Вторая картина. Стена деревенского кладбища с аркой. Сквозь арку могилы не видны, только яркая зелень. За стеной верхушки двух тонких темных деревьев – сосны или кипарисы. По одну сторону от арки каменная скамья с небольшой продольной ложбинкой посередине. Сцена освещена ярким светом на протяжении всего действия. Это свет «тихого праздника», вроде Дня всех святых, только без примет какого бы то ни было времени года. Звон колоколов. (По звуку это напоминает мощную гитару, переливы которой разливаются по всей округе.) Старая женщина в простом темном нарядном платье идет, все время оборачиваясь, со стороны кладбища, проходит через арку и останавливается.
Ну, вот опять приходится уходить отсюда, а ведь это единственное место, которое мне дорого. Вон там, сразу за перекрестком, проходит граница: там больше ничего уже нет. За мостом разбегаются три дороги. Одна ведет вверх по ручью в ущелье, где прежде стояли мельницы. Теперь от них остались одни стены, жернова растащили по домам, приспособили под клумбы, но только цветы, растущие в них, совсем не цветы. В самом начале ущелья еще попадается бледная малина, дальше идет сплошная беспросветная сырость и уже ничего не растет, кроме бесплодных кустов, а даже если встречаются ягоды, то всегда незрелые или поеденные мучнистого цвета червями. В последнее половодье снесло почти все мостки, и ни одна душа не возьмется построить тут новые. Но может статься так, что это ущелье еще пригодится – на случай войны: здесь растут съедобные грибы, вода – чистая, в ручье можно найти кремень, в кустах устроить шалаши, а в некоторых местах, повыше, на скалах, даже солнечно и тихо. – Другая дорога идет вниз по ручью через поля. Земли здесь пока еще возделываются, но если прежде это были отдельные пашни, то теперь одно сплошное поле, засеянное кормовой культурой, которая называется не так, как раньше, – «кукуруза», а именуется по номерам силосных башен, где она потом перерабатывается. Она такая высокая, что деревню за ней видно только зимой. Хорошо, что она еще хоть пахнет – иногда от нее исходит такой же сладковатый запах, как от старой кукурузы, и мягкие листья отгибаются, чуть подламываются и склоняются вниз, покорно и преданно, как я, старая говорунья (показывает на себя), когда-то в юности, вот только жаль, что слишком редко, а за листьями скрываются просвечивающие сквозь нежную оплетку початки с золотистыми завитушками: Лазарь, восстань из мертвых, Лазарь, явись, Лазарь, приди ко мне. – Третья дорога ведет в деревню, и там, где некогда разбегалось ручейками пролитое молоко, теперь переливаются радугой маслянистые пятна на асфальте, и единственный родной звук тут – треньканье велосипедного звоночка. Только я еще и вижу, как вы идете ночью, я стою на обочине, которая уже давно не обочина, и смотрю вам вслед. А деревня? Там, где раньше был сход, теперь установлен щит: «Центр». Все проселочные дороги тоже имеют названия и называются по именам богатых пришлых, которые понастроили тут свои виллы и платят большие налоги. От общины осталась одна только управа, с такими же окошками, как в соседней сберкассе. Но зато каждый год мы участвуем в конкурсе на звание «Самая красивая деревня» и устроители бросают злобные взгляды, если у кого-нибудь из баб, поливающих цветы, стригущих кусты, обтирающих флагшток, из-под платья выглядывает нижняя юбка. Только после полуночи еще порою слышно, как шумит вода, пусть даже это всего-навсего вода в канале, и яблоки падают в траву, и стайка листьев заслоняет белый свет от прожектора, звезды сияют на небе, и я вижу там, наверху, другой путь. И тогда, слыша возню под окном, я знаю, это не кто-то чужой, а мой ночной зверь пришел подкормиться и теперь топчется возле выставленной миски. Иметь такого домашнего друга, конечно, хорошо, но этого недостаточно: мне все равно страшно оттого, что я одна, и оттого, что вокруг все такое мертвое. В деревне мопеды, дома – мухи. Я чувствую тогда, как ломит все тело и болит голова, и эти боли сводят меня с ума. Кто-то мне сказал, что мне не на что жаловаться: у меня, дескать, есть крыша над головой, теплая комната и еды достаточно. На это я отвечу: я не жалуюсь, я плачу. Всякий раз, когда я прихожу к перекрестку, откуда расходятся три дороги, мне хочется лечь там, на этом треугольном островке, в траву, словно это единственное место за пределами ворот нашего кладбища, где еще можно надежно укрыться. Это все, что осталось от деревни. Мне хочется, чтобы в мой последний час меня привели сюда и я бы исчезла в этой высокой траве, как та слепая королева из сказки. А может быть, деревни никогда и не существовало. Когда я была маленькой, меня поставили однажды в школе в угол, на полено, и я так простояла целый день. Тогда разбилось мое сердце. Позже нашелся человек, который сделал мне предложение. Я, помнится, страшно испугалась, потому что представила себе, что непременно умру в родах. «Ну так что, женимся или нет?» – «Да-да», – пролепетала я в ответ, и после этого ни о какой женитьбе уже не было речи. Какое здесь все стало чужое, как изменилось, уж не знаю, после землетрясения, или последней войны, или после того стояния на деревяшке. Как обесценилась деревня. Как сверкает золотом отремонтированная церковь. Как хотелось бы мне изо дня в день слушать слова моего Бога, вместо того чтобы видеть только, как прыгают желтые пластмассовые шары. (Говорит, словно обращаясь к земле.) Где те милые сердцу существа, к которым я могла бы обратить свой взор и возрадоваться? (Выпрямляется.) Будь проклята эта деревня и ее обитатели, которые ничего не слышат, кроме электрического рева кегельбана, будь прокляты ваши рожи с губами, похожими на щель в копилке, в которую вам все время что-то запихивают, запихивают, вот только ничего вы с этого не получаете. Будь прокляты ваши фальшивые наряды, с гипсово-белыми чулками, кожаными ремнями и костяными пуговицами, напоминающими черепа. Будь прокляты ваши потомки, которые, едва встав на ноги, уже стоят, как мясники, и смотрят так, словно их самих уже привели на заклание. (В зал.) Вы – трупы, сами не ведающие того, что давно уже умерли! Вы не люди, ибо нет ничего людского в жизнезабвении и жизнезабвенности! Быть может, ада и не существует, зато есть проклятие!
Грегор и Нова выходят на авансцену. Старая женщина отходит в сторону.
Вот здесь это было. Вот оно, это место, которое уже не относится к деревне. Сколько раз я проходил этот отрезок пути – отсюда в деревню и обратно, сколько раз пробегал по нему: пасхальным утром, торопясь домой, с освященной горящей головешкой, предназначенной для того, чтобы зажечь огонь в печи, – головешкой, которая по дороге вся обугливается и рассыпается на части у самых ворот, так что я едва успеваю подхватить голыми руками последний, еле тлеющий уголек и донести его на ладошке до двери; и было другое утро, когда я, наоборот, выскочив из дому, помчался в церковь, чтобы велеть звонить в колокола в связи со смертью кого-то из родственников. Я привязан к этому клочку земли, который лежит за пределами деревни, как ни к какой другой далекой манящей стране. Я даже испытываю гордость от того, что родился по соседству с ним, и мне важно знать, что я записан в здешних метриках. Когда я по дороге сюда увидел издалека эти стены и верхушки деревьев, мне захотелось поскорее очутиться там. Я летел. Все летело. Это место предстало передо мной как царство чистого цвета и форм, очищенных от всего мелкого, частного, переменчивого, от всего типичного, от всего панического. Здешняя зелень была для меня сердцевинным средоточием всякой зелени, а вся местность чем-то вроде длящейся древности, в которой каждый различен, но у всех – один голос, и называлась она ЗДЕШНОСТЬ. А когда зазвонил большой колокол, я представил себе, что его гул слышат теперь все и каждый в отдельности – на полях, в могилах, на склонах, на крышах, в комнатах, на тракторах, и понял смысл этого перезвона; не «я» был тут, а «я и гул». «Ты никогда не изменишь этому гулу и никогда его не разгласишь», – сказал я себе. Ведь и вокруг мест разыгрываются драмы: быть может, это последние драмы, непревзойденные драмы. Вот отсюда для меня все начинается, с этого безмолвного кладбища, – отсюда берет начало моя культура. (Подходит к скамейке и показывает на ложбинку.) Меня всегда особенно занимала эта ложбинка. Она существует много столетий, и никто не знает, каково ее назначение, и тем не менее она для меня – символ всего этого места. Я давно уже здесь не живу и все равно, случается, непроизвольно указываю его, давая кому-нибудь свой адрес, и когда я вижу его на карте, мне почему-то хочется, чтобы значок, его обозначающий, имел ту же форму, что эта ложбинка. (Нова исчезает за воротами кладбища. Старая женщина приближается к Грегору, обходит его со всех сторон, внимательно рассматривая).
