© Корецкий Д.А., 2016
© ООО «Издательство АСТ», 2016
Декабрь 1962 года. Коми АССР
У каждого известного городка своя слава, у каждого – свои песни. «Надену я белую шляпу, поеду я в город Анапу…» Или: «Ах, Одесса, жемчужина у моря, ах, Одесса, шаланды на просторе…»
Конечно, когда место теплое, ласковое, отпускное – тогда и песни веселые. А если другое – черное, ледяное, с пронизывающим насквозь смертным ветром – что тогда петь? Про вечную ночь, отмороженные пальцы, упавшее на хребет дерево? А ведь все равно поют – от отчаяния, от безысходности, потому что человеческая душа, даже если в ней вечные потемки, как в полярной ночи, тоже хочет теплого солнышка, округлых голышей в прозрачной морской водице, отпуска и других радостей.
«Колыма, Колыма, чудная планета – двенадцать месяцев зима – остальное лето!»
«И пошел я к себе, в Коми АССР, по этапу, не в мягком вагоне, папироску повесив, на ихний манер, не ищите меня в Вашингтоне…»
Только на фер ты нужен, Козырь, чтобы тебя искать где-то, да еще тем более в Вашингтоне?! Все твои захоронки известны и ментам, и блатным: разбитая платформа Монино, улица Газеты «Правда», 11, или кильдюм Шута – царствие ему небесное, или малина Натахи, которая жива-здорова, даже гонорею недавнюю вылечила, или Свердловская ИТУ-16, где ты на пониженной норме питания ТБЦ[1] заработал, или тут, в Коми, в ЛИТУ-51, второй отряд, лучшее место: вроде и у окна, а не дует – так законопатили, и даже фикус стоит на подоконнике, хотя и чахлый…
Но тут поневоле станешь чахлым. Полярный круг – во-он он, совсем рядом. Край света. А за кругом – тьма. Пальцем по карте вверх, вверх. Далеко. Республика Коми, царство комы. Сюда не приезжают в отпуск или проездом, не заглядывают на денек-другой по каким-то сиюминутным делам, сюда надолго закидываются те, кто строгим, но гуманным судом признан ООР[2]. Это высокое звание в шпанском обществе – все равно что у ученой братвы – профессор. Только тем халаты полосатые не выдают с черными кругами на груди да на спине – чтобы целиться легче. Впрочем, стреляют тут редко – мороз кругом страшнее автомата на вышке.
Он каждый день свое дело делает, каждую минуту. Пришел этапом сюда один человек, а ушел (если не лег в вечную мерзлоту, конечно) – другой. Кожа от мороза облупилась, затвердела, черты лица загрубели – не узнать. И внутри он меняется. Отмирают нервные клетки, смерзается мозг, сдуваются легкие, в душе отмерзает все лишнее, что не работает непосредственно на выживание, перерождается весь организм. И хотя души сюда попадают не особо чувствительные, выйти таким, как раньше, уже невозможно. Был один, стал другой. Потому что иначе нельзя.
Потому что холод, тьма и снег – восемь месяцев в году. Кто не был, не поймет. Жизнь скоротечна, как лето в Сыктывкаре, жизнь хрупка и ненадежна. Сегодня вода течет, а завтра схватится, застынет в камень. На воду нельзя полагаться. На спирт и бензин полагаться можно. Спирт и бензин – единственное, что имеет цену в этих краях. Лесные края, заповедные, зэковские. Поселки, хутора, городишки без названий, только номера по старой, гулаговской еще, лагерной топонимике. Двадцать Первый, Четырнадцатый, Шестой-Дробь-Один. Для краткости, для красоты можно – Четыри, Шестыри, Очково. Так и пишут в новых картах, чтобы черную память стереть. Только зона никуда не делась, она здесь была и будет.
И хотя отгородился ты, Козырь, от остального мира тысячей непроходимых километров, а ни телефонов сотовых еще не придумали, ни коммуникаторов, и про Интернет никто ничего не знает, а все равно найдут тебя, «законник» ссучившийся, как только дойдет сюда малява с далекой воли, с очередным этапом дойдет, запаянная в полиэтилен и засунутая самому доверенному этапнику по старинке – прямо в очко. То есть в естественное отверстие зэковского организма. Грубо вроде, примитивно, а ведь проходит, и личные досмотры на всех пересылках не помогают.
Лесное исправительно-трудовое учреждение № 51 – на полдороге между Емвой и Злобой, к северу от Сыктывкара. Режим содержания – особый, род производственной деятельности – заготовка сырья для местных лесопильных заводов, мебельной фабрики, цеха древесно-волоконных плит… Родственники арестантов бахвалятся, что начальство здесь умеренное, сытое, спокойное и что сидится в этих стенах комфортней, чем в Мордовии и Челябинске. На самом деле когда лохам хвалиться нечем, ну просто край, и все, тогда они начинают выдумывать всякий вздор. Гнут здесь сидельцев обычно, как и везде. Гнет природа, гнет начальство, гнут свои же зэки.
По неофициальному регистру пятьдесят первая зона эта числится «черной», «воровской», начальство выполняет чисто представительские функции, во внутренние дела не суется, а заправляет всем старый питерский вор Козырь. Хотя неспокойно у него на душе: ждет он того этапа и знает, что придет он рано или поздно, потому что по-иному здесь не бывает!
Здесь Коми АССР, и местными зонами отдельный главк в Москве командует: ГУЛИТУ[3] называется. Потому что тут даже у надзорно-контролерского состава служба суровая, специфическая и порядки у «лесовиков» особые. Ничего удивительного – и «хозяин», и «кум», и начальник отряда, и инспектор оперчасти, и командир взвода охраны отбывают срок почти наравне с зеками. И мороз для них тот же самый, и ветер, и бескрайняя тайга вокруг, и безлюдье – ни одного нового лица в радиусе ста километров… Только и разницы, что после службы сержанты и офицеры выходят за забор, в бревенчатое общежитие, где могут выпить (если запасли достаточно водки) да поиграть в карты.
А у зэков и этих маленьких радостей нет: кореша не перебросят через ограждение грелку со спиртом или пакет с дурью; самодельные, большим трудом изготовленные карты отбирают при каждом шмоне, телевизоров даже у начальников нет, потому что в такую даль радиосигналы телецентров не долетают… Только и остается арестантам тайком заваривать запрещенный чифирь и петь незатейливые жалостливые песни. Что-нибудь типа этой:
На Севере Дальнем, в холодном квадрате,
Где много больших лагерей,
Там много народу
Не видят свободы,
Не видят родных матерей…
Козырь утвердился быстро и прочно, хотя расклад поначалу был неясен. Мутный был расклад, короче. Еще до того как он появился, пришла постановочная малява от пермских, архангельских и прочих серьезных воров региона, наделяющая его всей полнотой власти. Вроде так и положено: «законников» в «пятьдесят первой» на данный момент не водилось, Смотрящий по кличке Медведь был хоть и авторитетный жулик, но «босоголовый». А Козырь получил корону уже десять лет назад, и в «черной масти» о нем многие наслышаны.
С другой стороны, шел он по легкой статье и на детский срок – два года на одной ноге отстоять можно… Сразу вопросы вылазят: когда ему делами общества заниматься? Зачем о проблемах «пятьдесят первой» на перспективу думать? Да и слушок какой-то гнилой, еле слышный, опередил его с узловой пересылки-отстойника, где пересеклись питерские и сыктывкарские пацаны. Кто-то что-то базланул без фильтровки, кто-то пересказал что услышал, кто-то так понял, кто-то – эдак… А в результате непонятка полная: то ли «чернуха» голимая, то ли бред наркоши, нанюхавшегося клея, а может, и не фуфло вовсе, может, правда, которая честного воровского разбора требует… Хотя какой разбор может быть у вони? Разбор – он фактов требует! А вонь – она и есть вонь: сморщишься да быстрей за дверь выскочишь…
И все же, все же… Нет, не все так гладко и ясно было с Козырем, как обычно, когда вор идет на зону, где нет «законника»!
Обычай требовал созвать сход и решить дело голосованием. Глухой февральской ночью в каптерке, возле раскаленной «буржуйки», вокруг которой в метровом розовом круге было тепло и сухо – даже забиваемый ветром под дверь снег начисто таял, – собрался местный блаткомитет: Клин, Хохол, Гнев, Медведь, Саша-Кострома, Электронщик. И конечно же сам виновник торжества, Козырь. Пятеро, включая Медведя, сразу включили заднюю и безропотно отдали свои голоса за питерца. Гнев проголосовал против.
– То, что в маляве написано, оно, конечно, по делу, – сказал он. Коричневое, с блестящими пятнами, много раз отмороженное лицо ничего не выражало. – Хороший законник нам здесь не помешает. Только с чем он к нам пришел? На два года заехал, и статья у него фуфловая – на стволе запалился, как первоход малолетний. И что с того, что он в законе? А я десятку мотаю за четыре налета: банк, сберкасса, инкассаторы… Правда, короны не имею. А сказать, почему? В тысяча девятьсот пятьдесят восьмом меня принимали на большой сходке в Ташкенте, и вот он, – Гнев показал на Козыря, – не пустил! Весь сходняк за меня подписывался, один он был против. Вытащил какую-то гниль голимую и спалил не за что. Поэтому я голосовать за него не могу – ни по душе, ни по совести… Ну и что, что он «законник»? Это у фраеров – галстук нацепил и всю жизнь языком чешет. А в нашем обществе по делам решают. А какие у него дела? Волына в шкафу, тьфу!
Козырь на эту речь никак не прореагировал, обустроился и начал править.
Получалось у него хорошо. Он не наглел, все, что было в заначке у «первого стола» – индийский чай, курево хорошее, сало, колбасу копченую, сгущенку, – все пустил на общак и даже транзисторный приемник на общий стол выставил. От братвы не отгораживался: кому надо обратиться – за советом, за помощью – пусть хоть напрямую подходят, хотя обычно Медведь и Электронщик все просьбы фильтровали. Место у окна ему по любому было положено, но и тут он меру знал: «шерстью» не обрастал, брюхом кверху жир не нагуливал. Он даже на делянку выходил – за делами присматривал, хотя лес, ясное дело, не валил – не воровское дело топором и пилой руки мозолить, норму пусть «шерстяные» обеспечивают да нарядчики приученные. Вроде делал все прибывший вор неспешно, без шума и суеты.
Но факт – Козырь в несколько суток замирил шестой «кавказский» и первый «рязанский» бараки, между которыми давно шла война с проломленными черепами и пробитыми легкими. Развел по углам «ломом опоясанных» и «мужиков», тоже собачившихся почем зря. Вправил мозги отморозку Ромашке, месяцами не выходившему из шизо. Провел личную беседу с Гогой Короедом, который возглавлял хозактив и раздавал наряды на хлеборезку, чтобы не борзел и норму знал…
За первый месяц правления Козыря выработка в колонии увеличилась чуть ли не вдвое, количество лежачих больных в изоляторе сократилось до нуля, в арестантских мисках заметно прибавилось жратвы, и жалобы на качество прекратились. Были некоторые издержки, не без того – например, яростного жгучего Абрека из «кавказской» кодлы вдруг привалило вековой сосной, беднягу увезли доживать в специальную колонию для инвалидов. Да еще неприятный случай приключился: баланы[4] раскатились, да Гнева за малым не раздавило, просто фарт ему вышел – иначе так бы и закопали в твердый ледяной грунт…
Но в целом только всем стало лучше. Начальство колонии было довольно, Козырь тоже.
Так продолжалось полгода. Хотя нет, это сейчас так можно сказать – полгода. Полгода – вообще ничто, тьфу. А тогда казалось, что Козырь утвердился и будет править вечно, сколько лежит нетающий снег на вершинах приполярного Урала. Или по крайней мере пока не закончится его двухгодичный срок отсидки.
Но арестантская жизнь – она как повидло на стенке: то висит, то застынет на месте, а то возьмет и отвалится…
Турухтан – такая птица, у нее раздувающийся воротник из ярких перьев и башка без мозгов, эдакий пижон в мире пернатых.
А еще Турухтан – это молодой дрыщ-сиделец из второго барака. В первое время он надувался, колотил понты, строил из себя ковбоя, но быстро сдулся. Север есть Север, он каждого ставит на место. Однако под шконку Турухтана загонять не стали, «пернатить» тоже, и как-то сам собой определился он в «мужики». Вкалывал, обвыкался, на жизнь особо не жаловался.
Однажды у него сперли валенки. Довольно еще новые валенки, не вытертые, с фамилией владельца химическим карандашом и штампом с номером колонии. Вместо них под своей шконкой Турухтан обнаружил пару других – старых, сырых, поеденных мышами. К тому же они были ему малы. Поиски и расспросы ничего не дали, валенки Турухтановы наверняка были сбагрены в поселок, концов не сыскать. Признаваться в содеянном, естественно, никто не желал.
Турухтан кое-как отработал смену на делянке, а назавтра заявил, что стер ноги и отморозил палец. В санчасти ему смерили температуру, дали вонючую мазь и отправили обратно на делянку. Два дня он хромал и матерился, а работал, естественно, через пень-колоду. Ребятам в бригаде это надоело, Турухтана заволокли на пилораму и хорошо ввалили, так что вдобавок ко всему у него еще оказался сломанным нос. Турухтан пожаловался Электронщику, который смотрел за вторым бараком, Электронщик передал жалобу Козырю. Тот велел разобраться, о результатах доложить. Это не такая отписка, как в Большом мире, нет, это реально означало: разобраться, то есть докопаться до сути. Иначе Электронщику пришлось бы расстаться со своими валенками в пользу потерпевшего Турухтана. У Козыря с этим строго.
Разбор был короткий. Электронщик переговорил с одним бригадиром, с другим. Потом выстроил весь барак у шконок, самолично обошел каждого. Что знаешь? Что видел? Что слыхал? Все равно ведь узнаю, долбогномы, будет только хуже. Молчание… Ладно. По его команде бригадиры начали шмонать вещи. У Точилы в тайнике под шконкой нашли бутылку водки. Откуда водка? С воли, сказал Точило. День рождения, сказал, скоро. Кто водку доставил? Тут Точилу слегка перекосило, однако он назвал «связного» Пашу с хозблока, который иногда ездит на продбазу. Паша сразу признался, что по его просьбе возил в Емву какие-то валенки, обменял их у одного туриста на водку…
Каждый четвертый обитатель колонии сидит именно за воровство, однако кража у собрата по тюрьме считается серьезным проступком. «Крысятники» – последние люди на зоне. Так что Точила попал конкретно.
– Да не брал я его сраные валенки, братва, клянусь! У меня та пара была заныкана еще с прошлого года!
Но сказать что-либо внятное в свое оправдание он не мог, только орал и божился, что его подставили. Даже заступничество Гнева, с которым они то ли земляки, то ли дальние родственники, не помогло.
Козырь приговорил Точилу к суровому и позорному наказанию. Провинившегося раздели, уложили на табурет, связали руки-ноги, после чего весь барак, восемьдесят сидельцев, прошлась мокрыми, завязанными в узел полотенцами, по его голой спине и заднице. Позорно, больно… Но справедливо, как считали многие.
Многие, да не все. Пошли слухи, что Козырь через Точилу отомстил своему недругу Гневу – за то, что тот не проголосовал за него на февральском сходе. Может, так, может, и нет. Но тогда что-то пошатнулось в могуществе Козыря.
А потом Турухтана нашли в распадке с разорванным горлом. И тут всю «пятьдесят первую» тоже едва надвое не разорвало. Одни были уверены, что это Гнев беспредельничает, другие считали, что Турухтана уделали по приказу Козыря, чтобы концы в воду спрятать.
Неизвестно, чем бы все это закончилось, если бы не пригнали очередной этап. Тот самый. С ним в «пятьдесят первую» пришла малява из Питера, от законников союзного уровня – Деда, Императора и Дато Сухумского.
Как показывают в кино хитроумное зэковское послание, тайно преодолевшее обыски, досмотры и прочие фильтры контрольно-надзорных мероприятий? Крохотная записка, запрятанная в авторучке, буханке хлеба или пакетике с чаем. Носовой платок с посланием, зашифрованным в вышитом орнаменте. Иногда – татуировка на теле нового арестанта, состоящая из символов и цифр, которые поймет только посвященный. Бред голимый – вот что это все такое! На самом деле просто грязная вонючая бумажка, побывавшая на пути к адресату черт знает в каких неожиданных, а чаще вполне ожидаемых местах. Малевки, малявы, мульки. Называют их по-разному, и по содержанию они тоже бывают разные – как осколок зеркала в рукавном шве: может, для того, чтобы ярким «зайчиком» в темном карцере развлечься, а может, чтобы полоснуть себя по венам острым стеклом или перехватить горло спящему сокамернику…
Обычно, когда этап с малявой еще идет на зону, там уже знают и ждут. Хотя бывает и по-другому – тайно приходит «почтальон», а потом объявляется всему обществу, ну не всему, конечно, а блаткомитету. А читают уважаемые люди все вместе. Это спецом делается: чтобы Смотрящий или его пристяжь не заныкали бумажку, если вдруг там про них гниль какая-то написана…
– «…Козыря знаем давно, был он честным вором, и косяков за ним не водилось. Но, похоже, к старости мозгов у него сильно поубавилось. Доподлинно известно, что закрысячил Козырь деньги у честного ростовского вора, погоняло Студент. Да еще внаглую предъявил, якобы тот его обокрал и людей его почикал. На общей правилке мы этот косяк вскрыли, Козыря изобличили по полной, правду воровскую восстановили. Теперь ваш черед, братья, дать Козырю по ушам и спросить с него, как с гада. Иначе жирный минус на «Пятьдесят первой» поставим…»
Медведь закончил читать, поднял глаза и тут же опустил, не выдержав давящего взгляда Козыря.
– Это не малява, это мутный гон и ванькин керогаз, – сказал Козырь твердо. – Дед и Император хорошо знают меня, они такое написать не могли. Дай ее мне. Я один знаю их подписи.
– Не ты один, – сказал Саша-Кострома. – Я в «восьмерке», на Ладоге, был «связным», там Император чалился в то время.
– Там только одно мутное гониво, – вступил Гнев. – Это то, что ты когда-то был честным вором, Козырь. Фуфло это. Я думаю, ты всегда был крысой. Жалко, что вскрылось это поздно.
Они сидели в той же каптерке и тем же составом, как и тогда, когда без малого шесть месяцев назад принимали Козыря в «пятьдесят первую». Только теперь авторитеты «пятьдесят первой» смотрели на него по-другому. И он на них – тоже.
– Мне такие предъявы не канают! – как можно уверенней сказал он. – Меня на союзной сходке Японец, Джамбо и Самолет «крестили»! Я могу большого разбора требовать!
– А пока будешь под шконкой жить, чушкарем?! – усмехнулся Медведь. – И оттуда требовать…
– Меня никто здесь не может тронуть. Не пяльтесь и не лыбьтесь. Я – вор союзного значения, без Японца или Джамбо меня даже пальцем…
Электронщик подошел к Козырю сзади и сильно хлопнул в ладоши, вроде как по мячу, только между его ладонями оказались маленькие, деформированные уши вора. Тот вскрикнул, вскочил, зашатался, держась за голову.
– Вот ты уже и не вор, – сказал Гнев. Лицо у него оставалось как всегда неподвижным, но в голосе слышалось удовлетворение.
– Я Смотрящий, меня никто не смещал…
Гнев и Электронщик переглянулись.
– У него писка[5] в левом рукаве, – предупредил Медведь.
Но все подобные мелочи уже не имели значения. Быстрое движение – и вот Козыря уже держат за руки, развернули, ударили лбом в стену, чтобы оглушить.
– Не трожь! Пошли прочь, суки! Вам всем будет хана!..
Еще раз ударили, сильнее. Еще… Козырь потерял сознание. Гнев достал кусок проволоки, набросил на шею, но Медведь поднял руку.
– Не надо. Пусть охладится. Сколько там?
– К вечеру сорок два натянуло, – пояснил Саша-Кострома.
– Ну, и пусть полежит часок, ему хватит, – сказал Медведь и направился в отряд, к «первому» столу, пить чифирь.
Хлеб маслицем намазали, нарезали тонко колбаски копченой, сальца, почесали языками о том, как Козырь такую косячину упорол… Когда перекусили, накинули фуфайки и вышли проверить. Козырь уже напоминал кусок мяса, замороженного для долгого хранения. Гнев зачем-то присел, потрогал холодную шею, встал, отдуваясь, отряхнул ладони, вытер их о штаны.
– Крысе – крысячья смерть, – сказал он и сплюнул. Все прислушались: болтали, что когда за сорок, то плевок замерзает на лету и шуршит о снег твердой ледышкой. Но никто никогда такого не слышал. И сейчас не услышали.
Ростовская область. Декабрь 1962 года
Новоазовск встретил его неприветливо. Холодно, неширокие улочки слегка припорошены снегом, порывами налетает резкий, пронзительный ветер. Небо низкое, простуженное, зеленовато-серое, и все вокруг серое: обшарпанные саманные домишки, тощие собаки, люди с серыми лицами и в серой одежонке…
Сам музеишка так себе. Полки со старым казачьим скарбом – седла, фуражки, посуда, телега на дубовых осях. Обязательная экспозиция, посвященная революционному прошлому райцентра. Голяк, одним словом. Но у входа висит яркая, цветной тушью намалеванная афишка: «Сокровища скифского кургана Саломакинский, I–II вв. н. э. Выставка открыта с 8 по 15 февраля 1963 г.».
Дежурят два лягаша. Оба в толстых драповых шинелях, хмурые, злые. В музее холодно, как в склепе. Как в том самом скифском кургане – точно. А посетителей за два прошедших дня и дюжины не набралось. Ну кому в сраной Новоазовке, в сельской глуши, придет в голову мысль «обнести» районный краеведческий музей? Вот этой мамаше с ее сопливым пацаном? Или этому мужику в телогрейке, который скорее всего перепутал музей с магазином – вон как таращится, не поймет, почему на полках нет портвейна… Однако приказано охранять, никуда не денешься. Поскольку экспонаты, видишь ли, представляют особую художественную и историческую ценность. Может, оно и так, но только не для этой публики.
Мужик в телогрейке равнодушно прошел мимо стеклянных шкафов с ценными экспонатами, покружил по залу революционной славы – шашка командира эскадрона товарища Веремеева, деревянная кобура от «маузера» с металлической табличкой: «т. Чикунову И. П. за храбрость от Реввоенсовета», простреленная буденовка… Остановился возле телеги. Среди наваленного сверху серого прошлогоднего сена лежали глиняные крынки и рассохшаяся от древности маслобойка. Мужик презрительно цыкнул зубом, окинул взглядом дородную фигуру мамаши, снова цыкнул и направился к выходу – а что тут, собственно, делать-то?
И только сейчас, похоже, он заметил те самые скифские сокровища. Притормозил. Наклонился, уперев руки в колени, приблизил лицо к стеклу, так что на прозрачной поверхности расплылось матовое пятно от дыхания. Поскреб пальцем щеку. Точно с таким же видом он мог бы рассматривать ящик для стеклотары. Или свое отражение в зеркале.
– Стекло не разбей башкой, – бросил ему старшина. Больше для порядка, чтобы власть показать.
– А? Я? А чё разбивать? – тупо переспросил мужик.
– Из зарплаты вычтут, будет тебе чё.
– Дак я ж только смотрю, больше ничё…
– Ну, так и смотри. Это тебе не пузырь водки, а научный экспонат.
– А-а-а…
Мужик состроил серьезную рожу, отодвинулся от стекла, даже ладони перед собой выставил, демонстрируя, что к науке и к милиции относится с полным уважением, даже с трепетом. И спросил, как бы между прочим:
– А чё, так легко разбить, да?
– Кого?
– Дак кого, стекло ж это. Ты ж сам говорил…
Старшина ответить не успел, потому что в музей ввалилась группа школьников во главе с учительницей. Шумные, радостные, возбужденные – видно, сняли с урока, – дети мгновенно заполнили собой пустое и унылое пространство. Кто-то кого-то толкнул, дернул за косу, сунул снежок за шиворот, кто-то едва не повалил вешалку у входа. Визг, гам, хохот.
– А ну, тихо всем! – зычно прикрикнула полная краснощекая учительница. – Кузнецов, закрыл рот! Филипчук, руки убрал! Успокоились! Видите, здесь милиция? Тех, кто будет шуметь, сразу арестуют на пятнадцать суток! Вам понятно?
– А зачем здесь милиция, Софь Иванна? – поинтересовался кто-то из ребят.
– Потому что сюда привезли очень ценные экспонаты из областного музея! Таких нет больше нигде, во всем мире! Они рассказывают о жизни людей, которые жили на нашей Земле много столетий назад!
– Мой батя, когда выпьет, тоже много рассказывает про жизнь, так что не остановить, – пробурчал подросток. – Вот пусть бы его тоже охраняли…
Класс дружно рассмеялся.
Студент понял, что пришел сюда зря. Медные чаши, железные наконечники стрел, бронзовая пряжка. Вещи древние, подлинные, спору нет. Настоящие скифские литье и чеканка – орлы, олени, волки, змеи, знаменитый звериный стиль… Но ему нужен драгмет, а не медь и не бронза. Студент, как говорят в его кругу, «долбится на рыжухе». Возможно, какой-нибудь европейский музей отсыпал бы за все эти экспонаты хорошую кучу бабла в твердой валюте. Или даже не музей, а просто серьезный частный коллекционер. И плевать им, что это не золото, не серебро, даже не серебряный сплав. Настоящие специалисты смотрят в первую очередь на работу, на подлинность, а не на материал. Но это, к сожалению, не его клиенты. Другой уровень. Его клиенты – барыги и шустры, то есть даже не коллекционеры в полном смысле этого слова, а просто ушлые люди, немного разбирающиеся в искусстве, которые занимаются исключительно перепродажей. И уж этим подавай в первую очередь драгметаллы, только драгметаллы, и ничего кроме драгметаллов. Чтобы в крайнем случае, не найдя выгодный сбыт, вещь можно было бы переплавить и «отбить караты». С паршивой овцы, как говорится…
Что ж, получается, он просто проветрился. Убил день. Ну да. И еще три дня ходил небритый, «наводил камуфляж». Люське шею исцарапал, так она потребовала, чтобы он купил ей импортный шелковый шарфик: «Такой, знаешь, с японской сакурой, а еще сумочку в цвет, такую, нежно-розовую, и туфли тоже розовые…» Один сплошной убыток.
Студент усмехнулся. Для него не проблема купить хоть сотню платков и туфель. Импортных, каких угодно. Пусть задушится этими платками, кукла размалеванная. Не проблема и послать ее подальше – кроме Люськи есть другие бабы, только щелкни пальцами. Проблема не в этом. Проблема в том, что Студента самого душит вся эта местечковая, провинциальная среда. Давит, сжимает грудь, не дает дышать. Провинциальный масштаб его жизни. Его работы. И совсем другой масштаб его… сущности. Такое дикое несоответствие. Он чувствует, что вырос из старой схемы «сдернул – сбагрил – погулял». Ему нужен выход на новый уровень, на союзный масштаб, где идет охота за истинно коллекционными вещами, не измеряющимися количеством карат и всяких завитушек. Крупная охота. Сотни тысяч рублей. «Волги» и «ЗИМы». Московские квадратные метры. Ослепительные, неземные бабы. Дома, куда закрыт вход для обычных смертных… И самая заветная мечта – шапка Мономаха с золотыми пластинами, украшенными филигранью и сорока тремя драгоценными камнями…
У него даже голова разболелась под этой дурацкой ушанкой. Он снял ее, вытер лицо. Гаркнул на мальчишку-школьника, который наступил на ногу.
Вот, приходится корчить из себя колхозного дурачка, чтобы не светиться. Когда ограбят музей или архив, в первую очередь идет опрос персонала насчет подозрительных посетителей. Так он чуть не спалился в Ельце, когда вынес из запасников серебряный сервиз одной известной купеческой фамилии. Там был чистый заказ с предоплатой, поэтому сервиз он сбыл в полчаса и благополучно растворился на просторах необъятной родины. Но больше рисковать не хочется.
Поэтому – телогрейка, ушанка, кирзачи. Правда, под ними теплое шерстяное белье, а в кармане пачка «Винстона» – и то и другое куплено у барыг за бешеные деньги. Конечно, глупо устраивать такой маскарад, если задуматься. Да и невыгодно. Будь он большим боссом, послал бы вместо себя какого толкового мальца разнюхать, что за выставка такая, какая охрана, хорош ли товар, стоит ли вообще впрягаться. И не стал бы тратить драгоценное время и нервы на всякую ерунду. Он ведь – профессионал, виртуоз, грабитель музеев высшей категории.
– Не бей хвостом, Студент. Пока что ты обычная блатная шелупень.
Студент вздрогнул, обернулся. Кто это сказал?
У окна оживленно шептались две школьницы. Долговязый пацан, стреляя по сторонам глазами, выцарапывал на стене какую-то надпись.
– Эй, ты! – окликнул его Студент.
Пацан испуганно сжался, спрятал руки, пропищал:
– Чего, дяденька?
Не он, конечно. Тогда кто же?
И вдруг рядом обнаружился солидный мужчина, совершенно экзотической для захолустного райцентра внешности. Ратиновое пальто с шалевидным каракулевым воротником до пояса, мохеровый шарф, каракулевая шапка-пирожок, явно «забугорные» коричневые ботинки… Только что его здесь не было, Студент мог поклясться чем угодно. Откуда взялся этот «солидняк»? Видно, какой-то начальник из области. Но что он делает здесь в одиночестве, без свиты местных подхалимов?
Заложив руки за спину, незнакомец сосредоточенно и как-то мрачно разглядывал бронзовую пряжку за стеклом.
– Ну, что уставился, как фер на бритву? – пробасил он, не поворачивая головы.
Такой тон в разговоре со Студентом не позволяли себе даже крутые ростовские воры.
– Это ты мне? – угрожающе проговорил Студент и выдвинул челюсть.
– Тебе, чучело, – ответил «солидняк», нисколько, видно, не испугавшись. – Здесь впору не на побрякушки эти глазеть, а на тебя. Куда интереснее. И куда забавнее.
– Это еще почему?
– Потому что редко встретишь забулдыгу-колхозника, который интересуется искусством поздней скифской эпохи. – Незнакомец посмотрел на Студента, усмехнулся. – И чтобы на нем при этом были отличные финские кальсоны, а за пазухой «лопатник» с десятью червонцами. По-моему, колхозное крестьянство вообще не знает, что такое кальсоны. Как считаешь?
