Несколько лет назад мне довелось проехать по южным графствам Англии в компании одной своей хорошей знакомой. Мы путешествовали в открытом экипаже, останавливаясь лишь на несколько часов — иной раз ежедневно, а порой и не чаще раза в неделю — в местах, хоть чем-то заслуживавших внимания. При этом очередной этап своей поездки мы старались завершить утром, дабы дать лошадям возможность отдохнуть, а самим насладиться ржаным хлебом, парным молоком и свежими яйцами — завтраком, который все еще подают в наших сельских гостиницах, стремительно превращающихся в разновидность археологического реликта.
— Завтракать будем в Т***, — как-то вечером сообщила мне спутница. — Мне хотелось бы навести там справки о семействе Ловеллов. Я познакомилась с ними — мужем, женой и двумя очаровательными детьми — однажды летом в Эксмауте. Мы сошлись очень близко, и Ловеллы показались мне людьми необычайно интересными, но с тех пор я их больше не видела.
Утро встретило нас солнышком — столь ослепительным, что сердцу грех было не возрадоваться, — и мы, в полной мере насладившись утренним отрезком маршрута, около девяти часов достигли окрестностей города.
— О, какая чудная гостиница! — воскликнул я, когда мы подъехали к белому домику со знаком, раскачивавшимся у входа, и цветочной клумбой у боковой стены.
— Остановитесь, Джон! — крикнула моя попутчица. — Думаю, здесь нас ждет завтрак куда здоровее и вкуснее любого городского. Если же в городе найдется на что посмотреть, доберемся туда пешком.
Мы спустились по ступенькам экипажа и были препровождены в уютную маленькую гостиную с белыми занавесками. Вскоре стол был накрыт, и мы сели за незатейливый деревенский завтрак.
— Скажите, известно ли вам что-нибудь о семействе Ловеллов? — спросила моя знакомая (звали ее миссис Маркхэм). — Мистер Ловелл, насколько мне известно, был священником.
— Известно, мэм, — ответила прислуживавшая нам девушка, судя по всему, хозяйская дочка. — Он — настоятель нашего прихода.
— Вот как? И живет неподалеку?
— Да, мэм, в доме викария. Это — вниз по той дорожке: отсюда будет около четверти мили. Можете, если хотите, пройтись полем, вон к той башенке — пожалуй, так будет поближе.
— А какой путь приятнее? — поинтересовалась миссис Маркхэм.
— Думаю, полем, мэм — если, конечно, вас не отвратит перспектива дважды подняться и спуститься по ступенькам вдоль живой изгороди. Кстати, пройдясь полем, вы сможете получше рассмотреть наше аббатство.
— Башенка, что там виднеется, — тоже его часть?
— Да, мэм, — отвечала девушка, — дом викария как раз за нею.
Получив все необходимые указания, сразу же после завтрака мы отправились по полю и после очень приятной двадцатиминутной прогулки оказались на церковном дворике среди развалин, которые по живописности могли бы поспорить с шедеврами самого буйного воображения. Кроме той самой башни, что видна была из гостиницы и несомненно служила колокольней, строений тут почти не осталось. Сохранились внешняя стена алтаря и полуразрушенная ступенька, которая когда-то вела, очевидно, к престолу. Видны были остатки церковных приделов и части аркады, изысканно убранные гирляндами из мха и плюща. То тут, то там среди поросших травой безвестных могил возвышались массивные гробницы здешних мадам Марджери и сэров Хильдебрандов, имевших счастье родиться и умереть в более романтические времена.
Повсюду царили упадок и тлен. Но сколь поэтичен был этот упадок… и как живописен тлен!
Из-за высокой серой башни выглядывал необычайно красивый, словно улыбающийся садик; там же виден был и милейший коттеджик — трудно было даже поверить, что он настоящий. День искрился яркими красками: изумрудная трава, веселенькие цветочки, воздух, напоенный сладкими ароматами, и птицы, щебечущие в листве яблонь и вишен, — все, казалось, пришло вдруг в неописуемый восторг от самой радости жизни.
— Ну что же, — заговорила моя спутница, устраиваясь на обломке колонны и оглядываясь по сторонам, — теперь, все это увидев, я начинаю лучше понимать, что за люди были Ловеллы.
