И сотни тысяч искр, от солнца золотистых,

На сотне тысяч игл разбитого стекла

Запляшут отрешенно и лучисто,

Слепой заряд злорадства затая.

Ведь видел Бог, что делает нечисто:

Убийца точит нож - цветы цветут - весна.

Вон во дворе на куче угловато

Лежит еврей и с ним его собака,

И обезглавил их один топор.

И в их крови совсем не виновато

Пасутся свиньи, чтобы знал пархатый,

Что никогда не смоет свой позор.

Дождь смоет кровь. В его потоке свежем

Кустарник одряхлевший оживет,

Но год пройдет, и все пойдет, как прежде,

И повторится все, как в этот год.


Вот на мансарде, стоя в темноте,

Объятый страхом, в тишине ползущим,

Ты видишь их глаза. Они идут к тебе.

И на тебя. Моляще и зовуще.

Они глядят. И страшен этот взор

Из всех углов под куполом разбоя.

Здесь жив еще их плач.

Здесь их нашел топор

И оторвал от боли и от горя.

Как передать безмерный этот крик

Тупой, бессмысленной их смерти?

Весь ужас унижений и обид,

Проклятье жизни с вытравленной честью?!

Они молчат. Молчит и тишина.

Кто выдержит ее? - Лишь Бог да небо?

Испей ее. Испей ее до дна.

И захлебнись мучительно и немо.

И потрудись послушать паука,

Свидетеля кровавой этой тризны,

Его рассказ, как горная река,

Прорвет всю оторопь и муку укоризны.

Расскажет он, как перьями живот

Распоротый усердно набивали,

Как корчился и гоготал тот сброд,

Когда гвоздями ноздри раздирали,

Когда бросали всех грудных детей

К соскам уже убитых матерей,

А головы дырявили ломами.

Его рассказ ложится, словно камень.

Сумеешь не сойти теперь с ума?

Здесь был разорван мальчик, и душа его

Зашлась на разорвавшем воздух "ма!.."

Но ты удержишь вопль. И привычно

Зажмешь гортань, где боль всего больней.

И выскочишь за дверь. Там, как обычно,

Струится солнце в золоте лучей.


Ты спустишься затем в прохладу погребов,

Где под покровом тьмы, среди вещей и хлама

Честь дочерей народа твоего

Была осквернена блевотой хама.

Была растоптана копытами зверей,

Семь необрезанных над каждой - мало?!

Все дочки - на глазах у матерей,

И на глазах у дочек - мамы.

Своей рукой ты, верно, ощутишь

Кровь на еще мокром покрывале,

Она в тебе живет. Она в тебе стучит.

Ведь случка лошадей была б грязней едва ли.

А рядом, среди хлама и трухи,

В углу, где ступа от мацы стояла,

Их братья и мужья, и женихи

Сквозь щели лишь глядели одичало.

Трясясь глазели из своих углов,

Как билась под оскалом рысаков

Святая нагота любимых женщин,

Как мяли груди им, как запекалась кровь

У самых губ крючками ржавой жести.

Глазели затаясь, не шевелясь -

Как только из орбит глаза не вылезали

И ум не помутился, не погас? -

Твердя молитву, исходя слезами:

- О Господи, владыка, пощади!

Детей своих от скверны огради,

Не допускай, чтоб псы их так терзали!

И вот на Божий свет повыползали

Те, что - о чудо! - сдохнуть не смогли,

И в углях, еле тлеющих в груди,

Зардел костер позора и страданий.

Но жизнь есть жизнь. Еще дымились раны,

Когда войдя толпою в Божий дом,

Они, устав от немоты печали,

Подняли гвалт и спорили о том,

Чисты ли жены их. И можно ли - нельзя ли

После того, что было с ними днем,

Вновь спать под общим одеялом?

И небо не пошло на них обвалом.

Все потекло, как прежде, как бывало,

Пока не разразился новый гром...

Войди туда, где прятались они,

Наследники бесстрашных Маккавеев,

Потомки львов из "Ав Гарахамим"

В дерьме от страха чуть не околели.

По двадцать душ в одном углу сидело,

Дрожало прячась и едва дыша,

И все как есть, одно больное тело

Молилось и сопело, и потело,

Не ведая, в чем держится душа.

Но и за ними смерть повсюду шла,

И настигала, и косила,

И находила их во всех углах,

Ловила, как собак,

И, как мышей, давила.

А на восходе следующего дня

Сын, спасшийся такой ценою,

Над трупом оскопленного отца,

В ладони погрузив овал лица,

Стоял и плакал, словно над собою.

