Но пораженья от победы
Ты сам не должен отличать.
Зачем писать о том, как я работал над сценарием, который не стал фильмом? Но ведь писать о работе над сценарием, который стал фильмом, пожалуй, еще бессмысленней. Все, что ты нашел во время работы, открыл, понял, воплощено в твоем сценарии, обретшем киножизнь, зачем же размахивать кулаками после драки? Однако сценаристы постоянно так делают, и никто не удивляется. Я и сам написал большой очерк о работе с Акирой Куросавой над сценарием фильма «Дерсу Узала», который с интересом был встречен читателями и не раз переиздавался. Ну, скажут, это Куросава! А здесь как-никак это Рахманинов, фигура не менее крупная, чем японский кинорежиссер. Полагаю, что куда крупнее, ибо до сих пор не уверен, что кино — искусство, уж больно коротка жизнь кинотворений, но это тема для другого разговора. А коли в процессе работы открылось что-то о великом русском композиторе, пианисте и дирижере, то об этом стоит поговорить именно потому, что экранного воплощения открытия и находки не получили. Когда додраться не дали, кулаки чешутся.
Строчки Б. Пастернака, вынесенные в эпиграф, подбадривают меня. И на пути к поражению ты мог, ведомо или неведомо для себя самого, найти нечто, что облегчит путь идущим за тобой следом.
К истории вопроса. О Рахманинове мною написаны два сценария. Первый был опубликован в «Октябре» (отрывки печатались в «Литературной газете» и «Огоньке») и моем сборнике «Река Гераклита» как повесть, хотя он не претендовал на столь высокий чин. Но наши литературные журналы и серьезные издательства не публикуют сценариев, считая это — совершенно несправедливо — второсортным товаром, к тому же опасаясь, что случись такой прецедент, и нахлынут сценаристы со своими низкопробными опусами. Тяжелое заблуждение: литературный сценарий такой же законный жанр, как пьеса, тоже ждущая своего воплощения, но на сцене, а ведь пьесы постоянно публикуются. Не надо печатать плохие сценарии, как не надо печатать плохие пьесы или плохую прозу. Нередко сценарий бывает лучше фильма. Сценарий «Вива, Вилья» Бена Хекта потрясает еще сильнее, чем одноименный фильм, несмотря на блистательную игру Уоллеса Бири. Но назвать даже этот выдающийся сценарий повестью или романом значило бы испортить впечатление. Альфред де Виньи сказал, что чтение толковых словарей увлекательнее романов Дюма. Но попробуйте назвать словарь романом, и вам сразу станет скучно. Жанр вовсе не условное понятие, он определяет то, чего мы вправе ждать от произведения. Сценарий — это кинопроза, а не художественная проза, он не может удовлетворять тем требованиям, какие мы предъявляем к роману или повести. Одна критикесса, писавшая о моем «Рахманинове» и уничтожившая его как повесть, в конце статьи запоздало усомнилась: уж не сценарий ли это? Что полагалось бы понять с первых же строк, ведь критикесса достаточно хорошо знала мою прозу. Такая слепота непростительна для профессионала. Подпись под рисунком, изображающим дворового пса: «Се лев, а не собака», может ввести в заблуждение ребенка, а не взрослого человека, тем паче искусствоведа. Последний может поинтересоваться, с какой целью назвали львом хорошо или плохо нарисованную дворняжку.
Проза в моем сценарии не ночевала, но сценарий был неплохой, его перевели на иностранные языки, знаменитый Бруно Фрейндлих превратил в пьесу, поставленную ленинградским Театром им. Пушкина к его семидесятилетию. Юбиляр по отзывам прессы — я спектакля не видел — прекрасно сыграл Рахманинова.
Таким образом, сценарий, не став фильмом, получил резонанс, даже можно сказать сильнее — литературную судьбу.
Почему же он не был поставлен, почему режиссер А. Кончаловский, «на которого» — чисто киношное выражение — я писал, отказался поставить его, и начался новый этап совместной работы над сценарием с тем же героем, но другим по концепции, форме и наполнению.
Первый сценарий можно назвать камерным, он не выходил за пределы личной судьбы Рахманинова, исторические события давались лишь в той мере, в какой они непосредственно затрагивали героя, и лишь через его восприятие. Второй сценарий, если не бояться высокопарных слов, можно назвать эпическим. Его рамки значительно расширились, исторический и социальный фон активизировался, потеснив кое-где самого героя. Мы шли на явные натяжки, вписывали Рахманинова в те подлинные жизненные обстоятельства, в которых он на самом деле не участвовал, неизвестно даже, как он к ним относился. Возможно, режиссеру хотелось пристальнее рассмотреть то бурное время, которое если и не затрагивало впрямую личную жизнь композитора, то определяло многое в его творчестве. Рахманинов не был нейтрален к эпохе, как, скажем, Метнер или Стравинский. Он был ближе к типу Шостаковича, чутко отзывавшегося на трагические события своего времени, будь то гитлеризм (или сталинизм — что в лоб, что по лбу), ленинградская блокада, Бабий Яр. Могучий творческий дух восставал не против отвлеченных апокалипсических кошмаров, а против вполне конкретных преступлений тоталитаризма и расизма. Нет никакого сомнения, что лучший и самый популярный романс Рахманинова «Вешние воды» порожден радостно-взволнованным предчувствием исторических перемен, трагические ноты более позднего времени — ужасом от этих перемен, а «Симфонические танцы» — вершина его творчества — сознанием неизбежности новой опустошительной войны.
Камерный стиль первого сценария был результатом отчасти собственного выбора, отчасти невозможности говорить в ту пору о многих вещах, бывших под запретом, отчасти — ограниченностью материалов, что не позволило нам взглянуть на Рахманинова как-то шире, свободнее, непредвзятее.
Рахманинов покинул Россию, когда ему было сорок семь лет, чуть менее половины своей творческой жизни он провел за границей, преимущественно в США. У нас и в помине нет архива Рахманинова. Формально Рахманинов не эмигрировал, он уехал на гастроли, которые затянулись до самой его кончины в 1943 году. Но к нему относились не так, как к Глазунову, тоже уехавшему позднее — не без помощи Рахманинова, — якобы на лечение, за ним до конца сохраняли должность директора Ленинградской консерватории. В глазах властей предержащих Рахманинов был эмигрантом, что соответствовало действительности. А разве стал бы кто собирать и хранить архив эмигранта? Поэтому у нас нет ни архива Бунина, ни архивов других покинувших Страну Советов деятелей культуры.
Зато в США, где Рахманинов был гостем, хотя незадолго до смерти принял американское гражданство, заботливо и скрупулезно сохранили и эпистолярное наследство, и любую малость, связанную с великим музыкантом. Его архив очень богат: тут письма близким, знакомым и незнакомым, просьбы о помощи бедствующих и голодающих — естественно, из России, газетные вырезки, программы концертов, заявления для печати, всевозможные свидетельства о нем разных людей, фотографии, официальные бумаги, которые сопровождают жизнь каждого человека. Обычные русские дела: что имеем, не храним, потеряв, не плачем. В великолепной Библиотеке конгресса, где находится рахманиновский архив, смущенно говорили: у нас что — крохи, вот у вас!.. Я стыдливо отводил глаза. Впрочем, они все равно бы не поверили, сочтя шуткой дурного тона, если б я сказал, что архива Рахманинова на его родине нет.
Но я забегаю вперед.
Нашим главным, вернее, единственным источником, ибо все остальное, крайне немногочисленное, касалось музыки Рахманинова, а не его биографии, были составленные З. Апетян сборники воспоминаний и писем. Я не хочу сказать ничего дурного о составительнице, она проделала большую, тщательную работу в тех рамках, в которые поставило ее время. А ханжеское и насквозь лживое время это достаточно памятно. Оно требовало от всех великих творцов России высочайшей нравственности — близко к ангельскому чину, безмерного патриотизма — на уровне сусального герой первой мировой войны Кузьмы Крючкова, чье имя стало нарицательным, народного творчества (для музыканта детская потрясенность колокольным звоном обязательна). Художникам и композиторам исхода прошлого — начала нынешнего века полагалось пройти стасовскую выучку, поэтам и писателям тридцатых — сороковых — школу Белинского.
Были и свои правила для тех, кто после революции оказался в эмиграции. Первое — неизбывная тоска по Родине, воплощенной прежде всего в пейзаже, даже уже — в березках, и страстное желание вернуться под их сень, хотя бы в качестве трупа (это приписали Шаляпину, пытались то же проделать с Рахманиновым, но как-то не удалось, а вот Куприн вернулся полутрупом); полное оскудение творчества на чужбине — ничего значительного и нового не спел тот же Шаляпин, иссяк Бунин — «Темные аллеи» — вырождение творчества, кончились Ходасевич, Георгий Иванов, Шмелев, Зайцев, рухнул Рахманинов — 4-го концерта, 3-й симфонии, «Фантазии на тему Паганини», «Симфонических танцев» как бы и не было. Известный Б. Асафьев свою книгу о Рахманинове-музыканте закончил на его отъезде. Да и где было Рахманинову творить, когда он все свободное от каторжных пианистических гастролей время (дирижерскую палочку ему так и не удалось взять в большую красивую руку — это ложь) тратил на зверскую тоску по сталинской России. К чести З. Апетян, в ее сборниках, пусть сдержанно, отражено эмигрантское творчество Рахманинова. Но конечно, с необходимым перекосом, когда малозначительный «Остров мертвых» оказывается приметнее «Симфонических танцев». Зато первые две не писанные, но железные заповеди выполнены строжайше. Впрочем, немалую помощь в этом ей оказали авторы воспоминаний, ведь многие из них жили в Советском Союзе, а у тех, что находились за кордоном, здесь оставались заложниками родные и друзья, что вынуждало их к сугубой осторожности. Но конечно, идеологической чистоте сборников, их житейской выхолощенности способствовал целенаправленный отбор.
Наметанный советский глаз легко обнаруживает ложь или умолчания мемуаристов, позволяя сделать необходимую поправку. Вот пример, взятый из другого сборника — посвященного Генриху Густавовичу Нейгаузу. Но он дает ясное представление о саморедактуре воспоминателей Рахманинова. В. Ф. Асмус вскользь, как о чем-то само собой разумеющемся, упоминает о восторге, с каким и он, и Нейгауз встретили революцию. Будучи целый период жизни в близких, родственных отношениях с Асмусом, я очень хорошо знаю, какие чувства вызвало у философа-идеалиста, немца, интеллигента до мозга костей превращение «грядущего хама» в действительного. Равно знаю и брезгливость Генриха Густавовича, моего старшего друга, ко всему, связанному с тоталитаризмом. Но меня и сейчас не коробит проскользь обязательного штампа в интересном и содержательном тексте. Таково было непременное требование времени, дающее право на вход — в литературу, в печать. Одна пожилая, славная, хоть и недалекая женщина, муж которой ни за что ни про что был расстрелян в 37-м году, когда ее позднее спрашивали о причине страшной расправы, отвечала с легким пожатием плеч, означавшим изжитость давнего страдания; «Тогда это было модно». Ну, а с модой не спорят.
Жизнь невероятно пестра, в ней не бывает единых, как у фовистов, красок, все смешано, царят полутона, не бывает и прямых, чистых линий, сплошной перепуг, кривизна, косина. Конечно, можно, хотя далеко не всегда, выделить главный тон, ведущую линию в смешении и путанице, но это сложно и требует полноты материала. Когда же материал кем-то целенаправленно отобран и подобран, поди разберись, что правдой является не то, к чему толкает определенным образом сориентированная воля, а иное, нередко прямо противоположное. Нельзя судить о том, чего нет, что от тебя скрыто. И какое основание было у нас не доверять картине, которую по-своему цельно и убедительно создавали сборники З. Апетян?
Как говорится, доверяй, но проверяй. Да ведь не всегда проверишь. Между Лучано Паваротти и Пласидо Доминго существует постоянное, порой весьма ожесточенное соперничество. И пусть Герберт Караян отдал первенство Паваротти, сказав, что история оперы знает лишь двух великих теноров: Карузо и Паваротти, сам корифей не столь уж уверен в своем неоспоримом превосходстве. И позволяет себе довольно резкие выпады в адрес соперника. Но однажды, отвечая на вопрос журналиста, как он относится к Доминго, Паваротти после многих экивоков, двусмысленностей и колкостей вдруг, словно устав, сказал: «Да чего там! Он великий тенор». Если сохранить для будущего лишь эти слова, у потомков не станет сомнения в дружественных отношениях певцов и в душевной щедрости Паваротти. Вот что такое отбор. Он может не только затуманить картину, но и полностью исказить ее. Наш скудный источник давал нам ограниченный и очищенный — на деле обедненный — образ великого композитора.