На это Студент уже не знал, как реагировать. Говорит этот тип грамотно, гладко, как начальники, но и феню знает… Значит, перед ним стоит легавый или комитетчик, это без всяких сомнений. Однако ни сказать, ни даже с места двинуться он не мог, поскольку что-то подсказывало ему, что бежать бесполезно. Просто стоял и смотрел, разинув рот.
– Не понтуйся, Студент. Выйдем на улицу. «Винстоном», надеюсь, угостишь?
Вышли, закурили. По центральной улице ветер гнал мелкую снежную пыль. Прогрохотал груженный досками «ГАЗ». Через площадь, на виду у бетонного Ленина, прошла закутанная в платок фигура с санками. Пустынно, холодно, мерзко. Даже душистый табак из солнечной Америки здесь имеет привкус навоза.
– На чем приехал? – спросил «солидняк». Сигарету он бросил, сделав одну-две затяжки.
– Как «на чем»… На автобусе, как все люди…
– Врешь. Ты «Москвич» у Шульца купил, только не оформлял на себя, по доверенности катаешься. Все тихаришься, за котельной оставил, там и стоит. Если, конечно, не сперли. Пошли.
Всё знает. Всё видел. Значит, дело плохо. Следят. Давно, видно, следят.
«Москвич» стоял на месте. Сев в машину, Студент снял рукавицы, включил двигатель и печку, подул на озябшие руки. Незнакомец сел рядом, покосился на перстень с львиной головой на его пальце, затем тоже стянул рыжие замшевые перчатки. Студент чуть не ахнул: руки «комитетчика» были густо покрыты татуировками – восходящее солнце с надписью «Север», перстни разной формы с расходящимися лучами. Да у него четыре «ходки» за спиной – кражи, грабежи, разбои, пятнадцать лет отволок… Но разве в Комитет берут бывших зэков? Елки-палки, конечно, не берут! Не из какого он не из Комитета и не из мусарни, это свой брат – блатной.
– А ты уже перетрухнул, засуетился, чуть кальсоны не обхезал, – раздался рядом тихий смешок. – Я не из органов, ты правильно дотумкал. Бояться меня не надо. А вот немного почтения и внимания не помешает. Даже много уважения лишним не будет.
Несмотря на то что печка в «Москвиче» слабенькая, можно сказать – никакая, ее долго раскочегаривать надо на полном ходу, и то еле-еле теплом повеет, а сейчас салон очень быстро прогрелся, даже жарко стало. Чудеса, да и только!
– Если ты не «конторский», тогда чего хочешь? – спросил Студент.
Он и в самом деле успокоился, голос больше не дрожал и не блеял. Слева, между сиденьем и дверью, как раз под рукой, у него лежала стамеска. На всякий случай. Это не финка – обычный инструмент, ни один лягаш не придерется. А сработает не хуже любого «перышка». Студент потрогал деревянную ручку.
– Зачем следил за мной? Кто ты такой вообще?
– Кто я? Ты сначала узнай – кто ты? – глухо пробасил незнакомец, явно забавляясь. – Зови меня просто – Лютый. А настоящее имя для таких, как ты, слишком заковыристое, язык сломаешь. Да и не всем оно нравится.
– Так ты из кавказцев, что ли? Типа Абдурахман-ибн-Сулейман?
– Да какая тебе разница?
– Но ты не из наших и не из московских, – уверенно сказал Студент. – И не из питерских. Я тебя не знаю.
– Зато я тебя знаю как облупленного. Про твой замес с Козырем, про Эрмитаж, про долг, который ты Моряку вернул в самый последний момент… Про сход в Монино, где тебя едва на ножи не поставили… Даже про сторожа Сергеича, «перваша» твоего.
Студент обмер. Про сторожа он точно никому не говорил, ни одной живой душе. Лютый будто почувствовал что-то, ободряюще похлопал Студента по плечу. У того едва не посыпался позвоночник – рука эта не иначе как чугунная! Может, он весь такой?! Студент оставил стамеску в покое.
– Что еще хочешь услышать? Могу из недавнего – как ты во Владимире частного ювелира Горвица сделал. В Симферополе – антикварный магазин, в Ельце – запасники Русского музея, в Орле – опять антиквар. И так далее. Ты знаешь, Студент, если все сложить, ты должен быть уже профессором! «Золотым бобром» по-вашему. Который, правда, ходит под «вышаком».
– И что из того? – проговорил Студент сквозь зубы.
Он избегал смотреть на собеседника, глазел сквозь лобовое стекло на улицу, где ожесточенно дрались собаки, а два подвыпивших мужичка в телогрейках наблюдали за ними, показывая пальцами и весело смеясь.
– Солидность надо набирать. Слово «статус» слышал? Житуху обставлять соответственно заслугам, так сказать. Чем больше человек рискует, тем выше должно быть его положение.
– Что? Какое еще в нашем деле может быть положение?
– Например, овцы в стаде. Или пастуха. Как и у всех вокруг. Кто-то пасется, а кто-то им командует.
Татуированная рука опять легла ему на плечо. Она была не только тяжелой, но и горячей, как свежевылитый из стремных побрякушек слиток «рыжья». Неужели это его жар так нагрел кабину?!
– Вот ты сейчас работаешь один. Тюхаешься, как лошара, по всей стране. Там обломилось, здесь голяк, а там вообще засада. Как в том Ельце, помнишь?
Лютый развернул его лицом к себе. Похоже, ему это не стоило никаких усилий, и Студент понял, что точно так же, шутя, этот тип мог свернуть ему шею. Или вообще оторвать голову.
– Хорошо помнишь?
– Да.
Смуглое безгубое лицо идеально выбрито, широко расставленные рыбьи глаза смотрят в упор и в то же время куда-то мимо, сквозь. До Студента вдруг дошло, что Лютый настоящий урод, хотя, как это ни парадоксально, без явных признаков уродства.
– Так вот, ты сейчас как сапожник в крохотной мастерской. Горбатишься, тачаешь обувку справно, ни у кого так не получается, это факт. И авторитет среди братвы имеешь какой-никакой. Скорей никакой, как и подобает сапожнику. Но ты мог бы стать директором обувной фабрики. Образно говоря. Сечешь? А это совсем другой уровень. Или министром легкой промышленности. У тебя, Студент, все данные для этого. И ситуация как раз подходящая.
– Чего? Какая такая…
– Заткнись. Соображай. – Лютый выдержал паузу. – Тебе надо Смотрящим становиться!
Студент послушно соображал. Но концы почему-то не сходились.
– Ростов-папа – для разгону, – продолжал Лютый. – Обтешешься, опыта наберешься, силы, влияния, потом и Питер твой будет. А дальше – Москва, если фарт от тебя не уйдет. Ты ведь об этом мечтал? Корона Ивана Грозного, серьезные коллекции, аукционы, профессорские хоромы на Воздвиженке. Спустить за вечер столько, на сколько весь этот городишко год живет, а потом разложить какую-нибудь кинозвезду на капоте белого «Кадиллака», а?
Угадал. В самую точку. Только «Кадиллак», конечно, круче «ЗИМа».
– Но как я стану Смотрящим? Мерин-то… Он ведь пока что не собирается сваливать!
– Мерин побоку.
Студент дернулся, но рука Лютого крепко держала его за шею.
– Мерин не жилец, старый он. Печень, сердце. И года не протянет. А через месяцев десять-одиннадцать Голован с череповецкой зоны откинется, прикинь. Голован в уважухе, никого не сдал, срок мотает до звонка, предъявить ему нечего, из Череповца малявы прилетят одна красивее другой. Вот и поставят его Смотрящим по Ростову. Если ты, конечно, не подсуетишься.
– Ну и пусть ставят! Это если бы Мерина не было, так я, может, и дернулся бы. А так какой смысл порожняки гонять?
– Вот задачка, а? Дифференциальное, мать его, уравнение! – Лютый рассмеялся. – А ты убери из него Мерина. Вычеркни. И все решится само собой.
Студент вытаращил глаза.
– Как это?
– Про Екатерину Медичи слышал?
Студент наморщил лоб.
– Что-то слышал… У нее ларец драгоценный был…
Лютый покачал головой.
– У нее много драгоценностей было, не в этом суть! Тут другое главное. Как заурядная женщина из незнатного рода стала королевой Франции и крупнейшей политической фигурой своего времени?
– Слушай, кореш, чего ты мне тут фуфло гонишь? – Студент снова опустил руку и обхватил неудобную рукоятку. – У нас общих дел нету, давай вали отсюда!
– Это ты слушай, тля земная! – Лютый наклонился к нему, заглянул в глаза.
Только у него самого, как оказалось, глаз уже не было – только черные дыры, в которых колыхалось желто-красное пламя. И нестерпимым жаром от него веяло. Этот жар сжег вспыхнувший было гнев, воровскую гордость и всю уверенность в себе. Студент обмяк. Он с ужасом понял, что рядом с ним сидит хозяин фартового перстня. Сидит сам… Но он не только не мог произнести это имя, даже в мыслях назвать не мог!
– Об этом ваши ученые до сих пор спорят, а я-то точно знаю… – продолжил Лютый и отодвинулся. – Вокруг нее много странных смертей, и каждая была ей выгодной! В восемнадцать лет скоропостижно умер ее деверь Франциск, освободив путь на престол мужу Медичи, Генриху Второму. Тот погиб на турнире, на престол взошел ее старший сын – Франциск Второй, но и тот умер от инфекции в ухе. – Лютый засмеялся, будто гром загрохотал. – Ох уж эти ушные инфекции! Помнишь короля датского, который тоже умер от такой напасти? Только потом оказалось, что это братец Клавдий влил ему, спящему, в ухо сок белены!
– Не знаю я никаких королей! – буркнул Студент. Ему казалось, что он сошел с ума и видит глюки. Или его опоили какой-то дурью. Но когда?!
– Да эту историю ты должен знать: мой друг Шекспир написал по ней пьесу. «Гамлет» называется!
– Ну?!
– Гну! Так и твой Мерин тихо помрет, освободит место Смотрящего.
– С чего это он вдруг помрет? – нехотя спросил Студент, наблюдая, что происходит на улице.
Облака разошлись, выглянуло солнце. Один из мужиков бросил в собак камнем, те разбежались, а второй толкнул его, и он чуть не упал, толкнул обидчика в ответ. Назревала еще одна драка.
– Вот с этого…
Лютый выставил на приборную доску, под лобовое стекло, маленький хрустальный флакончик с золотой крышечкой в виде короны. В солнечных лучах внутри загадочно опалесцировала зеленая жидкость.
– Вот что помогало Екатерине, – самодовольно сказал он. – Мое изобретение – смесь слюны рогатой жабы и яда африканской черной гадюки. Одну каплю в любую жидкость – и готово!
Ах, вот оно что… Несмотря на жару, у Студента пробежал мороз по коже. Даже за один такой разговор могут на перо посадить.
– На подлянку меня пробиваешь?! – крикнул он, словно здесь собралась вся ростовская воровская кодла, которые должна была засвидетельствовать его праведный гнев. – Да ты совсем охренел! Мерин мне жизнь спас, на «правилке» заступился… Чтобы я – Мерина?! – Он яростно закрутил головой, попытался сбросить руку с шеи, но ничего не вышло. – Слышь, это, как тебя, Лютый! Я на такие гнилые прокладки не подписываюсь! Ты не честный вор, ты под мусорами ходишь, мусорские постановки разыгрываешь! Дергай отсюда подальше, пока я тебя на сходку не вытащил!
Лютый словно не услышал слов и не заметил его усилий, только продолжал сильнее сжимать пальцы.
– Ты не мне помогаешь, ты ему помогаешь, фраерок! Мерину нарисовано помирать долго и больно, на грязной койке в больничке. А так отойдет быстро и безболезненно. И старику польза, и тебе прямая выгода!
«Во гад ссученный!» – подумал Студент. Он вдруг понял, что ему делать. Рвануть зубами тяжелую руку, откусить палец да одновременно садануть стамеской под сердце, небось не чугунный – кто бы он ни был, а сдохнет, никуда не денется! Дать по газам, выскочить в поле да выкинуть труп в овраг. А потом объявить гада Мерину и всей общине.
Он ухватил стамеску и уже прикинул, по какой траектории наносить удар, чтобы не зацепиться за руль. На миг мелькнула мысль, что все бесполезно: только зубы сломает да инструмент испортит. Но это его не остановило. Остановило другое: его собственный палец под перстнем пронзила острая боль – будто он был продет не в гладкое кольцо, а в пасть льва вместо черного камня, и сейчас острые клыки медленно сжимались, прокусывая плоть и упираясь в кость, которую могут запросто перекусить.
Стамеска упала на пол. Боль сразу прекратилась.
– Как-то это стремно, – прошипел он, изумленно глядя, как стекает по запястью и капает на пол кровь. – Яды… Его же повезут на вскрытие, там все равно определят. Сейчас же не Средние века. А мне после этого хана будет.
– Тут ты в цвет попал, – похвалил его Лютый. – Но сейчас действительно не Средние века. Тогда в ходу были только сулема да мышьяк или белена. Мое снадобье было самым лучшим в Европе, но теперь и оно устарело. Зато есть средства, которые еще не скоро научатся находить даже лучшие лаборатории мира. Знаешь, что я тебе предложил?
Он кивнул на приборную доску. Вместо хрустального флакончика там стоял обычный пузырек из-под пенициллина с бесцветными кристаллами на дне.
– Синтетический тетродотоксин. Стопроцентный результат, стопроцентная анонимность. Вечная гарантия.
Студент потряс головой, поднял руку. И палец, и перстень были на месте. Все выглядело как обычно, даже ранки никакой не осталось. Только засохшая кровь на запястье, неведомо откуда…
– Что скажешь? – требовательно спросил Лютый.
– Скажу, что базаришь ты стрёмно, как будто профессор. Блатные так не поют.
– А Студент и должен профессора слушать. – Лютый усмехнулся. – Не отвлекайся, это не твоего ума дело! Пойдешь в Смотрящие?
Студент тупо посмотрел на пузырек с ядом и вдруг увидел внутри самого себя! Крохотный Студент за изогнутым стеклом переминался с ноги на ногу, чтобы стать ровно, но кристаллы ему мешали.
Если задуматься, Лютый прав насчет Мерина. Старик только благодарен будет… ну, там, на небесах, наверное. Или в другом месте… Но что за тип этот Лютый? Не может же он на самом деле быть этим… Но тогда кто? Явно не блатной и не мусор! Циркач-гипнотизер? Похоже… Но зачем ему такое представление?! Нет, это не гипнотизер, это… Внезапно запретное имя выговорилось – то ли вслух, то ли в мыслях. Люцифер?!
Пораженный невероятной догадкой, Студент икнул.
– Собираюсь! – рявкнул он, всем телом разворачиваясь к страшному собеседнику.
Но рядом никого не было. Машина мгновенно остыла, жара сменилась холодом. Дрожа всем телом, Студент включил передачу и неуверенно тронул с места.
Ростов, вечер того же дня
Вернулся он домой под вечер, скинул грязные сапоги, ватник. Ушанку зашвырнул в кладовку, в самый дальний угол. Руки и ноги дрожали, да и промерз он не только до костей, но и до самых глубоких уголков души. Полез в горячую ванну. Вымылся, побрился. Сбрызнул лицо и волосы одеколоном. Надел свежее белье и купальный махровый халат. Но чувство дома и чистоты не приходило. Как будто подхватил какую-то дрянь, вроде сифилиса. Он десятый раз покрутил перстень на пальце. Лев улыбался – то ли загадочно, то ли зловеще. Но никаких шрамов и царапин под ним не было.
Стало немного легче. Может, примерещилось?
Достал из холодильника банку с паюсной икрой, намазал бутерброд. Налил водки. Сел перед телевизором. Цветной телевизор. Немецкий, «Grundig» – такие из-за бугра привозят и в комиссионке по тысяче двигают, дороже мотоцикла! И хотя в цвете он почему-то не показывал (даже Рома Шепот, известный спец по всяким электрическим замкам и радиопередатчикам, не смог ничего с этим поделать), перед ним можно было просто так сидеть и наслаждаться. Даже перед выключенным. Ловить кайф от самого вида этого чуда техники. А если щелкнуть тумблером включения, то там такая, мать его, картинка, такая яркость, такой звук! – самый отстойный выпуск «Сельского часа» покажется американским вестерном!..
А сейчас его почему-то не забирало. Шел вечерний выпуск новостей, но Студент ничего не видел и не слышал. Выпил водки, закусил. Не почувствовал даже.
Прошелся по комнатам. Огромная трехкомнатная квартира в центре большого города. Окна в человеческий рост. Дубовый паркет. Румынский гостиный гарнитур, финский спальный… Когда-то он ломал голову, где достать новомодные моющиеся обои – смех! Сперва обклеил ими всю квартиру, даже сортир… Гордился. Потом надоело. Такое есть у многих. А у него картины, у него какая-никакая, а коллекция. Картины плохо смотрятся на фоне обоев. Сейчас все комнаты обиты бордовым, серым и темно-зеленым шелком. Строго, стильно. И подсветка над каждой рамой…
Коллекция, если положа руку на сердце, так себе. Несколько безымянных русских акварелей начала прошлого столетия, эскизы Головина, карандашные наброски Кустодиева, серия степных пейзажей Кузнецова, всё остальное копии: Сарьян, Борисов-Мусатов, Кончаловский. Пестро, нелогично, тутти-фрутти, как говорят итальянцы. Но он ограничен легальными источниками покупки. И стоимостью работ, которая не должна привлекать к себе внимания. Коллекция – его фасад, образ простоватого, неискушенного собирателя искусства. И что? Нет, он по-своему гордится своей коллекцией. В одной из безымянных акварелей угадывается рука великого Поленова, и хороший эксперт это подтвердит, он уверен. А вот эти кузнецовские пейзажи через десяток-другой лет, возможно, будут стоить столько же, сколько вся эта квартира с обстановкой. А может, и весь этот подъезд…
«Лютый был прав: я богат», – подумал Студент. И тут же вернулся к мучающей его мысли: кто он вообще такой, этот Лютый? Ни одно из пришедших на ум реальных объяснений не годилось. Даже про гипнотизера. Потому что гипнотизеры мысли читать не могут и финские кальсоны под брюками нипочем не разглядят! А уж про сторожа он сам избегал думать, тут даже мысли не прочтешь… Да-а-а, загадка! Тут и о нереальном подумаешь…
Последние полтора года были одним сплошным везением. Ярко-красная полоса в его жизни. Четыре музея, семь частных коллекций. Ювелирка, живопись, иногда посуда. И все шло как по маслу, будто все мироздание, каждая его частица хотели, чтобы Студент оказался в выигрыше, чтоб был живой-здоровый и с хорошим пищеварением. Единственное, на что он не подписывался, это иконы. Ни на каких условиях. Ни за какие деньги. Не «работал» с ними и не покупал. Просто, ну… Как отрезало. И не только потому, что стоило потянуться к иконе, как руку с перстнем пронзала дикая боль. Он откуда-то знал – если коснется, фарт его закончится. Закончится разом и очень нехорошо.
А фарт был и появился одновременно с перстнем! Сколько выиграно с тех пор партий в очко и буру? Сколько денег он огреб, ни разу не прибегнув к шулерским финтам? (Вот клык даю, ни разу!) Много. Он даже был вынужден вести свою бухгалтерию, потому что памяти не хватало помнить все заначки – в каком городе, в какой сберкассе, суммы, фамилии, тайники…
А еще положение, авторитет… Теперь он не просто какой-то там дерзкий пацан, по малолетству совершивший громкую кражу и отсидевший свой «червонец». Он солидный спец-одиночка, умный, осторожный и, как все профессионалы, обладающий способностью предугадывать события. Лучший в своем деле. Он почти легенда, как налетчик Седой в свое время. Его мнением дорожат, поручкаться с ним считают за честь.
И вот появился Лютый и все это опроверг! Странный че… Хотя его и человеком-то не назовешь! Страшный тип. Одни дырки с адским пламенем вместо глаз чего стоят, и жар противоестественный… Как это объяснить? Невольно в голову лезут сказки про черта рогатого, про нечисть… Все это оживает прямо перед тобой, облаченное в дорогое пальто и каракулевую шапку. Оно говорит, хлопает по плечу, рассказывает про события прошлых веков, как будто являлся их очевидцем… «Мой друг Шекспир» – ни фига себе! Громоподобно смеется, завуалированно угрожает. Даже не угрожает, только демонстрирует свои возможности. Стоило Студенту схватить стамеску, и его собственный лев на его собственном перстне чуть не отгрыз его собственный палец! И вот это не́что, назвавшееся Лютым, сказало, что он никакая не легенда и не авторитет, а просто фофан, мелкий жулик! Да, это именно не́что. Не материальное, потустороннее, ужасное… Хозяин перстня!
…Телефон звонил уже давно, но Студент будто и не слышал. Поправил покосившуюся акварель в гостиной. Отошел, посмотрел, еще чуть-чуть наклонил влево. Теперь хорошо.
На самом деле он очень привязался к своему образу жизни. К уровню благополучия. Он даже внешне изменился, как ему кажется. Лицо вытянулось, стало суше, интеллигентнее, что ли. В глазах что-то такое появилось. Он отпустил волосы, завел модную прическу с пробором. Ходил к хирургу, удалил татуировки на руках – теперь там шрамы, сквозь рубцы местами проступает красное мясо, но через год-другой должно зажить. Привык ездить на авто. Привык вкусно есть. С бабами тоже, не лишь бы какие. И чтобы поговорить иногда можно было. Зинка – нет. Зинка давно забыта. Как моющиеся обои. Алевтина из редакции… Нинон из «Интуриста»… Люська… Кстати, наверняка она звонила. Тра-та-та-та… Насчет поговорить она, конечно, всегда пожалуйста. Шмотки, концерты, сплетни всякие. Больше ни о чем. Дуры они все, если честно. Но молодые, красивые, ногастые-сисястые…
Ладно. Получается, всё у него есть. Или почти всё. Стоит ли рисковать? Но по меркам Лютого, у него ничего нет, так, крохи. А главное – впереди, но для этого надо схарчить Мерина. Вот ведь сука! Хотя…
Он даже подскочил на месте от радости. Никакого Лютого нет! Всё дело в американских сигаретах! То, что там, у них, за океаном полный беспредел – хорошо известно. Негров вешают, средь бела дня банки грабят, народ гнобят: все поголовно сидят без работы, положив зубы на полку, мафия правит бал вместе с капиталистами-кровососами! Вот торговцы наркотиками и закладывают беспрепятственно в свой «Винстон» анашу, а может и чего покрепче… Он по малолетке несколько раз пробовал забить косячок – вначале весело, смех разбирает, все вокруг кривляются, рожи строят… А потом и страшные видения появлялись: то крыса величиной с собаку, то какой-то зверюга, наподобие Змея Горыныча… Потому он и бросил это дело, не пристрастился. А сейчас попалась сигарета, заряженная шмалью, – и сразу появился Лютый с глазами-дырками! Вот всё и встало на свои места!
Обрадованный Студент налил еще водки, выпил, не закусывая. Но радость была какой-то неуверенной. Он так и застыл перед телевизором с пустой рюмкой в руке. С Байконура запустили очередной спутник. В Африке праздник – какой-то Занзибар объявил о своей независимости. Израильская военщина прет за Иордан. Ночью в Ростове до минус двенадцати, на дорогах гололедица. Неужели все так просто?
Он встал, крадучись, вышел в прихожую, постоял. Потом медленно, очень медленно сунул руку в карман ватника. Замер. Так же медленно вытащил сжатый кулак. С усилием разжал. На ладони лежал стеклянный флакончик с прозрачными крупинками!
Да-а-а, сложные загадки не имеют простых ответов! Студент вернулся за стол, обессиленно повалился в кресло, поставил флакончик перед собой, зачем-то пересчитал крупинки. Их оказалось семь штук. Значит, Лютый ему не привиделся! Так что же делать?
Убить Мерина несложно. Он старый, больной, еле ходит. Ворон смерти давно кружит над Смотрящим. Никто не удивится. Но даже если прокуроры ни к чему не подкопаются, то у братвы обязательно возникнут подозрения. Или, скажем так, вопросы. Кто последний был со стариком? С кем он разделил последнюю стопку? Наконец, кому было выгодно, чтобы Мерин умер? Кодла не станет проводить вскрытие и химический анализ, ей на фиг это не упало. Сделают свой разбор, и всё станет ясно. Если посчитают, что виновен, перережут горло от уха до уха, и всё на этом. Без всяких апелляций.
И как сделать, чтобы никто не показал на тебя пальцем? А?
Там постоянно чьи-то глаза и уши. Несмотря на свою дряхлость, Мерин все еще значимая фигура в воровской иерархии. Фигура, наделенная широкими полномочиями. Деньги, общак, разборы непоняток. Кто-то всегда приглядывает за саманным домиком у оврага – Череп, Султан, Жучок. Так просто взять и сыпануть прозрачных кристаллов в рюмку не получится. Надо что-то придумать…
Студент вдруг резко вскинул голову, будто что-то услышав. Выключил телевизор, отставил в сторону рюмку.
В квартире раздавался еле слышный мелодичный звон. Дзинь-дзинь-дзинь…
Китаец! Фарфоровый советчик, который дает правильные подсказки. Он стоял… нет, точнее, сидел на серванте, между конфетницей и хрустальной вазой из Богемии. Китайская статуэтка эпохи Мин – узкоглазый, с отвислыми усами над нарисованной улыбкой, мудрец, скрестивший ноги в позе лотоса. Халат из красной глазури, штаны из голубой, золотые разводы, голова на невидимом шарнире. Сейчас голова покачивалась вперед-назад: дзинь, дзинь, дзинь. Сама по себе.
Студент не дотрагивался до статуэтки уже давно, несколько месяцев. Боялся. Однажды он хотел ее разбить, но не сумел. Потом она сама разлетелась на мелкие осколки, поранив ему лицо. Как маленькая бомба. А наутро снова стояла на своем обычном месте – целехонькая… Дзинь, дзинь, дзинь… Тогда китаец своим киванием подтвердил, что в него вселяется хозяин перстня. А потом он и голос услышал этого хозяина. Правда, решил, что померещилось… Дзинь, дзинь, дзинь! Звук становился все требовательней.
Студент и сейчас боялся. Ему казалось, что китайский болванчик подзывает его кивками фарфоровой головы. Терпеливо, настойчиво. Зная, что ослушаться нельзя. Невозможно. Студент подошел к серванту, остановился на почтительном расстоянии. Голова замерла на месте. Еще один кивок – одобрительный.
– Я не знаю, что мне делать, – просипел Студент севшим голосом.
Голова влево-вправо. «Не знаешь».
– Мне не простят, если я даже просто пожелаю Мерину смерти…
Влево-вправо. «Не простят».
– Но ослушаться нельзя…
«Нельзя».
– Тогда подскажи, как мне быть. Я не могу зайти и выйти незамеченным. Мерин хитер, а его челядь на зрение не жалуется.
Студенту вовсе не казалось странным, что он разговаривает с фарфоровой статуэткой. Один, в пустой квартире. С ним случались вещи куда более странные, он, можно сказать, привык.
– Может, подговорить Черепа или Султана? Денег им дать?
Влево-вправо. «Ни в коем случае».
– А может, и так прокатит? Мы ведь сидели с ним вдвоем, когда он мне про перстень рассказывал. Зайду, вроде побазарить…
«Не прокатит».
– Так что мне, просто сидеть и ждать?
Пауза. Кивок. Дзинь, дзинь.
– Чего ждать?
Студент мучительно потер лоб. Он не заметил, как и сам стал покачивать головой в такт движениям китайца.
– Слушай, раз ты такой умный, сделай так, чтобы и мне какие-то мысли передались!
Фарфоровая голова замерла. Китаец улыбался. Но что-то в облике статуэтки поменялось, Студент не мог понять, что. Подошел ближе. Он увидел…
Он привык не удивляться. Теперь это был не китаец. У статуэтки было лицо Матроса… Точнее, карикатура. Слишком низкий лоб. Слишком выпирающие зубы. Глаза-точки едва намечены легким касанием кисти художника. Матрос хищно скалился, глядя на Студента. Вдруг его голова качнулась и с легким стуком упала рядом. Дзынь…
Через месяц, в январе, Мерину стукнуло семьдесят. Юбилей. Обычно он не справлял дней рождения, но тут дата случилась не просто круглая, а прямо-таки банкетная, заслуженная. Такое богатство не спрячешь!
Султан от имени общины подорвался к Смотрящему с предложением: так и так, забиваем лучший зал в «Театральном» – коньяк, барашек, стерлядка, лучший джаз-банд, можем даже канкан организовать из девчонок областного ансамбля народного танца.
– В жопу все твои рестораны-канканы, – отрезал Мерин. – Нашему брату особо светиться не резон. Да и вообще… Вот моя халупа, вот мой стол, моя кровать, ничего мне больше не надо. Никуда отсюда не пойду. Ни здоровья, ни желания.
– А как же праздновать тогда? – опешил Султан. – Как братва поздравлять тебя будет?
– С чем поздравлять, ушлёпки? – каркнул Мерин и закашлялся. – С тем, что в сосновом клифте скоро лежать буду? Обойдусь! А кому сильно приспичит, тот зайдет в гости к старику, скажет доброе слово, посидит по-свойски, вспомнит былые времена. К Мерину записываться на прием не надо! И на этом – ша!
Таким образом тема с рестораном затухла, но и бросать Мерина в такой день одного тоже было не по правилам. Слегка пошуршав в обществе, Султан прикинул, что «посидеть по-свойски» намылилось не меньше тридцати рыл. Намечалась серьезная пьянка. Надо было и готовиться серьезно.
По блату в мебельной комиссионке приобрели два раздвижных стола: овальный и обычный – прямоугольный. В комнату влез только один, второй поставили в сенях. В ближайшей школе, где как раз шли каникулы, одолжили и привезли на «газоне» тридцать стульев из актового зала. Череп сказал, надо было парты брать, братву по двое усаживать, вместо чернильницы – пузырь водки, и чтобы Мерин перед всеми типа урок вел. Поржали.
Насчет еды и пойла решили особо не париться. Фитиль закупил пять ящиков водки, Жучок договорился с соседками – молодуха Верка жила через два дома, а тетя Клава-самогонщица – прямо напротив, чуть наискосок. Те обещали наварить картошки, холодца, нарезать сала домашнего, мяса нажарить, ну и подать-убрать, помыть… Ну, кажись, и всё. Ах, да. Султану приспичило, чтоб рядом с домиком цветами по снегу была выложено число «70», а над ним – большой глаз.
– Глаз? А на фига глаз?
– Ну, глаз, это значит – Смотрящий, это знак такой, – объяснил Султан. – Свои поймут, а остальным и на фиг не надо.
