе не формулировку. Она просто была уверена, что произошла роковая ошибка и что к гибели Гошки Луганского, кумира звенигородских ребят, футболиста, шахматиста и вечного хохмача на вечерах самодеятельности в городском доме культуры, ее брат не причастен. Похоже, по крайней мере при первой прикидке, имела для этого какие-то основания.
Вот как все это было.
В конце декабря – как раз после метели, установилась мягкая, солнечная погода – приехали из Москвы на лыжную прогулку в подмосковный Звенигород несколько Гошкиных знакомых. Всем, как и ему, по семнадцать, по восемнадцать, и все, как и он, учились уже на первом курсе разных институтов столицы. И Петя Дочкин, их сверстник, тоже учился в Москве и на выходные – последние выходные в году, перед началом первых в его жизни институтских экзаменов – приехал тоже. В отличие от Гошки он не был старожилом этого прелестного старинного городка, а появился здесь двумя годами раньше, прибыв из бесконечно далекой сибирской Читы.
В Чите жили родители и вообще вся семья. Первой откололась Нина – отправилась в Москву поступать в медицинский. Проходного балла не получила, но в отчаяние не пришла, потому что, покидая Читу, дала себе зарок: ни шагу назад! Сгодился и техникум, тем более медицинский, – закончила с одними пятерками. Окажись она врачом, могли бы заслать в другую дыру, ничуть не лучше читинской. Зато для медсестер проблем не было никаких: профессия дефицитная, все нарасхват. Так и получила она направление в звенигородскую больницу, ту самую, где пользовал страждущих еще доктор Чехов. Сняла флигелек с отдельным входом в одном из крепких бревенчатых домиков, тоже, наверно, помнивших Чехова, и вызвала из Читы брата, которому пошел уже шестнадцатый год. Петя Дочкин рванул по вызову сразу – до того, как видно, ему обрыдла Чита. Родители не противились: Катя, тринадцати лет, и девятилетний Слава все равно оставались при них. И еще оставалась надежда: старшая дочь, так ловко устроившись, перетащит когда-нибудь всю семью тоже в Москву или в ближнее Подмосковье.
Петю приняли в здешнюю школу, хотя, как рассказывала мне Нина, пришлось изрядно помучиться: ясное дело – прописка!.. Но Нина помогала выхаживать двух тяжелых больных – мать и тещу начальника местной милиции. Так что ее мучения длились не так уж и долго и были не столь уж и тяжкими. Большим прилежанием Петя не отличался, но и к двоечникам не относился. Получив аттестат, поступил – не то что сестра – с первого же захода в считавшийся «трудным» геолого-разведочный институт. И место получил в общежитии без всяких хлопот. Никаких общежитий, отрезала Нина, ведь там можно набраться вредных привычек. К «нынешней молодежи» она относилась враждебно, себя саму к ней не причисляя: когда семнадцатилетний Петя поступил в институт, ей было уже двадцать три. «Старушка», не без кокетства уточнила она.
«Старушка» сняла в Москве брату Пете крохотную комнатенку поблизости от института. Воспитательная эта мера сильно ударила по бюджету, но на что не пойдешь ради любимого брата? Тогда и стала она подрабатывать, освоив массаж, который в моду еще не вошел. Притом не только лечебный, но и оздоровительный. По правде сказать, я как-то не отличал один от другого, и Нина – не сразу, потом, когда мы уже стали болтать и на отвлеченные темы, разьяснила: лечебный это медицинская процедура в связи с каким-либо заболеванием или чрезмерным напряжением мышц, как у спортсменов, к примеру, а оздоровительный, тот просто для поддержания формы, для хорошего настроения и возвращения сил. И еще для профилактики. Профилактики чего – не уточнила, да я и не спрашивал.
Петя отличался добрым нравом, трудолюбием и послушанием – так Нина отзывалась о нем, и в деле не нашлось ничего, что поставило бы под сомнение ее аттестацию. Брат всегда был под контролем. До такой степени под контролем, что время от времени, не довольствуясь его приездами в Звени-город на выходные, она сама отправлялась в Москву – вечерами, после работы – его навестить. И утром, чуть свет, тащилась обратно, чтобы поспеть к началу рабочего дня: обходы врачей проходили всегда спозаранок. Столь плотная опека мне показалась чрезмерной, но Нина все разъяснила:
– Опасный возраст… Легкая восприимчивость к дурному влиянию… Надо учитывать? Надо! Своя, отдельная комната – могут появиться девочки? Могут!