А до истины добраться было трудно, почти невозможно. Скажем, тема тоски по Родине. Разве он не скучал на чужбине, разве не мечтал о России? Но по какой? Предполагалось, по той, какая есть. На самом деле, — это нам открылось позже, — он скучал по своей России, а сталинскую ненавидел всеми фибрами своей души.
О патриотизме Рахманинова. Его поведение во время Великой Отечественной войны, когда он давал концерты в фонд Красной Армии и призвал американцев и эмигрантов поддержать Советский Союз в борьбе с гитлеризмом, породило версию о признании Рахманиновым Советов. Творцы версии сами настолько поверили в нее, что стали зазывать Рахманинова на Родину. В ответ он принял американское гражданство, что у нас всячески замалчивалось. Он хотел победы русскому оружию, а не «большевикам». Россия была для него свята, но эта Россия кончилась в 1917 году. Рахманинову некуда было возвращаться.
В доступном нам тогда материале очень осторожно обходился стороной вопрос об отношении Рахманинова к революции, зато упорно подчеркивалось, как истово выполнял он свой гражданский долг, участвуя в домовой охране, дежуря ночью на улице, озаряемой вспышками беспорядочной стрельбы. Одновременно утверждалось, что Рахманинов и не думал эмигрировать, просто в России концертов не было, а семью кормить надо, вот он и принял приглашение в Швецию на гастроли. Правда, гастроли растянулись на всю его оставшуюся жизнь, но это уже другой вопрос.
Когда что-то скрывают, возникают слухи и разрастаются в легенду. Так бытовала легенда, что ивановские мужики (Ивановка — имение Сатиных, фактическим хозяином которого стал Рахманинов, вложивший в него чуть не все свои средства) на глазах композитора грабили барский дом и выбросили из окна рояль, жалобно простонавший всеми своими струнами. И этот звук боли искалеченного инструмента решил для Рахманинова вопрос об отъезде. На самом деле мужики грабили имение в отсутствие хозяина, а рояль в том году Рахманинов не арендовал. Рахманинов не мог понять остервенения мужиков, с которыми всегда был в добрых отношениях, зачем они уничтожают то, что перешло в их руки. Это не прибавило ему восхищения «сеятелем и хранителем».
А летящие из окон рояли он видел в Москве, где еще раньше, в день объявления войны, охотнорядцы жгли нотный магазин его друга Юргенсона. Симпатия к городскому обывателю тоже понесла серьезный ущерб.
Его заставляли топтаться возле дома по ночам, и он подчинялся, но делал это с отвращением, ибо ненавидел всякое насилие над собой. Кабацкие разговоры соратников по дежурству не улучшали настроения.
Революция разорила композитора, чей нажиток был достигнут воистину нечеловеческим трудом. «Грабь награбленное» — лозунг революции, или по-интеллигентному: «экспроприация экспроприаторов», не должен был касаться людей искусства, которые никого не грабили и не экспроприировали, но музыкантов, артистов (Шаляпина в том числе), художников беспощадно обобрали, и с этой несправедливостью Рахманинов не мог смириться. Но еще мерзее были демагогия, ложь, двуличность, безжалостность — все милые качества мнимого народовластия, пышно расцветшие с первых дней революции. Рахманинов однозначно не принял того, что радостно возвещали его «Вешние воды».
Рахманинов был молчалив и сдержан, а его друг Федор Шаляпин во весь свой мощный голос проклинал новую власть. Правда, делал он это лишь при очень плотно закрытых дверях. Он был перепуган.
Константин Коровин в своих живо написанных мемуарах картинно изображает очередную квартирную проверку, едва не стоившую жизни Шаляпину. Пьяный матрос узнал его и хотел пустить в расход за то, что он пел на коленях перед государем. Был такой эпизод в жизни певца, он сделал это ради хора, коленопреклоненно просившего царя о прибавке к жалованью. Матроса с трудом угомонили, выдав Шаляпина за скромного церковного певчего, случайно похожего на низкопоклонного певца.
Рахманинов ухватился за первую попавшуюся возможность выехать из страны и навсегда покинул советскую ночь.
И, как уже говорилось, его тоска по России, по русскому небу, лесу, извилистым речкам, лугам, по воздуху, настоянному на полевом разнотравье, равно по оставшимся друзьям, не имела отношения к стране-застенку, стране-концлагерю. Мысль о возвращении в эту страну никогда не приходила ему в голову.
Он не хотел, чтобы враг топтал его землю, продираясь к русской святыне — Волге, перед этой огромной бедой отступила его ненависть к сталинскому режиму. Но не больше.
До войны отношения композитора и власти вовсе не были взаимно лояльны. Рахманинов давал концерты в пользу нуждающихся эмигрантов, в пользу инвалидов и бедствующих ветеранов белой армии. И его решили приструнить: посадили жалкого, ни в чем не повинного сводного брата, испытанный сталинский прием — держать человека на привязи через его родных и близких. Рахманинов протестовал, но тщетно. Тогда он выгнал со своего концерта — публично — советского консула с женой. Он заявил, что не будет играть, если эти люди немедленно не покинут зал. И тем пришлось с позором удалиться. Его и без того редко исполняли на бывшей Родине, музыка, созданная в эмиграции, оставалась под негласным запретом до благодушной эпохи застоя. Пластинки с записью «Всенощного бдения», сделанные в Болгарии, отбирали на таможне и били. Но тогда на долгое время Рахманинов вовсе исчез из репертуара певцов, пианистов, дирижеров, из радиопередач, потом его частично реабилитировали. Но в начале шестидесятых И. С. Козловский жаловался мне, что ему не дают исполнить по радио подготовленный им цикл романсов Рахманинова. Все это очень далеко от той идиллии, которую в меру своих слабых сил пыталась создать З. Апетян способом умолчания и комментариев.
Нужны ли еще доказательства, что Рахманинова не томило желание кинуться по шпалам в сталинскую Россию? Не испытывал этого желания и Шаляпин, хотя любил предаваться разговорной ностальгической тоске. Повздыхать о прелестях угарной русской баньки, о рыбалке и горьком запахе ночного костра на берегу реки, о смолистом русском лесе, о ситном с изюмом, квасе, грибных щах, холодном поросенке с хреном и тому подобных радостях минувших дней великий певец был мастак. Но случалось, разнежившись воспоминаниями о старой России, он представлял ее сегодняшнее лицо и, сплюнув, нарочито противным голосом заводил песню о разухабистой Маланье, которая связалась с комиссаром… Разногласий у друзей в отношении бывшей Родины не было.
Материалы, которыми мы пользовались, не давали отчетливого представления об отношениях Рахманинова с петербургскими музыкантами во главе с Римским-Корсаковым. Петербург исповедовал веру Могучей кучки и ее идеолога Стасова и при этом восторженно принял передовую музыку Скрябина. Для Рахманинова не оставалось места, как некогда для его кумира Чайковского. Рахманинов не был учеником Петра Ильича в буквальном смысле, но ярчайшим представителем его направления. Так что неприязнь петербуржцев досталась ему как бы по наследству. Но Чайковский в последние годы жизни стал не по зубам своим недругам, пришлось им склониться перед всесветной славой и признанием. Зато можно было всласть отыграться на его молодом, с еще не затвердевшим костяком последователе. В лучшем случае — брезгливое пожатие плеч: что можно выжать из грусти после Чайковского? В худшем — безжалостное улюлюканье, каким отметили его дебют симфониста. Никто не пытался отделить пусть незрелую, но высокоталантливую музыку от ужасного исполнения не вполне трезвым Глазуновым. И вообще-то плохой дирижер, он превзошел себя в лени и равнодушии. Кучкист Цезарь Кюи писал с ликованием: если бы в аду была консерватория, Рахманинов был бы первым учеником. Рахманинов оплатил свой петербургский провал тяжелым нервным срывом, на несколько лет прервавшим его творчество.
В открытую ненавидел Рахманинова влиятельный беляевский кружок. Доходило до курьезов: бывало, потрясенные его исполнением собственных произведений, недруги вопили: этих нот нет в музыке, он обманывает нас магией пианизма! Когда человек не хочет чего-то признать, реальность так же бездоказательна, как и слова.
Об отношении к Рахманинову Римского-Корсакова красноречиво говорит такой факт: его жена регулярно устраивала домашние фортепианные вечера, где выступали все сколь-нибудь известные пианисты, в том числе заезжие виртуозы. Рояль Рахманинова был уже признан во всем мире, но он ни разу не удостоился приглашения Римских-Корсаковых.
Любопытно: З. Апетян почти ничего не скрывает, но умелым расположением материала, вынесением чего-то в комментарий и примечания — петитом снимает остроту мучительной для Рахманинова неприязни. И мне куда позже раскрылся драматизм контроверзы, разделившей тогдашний музыкальный мир: Москва рукоплескала Рахманинову, Петербург его отвергал.
Я до сих пор не могу понять, почему наши правители на всем протяжении того зловещего бреда, который назывался строительством социализма в одной отдельно взятой стране, творя в искусстве бесконечный суд и расправу, желали в прошлом видеть лишь мир и покой. Почти под запретом были темы: вражда западников и славянофилов, московской и петербургской музыкальных школ, круга Стасова и мирискусников, символистов и классиков, а также частные вражды: Толстого и Тургенева, Гончарова и Тургенева, Тургенева и Достоевского, замалчивалась ненависть Бунина к Маяковскому и Есенину, крутая руготня между Маяковским и Есениным. Все это могло находить скромное место в осмотрительных научных статьях, но быть предметом художественного изображения — Боже упаси!
Благостный туман наводился всюду, где проглядывало неблагополучие. Так, считалось, что Пушкин первый оценил громадный поэтический дар Тютчева. Пушкин действительно напечатал цикл стихотворений молодого поэта, но недвусмысленно отказал ему в таланте. Известно письмо Пушкина, где он сообщает адресату, что опубликовал в «Современнике» стихи трех начинающих стихотворцев: Хомякова, Шевырева и Тютчева; первые двое — положительно талантливы. Я цитирую по памяти, но за суть ручаюсь. Впоследствии он поместил Тютчева в своем «Собрании насекомых», назвав «божьей коровкой». Поразительная слепота, если только не поразительная проницательность: ведь Тютчев уведет поэзию с пушкинского пути. Из вещего сердца шла недоброжелательность Пушкина.
Так почему же наши идеологи хотели видеть в искусстве и литературе прошлого порядок, тишину и взаимную вежливость, как в продуктовом магазине? Я нашел лишь одно объяснение. Считалось, что писатели, музыканты, художники были едины в своем стремлении осуществить извечную мечту человечества о коммунистическом обществе, и чего стоят мелкие склоки и разборки перед величием объединяющей цели! Меньше, чем всеобщее недопонимание роли пролетариата. Не отвлекаться на чепуху должны и мы, их наследники, инженеры человеческих душ, «уш» и глаз. А если кого поведет не туда, есть кому окоротить нарушителя. Впрочем, однажды на правеж была вызвана тень минувшего: Первый съезд советских писателей дружно заклеймил Достоевского, упорно нарушавшего строй.
Крайне строгий отбор царил во всем, что касалось интимной жизни Рахманинова.
Материал, которым мы первоначально располагали, выстраивал картину стройную и безрадостную, как телеграфный столб. Рахманинов знал полупридуманный пылким воображением пятнадцатилетней Верочки Скалон юношеский, чистый, благоуханный, сиреневый, усадебный роман. Верочка стала женой другого, уничтожив накануне свадьбы всю переписку с Рахманиновым (надо полагать, на радость З. Апетян, вдруг там оказалось бы что-то компрометирующее). Она тяжело оплатила разрыв, в отличие от Рахманинова, с которого это стекло как с гуся вода. Я сужу все по тому же источнику. Были у него неясные, довольно затяжные отношения с замужней женщиной Анной Александровной Лодыженской, названные в примечании дружбой. Странная эта дружба сводилась к тому, что Рахманинов все время разыскивал по кабакам ее симпатичного беспутного мужа. В Библиотеке конгресса я наткнулся на горько-надрывное письмо овдовевшего Петра Викторовича Лодыженского к Рахманинову, из которого возникает более сложный образ отношений, связавших троих людей. Но чур меня, чур!.. Вернемся к нашему нещедрому роднику. Так и не преуспев в науке страсти нежной, Рахманинов сочетался браком со своей кузиной Натальей Александровной Сатиной, которая была влюблена в него — без взаимности — с детских лет. Как-то не чувствуется, что взаимность появилась, когда Рахманинов весьма неожиданно для окружающих сделал ей предложение. Этому не предшествовало ни ухаживание, ни тайные встречи, ни боязливые поцелуи, ни следа молодой пылкости. Но не вызывало сомнения, что Рахманинов испытывает к своей избраннице приязнь и уважение.
