ПО ПОЛЯМ И ПО ВОДЕ

Путевые заметки

Часть I. В ПОЛЯХ

Октябрьский день клонился к вечеру, когда я вдруг, к неудовольствию своему, обнаружил, что долина Сакраменто начинает производить на меня весьма неприятное действие. Выехал я с восходом солнца, и постепенно от движения по бесконечной, угнетающе однообразной плоской местности у меня появилось такое чувство, словно мое путешествие — вовсе не деловая поездка под небом Калифорнии, этим наичистейшим изо всех явлений природы, а просто вызванный скверным пищеварением тягучий дурной сон. Иссохшие бурые поля, зияющие трещины на пыльной дороге, отчетливые контуры далеких холмов, медленно проходящие стада — все это стояло у меня перед глазами, словно одна и та же сияющая неизменным блеском картинка в стереоскопе. Быстрое, энергичное движение могло бы, вероятно, разогнать это чувство, но моя лошадь, повинуясь какому-то непонятному инстинкту, давно уже оставила всякие честолюбивые стремления и упорно шла мелкой рысцой.

Стояла осень, ничем, однако, не похожая на то время года, которое понимает под этим словом читатель с побережья Атлантики. Резко очерченные контуры далеких холмов служили как бы прообразом внезапного перехода от дождей к засухе. В этой сухой атмосфере растительность гибла так быстро, что не успевала покрыться чахоточным румянцем, который медленно разливается по ландшафту Восточных штатов, а может быть, чрезмерно практичная природа пренебрегла здесь столь жалкими уловками. Она просто обращала к вам зловещую маску Гиппократа, заостренные и искаженные черты которой извечно знаменуют смерть.

Подобное зрелище порождало лишь самые болезненные фантазии. Суровое голубое небо было безоблачно, и в трезвой сухости атмосферы закат солнца совершался без всякой пышности. Потом потемнело и поднялся ветер, который все усиливался, по мере того как в долине сгущались тени. Я пришпорил лошадь, и скоро впереди обозначилась полоса ольхи, окаймлявшая русло потока. Через полчаса настойчивых понуканий я достиг корраля, за которым стоял дом, такой приземистый и низкий, что вначале он показался мне наполовину врытым в землю. Он и впрямь настолько гармонировал с бескрайнею пустыней вокруг, что когда я взглянул на него второй раз, мне пришло в голову, что это какой-то чудовищный корнеплод, растущий прямо из почвы. В стенах, кое-как обшитых досками, не было ниш и углублений, где в солнечный день могли бы притаиться праздно блуждающие тени. Не было ни выступов, ни углов, за которыми по ночам мог бы петь, завывать, свистеть и невнятно бормотать ветер. Одна лишь деревянная полка, на которой стоял вызывающий зябкую дрожь оловянный таз и лежал брусок мыла. Незавешенные окна рдели в лучах заката, словно налитые кровью, воспаленные немигающие глаза. Тропинка со следами скота вела прямо к двери, наглухо запертой от напора бешеного ветра.

Опасаясь, как бы меня не приняли за эту бесцеремонную стихию, я обошел дом, который посредством узкого дощатого помоста соединялся с постройкой меньших размеров. Здесь стоял суровый седой старик. Вопросительным взглядом ответив на мое приветствие, он молча провел меня в главную комнату. При моем входе четверо молодых людей, лениво развалившихся у очага, слегка изменили свои позы, не выказав, однако, никаких иных признаков удивления или любопытства. Из темного угла с ворчанием вылезла охотничья собака, которую старик тотчас заставил замолчать, отпихнув ногою обратно в темноту.

Мне почему-то сразу показалось, что никто из лежавших возле очага давно уже не произносил ни слова и не шевелил ни единым мускулом. Я сел и коротко изложил свое дело.

Я землемер топографической службы правительства Соединенных Штатов. Приехал по делу о ранчо Эспириту Санто. Мне поручено проверить границы округа, чтобы привести их в точное соответствие с границами частных владений. Старое размежевание оспаривает некий мистер Трайен, который претендует на прилежащие...

— Не претендует, а имеет законные права на землю, — перебил меня старик.

— Да, да... законные права на землю... Стало быть, вы и есть мистер Трайен?

Я проговорил это машинально, еще занятый мыслями о пограничных и межевых знаках, и поглядел ему прямо в лицо. Лицо это было суровым и жестким. Оно напомнило мне результат своеобразной операции, известной в горном деле под названием «грунтовой промывки», когда обнажаются более жесткие очертания подпочвенного слоя, а прежние плавные изгибы и мягкие линии оказываются стертыми могучей грубой силой.

Когда он, не стесняясь в выражениях, неистово и яростно, словно ветер, бушевавший на дворе, пустился в подробную передачу спора, в голосе его была сухость, подобная той, что господствовала в атмосфере долины. Он сообщил мне — хотя я уже знал это и раньше, — что пограничная линия старинного испанского владения идет по ручью, о котором небрежным языком испанской грамоты говорилось, что он начинается у valda, или у подножия холма, и что ее точное положение издавна составляет предмет тяжбы. Я слушал и отвечал довольно безучастно, ибо внимание мое все еще было поглощено ветром, с безудержною силой сотрясавшим стены дома, а также странной физиономией старика, черты которой повторялись в лице каждого из молчаливых молодых людей, сидевших у очага. Он все еще продолжал свой рассказ, а ветер все еще продолжал свои завывания, когда до моего слуха вдруг донесся вопрос, обращенный к неподвижно покоившимся фигурам:

— Ну-ка, кто из вас завтра возьмется проводить приезжего вверх по ручью к Альтаскару?

Компания выказала явные признаки неудовольствия, но никакого вразумительного ответа не последовало.

— Ты, что ли, поедешь, Кэрг?

— А кто поведет стадо в Земляничную прерию?

Это, по-видимому, означало отказ, и старик обратился к другому подающему надежды молодцу, который выщипывал мех из разостланной на полу грязной медвежьей шкуры с таким выражением, словно это были чьи-то волосы.

— Ну, а тебе, Том, что мешает поехать?

— Мать рано утром собирается в лавку к Брауну, и мне, наверно, опять придется тащить туда ее с малышом.

Презрение к сыновнему долгу, навязанному явно обманным путем, выразившееся на лице несчастного юноши, было одним из изысканнейших зрелищ, какие мне когда-либо приходилось видеть.