– Что же тут страшного? – усмехнулся я. – Ведь уже не ребенок.
– Ребенки как раз от этого и появляются, – грубовато сострила она, – а то вы не знаете нынешних девочек! Я же ему и как мать, должна следить даже за этим. Когда вызывала сюда, дала обязательство быть за ним надзирателем. Глаз не спускать… Мои старики по этой части ужас какие строгие, воспитаны в исконных сибирских нравах.
Вернемся все-таки к делу.
Две компании оказались в Звенигороде с одной и той же целью: покататься на лыжах и провести с приятностью последние в году выходные. Уик-энд, как теперь говорят во всем мире на нынешнем эсперанто. С Петей приехали два его сокурсника – те только на прогулку, вечерней электричкой им предстояло вернуться домой. С Гошкой тоже его сокурсники – им был обеспечен ночлег в просторном доме его родителей.
После прогулки и традиционного посещения жемчужин древнего городка – собора и монастыря (собор был действующим, а монастырь давным-давно превратился в дом отдыха, сначала имени Рыкова, потом кого-то еще) – все расположились невдалеке друг от друга на высоком берегу замерзшей реки, разожгли костры (у каждой компании свой), извлекли из рюкзаков привезенную закуску и приступили к отнюдь не буйному, отнюдь не обильному возлиянию.
И, как водится, началось потихоньку сближение – от нашего костра вашему костру. Водка из горлышка, кусок колбасы, снова водка… Сближение, братание и обмен всевозможными репликами, в которых не было – во всяком случае, так казалось – никакого реального содержания. Просто треп, балагурство, задиристые подначки на далекой от нормы лексике. Подначки, подогретые кайфом без тормозов и – не слишкой обильной, скажу это снова, – дозой спиртного.
Невозможно было понять, что развязало драку. И кто ее развязал. Сначала в протоколах мелькал такой привычный мотивчик: «Звенигородские напали на приезжих московских», в других показаниях было точно наоборот: «Московские привязались к звенигородским». Но эта примитивная схема держалась недолго: в двух, сцепившихся между собою, компаниях и туземцы, и варяги отметились в равных пропорциях, поскольку к кострам, по мере того как те разгорались, подтянулись и местные: Гошкины почитатели и бывшие Петькины одноклассники. Бились всерьез, не понарошке.
Трудно понять, почему главной мишенью стал Гошка Луганский: удары, пока еще неизвестно чьи, обрушились в основном на него, и он сам дрался с особым азартом – он, а не друзья, которых зазвал из Москвы к себе в гости. Окончилась драка плачевно: Луганский рухнул. Прибывшая довольно быстро милиция вызвала «скорую», которая могла бы и не спешить: на ее долю выпало лишь констатировать смерть.
Задержали, естественно, всех. Иных потом отпустили, правда, совсем ненадолго, – под подписку о невыезде. Иных, но не Петьку: все, как один, участники потасовки заявили на первом же допросе, что смертельный удар Луганскому нанес именно он. Правда, оба его приятеля – те, что приехали с ним покататься на лыжах, – были менее категоричны: «Вроде бы он, но как разобрать, дрались все». Следствие посчитало, что их показания подтверждают свидетельства «большинства», а уклончивость вместо твердости расценило как склонность хоть чем-то помочь загремевшему другу.
– Клевета! – отрезала Нина, когда мы стали обсуждать возможность обжаловать приговор. Она увидела, что материалы, ею принесенные, меня не вдохновили, и спешила непререкаемой категоричностью развеять мои сомнения.