— И что же это были за люди? — поинтересовался я.
— Ну, прежде всего, как я уже сказала, они были интересны тем, что являли собой необычайно привлекательный супружеский дуэт.
— Вряд ли особенности здешней местности могли иметь к этому непосредственное отношение, — заметил я.
— Не думаю, что вы правы, — возразила миссис Маркхэм. — Душа человека, хотя бы отчасти наделенного вкусом и интеллектом, невольно гармонирует с окружающей средой. Столь божественная красота не может не наложить на душу своего отпечатка: невольно, но явно — она подчеркивает красоту, сглаживая любое уродство. Ловеллы поразили меня не только внешне: от них исходило ощущение чистоты и благородства в лучшем смысле этого слова, я бы даже сказала, аристократизма, хоть о происхождении обоих мне ровным счетом ничего не известно. Совершенно очевидно было, что люди эти бедны, но при этом и довольны своей судьбой! Теперь я понимаю, почему счастливец, поселившийся среди таких красот, обретает способность радоваться малому — разве не тут воплощаются в жизнь грезы поэтов, воспевших «рай в шалаше»? Даже бедность кажется здесь такой романтичной… Кстати, и ренты платить не нужно…
— Верно подмечено, — согласился я. — Особенно, если предположить, что у этой парочки шестнадцать детей — как было у одного офицерика на половинном окладе, которого я однажды повстречал на борту пакетбота.
— Да, это могло бы действительно слегка подпортить идиллию, — согласилась миссис Маркхэм. — Но давайте же надеяться, что это не так. У Ловеллов, когда я познакомилась с ними, было двое детей: Чарльз и Эмили — более очаровательных созданий я в жизни своей не встречала!
Поскольку время для визита (так решила моя спутница) было раннее, мы еще около часа продолжали беседовать в том же духе, то присаживаясь на могильные камни и рухнувшие колонны, то рассматривая россыпи резных обломков, то заглядывая через зеленую изгородь в маленький садик, воротца которого виднелись за колокольней. Погода стояла теплая, так что большинство окон в домике викария были распахнуты с опущенными шторами.
За все это время мы не увидели там ни души и теперь подумывали уже о том, чтобы предстать-таки перед хозяевами на пороге, как вдруг откуда-то донеслись звуки музыки.
— Послушайте, какая изысканность! — в восторге воскликнул я. — Для полноты идиллии на хватало только этой детали.
— Кажется, это военный оркестр, — заметила миссис Маркхэм. — Вы обратили внимание, что по пути к гостинице мы прошли мимо казарм?
Звуки музыки, торжественной и медлительной, подплывали все ближе; похоже, оркестр приближался к той самой дорожке, окаймлявшей поле, по которой пришли сюда мы. Вдруг в сердце моем словно что-то оборвалось.
— Тише! — я опустил ладонь на руку собеседнице. — Они играют похоронный марш. Слышите приглушенную дробь барабана? Это похоронная процессия… но где же могила?
— Вот! — Миссис Маркхэм указала на вскопанную землю, прямо под зеленой оградой; свежевырытая яма была прикрыта доской, вероятно, чтобы избежать несчастного случая.
Есть ли на свете что-либо более трогательное и впечатляющее, печальное и вместе с тем прекрасное, чем церемония воинского погребения? Обычные похороны с их неуклюжими катафалками, безвкусными венками, тупыми статистами «в черном» и нанятыми плакальщицами всегда казались мне насмешкой над памятью усопшего. Все в них неискренне, все на грани гротеска, и совсем не ощущается острого дыхания смерти — того внезапного напоминания, что само по себе способно заставить самого несчастного человека вдруг ощутить радость бытия. Над всем тут витает дух какого-то преувеличенного уныния, громоздкой скорби. Лишь тот, кого трагедия затронула лично, может не заметить всей абсурдности этого ужасающего бурлеска.