Этот брак, в котором — во всяком случае, с одной стороны — действовали разум и душевный расчет, оказался на редкость удачным именно в силу своей рациональности. Наталья Александровна хорошо знала, что от нее требуется, и стала Рахманинову замечательной женой. Чем старше он становился, тем необходимей была ему эта умная, спокойная, умелая и бесконечно преданная женщина. Она сопровождала его в гастрольных поездках, образцово выстроила быт со святыми часами работы, прекрасно вела большой гостеприимный дом, воспитывала двух милых дочерей. Можно от души порадоваться за Рахманинова, но попробуйте сделать из этого драматургию.
Располагая только отечественным материалом, можно подумать, что в жизни Рахманинова не было ни страстной любви, ни увлечения, ни просто какого-нибудь естественного для полноценного мужчины грешка, который, что ни говори, освежает жизнь. Ничего, кроме призрачной мимолетности на фоне ивановских сиреней, возни с пьяным мужем слезливой матроны и долгих брачных отношений с женщиной, в которую он никогда не был влюблен. А откуда же романсы, напоенные страстью, томлением, грустью, нежностью, трепетом, откуда вообще вся музыка Рахманинова, на редкость богатая чувством? Это ведь не поздние сочинения Стравинского, которые могли быть и вовсе безлюбыми, впрочем, это темное дело, из какого источника рождается атональная музыка, но искусство Рахманинова и композиторское, и пианистическое насквозь человечно, в нем поет все великолепие жизни. Почти у каждого крупного композитора была главная большая любовь: у Бетховена, у Шопена, у Листа, у Глинки, даже Чайковский влюбился по ошибке в певицу Дезире д'Арто. Любовь не обязательно должна быть незаконной, запретной, грешной, мучительной, нет ничего прекрасней, глубже и богаче, чем любовь к собственной жене, как дважды случалось с Бахом, как было у Шумана, Грига, Прокофьева. А из симпатии, уважения, признательности, привычки песни не сложишь. Не случайно Рахманинов обмолвился лишь одним, да и то шуточным романсом в адрес Натальи Александровны: «Икалось ли тебе, Наталья?»
Трудно сделать сценарий о такой сухой жизни. Кому нужно механическое пианино, робот, прорывавшийся вдруг творческим актом?
Нас очень заинтересовала младшая сестра Натальи Александровны, Софья, на редкость преданная душа, добрый гений дома Рахманиновых. Кстати, она оставила содержательные, но слишком корректные воспоминания, из которых не вычитаешь никаких тайн. Впрочем, даже в наших целомудренных источниках этой Софьи как-то слишком много в чужой семье, она явно теснит Наталью Александровну, в трудные минуты жизни оказывается к Рахманинову ближе, нежели жена, иногда начинает казаться, что она и вообще душевно ближе, нужнее Рахманинову, что с ней его связывают более тонкие и чувствительные нити. Блудливо-ищущая мысль киношников заподозрила роман, весьма банальный роман со свояченицей. З. Апетян, которую мы тщетно пытались превратить в нашу союзницу, с негодованием отвергла это предположение. Софья была слишком некрасива, мужеподобна, чтобы подозревать ее в романтическом чувстве, а тем паче в чувстве разделенном, да и как вы могли подумать так о Рахманинове?!
Много позже, когда мы начали работать над вторым сценарием, дочь знаменитого Зилоти, двоюродного брата и консерваторского учителя Рахманинова, на вопрос: была ли влюблена Софья в Рахманинова, воскликнула с живостью, пленительной в девяностолетней даме:
— Ну конечно! Мы все были влюблены в него. В нем было что-то на редкость привлекательное для женщин. Молчаливый, мрачнюга, хотя дома мог быть детски веселым, он действовал на женщин безотказно. Был ли роман? Не думаю, Софья внешне была очень непривлекательна. Но кто может сказать об этом уверенно? Она была всегда под боком, умная, преданная, как собака, не обремененная собственной судьбой, очень удобная… А когда притрешься к человеку, перестаешь замечать его наружность. Вот с певицей Кошиц у него был заправский роман. Они ездили вместе на гастроли. Ему нравился ее голос, и как она исполняет его романсы, и ее красота, да и все остальное вполне устраивало. Наталья Александровна знала об их отношениях и относилась с… пониманием. Даже благодарила Кошиц за ее заботу о Сергее Васильевиче. Кошиц надеялась увести его из семьи. Потом он понял, что она дрянная баба. В эмиграции Кошиц преследовала его, распускала слух, что он отец ее дочери. Рахманинов боялся ее, как огня. Да что вы, сами об этом не знали?
За окнами скромной квартиры престарелой учительницы музыки лиловели февральские нью-йоркские сумерки. Пришлось напомнить милой хозяйке, что мы прибыли из других сумерек, где не полагается слишком много знать.
— У вас такое аскетическое общество? — удивилась Зилоти.
— О да! — подтвердил я и рассказал ей одну историю из недалекого прошлого.
В юбилейную дату Пушкина «Литературная Россия» (тогда еще приличная газета) собиралась напечатать мой рассказ «Царскосельское утро». Там вскользь упоминалось о лицейском романе Пушкина с крепостной актрисой. Я лечился в Карловых Варах, когда позвонила жена и расстроенно сообщила, что рассказ не пойдет.
— Почему?
— Наверху, — значительно сказала жена, и я представил себе, как она возвела очи горе, — приняли решение: у Пушкина была только одна любовница — Керн.
— А как же Ризнич? — закричал я, забыв о собственном огорчении. — Неужели мы потеряем «Для берегов отчизны дальной»? Такой гениальный романс!
— Мы потеряем не только это, — грустно сказала жена.
Рассказ все-таки появился — в «Неделе», то ли туда не дошло решение, то ли власти одумались.
— Хорошо, что я уехала, — без улыбки сказала Зилоти.
В отношении Рахманинова не было решения, но как набросились на сценарий музыковеды за то, что мы подарили Рахманинову не роман даже, а случайную, в жару и бреду нервной горячки (горячка и неизлечимый недуг — удобные литературные болезни) близость с красивой горничной Мариной, тайно в него влюбленной. Добавим, это произошло в сценарии с еще холостым Рахманиновым.
Подобный грех, только не в горячке, а в легком подпитии, случился у Герцена вскоре после женитьбы. Он поздно вернулся из клуба, разгоряченный, счастливый, влюбленный в молодую жену, но не донес своего чувства до супружеской спальни, расплескав с миловидной, теплой со сна служанкой, открывшей ему дверь. Он сразу покаялся жене, но не получил ожидаемого прощения, она приняла случившееся трагически.
А Рахманинову и каяться было не в чем и некому. Но отечественные блюстители нравственности взвились от возмущения.
А между тем мы точно высчитали возможность такой близости. В Библиотеке конгресса я обнаружил письмо Софьи, где она с неожиданной в ней яростью выговаривает Рахманинову за Марину, он ведет себя с горничной слишком интимно. Если не ошибаюсь, в последнем переиздании одного из сборников Апетян это письмо появилось. Софья — не ревнивая истеричка, она человек умный, сдержанный и весьма осмотрительный. И если ее прорвало, значит, к тому были основания. Марина была не просто служанка, а наставница-наперсница Натальи, она с детства жила в доме, много читала, любила музыку, сама хорошо пела, знала иностранные языки. На нее оставили Рахманиновы квартиру и все имущество, покидая страну. Соскучившись по Марине, они вызвали ее к себе, кажется, в Германию и не хотели отпускать назад. Марина все же уехала. Она чувствовала в себе ту болезнь, которая меньше чем через год свела ее в могилу.
У меня нет сомнений, что Рахманинов был увлечен Мариной, и это придает живую краску его несколько замороженному образу. Мы имели полное право на такую линию в сценарии.
Та же Зилоти, спрошенная о Марине, ответила с живостью:
— О, Марина была прелесть! И, как все, влюблена в Сережу. Он был бы дурак, если б прошел мимо.
Вот как человечески просто можно относиться к тому, что вызывает стародевический стыд и гнев у наших моралистов.
Мариэтта Шагинян с чуть излишним напором отводит подозрения, что ее близость с композитором — вначале эпистолярная, потом личная — носила любовный характер. Мы обязаны верить ей, с чего бы отказываться от такого живописного витка судьбы. Но отношения эти не были лишены волнения, причем больше со стороны Рахманинова. Серьезную, поглощенную искусством Мариэтту Сергеевну больше занимали творческие проблемы, поиски музыкальных тем и стихотворных текстов для романсов Рахманинова, а Сергея Васильевича тянуло на отдающие легким кокетством личные признания.
Но и нашумевший роман с Кошиц, и другие мутноватые отношения с женщинами меркнут перед тем, что открылось, когда мы с Кончаловским приехали в «Сенар», швейцарскую усадьбу Рахманиновых, ныне принадлежащую их внуку Александру Конюсу. Из всех многочисленных мест проживания лишь Ивановка была Рахманинову еще дороже, чем «Сенар» (аббревиатура: Сергей и Наталья Рахманиновы), и воспоминаниями юности, и тем неимоверным трудом, который он вложил в нее, чтобы превратить запущенное имение в «табакерку» — выражение Фета. Странствующий музыкант тогда впервые обнаружил и привязанность к месту, и незаурядные хозяйственные способности. Вторично свою созидательную — в прямом, материальном смысле слова — хватку Рахманинов проявил при строительстве «Сенара» на почти голой скале. Каменный громозд разровняли взрывами, затем навезли родящую почву. Большой деревянный дом, выдержанный в простом и строгом стиле норвежского сельского жилья, внутри поражал наисовременнейшим комфортом, имелся даже лифт для прислуги из подвальной кухни в столовую. Внутренние телефоны связывали спальни, солнце заливало огромную столовую, в доме имелась прачечная, бельевая, гардеробная, котельная, комнаты для прислуги, необъятный погреб. Фу ты, разошелся, как агент по продаже недвижимости! Дом смотрит на чудесную зеленую лужайку, обрамленную хвойными и лиственными деревьями. Когда-то частая сетка испещряла шашечкой рыжину отличного теннисного корта, ныне запущенного, крутой спуск вел к купальне и причалу, где покачивалась на слабой озерной воде моторная лодка.
Нынешний владелец «Сенара» не использует всех его возможностей. По профессии финансист (Кончаловский снижает его ценз до бухгалтера), он обнаружил в последние годы интерес к музыкальной судьбе деда, хлопочет об устройстве рахманиновского фестиваля в Люцерне, а прежде отдавал время лишь профессиональным заботам и спорту, был членом сборной Франции по бегу. Он и сейчас гордится худобой, силой мышц и легким шагом. Мы познакомились с его молодой женой и двумя ее очаровательными детьми от первого брака. Я не помню ее имени и для удобства рассказа назову — Жанна.
Как-то так получилось, что в первый день Жанна целиком завладела разговором. Она пришла в «Сенар», имея весьма смутное представление о Рахманинове, но, видимо, призраки, населяющие старое жилье, завладели ее впечатлительной душой, она стала завзятой рахманиноведкой и уже выпустила книгу о великом насельнике «Сенара». Она рылась в сваленных на чердаке и в необитаемых комнатах бумагах, письмах, собирала устные предания, легенды, сплетни. У нее весьма самостоятельное мнение о прежних обитателях дома, далеко не идиллическое. Мне не хочется касаться тех воистину сенсационных, но ничем и никем не подтвержденных открытий, которыми она нас буквально засыпала, а вот о том, что широко известно и окрестным жителям, и посетителям «Сенара», но, естественно, неведомо на родине композитора, я расскажу.
Чрезмерная разговорчивость Жанны, отодвинувшая мужа на второй план, привела к тому, что ее отстранили от участия в телевизионных съемках, которые состоялись на другой день силами наших мастеров маленького экрана, прибывших из Женевы. Они, собственно, прибывали дважды, ибо в первом случае потеряли ключ от багажника, где находились камера и кассеты. Чисто русское разгильдяйство, помноженное на советскую безответственность. Жанна ранеными глазами смотрела на счастливцев, со значительным и почему-то скорбным видом раз за разом — для дублей — вышагивающих лужайку, бормоча «семьдесят — восемьдесят», ибо съемки были не синхронными, и требовалась лишь артикуляция на предмет последующего озвучания.