– Из кожи вылезли вон, чтобы спасти Федюкова. Это он убил Луганского. Наверно, сам того не желая, но все-таки он. Протоколы прочли? «Ударил парень в клетчатой куртке…» У Федюкова куртка в клетку, и он тоже носит такую же шапку, как Петя. И даже внешне на Петю похож. Но Петя – кто? Чужой! Петушок, как его здесь прозвали. С местными не ужился, близких друзей не приобрел. А Федюков свой, да и не просто свой – он приятель Луганского. Выпили, поругались, была «куча-мала», все сцепились в одном клубке, не разобрать, кто кого бьет. Если выбирать одного, то самым подходящим оказался Петя. И для ребят, и для тутошних прокуроров. А милицейский начальник, единственный мой знакомый, который мог бы помочь разобраться по-честному, перебрался работать в Смоленск, с повышением. Такая вот я невезучая…
«Выбирать одного» – в этом Нина как раз не ошиблась. Экспертиза установила, что упасть в ходе драки, стукнуться головой о землю и погибнуть от этого Луганский мог после любого удара. Да и любой бы мог – кто от этого застрахован? Но безусловно смертельным был удар по самой голове – тот, который приписан Дочкину. Все остальные удары смертельными не были хотя бы уже потому, что после любого из них драка все еще продолжалась, и Гошка Луганский, как подтвердили свидетели, продолжал махать кулаками. Не в переносном – в буквальном смысле. Расквасил нос одному, подсек другого. А вот свое авторство на однозначно смертельный удар Дочкин напрочь отверг. И его представитель, то бишь сестра, естественно, тоже. Отвергли по причине, не показавшейся серьезной ни следствию, ни суду.
Любому опознанию того, кто заподозрен в совершении преступления, сопутствует вопрос, который следователь непременно задаст: почему опознан вами именно этот, а не кто-то другой? Так и на этот раз записано в протоколе: «Почему вы считаете, что удар по голове Луганского нанес Дочкин?» Те, кто и раньше знал Петю в лицо, ответили просто: видели своими глазами, ошибиться не могли, потому что хорошо с Петушком знакомы, даже учились вместе в одной школе. Те же, кто впервые увидел его у костра, объяснили, чем он им запомнился: «Парень, который ударил Луганского, был одет в клетчатую куртку, а на голове была спортивная шапочка «Петушок» коричневых тонов». Один из участников драки выразился еще энергичней: «Петушок здорово срубил этого парня. С виду не очень, а врезал, как боксер».
По очевидному упущению, в протоколе задержания никак не отмечено, какая одежда была на каждом из участников драки. Неопытный дознаватель просто не придал этим деталям никакого значения, сосредоточившись на описании самого побоища. Одежду Пете, перед отправкой его в КПЗ, разрешили сменить: легкую куртку на теплое пальто, которое принесла Нина. И тоже без всякого описания – что он с себя снял, во что переоделся. Никому не пришло в голову, что на этой подробности и попробует «адвокат» Дочкина строить свою защиту.
«Не было у брата никакой клетчатой куртки, – утверждала она. – И «Петушка» не было тоже». «Был, был «Петушок»», – твердили свидетели, даже те, кто не собирался его топить: сидеть за очевидное лжесвидетельство никому не хотелось. Десятки листов уголовного дела составляют допросы, где выясняется только одно: имелись ли вообще в Петином гардеробе злосчастная куртка и «Петушок». Исход этих опросов был для Нины печальным, но она никак не хотела смириться со своим поражением.
– Их задача свалить все на Петю. Следователь сам звени-городский, и Федюков звенигородский, и все, кто замешан, тоже звенигородские. Общий сговор, и я просто не знаю, как с этим бороться. Надежда только на вас.
Надежда напрасная – это я понял сразу. И шел доморощенный адвокат по ложному пути, упрямо толкая идти по нему и меня. Между тем – так, во всяком случае, мне показалось – был и другой путь, особенно ничего не суливший, но все-таки позволявший подойти к делу с иной стороны. Как завязалась эта дурацкая драка, с чего вдруг мирное и вполне дружелюбное водкопитие ни с того ни с сего вдруг превратилось в кулачный бой? Никаких счетов друг к другу у них вроде бы не было. Или были?
Следователь не стал копаться в истоках, его вполне устраивал результат: есть труп – значит, есть и убийца, значит, есть кого обвинять и судить. Все остальное лишь отвлекает от дела. Не все ли равно, с чего началось, важно – чем кончилось. То самое «убийство из хулиганских побуждений» – иначе сказать, «беспричинное», ни с того ни с сего. Дивная формулировка, которая есть только в нашем законе. Формулировка, избавляющая от необходимости разобраться в реалиях происшествия и понять истоки того, что свершилось. Упрощающая работу недалеких людей. Да бывает ли в жизни хоть что-нибудь беспричинно?!