Это он. Мне даже не нужно присматриваться, есть ли у него те старые, знакомые шрамы. Он стал старше, но все же остался тем, кем он был. Едва начинается дождь, он выходит из дому, со стулом, садится под навес и смотрит со скрещенными руками на льющиеся струи. В бурю он мчится в лес устраиваться под сосной, в ложбинке между корнями, и слушает, как шумят верхушки. Он бежит всякой работы и рьяно отдается ей. Он боится страданий и превозмогает всякую боль. Он молча сочувствует и громко издевается. Он – отрада родителей и их несчастье. Он тот, кто пропускает вопросы, и тот, кто их задает. Он наш сосед и наш заморский гость. (Обращаясь к Грегору.) Приветствую тебя, младенец с доверчивыми глазами, сопливое дитя, мальчишка с толстой попой и вечным можжевеловым прутиком, подросток с голубым велосипедом, горожанин в солнечных очках и белых брюках, важный гость с карманами, набитыми деньгами, скорбящий сын, преклоняющий колена, чужак с серебристой ореховой тросточкой, человек в бесшумных ботинках. Когда ты наконец решишь остаться тут навсегда, чтобы позаботиться о нас? Когда ты наконец выступишь против всей этой вопиющей несправедливости, против бесчинства этих так называемых представителей народа, региональных программ, опросов, фальшивой заботы, электрических ограждений, этой злобной сети, сотканной из мелькающих картинок и пустых слов и предназначенной для того, чтобы заманить нас в ловушку и держать, пока не умрем, пока не померкнет свет души, пока совсем не задохнемся? Настал час мести! Ты – наш. Останься тут и отомсти за нас. Они нацепили охотничьи шапки с перышками и думают, что этого достаточно. Прогони этих псевдоохотников из наших гор. Покажи, что эти ряженые – призраки дурных времен. Покажи, что каждое их слово – лай, а в каждой мерзкой пасти – колючая проволока. Приготовь им саваны, и пусть они, наши издевающиеся над нами зрители, насладятся в последний час своим нынешним смехом, который ты им сыграешь.
Улыбаются.
С давних пор повелось здесь, у вас, что всегда есть кто-то, на кого вы возлагаете надежды. Еще бабушка с дедушкой рассказывали мне историю некоего человека, который отправился куда-то за море, но, говорили они, он обязательно вернется, и тогда, может быть, опять все будет хорошо. Кое-кто из этих легендарных личностей действительно возвращался и даже считался местным мудрецом. Но кто из них сохранился в преданиях? Разве ты не знаешь историю того, кто потерял по дороге родину и о ком говорится: «Так умирают все истинно великие цари жизни»? Избавьтесь наконец от пут ожидания, будто кто-то придет к вам и покается в содеянном, или избавит вас от проклятия, или расскажет вам о разных чудесах, произошедших в другом месте. Разве здесь не дует ветер мира? Разве не сверкает иногда тонкий ручеек дальним морем? Разве ты не видела, как поблескивает в лунном свете скала из другого настоящего? А когда прекращается излияние затяжного дождя, разве не кажется порой, что это был всего лишь короткий миг излившейся молчащей вечности? Вечно живой огонь горит и здесь, и хлеб – это хлеб, а вино в подвале – вино. На довоенной банке из-под кофе красуется экзотическая танцовщица, за ослепительно увядающей лиственницей дерзко краснеют гранаты, а ночью отяжелевшим ветвям приходит на помощь ветвь Ориона. Ведь ты тоже бывала за морем. Ты побывала даже на Луне. Ты была на всех лунах. Но и за морями, и за континентами есть свои покинутые, и там исковерканный, искореженный язык ученых мужей норовит установить свое господство. И ты, любезная старушка, одаренная календарем из супермаркета, накормленная в церкви заголовками бездарно-тупо-злобных бульварных газет, оглоушенная до самого чулана ревом раскатывающего по главной улице передвижного громкоговорителя, – ведь и ты говоришь на языке авантюры.
Теперь я узнаю тебя: ты все еще так же, как прежде, в ваших детских стычках, утверждаешь непримиримость и жаждешь примирения. Но и тебе теперь не избежать конфликта. В деревне ходит слух, будто вы собираетесь возложить на дом ваших предков бремя кредита. Твою сестру тут видели не раз в компании с человеком из банка. Оба они говорили очень быстро, даже странно, и главное слово в их разговоре было слово «ипотека». Твой брат просто молча сидел при этом, а они все говорили ему что-то, говорили, вроде уговаривали. Нашим он сказал потом только, что он рабочий и в торговле ничего не смыслит, и все твердил одно: «В конце концов, она мне все же сестра». А когда ему начали втолковывать, что, мол, ничего хорошего из этого не выйдет, что какая из вашей сестры бизнесменша, что он еще останется со всей семьей на бобах, он отвечал: «Все равно со мною все кончено». А еще он говорит: «Если дома больше не будет, то и всей земли тут больше не будет. А если не будет земли, то и меня не должно тут больше быть». Он даже сказал: «И мне хочется, чтобы тут ничего больше не было. Я радуюсь войне. Я радуюсь своей смерти. Конец бессмысленным разъездам, впереди другие маршруты. Довольно чужих углов, пусть будут лучше просторы чужбины. Долой тоскливые воскресные прогулки, да здравствует марш. Прочь из садов-огородов – в бескрайнюю тундру. Выбейте из головы свои детские голоса – возвращается время рыка. – В конце концов, она мне все же сестра. В конце концов, она мне все же сестра!
Нова возвращается с кладбища и присоединяется к остальным.
Хотя там никого нет, внутри все будто изготовилось к событию, словно что-то должно произойти, скоро, еще сегодня, в этот час. Дыры в стенах глядят бойницами, как много веков назад, и на памятнике павшим воинам разгорается золоченая надпись. Из черноты буковых ветвей вылетают стаи мотыльков и прочей ночной живности. В восьмиугольном склепе валяются пустые бутылки из-под пива. Алтарный кружевной плат покрыт прозрачной клеенкой, по которой ползет умирающий шершень. На многих надгробиях начертаны чужеземные слова. Небо над прямоугольным участком кажется сводом большого зала. Когда я шла по диагональной дорожке, надо мною, по диагонали, пролетел самолет. Колокол на башне тихонько раскачивался, издалека я приняла его сначала за человека, качающегося на качелях. Через другие ворота можно попасть в большой фруктовый сад. У меня такое чувство, будто это не просто место, а место действия, будто чернота, покрывающая стены, не пыль веков, а цвет грядущего, цвет грозы, надвигающихся туч вражеских стрел, застилающих солнце. Здесь пусто, как в предшествии пира. И вместе с тем спокойно – как внутри круга развернувшегося для обороны обоза.