Ее обида обернулась повышенной нервностью и своеобразной местью мужу. Когда мы спустились к озеру, где раньше находились купальня и лодочный причал, откуда Сергей Васильевич уходил в плавание, Жанна разделась догола при всем честном народе и выкупалась. Выйдя из воды, она принялась стряхивать с загорелой кожи водяные капли, не торопясь одеваться. При этом она вела французский разговор с Андроном на рахманиновскую тему. По чести, я сперва не осознал неприличия ее поступка, тем более что Андрон очень спокойно, будто так и принято в светском обществе, беседовал с нагой дамой, быть может, чуть чаще, чем обычно, поправляя — фокусируя? — очки. Я даже не обратил внимания, что дети с плачем убежали домой, а бухгалтер начал выписывать круги журавлиным шагом, вскидывая колени к подбородку и медленно отжимая ногу. Ведь никого не шокирует на Западе «топ-фри» — открытая грудь, может, мода шагнула дальше, обнажив не только верх, но и низ?
И лишь когда за обедом хозяин продолжал тем же смешным шагом кружить вокруг овального стола, словно не мог остановиться, я понял, что он находится в нервном шоке. А с маленькой дочерью случилась истерика. Но это позже. А пока, на пляже, отряхиваясь и отжимая мокрые волосы, Жанна рассказывала ровным голосом, а Кончаловский переводил для меня, что в маленьком городке, где мы остановились в гостинице, у Рахманинова была любовница из местных жительниц, намного его пережившая. Плодом долгой связи оказался сын-дебил, недавно умерший в пожилом возрасте. Все это не являлось тайной для обитателей «Сенара».
Наталья Александровна, и в юности не отличавшаяся красотой, разве что статью, рано постарела и утратила женскую привлекательность. Жалея ее, Рахманинов играл в добрую игру, постоянно восхищаясь наружностью жены и как бы подавляя уколы ревности. Его отношение к своей многолетней спутнице до конца оставалось безукоризненным — сердечным и почтительным, но что поделать, он был еще сильным мужчиной, и природа брала свое. Наталья Александровна ни разу не оскорбила брачный союз бездарной женской сценой. Она умела закрывать глаза на то, с чем не могла справиться, да и не видела в том нужды.
Но как удивительно умеет мстить жизнь за попытки навязать ей путы благостной лжи. Наши ханжи и лицемеры кидались на сценарий из-за бедной Марины, раз не сдержавшей сердца и обнявшей находившегося в забытьи любимого, а по крутым тропкам вокруг «Сенара», волоча ноги, ковылял седой дебил, в чьих искаженных чертах пробивалось сходство с отцом.
Вовсе не обязательно тащить вышеизложенное в сценарий, но, вместе с тем, эта история вполне может быть основой для любого художественного произведения, если знать все обстоятельства, всю глубину человечьих чувств и человечьей муки, которой оплачено то, что другим не стоит и полушки. Не надо пудрить и украшать великих покойников, не надо улучшать и редактировать прожитую ими жизнь, надо знать ее, стараться постигнуть изнутри и максимально правдиво изобразить. Правда не может унизить гения, его грехи искуплены творчеством, тем, что он дал людям. Он все равно бесконечно выше бездарных радетелей о его посмертной репутации.
Мне все-таки хотелось понять, что движет странной рахманиноведкой, с каким-то торжеством раскрывающей домашние секреты, пусть это секреты Полишинеля. У нас с Жанной был язык для прямого общения — немецкий.
— А я думал, вы любите Рахманинова, — сказал я.
— Он прекрасен! — То была интонация страсти. — Несчастный, счастливый, живой! Он наказан в своем потомстве…
В очередной приезд в Москву Конюс-Рахманинов — он удлинил фамилию — появился в моем доме с другой женой. У нее было одно неоспоримое преимущество перед Жанной — она не занималась Рахманиновым…
Я думаю, из всего вышесказанного понятно, почему мы отложили написанный и принятый «Мосфильмом» — с легким испугом, несмотря на всю «правильность» — сценарий и взялись за новый. Мы получили доступ к незнакомым материалам, возможность встретиться с людьми, которые лично знали композитора и его дом, побывать в «Сенаре» и приблизиться к истинному Рахманинову, а не к тому изнывающему в ностальгической тоске советскому патриоту, каким он оказался в умелых руках наших музыковедов. Совсем по-иному открылся и образ его эмигрантской жизни, яснее определился социальный и исторический фон, куда полнее и богаче — семейные отношения, да и Шаляпин предстал в своей очаровательной буйности, без сусального золота.
Почему же все-таки не состоялся фильм, которого многие ждали? А. Кончаловский в интервью и телевыступлениях говорит, что его не устроила концепция второго сценария. Это типичная режиссерская, скажем мягко, неправда. Все проще и сложнее. Прямая причина: продюсер Джон Дейли отказался субсидировать невероятно сложный постановочно и оттого дорогой фильм. Он сказал — со слов Кончаловского: я не «Парамаунт», не «Метро-Голдвин-Майер» и не «Коламбиа пикчерс», чтобы делать убыточный суперфильм. Он прав: фильм многие ждали, но куда больше — ничуть не ждали. Кому нужен давно отыгравшийся пианист и композитор-классик в век Майкла Джексона и Мадонны? Культура нынче не в почете ни на Востоке, ни на Западе. Прорыв «Амадеуса» состоялся раньше, к тому же шел через театр, долгую, изнурительную возню, и за ним стоял Форман в расцвете славы. Да ведь и Рахманинов не так всемирен, как творец «Волшебной флейты».
Джон Дейли рассчитывал на скромный биографический фильм, а ему предложили эпос, нечто вроде «Кольца нибелунга». Не знаю, почему Кончаловским овладела вдруг мания грандиоза. До этого он ставил за границей очень локальные фильмы, где пристально рассматривал характеры двух-трех человек, иногда семьи. Мне эти фильмы нравились куда больше громоздкой и холодной «Сибириады», где, впрочем, была одна замечательная серия — о первой любви. Два талантливых актера, ведомые умным режиссером, трепетно разыграли юношескую сказку. Возможно, Кончаловскому хотелось утвердить себя как режиссера-монументалиста, эдакого нью-Бондарчука? Иначе зачем понадобилось обременять сценарий колоссальными сценами: коронация (требовалось указать все кирасирские, драгунские, уланские, гусарские, мушкетерские полки, принимавшие участие в церемонии), трагедия Ходынки, начало Первой мировой войны? Ведь Рахманинов не участвовал в этих исторических событиях, они ничего не определяли в его мирочувствовании.
Но есть и другой важный момент. Советские кинорежиссеры, за редким исключением (Тарковский, Абашидзе, Параджанов, Динара Асанова, может, еще кто найдется), ставя фильм, решают две задачи: первая — побочная — сделать картину, вторая — главная — варьируется: прорваться в кинопродукцию или хотя бы снимать за бугром, взять на главную роль жену, попасть на международный кинофестиваль, схватить отечественную премию, обобрать сценариста, на худой конец, улучшить жилищные условия. Кончаловский, обеспеченный от рождения всеми жизненными благами, чужд мелким материальным расчетам. У него все сложнее и тоньше. Задумал он картину о Рахманинове в начале своего полуэмигрантства, когда к нему предельно сурово относились и киновласти, и верховная власть. Достаточно сказать, что приехать в свою страну он, сохранивший советское подданство, мог только по вызову. Так вот, через Рахманинова хотелось объяснить собственную, вынужденную, как он считал, разлуку с Родиной. Тогда концепция страдающего Рахманинова, беззаветно любящего оставленную землю, тоскующего по ней и мечтающего о возвращении, вполне устраивала.
Но изменилось время, брежневский застой сменился горбачевской перестройкой, распахнулись границы для всех изгнанников и для режиссера-самоизгнанника, в корне изменился взгляд на эмигрантов. Они не только ни в чем не виноваты, они жертвы злостного режима, Родина открывает им свои объятия, скорей, скорей домой, хотя бы в виде трупов. Рахманинову уже ни к чему заниматься мучительным самокопанием, отыскиванием какой-то своей вины в случившемся (равно и Шаляпину), он может сам предъявить счет тем, кто заставил его уехать. Он переходит в наступление. Таково и ощущение режиссера, его физическая и душевная биография вновь соединяется с обновленным рисунком душевной жизни композитора.
Но время опять меняется. Трагические события августа 1991 года по какому-то невероятному, возможному только в нашей «стране-наоборот» выверту предают окончательному забвению благородное кредо Анны Ахматовой: «Я была всегда с моим народом // Там, где мой народ, к несчастью, был». Героем становится не дурак-домосед, разделяющий всеобщие тяготы, а тот, кто не вернулся, сбежал, предал, утек с поста. С такими носятся, их самоохранительной ловкостью восхищаются, даже позорное признание в трусости умиляет: какая искренность, какая честность! — и случается, награждают орденами за дезертирство.
Естественно, в такой атмосфере — вернемся к нашим баранам — концепция второго сценария тоже устарела, теперь нужно что-то совсем, совсем другое, но это уже не моя забота. Меня больше не занимает, как можно в свете последних событий срастить монолит с флюгером. Пастернак сказал: «Я не рожден, чтобы два раза // Смотреть по-разному в глаза». Мне бы пришлось это делать в третий раз.
Кроме того, я убедился, что Рахманинов сейчас действительно никому не нужен. Во всяком случае, у себя на Родине. В этом году был двойной круглый юбилей композитора: сто сорок лет со дня рождения и пятьдесят лет со дня смерти — все в феврале. Центральное телевидение обратилось ко мне с предложением сделать передачу, подобную той, что я делал о Бахе, только не двух, а — гулять, так гулять — четырехчасовую.
Едва я начал работать, мне сказали: довольно и трех часов, потом сократили до двух — мол, Баху этого хватило, хватит и Рахманинову. Когда же приехали снимать, выяснилось: дают только час.
В торжественный день юбилея передачу свели к… пятнадцати минутам и в таком виде показали. Но еще больнее поразило меня, что по другой программе, почти в то же время, на экран вызывали дух Рахманинова.
Коли моим соотечественникам нужен не Рахманинов, а его призрак, я скажу, чуть перефразируя предсмертные слова Меркуцио, оплатившего жизнью вражду Монтекки и Капулетти:
— Чумак на ваши домы!..
Весенний ветер продувает петербургские проспекты, рябит воду каналов, несет низкие облака. У подъезда Дворянского собрания зябнет на ветру «чистая публика» — дамы в манто, придерживающие шляпы со страусовыми перьями, мужчины, удерживающие котелки и цилиндры на головах, офицеры в развевающихся на ветру шинелях тонкого сукна. Трепещет на ветру полуотклеившаяся афиша: «ПЕРВОЕ ИСПОЛНЕНИЕ В САНКТ-ПЕТЕРБУРГЕ. „ЛИТУРГИЯ СВЯТОГО ИОАННА ЗЛАТОУСТА“ СЕРГЕЯ РАХМАНИНОВА. СИЛАМИ АРТИСТОВ ИМПЕРАТОРСКОГО ТЕАТРА ПОД УПРАВЛЕНИЕМ АВТОРА»… Ох! С головы у дамы срывается огромная шляпа с пепельными розами и летит через площадь к светлой громаде здания Росси, влипает в узорчатую чугунную ограду. Здесь ее и нагоняет румяный драгун. Победоносно улыбаясь, он бережно несет ее своей спутнице.
То и дело подъезжают экипажи. Кучера лихо осаживают разгоряченных коней и, соскочив с облучков, отстегивают кожаные полости, помогая выйти седокам. Из пролетки извозчика выскакивает пожилая, но быстрая в движениях дама — Мария Аркадьевна Трубникова, впоследствии известная нам тетка Рахманинова. За ней ее дочь — Анна, с раскрасневшимися от ветра щеками, с выбившимися во все стороны золотыми кудрями. Трубникова нетерпеливо оглядывается.
Трубникова. Анна!.. Ну где ты там?..
Анна, придерживая одной рукой вырывающуюся шляпку, расплачивается с извозчиком. Трубникова, потеряв терпение, делает несколько торопливых шагов и, поскользнувшись на мартовской наледи, падает. К ней кидается солидный господин в бобрах; помогает встать.
Трубникова. Боже, никак ногу сломала…
Анна (подбегая). Мама, вы ушиблись?..
Солидный господин. Пожалуй, надо бы доктора…
Трубникова. Ужасная боль!
Анна (солидному господину). Не откажите в любезности, извозчика…
Трубникова (испуганно). Нет, нет! Сережин концерт я ни за что не пропущу. Дай мне опереться на твою руку.
Анна осторожно ведет мать к дверям. Трубникова сильно хромает.