Нина совсем не была в восторге от моей идеи вести поиск на этом пути.
– Зачем это вам? – с каким-то испугом спросила она. Возможно, я не так ее понял, возможно, спросила и без испуга, но с тревогой бесспорно, это я сразу почувствовал. – Что даст? Убил не Петя – вот позиция, от которой нельзя отступать. А с чего началось, не все ли равно? С чего бы ни началось, убил-то не он, вот что самое главное. Разве не ясно?
Пришлось осадить:
– Свои адвокатские возможности вы уже показали. Теперь дайте мне показать свои.
Она сникла, помрачнела. Помолчав, произнесла две фразы, которым значения я не придал и которые отыгрались – опять-таки для меня – только потом. Много позже.
– У нас в больнице есть один замечательный врач, который лечит с таким усердием, что больные потом умирают. Он очень старается, а они умирают.
– Вы отказываетесь от моих услуг? – прямиком, не выбирая обтекаемых слов, спросил я.
– Делайте, что хотите, – растеряв вдруг куда-то свою запальчивость, отозвалась она.
Мне дали свидание с Петушком – у него я пытался выведать, как же все-таки и почему началась эта «беспричинная» драка. И он тоже не был в восторге от моих дотошных вопросов. Я отыскал в показаниях одного из драчунов зацепку, хоть и невнятную, она дала мне возможность приступить к разговору: «Луганский стал приставать к ребятам…» Выходит, все же Луганский! Но что это значит: «стал приставать»? По какому хотя бы поводу, если не было никакий причины?
– Да просто так! Ну, как пристают? Вы разве не знаете?
– Знаю: по-разному, – мягко сказал я, не желая вступать с ним в полемику. – Оттого и стараюсь понять, не как пристают вообще, а как и кто приставал в твоем случае. Как это все началось?
– Как началось? А как начинается? Один что-то тявкнул, другой ему в тон, потом третий, четвертый… Слово за слово, и вот уже кулаки… Хорошо еще, что за ножи не взялись, их и у нас, и у них было достаточно.
– Нет, но все же… Кто и как тявкнул первым? Кто был вторым и что конкретно второго задело? Можешь припомнить?..
Я поймал его взгляд: недоверчивый, подозрительный. И мутный какой-то, словно не в фокусе. Себе на уме. То ли ищет подвоха, то ли действительно не понимает, зачем мне все это нужно.
– Объясните, что вам даст, если я вдруг вспомню, кто первый, кто второй. Когда все выражаются… Как бы это сказать?
Я помог ему:
– Нецензурно…
– Вот, вот – нецензурно. Это же не записывают. И в суде не повторяют.
Пришлось усмехнуться:
– Ничего, я к мату привык. Ты вспомни те слова, что цензурные. Главное суть вспомни – понял? А нецензурные я уж как-нибудь сам подставлю.
– Зачем?! – не унимался он. – Что это даст?
Неужели они сговорились: он и сестра? И почему так уводят меня от дорожки, которая все более кажется мне перспективной? Чем настойчивее уводят, тем меньше мне хочется «увестись». И, что самое странное, ведь мой интерес вызван только желанием реально ему помочь, а сопротивляются – и Нина, и он – так, словно я хочу навредить.
– Ну, какой же ты хулиган? – пытался я ему втолковать. – И ты, и твои приятели, и даже те ребята, которые были не с вами. Мирно сидели, мирно пили-ели, делились припасами, даже на расстоянии, и вдруг, словно оса укусила… В чем дело? Если ты вспомнишь, с чего все началось, можно будет понять, кто заводила, кто кому встал поперек, тогда легче найти действительно виновного. Тебе это ничем не грозит, может только помочь. Ведь между тобой и Луганским не было никакой вражды. Или, может быть, я не прав?
– Ничего не помню! – таким был категоричный ответ Петушка на мой монолог.
Сказал, как отрезал. Сразу видно: норов, как у сестры.