Идея показалась слишком экстравагантной, к тому же кто-то вспомнил, что у масонов, а может, даже у сионистов изображение глаза тоже используется, значит ворам такой символ – в падлу! Решили вместо глаза написать просто «Мерин». Верку подрядили на это дело за тридцать рублей…
Накануне празднества Студент наведался к юбиляру, вручил бутылку французского коньяку.
– Помнишь, ты говорил мне, что серьезный кент в гости без коньяка не ходит? Так вот, держи, Мерин. Выпей, чтобы здоровья тебе хватило еще на столько же лет, сколько этому пойлу.
Мерин взял бутылку, долго крутил в руках. Руки у него заметно тряслись.
– И сколько же этой бодяге исполнилось? – спросил он.
– Не знаю. – Студент пожал плечами. – Звезд не нарисовано, но денег стоит немалых. Так что, думаю, лет двадцать – двадцать пять.
– От души намерял, брателла, спасибо, – хмыкнул Мерин. – А чего ж сегодня нарисовался? Завтра бы и вручил при всем честном народе…
– Завтра не смогу, при всем уважении, Мерин, ты уж извиняй. Мы с краснодарскими пацанами давно одно «дело» наметили, про твой юбилей тогда базара не было. А задний ход давать – сам понимаешь…
Мерин осекся, подвигал лицом, бровями. Видно, он был недоволен, но придраться не к чему. Если вор откажется от подготовленного «дела», то прослывет фуфлыжником.
– Что ж, твои дела, тебе и решать. – Старик ухватился за спинку стула, осторожно присел. – А я, видишь, хотел посадить тебя по правую руку, на почетное место. Как своего крестника, считай. Ты ведь на той сходке в Монино, считай, заново родился. Кабы не поддержка общины, обстругали бы тебя там до белой кочерыжки. – Мерин опять ухмыльнулся, придвинул свободный табурет, поставил рядом с собой, справа. – Но раз ты такой деловой, присядь со мной сейчас. На прям сейчас дел у тебя нет? Вот и хорошо. Значит, отпробуем трофейного коньяку. Эй, Фитиль! Где ты там?! – гаркнул он в сторону кухни, не давая Студенту возможности вставить слово. – Принеси стаканы нам с гостем! И закуси организуй!
– Слушай, я… – начал Студент.
– Ничего, обождет, – оборвал его Мерин. – А ты не маячь, мне тоже, знаешь, не в дугу шею корячить, снизу вверх на тебя смотреть. Приземляйся давай. – Он похлопал ладонью по табурету. – Не боись, не приклеишься.
Студент встретился с ним взглядом, невольно поежился. Если Мерин что-то почуял, живым ему отсюда не уйти, это ясно. Только по глазам старика ничего нельзя сказать, глаза будто из оловянной ложки выточены – пустые, холодные, в них никогда ничего не меняется, хоть шутит он, хоть готов приставить нож к горлу. Да он небось и ложкой убивал – в тюрьме ведь ножей нет. Хотя Лютый зуб дал, что все будет ништяк.
Из кухни показалась рожа Фитиля.
– Щас, щас! – бросил он и скрылся.
Студент не торопился садиться. Прошелся по комнате, насвистывая блатной мотивчик. Стены обклеены страницами из журналов «Советский экран», «Огонек», «Работница». Вот кадр из «Кубанских казаков», вот комбайны в поле, а на самом видном месте какая-то итальянская актриса улыбается, забыл фамилию. Видно, нравится она Мерину, раз наклеил. Студент представил себе, как Смотрящий под руку с этой цацей хромает по красной ковровой дорожке где-нибудь на Московском кинофестивале. Забавно, забавно…
И тут в голове прорвался тонкий фонтанчик боли. Как иголку в череп вонзили. Студент отошел в сторону – боль сразу прошла. А-а, понятно. В буфете за стопкой тарелок к стенке притулилась крохотная бумажная иконка. Чтобы в глаза не бросалась, но чтобы при желании легко было достать. Вот это и в самом деле забавно. Старый хрен перед смертью, значит, в религию ударился, грехи пытается замолить. Неужели верит, что ему это поможет?
Мерин беспокойно закряхтел, закашлял у него за спиной.
– Чего ты там высматриваешь, Студент? – Он повернулся, пристально посмотрел на гостя.
– Да ничего. Смотрю, у тебя тут ширево достойное припасено.
Студент хохотнул, кивнул на коробку с лекарствами и шприцами, которая стояла на нижней полке буфета. Взял оттуда ампулу, встряхнул, посмотрел на свет.
– Ага, ширево, как же, – проворчал Мерин. – Это уколы от ревматизма, тебе такой дурью колоться пока что не положено по возрасту.
– А это что? – Студент взял какой-то пузырек, открыл, понюхал, поморщился.
– Желудочные капли, мать твою! Хватит там рыться, сказал! Садись!
– Желудочные? Это из желудей, что ли? – переспросил Студент, дурачась.
– Для желудка! Перед обедом принимаю, чтоб кишки работали!
Мерин недовольно отвернулся, со стуком поставил локти на стол. Не обращая на него внимания, Студент еще какое-то время звенел пузырьками, хмыкал под нос. Потом отошел от буфета, сел рядом с хозяином.
– А я думал, ты из железа сделан, – сказал он то ли в шутку, то ли всерьез. – Никогда не мог представить, как Мерин жрет таблетки или, там, с градусником, например, сидит. От пули, верю, можешь умереть, от ножа. А чтобы болезнь тебя скрутила, в такое трудно поверить. Вот бетонная статуя какая, например, стоит на улице, под ветром и дождем, а насморк никогда не подхватит. И ты всегда мне таким казался!
Мерин откашлялся в кулак, вытер руку о брюки.
– А что теперь тебе кажется?
– Ты крепкий мужик, Мерин, вот что я думаю, – польстил Студент. – Сила в тебе есть такая, что многие молодые жиганы позавидовать могут. А ведь далеко не каждому из них суждено до твоих лет дожить. Вот оно как.
Старик оскалился, сверкнув железным зубом. Ответ ему понравился.
– Правильно думаешь, Студент. Вот и дальше так думай, – буркнул он, приосаниваясь. – Это и для твоего здоровья полезно будет, и вообще. А ежели кто-то в моей силе сомневаться начнет, тому…
Он не договорил. В комнату вошел Фитиль с подносом – хлеб, сало, огурцы, два стакана.
– Чего лыбишься-то? – косо глянул Фитиль.
– Ничего, – сказал Студент. – Просто в жизни не пил еще французский коньяк с салом.
– А что, задница треснет, что ли?
– Хватит базарить, – оборвал их Мерин. – Мы не в Париже живем, нам их законы по колено. Здесь каждый сам решает.
Он сорвал пробку, разлил коньяк до краев, пустую бутылку швырнул под стол.
– Стаканами там тоже небось не пьют, во франциях твоих? И начхать. Это их проблемы. – старик поднял стакан, вопросительно уставился на гостя. – Ну что, Студент, за мое здоровье?
– И за долгие годы! – сказал гость, выдохнул и медленно осушил стакан до дна.
Мерин умер на следующий день, в самом начале праздничного застолья, после первого же тоста. После пожеланий крепкого здоровья и долгих лет жизни…
Говорят, он успел сделать только один глоток и уронил стакан. Громко звякнуло стекло, все посмотрели в его сторону, а Смотрящий как стоял, так и завалился назад – с открытыми глазами, с поднятой правой рукой. Как бетонная статуя. Головой влетел в буфет – бах! – и сложился на пол.
Говорят, сразу подумали, что сердце схватило, что старик еще очухается. Жучок вызвал «Скорую». Но Матрос посмотрел на застывшее лицо юбиляра, потрогал пульс под челюстью и махнул рукой: готов. После чего общество разбежалось, оставив Мерина на попечение Жучка, Султана и двух разбитных соседок.
Приехала «Скорая», а за ней – милиция. Очкастый врач в ушанке бросил одно только слово: «инфаркт», Мерина погрузили в машину и увезли. Менты заполнили протоколы и тоже уехали.
Говорят, на следующее утро братва устроила разбор: как и почему, и кто виноват. Собственно, винить было некого, поскольку случился обычный инфаркт, покойнику все-таки семьдесят стукнуло. Но все равно крайним оказался почему-то Султан: многим не понравилась его идея насчет выложенного красными гвоздиками на снегу числа «70» под окнами Меринова дома.
– Я сразу подумал: натурально, как могила смотрится! Ну, клык даю! И подпись «Мерин»! – сформулировал Череп.
– И красным по белому, главное! Типа кровью! – дополнил Шпала.
– Так я ж не знал, что она именно красными цветами это выложит! – оправдывался Султан. – Я ж ей просто про цветы сказал, думал, ну, там, ромашки или эти, как их… мимозы, например!
– Ты что, дурак? Откуда зимой ромашки с мимозами?
На это Султан не нашел что сказать, кроме как огрызнуться:
– А я что, разбираться обязан? Цветы – бабское дело!
После похорон в опустевшей хате Мерина устроили поминки, где употребили водку и закуски, предназначавшиеся для юбилейного торжества. Череп, подняв свой стакан, заглянул в него и вдруг сказал:
– Слушайте, а если водка того… отравленная?
– Как же она может быть отравленная, если все выпили, а помер один Мерин? – возразил сидевший напротив Студент.
– Так, может, это подсыпали ему прямо в стакан какой дряни?
Студент пожал плечами:
– Не знаю. Меня там не было.
Поминки получились шумные. Череп с Султаном подрались. С десяток воров уснули прямо за столом. Небольшая группа отправилась к соседке Верке, чтобы надавать лещей за хреновую цветочную композицию, но вместо этого (или вместе с этим) продолжили там гулянье с гитарой и гармошкой до самого утра…
Никто не заметил, как Студент взял из буфета пузырек с желудочными каплями, которые Мерин имел обыкновение пить перед едой, и выбросил в горящую печь.
Ленинград, январь, 1963 год
Хмурое воскресное утро, северная окраина Ленинграда, вещевой рынок на Уделке. В народе его называют «толкучкой» или «тучей».
Вставать надо рано, в семь «туча» уже кипит. Для Александра Исааковича Бернштейна ранний подъем не проблема. Баловать себя он не привык, в случае надобности может вообще не ложиться.
От остановки еще ничего не видно, сумерки. Снег хрустит под ногами. Но только приблизишься к железнодорожному полотну, уже слышишь растрепанный, неровный гул человеческих голосов. Люди не выспались, людям холодно, люди возбуждены. Вдалеке по правую руку – огни улицы, а здесь от этих огней еще темнее. Темнота и гул. И сердце прыгает: сейчас начнется…
Потом видишь желтые, красные всплески – карманные фонари, спички, огоньки папирос. Костры не жгут, и это понятно, потому что у милиции терпение не резиновое, вмиг прикроет эту лавочку, сославшись на противопожарную безопасность. Но свечи, думал иногда Александр Исаакович, почему они не жгут свечи? Ах, как бы преобразилась Уделка, если бы весь «променад» осветился свечами, сотнями свечей! Но свечи тоже почему-то не жгут. Наверное, по идеологическим соображениям, чтобы не напоминало церковь, которая, как известно, отделена от государства толстой и высокой стеной.
Рынок начинается с бабулек. Они проявляются вдоль тропинки, как отпечаток на фотобумаге, погруженной в раствор проявителя. Как серые призраки. Бабульки с семечками, бабульки с квашеной капустой, бабульки с простоквашей. Торговля идет бойко. Кто-то пил всю ночь, чтобы не уснуть, кто-то еще не успел остановиться. Горсть хрустящей капусты сейчас – ох как в жилу! Пища богов! В свои молодые годы Бернштейн вкусил здесь немало и амброзии, и всевозможных ядов… О, да. И вкусил, и выкусил. Конец сороковых, девушки в трофейном белье, «Столичная» с бежево-золотистой этикеткой и сургучной пробкой – где такую сейчас найдешь? Мечта… Вот честное слово, если бы завалялась у кого-нибудь с тех времен заветная чекушечка, купил бы за любые деньги не раздумывая!
Почему, кстати, никто не коллекционирует водку? А? Обычную водку? Вина – да, особенно за бугром, но он в них не разбирается, и… Впрочем, да-да, понятно. Водка существует для того, чтобы ее пить. Здесь и сейчас. Пить, а не коллекционировать.
…Далее: пальто, шубы, обувь, крепко пахнущие овчинные полушубки…
Ого, уже почти рассвело!
Плетеные корзины, веники… Грабли, тяпки, «скобянка», «жестянка»…
Смесители, самовары, старая фотоаппаратура, игрушки… Теплее, теплее.
А вот уже фарфоровые коты и слоны. Рассветы, закаты, медведи, знойные купальщицы – начинается местный «Монмартр», выставка мазил-кустарей.
Кто-то бросил, торопливо проходя мимо:
– Братьям-коляшам пламенный!
Бернштейн с опозданием вскинул голову, увидел удаляющуюся спину. Ага, это один из своих, из коллекционеров. Может, Охотников – вон там, дальше, забулдыги частенько выставляют посуду и фарфор.
На художественных развалах один закон: кто успел, тот и съел. Вставай раньше, бегай шустрее, смотри в оба. Зазеваешься – и твою удачу умыкнут из-под самого носа, и винить будет некого.
Александр Исаакович тоже прибавил шагу.
Медь и бронза: советская чеканка, старина, под старину, просто рухлядь…
– Почем портсигарчик ваш? – интересуется Бернштейн.
– Это визитница, – неприветливо бросает седобородый продавец в надвинутой на глаза ушанке.
– А-а… Визитница… Ого! А что это такое? – Бернштейн простовато моргает.
– Для визитных карточек.
– Это ж надо! Для визитных карточек! А разве сейчас употребляют визитные карточки?
Продавец смотрит в сторону.
– Кому надо, тот употребляет.
Бернштейн шмыгает носом.
– А почем?
Когда продавец называет цену, он испуганно отшатывается и летит дальше. Визитница ему сто лет не нужна. Но на том же столике он заприметил нечто любопытное – медный складень: складную иконку со святым Власием. Даже не иконку, а ее обломок, половинку одного из «крыльев». Любопытно. На первый беглый взгляд – вещь подлинная, точняк конец восемнадцатого века. Надо будет вернуться, дожать. Но – чуть погодя. Как бы невзначай. Продавца он не знает, тот его тоже, кто-то из недавнего пополнения. Есть шанс сорвать банк. Если, конечно, это и в самом деле восемнадцатый век. И если какой-нибудь мерзавец не перехватит покупку, пока он нарезает круги, изображая из себя дурачка.
Стало совсем светло. Товар разложен, продавцы во всеоружии, постукивают ногой об ногу, пускают струйки пара из воротников, поглядывают бойко. Торговля началась, людей прибывает. Плотнее всего толпа у шмоточников, в той части рынка, что осталась за спиной. Но и здесь, на развалах, народ присутствует. Бернштейн замечает несколько знакомых лиц, как же без них… По воскресеньям «коляши» частенько прогуливаются по Уделке, вынюхивают, высматривают. Ругают, что Уделка вымерла, высохла, выскоблена дочиста, но все равно идут. Традиция…
Ага, Сухомлинов, это и в самом деле Сухомлинов. Здрасьте, Петр Лукич… Седобородого того, с медью, не трожьте, пожалуйста, он мой. Благодарю. (И Сухомлинов не посягнет на его трофей, можно не сомневаться.)
Левин, букинист. Добрейший, тишайший и мудрейший Яша Левин. Доброе утро, Яша!
Боря Разумовский, стекло, фарфор…
Тихон Николаевич, Тиша. Живопись, русский авангард. Героический человек!
Шура Памфилов по кличке Памфлет. Иконы, церковная утварь… Не брезгует даже паленой «рыжухой». Ничтожество.
Арсений Карповский-Бусько. Легенда Уделки. Кандидат истории, нумизмат, алкоголик в последней стадии разложения. Неделю назад покупал, сегодня продает.
А вот и Охотников собственной персоной. Запыхался, раскраснелся, пар во все стороны. Проспали, Игорь Петрович? Бывает, бывает.
В привычной обойме отсутствует только Граф, его сиятельство Феликс Георгиевич Юздовский. Но час еще ранний, они в это время обычно еще почивают. Любят поспать, знаете ли…
Коллеги-коллекционеры. Аристократы духа, сутенеры искусства, святые и подлюги. Друг друга зовут ласково – «коляши», с ударением на второй слог. Не путать с «корешами». Конечно, многие из них ходят под уголовными статьями, но сами себя уголовниками не считают.
– …Арсений Мефодьевич, помилуйте, вы же не форточник и не барыга! Вы интеллигентный человек! Зачем же вы мне на голубом глазу толкаете это фуфло?
– Увольте, Петр Лукич! Это не фуфло, это наиподлиннейший екатерининский полуполтинник! Честью клянусь!
– Клянитесь чем угодно, Арсений Мефодьевич, но это грубый новодел! Ручное литье! Гуртовка напильником! И откуда, позвольте узнать, в нем целых восемьдесят четыре грамма весу, Арсений Мефодьевич? Да он еще при чеканке в тысяча семьсот двадцать шестом году должен был весить восемьдесят один грамм! Или за это время ваш пятак потолстел? Стыдно, Арсений Мефодьевич, стыдно!
…«Корешок»-уголовник – существо с неполным средним образованием, грубый примитив, практикующий физическое насилие как одно из средств достижения своих целей. «Коляши», они же коллекционеры – люди образованные, свои лучшие порывы посвятившие собиранию искусства. И не просто посвятившие, а порой жертвующие ради него свободой и даже жизнью – поскольку фарцовщик вполне может попасть под расстрельную статью. Косой, Червончик, Дим Димыч… Какие были люди, мир их праху!
«Коляша» «коляше» разнь. Они ранжируются по горизонтали, т. е. по специализации, и по вертикали, т. е. по значимости. Горизонталь бесконечна. Горизонталь размыта. Концы теряются в дымке. К традиционным собирателям живописи, предметов искусства, оружия, нумизматам и филателистам в последнее время добавились собиратели спичечных, сырных и пивных этикеток, флаконов от духов, театральных программок, пуговиц, билетов на транспорт, оберток от мороженого… И так далее, и так далее. Вертикаль очерчена куда более четко. Есть серьезные коллекционеры, есть «юнкера», ограниченные в опыте и возможностях, но стремящиеся в высшую лигу, и есть скучающие обыватели, которые следуют модным веяниям – книги, бабочки, куклы, что угодно.
Ах, да, есть еще так называемые инвесторы: сегодня вкладывают деньги, чтобы они возросли в цене. Но это не коллекционеры, это машины по обороту дензнаков. В них нет страсти, только расчет. Их вообще оставляем за скобками.
Бернштейн, например, относится к категории серьезных коллекционеров. Заметьте, не сам себя относит, а – относится. Коллегами, экспертами, обществом. Собиратели икон – они по умолчанию элита: здесь нужен сверхсолидный багаж знаний, чтобы как-то плавать в этой области и не потонуть. В Ленинграде ему нет равных по знаниям, по опыту да и по собранию. В Москве… Ну, Москва, это другое дело. В Москве другие реалии. Там есть тот же Купревич, который толком не знает, чем новгородская школа отличается от строгановской, но при этом в загашниках у него счет идет не на десятки – на сотни и сотни!
Хотя оставим Купревича, леший с ним.
О хорошем. Взять Петра Лукича Сухомлинова – вот вам крепкий «юнкер». Умен, целеустремлен, цепок… Разыскал и урвал полгода назад в каком-то захолустном Руденске константиновский рубль в превосходном состоянии, практически нецелованный. И все-таки – «юнкер». Что-то щенячье в нем еще проскальзывает. Бахвальство, да… Но лет через пяток, если все будет идти как идет, образуется из Петра Лукича видный спец высшей категории.
А Юздовский? Пижон! Ох, Феликсушка, садовая головушка. Молодой человек находится, скажем так, в плену иллюзий, ведет расслабленное богемное существование. Среди «коляшей» он практически ноль, но замах – на миллион рублей. Итальянские сорочки, маникюр-педикюр, фанфары, вуаля! Мещанская какая-то страстишка к внешним эффектам. Мечется. Швыряется. От живописи – к японской пластике, от пластики – к мейсенскому фарфору, да все по верхам, как «блинчик» по воде. Сейчас вот перстень этот ему втемяшился. Фамильная, извольте, драгоценность. На кой? Ну на кой, скажите?! Одни проблемы от него…
При мысли о перстне у Александра Исааковича даже испортилось настроение. На днях поступили плохие новости о Козыре. Очень плохие, дальше некуда. Вот не хотел он ввязываться в это дело, как чувствовал… И что будет дальше?
Он окинул равнодушным взглядом старую деревенскую утварь – горшки, лампы, медные тазы, прялки, маслобойки – разложенные на клеенке у ног молодого человека в модном пальто.
– «Доски» есть? – спросил без всяких экивоков. Прикидываться дурачком почему-то надоело.
Услышав профессиональный сленг, продавец встрепенулся.
– А какие нужны?
– Любые.
– Есть старообрядческие, Тюмень, конец девятнадцатого… – вполголоса начал перечислять продавец.
Бернштейн махнул рукой и пошел дальше. Обычная перепродажа, скидывают ненужный балласт, ему это неинтересно.
Побродив еще минут десять, Александр Исаакович понял, что азарт пропал, фитилек потух, прогулка по Уделке потеряла свою прелесть. Решил вернуться к седобородому, закончить начатое дело.
Почти дошел. Седобородый торговался с покупателем над бронзовой пепельницей с головой Горгоны. Даже складень свой узрел – вот он, красавец, лежит на месте, наполовину заваленный всяким барахлом. Не лежит – валяется, скажем прямо. Может, продавец и в самом деле – лох?
– А вот и вы, Александр Исаакович!
Бернштейн чуть носом не столкнулся со статным красавцем в кашемировом пальто, который вырос перед ним на тропинке. Красавец даже руки в стороны расставил, готовый то ли обнять-расцеловать, то ли вцепиться и не дать пройти мимо.
– Ах, Феликсушка, это ты! – кисло улыбнулся Бернштейн. – Что-то рановато ты сегодня, просто удивительно рано… – Он посмотрел на часы. – Неужели проблемы со сном?
– Вы издеваетесь, Александр Исаакович? – прошипел Юздовский, хватая Бернштейна за рукав. – Какой сон? Вы где пропадали?
– Нигде. Работал. Вкалывал. Пахал. Я, знаете, практикующий врач…
– Знаю. Но нам надо поговорить, – перебил его собеседник, что-то высматривая поверх голов посетителей толкучки. – Давайте отойдем в сторонку, подальше от толпы. Вот туда, пожалуй…
Он потянул Бернштейна в сторону железнодорожной станции.
– Но я собирался…
– Я понимаю. Пять минут. Все понимаю… Но и вы поймите меня…
Юздовский пыхтел, утаптывая финскими полусапожками нетронутый снег. Они перешли через пути и остановились у шлагбаума переезда.
– Итак, я требую объяснений, Александр Исаакович! – решительно заявил молодой человек. – Я заплатил вам десять тысяч! Огромные деньги! Прошло полгода! Полгода, Александр Исаакович! А свой перстень я до сих пор так и не получил!
– Я его тоже не получал, Феликс Георгиевич, – буркнул Бернштейн.
– Ну и что? Меня такой ответ не устраивает! Я хочу знать, где мой перстень!
– Понятия не имею. Как только появятся новости, сразу дам знать.
– Мне нужен мой перстень, Александр Исаакович! Или перстень, или деньги!
– Ах, вот как? – Бернштейн отступил на шаг, вглядываясь в своего собеседника, словно в какую-нибудь редкую икону домонгольской эпохи.
Посмотреть здесь было на что: Юздовский, обычно такой флегматичный, сбалансированный, равно берегущий как эмоции, так и прическу, и костюм, – сейчас был на грани истерики. Красные пятна на лице, бобровый «пирожок» на голове сбился набок, даже знаменитая «чеховская» бородка растрепалась, разделилась на два торчащих в разные стороны хвостика.
– А с чего это мы вдруг так распетушились? – вопросил Александр Исаакович.
– С чего, с чего! Ляльке подруга привезла мутоновую шубу из Милана! Она полезла в шкатулку за деньгами, а там полный голяк! Такую варфоломеевскую ночь мне устроила – ты не представляешь!
– Подумаешь, шуба. Было бы из-за чего…
– Не в шубе дело! – взвизгнул Юздовский. – Дело в принципе! Мы заключили сделку, а теперь ни перстня, ни денег! А скоро я еще и без жены останусь!
– Баба с возу, Феликс Георгиевич… – начал было Бернштейн, но взглянул на Юздовского и осекся. – Ладно. Во-первых, мы ни о каких сроках не договаривались. Это тебе не на базу сгонять да привезти.
– Какие сроки? Какая база? По городу давно ходят слухи про ограбление в Эрмитаже! Там даже убили кого-то! И перстень из экспозиции исчез! Там его нет! И у меня его тоже нет!
– И нечего было вообще затевать этот балаган! – рявкнул Бернштейн. – Я предупреждал, что дело стрёмное, уголовщина, лучше не связываться! Так нет! Фамильный перстень, видишь ли! Вынь да положь! А теперь опомнился, спохватился!
– Ты обещал, что все будет хорошо!
– Я ничего не обещал. – Бернштейн сдерживался, но терпение его, если честно, лопнуло. Лопалось прямо сейчас. Как спелый арбуз под колесом самосвала. – Ты просил найти человека, который это сделает – я нашел… К черту! Лучше бы не искал, лучше бы сразу послал тебя подальше с твоими княжескими заскоками! С твоим чертовым перстнем! Жил бы себе спокойно, а не оборачивался на каждый шорох!
– Так ты еще недоволен? – Юздовский вытаращил глаза. – Развел меня на десять тысяч и плачешься?
– Твои десять тысяч – тьфу и растереть. Ты лишился денег, а я могу лишиться жизни. Чувствуешь разницу?
– При чем тут твоя жизнь, Александр Исаакович?
– При том. Мой человек подписал какого-то умельца из Ростова, у них возникли непонятки, потом моего человека арестовали. А буквально на днях я узнал, что его убили на зоне. И все началось с твоего перстня! Дошло теперь? Пошевели своими роскошными напудренными мозгами, Феликс Георгиевич, прикинь, какие выводы и какие действия последуют со стороны его дружков на воле!
Юздовский смотрел на него, явно не понимая.
– Какие действия?
– Такие! Разделают как кабана, и все на этом!
Бернштейн посмотрел в сторону торговых рядов и вдруг заметил знакомую сутулую фигуру. Шура Памфлет терся рядом с седобородым.
– В-вашу мать! – не выдержал Александр Исаакович, срываясь с места и бросаясь обратно через железнодорожные пути. – Складень! Мой складень! Ох!.. Черт бы вас побрал, Феликсушка, с вашими…
Он бежал, он скакал по снегу, как северный олень, он летел, как полярная сова. Но было поздно. Когда Бернштейн остановился перед торговым местом седобородого, Памфлет уже скрылся в толпе, а складня на месте не было.
– Где… он?
– Кто? – спросил продавец.
– Складень… Святой Власий…
– Чего-о? Какой еще святой?
– Он там лежал, за подсвечниками!
– А, это… – Седобородый зябко похлопал нога об ногу, подышал в ладони. – Медная пряжка это, а не… как ты там ее обозвал… Кладень? Да за пять рублей отдал, все равно обломок, я им чеканку подпирал, чтоб не падала. Пряжка это, гражданин! Понавыдумывают тоже.
Он снисходительно, с какой-то даже жалостью посмотрел на Бернштейна, на его старое демисезонное пальтишко и кроличью шапку.
– Так вы за визитницей вернулись? Вещь знатная, спору нет! Пять рубликов с ценника скину, так и быть! Берете?
Есть у коллекционеров еще одна градация различия. Не «горизонталь», не «вертикаль», а некое третье измерение. Дело в том, что все более-менее известные в городе коллекционеры находятся под «опекой» у органов правопорядка. Как полноценные агенты «с подписью» и псевдонимом, или как разовые информаторы. Они никогда в этом не признаются. Они скажут, что это мифы, распространяемые завистниками. «Мы с вами серьезные, умные люди, мы все понимаем!» Более того, они презирают стукачей, презирают искренне и порой бурно. Более того, несмотря на все мифы и на весь свой ум, они упорно подозревают в стукачестве каждого из своих коллег. Что понятно, поскольку сами стучат.
Это одно из правил их бизнеса. Одна из особенностей их деятельности, которая всегда идет немного вразрез с законом. Достигнув определенного влияния в своей среде, любой коллекционер попадает в поле интересов серьезных и по-спортивному подтянутых людей в неброских костюмах-двойках. Те, кто идет на контакт, продолжают заниматься собирательством. До поры до времени, в зависимости от обстоятельств. Тех, кто упирается рогом, выводят из игры, для чего Уголовный кодекс предлагает множество способов – от рядовых статей за тунеядство или спекуляцию до перепродажи валюты в особо крупных размерах, за что могут и лоб зеленкой помазать.
Так вот, у разных «коляшей» – разные курирующие органы.
Например, Александра Исааковича Бернштейна курирует оперуполномоченный по особо важным делам из Пятого отдела областного Управления КГБ. Сотрудничество насчитывает без малого десяток лет, с тех пор, когда майор был еще старшим лейтенантом, а Бернштейн только-только отыскал в Дмитрове своего «Симеона Богоприимца», с которого он и начался как серьезный коллекционер. Майор (сам, кстати, человек образованный, фамилию Микеланджело пишет без ошибок) работает аккуратно, не перегибает, понимает, что с мелкой гопотой его подопечный дел не имеет, а потому еженедельной информации не требует, а бережет для будущих великих свершений.
С шелупенью вроде Шуры Памфлета работают обычные опера милицейского угрозыска. Особо не церемонятся. Шура пользуется некоторой известностью в уголовной среде на Приморке. Через него сбывают краденое барахло, не только предметы искусства – от швейных машинок до автомобильных запчастей. Памфлет всегда что-то про кого-то знает, и если на него грамотно надавить, он так же грамотно стучит.
А вот с персонажами вроде Феликса Юздовского работает ОБХСС. Не Пятый отдел, конечно, но, заметьте, и не простые сыскари. У них узкая специализация да и курируемый контингент совсем другой – все люди солидные, интеллигентные, можно сказать… Капитан Семенов встречался с Феликсом раз в месяц – известная парикмахерская на Лиговке, кабинет лечебного массажа в министерской поликлинике, кинотеатр «Аврора», иногда даже личная семеновская «Победа». Никакой особенной отдачи от Юздовского на сегодняшний момент не было: подтвердил подделку в одном деле, подсказал нужный адрес в другом. Ну, так там и другие бы подтвердили и подсказали. В основном он поставлял в соответствующую папочку капитана Семенова мелкий чёс: характеристики коллег, какие-то фразочки, наклонности, любовницы и так далее.