Но на военных похоронах все не так! Это — смерть, царящая на празднике жизни, но вместе с тем и жизнь, обретенная в вечности. Без переигрывающих актеров и всеобщей натужности церемония эта — скромная и тихая, сдержанная и красочная — несет в себе что-то жизнеутверждающее. Слезы здесь — знак глубокой печали, и очень легко представить себе, как — пока люди, лишившиеся брата, с которым «еще вчера делили хлеб да соль», под звуки торжественной музыки тихо обмениваются воспоминаниями о проведенных вместе счастливых днях — душа умершего, освобожденная и умиротворенная, плывет, подгоняемая дыханием ожившей Гармонии, к своему небесному пристанищу. Сердца человеческие смягчаются, фантазия воспаряет ввысь, вера оживает — и мы покидаем кладбище облагороженные сим возвышенным зрелищем.
Такие мысли (или нечто в этом роде) занимали нас с миссис Маркхэм, пока мы молча стояли, прислушиваясь к звукам музыки.
В чувство мы пришли, лишь когда скрипнули воротца, соединявшие церковный двор с садиком, однако в первую минуту никто не появился, поскольку вошедшие все еще находились за колокольней.
Почти в то же время с противоположной стороны на кладбище вошел мужчина, приблизился к тому месту, где видна была вскопанная земля, и отбросил доску, открыв свежевырытую могилу. За ним проследовали сюда сначала группа мальчишек, затем — несколько вполне респектабельного вида граждан. Приглушенные барабаны звучали все слышнее. Наконец глазам нашим предстал отряд стрелков с нацеленными в землю ружьями и возглавлявший процессию офицер. У каждого из них на рукаве была черная траурная лента, и рядом — белая, из сатина. Печальный марш не умолкал.
Затем шестеро солдат внесли на руках гроб, столько же офицеров — все совсем еще молодые люди — держали его покров, на котором лежали кивер, сабля, пояс и белые перчатки покойного.
Далее на кладбище парами проследовали люди, пришедшие попрощаться с умершим — сначала гражданские, за ними — военные. Здесь не слышалось приглушенной праздной болтовни, незаметно было блуждающих взглядов; на лицах этих лежала печать искренней скорби: если кто-то и позволял себе проронить слово, то шепотом, и по едва заметному печальному кивку головы сразу можно было понять, о ком идет речь.
Так мы и стояли, наблюдая за процессией, пока она продвигалась по дорожке, огибавшей кладбище. Когда люди приблизились к воротам, оркестр смолк.
— Смотрите, вот и мистер Ловелл! — шепнула миссис Маркхэм, указывая в сторону коттеджа. — О, как он изменился!
На кладбище священник вошел через калитку. Сначала он встретил траурную процессию у ворот, а затем направился к могиле, где уже выстроились, опершись на ружья, стрелки. Здесь он остановился и начал читать молитву. Наконец прозвучали ужасные слова: «Прах — к праху…», — пусто стукнули о крышку гроба первые комья земли и церемония завершилась тремя ружейными залпами.
С того момента, как траурная процессия вошла на кладбище, мы стояли за полуразрушенной стеной алтаря, откуда можно было наблюдать за происходящим, самим оставаясь невидимыми. Когда мистер Ловелл произнес: «Прах — к праху», я случайно поднял взгляд к колокольне, вгляделся в узкую щель и увидел мужское лицо… но какое! До конца дней своих не забыть мне этих черт. Способно ли лицо человека вобрать в себя всю боль, все отчаяние мира? Если да, я только что стал тому свидетелем. Каким юным было оно, и каким прекрасным!
— Взгляните на башню, — с похолодевшим сердцем прошептал я, сжав ладонь миссис Маркхэм.
— Боже, что тут происходит? — проговорила она, бледнея. — И мистер Ловелл… вы обратили внимание, как дрожал его голос? Сначала мне показалось, будто он болен, но нет — он совершенно сломлен каким-то несчастьем! На лицах этих людей читается ужас. Тут случилась страшная трагедия: вряд ли всех так поразила бы обычная человеческая смерть.