Ничего другого не оставалось – лишь следовать линии, избранной Ниной. Жевать-пережевывать все ту же обрыдлую тягомотину, на которой зациклилась Нина, – про куртку и шапку, твердить, стыдясь самого себя за слова, в которые нисколько не веришь, что все свидетели почему-то пристрастны и озабочены лишь одним: как бы им засадить Петушка, выгораживая таким путем Федюкова.
Позвонил другу-художнику, поворчал, что втянул он меня в безнадежное дело. Так и сказал: безнадежное. Ни малейших шансов на успех у моей жалобы нет. «Ты всегда канючишь, что безнадежное, – укорил он меня, – а потом хоть что-нибудь все равно получается». И напоследок утешил тем, что известно давным-давно и без таких утешителей: лечить полагается даже совсем безнадежных больных. Но ждал-то он, думаю, вовсе не этого: не стал бы иначе ко мне обращаться.
Все вышло так, как я и предвидел. В областном суде жалобу с треском отвергли. В том смысле «с треском», что всадили в определение такие слова, коими вся моя аргументация (моя ли?!) объявлялась надуманной, абсурдной, произвольной, бездоказательной и какой-то еще – гораздо похуже.
Пожалуй, в этом не было слишком большой натяжки. Выступая в поддержку жалобы, я и сам чувствовал, что несу околесицу. Куда было бы лучше, а глядишь, и успешнее, если бы бил просто на жалость. Эта банальность, для которой не нужно большого ума, иногда вышибала слезу даже у наших непробиваемых судей: жесткий спор с обвинением их всегда раздражал, зато хныканье принималось как норма. Разбираться в сложности доказательств, в оценке улик, в юридической квалификации всегда слишком обременительно, а вот послушать златоуста, взывающего к чувствам добрым и к милосердию – это пожалуйста, ничьи извилины не колышет. Мне всегда была противна такая тактика, если в деле было хоть что-то, позволявшее оспорить участие в преступлении или вину моего подопечного. Если же не было ничего, что тогда делать?..
Почему бы не вымолить снисхождение? Ведь Пете в день убийства не хватало семи дней до восемнадцати. Правда, только семи… Да хоть бы и одного! Суд на то и суд, чтобы уважать так называемую формальность: нет восемнадцати, значит – юридически – несовершеннолетний. Впрочем, и на этот мой, не высказанный к тому же, довод был бы, наверно, у судей готовый ответ: возраст уже учтен в приговоре, случись то же самое восемью днями позже, впаяли бы не десять, а все пятнадцать.
Нина зла на меня не имела. Призналась, что в успех не очень-то верила, но утопающий – не правда ли? – хватается за соломинку. И что, быть может, не все потеряно окончательно: ведь надежда умирает последней. Так и сказала, показывая начитанность, которая в моих глазах (просекла и это!) значила многое.
– Стену лбом не прошибешь, – словно вслух рассуждая, философствовала она. – Это все знают, а как дойдет до тебя самого, все равно начинаешь биться. Все тем же лбом… Как вы думаете, могут ему хоть немного скостить? Мальчик еще, а жизнь уже под откос.
Конечно, такую возможность полностью исключить было нельзя. Так что, ее утешая, я не слишком фальшивил. Время от времени мы перезванивались, иногда Нина заходила ко мне в консультацию: «ни для чего, просто так, зарядиться надеждой», – объясняла она свой визит. За то время, что прошло после первой встречи, она осунулась, у глаз появились морщинки, речь стала более нервной и руки уже не казались тонкими и изящными – вот теперь я тоже готов был увидеть в них силу, про которую мне говорил мой друг-художник. Кстати, однажды он мне позвонил лишь для того, чтобы рассказать, как медсестра ему благодарна: ведь это он свел ее с таким замечательным адвокатом! Благодарить меня было не за что, ничем замечательным, да и просто успешным, по этому делу я себя не проявил, это все понимали, но он уверял, что Нина не лжет.
– Она вообще никогда не лжет, – настаивал мой восторженный друг, – это светлый, добрый человек. Очень несчастный. И у нее золотые руки. Хочешь, она станет твоей массажисткой? Помолодеешь на десять лет.