«Но ведь всякое бывает! В жизни должно быть место подвигу! – повторял каждый раз капитан перед тем, как попрощаться. – Какой-нибудь экстренный случай, понимаете? Крупные расхитители социалистической собственности, например. Или матерые взяточники, которые не знают, куда деньги вложить…»
На этот экстренный случай у Феликса Георгиевича имелся номер телефона, по которому он мог связаться с куратором в любое время дня и ночи. Хотя этой возможностью он практически не пользовался. Да и теоретически – тоже.
И вот сейчас Юздовский стоял на этом чертовом переезде, будто оплеванный. Снег набился в новенькие импортные полусапоги, внутри хлюпала влага. Он ожидал от Бернштейна чего угодно: объяснений, извинений, жалких ужимок. Обмороков, припадков каких-нибудь, наконец. Но Бернштейн, скотина, превзошел себя! Он сам еще недоволен! Кривит рожу! Он, видите ли, сделал ему одолжение! Его жизнь, видите ли, в опасности! И убежал, не попрощавшись. Просто смылся. В голове даже не укладывается…
Единственный вывод, который отсюда следует: не будет ни денег, ни перстня. Вот так.
Юздовский постоял еще немного, высматривая в рыночной толпе знакомую шапку. С тоской и болью покосился на свои полусапоги. Такие под батарею не поставишь – телячья кожа тонкой выделки покоробится, потеряет вид. Придется набить туалетной бумагой, на крайний случай – газетами.
Нет, Бернштейн просто забыл про него. Бернштейн его кинул. Мерзавец! Какое вопиющее жлобство!
Но тогда пусть не обижается. Его прапрадед из-за перстня стрелялся, и он тоже готов идти до последнего. Представители княжеского рода Юздовских так просто не отступают!
Решительным шагом Феликс Георгиевич направился к железнодорожной станции, нашел телефонную будку и набрал заветный номер.
Знакомая светло-серая «Победа» замедлила ход у автобусной остановки, прокатилась дальше, повернула и скрылась за угловым домом. И правильно. Лишние глаза никому не нужны. Недалеко Уделка, на остановке могут оказаться знакомые или знакомые знакомых.
Юзовский покинул остановку и отправился следом за машиной. «Победа» стояла в нескольких метрах за пешеходным переходом. Он открыл переднюю пассажирскую дверцу. Внутри пахло куревом, бензином и нагретым кожзамом.
– Скатаемся на Выборгское, мне там в один мебельный надо. – Семенов скользнул взглядом по лицу Юзовского. – Как жизнь?
– Нормально, – сказал Юзовский.
– Тогда поехали.
Сидеть было неудобно, ноги девать некуда. Феликс пошарил руками, пытаясь найти рычаг или какие-нибудь кнопки для регулировки сиденья, но ничего не нашел. Может, сиденье вообще не регулируется. Раньше он почему-то этого не замечал.
– Как семья? Как здоровье? – поинтересовался Семенов.
– Спасибо, – сказал Юзовский.
– С женой ладите?
Юзовский вздрогнул, повернулся.
– А почему вы спрашиваете?
– Просто так. Думал, может, какие-нибудь проблемы?
– Нет. Никаких проблем.
Возникла пауза. Машина катилась среди каких-то новостроек, справа и слева из-за серых панелей тянули любопытные шеи башни строительных кранов. Юзовский собирался с мыслями. Ему не нравилось, как ведет себя Семенов. Он должен был прыгать от радости, заглядывать в лицо, Вместо этого он спросил про жену. Что он имел в виду? Что за квартирой следят? Что ему известен каждый его шаг? Что съел за обедом, с кем переспал во время Лялькиного отпуска, все разговоры, посиделки с друзьями-коллекционерами, вообще всё? Но это невозможно. Секретные фотокамеры? Чушь из шпионского романа.
– Перестаньте. Не берите в голову, Феликс Георгиевич, – обронил Семенов, глядя перед собой на дорогу. – У вас какой-то потерянный вид, я сразу обратил внимание. Я знаю, как вы любите свою жену, поэтому предположил, что это из-за нее.
– Дело не в ней, – выдавил Юздовский. – Меня предал хороший знакомый. Можно сказать, друг.
– Это плохо. – Семенов покачал головой.
– Я… доверил ему одну свою тайну. Он воспользовался этим и выманил у меня деньги. Большие деньги.
– Сколько?
– Почти все, что у меня было. И даже больше.
У Юздовского вдруг сжалось горло. Он чуть не заплакал. Конечно, те десять тысяч – далеко не все его сбережения, сумма вовсе не смертельная, но как бы это сказать… Он просто посмотрел на это глазами постороннего человека, того же Семенова, к примеру. И ужаснулся. Ограбил лучший друг, подумать только!
– Подлецов надо наказывать, – твердо сказал Семенов. Повернулся к нему. – Как вы считаете?
– Да. Наказывать. Да, конечно, – отрывисто произнес Юздовский. – Но для меня важнее вернуть одну вещь.
– Какую?
– Вы мне поможете?
– Не волнуйтесь. Расскажите подробно, что там у вас приключилось.
Юздовского неожиданно понесло. Бурно, с надрывом. Про своего прапрадеда и его коллекцию, про княжеские корни, про… Да, и про перстень, конечно. Где-то в середине своего монолога он подумал: слушай, а не вылезет ли тебе это боком? Что ж! Вылезет – не вылезет, все равно! Пусть знают! Он устал прятаться под личиной простолюдина! К тому же так будет понятней про перстень, в нем ведь вся загвоздка.
– Подождите… Вы про тот самый рыцарский перстень? Который умыкнули из Эрмитажа? – Семенов даже притормозил и съехал в правый ряд.
– Да, тот самый!
– Очень интересно. Значит, это ваш друг украл перстень?
– Нет! Он просто сказал кому-то еще, а тот человек… Ну, короче, он обещал, что найдет другого человека, который сможет это сделать… – Получалось как-то путано, неубедительно. Бернштейн почему-то вылез на первый план, хотя главное здесь не Бернштейн, черт с ним, с Бернштейном, главное здесь – перстень! Ему просто надо вернуть перстень, вот и все, он не собирается никому мстить!
– Сам он ничего не крал, он не грабитель! – сформулировал для ясности Юздовский.
– Я понимаю. А вы можете назвать его фамилию, имя, адрес?
– Кого?
– Этого вашего… друга, как вы выразились.
Юздовский мучительно покачал головой.
– Поймите, я… Нет, конечно. У нас так не принято.
Семенов улыбнулся. Подождал.
– Он вас обманул, Феликс Георгиевич, а вы боитесь причинить ему лишнее беспокойство?
Юздовский вскинул голову.
– Я благородный человек! Я ведь вам только что объяснил! – Он попытался выпрямить спину, однако неудобное сиденье мешало.
– Да, я помню. Но ведь вы хотите, чтобы я помог вернуть вашу фамильную драгоценность. Перстень. И как бы… – Семенов нарисовал правой рукой в воздухе какую-то спираль. – Это невозможно сделать без определенной конкретики, понимаете?
– У меня есть конкретика! – воскликнул Юздовский. – Мне известно, что там работал специалист из Ростова. Грабитель. Его специально вызвали для этого дела. Больше я ничего не знаю, поверьте!
Саша Лобов лежал в ванне – наружу из воды торчали только голова, колени и руки. В руках Лобов держал малоформатную книжицу Николая Томана из серии «Библиотека военных приключений» с захватывающим названием «Однажды в разведке». Очередной рассказ назывался «Секрет «Королевского тигра». Он глотал страницу за страницей, забыв про время, остывшую воду, потухшую папиросу в зубах и не обращая внимания на соседей, чья ругань доносилась порой из-за двери. Когда шум становился особенно назойливым, молодой человек, не отрываясь от книги, кричал:
– Сейчас!
И откручивал пальцами ноги горячий кран. Вода гремела, трубы гудели, крики соседей растворялись, уходили на задний план. Лобов называл это «звуковой стеной». Еще пять минут. Десять минут. Да сейчас же!
На самом деле он был воспитанным юношей. Кроме шуток. Просто он любил детективные романы нездоровой (так выражалась мама), дикой (так выражался он сам) любовью. И книгу эту выцыганил у Федьки Полякова всего на один, на этот самый вечер. «Секрет «Королевского тигра» – это не скучные рассказы Чехова или Достоевского. Это и есть настоящая классика! Да-да, именно так, да простит ему министерство образования это кощунство. Вот Обломовым он себя никогда почему-то не чувствовал, и Базаровым, и Раскольниковым… А старшим сержантом Нечаевым – чувствует! Он представляет, как подкрадывается к шпиону, отпиливающему люк механика у подбитого немецкого монстра, как выхватывает у него торчащий из заднего кармана пистолет и кричит: «Руки вверх!» И образец сверхпрочной брони, секрет которой утерян, не попал в руки жаждущих новой войны буржуинов!
Вдруг свет погас.
Темнота.
Бух! – ударило что-то в дверь.
– Сейчас вот выломаю крючок, бесстыдник, будешь знать! – донесся скрипучий голос Трофимовны. – Второй час сидишь там! А у меня стирка из-за тебя стоит! Ну-ка, давай освобождай помещение!
– Свет включите! – заорал Лобов.
– Вот выйдешь, сам тогда и сам включишь! Умник!
– Как я буду мыться без света?!
Трофимовна, конечно, не относилась к буржуинам, но тоже жаждала войн и начинала их регулярно. Правда, в границах одной коммуналки.
– Тогда я вообще не выйду! – возмущенно заявил Лобов. – Забаррикадирую дверь!
Он подождал, подумал, как бы поступил на его месте сержант Нечаев, но ничего не придумал и выложил главный козырь:
– А потом вызову милицию!
Милицию Трофимовна побаивалась.
– А чего сразу милиция? Вот тебя пусть и крутят!
– Я общественный порядок не нарушаю! А вы – нарушаете!
– Это как нарушаю?
– Кричите на весь дом! И угрожаете мне, представителю закона!
Трофимовна что-то проворчала за дверью, но свет сразу включился. Вот так-то. С кем с кем, а с законом шутки плохи. Лобову на какой-то миг стало стыдно: ну, неправ он, неправ, а еще прикрывается милицейской должностью. Хотя какая там должность, зеленый стажёр…
Он вздохнул. Что ж, придется выходить. Скоро родители вернутся из кино, да и вообще. Он положил книгу на полку с зубными щетками, чтобы не забрызгать, встал и включил душ.
Едва он успел намылиться, в дверь постучали снова.
– Да что такое! Я же сказал, что выхожу!
Трофимовна продолжала тупо барабанить по двери. И что-то орала.
Лобов выключил душ.
– Ну, в чем дело?
– Звонят тебе, говорю! С работы твоей звонят! Срочно!
Он выскочил через считаные секунды – придерживая обмотанное вокруг бедер полотенце, с шапкой мыльной пены на голове. Оскальзываясь мокрыми ногами на полу и чуть не падая, метнулся в коридор, к телефону.
– Да! Лобов у телефона!
– Как принцессу Баварскую, дожидаться тебя приходится, – проворчал в трубке голос капитана Руткова. – В общем, так, стажёр. Выезжаем с тобой в Ростов. Срочно пакуйся – и на вокзал. Поезд в двадцать три тридцать, к утру как раз будем на месте.
– Так точно! То есть… а почему в Ростов?
– Потому. Товарищи из ОБХСС подкинули нам новую информацию по Козырю. Остальное узнаешь по ходу. Встречаемся у третьего вагона. Всё.
Лобов повесил трубку. В Ростов – это здорово, конечно. Ночной поезд. Тихий Дон. Эх, тачанка-ростовчанка… Что-то срочное. Наверное, погони будут. Однако книгу дочитать он не успеет. Поляков, скотина, сам ее одолжил у кого-то из знакомых, тут уговаривать бесполезно.
Лобов почесал в затылке, вспомнил, что весь в мыле. Пошлепал обратно в ванную комнату, но с удивлением обнаружил, что дверь заперта, а изнутри доносится шум воды и надрывно гудят трубы.
– Эй! Откройте!
Он грохнул по двери ногой.
– Ага! Стучи, стучи! – раздался оттуда мстительный вопль Трофимовны. – Теперича твоя очередь куковать! Отдыхай! А то у меня тут полная ванна белья набралась! Это, милёнок, до утра!
Пригород Ростова
Место сходки меняли несколько раз. Сперва наметили дом покойного Мерина в Нахаловке. Нет, стреманулись: то участковый заглянул ни с того ни с сего, то какие-то востроглазые парни вокруг крутятся… Выбрали базу на Левбердоне. И тут же мусора устроили там облаву со сплошной проверкой: ксивы, прописка, отпечатки пальцев… Переиграли снова. На этот раз выбрали обычную деревенскую хату в Горчаковке, на левом берегу Дона, напротив Старочеркасска. Там раньше жила родня Моти Космонавта. Только старики умерли, молодые в город подались, село глухое, хата большая, стоит на окраине, в общем, ништяк. Только с транспортом проблема – надо на перекладных добираться.
Но это смотря для кого. Для Студента проблем не было вообще. Он пообедал в «Кавказе» со своей новой цыпой, отвез ее домой, покувыркался, прикемарил часик, а потом спокойно покатил на своем «Москвиче» в сторону Старочеркасска. Да, по дороге еще подсадил Спиридона, уважил заслуженного бродягу[6].
– Ну как там оно, Спиридоныч? Будет толк?
– А как же. Вся «черная масть»[7] собирается. Уж до чего-нибудь договоримся, ясно дело.
– А кого, думаешь, выберут?
Спиридон сделал важное лицо, пожевал губами, расправил пальцами седые брови. Открыл рот, подождал чего-то. Закрыл.
– А кого выбирать-то? – буркнул он смущенно.
– Как кого?! Смотрящего!
– А-а! И то верно! – старик хлопнул себя по лбу. – Так это… Лично я за Мерина, коли на то пошло!
– Так Мерин же помер.
Спиридон смутился еще больше.
– Твою мать, точно! Тогда я не знаю.
– За меня голосуй, не пожалеешь.
– За тебя? Хорошо. – Спиридон насупился, стал что-то вспоминать. – Только это… А Мерин не против будет?
Студент рассмеялся.
– Он только за!
Спиридону шестьдесят три. После Мерина он самый старый представитель общины, шерстил когда-то нэпманов Ростове, и в Кишиневе воровал, и даже в Бухаресте. Но пил очень крепко, да еще как-то раз ему в Бутырской тюрьме по башке крепко набуцкали – то ли вертухаи, то ли сокамерники… Короче, в мозгах у Спиридона туман и тараканы. Если бы не это, быть бы ему Смотрящим.
Они проехали меж заснеженных полей – ветер сдул с них сугробы, и теперь замерзший, слегка припорошенный снегом чернозем напоминал подгоревший торт, присыпанный сахарной пудрой. На въезде в Горчаковку толклись несколько огольцов, из «стремящихся»: играли в снежки, катали друг друга на санках, подпрыгивали на одной ноге, наскакивали друг на друга – кто кого собьет, да заодно и грелись. На самом деле стояли на стреме: если увидят чужих – объявят шухер.
Деревня была пустой, словно вымерла. Если местные и обнаружили странное оживление возле заброшенного хозяйства, то никак этого не выказывали. Общество уже собралось. На грузовиках приехали, на «левых» автобусах, короче, кто на чем. Во дворе стояла чья-то ушатанная «эмка» с битым крылом и на лысой резине. «Москвич» Студента смотрелся рядом с ней, как пришелец из будущего. На радиаторе «эмки» блестели грубо вырезанные из алюминия буквы «МАТРОС-1».
«За те семь тысяч, – подумал Студент, – мог бы купить себе что-нибудь поприличнее…»
Сбор проходил за домом, в летней столовой из досок и фанеры – так называемом «павильоне». Когда-то его поставили специально – свадьбу гулять. Это было самое большое помещение на усадьбе и самое холодное, потому что свадьбу гуляли осенью. Правда, в углу горела печка-«буржуйка», но она дела не спасала: выше десяти-двенадцати градусов температура не поднималась. Заиндевелая дверь выходила прямо во двор. У двери стояли Биток и Шкворень, спрашивали у входящих, нет ли «волын» и «перьев», но особо не свирепствовали и пропускали каждого, кто давал отрицательный ответ: братва правила сходки знает.
Две скамьи вдоль длинного дощатого стола, продавленная кровать, старый диван с выпирающими пружинами. И все равно места не хватило, несколько человек помладше и попроще подпирали оклеенные газетами стены. Студент стоять не собирался. Он согнал с ближней от входа скамьи Жучка и Белого, сел сам и усадил Спиридона. Осмотрелся. Прямо перед ним через стол сидел Буровой с Богатяновки, с ним еще трое. Матрос, Калым и Редактор представляли «рыночных». Космонавт и Зимарь – портовые пацаны. Леденец, Нехай, Батя – Северный поселок. Мерло и Кузьма – Западный. Севан – из Нахичевани. Лесопилка, Техас, Вова Сторублей – из Александровки. Остальных Студент не знал или помнил очень смутно. Всего около сорока рыл. Кворум. Каждый район, каждая ростовская кодла имели за этим столом своих полномочных представителей.
Буровой оглянулся на ходики.
– Кого еще ждем?
– Никого! – гаркнул с места Матрос. – Пора начинать, задубели совсем!
Разлили водку по стаканам, выпили, помянули Мерина.
– Всем известно, по какому поводу наш сходняк. Городу нужен Смотрящий, – начал Буровой. – Мудрый, правильный, авторитетный вор, которому мы сможем доверить наш общак и честные разборы во всех спорных делах. Который не стреманется взять на себя этот тяжелый и почетный груз. Есть какие-то предложения у общества?
Братва вдумчиво дымила папиросами и обменивалась многозначительными взглядами. Высказываться никто не торопился. Под потолком колыхалось сизое облако табачного дыма.
Студент обвел глазами комнату и вдруг понял, что ничего у него не выгорит. Лютый обманул его. С чего он взял, что кому-то из собравшихся здесь вообще может прийти в голову мысль предложить его в Смотрящие? С какого испугу? Что он за кандидатура? А взять того же Бурового. И старше, и опытнее, вон, всю Богатяновку под пятой держит. У Кузьмы тюремный стаж – двадцать пять лет, вместо кожи кора кедровая, весь Западный с одного его цыка в стойку становится.
– Смотрю, все дружно усохли, – прервал молчание Буровой. – Ладно. Тогда пусть толкует самый старший из нас. Говори, Спиридон, какие мысли есть.
Спиридон подумал, солидно кхекнул, наслюнявил пальцы, пригладил брови.
– Вот, значится. Как тут нам быть… Это вопрос, – уверенно проговорил он, глядя перед собой. И затих.
– И чего? – не выдержал Матрос.
Спиридон вздрогнул, будто его разбудили, скосил глаза на Студента.
– Вот его надобно, считаю, – он показал пальцем. – Вот этого. Студента надобно.
– Кого-о?
Матрос сплюнул под ноги, бросил папиросу в стакан, со стуком поднялся из-за стола.
– Кого ты сказал? Ты бы еще Копейку нам втюхал, мудрец!
– Закройся, Матрос! – оборвал его Буровой. – Спиридон заслуженный вор, и он в своем праве! Здесь каждый имеет право предложить кого хочет.
– А кого не хочет? – блеснул очками Редактор. – Вот я, например, не хочу Студента. Я тоже в своем праве!
– И начхать, что не хочешь. Нам нужно Смотрящего выбирать, а не яйцами трясти. Кандидатура у тебя есть, Редактор?
– Конечно. Давай тебя выберем.
– Меня? Почему меня? – Буровой стушевался.
– Так ты ж тут за всех отвечаешь, рубаху рвешь, вот тебя и надо.
– Я про себя не говорю…
– Хорошо. Раз не хочешь, тогда давай Матроса.
Редактор оскалил рот в улыбке. Он совсем не похож на настоящего редактора из какой-нибудь газеты, пусть даже из самой завалящей «районки». Сухой, костлявый, редкие белые волосенки липнут к черепу. Очки, да. Он скорее похож на деревенского дурачка, которому забавы ради нацепили на нос круглые очки в тяжелой оправе. Но это хитрый и умный вор, который в пятьдесят четвертом распотрошил заводскую кассу подшипникового завода на всю месячную зарплату, причем так и остался не пойманным. А кликуха у него от того, что ловко писал «помиловки» – не одному арестанту по ним срок скинули – хоть на шесть месяцев, хоть на год, но это в неволе дорогого стоит!
– А чего? Давай меня, я не очкану! Я не против! – Матрос снова сел, развалился на скамье, закинул руку на плечо Редактора. – Если что, так мне почестей ваших не надо, но за общину я кого хочешь порву.
– Общак ты порвешь, это точно, – выступил Зимарь. – На мелкие лоскуты. Вы там на рынке одни комбинаторы хитрожопые, вам всегда мало. Мотю Космонавта надо, вот кого. У нас в порту хитрожопых не любят.
– Эт-да. Речпорт всегда поособку держался, чего там, – хмыкнул Редактор.
– Если в городе чума, в речпорту праздник! – Это уже Кузьма подал голос, не выдержал. – Они завсегда так! Это Космонавт сам так говорил.
– Когда я говорил? – крикнул Мотя.
– Когда, когда… Посля вторника среда! У вас все хитрожопые, чего там, одни вы самые правильные на всем свете. Не надо нам таких!
– Вы на Западном вообще к городу никаким боком, вы лохи колхозные!
– Ага, хвост тебе там прищемили в прошлый год, когда на Гайкиной хате до труселей проигрался – вот и не успокоишься с тех пор!
– Кузьма дело говорит!
– Не надо нам «западных»!
– Босота речпортовская!
– Это ты мне сказал, ушлёпок?
– Космонавт в «рамса» всегда передегивал, ага! Ему только общак держать, мохнорылому!
– Коряги убрал, ты!
– Тихо, братва! – взревел Буровой.
Его не услышали. За столом уже никто не сидел, все вскочили со своих мест, орали друг на друга, крутили пальцами, скрипели зубами и брызгали слюной. Уже не только Рынок, не только Речпорт и Западный, в поток взаимных претензий влились и Севан с его нахичеванскими, и Северный, и Александровка… Мерло и Зимарь стояли друг напротив друга, раскорячившись, как два бойцовых петуха. Мирный сход постепенно сползал в междоусобные разборки.
– Я кому сказал! Всем ша!!!
Голос у Бурового зычный, что твой заводской гудок, но всем на это начихать. Только громче заорали.
Один только Матрос не орал и не подскакивал. Сидел в той же расслабленной позе, тихо лыбился. Потом поднялся, куда-то пошел, расталкивая, вбуриваясь между телами. Остановился рядом с Зимарем, как бы случайно остановился и вдруг сразу влупил ему с правой в череп – Зимарь просто рухнул на пол. Но еще до того, как он успел приземлиться, уже его противник Мерло отлетал в стенку без передней фиксы и с кровищей по подбородку. Два раза стукнуло – сперва Зимарь, потом Мерло. Дыц, дыц. И все затихло на секунду, все уставились на них.
– Кто следующий, вашмать? – сказал Матрос. – Подходи, раззявы, не стесняйтесь. Кто еще желает постелиться? Ты? Ты? – Он обвел глазами толпу, показал на Мотю Космонавта. – Может, ты? Иди, Мотя, растолкуешь мне, кто есть кто.
Мотя не успел ничего ответить, Матрос вдруг натянул жилы на покрасневшей шее и гаркнул:
– Все заглохли!!! Это сход, вашмать!!! А не пьянка, вашмать!!! Кто дернется – руками порву!!!
Тихо стучали ходики на стене. Матрос стоял, оскалив желтые прокуренные зубы, руки развел в стороны, кулаки хрустят, грудь вперед, волосы на голове и руках торчком, как наэлектризованные – сейчас он был похож на страшного, разъяренного орангутанга. Никто не сказал ни слова. Зимарь поднялся на ноги, зыркнул бешеным глазом, тихо выматерился, сел.
– Вот и лады, – сказал Матрос обычным голосом.
Прошел к своему месту, сел тоже. И все расселись вслед за ним. Закурили.
– Побазарили – теперь делом займемся, что ли. Я, если хотите, против Студента! Не потому, что у нас непонятки были – он деньги проиграл, в срок отдал, как к блатному к нему никаких предъяв нет. И вор он фартовый, без базара… Только он наособку держится, в одиночку работает. Может, кого-то и берет «в дело», но со стороны… Получается, нашими пацанами брезгует… Кто чем дышит – не знает. Да и мы не знаем, чем он дышит. Какой же из него, на фиг, Смотрящий?!
В «павильоне» наступила тишина. Матрос был прав.
– Вкурили? – усмехнулся Матрос. – Ну, и хорошо. Веди, Буровой, рви рубаху дальше.
Буровой сказал с места что-то, его почти не слышно. Он больше ничего вести не будет, хватит. Пусть выбирают как хотят. А ты, Матрос, раз сказал, вот ты рубаху и рви.
Подымили в потолок. Никто не возражал. Не хочет вести Буровой – его дело.
– Ладно, – сказал Матрос. – Тогда я по-простому. Слева направо. Вот ты, как там тебя, Копейка! – он развернулся, показал на молодого пацана, стоявшего ближе других. – Ты кого в Смотрящие выбираешь?
Копейка посмотрел на Бурового, на Мотю с кровавой бородой, на Зимаря. Сказал уверенно:
– Тебя, Матрос, какой вопрос!
Вышло в рифму. Братва рассмеялась.
– Следующий, кто там! Жучок!
– Я за Матроса!
– А ты, Редактор, записывай! Никого не пропускай! – командовал Матрос. – Следующий! Техасец!
Техасец из Александровки, александровским хоть черта в ступе подавай, только чтобы он был не из Нахичевани.
– Матрос!
Редактор что-то размашисто черкал в своем блокноте, братва по очереди, слева направо, высказывалась за кандидатов. Матрос, Матрос, Матрос… Зимарь за Космонавта. Богатяновские и «западные» – за Бурового, Мерло с разбитым хавальником вообще свалил со схода. «Рыночные» – естественно, за Матроса. И дальше пошло-поехало, как эхо: Матрос, Матрос… Матрос в два прихлопа угомонил разошедшуюся братву, во как! Опытный, духовитый вор, косяков за ним не водится… Это ж ясно, кого выбирать. Матрос, какой вопрос!
– Спиридоныч, ты за кого?
Старый Спиридон даже брови приглаживать не стал, каркнул с ходу:
– Дак за кого ж еще? За него!
– Это за кого?
Трясущийся палец как стрелка компаса, туда-сюда. А Матрос сейчас в такой силе, что того гляди гвозди будут из стола вылетать, липнуть к нему. Про Студента Спиридон давно забыл, палец сам отворачивается, тянется, тянется в сторону, где «рыночные» сидят.
– За него, за этого… За Матроса, стало быть…
И тут Студент не выдержал. Шум-гам, Матрос-не вопрос, суки, про него никто даже слова не сказал. А ведь это только благодаря ему собрался этот сход, ведь это он место освободил, траванул. И что, выходит, зря? Для Матроса постарался?!
Он схватил старика за плечо, встряхнул, развернул к себе.
– Ты уже за меня голос свой отдал, старый хрен!
Лицо Спиридона вмиг скомкалось, усохло, испуганные глаза уставились Студенту в переносицу.
– А?.. Ты ж не серчай только… Я ж за Мерина как бы вообще…
– Оставь деда, Студент, – послышался голос Матроса. – Он, когда был в силе, таких, как ты, пучками об колено ломал.
Он стоял, поставив на скамью ногу в грязном башмаке, опершись рукой на колено, и буравил Студента колючим взглядом. Редактор, Калым, Белый, Лесопилка, и даже Зимарь с Космонавтом, и все остальные, казалось, столпились стеной рядом с Матросом, они все – там, по ту сторону, а Студент – по эту. Почему так? Он отпустил Спиридона и тоже встал, сам не зная зачем. От злости шумело в ушах и во рту пересохло, но он смотрел на Матроса и понимал, что ничего ему не сделает, потому что перед ним новый Смотрящий, потому что боится его и… Просто Матрос еще злее, чем он. И сильнее.
– Теперь твой черед, Студент, – услышал он, как сквозь вату. – У нас честный сход, всем дают слово, даже учащейся молодежи.
Послышались смешки, а кто-то нарочно громко загоготал, как гусь.
– Называй, кого выбирать в Смотрящие. А Редактор, так и быть, запишет.
– Только не тебя, косорылого, – выговорил сквозь зубы Студент.
Наступила тишина.
– Во как, – негромко сказал Матрос. – А что ж ты меня так невзлюбил, братское сердце? С чего вдруг погонялами погаными бросаешься?
– А я тебе и раньше хвосты не заносил.
Шея у Матроса побагровела, жилы натянулись. Но голос оставался спокойным:
– Может, тебя из-за тех семи тысяч жаба съела? Ты скажи, облегчи душу. Ну? Должок отдавать не хотелось? Рубли в темя стучат?
И тут Студент почувствовал тепло на озябшем пальце, украшенном перстнем со львиной мордой. Ободряющее тепло, будто стал за ним настоящий лев и с презрительным оскалом смотрит на противников. С такой поддержкой ничего не страшно! На него накатила волна уверенного, бесшабашного куража.
– Да мне начхать, Матрос, на твои рублики! – выкрикнул он. – А насчет погоняла еще больше скажу: сука ты и гнида!
В комнате образовался глухой вакуум, будто кто-то втягивал в себя воздух долгим-предолгим разъяренным вдохом.
– Потому что Мерин не сам помер! Ты его потравил, гад!
Матрос убрал ногу со скамьи, жестко поставил на пол: тук! Редактор грыз ноготь на большом пальце, улыбался Студенту тонкой, как бритва, улыбкой. Лица у всех вытянулись, глаза выкатились – ого, сейчас что-то будет! Тихие шаги сзади. Кто-то подошел, отрезая ему путь к двери. Студент понял, что молчать нельзя, он должен говорить дальше, «тереть базар» до победного конца! Потому что у блатных часто правым оказывается не тот, кто сильнее, а тот, кто умеет запудрить мозги серой массе.
– А что, скажешь нет? Кто с Мерином рядом сидел? Кому это было выгодно? Кто сейчас общину под себя подгребает?
– Матрос! О чем вопрос! – пробасил громкий, как колокол, голос.
Братва завертела головами, те, кто у стен стояли, подошли ближе. И все от изумления рты раскрыли: сходка добавилась еще одним участником.