— А ты, Уайз?

Уайз не удостоил его словесным ответом, в качестве аргумента выразительно подняв ногу в рваном залатанном сапоге.

— Я же велел тебе взять у Брауна новые сапоги, когда ты в последний раз ездил вниз по реке.

— Сказал, что без расписки не даст. Да и с ней-то, говорит, получить с тебя деньги — все равно, что здоровый зуб вырвать.

Этот намек на скупость старика вызвал мрачную усмешку, и Уайз, бывший, по-видимому, признанным остряком в семействе, с достоинством погрузился в прежнее молчание.

— Ну, Джо, у тебя сапоги новые, а бабы с ребятами тебе не надоедают, стало быть, ты и поедешь, — сказал Трайен с нервным подергиванием, которое должно было изображать улыбку, но никак не вязалось с горько опущенными углами его рта.

Джо вздернул мохнатые брови и отрывисто сказал:

— Нет седла.

— Куда девалось твое седло?

— Да вот Кэрг, — отвечал Джо, бросая на брата взгляд, каким мог бы смотреть на свою жертву Каин.

— Врешь! — весело возразил Кэрг.

Трайен вскочил, схватил стул и принялся размахивать им у себя над головой, яростно глядя на жесткие лица молодых людей, которые встречали его взгляд с полнейшей невозмутимостью. Но это длилось всего лишь мгновение. Рука его скоро опустилась, а лицо приняло выражение безнадежной обреченности. Старик позволил мне взять стул у него из рук, но в ту минуту, когда я пытался успокоить его уверением, что не нуждаюсь ни в каком проводнике, неугомонный Уайз снова поднял голос:

— Вот идет Джордж! Почему бы не попросить его? Он поедет и, если вы не очень разборчивы, познакомит вас с дочерью дона Фернандо.

Вслед за взрывом смеха, вызванным этой шуткой, заключавшей, очевидно, понятный всему семейству намек (обычное свойство сельского юмора), на помосте послышались легкие шаги и в комнату вошел юноша. При виде постороннего лица он остановился, покраснел; потом застенчиво поклонился, снова покраснел, выдвинул из угла ящик, уселся, сложил руки и устремил на меня открытый взгляд прекрасных голубых глаз.

Быть может, я был заранее подготовлен к тому романтическому впечатлению, которое он на меня произвел, и потому попросил его быть моим проводником. Он охотно согласился, но какие-то домашние дела заставили его снова уйти.

Огонь ярко горел в очаге, и, не сопротивляясь более охватившему меня настроению, я молча смотрел на языки пламени, прислушиваясь к порывам ветра, которые беспрестанно потрясали здание. Кроме единственного стула, приобретшего в моих глазах особое значение, я обнаружил в углу расшатанный стол, а на нем чернильницу и ржавое перо, находящееся в том жалком состоянии, каким всегда отличаются перья в сельских тавернах и на фермах. Другой угол был занят изрядным количеством винтовок и двуствольных ружей; рядом лежало с полдюжины седел и чепраков, издававших слабый запах конюшни. Обстановку завершали несколько оленьих и медвежьих шкур. Сидя в кругу молчаливого семейства, среди царящего в доме сумрака и воя ветра за стеной, я с трудом мог поверить, что когда-либо мне было ведомо иное существование. Разъезжая по делам службы, я часто наблюдал еще более дикие нравы, но мне редко доводилось встречать людей, чья грубость и равнодушие к ближнему могли бы внушить чувство такого одиночества и бесприютности. Я как-то съежился и ушел в себя, серьезно опасаясь — как и всякий бы, наверно, на моем месте, — что это — общее для всего человечества правило, из коего я составляю единственное и в какой-то мере ненужное исключение.

Мне стало немного легче, когда лаконичное приглашение к ужину, провозглашенное подслеповатой девушкой, вывело семейство из неподвижности. По темному помосту мы перешли в другую комнату с низким потолком. Во всю ее длину тянулся стол, за дальним концом которого ужинала подслеповатая женщина, одновременно кормившая подслеповатого младенца. Так как никому не пришло в голову представить меня хозяйке, а она не обратила на меня ни малейшего внимания, я сел за стол, не беспокоя и не отрывая ее от трапезы. Трайен прочитал молитву, после чего все семейство принялось за ветчину, картофель и сушеные яблоки.

Все ели с завидным аппетитом. Приятное бульканье обличало присутствие «источника веселья». Разговор по большей части касался трудов прошедшего дня; толковали о том, куда мог деваться пропавший из стада скот. Ужин, однако, настолько отличался в лучшую сторону от предшествовавшего пиршества умов, что, когда я случайно обмолвился о деле, ради которого приехал, чем вызвал новый приступ ярости у старшего Трайена, все тотчас выказали непритворный интерес. Помнится, старик горько сетовал на систему землепользования, распространенную среди «слизняков», как он изволил величать уроженцев Калифорнии. Поскольку подобные взгляды нередко разделяют и в более высоких кругах, нелишне будет их здесь воспроизвести.

— Они владеют лучшими пастбищами, какие только есть на белом свете. А где на них бумаги? Может, это пожалования? Недурные пожалования, и почти все получены после того, как эти края перешли к американцам. Американцы просто дураки, что позволяют им владеть этой землей. А чем за нее заплачено? Американской кровью и американскими деньгами.

Выходит, раз они здешние, то и должны владеть этой землей? А по какому праву? Может, они тут что усовершенствовали? Ихние желтокожие только и знают, что в земле ковыряться — за скотиной как следует присмотреть не могут, потому что намного глупее негров, а сами они сидят себе дома да покуривают. Понаделали золотых да серебряных подсвечников да распятий, наплодили разных католических миссий, попов, идолов и прочей дребедени. У нас в Миссури такого не позволяли!

При упоминании об усовершенствованиях я поднял глаза и встретил полунасмешливый-полусмущенный взгляд Джорджа. Это не осталось незамеченным, и я тотчас имел удовольствие убедиться, что остальные члены семейства составили против нас наступательный союз.

— Это противно природе и богу, — добавил Трайен. — Бог не для того заложил в горы золото, чтоб из него делали языческие подсвечники и распятия. Вот почему он и послал сюда американцев. Природа создала здешний климат не для лентяев и лежебок. Не для того дает она шесть солнечных месяцев в году, чтоб им тут только спать да курить.