Берет Грегора под руку и ведет его на кладбище.
Грегор останавливается перед воротами, оборачивается к старой женщине.
Ты никому не скажешь, что я здесь.
Об этом знает вся деревня. Об этом знают даже в соседних деревнях. Быть может, тебя никто тут не узнает и никто с тобой не поздоровается, но о том, что ты приехал, знает уже вся долина. Когда ты ехал сюда на поезде, разве ты не слышал, как кондуктор, прокомпостировав твой билет, с невозмутимым видом прошел дальше и уже в следующем купе зычным голосом возвестил, что ты явился? Разве ты не слышал, как он, переходя от пассажира к пассажиру, изрыгал твое имя? Нельзя сказать, что в этой его акции было много почтения и симпатии к тебе. А когда потом ты пересел на желтый автобус, разве ты не видел, как водитель каждому входящему показывал на тебя, тыча большим пальцем вглубь салона? И в этом жесте не было ни гордости, ни радости, ни почтения. И как потом о тебе говорили в деревне: «Этот явился»? Не туда тебя занесло, дорогой. Эта земля мала и злобна, здесь все забито узниками, которых просто забыли в их камерах, но еще больше – забывчивых надзирателей, прибирающих себе с каждым злодейством все больше власти, с голосами, звучащими так, словно им в глотки вмонтировали усилители смерти, с цепкими руками, похожими на абордажные крючья, намазанные ядом, с глазами, из которых с каждым взглядом вылетают безжалостные осы. Даже их следы на снегу похожи на отпечатки утюгов, проверенных в пытках. Твое отсутствие, с их точки зрения, тебя ни от чего не избавляет. В отечестве теряешь сострадание! Возвращайся домой, на чужбину. Только там ты – здесь, только там возможна земная радость. Найди себе более просторные земли. Человеку, чтобы быть человеком, нужен простор и покинутость. А где ты найдешь здесь покинутых? Будь уверен: никто тебя не любит. И покоя тебе тут тоже не будет. Они уже идут. – Как кстати для меня: значит, я могу пока не возвращаться в синеву бензозаправки и черноту окна. (Садится на каменную скамью, всматривается в даль.) Я вижу то, что ты еще не видишь. Они уже приближаются. Прежде они были бы окутаны облаком пыли, и от топота копыт дрожала бы земля, и белая пена разлеталась бы брызгами. Тяжелый хрип коней вырывался бы из-под железных доспехов гулким храпом, и боевая песня всадников означала бы только одно: наконец-то свершилось, наконец-то все эти холмы, ущелья, скалы, просеки выстроились нужным ландшафтным порядком, исполнив свое единственное предназначение: служить территорией войны. Покончено со всеми играми: довольно изображать тут то, чего не было. Нет мирного согласия и не было никогда. Их руки готовы к штурму. Вместо лиц у них маски, вместо глаз – только темнеющие зрачки, непроницаемые, исполненные печали, как некогда у тех царей, что отправлялись в царство мертвых, и брат шагает впереди, высоко поднимая черное знамя. Отныне здесь проходит фронт.
Появляется Ганс с сыном на руках. За ним следуют Антон, Игнац и Альбин. Движения у всех медленные и спокойные. Они в парадных черных костюмах, в шляпах, которые они, приближаясь к центру, снимают. Ребенок сжимает в одной руке большую палку, в другой – жестяную копилку, в которой бренчат монетки. По мере приближения он начинает оглядываться, озираться, но не так, как взрослые. Все останавливаются перед воротами, ведущими на кладбище.
Опасность! Это не предостережение, а мое желание. Я слишком привык к опасности и риску. Без этого уже не могу, так пристрастился. Если я за весь день ни разу не заберусь куда-нибудь на верхотуру, я начинаю нервничать. Вы ведь сами видели на стройке: там, где опасно, там я всегда первый. На самой верхней балке, без ограждений, без перил, стою и пою, и никогда мои песни не звучат так звонко, как там. А кто сидит с вами, трусами, в люльке, болтающейся на выкинутой стреле крана, смотрит в ваши заячьи глаза и громко смеется да еще раскачивает клеть посильнее, чтобы дух захватывало и казалось: еще немного, и вот она перевернется? Всё я. Я жить не могу без опасности. Одного дня, проведенного в деревне с женой и ребенком, достаточно, чтобы я уже начал метаться, словно тигр, запертый в клетке. Мне мало сада с деревьями, мне мало машины, которая мчится с бешеной скоростью, – это не та опасность, которая мне нужна. Заставь меня просидеть тут с утра до ночи, в тиши и покое, на ровном гладком месте, и к ночи я готов убить всякого – дай только нож, и никто не спасется. Вместо этого я спасаюсь в пивной, и к ночи мне уже ничего не надо. Хорошо хоть тут есть скала, с уступа которой деревня кажется так далеко, что на нее даже не плюнешь: там я сегодня уже был, причем не один, я должен был взять кого-то с собой, и взял вот его (показывает на сына). Как он кричал! Но и это не та опасность, которая мне нужна. Она не держится в памяти, не оставляет следа, и оттого в меня теперь вселилось беспокойство. Я чувствую себя несчастным. Опасность, где ты? Жизнеукрепляющая бездна, где ты? Нет тут благодати, нигде, до самого горизонта, одно злосчастие, а здесь (показывает) одна лишь боль, испокон веку. Пора мне обратиться к моим усопшим (показывает). Разве не они укрывали мне грудь зеленым полем? К ним взываю я во тьме, они мне являются – в глазах кошки, в шуршании ветки на ночном ветру, касающейся моего окна, и даже в гудении холодильника. Там, в земле, лежат, вытянувшись в струнку, скелеты, и к ним всегда можно обратиться. Я подсяду к ним на корточках, и мне будет от этого хорошо. Нет, им ничего от меня не нужно, и они не злые. Мои мысли будут чисты и свободны от всего, и тогда они явятся ко мне – не как мертвые, но как мои святые и спасители, пришедшие на помощь в трудную минуту. Я покажу свой профиль всей этой современности, начиненной фальшью, и они оттенят мой профиль своим, сложившимся в ничем не занятом пространстве. Я не гоню их, и тогда моя злая кровь течет по-другому. Мои усопшие – не ночные призраки, им принадлежит самое яркое время дня, и касаюсь я их не во сне, а тогда, когда пробуждаюсь. Они со мной! Иногда я чувствую, что они видят меня, – смотрят приветливо. (Оборачивается к воротам.) Дорогие покойники, улыбнитесь мне снова. Подмигните. Явитесь, озаренные вашим светом, и заразите меня вашим задором, чтобы я снова мог перепрыгивать через несколько ступенек. Встретьте меня, когда я вхожу в пустой дом, запиской: «Обед в печке». Будьте моим легким дыханием, на котором я смогу наконец сделать правильный шаг. Подарите мне снова изъеденное червоточиной яблоко, сквозь пустую сердцевину которого просвечивает синева вселенной. Сделайте мне эту небесную синеву еще синее! Приблизьтесь ко мне снова, согните кости в коленах, выверните кисти, замрите, станцуйте мне пляску смерти, какой еще никто никогда не видывал, – явите нежную округлость плеч, белизну щек, устремленность взглядов, направленных на те поля-дороги, на те солнца-краски, какие еще никогда не встречались ни на одной картине, изображающей смерть, явитесь сегодня, еще сегодня, чтобы замерло мое сердце, как тогда, когда замирание сердца не означало отсутствия жизни, а служило мерилом живого бытия. Будьте моим мерилом, как бегущая река, как сияющее солнце, как начинающийся дождь, падающий на сухие листья. Мои усопшие, я приветствую вас! (Скрывается со своими спутниками под аркой. Ребенок остается. Подумав, он садится на каменную скамейку, где сидит старая женщина, и устраивается на другом конце выемки. Прислоняет палку к стене, гремит копилкой).