За столом, сцепив синие, в татуировках, пальцы, сидел Лютый. Лицо, прямо скажем, зверское: как будто он лет двадцать оттянул по северным лагерям, замерзал, в шизняках пропадал, в побеги ходил, зоны на бунт поднимал, а уж душ загубил немеряно… Пальто расстегнуто, под ним ничего не надето, на мощной груди, под густым звериным волосом, черти забавлялись с голыми красотками, волки рвали человеческие тела, гуляли черные коты в черных цилиндрах, и посередине всего этого зияла оскаленная львиная морда.
Братва издала протяжный вздох, как будто сорок человек слились воедино. Все были ошарашены неизвестно откуда взявшимся незнакомцем. Кроме одного.
– А это что за фуфел размалеванный? – процедил Матрос. – Кто такой? Откуда взялся?
– Забыл? – Лютый поднял на него глаза. – Пятьдесят первый, шизо[8] на череповецкой зоне? Десять суток на каменном хлебушке?
С лицом Матроса что-то сделалось. Оно треснуло, как старая известка, и трещина прошла от уха до уха и ото лба до подбородка.
– Лютый? Это… ты? – пробормотал он через оскал крепких кривоватых зубов, почти не шевеля губами.
– Припомнил… Я думал, не захочешь! – усмехнулся Лютый. – Разговоры наши помнишь? Тогда ты таким фофаном не был… Минус пять, сырой холодный камень вокруг, клифтец тюремный не спасает, и спать, и жрать хочется, а ни того ни другого нельзя… И потек ты, поплыл, и плакал, и стонал, и на судьбу злую жалился, и за жизнь свою рассказывал… И столько я о тебе узнал, что мама не горюй!
Лютый отвернулся от него, зыркнул по сторонам.
– Ну что, бродяги, кто еще меня не вспомнил?
Показал мизинцем на Бурового.
– Помнишь?
Тот кивнул замедленно, как во сне, будто только-только начал вспоминать.
– В Таганроге, на вокзале… Я двумя «пиковыми» махался… Руку порезали, кровью истекал, думал, хана… А ты подписался, в одного «пером» бросил, будто шутя, и прямо в лоб попал, до половины лезвие вошло, как будто пуля… Я смотрел и глазам не верил, что так можно… – Буровой громко сглотнул. – А второму ты просто шею свернул… А потом подошел ко мне, назвался. Еще платок дал, чтобы руку перевязать… И ушел.
– А что ты сказал тогда мне?
– Сказал – никогда не забуду, всю жизнь буду в обязаловке.
– Правильно. – Лютый задумчиво почесал темя и быстро выкинул палец в сторону Зимаря. – Ну, а ты?
Зимарь поднял глаза.
– Инкассаторскую машину в Старочеркасе брали в прошлом годе. Ты сам нарисовал, кто где стоит, что делает, кто на кого смотрит. Чисто тогда сработали, по девять косых на каждого. Вон, Лесопилка подтвердит, он тоже там был.
– Жирную взяли добычу, – кивнул Лесопилка.
– Тоже верно, – сказал Лютый. – А ты, Жучок?
Жучок радостно улыбался:
– В Воронеже, на пересылке, в пятьдесят шестом. Еще бы не помнить! Это мой первоход был, стремак сплошной! Ты еще за меня вступился тогда, чтобы отморозки местные меня не того… Неважно, короче. Я все помню! Ты в большом авторитете был, Лютый, меня потом даже вертухаи тронуть боялись!
«Как это называется? – подумал Студент. – Дежавю, вот. Все повторяется, опять говорят те же люди, говорят по очереди, только уже не про Матроса, а как бы наоборот… Словно большое тяжелое колесо катили в гору, катили, да что-то помешало, сорвалось колесо, и вот теперь несется обратно, вниз, давя того, кто его только что толкал…»
– Хорошо. Значит, мне не надо объяснять, кто я. Тогда скажу, зачем я здесь.
Лютый встал. Между распахнутыми полами пальто курчавились черные волосы, под ними проглядывало лиловое, как один сплошной синяк, татуированное тело.
– Московская и питерская братва в курсах о всех ваших проблемах, братва. Мерин был известный вор, уважаемый. И хотя осел он в конце концов здесь, в Ростове, но жизнь прожил бурную, веселую, и знали его от Пскова до Магадана, везде считали своим и авторитет признавали. Так что сами понимаете, уход его мы не могли оставить без внимания – кто займет место Смотрящего? Это должен быть достойный пацан, честный! Нравится вам это или нет, но я приехал, чтобы развести все непонятки и не допустить черной несправедливости в этом деле.
– Типа ревизора-инспектора, что ли? – вставил Редактор, ковыряясь ногтем в зубах.
– Понимай как хочешь, братское сердце. Только знай, что бумагу изводить я не привык и жаловаться тоже. Как решу, так оно и будет, в тот самый день и час.
– А на хрена нам всякие решальщики из Москвы? – выкрикнул Матрос. – Мы сами можем разобраться!
– И уже разобрались, – добавил Редактор.
– Как-то вы больно шустро все справились. Закопали, помянули, закусили, и вон, Матрос на теплое еще место Мерина вскарабкался. Ты думаешь, следак лох, паталогоанатом лох и все остальные лохи тоже?
– Что ты имеешь…
– Знаешь, как ядовитую змею определяют? – перебил его Лютый. Он вразвалочку, словно передразнивая моряцкую походку, подошел к Матросу, встал напротив. Тот здоровенный мужик, ботинки носил 45-го размера, но Лютый оказался выше на полголовы. Студент подумал, что в Новоазовске он был пониже, как Матрос примерно.
– Очень просто определяют. По ядовитым зубам.
Лютый сделал быстрое движение, послышался треск ткани – и вот у Матроса оба кармана пальто вывернуты, а в руке у Лютого оказался аптечный пузырек.
– Вот и зуб, – негромко и словно задумчиво произнес Лютый. – Ядовитый он или нет? Может, это обычные желудочные капли?
Матрос потрясенно смотрел на пузырек, на Лютого, опять на пузырек.
– Да ты, гад… Ты ведь мне его подкинул…
Он резко выбросил вперед руку, но Лютый легко ушел от удара, шагнув вбок. В следующий миг несколько воров схватили Матроса за плечи, оттащили назад. Редактор попытался втиснуться, его отшвырнули.
– Может, попробуешь? – Лютый опять приблизился к Матросу, поднес пузырек к его лицу.
Матрос рванулся.
– Братва!!! Это мусорская прокладка!!! Зуб даю, век воли не видать!!!
– Да не напрягайся ты так. Ведь кого-то из этой братвы ты собирался сегодня отправить вслед за Мерином, гадская твоя душа. Чтоб не мешали. Может, Бурового? Или Мотю Космонавта? Кто там еще целился в Смотрящие? А, Студента, наверное…
Лютый схватил Матроса за грудки, рванул на себя. Тот вылетел из державших его крепких рук, как игрушка, отобранная у ребенка.
– Я никого не отравил!!!
– Да? И карточный долг Мохнатому ты не заныкал? И Цыгана с Мишутой ты не сливал, чтобы самому «трешником» отделаться? Ты ничего этого не делал, так ведь?
С каждым словом Лютый встряхивал Матроса, и у того только голова бескостно болталась туда-сюда и клацали зубы, как у неживого.
– А в тридцать девятом, помнишь? Твой первый выход «на дело», районная почта в Степнянске? На стреме тебя оставили, ну? И как ты ловко сшустрил, когда мусора на горизонте показались, – свалил тихо, подставил пацанов, а потом мамой клялся, что тебя вырубили и бросили, а ты потом под грузовик закатился! Опять это был не ты?
Наступила полная, страшная тишина. Матрос молча, ненавистно пялился на Лютого, и казалось, у него глаза сейчас вылетят из глазниц, так он смотрел.
– Откуда ты все это знаешь? – подал голос Буровой.
– Что-то степнянские пацаны рассказали, остальное он сам слил, когда мы в холодном шизо подыхали. В полной безнадеге слабаки, как на исповеди, душу свою поганую открывают, все говно наружу выплескивают, – обронил Лютый. – Хотя потом жалеют. Если выживают, конечно.
– Твою мать… А мы ж его чуть Смотрящим не выбрали… – тихо произнес Копейка и сплюнул.
Матрос рванулся в сторону, опрокинув скамью, в один прыжок оказался у шкафа с разной кухонной утварью, выдернул оттуда ящик – зазвенели, загрохотали стекло и металл – в руках у него оказался большой хлебный нож. Перехватил рукоять поудобнее, кинулся на своего обличителя:
– Лютый, сдохни!!!
Казалось, сейчас он проткнет татуированную грудь, но вышло ровно наоборот: Лютый перехватил руку, подломил кисть, толкнул обратно, да так, что клинок по самую рукоятку вошел в сердце самому Матросу. Как будто тот сам себя зарезал, собственной рукой. Многие, кто пропустил мгновенное движение Лютого, так и подумали. Матрос покачнулся, выкрутил страшно шею и без звука завалился назад, только ударился громко о дощатый, затоптанный пол – весу-то в нем было за центнер.
– Вот и разобрались, гад ползучий, – сказал Лютый. – И получил ты, что причитается…
Тут бы всем зашуметь, сгрудиться вокруг еще не остывшего тела, чего-то кричать, обсуждать, но нет – воры вдруг молча уселись на скамьи, как будто ничего не произошло, некоторые даже закурили. К Матросу никто не подошел, так он и лежал, сжимая в последней судороге воткнутый в сердце нож.
– Ну что, братья-бродяги. Я свое дело сделал, открыл вам глаза на гадюку подколодную, что промеж вас ползала, осталось вам довершить свое дело. Сход никто не отменял, и Смотрящего вам, по-любому, выбирать придется. Так что желаю вам повторно не лохануться, хорошо все обдумать и, как это говорится… не щелкать хавалом в братском кругу!
Лютый запахнул дубленку, сунул руки в карманы и направился к выходу.
– Погодь, эй! – окликнул его Буровой. – Вот ты и будь нашим Смотрящим!
– Правильно! Правильно! – крикнул один, другой, и вот уже вся братва орет, как наскипидаренная:
– Лютый! Лютый! Лютый!
Студент орал вместе со всеми, не слыша своего голоса, не понимая, что происходит у него внутри, почему каждая живая клетка звенит и поет и всего его распирает в диком восторге, будто он только что ширнулся чистым героином.
«Я тоже знаю Лютого! – хотелось крикнуть во всю глотку. – Вы слышите?! И – нет, не тоже! Я знаю его лучше, знаю так, как никто из вас! Знаю, кто он на самом деле! Он вам не чета, гопники, шаромыжники, тупое стадо! Он мой покровитель! Мой и только мой!..»
Но лев осторожно сжимал свои зубы: нельзя, не глупи. И точно – нельзя. Студент чуть не плакал от этой невозможности… и упоенно орал от счастья.
И вдруг все кончилось. Лютый остановился, повернулся.
– Спасибо на добром слове, братья. Я бы и рад, но я не местный, мне нельзя…
Он помолчал, и сходка, затаив дыхание, слушала, что он скажет дальше.
– Но если хотите, могу дать вам добрый совет. Просто вспомните, как несколько минут назад вы все готовы были подставить очко этой гниде Матросу. Даже те, кто его ненавидел, и те обхезались. И только один не побоялся попереть на гадину. Кто это был?
Короткое замешательство. Обалдевшая братва сходу не вкурила такой сложный вопрос. Только Спиридон со своими отпитыми мозгами вдруг как-то прояснел лицом, встрепенулся, пригладил брови и нацелил дрожащий старческий палец:
– Вот он, стало быть… Студент!
Сход закончился, как и начался – с водки, куда ж без нее. Но если тогда пили за упокой, то теперь за здравие. Пьянка не пьянка, а поднять стакан за нового Смотрящего – святое. За верный глаз. За честность и справедливость. За воровской закон. За смерть всем крысам и мусорам. Студента хлопали по плечу, жали руку, кто поважнее – приглядывался, не обнаруживая эмоций; мелкота заискивающе заглядывала в глаза.
Студент с наслаждением ощущал свое новое, увесистое «я».
А Лютый тем временем куда-то исчез. Только что видели его – сидел, базарил о чем-то с Зимарем… Где Лютый, слышь? Зимарь непонимающе оглядывается. Трогает рукой воздух.
– Да он… Да я… Пацаны, я не знаю… Пургу какую-то нес… Говорит, погоняло у тебя холодное, зимнее, а гореть будешь жарко… огневой ты, говорит, пацан… Я не понял, говорю: чего? Моргнул, и он как сквозь землю…
Зимарь на всякий случай ощупывает также и пол. Вид у него обескураженный.
– Не, что за дела? Я что, в самом деле такой бухой?
– А как он вообще сюда попал? – вдруг спросил Редактор. – Откуда место узнал, как нашел? Почему огольцы шухер не подняли?
– И как его Биток со Шкворнем пропустили? – удивился Техасец.
– А он мимо нас не проходил! – сказал забежавший погреться Шкворень. – Век воли не видать!
– Да-а-а, непонятки, – поцокал языком Севан.
– Это точно, закрутил он мутилово! – сказал Жучок, и все выжидающе повернулись к нему.
– Слушайте, братва, я вот что подумал. – Жучок наморщил лоб, задумчиво поскреб пальцем переносицу. – По ходу фигня какая-то получается… Смотрите, в Воронеже, на пересыле, когда я с Лютым скорешевался… Пятьдесят шестой был год, декабрь. Активисты на Новый год песню разучивали про елку и про зайца, а по радиоточке репортажи передавали с Олимпийских игр. Все тогда еще офигевали, как это, летние игры – в декабре? А Лютый мне объяснял, что игры в Австралии, там другое полушарие и все наоборот. Когда наши футболисты вдруг золото взяли, ночная смена вертухаев перепилась, «сигналками» в воздух лупили, там такое было вообще…
– Ну? И к чему ты все это? – мрачно обронил Череп.
– А к тому, что Буровой, получается, тогда же с Лютым в Таганроге встретился! Помните, он рассказывал, как тот его на вокзале выручил, завалил двух «лаврушников»? Это ведь тоже в пятьдесят шестом было! И тоже зимой! Он рассказывал мне про тот случай – как к бабе своей в Таганрог ездил, у нее телевизор дома стоял, он за чифирем Олимпиаду там смотрел! А когда наши у югославов тогда в финале выиграли, он сразу пошел на вокзал за поддачей, отметить типа, – и вот там-то его «пиковые» чуть не прижмурили! Пятьдесят шестой год, пацаны! Бля буду! Декабрь! – Жучок обвел компанию горящим взором. И произнес тихо, значительно: – Как этот Лютый мог быть одновременно на зоне в Воронеже и на вокзале в Таганроге – объясните, а?
– Так что, выходит, я обществу фуфло прогнал? – насупился Буровой и, ухватившись за стол, начал тяжело и грозно подниматься, как оживший памятник.
– Остынь, Кузьма! – Жучок успокаивающе выставил вперед ладони. – Про тебя базара нет. Про Лютого мы трем, про Лютого!
Череп взял соленый огурец, захрустел.
– Это ты чего-то попутал, Жучила. Может, другая зима была.
– Ничего он не попутал, – встрял Лесопилка. – И Кузьма ничего не путает! Я помню, он еще тогда говорил: мол, когда за футболеров наших болел, на вокзале меня черные чуть не мочканули, хорошо свой братан вписался.
Озадаченные воры молча выпили.
– А еще с погонялом у него нестыковка какая-то, – добавил Лесопилка минуту спустя. – Сейчас он Лютый, а вот когда инкассатора брали, его Бесом почему-то кликали.
– Точняк!!! – Жучок страшно выпучил глаза, застрочил в воздухе указательным пальцем, словно точки рисовал. – На пересыле он ведь тоже как-то по-другому звался. Как это… Зверь, вот! Зверь его погоняло! Как это я сразу не вспомнил?!
– Не пойму я, братва, – заговорил Студент, и все почтительно замолчали. – Чего вы тут порожняки гоняете? Тут был, там был, такая кликуха, сякая… Дальше-то что? Сразу видно, что Лютый не просто блатной – он из бугров «черной масти»! Под какой кликухой где засвечиваться – его дело! А был он там или сям – так восемь лет прошло, у любого в мозгах все перемешается. Главное: и Жучку он помог, и Кузьму Бурового спас! Не так, что ли? Отвечайте!
– Вообще-то так, – помявшись, сказал Жучок.
– В натуре! – кивнул Буровой.
– Вот и всё! – Студент пристукнул ладонью по столу. – Тогда хватит в говне копаться и закрыли эту гнилую тему! Лучше давайте решать, что с этим делать? – Он показал на труп Матроса.
– А что делать? – переспросил Сторублей. – Вывезем и зароем в поле!
– Не катит, – покачал головой новый Смотрящий. – Земля мерзлая, глубоко не закопаем. И потом – если его найдут поблизости, то всю Горчаковку перетрясут, местные и расскажут, что тут целая кодла съезжалась, лягавые на Космонавта выйдут, его корешей перехватают…
– Гля, верно! – одобрительно покрутил головой Техасец. – А чего тогда делать?
– Да ничего. Мы его не трогали, он же своей рукой… Вон, до сих пор за нож держится. Пусть так и будет!
…Труп Матроса той же ночью вывезли в его собственной «эмке» в его же квартиру на Солянке, положили на пол рядом с его кроватью: вроде он сам себя и прикончил. Правда, пальто в это объяснение вписывалось слабо, но проще было его оставить, чем снимать. Мало ли, может, с улицы пришел да сразу, не раздеваясь, и зарезался. Тем более что лягашам такое объяснение тоже понравится.
Ленинград – Ростов, февраль 1963 года
Успокаивающе постукивают колеса. На застеленном газетой столике картошка в мундирах, вареные яйца, черный хлеб, соль, луковица… «ТТ» у Руткова в самодельной подмышечной кобуре, как в иностранных фильмах. Сейчас он обмотал его ремешками и сунул под подушку, многозначительно взглянув на стажёра – мол, страхуй, приглядывай в случае чего… Они в купе вдвоем – соседи то ли курят в тамбуре, то ли направились в вагон-ресторан.
– Леонид Сергеевич, а в заднем кармане «дуру» носить можно?
– Дуракам – можно, – меланхолично отвечает Рутков, очищая сваренное вкрутую яйцо. – Ты, Сашка, без необходимости эти поганые словечки не употребляй. Для нас это табельное оружие.
– Что значит «табельное»?
– Предусмотренное табелем положенности, – объясняет капитан и, крепко посолив, откусывает половину яйца. – «Тэтэшник» в задний карман никак не положишь – торчать будет да вывалится в конце концов. А вот есть у меня нетабельный «браунинг», я его у Сеньки Быка конфисковал – на ладони помещается, так в «жопнике» ему очень удобно… Ты давай ешь, дорога неблизкая.
– «Жопник» – это тоже из жаргона карманников, – бурчит Сашка, беря картофелину. – А я читал, что у шпиона пистолет торчал из заднего кармана, а наш подкрался – раз! – и выхватил.
– Меньше читай всякой ерунды!
Ближе к ночи с Балтики налетела страшная метель. Поезд полз сквозь нее еле-еле, и Сашка Лобов, лежа на верхней полке плацкартного вагона, слышал, как барабанит по окнам и железному корпусу бешеная ледяная дробь, и вагон покачивается и вздрагивает, и скрипит, словно корабль, плывущий по штормовому морю. Кто-то из пассажиров сказал, что перед составом пустили специальный маневровый локомотив с противоснежным щитом и сигнальной сиреной. И точно, иногда до Лобова доносился какой-то нечеловеческий вой, мощный, надрывный, безнадежный. Он полагал, что это и вправду сирена… Хотя не был уверен.
Вообще, обстановочка Лобову нравилась. Типичное начало для леденящей кровь детективной истории. Где-то совершено ужасное убийство. Двойное. Нет, даже тройное. Отважный сыскарь спешит по следам преступника, мчится сквозь ночь, но будто сам дьявол пытается ему помешать, насылает пургу и холод, воет и ревет, воздвигает снежные барханы на его пути, выгоняет из лесов волчьи стаи. А сыщик зорко смотрит в окно, усмехается в ночь своей знаменитой холодной улыбкой и знай себе складывает в уме хитрые оперативные комбинации (тоже знаменитые). Он ничего не боится ни на том, ни на этом свете. Не боится, не отступает, не ждет пощады и сам не щадит никого. А в самые ужасные моменты, когда обычные люди получают разрыв сердца, сотрясение мозга или просто сходят с ума, он только щурит правый глаз, словно подмигивая смерти, и характерным жестом мнет в пальцах очередную папиросу (пардон, сигару). А потом разбирается с проблемой на раз-два… Нет, кажется, у него бывают легкие приступы головокружения от высоты. Так называемое «вертиго». Но об этом ведь никто не знает. Даже те ослепительной красоты девушки (а также опытные светские дамы… Ох, и чертовки!), с которыми его то и дело сталкивает судьба, не догадываются о тайной слабости отважного детектива. А также о том, что он тайный стажёр 007 на службе Ее Королевского Высо…
Лобов открыл сонные глаза, несколько секунд таращился на плафон светильника. Кажется, уснул. Глянул на часы. Начало второго. Снаружи продолжала выть метель, сквозь белую пелену за окном еле пробивался тусклый свет фонаря. Фонарь не двигался. То есть не перемещался, как ему положено, из одной части окна в другую, чтобы потом смениться следующим фонарем или просто исчезнуть. Состав стоял. Где-то рядом вполголоса переговаривались люди. Дзынькала ложка о стекло. Пахло креозотом и теплыми человеческими телами. Внизу невозмутимо похрапывал капитан Рутков.
Лобов приподнялся, громко шепнул в темноту:
– Стоим, что ли?
Ложка перестала дзынькать, из темноты пришел ответ:
– Стоим, стоим… В районе Бологого, говорят, пути накрыло начисто, пробивать будут.
– Вот-вот, и пробьют ли еще, неизвестно, – подхватил скрипучий женский голос, по-видимому, продолжая какой-то спор, начатый еще до пробуждения Лобова. – Вот при Сталине уже давно бы и пробили, и вениками почистили, и под баян бы сплясали.
– Тш-ш, ты! Околесицу свою завела опять… Как тебя послушать, так при Сталине всегда солнышко светило!
– Светило, как положено. А такого светопреставления, как вот это, точно не было. Это ненормально! Вот увидишь, будут еще землетрясения в Ленинграде и смерчи в Пскове! Это ж космос все! Пустили эти спутники, проковыряли дырки в небе, вот оно и посыпалось! Сталин был мудрый, понимал, что небо портить нельзя, он всю картину в голове держал! Потому и не пущал ракеты, осаживал очкастых этих, чтоб не шкодили!
– Слушай, ну ты чисто наша Жучка – брешешь, сама не зная чего!
– Я брешу?! А то, что из Эрмитажа дьяволово кольцо выкрали, которое двести лет там лежало, – тоже брехня? Говорят, пока то кольцо лежит – дьявол спит и шкоды не творит! И при Сталине оно лежало, будь здоров, никто на пушечный выстрел подойти не мог! А как его скинули, так все и началось! Человека в космос пустили, денежную реформу придумали, а потом и колечко пропало! Может, уже конец света наступил и метель эта до самой Африки кипит! И некому уже пути пробивать-то! Так и сгинем здесь!..
– Вы бы, гражданка, придержали язык, вот честное слово, – сонно пробаритонил снизу капитан Рутков, сопровождая свою речь длинным сладким зевком. – А то я вам такое светопреставление устрою… в Магадане. За антиправительственную и религиозную агитацию… Там, знаете, такие погоды стоят круглый год, что вы этот наш снежок вспоминать будете, как не знаю… – Рутков опять зевнул, потянулся, хрустнул суставами. – Как райский сад какой-нибудь, ага…
В темноте оторопело замолчали. Потом коротко и яростно зашептались. Скрипнула полка – и все затихло.
Сашка вздохнул, заворочался. Дьяволово кольцо, подумать только! Смешно. Какие темные люди еще живут в нашей стране! Настоящие австралопитеки!
А может, эту австралопитечку все-таки следовало арестовать на всякий случай? Вдруг эта бабуля (Лобову ясно представилась сухая вредная старушенция в платочке, эдакая Баба Яга) специально разносит панические слухи? Кстати, сразу вспомнилось «Ведомство страха» Грэма Грина, он читал его прошлым летом… Точно! Вдруг она агент американской разведки?.. Нет, ну а что, в самом деле? Вдова какого-нибудь белого генерала, мстящая за его смерть. Фанатичка. Очень удобное прикрытие, между прочим – на старуху в платочке никто не подумает, что она агент… Ух, коварная бестия. И только он, стажёр Лобов, смог ее раскусить. С помощью капитана Руткова, конечно, ему чужой славы не надо.
Он только собрался спуститься вниз и обсудить детали операции по задержанию агентши, когда с капитанской полки опять послышалось умиротворенное похрапывание.
А потом вагон дернулся, клацнуло железо. Фонарь за окном медленно поплыл назад. Состав тронулся.
Лобов было расстроился, потом с обиды решил, что проведет задержание один, а потом вдруг увидел себя в Париже, и вдова белого генерала была вовсе не вдова, а внучка, премилое создание восемнадцати лет, шатенка, и в агенты ее завербовали под угрозой убийства младшего брата, на самом деле она за наших, за Советы, она только и ждет, когда ее перевербуют, грамотно, уверенно и нежно… «Милый Саша, я хочу, чтобы это были именно вы…» Но это кольцо на ее руке… Странное. Откуда оно у тебя, дорогая? И откуда, черт побери, ты знаешь мое настоящее имя? «Я все знаю, – сказала она страшным замогильным голосом. – Знаю, что ты не сержант Нечаев и что ты боишься высоты, ха-ха-ха». Но постойте, ведь говорит не она, говорит кольцо, оно изменяет форму, повторяя изгибы ее рта. «Решил познакомиться со мной поближе? Отлично. Иди же сюда, иди ко мне, стажёр Лобов… дрыщ с пипиской». Какой кошмар. И рот уже не ее, и это совсем не рот, это огромная звериная пасть, которая заглатывает его целиком, и даже не заглатывает, а просто случайно вдохнула, словно мошку. А потом с отвращением выплюнула…
В Ростов поезд прибыл с четырехчасовым опозданием. На вокзале их никто не встречал, как в фильмах про сыщиков. Рутков куда-то звонил из автомата, потом изучал расписание городского транспорта на остановке. И беззвучно матерился.
Сели в какой-то автобус. Поехали.
– Чего такой квёлый? – спросил Рутков. – Спал плохо?
– Нет. Нормально спал, – соврал Лобов.
Не будет же он, в самом деле, рассказывать капитану угрозыска про свои сны. Да Рутков и сам выглядел помятым. Возможно, потому что не успел побриться. Или расстроился из-за опоздания.
– Я, вот… Я про эту женщину все думаю, – вежливо кхекнул Лобов.
– Какую?
– В вагоне. Которая про кольцо говорила…
– А-а. И что думаешь, стажёр?
– Наверное, задержать ее надо было, что ли. Такие люди опасны. Я вот читал «Ведомство страха», там тоже…
– Выкинь из головы, Сашка. Фигня все это.
Сказав это, Рутков опять беззвучно пошевелил губами и сжал челюсти. И посмотрел куда-то в сторону. У него было такое лицо, как будто он жестоко разочаровался в стажёре Лобове. Или в ком-то, или в чем-то еще.
– Есть КГБ, оно пусть ею и занимается. У нас своих забот, мать его хрясь… Ты знаешь, сколько у нас забот? – вопросил он строго и серьезно, словно на экзамене.
– Ну… Приблизительно… – Лобов растерялся.
– До дядиной макушки, Лобов. До дядиной макушки.
В городском отделе милиции нашли только дежурного капитана. И еще какого-то подполковника, который спешил и не стал с ними разговаривать – сел в машину и уехал.
– Вы по какому делу? – спросил дежурный.
– Мы из ленинградского Управления угрозыска, по тройному убийству. Вчера я говорил с вашим начальником, с Хромовым…
Капитан отрицательно помотал головой:
– Сейчас никого не найдете. На труп почти все наши выехали.
– Труп? – удивился Рутков. – Он что, какой-то особенный, с рогами? Чего это весь угрозыск сбежался на него смотреть?
– Особенный, может, и не особенный, но серьезный уголовник. Да и дело там темное. Вроде как сам зарезался, а судмедэсперт говорит, что перевозили его. Если сам, то зачем перевозить? Да такие люди сами себя не кончают. Других – да, а себя… – Дежурный покрутил головой.
Он выглядел пожилым и усталым. Хотя лет ему было под сорок: надень майорские погоны на плечи и пожилым уже не покажется. А устать за суточное дежурство – дело вполне естественное.
– А кто этот… ну, самоубийца? – поинтересовался Рутков.
– Не могу сказать. Вам сообщат, если нужно.
У Руткова опять сделалось разочарованное лицо.
– Вот оно как. А я уж было обрадовался, подумал, у вас в Ростове трупы – большая редкость…
– А что, у вас в столицах так? – холодно буркнул дежурный. Видимо, чем-то они ему не понравились.
Рутков хохотнул, но как-то невесело:
– Так мы ж по тройному, говорю тебе. У нас в Ленинграде только по трое и чикают, никак не меньше… Нет, ну серьезно. Когда начальство будет? А то на вокзале не встречаете, обедом не кормите, развлекать не развлекаете… Так хоть бы с Хромовым вашим повидаться дайте!
– Ничего определенного не могу сказать. Погуляйте пока. – Дежурный был непробиваем. – В гостиницу заселитесь, город посмотрите. Хоть и не столица, извиняйте, но тоже есть на что посмотреть. В общем, отдыхайте, товарищи!
Делать нечего. Сперва – в весьма скромную ведомственную гостиницу. Потом в столовую. Прошлись по центральной улице имени товарища Энгельса. Поглазели на здание драмтеатра – знаменитое, в форме трактора, памятник индустриализации сельского хозяйства. С театральной веранды полюбовались Доном.
Решили вернуться в управление, сели на автобус, но ошиблись номером и заехали на какую-то окраину. Оказалось, в Александровку – чуть ли не пригород. Поехали обратно. Лобов неотрывно смотрел в окно. Ночная метель, разговоры в поезде, странный сон – все это, казалось, происходило не с ним. И вообще никакого значения не имело. Ему все нравилось. Конечно, он представлял Ростов по-другому: юг, яркое солнце, синее небо, теплынь, цветут пальмы с олеандрами, по которым ползают знаменитые ростовские раки. Но и так хорошо: новый город, красивые девушки, а они с Рутковым – два питерских сыскаря (ну, не два, полтора, какая разница?), идущих по следу опасного убийцы. В общем-то, здорово. Только бы поймать его скорее, гада…
В обед Хромова в отделе не было. «Уехал в горком».