Сколько времени он еще распространялся на эту тему и какими примерами ее иллюстрировал, я не знаю, ибо при первой же возможности улизнул в главную комнату. Вскоре за мной последовал Джордж. Он подозвал меня к открытой двери, которая вела в комнату поменьше, И указал на кровать.

— Ложитесь здесь, — сказал он. — Здесь вам будет удобнее, а завтра я разбужу вас пораньше.

Я поблагодарил его и хотел было задать ему несколько беспокоивших меня вопросов, но он застенчиво прокрался к двери и исчез.

После его ухода комнату, казалось, омрачила какая-то тень. «Ребята» один за другим возвращались и плюхались на свои прежние места. В огонь подбросили большое полено, и огромный очаг запылал подобно кузнечному горну, но пламя, по-видимому, не могло ни растопить, ни смягчить ни единой черты на жестких лицах, которые оно освещало. Не прошло и получаса, как шкуры, служившие днем креслами, приступили к выполнению своей ночной роли постелей, и на каждой растянулся во всю длину ее владелец. Мистер Трайен не возвращался, Джорджа тоже не было. Я нервничал и никак не мог уснуть. Постепенно огонь угас, и на стенах сгустились тени. Не было слышно ни звука, кроме воя ветра и храпения спящих. Наконец мне стало совсем невмоготу. Я схватил шляпу, отворил дверь и выбежал во тьму ночи.

От яростной борьбы с ветром, бушевавшим с неистовством урагана, кровь живее побежала у меня по жилам, и ясные лики знакомых звезд у меня над головой принесли мне блаженное чувство облегчения. Я бежал сам не зная куда, и, когда я остановился, прямоугольные очертания дома уже скрылись за ольшаником. Передо мною простиралась необъятная равнина, словно безбрежное море, выутюженное штормовым ветром. Вскоре я заметил впереди небольшую возвышенность, и вот уже шаги мои замедлились на подъеме к вершине индейского могильного кургана — настоящего острова среди моря. С его высоты я мог лучше рассмотреть простирающуюся вокруг равнину, но даже и здесь я не нашел покоя. Нелепые рассуждения Трайена о свойствах здешнего климата все еще звучали у меня в ушах, когда, руководимый светом звезд, я возвращался к дому.

Однако, поднявшись на помост, я почувствовал, что освежился и пришел в себя. Дверь низкого строения была открыта. Старик сидел за столом, перелистывая Библию с таким выражением, будто отыскивал там пророчества о погибели «слизняков». Я хотел было войти, но тут мое внимание привлекла фигура человека, закутанного в одеяло и спящего на помосте у стены дома. Широкая грудь, поднимавшаяся от здорового сонного дыхания, и открытое честное лицо были мне знакомы. Это был Джордж, уступивший свою постель чужеземцу. Мне хотелось разбудить его, но он спал так спокойно и мирно, что я, исполненный благоговения, тихонько ушел. Я лег в постель, и приятное воспоминание о его прекрасном лице и безмятежно спокойной позе навеяло на меня крепкий и сладкий сон.

Наутро мой мирный сон и столь отрадная для меня тишина были нарушены веселым голосом Джорджа, который стоял возле моей постели, выразительно помахивая риатой[*], словно желал вызвать перед моими сонными глазами картины ожидающих нас дневных трудов. Я посмотрел вокруг. Ветер стих, как по волшебству, и в окна лился теплый солнечный свет. Пригоршня холодной воды из оловянного таза тотчас меня освежила. Было еще рано, но семья успела позавтракать и разбрестись, а фургон, ползущий по извилистой дороге вдали, свидетельствовал, что несчастный Том уже «потащил» своих родственников в лавку. Я чувствовал себя гораздо бодрее — ведь на свете мало печалей, которые молодость не могла бы оставить далеко позади, освежившись здоровым ночным сном. После плотного завтрака, приготовленного Джорджем, мы быстро сели на лошадей и пустились вскачь по равнине.

[Длинная веревочная уздечка (исп.).]

Мы ехали вдоль полосы ольхи, окаймляющей берега ручья, который сейчас пересох от летнего зноя, но зимою, по словам Джорджа, разливается и выходит из берегов. У меня до сих пор живо стоит перед глазами эта утренняя поездка: силуэты далеких гор на фоне синего со стальным отливом неба, прозрачный сухой воздух, вьющаяся впереди дорога, оживляющая всю эту картину ладная фигура Джорджа, мелодичный звон его шпор и живописные взмахи риаты. Он ехал на сильной чалой лошади местной породы, с дико пылающим взглядом, не знающей устали в пути и неукротимой по натуре. Увы, красоту ее форм скрадывала длинная бахрома испанского седла, под которой пропадают все конские стати! Повод свободно свисал с жесткого мундштука, который может зажать, а в случае надобности и раздробить управляемую им челюсть.

Снова встают передо мною бескрайние просторы залитой солнцем равнины. Но что случилось с Чу-Чу? Неужто это она, степенная кобылица американских кровей, позабыв деревянные настилы и мощенные булыжником улицы, опьянев от восторга, вскидывает подо мною своими стройными белыми ногами? Джордж со смехом кричит мне из облака пыли:

— Отпустите поводья! Разве вы не знаете, что она это любит?

Чу-Чу, видно, и в самом деле это любит, и уж не знаю — укус ли туземного тарантула или чувство соперничества с чалой возвратили ее в состояние туземного варварства, но только кровь в ней заговорила, и многолетняя рабская покорность мгновенно исчезла в мелодическом стуке копыт. Ручей расширяется и переходит в глубокий овраг. Мы ныряем в него и поднимаемся на противоположную сторону, сопровождаемые облаком тончайшей пыли. Скот мирно пасется на равнине, там разбредясь в разные стороны, здесь сбившись в огромные беспокойные стада. Джордж взмахивает риатой, словно желая заключить их всех в широкую петлю лассо, и говорит:

— Это наши!

— Сколько их всего, Джордж?

— Не знаю.

— Ну хоть примерно?

— Тысячи три наберется, — подумав, отвечает он. — Точно мы и сами не знаем. Тут у нас пять человек приставлено для загона.

— А какая им цена?

— Долларов тридцать за голову.