Под влиянием кладбищенских впечатлений мы пришли к выводу, что визит наш может оказаться неуместным, и решили вернуться в гостиницу, дабы выяснить, не произошло ли здесь в последнее время чего-нибудь необычного. Прежде, чем Мы отправились в путь, я снова вгляделся в щель, но загадочного лица более не увидел. Зато, огибая колокольню, мы заметили фигуру высокого, худощавого юноши в широком пальто, который медленно прошел через калитку в сад и исчез в доме. Одного лишь взгляда на этот профиль (голова юноши низко опустилась на грудь, глаза смотрели вниз) было вполне достаточно, чтобы догадаться: это тот самый человек, которого мы видели в окне башни.
То, что мы разузнали затем в гостинице, лишь разожгло в нас любопытство. Несколько позже, в городе, нам сообщили подробности ужасающей драмы, последнее и весьма впечатляющее действие которой развернулось у нас на глазах.
Мистер Ловелл, как и предполагала миссис Маркхэм, происходил из благородной семьи, но рано остался без средств к существованию. Он мог бы разбогатеть, женившись на леди Элизабет Вентворт, которую присмотрел племяннику в качестве невесты богатый дядюшка. Последний пообещал после свадьбы сделать Ловелла своим наследником; но тот предпочел бедность с Эмили Деринг. Он лишился денег, но ни разу в жизни не пожалел о своем выборе, пусть и остался бедным викарием крошечного прихода.
Двое детей, которых видела миссис Маркхэм, оказались в их браке единственными, так что благодаря бережливости миссис Ловелл и умеренности ее мужа семья действительно сумела обрести счастье в бедности, по-своему красивой и благородной. Но Чарльз с Эмили подросли, и пришло время подумать об их будущем.
Отец готовил сына для Оксфорда; дочь же, благодаря педагогическим усилиям матери, прекрасное образование и все необходимые навыки сумела получить дома. Чарльз, единственный шанс которому на приличный заработок могла дать лишь церковь, должен был поступить в колледж, каких бы затрат это ни стоило. Семья решила, что ради покрытия всех издержек Эмили отправится в Лондон — искать место гувернантки. Собственно говоря, такой выход дочь предложила сама, и все согласились: ясно же было, что в случае смерти родителей средства к существованию ей все равно пришлось бы добывать тем же путем. Прощание принесло в дом Ловеллов первую печаль; увы, им предстояло испытать еще немало тяжелых минут.
Поначалу все шло хорошо. Чарльз в Оксфорде проявил не только способности, но и определенное прилежание; что же касается Эмили, то письма ее о новой жизни так и искрились жизнерадостностью. В доме девушку приняли очень радушно и вскоре стали относиться к ней, как к другу семьи.
С течением времени настроение ее отнюдь не ухудшилось. В числе знакомых девушки стали появляться интересные люди, имена которых все чаще упоминались в ее письмах. Особенно тепло отзывалась она о некоем мистере Герберте. Этот молодой человек служил в армии и, будучи дальним родственником лондонского семейства, часто заезжал к ним в гости. «Не сомневаюсь, что маме с папой он бы понравился», — как-то заметила дочь в письме.
— Надеюсь, наша Эмили не влюбилась? — улыбнулась мама, и все об этом тут же забыли.
Тем временем Чарльз обнаружил, что Оксфорд, помимо учебы, может предложить ему немало интересного. Молодой человек стал с удовольствием бывать в обществе и проявил удивительные способности к азартным играм. Он был мил, энергичен и необычайно красив, а кроме того, чудесно пел — уроки матери не прошли даром. Если бы не бедность, Чарльз вполне мог бы сделаться первым фатом Оксфорда: сознание собственного нищенского положения отравляло ему все удовольствия.
Некоторое время юноша сопротивлялся искушению, но после напряженных душевных терзаний (он, все же, обожал свою семью) сдался, влез в долги и — притом, что дерзостью этой лишь приумножил себе страдания, — не решившись вернуться на путь истинный, устремился к полному краху.
Незадолго до нашего приезда в Т** Чарльз, подгоняемый разного рода угрозами, тоже явился сюда на каникулы. Чтобы успокоить по крайней мере самых назойливых кредиторов, ему необходима была внушительная сумма денег. В Оксфорде он заверил всех, что вернет долги. Но где взять такие деньги? Во всяком случае, не у родителей — это уж наверняка. Во всем белом свете не было у Чарльза друга, на помощь которого он мог бы рассчитывать в экстренной ситуации.