Блещущий позолотой и хрусталем зал наполнен сдержанным говором. В ложе — Наталья Александровна Рахманинова — жена композитора: темноволосая красавица с горделивым поставом головы. Ее сестра — подчеркнуто скромно одетая, с гладко зачесанными волосами — Софья Сатина: ее нельзя назвать привлекательной, если не видеть глубокого и пристального взгляда больших серых глаз. Здесь же — Мария Аркадьевна с суетящейся Анной, которая расшнуровывает высокий ботинок матери.
Анна. Нога ужасно распухла, мама!
Наталья. Тетушка, вам надо домой. Это может быть перелом.
Трубникова (категорически). Я сама знаю, что перелом. Чепуха! Ни одного концерта моего племянника в Петербурге я не пропустила. И не пропущу. Аня, попроси льду из буфетной.
Говор в зале вдруг резко смолкает.
На сцене появляется хор: мужчины в черных фраках, женщины в длинных белых платьях. В центре — белокурый исполин с надменным ртом. Шелест голосов прокатывается по залу, оживление.
Трубникова (шепотом). Батюшки, да это никак Шаляпин! Его же нет в афише.
Наташа (хитро улыбается). Федя хотел, чтобы это был сюрприз для всех.
Оживление в зале сменяется молитвенной тишиной. На сцену, сутулясь, чуть волоча ноги, выходит очень высокий, худой, коротко стриженный, с большим продолговатым лицом дирижер и автор музыки, Сергей Рахманинов. В его чопорной элегантности подчеркнутая старомодность. Строгий взгляд из-под припухших век почти угрюм. Глубокий поклон хору, легкий наклон головы в замерший зал. Он поворачивается к певцам, медленно поднимает руки… Мощный бас Шаляпина наполняет зал.
Шаляпин (поет).
Благослови, владыка!..
Его подхватывает тенор, затем хор.
Шаляпин.
Миром Господу помолимся…
Хор.
Господи, помилуй! Господи, помилуй! Господи, помилуй!..
Камера скользит по растроганным, зачарованным лицам слушателей, среди которых то здесь, то там фиолетовыми пятнами выделяются рясы священнослужителей. В ложе Наталья Рахманинова неотрывно смотрит на мужа. Строгое отрешенное лицо Софьи. Мария Аркадьевна забыла о больной ноге, осеняет себя крестом. У Анны по-детски полуоткрыт круглый рот.
Хор литургии ширится, растет. И в этот момент сквозь сводчатые окна под самым потолком бьет солнечный свет, прорвавшийся с очистившегося неба, и заливает фигуру Рахманинова, драгоценно позолотив его вскинутые руки. И со звуками хора камера медленно поднимается над залом, туда — к этому окну с голубеющим весенним небом. И перед нами открывается город Святого Петра, с позолоченными крестами и иглой Адмиралтейства.
Шаляпин (поет). Благословенно Царство Отца, Сына и Святаго Духа ныне, и присно, и во веки веков…
Лицо дирижирующего Рахманинова сосредоточенно, неподвижно, и солнечный свет подчеркивает рано легшие морщины вокруг его азиатских глаз. Камера приближается к нему все ближе и ближе…
…Детские ножки в стоптанных ботинках, спотыкаясь, карабкаются по обшарпанным ступеням. Шестилетний мальчик с загоревшим продолговатым лицом, запыхавшийся, одолевает высокие ступени, ведущие туда — к колоколам. Это Сергей Рахманинов. Музыкальный фон литургии продолжается.
Здесь, на самой верхотуре, старичок звонарь ладит кольцо к языку большого колокола. Это Егор.
Егор. Барчук, вы куда? Нагорит нам от бабушки.
Рахманинов. Она разрешила.
Потный, радостный, с взъерошенными волосами, он блестящими глазами смотрит сквозь арки колокольни на раскинувшийся вокруг простор.
Он видит деревенские крыши, старинную усадьбу, темный, окоем леса. А вдалеке горят купола Новгородского Детинца, вороным блеском отливает Волхов. А вокруг колокольни вьются ласточки, почти задевая крыльями лицо мальчика.
Рахманинов и звонарь.
Рахманинов. Дедушка, расскажи про колокола…
Звонарь (указывая на самый большой). Это вот вечевой. Народ на сходку созывает.
Он с усилием тянет веревку языка — и низкий, толстый звук больно бьет по ушам и долго не затихает…
Звонарь. А этот — набатный — когда пожар али иное лихо…
У этого колокола впрямь тревожный, всполошенный голос.
Звонарь. А вот — благовестные колокола…
Он дергает последовательно несколько веревок, рождая веселый, усладительный звон. У мальчика горят глаза.
Рахманинов. Я сам!..
Он вырывает веревки из рук звонаря и начинает играть с колоколами.
Звонарь. Стой, барчук! Никак бабушка кличут.
Оба свешиваются через парапет.
Запрокинутое, не очень старое, встревоженное лицо бабушки Рахманинова.
Бабушка. Сережа! Не свались там!
Рахманинов. Бабушка, я умею звонить!
Он звонит, и колокола в его руках разговаривают мелодично… Их звон летит над всей Россией с ее городами и весями, реками и озерами, лесами и рощами, полями и лугами, куполами и крестами, крестами, крестами…
Большая красивая рука пишет на листе бумаги четким, аккуратным почерком: «…И потому, любезный друг, усерднейше прошу тебя, по получении этого письма, немедля прислать мне трех поросят — свиноматок и боровка, эти негодники должны быть статей наипервейших, не то тебя Бог накажет. Пришли родословные непременно, без родословных не приму…»
Рахманинов, нахохлившись, в домашней куртке пишет письмо. В свободной руке — папироса в костяном мундштучке. За спиной у него окно, иссеченное нудным, мелким дождем. За окном — серый за пеленой дождя, мокрый весенний парк. Неожиданный грохот заставляет Рахманинова вздрогнуть, развернуться всем телом.
У печи, перед сваленной вязанкой дров, стоит кухонный мужик Иван. Он худ, но крепок телом. И красив какой-то лезвистой цыганской красотой, к которой не подходит простодушная вихрастость белобрысых волос. Не глядя на хозяина кабинета, Иван садится на корточки и начинает закладывать дрова в печь. Рахманинов с раздражением смотрит на Ивана.
Рахманинов. Я, кажется, не просил топить.
Иван. Наталья Александровна велели.
Из глубины дома доносится звонкий женский голос: «Иван!.. Куда пропал? Ива-ан!»
Иван, не отвечая, колет на жестяном листе перед печью щепу.
Женский голос. Ива-ан!
Иван. Ну, здесь я. Чего шумишь?
В дверях появляется молодая женщина. Ее, не задумываясь, можно назвать олицетворением русской красавицы: статная, с крупными чертами лица, несколько тяжелым круглым подбородком. Светло-каштановые волосы убраны в тугой узел на затылке, а глаза — не серые, а жемчужные. Это Марина — горничная.
Марина. Мог бы ответить!
Она вдруг замечает Рахманинова и переходит на шепот.
Марина. Ну, чего ты, ответить не можешь?
Иван, бросив свое занятие, подходит к Марине.
Иван. Чего тебе?
Марина. Наталья Алексанна велела за теплыми одеялами ехать.
Иван. Куда ехать-то?
Марина. На станцию. У начальника спросишь.
Марина, метнув взгляд на Рахманинова, берет Ивана за руку и выводит из кабинета, плотно прикрыв за собой дверь. Рахманинов глядит на потухшую папиросу в мундштуке, зажигает спичку и, держа ее в своих красивых длинных пальцах, глядит на трепещущее пламя. Мы слышим его голос.
Голос Рахманинова. Не писал тебе, так как у нас две недели все были больны ангиною. Сперва фрейлейн, потом Наташа. И наконец, младшая дочка Таня. У нее только вчера нормальная температура. А погода у нас отчаянная…
Рука Рахманинова пишет письмо: «…А погода у нас отчаянная, льет каждый день, холодища. Сирень и не думала цвести. Вчера начал заниматься, а то ровно ничего не делал. Замысел, который давно не давал мне покоя, — духовная музыка „Литургия Иоанна Златоуста“…»
С силой распахивается дверь. Входит Наталья Рахманинова. Мы видели ее на концерте. В домашней одежде она выглядит столь же горделиво-победительно.
Наталья. Ирина у тебя?..
Рахманинов не отвечает.
Наталья. Что с тобой?
Рахманинов. Сперва заглянула Соня. Ей показалось за завтраком, что я плохо выгляжу. Потом вломился Иван с дровами, хотя я не жаловался на холод. Он, правда, и не затопил, а только намусорил. Затем я послушал волнующий монолог Марины о каких-то одеялах. Сейчас ты ищешь у меня Ирину. Зачем мы наняли фрейлейн, если ты должна искать дочь? (Слабо улыбаясь.) Ты, кажется, изволила называть мои скромные занятия святыми часами?..
Наталья. Святые часы, Сережа, это музыка. А не письма о свиноводстве.
Рахманинов (ошеломлен). Как, ты знаешь?..
Наталья (рассмеявшись). Значит, я угадала!..
В комнату входит Соня.
Соня. Ирина не у вас?
Наталья. Нет. (Оборачивается к Рахманинову.) Ты все утро морочил нам голову за столом какими-то свиноматками невероятной породы и маниловскими проектами об образцовой свиноферме на бельгийский манер. В прошлом году мы разводили лошадей. Этот год мы назовем годом свиней.
Рахманинов. Как я могу заниматься на этом раздолбленном пианино?..
Наталья. Рояль должен быть со дня на день.
Рахманинов. Я это уже слышал.
В кабинет входит старая нянька — Феона, за ней — фрейлейн, с подвязанной щекой, заплаканная, без устали сморкающаяся в платок.
Феона. Матушка, Наталья Александровна, с ног сбились, все облазили!..
Фрейлейн. Их нихт, шлессен зи бин!
Рахманинов. Куда она могла деться?
Феона. Ну, сладу с ней нету, окаянной! И в сад могла побечь, и на плотину, и на пруд…
Рахманинов встревоженно встает.
Моросит дождь, возле крыльца стоят с зонтами Софья, Марина, Феона, фрейлейн. Рахманинов с Натальей под одним зонтом. Марина держит на руке круглое румяное дитя — младшую дочь Рахманиновых Таню.
Софья. Давайте так. Марина займется верхним парком. Я пойду на пруд. (Поворачивается к фрейлейн.) Вы больны, ложитесь в постель.
Наталья. Я с тобой, Соня…
Она перепрыгивает лужу, устремляется вслед за сестрой, оставляя Рахманинова под моросящим дождем без зонта. Марина передает ребенка Феоне.
Марина. Возьми-ка ее в дом…
Но Таня протестует, с отчаянным ревом рвется из рук Феоны обратно к Марине.
Феона. Ну, никакой управы. Привыкла к Марине, и все тут.
Марина. Ну иди ко мне, моя бонбоночка!..
Она легко подхватывает мгновенно успокоившегося ребенка и уходит в сторону верхнего парка. Рахманинов смотрит вслед жене.
Рахманинов (растерянно). А куда мне?..
Наталья (не оглядываясь). Тебе позволено вернуться к своим свиньям…
Рахманинов, нахохлившись, поднимает воротник своей домашней куртки, идет через двор к густым зарослям сирени. Из разных концов сада доносятся женские голоса: «Ирочка!.. Гуленька!.. Иришечка!.. Барышня!..»
Рахманинов идет вдоль мокрых сиреневых кустов, останавливается, берет ветвь, смотрит на нежные, нераспустившиеся бутоны сирени. Дождевая влага забрызгала его с головы до ног. Что-то привлекает его в чаще кустов, он отводит от лица ветки с липко влажными листьями и уверенно, напролом движется вперед… В самой гуще кустов, на мокрой траве, сидит семилетняя девочка.
Рахманинов. Ирочка, как ты нас напугала! Ты зачем спряталась?
Ирина. А ты зачем меня обманул?
Рахманинов (присаживаясь перед ней). Кто тебя обманул?
Ирина. Ты! Обещал сиреневое вино, обещал на автомобиле покатать, обещал речку…
Рахманинов. Все будет, девочка, и сиреневое вино, и речка, и на автомобиле хоть на край света отвезу! Пойдем, ты вся промокла, можешь заболеть…
Ирина. Я хочу заболеть. Вот заболею и уеду в город. А у вас есть Таня, вы ею и занимайтесь.
Рахманинов. Но ведь она же маленькая. А ты теперь большая, а любят тебя ничуть не меньше.
Ирина. Не хочу быть большой.
Кусты сирени, неожиданно вздрогнув, окатывают их дождем крупных капель, и перед ними вырастает Наталья.
Наталья. Ах вот ты где!
Наталья резко берет Ирину за руку и волочит ее в сторону дома.