Я произвожу беглый подсчет и с удивлением смотрю на смеющегося Джорджа. Быть может, в этом взгляде выражается воспоминание о скудности домашнего обихода Трайенов, ибо Джордж отводит глаза и, словно извиняясь, говорит:

— Я уговаривал старика продать кое-что и построить новый дом, а он говорит, что нам еще не время оседать на месте. Надо будет двигаться дальше. Потому он такую лачугу и построил: боится, как бы мы еще не лишились прав на эти земли. А тогда нам придется переселяться дальше на запад.

Внезапно его острый глаз замечает какой-то непорядок в стаде, мимо которого мы проезжаем, и он с громким криком направляет свою лошадь в самую гущу. Я следую за ним, или, вернее, Чу-Чу бросается за чалой, и в мгновение ока мы уже оказываемся в самой мешанине рогов и копыт.

— Торо! — восклицает Джордж с увлечением истого вакеро[*], и стадо расступается перед взвившейся риатой.

[Пастух, ковбой (исп.).]

Я ощущаю жаркое дыхание животных, и пена с их морд падает на трепещущие бока Чу-Чу. Эти дикие адские твари ничуть не похожи на быка, чей образ принял Юпитер, домогаясь благосклонности богини, или на коров, мирно пасущихся в низинах Девоншира. Тощие и голодные, словно шекспировский Кассий, они приучены к скудной пище, к изнурительному климату, к шестимесячной засухе и привыкли бороться с бешеным ветром и слепящей пылью.

— Клеймо не наше, он из чужого стада, — говорит Джордж, указывая на рисунок, в котором мой ученый глаз узнает астрологический знак Венеры, выжженный на боку животного, за которым он гнался.

Стадо с глухим ревом смыкается вокруг нас, и Джордж, опять вынужденный прибегнуть к повелительному «торо!», размахивая риатой, заставляет быков разойтись.

Когда мы вырываемся на свободу и с облегчением вздыхаем, я решаюсь спросить Джорджа, нападают ли быки на людей.

— На всадников — никогда, а на пеших случается. И, знаете, не со злости, а просто из любопытства. Они думают, что человек и лошадь — одно, и когда увидят пешехода, то гонятся за ним, бросают на землю и топчут копытами, чтобы узнать, что это такое. Однако, — добавил Джордж, — вот уже нижняя гряда холмов, здесь корраль Альтаскара, а белое здание, которое виднеется подальше, это его каса[*].

[Дом (исп.).]

Выбеленная стена окружала двор, на котором стояло глинобитное строение, обожженное солнечными лучами многих летних месяцев. Оставив лошадей на попечение пеонов, лениво гревшихся на солнце во дворе, мы взошли на низкую галерею, окутанную глубокою тенью, где на нас повеяло сладостной прохладой, которая по контрасту с ослепительным светом и зноем на дворе была благодатна, как внезапное погружение в холодную воду. Посередине большого зала с низким потолком сидел старик. Из-под черного шелкового платка, которым была повязана его голова, выбивались редкие седые пряди, оттенявшие темно-желтое лицо. Благоухающий дымок его сигарито курился, словно ладан, в церковном сумраке дома.

Когда сеньор Альтаскар с достоинством благовоспитанного человека поднялся, чтобы нас приветствовать, Джордж подошел к нему с такою краской в лице и с такой нежною почтительностью, что преданность этого простодушного юноши глубоко меня тронула. По правде говоря, глаза мои все еще были ослеплены ярким сиянием солнца, и потому я в первую минуту не заметил белоснежных зубов и черных глаз Пепиты, которая при нашем появлении выскользнула в коридор. Излагать подробности дела, согласно коему старый сеньор лишался большей части земель, которые мы только что проезжали, было далеко не приятно, и я начал говорить с большим смущением. Однако он выслушал меня хладнокровно — ни один мускул не дрогнул на его темном лице, а дым, все так же ровно поднимавшийся с его губ, показывал, что и дыхание его не участилось. Когда я кончил, он спокойно предложил проводить нас к пограничной линии. Джордж тем временем куда-то исчез, но доносившийся из коридора подозрительный разговор на ломаном испанском и английском языке выдавал его близкое присутствие. Когда он вернулся с несколько рассеянным видом, старик, единственный изо всех нас сохранивший полное самообладание, надвинул на свой черный шелковый платок безобразное жесткое сомбреро, излюбленное коренными жителями Калифорнии. Накинув на плечи серапе, он дал нам понять, что готов ехать. В испанских ранчо всегда имеются оседланные лошади, и через полчаса после нашего приезда мы уже снова скакали по залитой ослепительным солнцем прерии.

Увы, на этот раз не так весело, как прежде. Нам с Джорджем было не по себе, а Альтаскар держался сдержанно и сурово. Чтобы нарушить мрачное молчание и хоть немного его утешить, я намекнул, что дело можно обжаловать в высших инстанциях, но старик небрежно отверг этот целительный бальзам. Пожав плечами, он сентенциозным тоном произнес:

— Que bueno?[*] Ваши суды всегда правы.

[Что толку? (исп.).]

Индейский курган, который я обнаружил прошлой ночью, служил исходной точкой новой пограничной линии, и здесь мы остановились.

К нашему удивлению, нас уже ожидал старик Трайен. В первый раз за все время старого испанца, казалось, охватило волнение, и на его желтых щеках выступил румянец. Желая как можно скорее прекратить эту сцену, я указал пограничные межевые знаки со всей точностью, какую позволяла мне память.

— Завтра приедут мои помощники, чтобы провести границу от этого начального пункта, и, надеюсь, джентльмены, больше никаких недоразумений не будет.

Сеньор Альтаскар спешился и рвал пучки сухой травы. Мы с Джорджем обменялись взглядами. Но вот он выпрямился и, подойдя поближе к Джозефу Трайену, дрожащим от гнева голосом проговорил:

— Я, Фернандо Хесус Мария Альтаскар, по обычаю моих предков, ввожу тебя во владение моей землей.

С этими словами он разбросал пучки травы на все четыре стороны.

— Я не знаю ваших судов, ваших судей и ваших corregidores[*]. Возьми llano[**]! Возьми и это вместе с ней! Пусть засуха поразит твоих быков и языки их повиснут до земли, длинные, как языки ваших лживых законников! Пусть эта земля будет проклятием и мучением твоей старости, каким ты и твои соплеменники сделали ее для меня!