В четыре: «Да вот только что его машина уехала, вы на крыльце разминулись, наверное!» В шесть у Руткова кончилось терпение, он с ноги открыл дверь какого-то кабинета и пошел ругаться. Вернулся улыбающийся, с высоким чернявым капитаном под руку.
– Знакомься, Лобов, – оперуполномоченный Канюкин, гений интендантской службы, мой фронтовой кореш! Под Псковом в госпитале вместе валялись, а потом в Берлине, на Унтер-ден-Линден ванны из шампанского принимали!
– Ванны мы принимали по отдельности, – очень серьезно уточнил Канюкин.
После чего вдруг широко открыл рот, запрокинул голову и очень громко расхохотался. Так громко, чтобы окружающие поняли, что это была шутка. Лобов понял. А еще, что оперуполномоченный Канюкин – большой шутник.
Жил Канюкин неподалеку, в двухкомнатной квартире со всеми удобствами. Лобова поразил замок на входной двери – массивный, как в банковском сейфе, с тремя толстыми, блестящими от масла ригелями. Канюкин, сразу видно, их смазывал, ухаживал. За такой дверью должны находиться сокровища, большие суммы денег или, на худой конец, телевизор марки «Рубин». Телевизора здесь, правда, не было, сокровищ, по-видимому, тоже, но укомплектована квартирка была внушительно. Хрустальная люстра, паркет, модный сервант с крутыми стеклянными бокалами, целая гвардия фарфоровых пастушков и слоников, а на стенах висели расписные тарелки с мельницами, альпийскими видами и прочей дребеденью… Лобов был однажды в гостях у Руткова («моя пещера», как тот сам говорил) и, честно говоря, жилье советского милиционера представлял себе несколько иначе. Он-то уже смирился, что, получив когда-нибудь капитанские погоны, будет жить в коммуналке с общей кухней и соседом-алкоголиком, топить торфом печь-голландку, а туалет будет один на всю лестничную площадку. Ну, а тут – эта самая Унтер-ден-Линден, только шампанского не хватает.
– …У фрица того снарядом башню заклинило, стрелка контузило, видно, лупит в белый свет, как в копеечку, сам не знает куда. А Федьке Лукашу из-за сараев его не видно, выскочил на полном газу и как раз левую бочину ему подставил. Помнишь Федьку? В соседней палате лежал, ну?
– Белобрысый такой, – сказал Канюкин не совсем уверенно. – С заячьей губой…
– Не. Федька рыжий… Не важно. Я его, блин, как закрою глаза… Ух. Так и стоит передо мной. Он ведь тоже до Берлина дошел, представляешь? Латаный весь перелатаный, комиссовать его хотели, а все-таки добился своего, с другим полком через всю Европу пёр. Мы ж пили там вместе, кажись. Не помнишь, что ли? Ты нам еще окорок копченый приволок из генеральского пайка!
– Да вспомнил, вспомнил. За окорочок тот мне хорошо влетело… Получил по лбу щелчок за генеральский окорочок!
Канюкин с удовольствием посмеялся над своей шуткой, потом твердой рукой разделил холодец, разложил по тарелкам, наполнил стаканы.
– Я, конечно, в танке не горел. Но согласись, интендантским тоже ведь несладко приходилось. Я, вон, с контузией угодил… Всюду, понимаешь, успей, и все равно недовольны!
– Для пули, Петро, все одинаково, что танкист, что интендант. Давай за тебя, что ли.
Стажёру Лобову наливали наравне со всеми. Уже после второго тоста он почувствовал себя гораздо увереннее. Встал, прошелся по гостиной, заложив руки за спину. Эркюль Пуаро говорил, что узнать человека можно, просто взглянув на корешки книг в его библиотеке. Но у Канюкина не было ни одной книги. Лобову пришлось изучать фарфоровых пастушков и расписные тарелки на стене. На одной из таких тарелок Лобов обнаружил любопытную сценку с усатым хлыщом в коротких тирольских штанах и дородной фермершей, хм… с обнаженной грудью. Грудь была похожа на два розовых воздушных шара, и хлыщ явно намеревался выпустить их в свободный полет.
– Это саксонский фарфор? – спросил Лобов с видом знатока.
Хозяин обернулся.
– Чего? А, это. Да фиг его знает. Мне все равно нравится, хоть саксонский он, хоть нижнетагильский…
– Вы коллекционируете?
Канюкин рассмеялся, посмотрел на Руткова.
– Да как тебе сказать… Это мне по случаю досталось. Знойная барышня, правда?
– Вполне, – солидно ответил Лобов.
– Да, кстати, Петро, а Любочку Степанову помнишь? – спросил капитан Рутков. – Как это там… Любочка – короткая юбочка, а? Где она сейчас?
Вместо ответа Канюкин сладострастно, по-кошачьи, зажмурился, оскалил зубы и изобразил руками и плечами что-то такое, танцевальное. Но вслух только сказал:
– Тш-ш, моя услышит – всю рожу расхерачит… Давай еще по одной. За наших, кто не вернулся…
Жену Канюкина Лобов даже не рассмотрел толком. Сдобная, симпатичная, чем-то напоминавшая бело-розовый зефир, она мелькнула как тень, молниеносно накрыла на стол, будто сдавала норматив на время, а потом ушла ужинать на кухню. «Не буду вам мешать. Приятного аппетита». Как эта женщина будет «херачить» рожу Канюкина, Лобов представлял себе с трудом. Зато легко представил, как она сидит в кухне одна и ест картошку с котлетой. Смотрит в стену. Одна. Молча. Словно какая-нибудь наложница или заложница. А они тут водку пьют, разговоры разговаривают, им весело. Странно. Но, в общем, может, так оно и надо? Вот женится – узнает…
Рутков с Канюкиным долго вспоминали войну. Собьются на что-то другое, на футбол или на цены на продукты, а потом опять про войну. Все никак не могли наговориться. Сразу видно, это очень больная для них тема. Особенно для Канюкина. Лобов не понял толком, что там произошло, но, похоже, Канюкина в самом конце войны хотели отправить за что-то в штрафбат. Чуть не отправили. За какую-то провинность. А он ничего такого не делал. Взял какую-то вещь на каминной полке. Это ведь фрицы, как ты не понимаешь? Да и вранье все это! Враньё!
Рутков с этой темы решил, видимо, свернуть, стал расспрашивать про теперешнее житье-бытье.
– Была бы зарплата, – коротко резюмировал Канюкин, махнув рукой. – Было б житьё у Емели. А без зарплаты – его через ж… имели!
Он оглянулся на Лобова, опять открыл рот и опять рассмеялся. Это шутка, понял Лобов (несмотря на выпитое). Именно шутка. Поскольку, судя по обстановке, с зарплатой у Канюкина полный порядок.
– Да у всех у нас примерно одно и то же, – сказал Рутков. – Висяки, рапорты-отчеты. Шьешь-перешиваешь, топчешь ногами, мозгами скрипишь, конца-краю не видно. Здесь что Ленинград, что Ростов – один фиг.
– Ну, не скажи, в Ленинграде хотя бы народ поинтеллигентней…
– Ага, в портовых районах особенно.
– Порт и у нас есть, а вот Эрмитажа, понимаешь, нет.
– Эрмитаж – это, Петро, вообще особый случай. Мы ведь здесь как раз по «эрмитажным» делам. – Рутков пошевелился, закряхтел. – Свинтили оттуда перстень какой-то, особой ценности, прикинь. Грохнули сторожа. А потом у воров, похоже, промеж собой непонятки начались, и в результате – еще два трупа. Вот тебе и интеллигенция, Петро, вот и Эрмитаж… Один перстенек – и три трупа.
– Дела, – покачал головой Канюкин. – А при чем здесь мы, при чем Ростов?
– Да вот стукнули нам, что на заказ этот выезжал именно ростовский спец. Источник как бы надежный… Слыхал что-нибудь про ваших спецов по «рыжухе», по антикварке, по музеям?
– Хм, – сказал Канюкин.
Скривил губы, наморщил лоб. Посмотрел в потолок. Лобов подумал, что сейчас шутник Канюкин опять заржет, как это у него принято. Но, к счастью, ошибся.
– Сейчас вспомню, секунд… Ага. Вспомнил. Короче, есть у нас один фигурант, которого можно на это дело «примерить». Валька Горбань, кличка Студент… Еще школьником спёр из краеведческого музея золотые… не помню, как называются. Бляхи такие круглые, древние. Украшения для боевых лошадей. Поймали его только через месяц, заработал «десяточку». Резкий был парнишка.
– А сейчас он что?
– Отсидел, вышел, особенно не отсвечивает. Справки приносил, что работает, только скачет с места на место. А чем на самом деле занимается – кто его знает. Но «Москвича» нового себе прикупил, хотя и скрывает, прячется… В квартире ремонт дорогой, картины опять-таки всякие покупает по комиссионкам. Интересуется, стало быть, в искусстве разбирается… Может, спекулирует.
Рутков какое-то время сидел неподвижно, словно окаменев. Переваривал информацию.
– Интересный фигурант, на зарплату так не разбежишься, – сказал он наконец. – Только если спекулянт, то это не наша линия, это ОБХССа[9] клиент. – И полез в свой старенький рюкзак. – А чего мы, собственно, гадаем… Смотри, он это? Похож?
Рутков достал копию фоторобота, составленного по описанию домохозяйки Козыря и смотрительницы Эрмитажа. Канюкин посмотрел, достал очки из кармана, нацепил на нос.
– Похож, – сказал он. – Не сто процентов, но очень на Горбаня смахивает. Да и…
Канюкин снял очки, бросил на стол, налил по-новой, выпил, никого не дожидаясь.
– Резкий он, понимаешь? Резкий ворюга, громкий! – Растопырил пальцы перед собой, словно желая показать, до какой степени этот Горбань резкий и громкий. – Опять-таки… вспомнил, во! Книжки по искусству в колонии он всё читал! Это Студент, говорю тебе. Больше некому! Ну кто, кроме него из наших, из ростовских, на Эрмитаж замахнется? Это ж ведь, блин, как звезду со Спасской башни свинтить!
Рутков спрятал карточку обратно в рюкзак, серьезно посмотрел на Канюкина.
– Слушай, у вас там сегодня какого-то авторитета, я слышал, грохнули. Это не Студент, случаем?
– Да не, ты что! Это совсем другой тип, он по другим делам… Живой твой Студент и здоровый, не волнуйся!
– Точно? Он в городе вообще? Не сбежал, не переехал?
– Да где ему еще быть! Я ж говорю, у него квартира здесь трехкомнатная, там, не поверишь, целая картинная галерея! Куда он денется! Ну, хочешь, я прямо сейчас звоню дежурному, пусть высылает наряд, через полчаса притащат?
– Нет, сейчас не надо. Мы все немного того… – Капитан щелкнул себя по шее. – А дело важное, под пьяную гармошку нельзя.
– Ладно. Раз важное, значит, погодим до завтра, – развел руками Канюкин. – Да ерунда это все! Да легко! Еще до обеда, вот увидишь, ты потрогаешь этого поганца за нежные места. Только не забудь потом вымыть руки!
«Мама родная, только не это», – подумал Лобов. Он ведь почти уснул, удобно привалившись к серванту. Не помогло. Канюкин ржал над своей шуткой долго, с наслаждением, и даже хрюкнул носом. А потом предложил накатить за успех завтрашней операции.
Утро все перевернуло с ног на голову. В буквальном… Почти в буквальном смысле. Голова у стажёра Лобова болела так, будто он на ней именно стоял. Всю ночь. И не просто стоял, а подпрыгивал. Но это во-первых. А во-вторых, у начальника Ростовского угрозыска подполковника Хромова оказалось несколько иное видение ситуации по делу о тройном убийстве.
– Вы забыли о главном. Студент не «мокрушник». Он никогда на это не пойдет, – заявил Хромов на утреннем совещании. У него была крепкая погрузневшая фигура, лысая голова, внимательный взгляд и нос картошкой. – Во всех агентурных сводках этот момент подчеркивается. В уголовной среде у него репутация «чистодела». А здесь не один труп, здесь настоящая скотобойня! Трое убитых! Причем убили профессионально, холодно, один ножевой удар – одна смерть! Здесь практика нужна, здесь мастерство, виртуозность, если хотите, до которых многим нашим «мокрушникам» еще расти и расти! – Хромов побарабанил пальцами по столу, мрачно посмотрел на собравшихся в его кабинете оперов, как трудяга-отец смотрит на своих спившихся оболтусов-сыновей. – Ты что, Канюкин, хрен от пальца отличать разучился? Что за фантазии у тебя! И наших ленинградских товарищей вводишь в заблуждение!
Канюкин посмотрел на сидящего рядом Руткова круглыми глазами – мол, ничего не понимаю.
– Но ведь почерк-то его, Студента, – пробормотал он.
– Что? – переспросил Хромов. – У тебя появились какие-то новые аргументы, Канюкин?
– Почерк, говорю, Студента! – повторил Канюкин громче. – Дерзкий почерк! Эрмитаж ведь!
– Какой к маме почерк?
Хромов даже треснул себя ладонью по ляжке.
– Он что, уже грабил Эрмитаж, твой Студент? Или Третьяковскую галерею? Лувр? Может он, подлец, пирамиды египетские чистил? Он что, специалист по ограблению музеев мирового значения? А? Я, может, просто чего-то не знаю, Канюкин, ты меня просвети, пожалуйста, что он такого ограбил в своей жизни?
– Ну, это… Краеведческий музей, – сказал Канюкин.
– Краеведческий! – прогремел Хромов. – Так где краеведческий музей, Канюкин, и где Эрмитаж? С тремя трупами в придачу!
Оперативники переглядывались между собой, пожимали плечами. Они все были взрослыми мужчинами – лет за сорок, крупные, с большими руками и ногами. Областной музей с Эрмитажем не сравнишь, это правда. Ну и что? Когда Рутков десять минут назад обрисовал суть дела, у каждого здесь первой мыслью было: Студент, его работа. И несмотря на доводы начальника, большинство оставалось при своем мнении.
– Горбань до этого Эрмитаж не обворовывал, я согласен, – поддержал Канюкина капитан Мазур, оперативник, работающий по линии борьбы с кражами. – Но это дерзкий спонтанный вор, всегда лезет на рожон. Он ведь мальцом еще показал себя, когда золота на сто тысяч огреб в одиночку. Увидел – решил – ограбил. Причем не кассу ведь брать пошел, а именно музей, значит, тяга какая-то есть к произведениям искусства… И главное. Тут товарищ сказал, – он кивнул на Руткова, – что специалист был приглашен из Ростова. Если это не Студент, то кто тогда?
– И то верно! – подал голос старший лейтенант Пономаренко. – У нас таких спецов и нет, чтобы ножом профессионально работать, и дорогу к Эрмитажу найти, а не заблудиться в большом городе!
– Плохо ты о наших ворах думаешь, Пономаренко! – отчеканил Хромов и тут же поморщился, уловив двусмысленность своего заявления. – То есть… Такие люди имеются, конечно. Возьмите Зыкова хотя бы…
– Кого? Матроса? – переспросил Мазур и оглянулся на товарищей, словно приглашая разделить его сомнение. – А каким боком здесь Матрос рисуется, товарищ подполковник?
– А вот таким. Тройное убийство мог совершить только он! – Хромов в упор посмотрел на капитана. – Будешь спорить, Мазур?
– Нет. Насчет того, что мог убить, не сомневаюсь. Но Матрос, как метко выразился только что Пономаренко, он даже дорогу к Эрмитажу не найдет. А если и найдет, то не отличит огнетушитель от скульптуры Микеланджело. А там, как нам объяснил товарищ Рутков, был конкретный заказ.
– Верно, – подтвердил Рутков. – Насколько я знаю, заказывали определенную вещь, причем такую… не самую ценную с виду.
– Вот-вот! А такой, типа Матроса, он если бы забрался в Эрмитаж, то не вышел бы, пока не набил полные карманы золота! – сказал Канюкин.
– А может, Матрос вообще в Ленинграде ни разу не был! – высказался Пономаренко.
Хромов с невозмутимым видом выслушал их.
– До чего адвокаты у нашего Матроса грамотные! – покачал он головой. – Так вот: был Матрос в Ленинграде. Сходка там у них проходила, целой бригадой ездили. И Матрос, и Студент, кстати…
– Слушайте, а может, они вдвоем и сработали? – поднял голову оперуполномоченный Ляшковский. – Тогда все сходится.
Это логичное, в общем, замечание почему-то возмутило Хромова.
– Ну какое вдвоем? – чуть не закричал он, забыв, видимо, о присутствии ленинградских коллег. – Вы что, мать вашу, трах-тарарах, вы вообще опера или кто? Вы на «земле» работаете, трах-тарарах, или в облаках витаете? Вы эту картину вообще представляете – Матрос со Студентом в одной связке идут на дело?! Они ж глотки друг другу перегрызут в первую же минуту! Они враги! Еще с тех пор, как Студент проигрался Матросу в карты! Трах-тарарах!.. Это ж как, я просто вот не понимаю, ну как можно работать здесь, дышать этим воздухом, вникать, читать эти бумаги… – Хромов схватил со стола несколько листков с написанным от руки грифом «секретно», потряс ими, швырнул обратно, – …и не понимать таких элементарных вещей! Это ж ваша, трах-тарарах, работа, ваш хлеб!
Зычный голос у начальника УР. Будто обухом по голове бьет. «Какой-то особый звуковой диапазон, наверное», – подумал Лобов. Может, у всех начальников такой голос вырабатывается, чтобы подчиненных долбить. Но дело даже не в этом… В общем, ему вдруг показалось, что здесь происходит какая-то темная вещь, нехорошая. Поплыло, замельтешило перед глазами… И кабинет Хромова превратился в раскаленный сияющий куб, такой, как у алхимиков, он читал об этом в одной из книг… не перегонный куб из учебника химии, а именно колдовская такая штука. Стены аж светятся, белым светом светятся, температура адская. И внутри этого куба сидят они – Рутков, Канюкин, остальные опера. Черные, как головешки. Неподвижные. По ним огненная дрожь пробегает, и видно, что они сгорели давно, обуглились, это только пыль, которая пока еще сохраняет форму тел. И Хромов перед ними. Но он не похож на уголь, наоборот, он из куска тусклого металла, в нем даже огонь отражается еле-еле. Вместо лица две огромные плоские челюсти, точно кусачки или каминные щипцы. Ходят туда-сюда, щелкают. А руки словно кочерги, тянутся к операм, стучат по стенам, по полу, ищут… Потому что глаз у него нет. Ничего нет, кроме рук и челюстей.
А потом все пропало. Изображение дернулось, разбилось на дрожащие полосы, как в телевизоре. И Лобов снова оказался в кабинете начальника уголовного розыска, и опера были как опера, а Хромов был как Хромов…
«Это от водки вчерашней, – понял стажёр. – Неужели допился до белых коней? Рано ж еще вроде как. Пил-то всего третий или четвертый раз в жизни. А как быть с тем сном в поезде? Ведь перед этим он точно ни грамма, а такого коня поймал, что мама родная…»
Здесь что-то не так. Лобов чувствовал это, хотя поверить полностью не мог. Ему, например, дико нравился роман «Из мира мертвых», эта жутковатая мистическая атмосфера, которая окружала вполне обычных людей и обычные, привычные вещи. Но это литература, вымысел, а он, простите, находится на совещании в отделе уголовного розыска. Вот портрет Дзержинского. Вот портрет Ленина. Здесь не может происходить ничего мистического.
– Я прошу прощения, товарищ подполковник, – вдруг услышал он собственный голос. Голос был громкий и уверенный. Даже немного нахальный. – Я хотел сказать, что вы вот все правильно рассуждаете. Очень грамотно и логично. Но мы зря спорим, потому что у нас ведь есть фоторобот преступника. Надо на него посмотреть, и дело прояснится.
– Точно! – крикнул с места Канюкин. – Я ведь его видел вчера вечером! Там вылитый Студент! Как живой!
Под любопытными взглядами оперов Лобов встал, обливаясь потом от всеобщего внимания, подошел к Руткову, взял у него копию фоторобота и положил на стол перед Хромовым.
Хромов взял распечатку, молча посмотрел. Громко втянул носом. Потом сказал:
– Ну и что?
– Как что? – сказал Канюкин. Подошел, заглянул в нарисованный грубыми мазками портрет, всмотрелся. – Это ж Студент, ну. Это ж как дважды…
Лобов видел, как он вдруг побледнел. Будто открыли невидимую артерию и разом выпустили всю кровь. Канюкин пошатнулся, как-то неприятно, болезненно сморщил лицо.
– Студент, говоришь? – зловеще хмыкнул Хромов. Он поднял фоторобот над головой, развернул ее к остальным. – Кто здесь изображен, товарищи?
И тут Лобов почувствовал, как зашевелились на затылке волосы. Лицо на фотороботе было другим, не тем, что вчера. Оно еще продолжало меняться. Глаза разъезжались в стороны, менялся их разрез. Портрет будто ожил и презрительно прищуривался: ну, чего уставились, легавые? Линия волос сместилась вниз, сжимая и без того невысокий лоб. Овал лица расплылся в стороны, рот будто подрезали по краям тонкой бритвой, обозначились резкие носогубные складки… И вдруг все застыло, окаменело, движение прекратилось. Это был фоторобот, грубый и неестественный, как все фотороботы. Но он изображал совсем другого человека – старше, жестче, брутальней, что ли, чем тот, вчерашний.
– Вот тебе раз! – произнес Мазур удивленно. – Рожа Матроса. Ну. Даже зенки его тунгусские… Или я чего-то не понимаю, а?
– Во всяком случае, это не Студент, – сказал Пономаренко.
– Матрос, – подтвердил Ляшковский.
– Ну почему Матрос? – Канюкин с подозрительностью покосился на портрет. – Вчера ведь буквально, я отлично помню… Ну подтверди, Рутков! Мы же своими глазами видели!
Рутков только развел руками. Ему тоже казалось, что вчера лицо на фотороботе выглядело как-то помоложе. Но он не мог ничего сказать, ни разу в жизни не видя реальных людей – Матроса и Студента.
– Мне тоже почему-то кажется, что это Матрос, – сказал подполковник, сверля Канюкина недобрым взглядом.
Тот все еще стоял перед столом, и Хромов, сморщив нос, движением ладони попросил его отодвинуться подальше.
– А почему Канюкину вчера вечером… хм, именно вечером, что характерно, привиделся там Студент, так это я могу с большой вероятностью предположить. Пить надо меньше, Канюкин! А если пьешь, то закусывай!
…Из кабинета начальника УР вышли как из парилки. Канюкин, красный и потный, продолжал что-то бормотать под нос. Лобов тоже чувствовал себя не в своей тарелке. В голове крутилась последняя фраза Хромова. Но насколько он помнил, вчера они закусывали. Все трое… Трое, повторил он про себя. Три детектива расследуют тройное убийство. Как-то это не того…
– Ну, мужики, я не знаю, что вам на все это сказать, – оборвал его мысли голос капитана Мазура. Они с Рутковым и Канюкиным зашли в кабинет оперсостава.
Мазур закрыл дверь, сел на край стола, размял в пальцах папиросу.
– Как по мне, так сто пудов здесь Студент наследил. С трупами этими… Здесь тоже можно найти объяснение. Ведь когда он первый раз на дело пошел, ну, в музей тот, его ведь тоже никто не учил, как и что и почему, а пацан тогда жирный куш сорвал, многие опытные воры позавидовали бы.
Канюкин сосредоточенно кивал в такт его словам.
– Но с фотороботом… – Мазур кашлянул. – Тут полная задница. На фотороботе Матрос, однозначно. Что там вам вчера померещилось, я просто…
– Так вы видели? – перебил, не удержался Лобов.
– Что?
Мазур, Канюкин и Рутков посмотрели на него.
– Как он менялся. Прямо на глазах. Он будто ожил на несколько секунд, правда?
Пауза. Рутков пригнул голову, прищурил правый глаз. Короче, сделал подозрительное лицо.
– Кто ожил, Сашок? – спросил он подчеркнуто вежливо.
– Портрет. Фоторобот то есть…
Мазур опять закашлялся, на этот раз громче.
– Ладно, мужики, давайте об этом потом. Надо решать, что дальше делать. С одной стороны, Хромов темнит что-то, не договаривает, с другой стороны, он прав.
Канюкин встрял:
– К тому же Матрос-то вообще того…
– Погоди, Канюк, не лезь. Не в том суть. – Мазур посмотрел на него, отвернулся. – Мы здесь как бы вообще с боку припека. Куда пошлют, туда идем. А вот кто дело копает, тому и решать. Что скажешь, командир? – обратился он к Руткову.
Капитан сосредоточенно смотрел на Мазура, будто ждал, что тот добавит что-то еще к сказанному.
– Да фиг его знает. – Он пошевелился, почесал в затылке. – Тут не головным, тут спинным мозгом думать надо.
– Жопой чувствовать, – подсказал Канюкин.
Рутков прикусил нижнюю губу, посмотрел в пол. Потом решительным движением убрал волосы со лба.
– Так. Я думаю, надо прощупать Студента.
– Вот, сразу и почувствовал! – сказал Канюкин и довольно захохотал.
Ростов, февраль 1963 года
Быстро пробежали десять дней. Как телеграфные столбы вдоль дороги, промелькнули за окном. Между ними крепкая нить, металлическая струна.
И где ты был, а где сейчас?
Далеко уехал. Место новое, незнакомое.
Один день, второй, третий. И так далее. Струна натягивается, натягивается, звенит, режет.
Первое утро – он король. Самый молодой Смотрящий в истории города. Принимает общак, воровскую казну – облезлый канцелярский сейф, набитый баблом.
– Так куда его?
– Как куда? Везите на мою квартиру. Что я, по-вашему, в этой халупе сидеть над ним буду, как Кощей?
– Оно-то понятно. Только… А этаж какой?
– Третий.
– И что, прямо вот так нести его по лестнице будем? Блатные волокут какой-то сейф…И мусоров вызовут, да и вообще… Это стремно как-то, неправильно. В Нахаловке оно куда безопасней.
– Ага! И сральник на улице! Я там жить не собираюсь!
– Тогда надо искать другой дом. Чтоб без соседей за стенкой, чтобы братве по подъездам не шастать. Смотрящему положено как бы…
– Я Смотрящий, я Хранитель, мне и решать!
Общак перевезли в хозяйственных сумках, частями, ночью. Растолкал по надежным тайникам, комар носа не подточит. Сейф решил оставить в Нахаловке: на хрен не нужен. Он любил свою квартиру, гордился ею, привык к ней. Здесь выстроено пространство, продумана каждая мелочь, каждый блик света на своем месте. Они ничего в этом не понимают.
Китаец укоризненно качает головой – дзынь, дзынь…
А тебе-то чего?
Ладно, ладно. Видимо, что-то другое искать все равно придется. Позже. Когда-нибудь.
Второе утро. Один. Китаец всю ночь дзынькал, не давал спать.
Третье утро.
Четвертое.
Студент открыл глаза. В дверь стучали. На часах без четверти восемь. Вот заразы!
– Сейчас иду!
Когда был простым вором, спал сколько хотел. Сейчас, получается, его могли разбудить в любое время. И даже в голову никому не придет извиниться.
– Здорово, Студент.
Это Султан. Хмурый, небритый.
– Раньше такая кража была – с добрым утром, – зевнул Студент. – На рассвете, когда самый крепкий сон. А вот чего ты меня поднял?
– Зимаря вчера грохнули. Портовые у Таньки Листопад отдыхали, выпивали маленько. А с утреца заявились туда какие-то труболеты, у них стволы, ножи. В общем, устроили там карнавал. Кого-то отмудохали просто, а Зимарю, вишь, не повезло…
– Кто они? Откуда?
– Да конь их знает. Есть такая мысля, что это Редактор мутит за то, что портовые тебя поддержали на сходе. Ну, и за Матроса, понятно…
– Почему мне вчера никто не сказал?
– Так братва стремается твоего скворечника, не хотят идти. Говорят, тут мусорни как грязи, все на виду.
– Б…дь! Тащи ко мне Редактора, живо!
Ага, как же. Портовые уже вторые сутки шерудили по центру, чесали мелким гребнем. Редактор как сквозь землю провалился. Он ведь не дурак, Редактор.
А китаец без остановки качал головой, не соглашался, укорял, стыдил. Как будто стеклянным молоточком по темени – дзынь, дзынь, дзынь… Без остановки.
Что не так?! Ну?!
Пятый, шестой, седьмой. На вокзале порезали Боксера и Рыбу. Они из «рыночных», люди Редактора. Студент созвал к себе основных авторитетов – Бурового, Кузьму, Космонавта, Лесопилку, Севана и прочих. Пришел только Севан. Долго охал и ахал, глядя на развешанные по стенам картины, трогал руками богатые рамы. Потом сказал:
– Ты молодой, умный и богатый. Столько красивых вещей. Можешь жить и радоваться. Скажи, зачем полез в Смотрящие?
– Я не лез! Меня выбрали!
– Выбрали, да. И я выбирал. Правда, я уже и не вспомню, почему я хотел, чтобы это был ты. Все хотели, и я хотел… Да мне на это начхать, забыл и забыл. А ты сам помнишь? А? Зачем оно тебе, Студент?
День восьмой, девятый. Редактор пропал с концами. В городе закипает настоящая война, он должен ее остановить, но не знает как. Приехал к Буровому, сам. Оказал честь. Буровой посмотрел на него так, будто едва узнал.
– А что я могу? – сказал Буровой. – В Богатяновке я шишка, так здесь у меня и не режут никого без спросу. А в городе шишка – ты. Тебе и крутиться.
Непрерывный фарфоровый звон дробнее и чаще, он перешел в гудение, в тонкий писк, резал мозг ультразвуком, а маленькая голова китайского мудреца превратилась в размытое облачко тумана.
Студент сдался, велел Султану подыскать приличный дом где-нибудь на окраине. Хрен с вами со всеми.
Ночью вдруг стало тихо. Он подошел к фарфоровой статуэтке. Не дрожит, не звенит, не качается.
– Как мне быть? Где я скосячил? Что мне сделать, чтобы все стало как надо?
Не дрожит. Не звенит. Не качается. Молчит.
– В чем дело? То дребезжишь круглыми сутками, то не шевелишься даже! Батарейка закончились, что ли?
Студент скрипнул зубами, протянул руку к статуэтке… Нет, вспомнил. Нельзя, будет плохо.
– Втравили меня в этот шлак – и свалили! Ага! Расхлебывай как хочешь! Суки вы!