Зачем ты плачешь, человечий сын,

Слезой не потушить в душе пожара.

Зубами скрипни, гневом прорасти,

А нет?! - Растай, как восковой огарок.


Смотри - вдали, за городским тем склоном,

Конюшня возле садика стоит,

В ней стая птиц, от крови опьяненных,

Тела убитых рвет и потрошит,

И весело кружит над мертвым домом.

Там, на земле, нежданно ставшей моргом,

Колеса, растопырив пальцы спиц,

Залитые мочой, забрызганные мозгом,

Изломы выперли для будущих убийств.

И катится к закату солнца диск,

И кровь с лучей стекает, как по розгам.

И ты, тихонько отворив ворота,

Войдешь туда. И ужас, и испуг

Прожгут тебя холодным мерзким потом,

Услышишь ты, как стены вопиют

И цепенеют в тишине глубокой.

И под колесами заметишь ненароком,

Как шевелятся части мертвых тел,

И стон ползет по балкам и по блокам -

Последний стон в предвечной немоте,

Прощальный голос боли и упрека.

И Дух любви и скорби изможденно,

Не зная, где найти себе покой,

Парит над каждой стынущей душой

Среди растерзанных и смертью поглощенных

Неведомо зачем, неведомо за что,

Не зная, как кричать и плакать тут еще,

Он крылья простирает, словно руки,

И слезы сами по себе без звука

Безудержно текут и горячо.

И ты, мой сын, рожденный человеком,

Останься здесь, в плену скорбящей тьмы,

И взгляд свой этой скорбью напои,

И сердце с нею повенчай навеки.

А в день, когда твои устанут веки

И душу обмеленье посетит,

Пусть станет для тебя она спасеньем,

Твоим проклятьем, ядом, исцеленьем -

Всем тем, что не имеет выраженья,

Но грудь теснит и пробуждает стыд.


Потом еще ты за город пойдешь,

Не видимый никем и одинокий,

Придешь на кладбище.

На кладбище придешь,

В том видя долг особый и высокий.

И станешь над могилами святых,

Над прахом их, над их умолкшим роком,

И молча будешь слушать тишину,

Что я тебе на сердце ниспошлю,

Чтобы смягчить его, освободить от вздохов

И слезы удержать в глазах твоих.

Но сердце что? Как разъяренный бык

Ожесточась, оно смягчиться не захочет.

Вот здесь они, - теперь уж дети ночи, -

Телята неоплаченной резни,

И если плата смерть не опорочит,

То чем, скажи, за смерть их заплатить?

Простите мне, ушедшие до срока,

Ваш Бог - бедняк, но не палач, не зверь,

И если к вам придет за платой кто-то,

Не мешкая в мою стучитесь дверь.

Я отворю ее, чтоб каждый убедился,

Поверил мне, как брату верит брат,

Я нищ совсем, я гол, я разорился

После таких смертей, потерь, утрат.

Я мог бы только сердцем расплатиться,

Но и оно давно уж не мое,

Оно все с вами, пока будет биться,

В земное погружаясь бытие.

Но не ищите в вашей смерти смысла,

Коль в вашей жизни не было его.

Я здесь, в кругу родных могильных плит,

У самого порога вечной ночи.

Так яростен позор. Так скорбь в груди кипит.

Но что больней? И что здесь правомочней?

Свидетель мой, мой соглядатай, сын,

Отправься к соплеменникам своим,

Но не с пустыми к ним иди руками -

Возьми всю горечь, боль мою и стыд

И в их нутро все это опусти,

Как на голову опускают камень.


Но прежде, чем покинуть мир могил,

Взгляд напряги еще хоть на мгновенье

И задержи его на стебельках травы.

Пусть нежность их в мое стихотворенье

Войдет, как входит смерть в разлив весны,

Как входят в жизнь разбой и разоренье.

Кто знает, где и как придет прозренье!

Народ твой, что немая горсть травы,

Которую ты вырвал из земли

И бросил вдруг с внезапным изумленьем:

Что вырвать так легко, то нелегко спасти.

Ну а теперь, пожалуй, и иди...

Теперь иди в их жалкие жилища.

Там дикий рев и плач, и стон, и вой

Сплошной волной несутся по погибшим,

Так что земля уходит из-под ног

И волосы встают невольно дыбом.

Но как ни тяжела на сердце глыба,

Они увлечены одной мольбой.

Сердца их - опустевшие пустыни,

В них гнев не зреет, не растет отныне

И семя мести заживо гниет.

Их скорбь уходит в стон. Молитва лжет.