Совершенно отчаявшись, Ловелл-младший готов был решиться на бегство — в Австралию, Америку, Новую Зеландию — но даже это было ему не под силу. Юноша страдал неописуемо и не видел перед собой никакой надежды на спасение.
В те дни полк Герберта квартировался в Т**. Фамилия эта упоминалась в письмах сестры, и Чарльз знал, что среди здешних офицеров есть некто Герберт, но тот ли? — в этом он не был уверен. Когда же молодой человек случайно оказался в обществе младших офицеров на ужине (куда Гербертом как раз и был приглашен), гордость помешала ему спросить об этом прямо — очень уж не хотелось, чтобы все здесь узнали о том, что сестра его — гувернантка.
Герберт, со своей стороны, был прекрасно осведомлен о том, что его гость — брат Эмили Ловелл, но — отчасти по своим причинам, отчасти не желая ранить болезненное самолюбие своего знакомого — воздержался от упоминания ее имени.
Стоит заметить, что Т** был в те дни и, наверное, остается и сейчас скучнейшим местом во всей Англии. Офицеры сразу же возненавидели этот городок: ни охоты, ни танцев, ни возможности развлечься флиртом — тут не было ничего! Служаки постарше болтались по городу, то тут, то там перебрасываясь в вист; молодые офицеры предпочитали «хазард» и «тройку», начиная, как правило, с небольших ставок и постепенно забирая все выше.
В числе двух-трех штатских, присоединившихся к офицерской компании, был и Чарльз Ловелл. Будь исходная ставка чуть выше, он не смог бы и сесть за стол, однако — рискнул и, начав с мелких выигрышей, увлеченно включился в игру. Нельзя сказать, чтобы впоследствии удача так уж и отвернулась от Чарльза — скорее, наоборот, чаще он оставался в выигрыше. Но что-то подсказывало ему: одна ночь невезения, и все кончено — придется выйти из игры навсегда, за удовольствие расплатившись позором.
С пиком этого душевного кризиса и совпало одно маленькое происшествие, повлекшее за собой крупный выигрыш: оно-то и натолкнуло Чарльза на мысль о том, что случайности такого рода вполне можно сделать закономерностью.
Тасуя карты, он уронил нечаянно пикового туза, поднял его с колен, вернул в колоду, а потом невзначай подбросил себе. Игроки не заметили подвоха, никто не проронил ни слова — тут-то и зародилась у него ужасная мысль!
С этой ночи, независимо от того, играла ли компания в «лу» или в «хазард», Чарльзу Ловеллу везло постоянно и самым необыкновенным образом. Выиграв одну за другой несколько крупных сумм, он впервые увидел шанс расплатиться с долгами и таким образом разрешить все свои проблемы.
Состоятельным игрокам проигрыши не доставляли особых переживаний, но были тут офицеры и победнее. К числу последних относился Эдвард Герберт, родители которого ограничивали себя во всем, чтобы определить его в полк, Ценой огромных лишений мать-вдова сумела собрать сумму, которая должна была обеспечить ему должность ротного командира, оставшуюся вакантной. Бумаги офицера, вышедшего в отставку, уже были приняты к рассмотрению, и деньги Герберта были переведены в «Кокс энд Гринвудс», но… до того, как из канцелярии конной гвардии пришел ответ, он успел лишиться последнего пенни. Почти все его сбережения перешли в собственность Чарльза Ловелла.
Юный Герберт был человеком честным, импульсивным и очень совестливым. Решив расплатиться с долгами немедленно, он отправил агентам письмо с просьбой выслать ему все деньги и одновременно вывести его из числа соискателей звания. Но чем утешить мать? И как смотреть теперь в глаза обожавшей его девушке, чьей руки он намеревался просить сразу же после того, как будет произведен в капитаны?
Острая душевная боль вызвала сильнейшую лихорадку, и несколько дней юноша находился между жизнью и смертью, в беспамятстве обретя счастливое избавление от осознания постигшего его несчастья.