Я посмеялся, вспомнив, как Нина просвещала меня насчет разных видов массажа, сказал, что с клиентами в неформальные отношения не вступаю, что в профилактике пока не нуждаюсь, так ей, значит, и передай. Хотя, по правде, очень нуждался: от бесконечных сидений за пишущей машинкой после напряженного рабочего дня адски ныла спина, руки слушались плохо, шея стала едва ли не деревянной, словом, массаж не помешал бы. Но Нина?! Этого еще не хватало…
В какой-то очередной свой приход она принесла мне кучу Петиных писем из колонии (отбывал он свой срок в Пермской области), просила убедиться, как парень страдает, – быть может, это подвигнет меня удвоить, утроить усилия, чтобы вырвать его из тех ужасных условий, вернуть семье, дать возможность начать сызнова порушенную жизнь. Ни в каком допинге для своих профессиональных шагов я не нуждался, много слезливых просьб наотправлял уже и так в разные адреса и нигде не встретил сочувствия.
Письма, однако же, взял и прочел их, признаюсь в этом честно, на одном дыхании. Увы, они были без дат, и я кое-как, по содержанию – скорее всего, с ошибками, – выстроил их в какой-то ряд, хотя принципиального значения правильная последовательность все равно не имела. Опускаю скупые описания лагерной жизни – привожу только избранные места. Те, которые и в самом деле заслуживают внимания. Грамматика автора и его орфография оставлены без изменений.
«Родненькая моя Ниночка!!! /…/ Как тебе живется без меня? Мне без тебя просто никак нельзя. Я верю, что у нас все будет хорошо и что мы будем вместе. И даже скоро!!! А если не скоро? Об этом не хочется думать. Но все равно вся жизнь впереди. /…/ Крепко-крепко-крепко и даже еще крепче целую тебя».
«/…/ Пришли свои фотографии и наши где мы вместе. Отбери такие чтобы не отобрали ведь здесь все письма проверяються в обезательном порядке и следят строго. Ну ты сама понимаешь и разберешься. /…/ Я тебя очень люблю!!!» (Слово «люблю» подчеркнуто трижды.)
«Любимая моя сестренка!!! Я сегодня пол дня прыгал от радости когда мне сообщили, что нам дают личное свидание и что ты приедешь одна. Личное по правилам дают женам и родителям, а братьям и сестрам только если они приезжают с ними т. е. всем скопом. А наш начальник у него ко мне хорошее отношение, я ему объяснил ситуацию как далеко отсюда Чита и денег на поездку у родителей нет, он все понял и разрешил.
Если бы ты знала как мне тебя нехватает!!! Как я тебя жду. Как мне плохо без тебя. Как мне хочется быть с тобой. Ты спрашиваешь, что мне привезти. Привези теплое белье, носки, кофе, грибы (если достанешь), что-нибудь из восточных сладостей с орехами которыми ты меня кормила по ночам (помнишь или забыла???), лимонаду хоть пару бутылок, московского, настоящего, жевачки, что-нибудь печеное. Но главное себя привези такую какую я помню и люблю. Я тебя очень и очень люблю. А ты меня? Только скажи правду. /…/».
«/…/ Два дня пролетели как две минуты. И вернуло меня к тому нашему счастью которое мы не ценили. Не знаю как ты, а я только вот когда ты уехала понял, что не ценил потому, что был глупый и ничего не понимал про жизнь. /…/ Теперь надо ждать целый год, чтобы опять увидеть тебя и обнять как всегда. Нет не как всегда, а как когда-то… Напиши только честно ты понимаешь, что я сейчас переживаю??? Просыпаюсь вдруг посреди ночи протягиваю руку, а тебя нет. Хотя вообще то сплю здесь как убитый. А почему? Вкалываешь вкалываешь весь день заваливаешься и нет причин чтобы не спать. /…/ Крепко-крепко-крепко целую. Я тебя очень-очень люблю. А ты? Надеюсь тоже. /…/»
«/…/ Приближается положенное кратко срочное свидание. Дают часа два или три, я даже неспрашивал сколько, дают по-разному кто сколько заслужил. Но не больше чем три часа. Ты приедешь? Это свидание просто чтобы подразнить. /…/ Все равно мне так хочется хотя бы посмотреть на тебя. Все вспомнить и по глазам твоим понять, что и ты помнишь. И тоже веришь, что все будет хорошо.»