Руку пронзила дикая боль. Палец, на котором сидел львиный перстень, стал черным и распух от прилившей крови. Перстень заметно уменьшился в диаметре, сжался, уже не кожа и мясо, а сама кость трещала под его давлением. Студент заорал, затряс рукой. Чем сильнее давил перстень, тем стремительнее росла опухоль, палец набухал, увеличивался, вытягивался, извивался, как змея, черный, страшный, на конце выклюнулась заостренная плоская голова… Цап! Студент едва успел убрать голову. Упал. Там, где змеиные зубы только что мазанули по воздуху, остался сдвоенный светящийся красный след.
Он завыл, заколотил рукой о стену, как припадочный. Вскочил, полетел на кухню, схватил со стола нож, занес над левой кистью.
– Б…дь!!! Сейчас отхерачу на фиг!!! И насрать!!!
Резко, с раздраженным хлопком, откинулась занавеска на кухонном окне. Зазвенели на карнизе металлические кольца. С подоконника упала переполненная пепельница.
За окном на фоне заходящей луны открылся силуэт семиэтажного дома на противоположной стороне улицы. На его крыше с каких-то незапамятных времен красовалась надпись из огромных фанерных букв: «СЛАВА НАРОДУ-ТРУЖЕНИКУ!» Буквы старые, обветшавшие, у «т» покосилась перекладина, из-за чего вместо «труженику» можно было прочесть «груженику».
Сейчас там были новые буквы и новая надпись. Ее даже подсветили невидимыми прожекторами.
«ОТХЕРАЧЬ СЕБЕ БАШКУ, СТУДЕНТ!»
Голова закружилась. Он покачнулся, со стуком уронил нож. «В лучшем случае я сошел с ума, – подумал он. – Это в лучшем… В худшем случае все еще гораздо хуже…»
На него в упор смотрели желтые змеиные глаза.
– Но я не знаю!!! Не знаю, что мне делать!!!
…Шум в гостиной. Он не бежал, какое там. Его уже ничем не удивишь. Поплелся, еле волоча ноги.
С книжных полок слетали вниз книги. По одной, по две, целыми рядами. Некоторые падали сразу, некоторые зависали в воздухе на секунду-две, раскинув обложки-крылья. Некоторые летели через комнату, словно снаряды, с неожиданно громким, пугающим стуком врезались в стену, в дребезжащие окна… Книг было не так уж и много. В основном альбомы по искусству, приключенческая литература, что-то из классики (исключительно для солидности, нечитанное ни разу), журналы, стопки газет…
Студент опустился на корточки, сел на пороге комнаты. Случайно опустив глаза, обнаружил, что и перстень, и палец обрели прежний размер и вид. Но это его даже не особо взволновало.
Он отрешенно смотрел на творящийся в гостиной… Не знал, как это назвать. Шабаш, светопреставление, наваждение, фиг его знает. Смотрел, пока все не прекратилось, пока с верхней полки не слетела последняя книга и, описав странную траекторию, как попавшая в помещение птица, не забилась под телевизионную полку.
Осторожно протянул руку и поднял валявшийся ближе всех полный сборник репродукций Репина, юбилейное московское издание пятдесят четвертого года. Сборник лежал раскрытый, вверх обложкой. Он перевернул его. Репродукция картины «Арест пропагандиста». Темная убогая хата, бородатый молодой человек с тяжелым взглядом, жандармы, выпотрошенный чемоданчик с агитлитературой… Известная картина, украшавшая все советские учебники по истории.
Только у молодого человека не было бороды. Он гладко выбрит, одет в широкие, по последней моде, брюки с манжетами и белую нейлоновую рубашку. На пальце холодным металлическим светом сияет перстень. Ничего себе пропагандист! Никакой хаты, ничего подобного. Роскошная городская квартира с шелковыми обоями, картинами и телевизором, на заднем плане виднелся столик с крошечной фарфоровой статуэткой. Вместо жандармов – три мента и молодой хлыщ в гражданском. Чемоданчика тоже не было. А была набитая десятирублевиками сумка из тайника в полу, между лагами… Часть общака, один из его тайников.
Рядом второй альбом, тоже раскрытый: «Западноевропейская гравюра XIV–XVII вв.». Казнь Карла Первого Стюарта 30 января 1649 года. Эшафот, плаха, обезглавленный труп в знакомых уже ему брюках с манжетами, кровь вытекает из шеи аккуратными параболами. Крепкий мужчина в немыслимых для тех времен спортивной куртке и кепке держит за волосы отсеченную голову с закатившимися глазами и открытым в мучительной гримасе ртом, демонстрируя ее публике. Все это в немного упрощенном, угловатом, условном отображении, в той манере гравировки, какая существовала во времена Кромвеля и Английской революции. Но голова – его, Студента, голова. Вне сомнений. А мужичок в кепке – Буровой собственной персоной. Очень даже похож…
Наугад схватил третий альбом, всмотрелся в открытую специально для него (теперь это совершенно ясно) страницу.
Владимир Серов «Ходоки у Ленина». В горле булькнул нервный смешок: повезло же… Разумеется, вождя мирового пролетариата на картине не было. Он сам, в костюме-троечке, с перстнем на пальце, сидел, облокотившись на стол, внимательно слушал, что впаривают ему застывшие в почтительных позах «ходоки» – Севан, Мотя Космонавт и Леденец. Только не было ни комнаты в Смольном, ни убранных в белые чехлы кресел. Простой деревенский дом, что-то вроде жилища Мерина в Нахаловке, обычные стулья, табуретки, печь-голландка, на подоконнике – силуэт фарфорового китайца. В качестве подсказки, чтобы совсем уже было ясно, что к чему, за окном открывался вид на поле и озеро. Значит, окраина. Северный поселок. И Северное водохранилище. Или Ростовское море. Или вообще – левый берег Дона, Левбердон…
Да-а-а, картина ясная: предупредили его! Дескать, лягавые с обыском нагрянут и сумку найдут, Буровой против него заговор готовит и скоро грохнет, а жить надо в доме, на окраине, так спокойней.
Значит, надо съезжать отсюда. И чем скорее, тем лучше. Китаец ожил, зазвенел, закивал головой. Да-да-да. В правильном, мол, направлении мыслишь!
«У дьявола есть не только рога, но и чувство юмора», – подумал Студент. Вскрыл тайник в полу, переложил деньги в другой схрон, хитро обустроенный в наружной полутораметровой стене. И ведь верно, место куда более надежное, за двумя рядами кирпичей, переложенных оконной замазкой. Хоть со стетоскопом простукивай, ничего не услышишь.
Прибрался в гостиной, расставил книги по полкам. За окном серел жиденький рассвет. Надпись, прославляющая трудовой народ, находилась на прежнем месте, словно никуда и не исчезала. Логично. Не только рога и чувство юмора, но и чувство меры…
Лег и быстро уснул спокойным сном.
Хотя было довольно рано, дверь открыли почти сразу. На пороге стоял молодой парень – высокий, жилистый, с дерзким взглядом из-под развитых надбровных дуг, выпирающей вперед квадратной челюстью и золотыми зубами. Эти признаки, кроме зубов, конечно, если верить теории Ломброзо, выдавали в нем преступника, склонного к насилию. Хотя одет был прилично и прическа аккуратная – ухоженные удлиненные волосы, ровный пробор… Но общего впечатления это не меняло – отпетый босяк, профессиональный уголовник!
Он с кривой улыбкой рассматривал Лобова, которого выбрали звонить как наиболее безобидного на вид. Так волк может рассматривать сунувшуюся к нему в нору болонку. Конечно, вчера случилась какая-то путаница с фотороботом, но лицо хозяина определенно показалось знакомым. Похоже, они пришли к кому надо.
– Здравствуйте. Несколько минут назад из окон вашего дома раздавались выстрелы и крики о помощи. Вы ничего не слышали?
– Какие еще крики? Ничего не слышал. А ты кто такой?
Но тут сверху и снизу раздался топот, и на лестничную площадку выбежали еще пятеро мужчин, которые, оттолкнув стажёра, втолкнули золотозубого в прихожую.
– Эй, эй, вы чего?! – Прижатый к стене парень перестал улыбаться.
Если Лобов напоминал хозяину болонку, то новые участники событий, несомненно, являлись волкодавами. Тем более – он знал: так оно и есть. Руки капитана Мазура привычно ощупали одежду, пробежали по складкам, по отворотам брюк. Чисто.
– Предлагаю выдать оружие, наркотики, ценности, добытые преступным путем! – привычно произнес Хромов.
– А при чем тут…
– Мы обязаны провести обыск помещения. Документы готовь!
– Подожди, начальник, какой обыск?! Здесь никто не кричал, точно вам говорю. Я один в квартире, у меня все спокойно…
– Документы, – хмуро повторил Хромов. – Вещи из карманов на полочку и руки до горы. Стажёр, сходи за понятыми!
– А ордер на обыск где? – кривится хозяин. – Что искать будете?
– Не умничай, Студент, – жестко сказал Хромов. – Ты же ученый, у «хозяина» бывал. Зачем тебе лишние проблемы?
«Ордера нет, значит и уголовного дела нет, и ничего конкретно не ищут, – подумал Студент, доставая из секретера паспорт. – Обычная оперативная разработка, на шармака – авось что-то найдут. Хотят нового Смотрящего прощупать. Только что это за новые рожи? Чего моей ксивой интересуются?»
Рутков списал паспортные данные: Горбань Валентин Иванович, год рождения, прописка, вернул документ, начали обыск. Канюкин и Лобов в гостиной, Хромов с Рутковым в спальне, Мазур – кабинет, Пономаренко – кухня. Понятые – две пожилые сестры-соседки, осторожно, с опаской опустили зады на низкие мягкие пуфы в прихожей. Напряженные, важные, как куры на насесте.
…Лобов не представлял, что обыск – такое хлопотное, даже муторное дело. Стоишь на пороге, кажется: ну, квартира, пусть и немаленькая, пусть себе трехкомнатная, ну, за часик справимся. Не дворец и не лабаз какой-нибудь.
Но перстень еще меньше. По сравнению с масштабами типового городского жилища он как иголка в стоге сена. Песчинка. Тысяча мест, где его можно укрыть. Спустя час думаешь – нет, миллион.
Сервант, шкаф, комод, тахта, стол. И везде есть свои закоулки, щелочки, дырочки, складки, пыльные и не очень углы. Взять вот этот книжный шкаф. Сколько здесь книг? Сотня, не меньше. Каждую надо раскрыть и пролистать, потому что тайник может находиться внутри, под корешком, в вырезанном бритвой углублении среди страниц. Так в детективных романах прячут пистолеты. Но тяжесть пистолета сразу почувствуешь, взяв в руки томик, а тут – кольцо… А полки, стенки шкафа? Это, конечно, не тяжелая викторианская мебель из дюймовых буковых досок, как во времена Шерлока Холмса, а обычный советский шкаф из дешевого ДСП, но даже здесь вполне может поместиться такая мелкая вещь, надо только аккуратно вырезать фрезой небольшое углубление.
Лобов пришел к выводу, что он смог бы обустроить вполне надежный тайник. У него бы получилось. Способности есть. И мысли текут в правильном направлении. Но искать тайники – таких способностей у него нет, это увольте. Может, способностей, а может, терпения. Нет у него терпения.
– Сашок, со шкафом все? Так чего застыл? Не стой, не мылься. Иди к Пономаренко, он на кухне. Там работы до дядиной макушки!
Горбань тоже на кухне. Сидит, руки на груди, смотрит в окно, молчит, покачивает ногой. На вошедшего Лобова не обернулся.
– Бери посудный шкаф и стол. И холодильник, – тихо командует Пономаренко.
Засучив рукава, лейтенант сноровисто разбирает газовую плиту. Время от времени он вытирает руки газетой, берет электрический фонарик, светит внутрь, смотрит. Разбирает дальше. Гремит противнями. Приподнимает выпотрошенную плиту, встряхивает, прислушивается. Потом начинает собирать.
Лобов быстро заканчивает с посудным шкафом, становится на табуретку, осматривает верх. Даже отодвигает его от стенки.
– А что, холодильник тоже надо разбирать?
Пономаренко смотрит на него, кривится, молча машет рукой. Непонятно, то ли «давай, разбирай», то ли «ну его на фиг». Лобов выставил продукты на стол, выгрузил из морозилки какие-то свертки.
– А что с этим? – Он показал на смерзшиеся брикеты мясного фарша. – Там ведь внутри вполне можно спрятать…
Горбань оглянулся, усмехнулся.
– Что, будете котлеты сейчас жарить?
– У них, в Ленинграде, могут, – усмехнулся Пономаренко и опять махнул рукой.
А Студента аж холодный пот прошиб! Вот оно что! Это не просто пробный «наезд»! Они по следу из Эрмитажа пришли, по кровавому следу от трех трупов! И тут же из холода бросило в жар: главная-то улика – перстень, у него на пальце!
Секунду подумав, Лобов убрал свертки в сторону. Сметана. Банка с томатным соусом. Там можно хоть десять перстней упрятать. Покосился на Пономаренко, с фонариком ползающего на коленях у радиатора отопления. Наверное, это все-таки лишнее. Нелогичное место для тайника. Так упрячешь перстень в соус, а потом забудешь и слопаешь его вместе с борщом… А вдруг, подумал Лобов, преступник рассчитывает именно на такой ход его мыслей?
Канюкин что-то крикнул из гостиной. Точнее, вскрикнул. Хлопнула входная дверь.
Пономаренко приподнял голову, посмотрел на Лобова.
– Что там?
– Не знаю. Сейчас посмотрю.
Дверь в квартиру распахнута. Старушки-понятые, оторвавшись от пуфов, с остолбенелым видом выглядывают на лестничную площадку.
– Он там… – шепчет одна.
И показывает пальцем.
Канюкин стоит на площадке, согнувшись, уперев руки в колени, и как-то странно встряхивает головой, будто в ухо ему попала вода. Глаза выпучены.
Из спальни показался Хромов, выглянул за дверь.
– Что у тебя такое?
Канюкин резко обернулся, едва не врезавшись в дверной косяк.
– А? Все нормально… Просто это… Голова вдруг разболелась чего-то. – Он выпрямился, выдавил жалкую улыбку. – Ни с того ни с сего, прямо как ударило вдруг.
Хромов внимательно осмотрел подчиненного, втянул носом воздух.
– Ты не пил?
– Нет-нет, ни капли. Я сейчас. – Руки у него тряслись.
– Гляди у меня, Канюкин…
Хромов вошел в гостиную, осмотрелся, но не увидел ничего подозрительного. Только фарфоровый китаец-болванчик на серванте с тихим звоном качал головой влево-вправо. Движение постепенно затухало, и под взглядом Хромова голова замерла на месте.
– Трогал? – бросил он Канюкину.
– Нет-нет, просто переставил немного… – заюлил вдруг тот. – Хотел вазу вон ту осмотреть, а он рядом стоял… Боялся, как бы не смахнуть случайно.
Хромов строго посмотрел на капитана, потом на понятых.
– Без необходимости ничего тут не лапать, понятно? – Слова были обращены скорее к понятым, чем к Канюкину. – Надо уважать неприкосновенность жилища граждан!
«Вот сука! – зло подумал Студент. – Пришел без ордера, всё перевернул и еще про уважение базарит…»
Но вслух ничего не сказал: он действительно был «ученым».
В зеленом «газике» тесно и накурено. Хромов как старший сидит впереди, четверо мужиков спрессовались сзади. Двигатель работает на холостых оборотах, трещит, шипит рация. Гудит на полную печка, только толку от нее мало. Пономаренко, сидящий за рулем, шмыгает носом и подставляет ладони к воздуховодам.
– А ведь я вам говорил, что без толку это. Нет, заладили: Студент, Студент! Вот вам и Студент… – Хромов обернувшись, окинул группу выразительным взглядом. – А если он жалобу нафигачит? Обыск без ордера и тэ дэ… Кто отвечать будет? Ты, Канюкин?
Канюкин услышал не сразу. Сидел, зажатый в угол, втянул голову в плечи, смотрел в пол и думал о своем. Поднял голову, огляделся.
– А?
– Банан на, – сказал Хромов. – До хрена ведь ценностей нашли? И денег награбленных?
В общем, начальника УР можно было понять. Сберкнижка на двести рублей, сотня наличными, серебряная цепочка – вот и все ценности. За такие мелочи свою задницу подставлять кому охота?
– Не будет он жалобу фигачить, – сказал Мазур. – Нашелся нищий Студент, мать его! Квартирка как у профессора, не то что моя коммуналка! И картин сколько висит!
– Ориентировок на эти картины нет! – отрезал Хромов. – Они в комиссионках продаются, может, и правда, что ему художники дарят. А квартиру иметь никому не запрещено. И тебе, Мазур, тоже!
– Не запрещено, – уныло согласился тот. – Только где ж ее взять?
– Что теперь скажешь, Северная столица? – обратился Хромов к Руткову.
Тот выглядел как обычно, но Лобов видел, что наставник переживает. Еще бы – показалось, что ухватили за ниточку – а оно все впустую!
– Теперь надо ехать к Матросу, – твердо сказал капитан.
Повисла пауза. Оперативники переглянулись. Пономаренко деликатно прокашлялся. Дело шло к обеду, люди проголодались, ехать никому не хотелось, тем более там явный голяк!
– Так ведь Матрос, товарищ подполковник, он как бы это…
Рутков тронул Хромова за плечо.
– Ну что – это? – пробурчал Хромов. – Думаешь, я забыл? Ладно. Будет вам Матрос. Поехали!
«Газон» тронулся, проехал несколько кварталов, удаляясь от центра, запрыгал сначала по булыжным переулкам, потом и вовсе по рытвинам и колдобинам. Воздух из печки немного потеплел.
– А что с Матросом не так? – допытывался Рутков у Мазура.
– Да как тебе сказать… – Мазур смущенно пожимал могучими плечами. – Приедем, узнаешь, короче…
– Слушайте, а вот еще один интересный вопрос, – подал голос Пономаренко. – Кто-нибудь на руки Студента смотрел?
– На фиг мне его руки? – Хромов поднял голову. – Я на его зубы всегда смотрю – из бесценного скифского золота, самые дорогие в мире! А что?
– Да чего-то мне сейчас померекалось, что перстенек у него на пальце блестел. Только я тогда внимания не обратил. Настрой-то был спрятанное искать… – Лейтенант, крякнув, переключил передачу. – Стажёр, вон, молодой и горячий, он чуть фарш замороженный не расковырял, холодильник на запчасти едва не разобрал. А на руки никто и не смотрел.
– Ты что, сдурел, Пономаренко? Он же мне паспорт показывал, я его руки видел. Все в красных рубцах – наколки срезал. А перстня никакого не было!
– Да я не говорю, что был. Просто померекалось вдруг…
– Трах-тарарах! – выругался начальник УР. – А ты сам куда смотрел?
– Смотрел, куда положено, товарищ подполковник. – Пономаренко помолчал. – Да не было у него ничего на пальце, это я так сказал.
– Ясен пень, не было! – прогремел Хромов. – Мазур, ты ведь его обыскивал, ну? Скажи!
– Татухи у него сведенные на руках, шрамы – видел, – сказал Мазур.
– А перстень?
Оперативник замешкался с ответом.
Хромов подождал, повернулся.
– Что молчишь?
– Вспоминаю. Там как бы след такой… Татуха в виде перстня, как у блатных принято.
– Ты ведь сказал только про шрамы! – перебил Хромов.
– И шрамы тоже. Не разобрать, короче. А может, он марганцовкой выводил…
Мазур задумался.
– Рисунок как бы… расплывчатый такой, типа старого выцветшего штемпеля на конверте. – Он закашлялся, встрепенулся, полез в карман за папиросой. – Да о чем базар? Татуха и татуха. Не было там никакого перстня.
– Конечно, не было, – подтвердил Пономаренко.
– Точно? – хмуро вопросил Хромов.
– Нет, ну, товарищ подполковник!.. – От избытка чувств лейтенант развел руками, на секунду выпустив руль. – За кого вы нас принимаете!
– Я тебе покажу «за кого»! – успокаиваясь, пригрозил Хромов.
Лобов попытался вспомнить руки Студента. Прикрыл глаза, включил зрительную память, сосредоточился. Рукава белоснежной нейлоновой рубашки закатаны по локоть. Руки сложены на груди. Он не прятал их ни в карманы, ни за спину. Всё время на виду. Крепкие, мускулистые плечи. Набитые костяшки пальцев – видно, когда-то приходилось много драться. Шрамы – да. Шрамы присутствуют. Вроде бы только шрамы…
Нет. Перстня Лобов не увидел или не вспомнил.
Машина заехала в дорожный «карман» и остановилась. Рядом торчал козырек автобусной остановки, на фанерной вывеске написано «ст. Северное кладбище».
– Приехали! – доложил Пономаренко и первый выскочил наружу.
Начинались ранние сумерки. Город остался позади – в той стороне алмазами переливались первые электрические огни. А здесь голые тополя вдоль дороги, похожие на плесень островки грязного снега, которого прочти не осталось в городской черте. Дальше – слегка заснеженное поле, с которого задувал резкий ветер.
– Куда мы приехали? – спросил Рутков.
– К Матросу, – сказал Хромов и плотнее запахнул пальто. – Пошли.
Рутков, когда недоволен, больше молчит, чем ругается. Вообще не издает никаких звуков. Это очень хорошая черта, считал Лобов, мужская. Хотя из-за этого бывает трудно определить, все ли ты делаешь как надо, не накосячил ли чего ненароком. Вот сейчас что-то пошло не так, это точно. Шли они в полном молчании, хотя по лицу Руткова видно, что вопросов у него много. К Хромову, к Канюкину, к остальным.
Стажер Лобов редко бывал на кладбище. В силу своего юного возраста, в силу прочих обстоятельств, благодаря которым одна часть его близких и родственников не страдали смертельными недугами, не превышали скорость во время автомобильных поездок (поскольку автомобилей у них не было), не злоупотребляли алкоголем и вообще жили тихо и размеренно; другая же часть – дедушка Родион, тетка Маня и двоюродная сестра, чье имя Лобов постоянно забывал, – умерли еще в блокаду, когда его не было на свете. Сейчас, глядя на унылое, продуваемое всеми ветрами Северное кладбище, Лобов думал (опять-таки в силу возраста), что умирать, конечно, неприятно, иногда даже больно, но хоронить кого-то – это еще неприятнее. Хотя как сказать…
Кладбище как кладбище. Старые, «обжитые» (или наоборот – «омертвленные») участки ближе к входу: здесь сплошные поржавевшие «пирамидки», встречаются православные кресты и заметнее запустение. Дальше можно прослеживать, как менялась мода на надгробия. В самых новых кварталах города мертвых выделяются капитальные надгробия из бетона и мраморной крошки, кое-где даже вмурованы фото в траурной рамке.
На центральной алее оперативники догнали какого-то субъекта в драном кожухе. Шагал он старательно, но очень неуверенно. Косился на группу молчаливых мужиков и явно имел намерение то ли обогнать, то ли просто держаться подальше, из-за чего передвигался резкими галсами, иногда вылетая с аллеи, пропадая из поля зрения, даже падая на мерзлую землю, а потом снова появляясь впереди.
– Демьян за стаканом пошел. За ним – как за путеводной звездой… не ошибешься, – прокомментировал кто-то из оперативников.
Остальные понимающе заухмылялись.
Драный кожух и в самом деле вывел их к свежей могиле на краю кладбища, окруженной небольшой группой людей.
Здесь работали могильщики, долбя землю кирками и ломами, комья мерзлой глины летели вверх, в стороны, некоторые долетали до стоявшего в стороне самого дешевого гроба из горбыля, издавая что-то вроде барабанной дроби. Рядом с гробом нетерпеливо вышагивал туда-сюда рослый, крепкий старик с заросшим белой щетиной лицом. Чуть поодаль, на дистанции, сбились в кучку человек пять бомжеватого вида, к которым присоединился вновь прибывший Демьян.
– Ну-ка, посторонись.
Хромов, не особо церемонясь, растолкал людей, подошел к гробу. Оглянулся, подождал, когда подтянутся остальные.
– А вот и Матрос.
Он посмотрел на Руткова. Тот почесал пальцем переносицу и спрятал руки в карманы.
– Что случилось? – проговорил капитан нехотя, через силу, словно ему не хотелось разговаривать с Хромовым.
– Его в день вашего приезда обнаружили. Дома лежал, на полу – сам себя зарезал…
Хромов обернулся к старику, который прекратил свое хождение, а теперь мрачно и опасливо разглядывал милиционеров.
– Родственник? – строго спросил он.
– А чого?.. Племянник ён мине! – как бы споря, гаркнул старик. – А я яму, стало быть, дядько! – Подумал, подумал, добавил тише: – Двоюродный…
– Отчиняй гроб, дядько двоюродный! – скомандовал Хромов ему в тон.
– А пошто?
– Опознание проводить будем!
Старик покосился на него грозно, Лобов подумал: пошлет. Нет, он вдруг резко и неловко опустился на колено и, кряхтя, отодвинул крышку, из-под которой показалось оскаленное, искаженное то ли гневом, то ли мукой лицо. В морге, похоже, сделали несмелую и неудачную попытку эстетической косметики, отчего покойный походил на накрашенного упыря из страшных сказок.
Мазур подошел, взглянул, за ним Пономаренко. Канюкин стоял на месте как вкопанный, продолжая что-то рассматривать у себя под ногами.
– А пусть руки откроет, – сказал Пономаренко. – На руки надо взглянуть. Перстень проверяли?
– Умник. Сразу же, – сказал Мазур.
– Закрывай, отец! Готово! – отдал команду Хромов.
– Готово, готово, заготовкались… Кто сибе через кожух режит? – Старик надвинул крышку на место, поднялся и опять принялся ходить взад-вперед.
– Это его мертвым переносили? – спросил Рутков. – А теперь, выходит, и в пальто он был?
– Какая разница – в пальто или во фраке? – вроде удивился Хромов. – У него на ноже прямо рука закостенела. И на рукоятке его пальцы. Что еще надо? Главное, у него уже про Эрмитаж ничего не спросишь…
– А вы уже уверены, что в Эрмитаже работал именно Матрос? – с убийственной вежливостью поинтересовался Рутков.
– Слушай, капитан. – Из голоса Хромова разом пропали добродушные нотки. – Слушай и смотри. Вот туда смотри. Кто там, по-твоему? – Он показал пальцем на ободранного Демьяна и остальную компанию. – Козырные тузы? Буровой с Мотей Космонавтом? А может, кто-то из московских авторитетов пожаловал, а?
Рутков молчал.
– Я тебе скажу, кто это. Демьяна ты уже видел, это бухарь-активист, как его зовут в Северном поселке. В башке одна извилина и работает только в одном направлении, как компас: где сегодня нальют? Он ни одной свадьбы, ни одних похорон не пропустит, на выборы местных депутатов самый первый прибегает, ему положить с прибором, кто там, что и почему, он куда угодно придет, приползет, если там есть халявная выпивка…
Хромов говорил громко, не стесняясь. Демьян посмотрел на него, прищурив глаз, плюнул и отвернулся.
– Дальше смотри, капитан. Тузик – это сосед Матроса. Отсидел в сорок девятом по хулиганке, бухает тормозуху. Лосьон «Ромашковый» для него – это типа шампанского, по большим праздникам… Кто он, по-твоему? Ну, в смысле развития и прочего? Взгляни на его рожу. Я тут и сравнения никакого не нахожу. Вот Матрос был придурок отмороженный, а по сравнению с Тузиком он, трах-тарарах, за академика сошел бы!
– Зачем мне это? – перебил его Рутков.
– А затем! Что хоронят не Тузика какого-нибудь дохлого – Матроса хоронят!! Это ж Матрос! Он в авторитете! Он дела делал! Он гремел не только по Ростову! Он в Смотрящие метил! А смотри – никто из серьезной колоды проститься с ним не пришел! Почему? Потому что Матрос в Ленинграде троих воров положил, деньги забрал и перстень заныкал! Он все пределы переступил, а остальные офоршмачиться об него боятся, чтобы потом не предъявили чего! Понял теперь?
– Это не доказательство!
– Не доказательство? Так будут тебе и доказательства! – Хромов вроде как даже обрадовался, как будто специально и очень хитро подловил капитана на слове. – Поехали на его квартиру, вот прямо сейчас! Вот увидишь, Северная столица! Будут тебе и доказательства!
На самом деле ничего особенного в квартире у Матроса они не обнаружили, кроме характерного мелового силуэта на замызганном дощатом полу. Ничего, что имело бы отношение к ограблению в Эрмитаже. Даже напротив: скудость, убогость обстановки, все эти занавески в рыжих пятнах и заваленный потрохами от воблы стол, а главное, полное отсутствие книг, журналов и прочей печатной продукции (исключение составляли отрывной настенный календарь и газета «Вечерний Ростов» в качестве скатерти): все говорило о том, что человек, живший тут, вряд ли увлекался искусством, смыслил в нем и, как метко выразился однажды лейтенант Пономаренко, не нашел бы дорогу к Эрмитажу, а заблудился в ленинградских улицах и переулках.
…За батареей отопления капитан Мазур нашел тайник, а в нем – пистолет «ТТ» с полной обоймой в промасленном газетном свертке. В кладовой, в ящике с инструментами, лежала связка отмычек, а среди грязного белья обнаружилась маска, сделанная из детского трикотажного свитера, в котором были прорезаны отверстия для глаз. Хромова эти находки необычайно воодушевили. Он ходил по квартире, как Наполеон под Аустерлицем, и повторял Руткову:
– Ну? Теперь видишь? Я же говорил!
– А что я должен видеть? – ворчал Рутков. – Если бы Шута и Весло застрелили из пистолета, я бы чего-то увидел. А так их какой-то странной штукой закололи, товарищ подполковник! То ли ножом, то ли стилетом…
Хромов лишь отмахивался:
– Будет тебе и нож, капитан!
Еще один тайник – в туалете, в нише стояка. Металлическая коробка с женскими часиками, брошью, связкой обручальных колец на проволоке и немецкими карманными часами «Мозер».
– Опа, трофейный «Мозер» тридцать второго года… По разбою на Радиаторном в описи был точно такой! – Хромов посмотрел на коллег, весело оскалил зубы. – Кто ведет? Ты, Канюкин? Считай, одним «висяком» меньше! С тебя бутылка, Канюкин!
– А это, похоже, из квартиры Авакянов, – произнес Пономаренко, вертя в руках брошку. – Смотрите, товарищ подполковник…
– Там золотая была, – возразил Мазур. – И камень красный, типа рубина. А это серебро, а может, вообще железка голимая.
– Матрос железки хранить в тайнике не станет. – Хромов взял брошь, небрежно осмотрел, швырнул в коробку. – Ничего, сгодится! Пристроим куда-нибудь!