Тем временем за стенами комнаты Герберта развернулись новые события. Постоянно проигрывавшие офицеры поначалу и мысли не могли допустить о том, что стали жертвами нечестной игры. Наконец один из них заметил нечто подозрительное и стал присматриваться к происходящему за столом. Ему не потребовалось много времени, чтобы разгадать смысл той особой манеры, какой Ловелл бросал кости, и понять, что происходит.
Слух об этом открытии пошел по кругу и вскоре все уже были в курсе дела — все, кроме Герберта: ему, как самому близкому другу Ловелла, решили ничего не рассказывать. Более того, молодым людям так не хотелось портить репутацию гостю, им столь симпатичному, а главное, обрушить страшный удар на счастливое семейство Ловеллов, почитаемое всеми в городе, что они долгое время не могли решить, выдвигать ли против шулера открытые обвинения или, поговорив обо всем в узком кругу, без скандала исключить его из своих рядов. Но крупный проигрыш Герберта положил конец их сомнениям.
Когда Герберт, подавленный горем, вышел из комнаты, остальные некоторое время продолжали сидеть за столом. Затем, незаметно обменявшись знаком с товарищами, один из игроков, Фрэнк Хьюстон, поднялся и заговорил:
— Джентльмены, как ни больно мне делать это, я вынужден обратить ваше внимание на одно странное и печальное обстоятельство. В течение уже долгого времени удача за этим столом сопутствует только одному человеку: все мы это заметили и не раз уже обсудили. Только что мистер Герберт покинул нас, проиграв крупную сумму денег. Насколько мне известно, все это время выигрывал тут, причем очень много, лишь один человек; остальные были в проигрыше. Упаси меня Бог несправедливо обвинить невиновного человека. Неосторожным словом очень легко запятнать честное имя. И все же, должен сказать вам: боюсь, что деньги, которых мы тут лишились, были выиграны нечестным путем. Мы стали жертвами грязной игры! Не стану называть имени мошенника: факты сами указывают на него.
Трудно было не посочувствовать Чарльзу Ловеллу, когда бледный от ужаса и стыда он тщетно пытался пробормотать что-то в свое оправдание: «Но позвольте… уверяю вас… я никогда бы…» — а слова словно застревали у него в горле. Наконец, осекшись, он в отчаянии выбежал вон.
Офицеры в ту минуту искренне ему сочувствовали. Более того, как только Чарльз скрылся, они решили не поднимать шума. На беду игроки-горожане, не посвященные в истинное положение дел, встали на защиту Ловелла. Они были уверены в том, что выдвинутые против него обвинения совершенно беспочвенны, более того, восприняли их как оскорбление — ведь от клеветы чужаков мог пострадать земляк!
Поскольку весть о происшедшем разнеслась их усилиями по всему городу, офицерам ничего не оставалось, как собрать комиссию по расследованию. Увы, вина Чарльза Ловелла была убедительно доказана. Выяснилось, что кости и карты приносил именно он. В костях, оставленных им на столе, был обнаружен влитый свинец. Одну пару он давно уже хранил у себя в качестве сувенира, другую — приобрел у какого-то жулика в Оксфорде. Итак, вина Чарльза ни у кого не вызывала теперь ни малейших сомнений.
Все это время Герберт был слишком болен, чтобы узнать о случившемся. Вскоре, однако, он стал проявлять первые признаки выздоровления: не подозревая о совершенно особом интересе юного офицера к семье Ловеллов, товарищи тут же рассказали ему о том, что произошло. Отказавшись поначалу поверить в виновность друга, он пришел в необычайное раздражение. Однополчане заверили Герберта в том, что они и сами рады были бы ошибиться, но расследование не оставило им на то ни малейшей надежды. Он погрузился в тяжкое безмолвие.
Наутро слуга обнаружил дверь его комнаты запертой. Когда по настоянию врача дверь взломали, Герберт был мертв. Рядом с бездыханным телом лежал револьвер. Было проведено дознание. «Временное умопомрачение» — гласило заключение медицинской комиссии. Вряд ли можно было бы точнее сформулировать причину трагедии.
В полку начали готовиться к похоронам — тем самым похоронам, случайными свидетелями которых мы оказались. Но прежде, чем настал этот день, закрытой оказалась еще одна глава нашей печальной истории.