Ты веришь в чудо? (Ребенок мотает головой и продолжает греметь копилкой.) В молодости я как-то раз работала в другой долине. Мне было тогда очень одиноко. Словно у меня остался один-единственный глаз, огромный-преогромный, который я никак не могла закрыть. Во дворе стояла бочка, полная тыкв. Меня послали разбирать эти тыквы. Когда я все вынула из бочки, на дне, измазанном черной смолой, оказалось гнездо из синих полевых цветов, а в нем – яйца. И все яйца расплющились под тяжестью тыкв, но они были все целыми. И тогда я услышала голос… Такого мягкого голоса я никогда в своей жизни больше не слышала, никогда… И этот голос сказал мне: «Взгляни на это чудо и забудь его! Ты должна посмотреть на чудо и тут же забыть его». (Ребенок кивнул и снова встряхнул копилку.) А когда я пришла домой, мой покойный батюшка (показывает за спину) сразу приметил, что со мною что-то неладно, и стал расспрашивать, но я не хотела ему ничего говорить. Тогда он сказал: «Я должен из тебя слова вытягивать, как яйца из-под курицы?» – и тогда я ему все рассказала. (Погружается в воспоминания.) «Как яйцо у курицы из задницы…» (Показывает и смеется. Ребенок тоже смеется, повторяет ее движения, гремит копилкой. Они все смеются и смеются. Женщина снова задумывается и вспоминает, как точно звучала эта фраза, сказанная отцом.) «Bom scegetal zgodbvo iz tebe kot jajce iz kokosi». – Glej aidez in pozabi! Посмотри на чудо и забудь. (Смеется. Ребенок гремит копилкой. Старая женщина снова погружается в воспоминания.) «Slavec med trnjem/se je zganil/in zapel; bei cvet divje roze/je zakravel…» – Среди колючих ветвей встрепенулся соловей и завел свою песню, белые цветы дикой розы начали распускаться… (Ребенок гремит копилкой. Старая женщина смотрит на дорогу.) Я вижу нашего последнего гостя, который спешит на праздник. Он мчится с потерянным лицом, не видя ничего вокруг себя, не видя места, к которому приближается. (Встает. Ребенок встает тоже.) Бледная, отвращенная щека. Прежде я бы закричала: «Дикая охота!» – и подумала: «Спасите!» А нынче я думаю: «Кого я могу спасти?» Скорбь. Боль. Невозможное чудо. (Направляется к воротам, исчезает за ними. Ребенок следует за ней. В тот же момент появляется Софи, спокойно, почти неслышно. На ней тоже нарядное платье. Останавливается перед входом).
Разве я не любила себя когда-то? Разве я не бежала к зеркалу, когда мне становилось страшно, и я вся дрожала, чтобы выплакать себе самой, моей лучшей подружке, свое горе? Одна в постели, одна в комнате, одна наедине с леденящей стужей, разве не сворачивалась я в комочек в теплой пещере своего «Я»? Разве не мне дано было хотя бы раз в день испытать то великое мгновение, когда ко мне мягко слетал, навевая жуть, добрый демон, имя которого «Я»? Отчего я больше себя не люблю? Неужели «Я!» принадлежит только детям и мое детство уже прошло? С каких пор я стала подсчитывать, сколько раз другие говорят «я», будто подобного рода слово – улика, свидетельствующая против них? – Не хочу быть злой. Но и назад я тоже не хочу. Я хочу решить свою судьбу. Не желаю до скончания дней моих бегать у вас на побегушках, хочу держать все в своих руках, проворачивать дела, быть делягой и с гордостью носить это «звание». Отстаньте от меня с вашей родиной и с вашими святынями, освещенными искусственным светом. Сколько раз, бывало, я приходила домой и думала: «И что мне тут делать?» Разве не милее мне было стоять вечерами на остановке под дождем и ждать автобуса, чем сидеть в теплом, сухом, ярко освещенном доме, наполненном запахами, шумами, голосами? А когда я сидела со всеми за столом, разве я не уносилась мыслями к моей постылой работе, мечтая забиться в самый дальний, самый холодный угол склада? А вся эта возня вокруг дома?! Я смотрю на небо и думаю: «Облака мои родные!» – и этого мне довольно. Я смотрю на прожилки листа и вижу в них девятисвечник, и этого мне довольно: другого места мне не надо. И кто сказал, что банк – это обязательно плохо? Разве не может быть в кассовом зале уютнее, чем во всех этих гостиных, тикающих стенными часами, и плюшевых спальнях, входя в которые ты, вместо того чтобы вдохнуть полной грудью, задыхаешься от спертого воздуха, словно попал в комнату к умирающему? Я знаю: чужой человек в банке – хоть кто-то, в доме же чаще всего – никого. А любви от своих ближних я и вовсе давно уже не жду, только от незнакомых. (Быстро проходит через ворота.)
Некоторое время сцена остается пустой. Затем из ворот кладбища выходят трое рабочих, за ними старая женщина и ребенок. Старая женщина и ребенок садятся на каменную скамью. Антон, Игнац и Альбин уходят и тут же возвращаются с деревянной лестницей. Они приставляют лестницу к стене. Один из них забирается по ступенькам и смотрит через стену на кладбище Оттуда ничего не слышно. Тот, что стоит на лестнице, поворачивается к остальным и закрывает лицо шляпой. Он спускается вниз, за ним поднимается следующий. Заглядывает на кладбище, оборачивается к остальным и зажимает нос пальцами. Спускается вниз. Теперь на лестницу хочет взобраться третий, но двое других ему не дают, они крепко держат его. Ребенок придвигается поближе к старухе. Трое рабочих стоят возле лестницы. Все, включая ребенка, надевают маски с изображением собственных лиц. Два брата и сестра медленно выходят с кладбища. Останавливаются на переднем плане. На них тоже маски. Фигуры образуют треугольник: Софи и Грегор стоят против друг друга на одном уровне, Ганс – чуть дальше, на заднем плане, почти под аркой.
(обращаясь к Грегору)
А помнишь, братец, как ты сказал мне однажды: «Подставь ладонь», а сам потом плюнул в нее? Помнишь, как мы встречали тебя, когда ты поздно возвращался из города? Мы шли по деревне все вместе, но ты держался при этом так, будто у тебя в жизни с нами ничего не было общего. Это было время, когда мне нравилось ходить с тобой под руку. Но ты всегда прижимал к себе локоть и отходил еще дальше. Ты стыдился нас, твоих родственников, и потому все норовил откреститься. А что такого, собственно, в тебе было особенного? Лучше нас ты был всегда только в одном: ты умел говорить. «Да, говорить он мастер», – сколько раз мы слышали это от наших родителей (показывает на кладбище), и только сейчас я понимаю, что это не всегда звучало как похвала. Ты утверждал, что чувствуешь ответственность за нас, – но что ты такого для нас сделал? К дому ты отношения не имеешь, работаешь только на себя и для себя, и единственное, что ты за это время успел высидеть, это стол и стул. Но ведь ты сам говорил, что не заслуживаешь и стула, на котором сидишь, как не заслуживаешь взгляда из окна поезда, одеяла в постели, куска хлеба, – потому что ты не приложил к этому никаких усилий. И не ты ли говорил, будто все, что кажется тебе достойным воплощения в камне, тут же рассыпается в прах? Что вся твоя работа всего лишь жалкая халтура – и неслыханная дерзость: ибо Священные Писания уже все написаны и Священные Образы уже все запечатлены? Довольно тебе слушать только свой собственный внутренний голос, послушай, что тебе скажет другой. А скажет он тебе вот что: год твоей работы по здешним меркам меньше, чем одно движение руки, затыкающей пробкой бутылку, меньше одного поворота кофемолки, меньше одного тычка шариковой ручкой по кнопке кассового аппарата. Тебя здесь ни во что не ставят. Я тебя ни во что не ставлю.