Стажёр Лобов не совсем понимал причины его восторга. А особенно эти словечки: пристроим, сгодится… Если нашли украденную вещь, это, конечно, хорошо, ее вернут законному владельцу и все будут довольны. Но если вещь не его, тем более не золотая, не с рубином… как можно ее «пристроить»? Как бездомного щенка? Найти других хозяев?
Канюкин, видимо, тоже чего-то не понимал. А может, его по-прежнему мучили приступы головной боли, начавшиеся во время обыска у Студента. Мрачный, напряженный, за весь день он не отпустил ни одной шуточки. Находка часов, проходящих по его делу, Канюкина нисколько не обрадовала, не вдохновила. Он лишь едва взглянул на них и даже не прикоснулся. Странная штука: Канюкин вообще старался не касаться вещей в доме Матроса. Никаких. Словно они находятся под высоким напряжением или заражены каким-то вирусом. Поэтому в обыске он практически не участвовал, молчал и, заложив руки за спину, бродил по квартире как тень, рассматривая что-то у себя под ногами.
– Канюкин, трах-тарарах! Уснул, что ли? Тебе что, особое приглашение? – прикрикнул на него Хромов, когда оперативники втроем отодвигали от стенки тяжелую чугунную ванну – искали очередной тайник.
Тот и в самом деле словно очнулся, подбежал, с суетливой готовностью вцепился в край ванны и сразу зачем-то начал приговаривать:
– Взяли! Взяли! Ну-ка, дружнее! Па-ашла, родимая!
Как будто не ванну, а баржу толкали. И глаза у него – пустые, потухшие, Лобов даже испугался немного, когда увидел. Никто больше, правда, не обратил на это внимание, да Лобов и сам забыл вскоре. Ростовчане «жировали», потрошили квартиру, им не до канюкинских странностей: обыск удался, решались какие-то проблемы, развязались узлы – фарт катил, как говорят блатные.
Только к делу, за которым приехали сюда они с Рутковым, все это отношения не имело.
В последний день командировки погода в Ростове испортилась. Заснежило, забурлило, загудело; в гостиничном номере из окон дуло так, что страницы рапорта, который засел писать Рутков, слетали на пол и ползали там, словно живые, норовя выбраться через щель под входной дверью на коридор.
Будто та жуткая ленинградская метель догнала их, позвала в обратную дорогу.
Лобов подозревал, что скоро Руткову все это надоест и дописывать рапорт придется ему. «Стажёр Лобов, знаешь, сколько интересных букв тебя тут ждет? До дядиной макушки, Лобов!» Удивительно, что этого не произошло раньше.
Поэтому он оделся и незаметно выбрался из номера.
На улице глаза сразу заслезились от резкого холодного ветра. Пройдя пару шагов, он поскользнулся, залихватски выбросив вперед обе ноги, и упал. Как-то глупо упал, неловко, как падают клоуны на потеху публике. И очень больно. Обидней всего, что навстречу как раз шла девушка в пальто с воротником из чернобурки, он чуть не сбил ее с ног.
– Берегись!
Девушка с ленивой грацией ушла с линии поражения, легко взмахнула рукой, словно попрощавшись, и пошла дальше. Даже не обернулась.
Лобов встал, потрогал шишку на затылке. Вдруг подумал с обидой, со злостью: а в чем дело? Почему я до сих пор не познакомился ни с одной прекрасной ростовчанкой? Почему ездил, бегал, искал, а в конечном итоге так ничего и не нашел? Почему?
Он побрел в ту сторону, куда ушла девушка. Вышел на какую-то центральную улицу, постоял, покрутился. Чернобурка бесследно исчезла. Все прохожие казались ему на одно лицо, точнее, у них вообще не было лиц, только воротники, шарфы и низко надвинутые шапки. Безликие тени в снежной кутерьме. Как будто все в этом городе договорились скрыть от него что-то важное, запретное, тайное, транс… транс… Лобов, наверное, минуту вспоминал слово из лекций по философии, наконец вспомнил: трансцендентное. Потустороннее, недоступное пониманию. Что-то «сверх».
Слово-то Лобов вспомнил, но с тайной, которую хранил город, ничего поделать не мог, так и вернулся в гостиницу.
…Он застал Руткова одетым, выбритым, наодеколоненным, с газетным свертком в руке, откуда выглядывало горлышко бутылки.
– О, Сашок! А я собрался с Канюкиным попрощаться. Всё одно лучше, чем на этом сквозняке. Пойдешь со мной?
Канюкин их встретил уже хорошо «подогретый». Он стремительно ходил по квартире, задевая мебель, босой, в расстегнутой рубашке, почему-то с мокрыми волосами. Наткнувшись на очередной стул, угол стола или шкаф, вдруг замирал со значительным и обиженным видом, молча тянул вверх указательный палец, словно жаловался: вот, опять меня толкнули, а я здесь ни при чем, вы свидетели!
Жены дома не оказалось («Да пошла она!» – кратко объяснил Канюкин), в доме царил холостяцкий беспорядок. И нес Канюкин всякую чушь – как в одиночку скрутил целую банду в Аксае, про какую-то Любочку-санитарку, с которой он и так и сяк, и во всяких подробностях…
Руткову всё это не нравилось. Он хмурился, молча сжимал челюсти. После первой рюмки тихо кивнул Лобову на дверь: пошли отсюда. Канюкин заметил этот жест и вдруг запаниковал, побледнел, затряс щеками:
– Нет-нет-нет! Никуда не пойдете! Ты обещал! Сашок, скажи ему!
– Ты пойми, Петро… Нам на поезд, мы не можем опоздать, – сказал Рутков, поглядывая на часы.
– Вы не можете, так и я не могу! – Канюкин неожиданно схватил его за руку. – И я не могу больше, пойми! – повторил он тише. – Полчаса… По старой фронтовой дружбе… А? – И тут Канюкин перешел на свистящий шепот: – Мне страшно, Рутков! В котле под Псковом было не так страшно. Там убежать можно было. Сдаться можно было. Б…! А здесь – кому сдаваться?
Рутков высвободил руку, встал, отошел на шаг, как если бы Канюкин лез к нему целоваться.
– О чем ты говоришь вообще? Что за бред? – грозно вопросил он.
– Я про болванчика того… на серванте…
– Какой к хрену… Ты в своем уме, Петро? Какой еще болванчик?
– У Студента! Фарфоровый такой! Не подходи, говорит! Голова туда-сюда! Горю, горю! О-ой, что-то нечисто там! – протяжно и бессвязно заголосил Канюкин. – Сейчас расскажу! О-о-ей! Сейчас!
Он схватился за бутылку, опрокинул ее над своим стаканом, но Рутков отобрал и стакан, и бутылку, толчком усадил его на стул.
– Сопли подбери! Говорит толком, что случилось!
Канюкин шумно задышал носом, забегал глазами.
– Ты всё равно не поверишь. Там такая хрень…
– Ты не перед прокурором. Поверю. Говори.
– Я в гостиной тогда был, куда Хромов меня поставил. – Канюкин сжал губы, словно вдруг раздумал говорить. Помолчал, подышал и продолжил: – Там статуэтка такая стояла, я сразу ее заприметил. Типа моих пастушков немецких… Ну кому, думаю, она тут сдалась? Хата – полная чаша, обстановка, картины, все такое, а тут крошечная такая фиговина, да еще место не самое приметное. Если вещь дорогая, редкая, гордость, так сказать, коллекции, то хозяин поставит ее так, чтоб все видели, верно? Вот мол, я владею, смотрите, завидуйте! А эта фигурка сбоку так, вазы всякие, посуда… Теряется она там как бы, понимаешь? Думаю, Студент и не заметит, думаю. А если заметит, то… Не пойдет же он заяву писать из-за такой фиговины! Он же сам ворье, уголовник, куда ему заявы писать, верно?
– Ты мне лекции не читай, – сказал Рутков. – По делу говори.
– И вот хожу там, вещи смотрю, работаю, а сам про эту фигурку все думаю. Никак не могу избавиться, как наваждение… А потом ты Сашка своего на кухню отправил, помнишь? Ты сам его отправил, я тут ни при чем! – Он посмотрел на Лобова, на Руткова, как будто они были его соучастниками и без них ничего не произошло бы. – Вот так… И когда он ушел, я сразу к фигурке этой. Я даже дотронуться не успел, честное слово. А она голову так медленно-медленно наклонила, будто присматривается ко мне… Сама! Я подумал: ого, механизм, наверное, какой-то, дай-ка посмотрю… И тут она говорит: «Пошел вон, сука!»
Канюкин замолчал, нервно потер руками колени, взглянул на стол, где стояла бутылка.
– Погоди… Кто говорит? Статуэтка говорит? – переспросил Рутков, прищурив глаз.
– Она самая. Я все понимаю… Сижу пьяный, да, несу хрень… Я точно тебе говорю! – заорал вдруг Канюкин. – Я не вру! Я говорил – ты не поверишь!
– Тихо, тихо…
– Там рот этот нарисованный – он шевелился! Как будто мультфильм смотрю! И голос откуда-то изнутри, как из колодца! Басом таким! «Пошел вон!» – говорит! И голова эта фарфоровая начала туда-сюда ходить, как маятник! И вся посуда задребезжала! А я стою с протянутой рукой, будто окаменел… И вдруг вижу – всё вокруг горит! Квартира горит! Пожар! И уже давно горит, похоже, потому что огонь вихрями такими закручивается, ревет, и жар… ну, не передать! Кожа на руках сморщивается, дымок от нее идет, волосы трещат, ногти обугливаются, сами из пальцев лезут! Я вижу всё это! Чувствую! И никуда не выйти, хода нет! Всюду огонь!.. – Канюкин рукой убрал слюну с подбородка, вытер руку о штаны. – И я тогда закричал. Больно было очень. Страшно. Налей мне, Рутков, слышь?
– Обойдешься, – задумчиво сказал Рутков. – Я слышал, как ты кричал. И что дальше?
– Прыгнул просто в сторону, на месте стоять и гореть… как-то не очень. Потом дверь увидел на лестницу, выскочил. И все прекратилось сразу. Никакого пожара. Руки, пальцы, ногти – всё на месте. Только казалось, что вместо волос – пепел, пыль такая горячая… За шиворот сыпется, неприятно, все хотелось стряхнуть… До сих пор чешется.
Рутков вздохнул, посмотрел на часы.
– А когда я вернулся в гостиную, слышь… с Хромовым уже, этот фарфоровый болван смеялся, хохотал надо мной! – торопливо проговорил Канюкин, как будто это обстоятельство могло задержать гостей в его квартире. – И потом еще, когда на кладбище ехали, смеялся… И так несколько раз. Я сижу, ничего не делаю, никого не трогаю, понимаешь, сижу в машине, еду на задание, вы там рядом о своем балаболите, вам по барабану – а он смеется! Веселится, гад! Смешно ему! И один только я слышу! Почему только я?! За какие такие заслуги, скажи, Рутков! Ты ведь ничего не слышишь, а?!
Рутков покачал головой.
– Это типа как по радиоволнам, что ли? Как радио, да? – Канюкин притих, задумался. Рассмеялся: – Моя личная радиоточка, Рутков! Ха-ха-ха! Юмористическая передача! Круглосуточно! Бесплатно! Ха-ха! Ни у кого такой штуки нет!
– «Белочку» поймал твой Канюкин, что тут еще может быть! – уверенно заявил Рутков, когда расселись, расстелили постели, выпили чаю, а за окнами поезда белым стягом разворачивалась бескрайняя донская степь.
– Но ведь не пил он в тот день, – сказал Лобов, втайне гордясь тем, что знает про «белочку» и переспрашивать нет нужды.
– Откуда ты знаешь, Сашок? Пил, не пил… Да он мне с самого начала… Канюкин есть Канюкин, короче! Что на фронте, что здесь! Водка – раз, жадность – два! Соединяем – что получается? Опасное сочетание получается, мозги горят!
– Так он, значит, сумасшедший?
– Да какой он… – Рутков поморщился, махнул рукой, мол, из Канюкина и сумасшедшего-то нормального не получится. – Проспится, возьмет больничный, отпуск отгуляет, будет нормальный, как все. Куда он денется…
Лобову очень хотелось подробнее поговорить об этом, ведь он и сам чувствовал в этой командировке что-то такое, аномальное, как сейчас принято говорить, и не только чувствовал, видел тоже – картинки, видения всякие… Но Руткову и так все было понятно. Удивительно цельный и ясный человек этот Рутков, даже завидно. Рассказать ему про совещание у Хромова в огненном алхимическом кубе, про оживший фоторобот – не поверит, опять сведет все к какой-нибудь «белочке». И, кстати, будет прав, ведь накануне они вместе пили водку у Канюкина. «А может, это опять влияние космоса?» – вспомнил Лобов давешний разговор в поезде.
Новогодний стеклянный шар плывет в тягучей черной субстанции, внутри шара – мама, папа, соседка Трофимовна, они с Рутковым… И веселый Гагарин в ракете машет им рукой. Ракета жужжит, как сверло, летит стеклянная пыль, мы пробиваем дорогу в космос! Все радостно смеются, и только Сталин в глухом сером френче недовольно качает головой. «Когда я был живой, товарищи, – говорит он с сильным кавказским акцентом, – фотороботы не оживали! Если фоторобот вдруг становился живой, вах-вах, я его твердой рукой отправлял в Магадан. А там, товарищи, холодно, там даже фотороботы не живут…» И вот треснуло стекло, в шаре – дырка. Ура! Ура! Веселый Гагарин еще раз помахал им на прощанье рукой и улетел к звездам. А дырка осталась и растет, растет. Это протиснулась внутрь шара и повисла огромная черная капля из космоса. Как раз над его, Лобова, головой. А в капле, как в космической капсуле, сидит страшный инопланетный робот с квадратной головой. С одной стороны он похож на Студента, а с другой – на клоунски загримированного Матроса… А с третьей стороны улыбается Гагарин. «Есть КГБ, оно пусть и занимается этим! – говорит он весело. – У нас своих забот знаешь сколько? – Смотрит вверх, на звезды, хохочет счастливо. – До дядиной макушки, Лобов!»
Вагон слегка качнулся, и Лобов понял, что все это неправда. Просто он плывет и сладко тонет, задремывает на своей любимой верхней полке…
Снег за окном стал синий, колеса исправно отсчитывали стыки через каждые двадцать пять метров, внизу похрапывал капитан Рутков, было тепло и уютно; Ростов-на-Дону со всеми своими нераскрытыми тайнами уплывал в ночь со всей своей чертовщиной, и очень хорошо! Утром будет свет, и родная Нева, и вокзал на площади Восстания… Лиговка… Большой Обуховский мост… Завтра дома. Домой… Спать, спать…
К одним сон сам идет, бежит, только помани, а к другим его под дулом пистолета не пригонишь. У одних ночной кошмар похож на веселый мультик, а у других явь походит на кошмар…
Не спит оперуполномоченный угрозыска капитан Канюкин – напуганный, то ли пьяный, то ли, еще хуже, повредившийся в уме. Уже в своем собственном доме боится он прикасаться к вещам, к своим собственным вещам! – ведь каждый раз мерещится ему грозный окрик: «Пошел вон, сука!» Гостиный гарнитур, широкая, в два метра поперек, кровать… ковры эти, саксонские тарелки и пастушки… Да, что-то вывез в сорок пятом в интендантских железных контейнерах, что-то обменял там, в проклятой Немечине, что-то продал здесь… Но это трофейное! Это свое!
А фарфоровые пастушки кричат по-немецки: «Хенде хох!»
И когда Канюкин отдергивается испуганно, вздрагивает, как от удара током, раздается в его голове жуткий хохот.
Ведь даже бутылку недопитую взять нельзя! Бутылка его, он купил, не украл, на честно заработанные деньги, даже чек где-то есть!.. «Пошел вон!»
Канюкин мучается танталовыми муками, ходит вокруг стола, описывает окружности, как стрелка часов, ничего не может придумать…
Пока доски пола под ним не начинают орать скрипучими голосами: «Не сметь! Не ходить! Цурюк! Верботен!» Канюкин подпрыгивает от неожиданности, будто по ногам автоматную очередь выпустили, скачет, высоко вскидывая ноги…
И что ему теперь – летать, как птица?
…В кабинете у начальника Угро Хромова – то ли позднее совещание, то ли так, посиделки, перекур. Опера сидят: дымят папиросами, пьют водку, грызут тыквенные семечки – Ляшковский сегодня ездил по вызову о краже на рынок; перебрасываются отрывистыми фразами. День как день, бывало и хуже, а сил нет. Работа нервная, стрессовая, надо ее отрезать на сегодня и идти домой не опером, а обычным человеком. Только чем стресс снять, каким таким лекарством? Не придумано еще особое лекарство для милицейских чинов, вот и приходится пользоваться универсальным, всеобщим средством. Когда душа расслабляется и прошедший день начинает отпускать, тут и поговорить можно по-свойски, без оглядки на должности и звания.
– Только без обид, конечно… Хоть убей, не пойму, зачем было подсовывать питерцам этого Матроса? – проговорил в пространство капитан Мазур, вминая очередную «беломорину» в переполненную окурками банку из-под монпансье.
Из банки на стол просыпался пепел, капитан приподнял лежавшие рядом бумаги и осторожно сдул его. Хромов собрался было что-то ответить, но лишь громко разгрыз семечку.
– К Эрмитажу он явно никаким боком, хоть так смотри, хоть этак, – продолжил Мазур. – И обыск у него только подтвердил.
– Да-а… А «волыну» мы удачно накоцали… А-а-эх!.. И других вещдоков! – Лейтенант Пономаренко потянулся, зевнул, вытянул ноги, задев пустой стул. – Только Эрмитажем там и в самом деле не пахнет. Вот честно, товарищ подполковник! Его уровень – ну, квартира Жучка или кого там еще… Ну, Битка или другой такой же босоты…
– Детективы хреновы, – отозвался Хромов.
Он сидел за своим столом – впереди стакан и опустевшая бутылка, слева горка семечек, справа – горка шелухи на газете. Он с чисто казацкой сноровкой – щелк! щелк! – ловко извлекал зернышки, скаля зубы, щурясь и мелко сплевывая в кулак.
– Вы, трах-тарарах, как зяблики думаете – у них все жизненное планирование, я по радио слышал, ровно на одну минуту рассчитано… А мне по должности положено за весь отдел думать, ясно? – Он отряхнул с руки шелуху на газету, наставил на Мазура указательный палец. – К Эрмитажу Матрос, может, отношения и не имеет, а к нашим интересам имеет, и еще какое! Потому, что Матрос мертв и концы в воду! Что, сам скумекать не можешь? Питерская линия отработана, гости уехали, скатертью дорога, а мы при своих остались! А если бы за Студента зацепились, так еще полгода бы здесь воду мутили – и из области группу бы прислали, и из министерства бригаду… И все бы копались в оперативных делах, сообщения проверяли, агентуру трясли! И что бы из всего этого получилось – неизвестно! Да ничего, трах-тарарах, хорошего! Я вот лично это как-то сразу сообразил, как дважды два. Что тут непонятного? А вы как тот, трах-тарарах, стажёр молоденький: а почему-у? Разве так мо-о-ожно?.. Первый год в сыске, что ли?
Хромов налег грудью на стол, набычил свой крепкий, с залысинами, лоб. Опера прятали глаза, молчали. Вроде бы все правильно говорит начальник, логично, жизненно, ничего не возразишь. А если начать возражать, то это будет как в кино про милицию, где менты такие наивные мечтатели, знай себе долдонят про соблюдение социалистической законности, и ни хрена им больше не нужно.
– Студента, я считаю, вообще трогать не надо было, – безапелляционно, как всегда, заявил Пономаренко и опять широко зевнул. – Вон, Канюкин наш перенапрягся у него на обыске, сам не свой потом ходил, башкой мучался… Говорит мне: «Нечисто там что-то, нехорошее это место…» Где он, кстати?
– Лечиться пошел Канюкин, – хмуро сказал Хромов. – Знаю я его лечение. Завтра услышу запах, разверну – и, трах-тарарах, на медосвидетельствование. Будет знать, сыщик бананов…
– Я ничего не понимаю, хоть режь, – тихо перебил его Мазур.
Он уже с минуту или две сидел, уставившись в какую-то бумагу, одну из тех, которые взял со стола, чтобы сдуть пепел.
– Что там еще?
– Фоторобот. – Мазур приподнялся, протянул бумагу Хромову. Прежде чем отдать, еще раз скосил на нее глаза.
– Тот самый, который Рутков показывал. Я его на столе нашел. Тут какая-то ерунда получается. Смотрите…
Хромов положил фоторобот перед собой на стол. Нахмурился.
– Твою ж мать…
Теперь там было изображено другое лицо. Не Матрос. Совсем другое. В висках у начальника угро заныло, засверлило.
Пономаренко вскочил, грохнув стулом, подошел к нему, заглянул через плечо.
– Так это ж Студент, вылитый! – присвистнул он. Покосился на застывшего неподвижно Хромова, на Мазура, лицо у него удивленно вытянулось. – Так подожди, здесь же Матрос был нарисован, так?
Никто ничего не сказал. Медленно поднялся с места Ляшковский, всё это время ковырявшийся крошечной отверткой в своих старых часах, тоже подошел к столу, развернул к себе рисунок.
– Какой еще Матрос? – пробормотал он сонным голосом. – Студент, как на паспорте…
– Это другой фоторобот, – сказал Хромов сквозь зубы.
– Я тут все бумаги пересмотрел, – сказал Мазур. – Других просто нет…
– Ну как нет?! – взвился вдруг начугро. – Как нет?! Воды в Сахаре нет – а у нас все есть! У питерских два фоторобота было, значит! Один они показали, а другой забыли!.. Ты что хочешь сказать, трах-тарарах, что мы сбрендили тут, что ли? Студент, трах-тарарах! Я не вижу, где тут Студент! Где он?!
Хромов схватил бумагу, ожесточенно помахал ею в воздухе, скомкал и швырнул в мусорное ведро.
– Всё! Нет Студента! Я вам вот что скажу, зяблики вы мои пернатые…
Хромов широким жестом смахнул в мусорку остатки семечек и шелуху, сунул в стол стакан, поставил на пол бутылку, словно решил раз и навсегда навести здесь порядок – прямо здесь и сейчас, раз и навсегда, без всяких исключений и поблажек.
– Хватит психологию разводить! Студент, не Студент, такой фоторобот, сякой фоторобот – по банану! Мы сыскари, а не собрание домохозяек! Мы конкретную работу делаем! И, трах-тарарах, так оно и есть! Кстати, раскрытие по Эрмитажу все равно ленинградцам бы пошло, а не нам!
Он перевел дух, помассировал пальцем горящий от боли висок.
– Так, мужики… Сегодня вы хорошо поработали, устали, вот вам всякая шелуха в голову и лезет. Все просто и понятно. А иначе и не бывает. Поэтому приказываю: все дружно встали и шагом марш отдыхать. Разрешаю немного добавить, только не нажираться. И чтобы через минуту я ваших хмурых рож не видел. Все понятно? Тогда вперед и с песней!
Ляшковский встал, со вздохом убрал отвертку в карман.
– Если б немного раньше, оно понятно. А так поздно уже, ничего ж не работает.
Пономаренко дернул его за рукав.
– Не зуди, Колян, – шепнул он. – На вокзале рюмочная до шести утра.
– Не увлекайтесь там! И не вздумайте по фонарям стрелять! Серый, забери бутылку, на улице выбросишь!
– Есть, Иван Павлович, – покорно кивнул Пономаренко. – А насчет стрельбы не беспокойтесь, один раз получилось – сын родился!
Опера ушли, закрыли дверь. Слышно было, как они попрощались в коридоре с дежурным. Потом с улицы донеслись невнятные голоса, скрип снега под ногами. И стихло всё.
Хромов сидел неподвижно, стиснув кулаки. Оставшись один, он почувствовал, как лишился вдруг чего-то важного, необходимого, привычного. Понимания лишился. Уверенности. Еще минуту назад твердо знал, что все сделал правильно: Студента не трогал, повесил все на покойного Матроса, в этом была простая и жизненная правда, как хлеб за двадцать копеек. Он даже операм своим все это растолковал, и они поняли. А сейчас он сам не понимал. Зачем? Почему? Ведь ясно, как майский день, что в Эрмитаже работал именно Студент!!! Хватка его, наглость его, форс, интерес – все там его, Студентово! Это было настолько очевидно, неоспоримо, что Хромов просто растерялся. Как будто вчера он пьяный стоял и мочился посреди центральной улицы Энгельса, думая, что так и надо, а сейчас только об этом узнал.
Но почему они-то молчали?! Мазур, трах-тарарах, матерый опер, он не собаку, медведя съел на кражах, почему, трах-тарарах, почему не остановил его?!
Нет, не молчали. Никто не молчал. С ним спорили. Он просто не слушал и затыкал им рты. Не слышал… А почему сейчас – слышит?
Хромов приподнялся, достал из мусорного ведра смятый фоторобот. Разгладил его на столе.
Студент. Твою ж мать. Хоть на стенку вешай. Это ж сколько выпить надо, чтобы увидеть вот здесь Матроса? А он ведь не пил…
Зашелестела бумага. Хромов вздрогнул. Рот Студента на фотороботе растянулся в улыбке, открыв крепкие острые зубы. Ничего не успев подумать, Хромов прихлопнул ладонью бумагу. И сразу отдернул, будто его укусили. Бумага слетела со стола, медленно спланировала на пол.
И ведь сейчас они тоже не много выпили: бутылку водки на шестерых…
Хромов встал, подошел к сейфу, старательно обойдя лист бумаги на полу, достал бутылку коньяка и стакан. Сел, налил до половины. Выпил. Облизал губы, налил еще. Выпил. Достал папиросу из пачки, прикурил, бросил спичку в пепельницу. Сквозь зубы промычал: «Поедем, красо-о-отка, ката-аться…» Замолчал. Голова его мелко дергалась.
Сидел долго. Со стороны могло показаться, что подполковник Хромов уснул с папиросой в зубах. Но вот он опять пошевелился, зашуршал спичечным коробком, зажег еще одну спичку. Держа ее на вытянутой руке, он наклонился, двумя пальцами за краешек поднял бумагу и поджег. Огонь сперва едва тлел по краю, словно раздумывая, а потом вдруг пыхнул, с жадностью охватил лист и метнулся к его пальцам. Хромов отдернул руку, бумага снова полетела на пол, роняя тлеющие клочки.
– Этого еще не хватало, б… – пробормотал он, отодвигаясь на стуле.
Но затаптывать огонь не стал. Бумага чернела, корежилась. Лицо Студента вдруг ясно проступило на ней, как будто живое лицо показалось в темном окне. И подмигнуло одним глазом.
Хромов издал звук, похожий на отрыжку. Отвернулся. Проворным движением схватил со стола бутылку, стал пить прямо из горлышка.
…Поедем, красотка, кататься…
Тихо. Душно. А ночка темная была… Что пил, что не пил. Который уже час? Шторы на окнах плотно закрыты, чтоб ни одна рожа… Может, светать начнет скоро. Из дома не звонят. Нет понимания, правды нет, логики нет. И рассказать никому нельзя. Э-эх!
…Давно я тебя поджидал!..
Тяжелые шаги в коридоре. Бум, бум, бум!
Хромов приподнял голову, вытаращил красные глаза.
А? Кто? Что?
Идет. Приближается. Это не сон. Он тихо отодвинул ящик стола, достал табельный «ТТ», взвел курок, положил перед собой.
Шаги словно наткнулись на его дверь, стихли. Секунда, другая…
Тук-тук! Постучали сильно, требовательно…
По спину, по затылку пробежал холодный ветерок. Хромов сглотнул, прочистил горло. Неожиданно для него самого правая рука проворно и будто привычно клюнула в лоб, живот, правое, левое плечо. Хорошо замполит и парторг не видят… Он положил руку на ребристую рукоятку «тэтэшника».
– Входи!
Дверь резко распахнулась, и сразу полыхнули рыжие атаманские кудри из-под фуражки, сверкнули медные усы, на Хромова уставились бессонные кукольно-синие глаза дежурного Саенко.
– Разрешите доложить, товарищ подполковник! – гаркнул с порога старлей, нервно косясь на пустую бутылку и пистолет. – ЧП! На Красноармейской, двадцать шесть! Человек с пятого этажа упал! Насмерть!
Хромов облегченно вздохнул и сердито сунул пистолет обратно в ящик.
– Трах-тарарах твою мать, Саенко! И что ты мне об этом докладываешь? Мне что, трах-тарарах, на рядовой несчастный случай выезжать лично? Высылай бригаду, как положено, вчера родился, что ли?!
– Нет, товарищ подполковник. Просто… это адрес Канюкина, товарищ подполковник… Его дом, подъезд, и квартира его…
– Что?!
Хромов с грохотом поднялся с места и тут же сел.
– И удостоверение при нем было, товарищ подполковник. – Саенко обиженно моргал кукольно-синими своими глазами, как будто начальник мог заподозрить его в какой-то путанице. – Говорят, он кричал перед этим в квартире сильно, буянил, соседи хотели милицию вызывать… А потом это… Слетел, тихо так… Оказалось, что он сам капитан милиции. Потому я к вам и пришел, товарищ подполковник…
А Студент тоже напился. Потому что совсем рядом просвистела расстрельная пуля, можно сказать у виска, даже по волосам зацепила. Хотя там в упор стреляют, в затылок, не промахнешься. А кто говорит – вообще автомат специальный стоит: вроде на медосмотр привели, поставили рост мерить, только планка головы коснулась, тут же «бах» – четыре сбоку, ваших нет! А еще рассказывают, будто пускают тебя по коридору, а там сбоку лучик с фотоэлементом: пересек – опять же «бах» – и готово… Или вызвали какую-то бумагу подписать, ты наклонился, а тебе «бах» сзади… Много всякого говорят. Только скорей всего «порожняки» гоняют. Тот, кто это наверняка знает, тот уже никому не расскажет. Вот и он бы это точняком узнал, только… отвел беду. Кто отвел? Ну, уж конечно, не тот, кто от всех нормальных людей отводит. Тот отвел, чье имя лучше не поминать на ночь глядя! Но как же это у него вышло: столько мурых оперов вокруг крутилось, а перстня на пальце не увидели?! Что это за перстень такой? Откуда он вообще взялся?!
Студент взглянул на перстень. Лев вроде бы добродушно улыбался, и камень вроде посветлел, и в нем что-то шевелилось… Он поднес руку к глазам и будто через огромную линзу телевизора «КВН» увидел на крохотном экране бурлящую толпу в странных одеждах: тянут руки вверх, подпрыгивают, а один выпрыгнул и вроде что-то схватил…