Наталья. Противная девчонка, мы с ног сбились!
Рахманинов нерешительно следует за ними.
Ирина, распустившая нюни, лежит в кроватке, окруженная Софьей, няней, фрейлейн. Наталья безжалостно растирает посиневшую спину девочки с острыми лопатками.
Наталья. Нет, скажите, в кого это создание?..
В дверях нерешительно показывается стриженая голова Рахманинова.
Рахманинов. Наташенька, ей больно!..
Наталья. Ты портишь мне ребенка!
Голова Рахманинова поспешно исчезает.
В полумраке под лестницей сидит на табурете Рахманинов. До него доносится отчаянный детский рев. Рахманинов страдальчески морщит лицо. Выходит из своего укрытия, но тут же прячется обратно, так как дверь прямо напротив него открывается и оттуда выходит Феона с тазом горячей воды. Рахманинов из своего укрытия видит Марину, укачивающую на руках Таню. Протяжным грудным голосом Марина поет колыбельную.
Марина (поет).
Баю-баюшки-баю, не ложися на краю,
Придет серенький волчок, тебя схватит за бочок…
Рахманинов смотрит на ладную фигуру Марины, по-матерински склонившуюся над его ребенком, на каштановый пучок ее волос и красивый изгиб ее полной шеи, переходящей в округлое плечо. Дверь медленно, с тихим скрипом затворяется, скрывая Марину, но голос ее продолжает звучать… Посидев некоторое время, он снова выглядывает из своего угла и снова поспешно прячется — из детской выходят Софья и Наталья; о чем-то беседуя, они удаляются в сторону столовой. В тишине слышно жужжание проснувшейся между рамами мухи… Рахманинов на цыпочках движется к дверям детской и, воровато оглянувшись, проскальзывает к дочери.
Ирина лежит в постели, накрытая одеялом, растирая по щекам слезы. Увидев отца, она рассерженно отворачивается к стенке. Рахманинов, приближаясь к кроватке, говорит виновато.
Рахманинов. Ты всех нас ругаешь, девочка, а когда-нибудь ты поймешь, какой счастливой девочкой ты была.
Ирина. Я не счастливая…
Рахманинов (помолчав). И вспомнишь, девочка, Ивановку, ох как вспомнишь…
Ирина. Не хочу вспоминать. Назло вам все забуду.
Рахманинов задумывается, тонкими пальцами касается своего лба, словно пытаясь отогнать какое-то видение…
Классная дама, в наглухо застегнутом платье, объявляет, глядя в лорнет.
Классная дама. Рахманинов Сергей!
Из-за последней парты поднимается десятилетний мальчик. Все стриженые головы его соклассников оборачиваются к нему. Классная дама раскрывает дневник. Читает.
Классная дама. Русский язык — два. География — два. Сольфеджио — единица. Закон Божий — два. Фортепьяно — единица.
В классе — хихиканье.
Классная дама. Господин Рахманинов, вам так до конца года не дотянуть. Я хотела бы видеть вашу маму.
Рахманинов. Она умерла…
Классная дама. О! Я не знала… тогда вашего отца.
Рахманинов. Он тоже умер.
Классная дама (роняет лорнет). Боже мой, когда?
Рахманинов. В прошлом году, на Великий пост.
Классная дама поджимает тонкие губы.
Классная дама. Умер?.. Так-так… Очевидно, по пятницам, на собраниях Музыкального общества, я встречаюсь с его привидением…
Класс заливается смехом. Сергей стоит опустив голову, уши его горят.
Мерно качаются костлявые лошадиные морды. Две тощие клячи тащат вагончик конки. Десятилетний Рахманинов — под мышкой нотная папка — бежит за конкой и вскакивает на подножку.
Усатый кондуктор, с большой кожаной сумкой, видит безбилетного пассажира и криком гонит его прочь.
Мальчик бежит следом за конкой и снова вскакивает на подножку.
На маленькой площади мальчишки-газетчики бойко торгуют газетами, истошными голосами выкрикивая названия: «„Речь“!.. „Биржевые новости“!.. „Дело“!..» Замечают конку и повисшего на ступеньке Рахманинова. Один из них бросается за конкой, сдергивает Рахманинова и становится на его место. Рахманинов нагоняет конку и сдергивает мальчишку. Начинается потасовка. Мальчишка роняет свои газеты, но успевает выхватить из рук Рахманинова нотную папку.
Разлетаются над площадью нотные листы.
Рахманинов беспомощно смотрит вверх на бумажных голубей, грозит маленькому газетчику кулаком и начинает подбирать свои рассыпавшиеся пожитки: папку, нотные листы, дневник…
Рахманинов стоит на площадке лестницы типичного петербургского доходного дома. Дверь открывается, он заходит в квартиру.
В полутемной прихожей с вешалкой красного дерева Рахманинов разговаривает с унылым существом без возраста и пола — «прислугой за все».
Рахманинов. Маменька дома?
Прислуга. В город ушли. Папенька дома. Отдыхают в кабинете.
Повеселевший Рахманинов легкой поступью идет в свою комнату.
Рахманинов входит в свой мир, в обычный мальчишеский беспорядок с книжками, нотами, рисунками, деревянными мечами, карнавальными масками. Он останавливается, обводит взглядом свое хозяйство, задерживается взглядом на окне, где висит афиша: огромный нарядный цветной воздушный шар Монгольфье в синем небе… Только черный строгий рояль противостоит хаосу комнаты. Рахманинов садится за стол, достает из папки школьный дневник, подвигает чернильницу и макает перо. Раскрывает дневник, где длинный столбец сплошных единиц отмечает «успеваемость» нерадивого консерваторского ученика. Рахманинов снимает с пера волосок и старательно переделывает единицу по сольфеджио на четверку. Любуется своей работой. Макает перо в чернила и едва не сажает кляксу от сорвавшегося было с конца пера комочка. Все же край страницы испачкан. Он трет его ластиком и надрывает. «Так дело не пойдет!» — звучит над ухом голос, и мальчик в испуге оборачивается.
Над мальчиком возвышается импозантная фигура его отца — Василия Аркадьевича Рахманинова. Он высок, строен, пышная борода расчесана на две стороны, ухожены густые усы. На породистом носу — пенсне с черным шнурком. Повадка отдает военной молодцеватостью.
Василий Аркадьевич (строго). Это никуда не годится. Есть у тебя чистые чернила и новое перо?
Рахманинов достает из ящика стола просимое. Отец критически осматривает перышко и вставляет его в ручку.
Василий Аркадьевич. Я в четвертом классе был первым по чистописанию. Учитель говорил, что для дворянина у меня даже слишком хороший почерк. Вот, смотри…
Он обмакивает перо в чернила, стряхивает капельку и легким, изящным движением превращает единицу в четверку. И сразу исправляет вторую.
Василий Аркадьевич. Видишь разницу?.. Однако до чего же ты дурно учишься. Одни колы. Я тоже не слишком успевал в науках, но так не опускался. (Проницательно.) Скажи честно, тебе ничего не будет, ты прогуливал?
Сын кивает молча.
Василий Аркадьевич. Ресторан?.. Вино?.. Цыгане?.. (Напевает.) «Поговори-ка ты со мной, гитара семиструнная…»
Рахманинов. На каток ходил.
Василий Аркадьевич смеется и вдруг озабочивается.
Василий Аркадьевич. Знаешь, дружок, по поведению мы тебе поставим пятерку. Как-то нехорошо: Рахманиновы всегда были людьми долга и дисциплины. (Длинным ногтем соскабливает единицу и выводит элегантную пятерку.) Смотри, как славно!.. И давай не пожалеем пятерочки на закон Божий! Я веротерпим, не хочу давить на тебя, но дворянину манкировать религией, когда еще не выработано мировоззрение, — дурной тон. Черт возьми, вполне добротный аттестат!
Он вскакивает из-за стола, присаживается к роялю и начинает играть польку.
Рахманинов. О, эта полечка! Твой шедевр, папа!..
Василий Аркадьевич. Я сочинил новые вариации.
Играет. Рахманинов подсаживается к отцу, и они в четыре руки нажаривают полечку, заливаясь счастливым смехом.
В комнату входят две дамы. Одна — средних лет с благообразным, но преждевременно увядшим лицом — Любовь Петровна Рахманинова, мать Сережи. Во второй мы узнаем еще молодую Марию Аркадьевну Трубникову, тетушку Сережи, которую мы видели в первой сцене фильма.
Любовь Петровна. С чего это вы так разошлись?
Василий Аркадьевич. Жизнь прекрасна и удивительна, душа моя!..
Он выскакивает из-за рояля, оставляя сына играть в одиночку, подхватывает жену и ловко, с гусарским фасоном кружит ее по комнате. Мария Аркадьевна смеется.
Любовь Петровна Сумасшедший!.. Ты помнешь мантильку.
Василий Аркадьевич. Не беда! У нас отличный сын, конькобежец. К тому же усерден в вере. Принес в дневнике одни пятерки.
Любовь Петровна. Что с тобой?..
Она отстраняется от мужа, с тревогой и надеждой вглядывается в его смеющееся лицо.
Любовь Петровна. Боже мой, Аркадий! Неужели ты добился отсрочки уплаты по векселям?
Василий Аркадьевич (останавливается). Увы!.. Нет, душа моя.
Любовь Петровна. Ты шутишь? Я не хочу верить! Неужели наше последнее имение пошло с молотка?..
Василий Аркадьевич. Я сделал все, что мог.
Любовь Петровна. Да, воистину ты сделал все, что мог!
Мария Аркадьевна. Люба!..
Любовь Петровна Мария! Мы разорены. Твой брат промотал все мои имения.
Она в изнеможении садится в кресло, прикрывает глаза дрожащей рукой.
Любовь Петровна. Твой брат — ничтожный, пустой человек!
Василий Аркадьевич (с достоинством). Да, душа моя, из меня не получился ни Шопенгауэр, ни Достоевский, но как муж и семьянин…
Любовь Петровна (вскакивает). Замолчи! Жалкий мот, игрок, бабник!
Сережа изо всех сил, с отчаянным ожесточением барабанит на рояле польку.
Мария Аркадьевна. Люба!.. Здесь Сережа…
Любовь Петровна оборачивается к сыну.
Любовь Петровна. Прекрати барабанить!..
Мальчик стремительно кидается прочь из комнаты.
Рахманинов пробегает коридор, закопченную кухню, где у плиты возится «прислуга за все», выскакивает за дверь на черный ход.
Рахманинов сломя голову мчится по крутым обшарпанным ступеням на чердак.
Рахманинов пробирается в темноте среди стропил, по голубиному помету к слуховому окну. Вылезает на крышу.
Мальчик стоит на краю крыши, а под ним и вокруг расстилается озаренный уходящим солнцем Петербург. Горят купола Исаакиевского собора, шпили Петропавловской крепости и Адмиралтейства, кресты многочисленных храмов. Багрецом отливает широкая лента Невы… И вдруг большой, ярко разукрашенный воздушный шар Монгольфье повисает над слуховым окном. Из корзины аэронавта выкидывается веревочная лестница. Мальчик уверенно и ловко карабкается по ней и взбирается в корзину.
Шар плывет над городом, над крышами дворцов и домов, над куполами и крестами, над реками и набережными, над парками и садами. Звучит музыка, напоминающая «Литургию святого Иоанна Златоуста». Восторженное лицо мальчика плывет над городом.
На перроне, перед вагоном первого класса, по красной ковровой дорожке степенно прогуливаются важные господа и дамы. Лакеи в ливреях грузят лакированные саквояжи. Нянюшка бережно ведет румяное дитя, все в кружевах и лентах. Заливисто лает модно стриженный пудель.
А перед немытыми окнами третьего класса слепой шарманщик крутит свою шарманку, и лысая обезьянка трясет сморщенной ручкой бубен.
Здесь пусто и жарко. Унылые пыльные пальмы нелепо стоят посреди грязного зала. Сонный половой отмахивается от мух. В углу за столиком сидят Мария Аркадьевна со своим племянником Сережей. Тетушка считает деньги. Сережа сидит, сосредоточенно водит пальцем по нечистым разводам скатерти.
Мария Аркадьевна. Тут семь рублей и еще… восемьдесят три копейки. Как приедешь в Москву, возьмешь конку до Трубной. Или нет, я, пожалуй, поговорю с проводником, чтобы он тебя проводил…
Рахманинов. Я сам.
Мария Аркадьевна (с укоризной). «Сам»!.. Доигрался, добалбесничался. В московской школе из тебя дурь-то вышибут. Там порядки строгие. Это тебе не у тетки и не у бабушки.
Мария Аркадьевна вдруг смягчается и говорит, просительно глядя на племянника.