(выступает вперед)
Наконец-то грянула война, праздник праздников? Да минует нас спасение: триумф победы достается тому, кто проигрывает. Вслушайтесь в крики издыхающей собаки. Имя ей «Бесконечное горе», а другое, данное ей изначально, должно быть забыто. Наконец-то прозвучало то слово, и слово это «война», слово, что было в начале и что будет в конце. Какое упоение – исполниться на веки вечные непримиримостью! Пусть все пойдет прахом. Это дитя – плоть от плоти моей? (Показывает на ребенка.) Так было когда-то. Теперь же пусть станет всего лишь частью кучки врагов. Синяя гора осенью? Так было когда-то. Пусть никогда больше не остановится автобус со знакомым с детства лицом за стеклом. Мы, все втроем, голова к голове, хохочем, забившись в тесную будку фотоавтомата? Так было когда-то. Никогда больше не будет светиться неровным светом звезда Альдебаран, укрывшаяся за луною, как светились огоньки зажигалок, прикрытые нашими ладонями от ветра на продувных стройках: пусть отпечатки наших лиц останутся в глине, и только здесь, и больше нигде, нигде и никогда. И пусть не будет ничего больше в глине, и пусть не будет глаз, нигде, докуда хватает глаз. И пусть трава, без нашего цветовзгляда, замрет и развеется в пустоте. И пусть река, лишенная влаги наших глаз, истечет извивами, а потом иссякнет. Без наших мерцающих ответов замрет скала и померкнет. Врата последней мировой войны, распахнитесь! Подай голос, пес войны, и вперед – хватай! Хватай их всех! (Показывает.) Фас! Пусть ночь времен натянет нам на головы свой черный мешок и потуже затянет. (Показывает.) А ты, так называемая добрая планета, так называемая миролюбивая земля, яви наконец свой лик, предстань тайным смертоносным супероружием, которое с ревом вращается вокруг своей оси (несколько раз поворачивается вокруг своей оси, остальные непроизвольно отшатываются), приди бледной, бесформенной, лишенной чувства юмора, по-ночному тупой смертью, приди и всех нас уничтожь. (Собирается уходить, но потом как будто передумывает, сочтя, что все сказанное не может быть все-таки последним словом.)
Несколько веков назад наша долина славилась изготовлением деревянных масок, украшенных узором из резных листьев. Когда такая маска надевалась, то казалось, будто человеческие глаза смотрят сквозь листву. Однажды я увидел нас – не только нас троих – всех вместе, словно скрытых такой листвой. Поздней осенью я шел как-то раз через парк, усеянный опавшими листьями, на которых играли отсветы закатного неба. Эти опавшие листья легонько шуршали в траве, а некоторые даже слегка взлетали и переворачивались в воздухе. И вот когда я медленно так шел, сквозь листву проступили все наши лица и все наши истории: и это было одно лицо и одна история, и с тех пор я усвоил: это одно лицо и эта одна история должны составлять цель работы, не только моей, но и той, что делает каждый из нас и все вместе. В движении этих опавших листьев в траве была такая мягкость, какой не видел в своей жизни ни один человек! Теперь же мне кажется, будто в действительности их было совсем не много и они гнались впотьмах за мной по пятам, шурша и похрустывая, словно это бегут собаки или преследователи. И вот вам мое решение: считайте этот дом с участком своим – это ваша собственность, и вы вольны распоряжаться ею по своему усмотрению. Я отказываюсь от всего и расстаюсь с этим без особого сожаления. Я даже чувствую какое-то облегчение. Вы можете пустить по ветру эту землю, все проиграть – и это будет правильный поступок: таким, как мы, не положено иметь ни дома, ни земли, ибо мы все – проигравшие, и только будучи таковыми составляем «мы». Мы все – из рода проигравших, которых закатили в могилу, как головки сыра (показывает), и мы покатимся следом за ними, каждый сам по себе. Мы, наверное, еще не один раз увидимся, и мы никогда не увидим друг друга. Да, пожалуй, мы видимся с вами в последний раз. (Неожиданно обращается к ребенку.) Вот он сидит уже тут, будущий проигравший, который позаботится о том, чтобы можно было сказать: «продолжение следует». Вот он, восседает на своей белой попе вечного проигравшего, которую скоро нашпигуют дробью сиятельные владельцы охотничьих угодий. Вот он уже смотрит тупо с обреченном видом приговоренного, и вся его гордость – щелчок, с которым лопается выпущенный пузырь из жевательной резинки. (Ребенок тихонько трясет свою «погремушку».) Он будет рабом, как его отец и как его дед, и он, особо не раздумывая, родит следующего раба, который, в свою очередь, благополучно произведет на свет еще одного потомка, пребывающего в рабстве. Никогда ему не придет в голову мысль составить наследство, которое можно было бы передать дальше, – беспамятный, бесцельный, он будет прозябать вместе с себе подобными в какой-нибудь дыре, и они дружно будут, подняв головы, смотреть в одну сторону, только когда почуют запах игры в войну. Он будет одним из тех горлопанов, которые выступают от имени всех и которые никому не нужны. Он будет бренчать деньгами, хотя покупать ему нечего, он будет брать слово и выступать с речами, а в это время те, кому и в самом деле есть что сказать, будут его презирать. Еще немного, и вот уже из школьных портфелей начнут пропадать разные мелочи, а он окажется тем самым ухмыляющимся вором. Он будет с величайшим рвением тушить пожары и с таким же рвением их разжигать. На поле найдут чье-то тело, и он окажется убийцей. Или же все будет совершенно иначе и ничего подобного не произойдет. Быть может, он станет милейшим человеком, мягкий нрав которого будет пресекать любую ссору, но в один прекрасный день он опустит голову и вырвется из него протяжный, бесконечный стон, и тогда он скажет: «Деревня – подставьте название – мне опротивела. Весь мир мне опротивел. Меня нисколько не жалко. Людей нисколько не жалко». Так пропадет еще один проигравший, а владельцы охотничьих угодий покивают и скажут: «Да-да». А я – я не желаю больше вас тащить на себе. Теперь я знаю: вы, мои родственники, во всем виноваты, вы – главное зло. (Ребенок гремит своей «погремушкой», чтобы заглушить все сказанное.)
Ты говоришь непозволительные вещи. Уходи отсюда, навсегда.
Мне было больно говорить все это.
Мне больно говорить тебе, что тебе тут больше не место.
Мы все проиграли это место.
Человек, живущий в той же деревне, в той же долине, так никогда не скажет. Так может сказать только злой человек.
Злодей с веревкой на шее? Злодей с отяжелевшими руками? Злодей, у которого вот здесь – боль? (Показывает на себя.)
Нова появляется в воротах кладбища. Она без маски.
Боль – здесь, у меня, и она говорит тебе: ты падешь. И падешь глубоко. И это будет одинокое падение. Ни капли жалости к тому, кто такой, как ты, – кто отбирает у другого его радость, кто не дает ему радоваться самому себе и кто совершает худшее из всех худших зол: во имя химеры, во имя своей безумной картины мира крадет у ребенка будущее. (Отворачиваются друг от друга, смотрят в зал.)
Чудовищное недоразумение.
Избавь нас от своего присутствия и оставь нас, живых, в покое.
(тихо, обращается к своим товарищам)
Скажите: «Беда».
(тихо)
Беда.
«Кто поможет?»
«Кто поможет?»
Не глядите на меня.
Река высохла.
Молочный лоток разобрали.
В кувшине нет вина.