«/…/ Сестренка! /…/ Тебе еще не надоело ждать? Время идет. Ты же сама говорила. Помнишь, что ты говорила? /…/»
«Вот уже и третье день рождение вдали от родного дома /…/ Ниночка дорогая моя, ты просто должна мне все время писать, что любишь меня иначе мне даже не очень а совсем плохо. Ты всегда говорила мне это когда мы были вместе, а теперь мне это еще важнее. Просто намного важнее!!!»
«В твой День Рождение желаю тебе и мне тоже больше выдержки и терпения. Не унывай все невзгоды пройдут и мы снова будем вместе. И навсегда! Ведь правда??? /…/ Крепко-крепко целую тебя мою Ниночку».
(В связку писем, переданных мне Ниной, затесалось, между прочим, и коротенькое письмишко Петушка другой сестре, Кате, – вероятно, присланное ею Нине для ознакомления. Там такие строки: «Поздравляю с день рождение и желаю тебе больших успехов в учебе. Брат Петя».)
«/…/ Приближается хотя и не скоро еще очередное личное свидание. Старики пишут, что готовятся, собирают деньги и приедут всей семьей. Я им написал уже два письма чтобы не тратились и не мучили себя трудной дорогой. Но мать пишет чтобы я не писал таких глупостей, что они все равно приедут. Значит мы на все эти несчастные-разнесчастные два дня окажемся все вместе и никакое отдельное личное нам с тобой уже не дадут. Я ничего не могу с ними поделать, может быть ты сумеешь им внушить? Ты ведь так хорошо умеешь внушать!!! Попробуй сестренка, Ниночка моя дорогая /…/»
Комментировать эти письма, которые, не скрою, меня огорошили, конечно, не нужно. Все очевидно, все дико, все горько… Лишь одно я понять так и не смог: зачем Нина мне их дала, эти письма? Ни о чем подобном я ее не просил. Не было ни малейшей причины, чтобы сделать меня читателем этой интимной лирики. Содержание писем никак не могло повлиять на неведомых судей в верхах, если бы вдруг я вздумал использовать в жалобах избранные места из пылких любовных признаний. И, естественно, даже в страшном сне не могло мне привидеться, что я стану их где-то цитировать. Зачем же тогда?..
Вдруг меня осенило. Ведь это она ненавязчивым образом (нет, скорее навязчивым) дает мне понять, как был я нелеп в своем стремлении отыскать истоки побоища. Нелеп и даже опасен. Как мог оказаться в роли того врача, который с усердием лечит, а больные мрут от этих чрезмерных усердий. Докопайся я тогда до «мотива», может быть, догадался бы, что оказавшийся смертельным удар был точно осознанным и что нанес его именно Петя, а не кто-то другой. В отместку за оскорбление: «Луганский стал задираться»… Кого же он задирал? Незнакомых ребят, приехавших из Москвы покататься на лыжах? С чего бы?
Один из них, Витя Горный, обронил на следствии фразу, которую следователь и судья вообще не взяли в расчет. И я не взял тоже, ибо она повисла в воздухе, неведомо кем произнесенная и неведомо к кому обращенная. Придется ее привести такой, какой она записана в протоколе, без стыдливой цензуры: «Не знаю, кто точно, я их по именам никого не знал, кроме Пети, но кто-то с другого костра кричал: «Чего ты тут мерзнешь? Лети к своей проблядушке, пусть согреет». Вообще все местные чего-то орали, а мы, московские, не понимали, про что орут». Ясно, что такая конкретика («иди к своей…») не могла быть адресована приехавшим из Москвы незнакомым ребятам, за ней скрывалось нечто такое, что известно только тем, кто в нее посвящен.