Как будто так и надо для чего-то.

Но для чего? Что проку в этой лжи?

Лишь слезы - их исходы и истоки,

Защитный флер от брани и вражды.

И даже когда каются они

В своем грехопаденьи, то не знают,

Что мелют их больные языки,

На что они в итоге посягают.

Такой позор на весь наш ляжет дом,

На весь наш род, колено за коленом -

Так пусть уж лучше поразит их гром

Или меня - под этим сонным небом.


Однако, сын, народ свой не отринь,

Поверь его страданьям - не молитвам.

Когда же кантор голосом, как бритвой,

По нервам вдруг искусно полоснет

И новый вопль под крышей полыхнет,

Победу одержи в неравной битве

Над закипающей в груди твоей слезой.

Я лягу между нею и тобой

И плач твой перекрою, чтобы криком

Не исказить всеобщую беду,

Которая у мира на виду

Еще не раз захватит нас, как пытка.

А эту непролитую слезу

Ты сохрани, чтоб превратить в грозу,

В исток огня бушующего гнева,

И ненависти скрытой, но живой,

Взращенной в нежном сердце, но такой,

Чтоб адом вся дышала, как гиена,

Чтоб сон ты потерял свой и покой,

Пока своею собственной рукой

Не впрыснешь в вены ярость (а не воду)

И не постигнешь, что любовь к народу,

Идущему под нож, не чуя кости,

Не в жалости нуждается, а в злости.


Стоят, молчат убогие домишки.

Уж сумерки густеют вдоль равнин,

Уж траурный окончен карантин

И выглянули люди из людишек,

Дрожащие, как нити паутин.

И все еще в подавленности лютой,

Устало, лишь губами шевеля,

Руками шарят в темноте, как будто

Опору в ней находят для себя,

Без искорки надежды в сердце хрупком,

Без лучика в измученных зрачках.

Дымится так фитиль в пустой лампаде,

Так тянет старый конь, уставший за день.

Хоть что-нибудь не тронула б беда!

Чтоб чем-то хоть утешиться, забыться,

Чтоб жить хоть чем-то было иногда!

Но кончен пост. Они идут молиться.

И снова слов божественных орда

Пленяет их внимающие лица.

То ребе, разомкнув беззубый рот,

Вещает, распалясь, светло и сипло,

Талмуд толкует вдоль и поперек

И этим только соль на раны сыплет.

Давно уж Божий глас покинул его рог,

Не греет и набор расхожих истин.

Но все они стоят под градом слов, без мысли,

Зевая слушают, не зная, что их Бог

Оставил им лишь право так вот киснуть,

Что дух их мертв и уж который год

знак смерти на их лицах затаился.


Не трогай их сейчас и не кори,

Не сотвори проклятия над мукой,

К чему б ни прикоснулись твои руки -

Там рана свежая пульсирует, горит.

Они, как видно, с нею родились,

Состарились - и так уж примирились

С укорами стыда и тяжестью обид,

Убогие - чтобы на них сердиться,

Отчаявшиеся - чтобы утешить их.

Оставь их, успокоившихся еле,

Едва покроют звезды небосклон,

Они, как воры, расползутся по постелям,

И гниль души стечет в гнетущий сон,

И станет оттого еще больнее,

Еще мрачнее в сердце и кругом.

А завтра, на поруганном рассвете,

Когда глаза смежать уж надоест,

Увидишь, как толпятся люди эти,

Обломки человеческих существ,

Невинные, наивные, как дети,

У царственных хоромов богачей,

У их высоких окон и дверей.

Заполнив площадь, точно муравейник,

Все как один, - и мал, и млад, и стар, -

Раскладывают раны, как товар

Раскладывает бойкий коробейник.

Кто череп перебитый, кто плечо,

Кровоподтеки, вывихи, - еще:

Осиротелость вытянутых губ,

Просящий взгляд, пришибленность, испуг -

Весь арсенал побитого раба.

Платите, богачи и господа!

Что может быть дешевле в мире этом?

И богачи, не выходя к калекам

И раскрываясь только в пол-окна,

Сморкаясь в свои чистые жилеты,

Передают на улицу пакеты,

Высвечивая скорбь свою сполна.


О нищие! Теперь вам лишь осталось,

Пока не схлынул деловой угар,

Сходить на кладбище,

Разрыть могил слежалость

И кости всех родных - какая малость! -

Достать и тоже превратить в товар,

Чтоб всякий исступленно ликовал

И ярмарка от смеха надрывалась.