Тяжело становится ходить по земле.
Солнце заледенело.
Оно отказывается светить.
Я вижу, как следом за недоброй луной всходит еще более злая.
Звезды, взгляните наконец на других обитателей земли.
Человек у колодца – бездельник.
Босоногая дама не приподнимает больше подол, когда идет по траве.
Мальчик в красной жилетке плюет на нас.
Девушка с коромыслом перестала быть символом жизни. Плачьте. Кричите. Кричите все в такт. Восстаньте против так называемого творения и пойте, во всю мочь, фальшиво, пойте нашу песнь печали и мести!
Громко поют, фальшивя.
Поглотила бездна берег любви.
Я лежу, содрогаясь, а берега нет.
Раскололась пополам ореховая скорлупа, и мозг мой, извиваясь, бьется в бессилии, но никто не поможет мне выбраться оттуда, даже тот, кто знает заветное слово, никто не склонится надо мной, мой отчаянный взгляд не найдет пары глаз, мои губы дрожат от растерянности, и нет того неба, что даровало бы мне глоток воздуха, когда я, захлебываясь в последних волнах, несусь в никуда-никуда-никуда.
(обращается к старой женщине)
«Нет утешения».
«Нет утешения».
Нет общего познания, нет общей ясности. Нет ничего общего, нет ничего целостного, и то, что я думаю, я думаю один, и то, что мне одному приходит в голову, это не истина, а мнение, и нет мирового разума, и так называемая общая цель человечества всего лишь призрак, который с давних пор бродит среди нас, а нынче и вовсе разгулялся.
Та губка, пропитанная уксусом, успела вся высохнуть. Теперь в ней нет ни капли уксуса.
В человеке со спасительным взглядом скрежещут жернова.
И уста умирающего не исторгнут ни единого чада, ни единой спасенной души.
Островерхие башни соборов ощетинились, словно копья во стане врага.
Рана в боку источает зловоние, и рубиновые звезды сверкают в глазах кровожадных медведей.
(обращаясь к ребенку)
Между землей и небом нет согласного единства. (Ребенок гремит «погремушкой».) Синева неба – это всего лишь синева наших детских молитв. (Ребенок гремит «погремушкой».) Никто нас не хочет и никогда не хотел. (Ребенок гремит «погремушкой». Постепенно все, кроме Новы, подхватывают песнь Ганса.) Наши дома – выстроившиеся в ряд стены отчаяния посреди пустоты. (Ребенок гремит «погремушкой».) Наши винтовые лестницы, в какую бы сторону они ни были закручены, вправо или влево, не ведут ни к чему, кроме стопки старых газет. (Ребенок гремит «погремушкой».) Каменные герольды, несущие ветви мира, на крышах наших дворцов не просто онемели от грохота машин, не просто почернели от выхлопных газов, – они все меньше несут в себе памяти, и в них все меньше камня. (Ребенок гремит «погремушкой».) И то, что они развевают по ветру, гораздо больше, чем обыкновенный песок. (Ребенок гремит «погремушкой».) Мы не сбились с пути, ибо нам не с чего сбиваться. Ложный путь – этот тоже путь, у нас же нет никакого. Мы не пустили корни, мы застыли на месте. Вокруг нас бескрайнее море, мы же, зашнурованные, зашпаклеванные, накачанные искусственным воздухом беспространства, втиснулись в звуконепроницаемые стенные шкафы, где реально только лишь зло и мы не можем даже, как говорилось раньше, обратиться к своему собственному сердцу. Да, на меня давит тяжесть умирания, и мое тело клонится к смертному одру, но самое скверное то, что мы, вместо того чтобы благословить остающихся в живых, как подобает тем, кто уходит, и как это делалось прежде, – мы портим им праздник! Ибо кто из нас, на закате, в состоянии хотя бы назвать возлюбленное имя? (Неожиданно начинает смеяться.) Хорошо хоть сейчас на меня накатило безудержное веселье – мне весело оттого, что мы все в полном упадке. (Кружится на месте, исполняя какой-то нелепый танец. Останавливается. Говорит жалобным голосом.) Какое одинокое наше человечество. Покинутое и брошенное.
Появляется Нова. Все смотрят на нее. Последним на псе обращает внимание Ганс. Нова машет рукой, приглашая Антона, Игнаца и Альбина следовать за ней. Исчезает за воротами кладбища. Рабочие берут лестницу и идут за Новой, потом возвращаются. Нова возникает над стеной, видна половина туловища. Она опирается руками на стену. Ребенок берет свою палку и с силою тычет в Нову. Старая женщина помогает ему достать до нее. Все взгляды обращены на Нову, которая начинает говорить – спокойно, естественно и вместе с тем словно бы торопясь. Временами чувствуется, что говорить ей трудно.
Только я здесь одна не своя – я отпрыск другого рода, другой деревни, – другой, но не иной. Знайте: моими устами говорит дух нового века, и вот что он вам скажет. Да, опасность существует, и только благодаря этому я могу говорить так, как я буду говорить: оказывая сопротивление. Слушайте мою драматическую поэму! – Вы верно рассудили: довольно предаваться грезам, но только не надо будить друг друга собачьим лаем. Вы же не дикие варвары, и среди вас нет виновных, и, наверное, изрыгая ваши вопли отчаяния, вы и сами заметили, что в вас нет никакого отчаяния. Ибо от отчаяния вы бы давно уже умерли. Нельзя сдаваться. Перестаньте играть в одинокого человека, не ко времени эти игры: ведь если вы храните привязанность друг к другу, разве вы не видите в одиночестве божественные проблески? Слово сие существует, и его ничем не заменить. Наверное, это правда, что ваша история не дает ни единого убедительного утешения. Но перестаньте размышлять над бытием и не-бытием: бытие будет и дальше мыслиться, а не-бытие и помыслить нельзя, над ним можно только голову ломать. Если бы вы знали, какие вы одинаковые, – если бы вы знали, какие одинаковые вы. Только я говорю вам это. Но только «Я» – это не только «Я». Быть может, нет ничего более легкого и нежного под небом, чем «Я-Я», и вместе с тем более всеобъемлющего, – обезоруживающего. «Я!» – единственный герой, а вы должны быть обезоруживающими. Да, именно «Я» и есть сохраняющая род человеческий природа человека! Война далеко отсюда. Пусть все произошедшее между вами будет вашей последней драмой, пусть все, сказанное здесь, сейчас, останется несказанным. То, что сереет там на сером фоне, растянувшись на сером бетонном плацу, это не наша рать, наша рать – желтеет в желтизне раскрывающегося желтого бутона, и цветок с гордо поднятой головой наш тайный царь-предводитель. И никто не запрещает склониться в поклоне перед цветком. И никто не мешает обратиться к птице на ветке, и полет ее исполняется смысла. Наберитесь терпения, дабы внести в приготовленный для вас чужими руками мир, выкрашенный искусственной краской, оживляющие краски природы. Синева гор – есть, коричневого блеска кобуры – нет; и с чем бы или с кем бы ни знакомило телевидение, это остается незнакомым. Отправляйтесь в раскупоренные свободные пространства, идите по равнинам, там – близость красок, там – даль форм, и краски сверкают у ваших ног, и формы влекут вперед, окрыляя взор, – они ваши защитники. Наши плечи готовы принять на себя небо, и токи воздуха между ним и землей проходят только через нас. Шагайте медленно и станьте сами формой, без которой никакие дали не воплотятся в образ: без четких очертаний вам с ними не совладать. И не верьте никаким подъемам: ведь все зависит от настроения – самую высокую вершину невозможно покорить, на нее можно лишь мирно взойти. И в ту минуту, когда восходит солнце, которое будет вам мерилом, не держите себя так, словно есть «солнце и вы», и тогда солнце, ваш провожатый, будет солнцем: солнце, оно помогает. Природа – это единственное, что я могу вам обещать, и это единственное надежное обещание. В ней ничего не «кончается», как в