[*Губернатор (исп.).]

[**Степь, равнина, земля (исп.).]

Мы стали между главными действующими лицами этой сцены, которой лишь гнев Альтаскара придавал трагический характер. Тем временем Трайен смиренно, но с плохо скрытым торжеством прервал его речь:

— Пускай его проклинает. Эти проклятья падут на его же голову скорее, чем он вернет скот, которого лишился по своей гордости и лени. Господь бог всегда на стороне праведных, против клеветников и ругателей.

Альтаскар только наполовину понял слова миссурийца, но и этого было достаточно, чтобы заставить его в ярости разразиться замысловатыми испанскими поношениями:

— Осквернитель святых даров! Не открывай, не открывай, говорю я, передо мною свои лживые, иудины уста! Ты, ублюдок с душою койота! Кар-р-р-рамба!

Выговорив эту гневную инвективу с таким исступлением, что все согласные звуки прогремели, словно раскаты отдаленного грома, он вцепился в гриву лошади, как будто это были седые волосы его противника, вскочил в седло и ускакал.

Джордж повернулся ко мне.

— Вы не переночуете сегодня у нас?

Я подумал об унылых стенах его дома, о безмолвных фигурах у очага, о яростном вое ветра и замялся.

— Ну, тогда прощайте!

— Прощайте, Джордж!

Мы еще раз пожали друг другу руки и расстались.

Отъехав немного, я остановился и посмотрел назад. В этот день ветер поднялся раньше обыкновенного и уже гулял по равнине, вздымая перед собою облако пыли, из которого временами вырисовывалась живописная фигура. Таким и осталось мое последнее смутное воспоминание о Джордже Трайене.

Часть II. НА ВОДЕ

Я снова посетил долину Сакраменто спустя три месяца после межевания ранчо Эспириту Санто. Но постигшее ее ужасное бедствие изгладило память об этом событии так же бесследно, как оно, по всей вероятности, стерло с лица земли поставленные мною межевые знаки. Великое наводнение 1861–1862 годов достигло наивысшей точки, когда я, повинуясь какому-то неопределенному тоскливому чувству, взял свой саквояж и отплыл в затопленную долину.

Из ярко освещенных окон каюты парохода «Голден-Сити» нельзя было разглядеть ничего, кроме сгущавшегося над водою мрака. Единственным звуком был монотонный шум дождя, который за последние две недели стал уже настолько привычным, что не привлекал внимания моих соотечественников, которые с чисто американской степенностью молча сидели вокруг печки. Некоторые, ехавшие на помощь друзьям или родственникам, озабоченно вели сдержанную беседу на одну и ту же, поглощавшую все помыслы тему. Другие, подобно мне, побуждаемые одним лишь любопытством, жадно прислушивались к каждой новой подробности. Однако, подобно всем людям, склонный усматривать предчувствие в простом стечении обстоятельств, я смутно сознавал, что мною руководит нечто большее, чем простое любопытство.

Стук дождевых капель, глухой рокот волн и свинцовое небо приветствовали нас на следующее утро, когда мы подошли к наполовину затопленной дамбе Сакраменто. Здесь, однако, совершенно новое явление — лодочники, предлагавшие развезти нас по гостиницам, — представляло собою соблазн, противостоять которому было невозможно. Я отдал себя во власть некоего Джо, одетого в прорезиненный костюм, с которого ручьями стекала вода, и, завернувшись в блестящий плащ из того же материала, который, очевидно, давал столько же тепла, сколько английский пластырь, уселся на корме его лодки. Большая часть пассажиров не без некоторой внутренней борьбы рассталась с пароходом, который был единственным связующим звеном между нами и обитаемой твердой землею, но мы все же отчалили, обогнули дамбу и, борясь с сильным встречным течением, вошли в город.

Мы плыли вверх по ровной глади длинной улицы К., когда-то веселой и оживленной, а ныне являвшей собою картину мрачного и безмолвного запустения. Мутная вода, разлившаяся, по-видимому, до самого горизонта, медлительными реками растекалась по улицам. Природа, словно желая отомстить местным вкусам, нарушила правильные прямоугольники кварталов, нагромоздив на перекрестках перевернутые дома или просто груды развалин, запрудивших потоки. Лодки всевозможных видов въезжали в дома или выезжали из них через низкие сводчатые двери. Вода поднялась выше оград благоустроенных садов, залила нижние этажи гостиниц и частных домов, покрыв илом и бархатные ковры и грубые дощатые полы. И тишина, столь же выразительная, сколь и зрелище всеобщего запустения, царила в безмолвных улицах, уже не оглашавшихся более стуком колес или топотом ног пешеходов. Тихое журчание воды, изредка всплеск весел или предостерегающий окрик гребца были единственными признаками жизни.

Лениво развалясь на дне лодки, я смотрю на эти картины и слушаю эти звуки, к которым примешивается голос моего гондольера, напевающего песню в такт ударам своих весел. Без сомнения, импровизация его собрата на Лидо была бы, вероятно, романтичнее, но зато мой американский Джузеппе отличается искренностью и энергией и красочно описывает ужасы прошедшей недели, а также благородные подвиги преданности и самопожертвования, причем иногда показывает даже балкон, с которого сняли какую-нибудь полураздетую и умирающую с голоду калифорнийскую Лауру или Бианку. Этот Джузеппе замечателен еще и тем, что отказывается от предложенной платы. Разве я не гражданин Сан-Франциско, города, который первым откликнулся на призыв о помощи из Сакраменто? А он, Джузеппе, разве не член Общества Говарда? Нет! Джузеппе беден, но он не возьмет у меня денег. Но если я уж непременно должен их потратить, то на это есть Общество Говарда, а также голодные, раздетые женщины и дети в здании Сельскохозяйственной биржи.

Я благодарю великодушного гондольера, и мы едем к бирже. В этом мрачном, унылом здании, которое кажется еще более жутким от воспоминаний о недавнем изобилии и роскоши, плата, предназначавшаяся Джузеппе, пополняется скромною лептой приезжего. Джузеппе говорит мне о спасательном паровом катере, который отходит в затопленные области. Усвоив преподанный им урок, я тут же решаюсь обратить свое любопытство на пользу ближнему, и меня принимают в число команды, отправляющейся на помощь страждущим. Джузеппе берет мой саквояж и расстается со мною только тогда, когда я уже стою на скользкой палубе спасательного катера № 3.