Мария Аркадьевна. Сереженька, Христа ради, не шали там. Я ведь понимаю — трудно из милости у кого-то жить…
Рахманинов. А мама приедет?
Мария Аркадьевна опускает глаза и вытаскивает из ридикюля письмо.
Мария Аркадьевна. Писала, что приедет. Значит, не смогла. Ты же знаешь, как ей сейчас трудно из-за долгов. Не горюй, мы к тебе в Москву приедем.
Сережа смотрит на спину шарманщика за мутным окном, прислушиваясь к звукам шарманки.
Рахманинов. А я рад, что она не приехала. А то бы она сейчас плакала, а когда она плачет, у нее краснеет нос и она все время сморкается. Неприятно смотреть.
Тетка пристально смотрит на Сережу.
Мария Аркадьевна. Я знаю, ты это нарочно. Хочешь казаться злым.
Слышатся два удара станционного колокола. Рахманинов будто бы ждал: вскакивает и нетерпеливо смотрит на тетушку.
Рахманинов. Можно идти. Уже пора.
Мария Аркадьевна сразу засуетилась, вытащила из ридикюля маленький сверток и зашептала, оглядываясь по сторонам.
Мария Аркадьевна. Вот, я тут зашила в ладанке сто рублей. Только ты никому не говори. Просто повесь и храни на груди.
Рахманинов. Не надо.
Мария Аркадьевна. Как же без денег? На всякий случай.
Рахманинов. Я сам.
Мария Аркадьевна обнимает Сережу, крестит его, шепчет.
Мария Аркадьевна. Мальчик мой, у тебя талант. Молю Бога, может, из тебя музыкант получится…
Племянник смотрит на нее сухими глазами.
Мария Аркадьевна. Ну хоть поцелуй тетку-то…
Рахманинов отворачивается к окну.
Мария Аркадьевна идет по перрону вдоль вагона, пока не увидит сквозь пыльное стекло лицо Рахманинова. Она останавливается. Рахманинов долгим взглядом смотрит на нее. Вагон трогается.
Вагон сильно дергается, погромыхивая на стыках. Рахманинов смотрит в окно. Мимо проплывает скучный пристанционный пейзаж; вагон на запасных путях, паровозы, семафоры, здание депо, чахлые деревья… Подходит проводник.
Проводник. Не желаете ли чаю с баранками?
Рахманинов (невозмутимо). Желаю.
Рахманинов берет баранку и с хрустом разламывает ее. Набивает рот… И вдруг перестает жевать, откидывается к стене, закрыв глаза. Из уголка его глаза медленно катится слеза…
Рахманинов сидит за пианино в задумчивой позе. Его орлиный профиль черным силуэтом вырисовывается на фоне окна, за которым пепельно-голубой стоит сумеречный сад. Входит Наталья.
Наталья. Ты чего без света?
Рахманинов. М-м?..
Наталья подходит к столу, шарит меж бумаг.
Наталья. Глаза испортишь. Где спички?
Коробок спичек пуст, зато в пепельнице полно окурков.
Наталья. Смотри, сколько накурил.
Рахманинов. Надо будет сказать управляющему, чтобы отправил кирпич обратно на фабрику. Он весь крошится, из такого кирпича свинарник строить нельзя, все же рухнет! Не нравится мне морда подрядчика — воровская морда…
Рахманинов смолкает, отворачивается к окну.
Рахманинов. Мало того что твой душевнобольной муж бездарный композитор, он еще и никудышный хозяин, и вылетим мы с тобой в трубу, Наташенька.
Наталья подходит к нему сзади, кладет руки на плечи.
Рахманинов. Надо наконец-то набраться смелости и признаться, что как композитор я кончился…
Наталья. Сереженька, это уже было, и не раз.
Рахманинов. Я сейчас вспоминал, как тетя Маша провожала меня из Петербурга, когда меня выгнали из консерватории. При тетке я еще крепился, а когда остался один, почувствовал себя никому не нужным и горько заплакал. С того дня начались мои скитания. Всю мою юность мне так не хватало дома. Я мечтал о семье, о доме, где по утрам пахнет кофе и свежеиспеченной булкой, а с кухни раздается звон посуды…
За окном фыркает лошадь. Через двор наискось движется телега с тюком, на котором под мокрым брезентом сидит Иван.
Наталья. Иван одеяла привез. Хочешь чаю?
Рахманинов. Как было хорошо!..
Наталья. Чаю с медом?
Рахманинов. Ну почему (неожиданно поворачивается к жене) в двадцать лет просыпаешься и чувствуешь себя гениальным, и музыка тебя распирает так, что едва успеваешь ее записывать…
Наталья (перебивает). Сереженька, ты забыл, как ты и в двадцать лет ныл и жаловался на свою бездарность, а после этого нытья всегда появлялась твоя гениальная музыка.
Рахманинов. Боже, я несносный человек, зануда!..
Наталья. Я сейчас зажгу лампу, ты закончишь свое письмо о свиньях, а чай с медом я тебе принесу в постель.
Моросит дождь. По грязной, размытой дороге едет повозка, запряженная парой. На телеге, устланной соломой, — закутанный в рогожу рояль. Наружу торчат прорвавшие рогожу ножки с колесиками. Правит низкорослый мужичонка Василий Белов с носом пуговкой и глазами, как две оловянные пуговицы. На голове у него военная фуражка. Рядом с телегой шагает Иван, смоля цигарку и поминутно сплевывая.
Колесо телеги западает в колдобину. Рояль смещается и едва не сбрасывает с грядка телеги Белова. Следующий толчок возвращает и поклажу, и Белова в прежнее положение.
Белов (жалобно). Просил же тебя за дорогой следить!
Иван (сплевывая). Пошел к лешему.
Белов. Вещь ценная. Ну-ка не довезем?
Иван. Ну и хрен с ним.
Белов. Отчаянный ты, Иван!
Иван… Правь себе да помалкивай.
Рахманинов в сопровождении главного конюха, степенного мужика Герасима, обходит конюшни. Герасим открывает дверь одного из денников. Там лежит жеребая кобыла с раздувшимся животом. Она приподнимает узкую благородную голову и смотрит на вошедших. Рахманинов достает из кармана кусок сахара и на ладони протягивает кобыле.
Герасим. Ждем со дня на день. (Крестится.) Авось жеребчика принесет.
Рахманинов. Не оплошать бы с ветеринаром. Пусть загодя приедет.
Герасим. Он важная персона. Что бы вам, Сергей Василич, самому ему написать?
Рахманинов. Сегодня же напишу.
Герасим. Он сейчас в Отрадине, у графов Сокольских. Я письмо свезу.
Рахманинов. Что-то не так?..
Герасим. Так — не так… Шехерезада любой затраты стоит. Это ж краса — природы совершенство!
Рахманинов. А ты поэт, Герасим.
Герасим. За что, сударь, обижаете? Я — конюх!
Телега с роялем стоит возле парадного входа. Вокруг драгоценного груза собралось чуть ли не все население усадьбы. Тут и Наталья, и Софья, и Марина, и фрейлейн с Ириной, Феона с Танюшкой на руках, вся кухня и охрана в лице хромого сторожа Степана.
Наталья. Всю грязь с дороги собрали! Неужели нельзя было поаккуратней?
Белов (жалобно). Уж мы ли не старались! Мне весь хребет отшибло!
Иван, не затрудняя себя объяснениями, сует Белову крышку рояля, завернутую в рогожу. От неожиданности Белов чуть не валится с ног.
Белов. Сдурел?
Иван, так же молча, сдирает грязные рогожи с рояля, обнажая черное полированное тело инструмента.
Иван (не глядя). Гужи!
Сторож Степан с берданкой за спиной подает ему гужи.
Степан. Держи, Ваня. Бог тебе в помочь.
Иван, поднатужившись, приподнимает рояль и подводит под его переднюю часть гужи, потом — под заднюю.
Наталья (просительно). Ваня, поосторожнее. Я так волнуюсь.
Иван. Наталь Алесанна, не робей! Потяжельше носили — не роняли. (Мужикам.) Берись, робя! Белов и Козел — взад, Митрич — со мной в супряге.
Мужики занимают указанные места, перекидывают лямки через плечи.
Белов. Раз, два, взялись!
Рояль приподнялся над телегой и повис на гужах.
Иван. Белов и Козел, заходи вперед!
Этим мужикам Иван доверил узкую и более легкую, «маневренную» часть громоздкой ноши, а сам с дюжим Митричем принял главную тяжесть.
Иван. Хорош!.. Степан, держи дверь. Пошел!..
В дверях передняя пара застревает.
Иван. Чего вы там?
Белов (сдавленным голосом). Осади!..
Белов уперся скулой в косяк двери. Задние носильщики нажимают на него всей тяжестью инструмента и вот-вот выдавят ему глаз.
Иван. Что там опять с тобой?
Белов (хрипит). Расплющили!
Иван и Митрич подают рояль назад. Белов получает свободу. Рояль благополучно пролезает в дверь, но дальше начинается самое трудное.
Мужики с хрипом и надрывом тащат рояль по узкой, скрипящей лестнице.
Иван… Не споткнись, Белов.
Белов. Ученого учить!..
И тут же спотыкается. Иван, присев и расставив ноги, принимает на себя главную тяжесть и не дает роялю завалиться.
Марина. Аккуратнее вы, безрукие!
Иван (бешено). Не встревай! Расшибу его к чертовой матери!
Темно-зеленый «лорен-дитрих» надраен, начищен, блестит как зеркало. Бронзовые детали отполированы. Рахманинов склонился над открытым капотом, вслушивается в работу двигателя. Механик в комбинезоне кусает выгоревший ус. Оба вслушиваются в ласковое урчание мотора. Чуть поодаль стоит стайка деревенских мальчишек.
Механик. Сергей Василич!
Рахманинов. Тс-с!.. Четвертый клапан постукивает…
Механик (убежденно). Не стучит. Никак нет.
Рахманинов. А я тебе говорю, стучит.
Механик. А я говорю — нет. Я по ентому делу седьмой год!
Рахманинов (хитро улыбаясь). А я по ентому делу двадцать седьмой (показывает на уши). Ты только послушай…
Рахманинов сует руку в двигатель, натягивает какой-то рычажок, прибавляя обороты.
Рахманинов. Теперь слышишь?..
Ребятишки переводят взгляды с хозяина на работника.
Механик (качает головой, улыбается). Ну, Сергей Васильевич, верно, самую малость постукивает. Не проведешь!.. Специалист…
Рахманинов. А ты думал! Вот меня из Большого театра попрут, так я пойду главным механиком в гараж. Возьмут?
Механик (убежденно). Да вас хоть к государю-императору!..
Мужики, поставив рояль, выходят из кабинета. По их лицам видно, как им всем досталось. Василия Белова аж шатает. Глаза-пуговки совсем вылезли из орбит.
Наталья (Марине). Поставь им угощение.
Марина выходит вслед за мужиками. Наталья и Софья вытирают рояль замшей. Ирина стоит у окна.
Наталья. Только Сергею — ни звука. Пусть для него будет сюрприз…
Ирина (от окна). Мама! Папа идет!..
Наталья. Побежали вниз как ни в чем не бывало!
Рахманинов пересекает двор.
Наталья, Софья и Ирина, хихикая, разбегаются по разным углам и делают вид, что сосредоточенно углублены каждая в свое занятие. В коридоре раздаются шаги Рахманинова. Все трое, затаив дыхание, замирают. Теперь шаги раздаются по лестнице.
Рахманинов поднимается по лестнице, подходит к кабинету и замирает на пороге.
Черный концертный рояль царствует посредине комнаты. Рахманинов бросается обратно к лестнице и громовым голосом зовет.
Рахманинов. Наташа!..
Наталья появляется на пороге столовой. Лицо ее деланно равнодушное.
Наталья. В чем дело?
Рахманинов. У меня в кабинете рояль!..
Наталья. Какой рояль?
За Натальей появляются Софья и Ирина с плутовским лицом.
Рахманинов. Откуда у меня рояль?
Но, увидев, как Ирина прыснула, не выдержав, он машет рукой.
Рахманинов. Вам не стыдно издеваться над старым человеком, у которого сердце может разорваться от радости?..
Он поворачивается, уходит стремительно в кабинет, и оттуда сразу же обрушиваются ликующие, торжественные аккорды си-мажорной прелюдии из 23-го опуса. Наталья, Софья и Ирина замирают, словно зачарованные рушащимися на них валами музыки, которые как бы скатываются к ним из раскрытых дверей кабинета по залитым солнцем деревянным ступеням лестницы.