обыкновенном мире игры, где постоянно нужно спрашивать: «И что теперь?» Правда, она не может предоставить спасительного убежища или служить выходом. Но она являет собой образец и задает основные параметры: их только нужно ежедневно считывать. Желтая бабочка сообщает небесной синеве сердечность. Верхушка дерева – законное оружие освобождения. (Показывает.) Убедитесь – проследите, как оно действует на холостом ходу, – смотрите. Тянущиеся облака, даже если они несутся куда-то вскачь, замедляют вас. И только когда силою трепещущей вдали реки вострепещется мое сокровеннейшее сердце, – только тогда я обращаюсь в сущее. (Ребенок тычет палкой. Звучит протяжная музыка.) Кто сказал, что крах – неизбежная необходимость? Не слушайте, что там бормочут сквозь икоту умирающие: они лгут. Подумайте сами: разве ваша война не отошла уже в прошлое? Стало быть, укрепляйте мирное настоящее и являйте спокойствие выживших: «Я» всегда спокойно. Но от знания того, что вы – выжившие, нетрудно прийти в возбуждение. Не обязательно попадать в лечебницу, чтобы исцелиться, есть и другая альтернатива. То, что издалека, быть может, казалось устрашающей маской смерти, вблизи оказывается детской забавой. Черные глазницы смотрят приветливыми глазами старика. Перетряхните как следует свои вековечные постели. Двигайтесь. Обреченные на вечные хвори, это не вы. Ваше искусство предназначается здоровым, и художники все – жизнестойкие, они образуют народ. Обойдите сомневающихся, далеких от детей. Не ждите новой войны, чтобы очнуться: самые умные те, кто спешит предстать перед лицом природы. Глядите на землю – от этого проходит злобная глупость. Разве вам всем не дано было уже узнать, что такое раздольные просторы? Раздолье не требует дома или второго дома еще где-нибудь. Оставьте болтовню вдвоем и не кормите ваших отпрысков дьявольским профилем. Дом силы – вот что такое лицо другого. Обливайте презрением легковесных насмешников: оно пока еще есть – скажите спасибо. Благодарность – это восторг, и только благодаримый является длящейся формой, – только благодарность позволяет увидеть белый свет. Здесь, сейчас, праздник признательности. И пусть никто не посмеет сказать вам потом, что вы не воспользовались миром для созидания: труд ваш должен быть действенным – не забывайте делиться. Делиться же могут лишь те, кто что-нибудь любит: любите хотя бы что-нибудь одно, этого хватит на все. С любви начинается объективность. Только ты, возлюбленный, что-то значишь, только ты имеешь силу. Любя тебя, я пробуждаюсь к собственной реальности. (Ребенок тычет палкой. Старая женщина помогает.) Не обесценивайте вашу с трудом добытую серьезность разного рода шутками: ибо шутки никогда не бывают хорошими. Спору нет: многие, даже те, кто облачен в самый роскошный костюм, не способны к торжественному взгляду. Но если большинство не способны возвыситься, так будьте же вы возвышаемыми. Конечно, вас мало, но мало – разве этого мало? Не обращайте внимания на перекипевших, скотоподобных двуногих. Быть может, они и ловкие, зато вы – реальные. Следуйте за мелодией пустынь. Разве люди все вместе не отличаются неутомимостью? (Поднимается на одну ступеньку.) Идите так долго, пока не начнете различать отдельные детали, идите так долго, пока в окружающем хаосе не обозначатся легкие линии, идите так медленно, пока вы снова не станете принадлежать миру, так медленно, пока вам не откроется, насколько этот мир не принадлежит вам. Держитесь как можно дальше от бессильно насильствующей силы, вьщающей себя за силу. Настоящая сила – это сила незамечания. Уничтожайте – но не силой света. Двигайтесь – дабы научиться быть медленным: ибо медлительность и составляет сокровенную тайну, а земля может порой обратиться в нечто легкое, когда она сама – парение, лёт, невесомый образ, царство смысла, самосвет, возьмите себе этот образ в дорогу, он укажет вам путь, а без образа пути не бывает осмысленного представления о дальнейшем. Не жалуйтесь на то, что вы одни, – множьте свое одиночество. Беда сама приведет в нужное место: вон там, в кромешной тьме, мерцает пруд, вон там, за могильными крестами, мерцают пирамиды, а рядом, «в непосредственной внешней близости», шумит шуршащим автобусом дерево. Запомните это шуршание и передайте другим поколениям. Сложите повесть горизонта. Попробуйте, испытайте силу – силу красивого предания, дабы красота не превращалась всякий раз в ничто. Рассказывайте друг другу картины вашей жизни. Пусть продлится то, что было хорошего. Замедляйте себя при помощи красок – и не бойтесь придумывать: если видите зелень, пусть вам слышится гул, и обратите ваши невольные вздохи в мощные песни. Помните: в моменты истины вполне естественно рождается молитва, возносимая богам, – вопияние к небу есть форма, форма же являет в пространстве аркаду: наше искусство должно быть воплем, обращенным к небесам! Вы, другие, слушайте пение Творца. Есть местность, где вы можете двигаться по кругу, и пустота позади вас станет вновь плодоносной, а пустота перед вами наполнится ожиданием грядущих ходоков, и холодный спутник снова станет «ясноглазой луной». Взгляните на плодородную землю и не давайте себя отговорить от красоты – нет ничего более ужасающего, чем красота, созданная человеком. Придумывайте новые загадки: ищите отгадки, которые все вместе прояснят смысл одной-единственной загадки, которая заключается в том, что каждое утро мы пробуждаемся и каждый вечер отправляемся на покой. А сколько ночей вы уже провели без знакомого страха, уткнувшись носом в ребенка, в зверя, в воздух, сколько раз просыпались – а над вами узоры созвездий? Признательность – это тепло в глазах, противоположное острым колючкам в них. Запомните: если попавшийся вам навстречу ребенок смотрит на вас застывшим взглядом, то причина этому – вы. (Поднимается еще на одну ступеньку. Музыка становится чуть громче и в дальнейшем все больше усиливается.) По дороге вам придется постоянно маскироваться – таков ваш удел, но веселый обман бывает порой честнее любой официальной правды. Делать вид, выдавать себя за другое, – это тоже сила. Да, отрекайтесь от себя, скрывайтесь, говорите, что вы не те, кто вы есть. Только застегнутые на все пуговицы помнят себя. Разыгрывайте без всякого стыда и совести фарсы – в предложениях, жестах, взглядах – повседневности. Невозможно всегда владеть собой – нужно уметь отдаваться, без отдачи – игра не игра. Играйте свою игру, – только пусть она будет одухотворенной. (Правда, замечу: с гордо поднятой головой шагает только тот, кто без маски.) (Ребенок тычет палкой.) Время от времени кому-нибудь из вас будет выпадать роль живого трупа: закрой тогда глаза и просветли свое потерянное лицо. Закройте глаза, и тогда из сохранившегося на сетчатке образа солнца возникнет новый континент. Отправляйтесь туда, в неведомую землю, по-человечески не спеша. Я вижу перед нами огромное царство, в котором царит пустота. Пусть злобно ухмыляются лишенные иллюзий: в иллюзии – сила видения, и всякое видение – подлинно. (Ребенок тычет палкой. Все снимают маски.) Шагая, не пропустите порог, отделяющий одно пространство от другого: только осознание переходов отзывается ветром в другом пространстве, и кружащиеся вороны уже не приносят несчастья, но приносят героям пищу. Воплотите формо-проникновенно в предании желанный совершенный мир: язвительный смех тут – признак отсутствующего сознания (словосочетание неверно, ибо это последние хрипы издыхающего, коченеющего трупа души). Мефистофель здесь