Час спустя я сижу в рубке лоцмана и смотрю на то, что еще недавно было руслом мирной реки. Но теперь берега ее обозначены лишь выступающими из воды верхушками ив, омываемых волнами огромного внутреннего моря. Заливные луга, обычно утучняемые регулярным половодьем и усеянные цветущими ранчо, стерты с лица земли. Местность изменилась до неузнаваемости. Симметрично уходящие к горизонту пунктирные линии показывают, где находились фруктовые сады, погребенные под мутным ледяным потоком. Местами виднеются крыши домов, и кое-где дым, вьющийся из труб полузатопленных жилищ, свидетельствует о присутствии неустрашимых обитателей. Коровы и овцы согнаны на индейские курганы, где они ожидают той же участи, которая уже постигла их собратьев, чьи мертвые тела проплывают мимо нас или кружатся в водоворотах вместе с обломками сараев и амбаров. Фургоны выброшены на мель всюду, куда только могло их отнести течением. Протирая запотевшее стекло, я не вижу ничего, кроме воды. Она хлещет на палубу из низких густых облаков, бьется в окна, капает с ветвей деревьев, шипит под колесами, пенится, бурлит и просачивается везде и всюду, вихрясь на порогах, и, наконец разливаясь, образует огромные глубокие заводи, наводящие ужас своим загадочным спокойствием.

День, угасая, переходит в ночь, и однообразие этой необыкновенной картины становится все более тягостным. Я пробираюсь в машинное отделение, где сидит несколько полузахлебнувшихся страдальцев, которых мы успели подобрать с наспех сколоченных плотов, и зрелище их горя вытесняет мысли об уроне, нанесенном всей округе. Позже мы встречаем пакетбот, идущий в Сан-Франциско, и переправляем на него часть наших пассажиров. От находящихся на пакетботе мы узнаем, что река Сакраменто входит в свое русло только в пятидесяти милях выше перекатов, о чем сообщили отправленные в глубь страны суда. Великодушные путешественники собирают пожертвования в пользу потерпевших, и мы расстаемся, от души желая друг другу доброго пути. И когда сигнальные огни пакетбота уже удаляются от нас, мы все еще слышим знакомые приветственные звуки американского «ура», от которого уже не так мрачно кажется все кругом.

Наш катер меняет свой курс и, минуя исчезнувшие берега, выходит на затопленную равнину. Раз или два возле нас возникают какие-то черные глыбы. Это проплывающие мимо развалины домов. В северной части горизонта появляется небольшой просвет, и звезды указывают нам путь по водной пустыне. Достигнув мелководья, мы решаем рассадить команду по лодкам и разъехаться в разные стороны по затопленной прерии. Я заимствую у какого-то матроса непромокаемую куртку, и благодаря этому наряду мне не без некоторых колебаний позволяют спуститься в одну из лодок. Мы берем курс нa север. Еще совсем темно, хотя просвет в тучах расширился.

Было, наверное, около трех часов утра. Мы выгребали из водоворота, образовавшегося вокруг купы тополей. Вдали яркой одинокой звездой сиял сигнальный огонь нашего катера. Вдруг тишину нарушил крик рулевого:

— Огонь впереди!

Все взоры обращаются в эту сторону. Через несколько секунд впереди появляется мерцающий огонек. Он горит ровным светом, потом снова исчезает, как будто его заслоняет какой-то темный предмет, плывущий прямо на нас.

— Табань! Пароход!

— Стоп! Какой еще пароход, черт побери! — отзывается рулевой. — Это дом, да к тому же большущий.

Это действительно большой дом, огромной черной глыбой вырисовывающийся в свете звезд. Когда он проплывает мимо, мы видим, что свет исходит от единственной свечи, горящей в окне. Меня вдруг охватывает какое-то воспоминание, и я с бьющимся сердцем прислушиваюсь.

— Там кто-то есть, ей-богу! Весла на воду, ребята, держись рядом! Эй, там, полегче! Дверь заперта. Полезай в окно. Нет, вот другая дверь!

Через минуту мы уже шлепаем по полу, на несколько дюймов залитому водой. Перед нами большая комната, в дальнем конце которой сидит закутанный в одеяло старик. В одной руке он держит свечу, а в другой книгу, чтением которой он, по-видимому, поглощен. Я бросаюсь к нему с возгласом:

— Джозеф Трайен!

Старик не двигается. Мы подходим ближе. Я тихонько кладу ему руку на плечо и говорю:

— Посмотрите на меня, старина! Где ваша семья? Где ребята, где Джордж? Здесь ли они? В безопасности ли?

Он медленно поднимает голову, смотрит на меня, и под его взглядом мы невольно отступаем. Это спокойный, невозмутимый взгляд, в нем нет ни страха, ни гнева, ни страдания, и все же от него кровь стынет у нас в жилах. Старик снова склоняется над книгой и больше не обращает на нас никакого внимания. Мои спутники смотрят на меня с состраданием и молчат. Я делаю новую попытку.

— Джозеф Трайен, неужели вы меня не узнаете? Я землемер, приезжал межевать ваше ранчо — Эспириту Санто. Посмотрите на меня, старина!

Старик вздрагивает, плотнее заворачивается в одеяло и начинает бормотать:

— Землемер, приезжал межевать ваше ранчо — Эспириту Санто...

Он без конца повторяет эти слова, словно хочет выучить их наизусть.

Я в отчаянии смотрю на своих спутников. Вдруг он испуганно хватает меня за руку и говорит:

— Тише!

Все умолкают.

— Слушайте! — Он обнимает меня за шею и шепчет прямо в ухо: — Я переезжаю!

— Переезжаете?

— Т-сс! Не говорите так громко. Переезжаю. Ай, что это? Слышите? Вот! Прислушайтесь!

Мы прислушиваемся и слышим, как под полом журчит и хлюпает вода.

— Это они... Это он их подослал! Старый Альтаскар. Они тут всю ночь сидят. Сперва я услышал их голоса в ручье, когда они пришли сказать старику, чтоб он переселился выше на гору. Они подходили все ближе и ближе. Они шептали из-под двери. Я видел на пороге их глаза, злые, жестокие глаза. Ах, почему они не уходят?