Если версия эта верна, то и правда – удар Петушка, вступившегося за непорочность любимой сестры, выглядел бы как месть (какие там хулиганские побуждения!) и лишил бы защиту вообще какой-либо пристойной позиции. Даже не о чем было бы спорить… Но эта опасность мне вряд ли грозила: зная истину, я бы все повернул по-другому. Была (и осталась) в законе иная формулировка: убийство, вызванное тяжким оскорблением со стороны потерпевшего. Наказание за него предусмотрено более мягкое. Намного более мягкое. Только вот ведь какой вопрос: признал ли бы суд крик Луганского – кстати, надо было еще доказать, что точно Луганского, а не кого-то другого, – признал ли бы он этот крик оскорблением? Тем более – тяжким? Пришлось бы раскрыть тайну, которая, как теперь очевидно, тайной была не для всех, но оставалась – брезгливости ради – темой запретной. Молчаливый такой уговор: об ЭТОМ ни слова…
– Скажите, Нина, – спросил я, возвращая ей письма, – скажите… – Я все никак не мог выдавить из себя произносимые вслух слова, хотя терять уже было нечего, а разыгрывать глупый спектакль просто нелепо. – Зачем вы дали мне на прочтение то, о чем я, наверно, знать был не должен? А вы, как я понимаю, захотели, чтобы я непременно узнал. Зачем? К делу это отношения уже не имеет. Тогда зачем? Вас гнетет эта тайна, и вы хотите сбросить с себя ее груз? Я вас правильно понял?
Мы долго, не мигая, молча смотрели в глаза друг другу, и, кажется, я не выдержал первым. Отвел взгляд, мучительно думая, как мне теперь продолжать разговор. О чем? И к чему? Адвокатскую свою обязанность я исполнил, роль духовника была не по мне. Тем более в ситуации столь порочной и столь греховной.
Когда я снова взглянул на Нину, она платком вытирала щеки, по которым продолжали катиться крупные, с горошину, слезы. Она положила в сумку Петины письма, тщательно стерла черные дорожки от слез на безжизненно белом, подурневшем лице и ушла, не простившись.
И тут вдруг вышел указ, который мог существенно изменить положение Пети. Молодых, здоровых и отбывших часть срока мужчин можно было из колоний отправить на «химию»: так называли те предприятия, каким-то образом связанные именно с химией, куда, за отсутствием добровольной рабочей силы, родная партия и родное правительство собрались спровадить полчища зэков. Это считалось мерой гуманной, да что там гуманной – высоким доверием родины, которое надо еще заслужить. Ведь на «химии» нет конвоя, жить можно с семьей, и трудом – не только «честным», но еще и «особо производительным» – заслужить досрочное освобождение.
Установлен был не то чтобы сложный, но достаточно громоздкий порядок перевода на «химию» (с легкой руки партагитаторов, ею тогда прожужжали все уши). И мне подумалось, что для Пети «химия», хоть и не сахар, но все же какой-никакой временный выход: он избавится от несвободы и сможет вновь обрести… Я не знаю, что бы он мог обрести, но соединиться с Ниной мог безусловно…
В звенигородской больнице, куда я позвонил, мне ответили, что медсестра Дочкина уволилась и что адрес ее неизвестен. Райотдел милиции сообщил по моему запросу, что с квартиры она съехала тоже и в Звенигороде больше не проживает. Оставалась последняя связь – мой друг-художник, чья любовь к массажу, возможно, еще не прошла. И она, действительно, не прошла! Нина Дочкина, рассказал мне он, бросила якорь в другом городе Подмосковья, который тогда еще назывался Ногинском, а теперь, наверно, снова стал Богородском, каким исстари был. Художник сам до нее дозвонился и сказал, что у меня есть для нее важное сообщение.
Она позвонила.
Вежливо, с несвойственной ей до сих пор церемонностью, поблагодарила за ценную информацию, не вложив, по-моему, в свою благодарность никакого сарказма. Сказала, что «должна хорошенько во всем разобраться» и что мне беспокоиться ни о чем не нужно.
– Мы с Петей справимся сами, – разъяснила она, давая четко понять, что моя миссия исчерпана. Окончательно и бесповоротно. И что мое беспокойство ей нежелательно. – Не уверена, что смогу поехать к нему: у меня здесь еще больше работы, чем было раньше, в Звенигороде. И потом…
Она замолчала. Мне показалось, что Нина борется с потребностью что-то сказать. Пауза затянулась. Разговор она заказывала через телефонистку, время истекло, Нина попросила продлить. Продлили.
Наконец, решилась.
– Я выписала из Читы Славу, младшего брата. Он здесь, со мной. И с ним много забот.
Славу… Я прикинул в уме: шесть лет назад ему было девять, теперь, стало быть, уже сравнялось пятнадцать. Ну, может быть, с хвостиком, но небольшим. В самый раз…