не главный герой. Радиопередвижка противника обесточена. Ловцы душ трудятся где-то в другом месте; и если смерть нагоняет на вас страх, это значит, вы просто ее неверно прочли. Мертвые дают дополнительный свет – они преображают вас. Пусть вас не тревожит то, что вы не можете к ним обратиться ни с какими словами: достаточно и одного слога. Помните лучше о наших нерожденных, скрючившихся в чревах – преобразитесь. Произведите на свет дитя мира! Да, взрастите детей мира – спасите ваших героев! Они должны будут твердо сказать: «Война, оставь нас в покое». (Поднимается еще на две ступеньки, теперь она видна почти вся целиком.) Вы, живущие здесь, – вы здесь ответственные. Вы не жуткие, не страшные, вы непостижимые и неистощимые. Не давайте себе внушить, будто мы – нежизнеспособные и бесплодные представители последних или предпоследних времен. Отвергните с возмущением невнятные нападки следующих поколений. Мы – равные. Мы, здешние, ближе всего к истокам, нынче, как никогда, и каждый из нас призван стать покорителем мира. Разве не должно время нашей жизни стать эпизодом триумфа? Да, время нашего бытия должно стать триумфальным эпизодом! Быть может, на свете уже не осталось диких, нетронутых мест, но зато пока еще существует дикое, необузданное, перво-бытное, вечно-новое – время. Порою оно принимает серьезный оборот. Жестяное тиканье часов еще ни о чем не говорит. Время – это та самая вибрация, которая помогает вам сквозь проклятый вами век и одновременно световой шатер, в котором можно переждать – свое время, пережить – свое время, длить – время. Только для пустоглазых – это всего лишь образ. Время, я тебя поймал! Теперь у меня есть – время! Люди, вы, живущие здесь, забудьте тоску по прошлым святым местам и годам. Вы делаете этот мир святым и раздольным. Сейчас – священный день. В деятельных трудах, оставляющих по себе след, вы можете увидеть и почувствовать его. Сейчас – это краски. Вы существуете сейчас и потому имеете действительную, законную силу. То, что вы существуете, обозначает собою дату. Действуйте, сообразуясь с ней. И оставьте все эти головоломные размышления о том, есть ли Бог, нет ли Бога: первое вызывает смертельное головокружение, второе убивает фантазию, а без фантазии ни один материал не воплотится в форму: она и есть Бог, который имеет силу для всех. Выявление и сложение формы исцеляет материю! В безбожном одиночестве мы начинаем колебаться. Вполне возможно, разумной веры не существует, но существует разумная вера в божественный ужас. И существует божественное вмешательство, и вы все знаете, что это такое. Это мгновение, вместе с которым угрожающая чернота обращается в цвет любви, мгновение, вместе с которым вы можете сказать и хотите повторять снова и снова: «Это – я». Вы плачете, и оно плачет вместе с вами, вы смеетесь, и оно смеется вместе с вами. Верно одно: медленному взору, заключающему в себе восторженный взор, обращенный наверх, открываются в вещах улыбающиеся лики богов. (Посмотрите на это чудо и забудьте его.) И голос божества гласит: ты можешь любить себя. (Если вы не питаете друг к другу склонности, лучше вам уже умереть.) Люди, живущие сейчас: шагая навстречу, открывайте друг в друге богов – выдерживателей пространства, сохранителей пространства. Желайте этого, станьте этим, будьте этим, и не ведите себя как псы, при виде которых фантазия умирает. Люди, вы, бегущие богов боги: сложите великое предложение. Возжелайте прыжка. Будьте богами перемены. Все остальное ни к чему не ведет – только это еще к чему-то ведет. Это дружеская услуга, от которой родится радость, и тогда дружба обойдет круг земной в радостном танце. Радость – единственная правомочная сила. Она возводит посреди ландшафта прозрачную башню, незатейливую, но надежную: эта башня только и ждет того, чтобы ею завладели. Вздох радости – и вот уже поднимается из вод управляемой реки бывший остров! Только когда вы радуетесь, получаются Правильные вещи. (Говорит все более медленно. Ребенок тычет палкой.) Люди, живущие сейчас, – люди радости: все это не отменяет утверждения, что во всей нашей истории нет ни единого убедительного утешения. Но кто измерит? Власть имущие губители детей исчезают безнаказанно во тьме, и погубленные души – разве души не наши дети? – остаются неотомщенными. Покой бывает лишь эпизодически: живущие – вечно гонимые скитальцы. То, что еще мгновение назад было первым деревом рощи, обращается уже со следующим взглядом в пустоту, и журчащие ручейки выливаются в баррикады. Надежда напрасно бьет крылами, все – обман. Скорбные вздохи, слева и справа, – их невозможно не услышать. Никуда не деться от тех, кто портит радость, они – повсюду, и от самого упорного из них не избавиться даже самой удавшейся жизнью: с болью всех болей мы сворачиваем в сторону от прекрасных вод, что стремят свой бег из далекой древности в далекую древность, из предвременья в предвременье, и замираем в растерянном ужасе, ожидая по-обезьяньи стремительного прыжка низвергающейся смерти. Нет, мы не можем желать быть ничем! Шагая под солнцем радости, мы чувствуем в глубине души только горечь. Дорогие люди, живущие здесь: во всей нашей истории человечества не найти убедительного утешения. Крики ужаса будут длиться вечно. Нам негде укрыться, только это нигде – наше спасение. Единственная действенная молитва – выражение благодарности: ваши мольбы о милости только оживляют знаки небытия. Ничего сверхъестественного не ожидается. Но разве не достаточно вам для утешения увидеть, как медленно плывет по воде опавший лист? После мгновения ослепляющей боли наступает миг возвращения чувства юмора! Так выпрямите спины и посмотрите на мужчину в темном костюме и белой рубашке, посмотрите на женщину, что стоит на балконе в лучах солнца по другую сторону реки. Докажите, как умеете, что у нас есть наше человеческое упрямство, – и пусть увидит это всеядная всепоглотительница! Человеку, который живет, интересно, где что еще живет. Благословенен всякий поцелуй, пусть даже самый мимолетный. Ну а теперь вернитесь на свои места, каждый – на свое. Двигайтесь, сохраняя неброскую медлительность. Следуйте линиям этих досок, на которых сверкают одни сплошные указатели, показывающие путь к запасному выходу. Медленно подвигаясь вперед, замыкайте кольцо бесконечности. Демонизируйте пространство, прибегая к повторению. Принятое решение дарует успокоение – начало бытия мира. Только народ творцов, каждый на своем месте, может быть и радоваться, как дети. Ваша постель – в чистом поле. В пустоте пролегает ваш путь. Наденьте маски из листвы и поддержите совершенно-реальное шуршание. Только потрясение придает резкость глазу. Форма есть закон, закон велик, он заставит вас выпрямиться. Небо – велико. Деревня – велика. Вечный мир возможен. Слушайте музыку пустынь. Следуйте за всепронизывающим, всеохватывающим, всеславящим звуком. Выше голову. Руководствуясь выверенным знанием, держитесь неба. Смотрите на пульсирующий танец солнца и доверяйте своему кипучему сердцу. Дрожание ваших век – это дрожание истины. Дайте расцвести всем краскам. Сверяйтесь с этой драматической поэмой. Идите вечно навстречу. Идите по деревням.
Спускается с лестницы, появляется в воротах с короной в руках. Подходит к ребенку, показывает ему знаком, чтобы он сел поглубже, в самую выемку скамьи. Ребенок двигается, устраивается поудобнее. Нова водружает ему на голову корону. Все группируются вокруг ребенка и снимают маски. Музыка.
Зальцбург.
Осень 1980 – зима 1980/81 годов