Я прошу гребцов обыскать весь дом, посмотреть, нет ли где-нибудь следов остальных членов семьи. Трайен тем временем принимает прежнюю позу. Он так напоминает мне фигуру, которую я видел в ту ветреную ночь, что меня охватывает какое-то суеверное чувство. Когда люди возвращаются, я вкратце рассказываю им все, что знаю о старике, который между тем продолжает бормотать:

— Почему же они не уходят? Они угнали весь скот... все, все погибло... остались только шкуры да копыта... — И он в отчаянии стонет.

— Ниже по течению есть другие лодки. Лачуга не могла уплыть далеко, и, может, семью успели спасти, — с надеждой говорит рулевой.

Мы берем старика на руки и переносим в лодку. Он совершенно беспомощен, но все еще сжимает в правой руке Библию, хотя ее укрепляющее дух слово недоступно его помутившемуся разуму. Съежившись, он сидит на корме. Мы медленно гребем к катеру. Между тем бледный луч, пробивающийся на горизонте, возвещает приближение дня.

Я так устал от пережитых волнений, что, как только мы добрались до катера и я убедился, что Джозеф Трайен удобно устроен, я завернулся в одеяло, прикорнул возле парового котла и тотчас же уснул. Но и во сне передо мною маячил образ старика, а беспокойство за Джорджа то и дело всплывало где-то в глубине моего сознания. Около восьми часов утра я был разбужен машинистом, который сказал мне, что недавно подобрали одного из сыновей старика и что он на палубе.

— Это не Джордж Трайен? — быстро спросил я.

— Не знаю уж, который, да только он славный малый, — отвечает машинист, улыбаясь какому-то приятному воспоминанию. — Он тут на баке.

Я спешу на нос и нахожу там не Джорджа, а неугомонного Уайза, который сидит на бухте каната, немного более грязный и оборванный, чем при нашей первой встрече.

Он с нескрываемым восхищением рассматривает разложенную перед ним сухую одежду. Мне невольно приходит в голову, что обстоятельства, быть может, несколько уменьшили его природную веселость. Но он успокаивает меня, с места в карьер обращаясь ко мне:

— Вот денечки-то, а? Как, по-вашему, куда девались межевые знаки, которые вы там понатыкали? Ах, ты!

Последовавшая за этим восклицанием пауза выражает его восторг, вызванный парой высоких сапог, которые он с трудом натягивает на ноги.

— Значит, это вы вытащили старика из лачуги? Он совсем спятил. И дернуло же его остаться там, вместо того чтобы удрать со старухой! Он меня не узнал: принял за Джорджа.

Приводя этот разительный пример родительской забывчивости, Уайз, видимо, и сам не знает, смеяться ему или плакать. Воспользовавшись охватившей его борьбою противоположных чувств, я справляюсь о Джордже.

— Почем я знаю, где он! Если б он смотрел за скотом, а не гонял по прерии, вытаскивая из воды баб да ребятишек, он бы мог хоть что-нибудь спасти. Бьюсь об заклад, что он потерял все до последней шкуры. Послушай, — обратился он к проходившему мимо матросу, — когда нам дадут какой-нибудь жратвы? Я так проголодался, что готов ободрать и проглотить целую лошадь. Вот пообсохнет маленько, пойду-ка я в живодеры. Тут на одних шкурах, рогах да на сале вон сколько заработать можно.

Мне оставалось только дивиться его неукротимой энергии, которая в более мягком климате могла бы принести такие прекрасные плоды.

— Что вы теперь будете делать, Уайз? — спрашиваю я его.

— Делать-то сейчас и вовсе нечего, — отвечает практический молодой человек. — Наверно, придется обождать, покуда все не уладится. Земля немногого стоит и еще не скоро войдет в цену. Хотел бы я знать, где теперь старик будет забивать новые вехи.

— Меня беспокоит ваш отец, Уайз, да и Джордж тоже.

— Мы со стариком отправимся к Майлзу. Том еще на прошлой неделе отвез туда старуху с ребятишками. Ну, а Джордж, наверно, уже там или у Альтаскара.

Я спросил, сильно ли пострадал Альтаскар.

— Он-то, должно быть, немного скота потерял. Джордж наверняка помог ему загнать стада на холмы. А его каса вон как высоко стоит. Бьюсь об заклад, что там воды и вовсе не было. Да... — Уайз призадумался, а потом с восхищением добавил: — Эти слизняки совсем не так глупы, как мы про них думаем. Голову даю на отсечение, что во всей ихней Калифорнии ни одного из них не затопило.

Появление «жратвы» прервало эту восторженную тираду.

— Я поеду дальше и постараюсь отыскать Джорджа, — говорю я.

Изумленный подобным чудачеством, Уайз с минуту таращит на меня глаза, но вдруг его осеняет.

— Вряд ли вы на этом деле много заработаете. Какой, бишь, там процент — или у вас компания на паях?

Я отвечаю, что мною руководит одно только любопытство, отчего сразу же падаю в его глазах. Несмотря на его уверения, что Джордж цел и невредим, я ухожу с каким-то тягостным чувством.

Люди, которых мы время от времени подбирали, с похвалой отзывались о мужестве и самоотверженности Джорджа, который выручил и спас очень много народу. Но мне не хотелось возвращаться, не повидавшись с ним, и вскоре я решил отправиться на лодке к valda — нижней террасе предгорья — и навестить Альтаскара. Быстро закончив сборы, я простился с Уайзом и пошел последний раз взглянуть на старого Трайена, который спокойно и безучастно сидел возле топки. Вслед за тем наша лодка, управляемая сильными, умелыми руками, отчалила от катера.

Снова пошел дождь, и поднялся резкий ветер. Мы взяли курс на запад и вскоре, судя по сильному течению, вошли в русло ручья Эспириту Санто. По временам мы встречали развалины амбаров и полузатопленные ветлы, увешанные сельскохозяйственными орудиями.