А после на пустынном перекрестке,

Оставшись лишь с собой наедине,

Вы вытащите руки из лохмотьев,

Протяните их вверх навстречу солнцу

И захлебнетесь плачем по себе.

И страждущая песнь

В многоголосье хриплом

Взлетит, взывая к милости чужой.

Так стойте ж так

Под этим вечным всхлипом

С протянутой рукой.

С протянутой рукой...


Ну что еще, мой друг, сын человека.

Бежать в пустыню - вот он, выход твой,

И чашу бед, всю эту боль и ветошь

Взвалить на плечи и тащить с собой,

И там всю душу разодрать о камень

И гнев бессилья ею напоить,

И видеть, как звезда в ущелье канет

И вихрь песков все это поглотит.


Пржевальск, 1976 г.


Средневековые анонимы

(Перевод с английского)


Эдуард, Эдуард


"Почему с твоей шпаги каплет кровь,

Эдуард, Эдуард?

Почему с твоей шпаги каплет кровь

И столь грустен ты?"

"О, убил я сокола моего,

Мама, мама;

О, убил я сокола моего,

Он был так хорош".


"Кровь сокола твоего так красна,

Эдуард, Эдуард;

Кровь сокола твоего так красна,

Говорю тебе, сын мой".

"О, убил я рыжего рысака моего,

Мама, мама;

О, убил я рыжего рысака моего,

Он несся, как ветер".


"Твой рыжий был стар, есть другой у тебя,

Эдуард, Эдуард;

Твой рыжий был стар, есть другой у тебя,

По ком можно страдать".

"О, убил я любимого отца моего,

Мама, мама;

О, убил я любимого отца моего,

И беда мне, о Боже!"


"От кары какой же за это ты будешь страдать,

Эдуард, Эдуард?

От кары какой же за это ты будешь страдать,

Мой сыночек, скажи мне".

"Я ноги свои унесу далеко-далеко,

Мама, мама,

Я ноги свои унесу далеко-далеко,

За моря-океаны".


"Но что станет с замком тогда,

Эдуард, Эдуард?

Но что станет с замком тогда,

С этим башенным чудом?"

"Он будет стоять здесь, покуда не рухнет,

Мама, мама;

Он будет стоять здесь, покуда не рухнет,

А мне не бывать в нем отныне".


"Но что ты оставишь дитяткам своим и жене,

Эдуард, Эдуард?

Но что ты оставишь дитяткам своим и жене,

Когда убежишь за моря-океаны?"

"Покои вселенной, пусть сами от жизни хлебнут,

Мама, мама;

Покои вселенной, пусть сами от жизни хлебнут,

А мне никогда не видать их отныне".


"А что оставляешь ты маме любимой своей,

Эдуард, Эдуард?

А что оставляешь ты маме любимой своей,

Сынок мой, скажи мне?"

"Проклятие ада дарю я на память тебе,

Мама, мама

Проклятие ада дарю я на память тебе,

Твои выполняя советы. О Боже!"


Песнь вишни


Иосиф был уже не молод,

не молодым уже он был,

когда женился на Марии

и в Галилее с нею жил.


Их путь однажды шел по саду,

богатому, как божий кров,

росли в нем ягоды и вишни

такие красные, как кровь.


И вот идут они по саду,

средь пышной зелени вокруг,

когда кроваво-красной вишни

Марии захотелось вдруг.


- Будь добр, - она пролепетала,

потупив долу кроткий взгляд, -

сорви мне вишенку, Иосиф,

во мне ребеночек зачат.


Иосиф, вспыхнул чуть смущенно

и не без грубости сказал:

- Пускай тебе срывает вишни

тот, кто ребеночка зачал.


Но тут из чресл его Марии

им голос был, суров, как сталь:

- Пригни ты вишню, что повыше,

чтоб мать моя могла достать!


И тут же вишня наклонилась,

и в руки матери легла,

- Иосиф, зри! - она вскричала. -

К нам сила неба снизошла!


О как глядел Иосиф тупо,

рассудок словно потеряв,

он бормотал: - Прости, Мария,

я был не прав, я был не прав!


Потом Мария съела вишен,

как кровью, соком налитых,

потом совсем отяжелела,

как будто дело было в них.


А разрешившись, на колени

свои младенца уложив,

она спросила его нежно:

- Скажи сынок, как будем жить?


- Сперва мне быть, маманя, мертвым,

подобно камню, что в стене,

затем придет великий траур,

печаль великая по мне.


Но днем пасхальным я воскресну

и, воссияв, не премину

назначить свет луны и солнца

светить по слову моему.


Загрузка...