В ту роковую ночь, когда он был изобличен, Чарльз, выйдя из казарм, пошел домой не сразу, до самого рассвета он бесцельно бродил по сельским окрестностям. С наступлением утра он, опасаясь посторонних глаз, вернулся в домик викария и незаметно проскользнул к себе в комнату.
К завтраку Чарльз не вышел. Мать сама отправилась к нему и обнаружила сына в постели. Сказавшись больным (что вполне соответствовало действительности), он попросил всех оставить его в покое. Поскольку на следующий день улучшения не последовало, мать настояла на том, чтобы вызвать доктора. Тот обнаружил у пациента все симптомы умственного перевозбуждения. Пожаловавшись на бессонницу, Чарльз попросил себе опия, но врач был начеку: несмотря на то, что все заинтересованные лица решили не разглашать тайны, по городу уже поползли слухи.
Родители его и предположить не могли, какой их ждет удар. Оба жили очень замкнуто, не водили знакомств с военными и даже не знали о том, что их сын сблизился с офицерами полка. Так что, когда до Ловеллов дошло известие о трагической гибели Герберта, им и в голову не пришло скрывать это от Чарльза.
— Ты не знал молодого офицера по фамилии Герберт, кажется, лейтенанта? — спросила его мать. — Очень надеюсь, что это не тот самый Герберт, о котором упоминала Эмили.
— Знал ли я Герберта? — Чарльз резко перевернулся в кровати (до сих пор он лежал лицом к стене, спасаясь от света). — Мама, почему ты меня об этом спрашиваешь?
— Потому что он мертв! У бедняжки случился жар, а потом…
— Герберт мертв! — Чарльз внезапно сел.
— Да, у него была лихорадка. Предполагают, что в бреду он и выстрелил себе в голову. Дорогой, что случилось?.. О, Чарльз, нельзя мне было говорить об этом! Я и предположить не могла, что ты с ним знаком.
— Мама, позови отца и возвратись сама вместе с ним! — неожиданно резко бросил Чарльз и яростным жестом выпроводил ее из комнаты.
Через несколько минут он усадил родителей перед собой и рассказал им все — с такой болью в голосе, какую не описать словами. С побелевшими лицами слушали Ловеллы ужасную исповедь сына, и сердца их готовы были остановиться.
— И вот я здесь, — заключил он, — трус и негодяй, не нашедший в себе мужества умереть! О, Герберт, счастливчик Герберт! Как бы мне хотелось последовать за тобой!
В эту минуту дверь приоткрылась и в комнату заглянуло очаровательное сияющее улыбкой личико. То была Эмили Ловелл: любимая дочь и обожаемая сестра прибыла из Лондона по вызову Герберта, сообщавшего о том, что к моменту получения ею послания он будет уже капитаном.
Девушка приехала, чтобы познакомить его с родителями — как обрученного возлюбленного и будущего мужа, — зная, что те будут счастливы видеть ее женой такого доброго и честного человека. Ни о чем не подозревая, в ужасе от услышанного, они пустили чашу горя по кругу — и заставили дочь испить ее до конца. Не прошло и пяти минут, как Эмили знала все. Да разве и смогли бы они скрыть от нее свое горе? Чем еще объяснили бы они эти слезы, смятение, отчаяние?
Еще до того дня, на который были назначены похороны Герберта, Эмили слегла с воспалением мозга и несколько дней пребывала на грани между жизнью и смертью.
Движимый легко понятной жаждой самоуничижения и поиском новой боли, которая помогла бы хоть чуточку снять тяжесть проклятия, сдавившего ему грудь, Чарльз поднялся в тот день с постели и, накинув висевшее в комнате широкое пальто, пробрался по саду к башне, откуда смог от начала до конца наблюдать церемонию погребения человека, которому сестра отдала свое сердце и чья кончина произошла по его вине.
На этом наша история подошла к концу. На следующее утро мы выехали из Т», и новые известия о семье Ловеллов мы получили лишь через два или три года. Впрочем, узнали мы совсем немного: всего лишь, что Чарльз, добровольно приговорив себя к изгнанию, отправился в Австралию, а Эмили настояла на том, чтобы уехать вместе с ним.
1892 г.