Наконец мы выходим в огромное безмолвное море. Это llano Эспириту Санто. Вокруг меня свищет ветер, разводя в пресном мелководье бутафорскую зыбь, и я мысленно возвращаюсь к тому октябрьскому дню, когда я ехал по этой бесконечной равнине, глядя на резкие очертания далеких холмов, которые теперь скрыты низкими облаками. Люди гребут молча, и теперь, когда нервное напряжение спало, я снова ощущаю тоскливое уныние, владевшее мною тогда. По мере того как мы удаляемся от берега ручья, становится все мельче, и, машинально опустив руку за борт, я нащупываю верхушки кустов чимизаля, из чего заключаю, что вода пошла на убыль. К северу от линии ольшаника виднеется черный курган, возле которого бурлит встречное течение. Чтобы обойти его, мы поворачиваем вправо, и я узнаю этот курган. Поравнявшись с ним, я прошу гребцов остановиться.

Близ вершины кургана стоит столб, на котором выведены буквы L.Е.S.[*], а пониже привязана затейливая риата. Это риата Джорджа. Она перерезана каким-то острым инструментом, а рыхлая песчаная почва холма истоптана лошадиными копытами. К столбу пристал клок конского волоса. Все это может служить памятным знаком, но никак не руководящей нитью.

[Llano Espiritu Santo — земля Эспириту Санто.]

Ветер все крепчал. Мы продолжаем упорно продвигаться вперед, сменяя друг друга на веслах и все чаще отталкиваясь шестами на мелководье, но valda, или терраса, все еще далеко впереди. Я по памяти угадываю направление излучин ручья и время от времени простым землемерским способом определяю расстояния, и моя команда проникается безграничной верой в мои способности. Ночь застает нас на нашем полном препятствий пути. Впрочем, положение не так опасно, как кажется, и я стараюсь подбодрить гребцов, из которых многие еще новички в такого рода судоходстве, уверяя их, что впереди нас ждет надежный приют. Наше плавание продолжается таким образом до восьми часов, когда мы высаживаемся на сушу возле ивняка. Несколько сот ярдов мы шлепаем по вязкой грязи, пока наконец не выходим на сухую дорогу, и тут перед нами, подобно снежной насыпи, вырастают белые стены усадьбы Альтаскара. Во дворе движутся огни, но дом погружен в свой обычный могильный покой.

Я вошел во двор, один из пеонов узнал меня, и в коридоре меня встретил Альтаскар.

Я так ослабел от усталости, что мог только попросить его оказать гостеприимство людям, которые тащились вслед за мной. Альтаскар взглянул на мою руку, в которой я все еще сжимал обрывок риаты. Я начал, запинаясь, говорить ему о Джордже и о своих опасениях, но он с необычной даже для него мягкостью ласково положил мне руку на плечо.

— Poco a poco[*], сеньор, не теперь. Вы устали, вы голодны и замерзли. Вам нужен отдых.

[Немного погодя (исп.).]

Он проводил нас в маленькую комнату и налил моим спутникам французского коньяку. Они выпили и улеглись перед очагом в большом зале. В эту ночь в доме царила особенно глубокая тишина, и мне даже почудилось, что шаги в коридоре звучат мягче и легче обыкновенного. Лицо старого испанца было еще более суровым и непроницаемым, чем прежде, и казалось, будто эти древние стены вместе с их престарелым владельцем укрыли нас не только от завывающей бури, но и от всего мира.

Прежде чем я успел повторить свой вопрос, Альтаскар удалился. Через несколько минут перед нами появились два дымящихся блюда с chupa[*] и горячий кофе, и мои спутники жадно набросились на еду. Я выпил кофе, но усталость и волнение совсем заглушили во мне чувство голода.

[Съедобный плод (исп.).]

Я печально сидел у очага, когда хозяин возвратился.

— Вы ели?

— Да, — отвечал я, желая ему угодить.

— Bueno[*]. Ешь, когда можешь, — еда и аппетит не всегда ходят вместе.

[Хорошо (исп.).]

Он произнес это с простотой, с какой большая часть его соплеменников, начиная от Санчо Пансы, повторяет поговорки, будто это не присловье, а их собственное наблюдение, и, подняв с полу риату, почти с нежностью принялся ее рассматривать.

— Это моя работа, сеньор.

— Я думал, что она наведет меня на его след, дон Альтаскар, — сказал я. — Если б я только мог его найти...

— Он здесь.

— Здесь! И... — «невредим?» — хотел я добавить, но промолчал. Словно электрическая искра внезапно озарила мое сознание, и я понял, что означает непроницаемая суровость старика, приглушенные шаги, могильная тишина в доме. В моих руках была, наконец, разгадка перерезанной риаты.

Альтаскар взял меня за руку, и, пройдя по коридору, мы вошли в мрачное, темное помещение. Несколько высоких тонких свечей горели в подсвечниках на подоконнике.

В алькове стояла широкая кровать. Покрывало, наволочки и простыни были обшиты кружевами с той пышной роскошью, которую даже самые скромные люди этого удивительного племени расточают на этот единственный предмет своего домашнего обихода. Я подошел к кровати и увидел Джорджа таким, каким уже видел его однажды, — он был погружен в мирный сон. Но на этот раз он принес свою величайшую жертву, и его великодушное сердце перестало биться навеки.

— Он был честен и храбр, — сказал старик и отвернулся.

В комнате находился еще кто-то. Стройная, изящная женская фигура была окутана тяжелой шалью, длинные черные волосы падали на руки, закрывавшие склоненное лицо. Я сделал вид, что не заметил ее, и удалился, оставив любящую наедине с любимым.

Когда мы снова очутились перед пылающим огнем, от которого по стенам комнаты перебегали причудливые тени, Альтаскар рассказал мне, как утром увидел плывущую по прерии лошадь Джорджа Трайена и как потом, немного подальше, нашел его похолодевшее мертвое тело без всяких следов ран или ушибов. По-видимому, он изнемог, перебираясь вброд через ручей, и добрался до кургана только для того, чтобы умереть там за отсутствием помощи, которую он так щедро расточал другим. Из последних сил он успел еще отпустить на волю свою лошадь. Рассказ был дополнен множеством людей, собравшихся в тот вечер в зале, по большей части женщинами и детьми, обязанными своим спасением самоотверженности и энергии того, кто лежал наверху холодный и бездыханный.

Его похоронили на индейском кургане — этом единственном и странном вечнозеленом бугре, который несчастные аборигены насыпали среди пыльной равнины. Небольшая плита из песчаника с буквами «Д.Т.» служит ему памятником и в то же время пограничною вехой нового межевания ранчо Эспириту Санто.


Загрузка...