Аккорды си-мажорной прелюдии громоздятся и топорщатся теперь, пронизанные солнечным светом, падающим на смытую землю со всем, что на ней растет. Землю, сверкающую дождевой и росной влагой. Сирень! Распустившаяся сирень! Ее густые заросли подковой охватили двор. Мы, как бы подхваченные музыкой, проникаем в глубь этой сирени: рослой венгерской, с блекло-фиолетовыми кистями, и сменяющей ее лиловой — персидской. Сквозь это сиреневое буйство ныряем в обильную, пышную, белую, как подвенечное платье, русскую сирень…
Сквозь сиреневые заросли пробирается Ирина. Теперь аккорды прелюдии сменились на лирическую тему в низком регистре. Ее как бы напевает девочка, вся мокрая — от панамки до прюнелевых туфелек. К ее носу и щекам прилипли листки, она прижимает к груди охапку влажных, дурманящих своим запахом ветвей. За ней, оступаясь, спотыкаясь, едва поспевает фрейлейн с повязанным горлом.
Фрейлейн. Лауфен зи нихт зо шнель!.. Их как нихт зо! Вас фюр эйн унерцегенес кинд!..
Ирина выскакивает из кустов и мчится к дому…
Ирина вбегает на крыльцо, к только что вышедшей Софье и растопыривает ладошку, на которой лежат несколько смятых сиреневых цветиков.
Ирина (восторженно). Тетя Соня, я восемь счастьев нашла, а фрейлейн ни одного!..
Фрейлейн (подойдя). Их хабе каин глюк…
Наталья в спальне одна. В утреннем пеньюаре она присаживается к туалетному столику у распахнутого окна, расчесывая волосы. Оборачивается к окну.
Сиреневые грозди буквально вламываются в комнату сквозь распахнутые рамы. А музыка Второй прелюдии льется свободно, и снова нарастают торжествующие победные, восторженные аккорды.
Наталья чуть отстраняется от окна, проводит ладонями по вискам, унесенная музыкальным потоком куда-то очень далеко. Она поворачивается к зеркалу, из которого на нее глядит… тринадцатилетняя девочка — смуглая, скуластая, с огромными тёмными глазами. Это — Наташа, которой она была двадцать лет назад.
Маленькая Наташа рассматривает себя в зеркало, на ней только панталончики с кружевной оборочкой внизу. Худенькое тельце кажется принадлежащим мальчику. Ни намека на грудь, торчащие ключицы, ребра можно пересчитать. Наташа с ненавистью смотрит на себя.
Наташа (бормочет). Черна, как галка, худа, как палка, девка Наталка, тебя не жалко.
За ее спиной раздается девичий голос.
Девичий голос. Что это вы, барышня, так дразнитесь?
Наташа оборачивается. Перед ней ее горничная девушка. Она всего на год старше своей хозяйки. Но уже можно узнать в этих густых каштановых волосах, правильном круглом лице с пухлыми губами знакомую нам Марину.
Наташа. Опусти лямки!
Марина. Какие лямки?
Наташа. Сарафана. Я хочу посмотреть, как у тебя.
Марина смущенно смеется, но в ее жемчужных глазах прыгают бесенята.
Марина. Ишь чего надумали…
Она опускает лямки, обнажая сформировавшиеся круглые груди, и смеется, закрывая их пестрой тканью сарафана.
Марина. Как у всех.
Наташа. У всех! А у меня ничего нет! Неужто я такой и останусь?
Марина. Господь с вами, барышня. Я ведь на цельный год старше вас. У вас все будет покрасивше, чем у меня.
Наташа с мрачным видом поворачивается к зеркалу.
Наташа. Никогда не будет. Правильно Сережа сказал, что я черна, как галка, и худа, как палка.
Марина. Да что вы его-то слушаете. Сергей Васильевич вечно придумывает. Если б только знали, как надо мной надсмехался.
Наташа (живо). Как?..
В вечерних сумерках сиреневые грозди как бы светятся. И среди этой влажной свежести, затаив дыхание, стоит маленькая Наташа. Она прислушивается к чьим-то еле слышным голосам, стараясь не хрустнуть веткой, с широко раскрытыми глазами. Она делает еще один шаг в самую гущу кустов и замирает.
Среди бледно светящихся, белых сиреневых гроздей стоит пара. Семнадцатилетний Рахманинов, поджарый, длинноволосый, в русской полотняной рубашке с пояском. Спиной к нему, опустив голову, пятнадцатилетняя девочка — золотоволосая и светлая — Верочка Скалон.
Рахманинов. Вера Дмитриевна, Психопатушка! Вы целый день меня не замечали. А когда взглянули — то так строго, ну настоящая генеральша! Даже страшно подойти такому бедному, странствующему музыканту, как я.
Вера. Я не буду на вас смотреть, а то еще подумают, что я в вас влюблена! Мои сестры, да и ваши только гадают — кто в кого влюблен. А ваша Наташа, мне кажется, просто шпионит за вами.
Рахманинов. Но теперь-то мы одни, ваше превосходительство!..
Вера не отвечает.
Рахманинов. Психопатушка!
Вера (словно очнувшись). А?..
Рахманинов. Последнее время вы так рассеянны, что даже не сердитесь, когда я вас зову психопатушкой.
Вера. Я сама не знаю, что со мной. Сегодня в английском диктанте сделала шестнадцать ошибок. Мисс Дейли тоже не понимает, отчего я такая рассеянная.
Рахманинов осторожно притягивает к себе ветвь с гроздьями, рассматривает, нюхает.
Рахманинов. Не понимаю слова «влюблен». Влюблен — противное слово.
Вера. Почему?
Рахманинов. Так.
Какой-то шум привлекает внимание Веры. Она испуганно поворачивается.
Вера. Там кто-то есть?
Рахманинов вглядывается в сумрак зарослей.
Рахманинов. Никого.
Вера. Что вы делаете?
Рахманинов. Сиреневое вино.
Вера. Я тоже хочу.
Рахманинов. Вам не понравится, это горько.
Но Вера уже протягивает руку к белой грозди и с наслаждением втягивает в себя ароматные росинки.
Рахманинов. Нравится?
Вера кивает.
Рахманинов. Обманщица.
Вера вдруг резко опускает ветку, и град крупных капель сыплется на обоих. Она странно вопросительно смотрит на Рахманинова и почему-то шепчет.
Вера. Я вся промокла.
Рахманинов тоже хотел было что-то сказать, но осекся. Неожиданно Вера поднимается на цыпочки и, плавно взмахнув своими белыми руками, обвивает шею Рахманинова и целует.
Вера (глядя ему в глаза). Сиреневое горькое… вино.
Она снова целует его в губы.
Наташа медленно пятится, делает шаг и с хрустом переламывает сухую ветку под ногой. Рахманинов быстро оборачивается, раздирая куст, идет на звук и натыкается на остолбеневшую от страха Наташу. Их взгляды встречаются.
Рахманинов (с усмешкой). А подглядывать, сударыня, стыдно!..
Деревянный двухэтажный дом в центре парка наполнен музыкой, из открытых окон льются упражнения, этюды, фортепьянный концерт Листа, сливающийся в многоголосую какофонию звуков, подобно консерваторской. Перед главным крыльцом запряженный экипаж. Конюх оправляет сбрую на фыркающих лошадях. Здесь же у крыльца околачиваются Наташа и одиннадцатилетняя Соня. В окно высовывается красивая, пышная девушка двадцати одного года — сестра Веры — Татуша.
Татуша. Соня, я кончила заниматься, давай…
Соня, скорчив недовольную мину, стараясь как можно медленнее, идет по лестнице.
Татуша. Ну что ты копаешься, давай скорее!.. Наташа, а ты почему бездельничаешь?
Наташа. А я Сережу жду, он со мной сегодня заниматься обещал.
Из дома выходят родители Наташи и Сони — Варвара Аркадьевна Сатина в сопровождении мужа Александра Александровича Сатина — дородного круглолицего господина с бородкой клинышком. Оба одеты по-городскому — для визита.
Варвара Аркадьевна. Наташа, почему ты не занимаешься?
Наташа. Я жду Сережу, мама…
Подбегает запыхавшаяся Марина с зонтиком, протягивает его Варваре Аркадьевне.
Марина. Сергей Васильевич в беседке у пруда, занимается.
Наташа. Ой, я пойду его позову.
Убегает.
Варвара Аркадьевна. Мы, как всегда, опаздываем.
Подходит к экипажу, где уже сидит супруг. Варвара Аркадьевна. Вера! Вера Павловна!
На балконе второго этажа появляется молодая дама вся в розовом, в огромной шляпе. В руках у нее чашка какао.
Вера Павловна. Бегу, душенька, только дам Александру его какао…
Дама скрывается в доме, камера следует за ней.
Вера Павловна проходит коридор и входит в бильярдную, где на большом концертном рояле молодой, красивый, жизнерадостный Александр Зилоти (кузен Рахманинова) виртуозно играет Листа.
Вера Павловна. Александр, дорогой, вот твое какао… Мы уезжаем. К вечеру будем.
Зилоти кивает, продолжая играть.
Вера Павловна. Ты хочешь, чтобы я осталась?
Зилоти. Езжай, дорогая.
Он прекращает игру, берет чашку с какао. Вера Павловна томно смотрит на него.
Вера Павловна. Ты будешь скучать по мне, мой друг?
Зилоти (с легким нетерпением). Конечно, дорогая, но ты же приедешь к вечеру.
Он ставит чашку, возобновляет игру.
Сергей Рахманинов в своей вечной полотняной косоворотке с пояском, разложив нотные листы на дощатом столе и напевая вполголоса, пишет клавир. Музыка из дома сюда не долетает, только стрекотанье стрекоз и пенье птиц над прудом… У ног Рахманинова лежит большой лохматый пес. Увлеченный работой, Рахманинов не замечает Наташу, которая просунулась между балясинами перил и, подперши руками голову, жадно смотрит на своего кумира.
Наташа. Сережа!..
Сергей не поднимает голову от бумаги.
Рахманинов. Чего тебе?
Наташа. Вы обещали со мной позаниматься. Уже пора — мама ругается…
Рахманинов (по-прежнему в музыке). Иди позанимайся сама…
Наташа. Вы же обещали…
Рахманинов. Иди поиграй гаммы.
Наташа понуро плетется прочь.
Рахманинов (ей вслед). Ре-мажорную гамму!.. И арпеджио!..
Экипаж отъезжает от крыльца. Вера Павловна кричит стоящему на балконе Зилоти.
Вера Павловна. Будь умником, не сиди на солнце с непокрытой головой.
Зилоти с балкона машет рукой. Экипаж из парка выезжает в поле.
Александр Зилоти делает в последний раз отъезжающим ручкой, входит в дом.
В своей комнате Наташа с отсутствующим видом долбит ре-мажорную гамму. Дверь распахивается, на пороге — лукаво улыбающийся Зилоти.
Зилоти. Кончай бренчать! Сегодня празднуем святого лентяя — весь день ничего не делаем.
Наташа в нерешительности перестает играть, боясь поверить.
Зилоти. Я разрешаю! Кто профессор?
Вся просияв, Наташа выскакивает из-за рояля и кидается вон из комнаты.
Наташа сломя голову летит вниз. Распахивает дверь.
В углу за пианино Татуша занимается с Соней.
Наташа (радостно). Празднуем святого лентяя! Профессор разрешил всем не заниматься!..
Татуша (строго). Позвольте…
Но Наташа уже не слышит, Наташа исчезла.
Наташа стремглав несется, распахивает дверь в гостиную.
Верочка разыгрывает этюд Шопена. В плетеном кресле у раскрытого окна сидит рыжеволосая двадцатилетняя гувернантка мисс Дейли с вышиванием.
Наташа (радостно). Профессор прислал сказать, чтобы сегодня не играли. Разрешил весь день праздновать святого лентяя.
Вера прекращает играть, нерешительно смотрит на гувернантку.
Мисс Дейли. Ит из нот хиз бизнес. Мисс Тата толд уэр ту плей энт coy уишел ду ит.
Вера снова начинает играть.
Зилоти (входя). Мы сегодня не занимаемся, я же сказал!
Мисс Дейли (краснеет, непримиримо). Профессор, ит из нот йор бизнес.
В комнату входит Татуша, вся красная, со строгим лицом.
Татуша (Вере). Тебе не стыдно пользоваться маминым отсутствием, чтобы лениться?
Она оборачивается к Зилоти.
Татуша. А вы, Александр Ильич!..
Зилоти тоже сердится.
Зилоти. Я за все отвечаю! И мы не будем заниматься. Я вот возьму и запру пианино на ключ!
Татуша. Заприте.
Мисс Дейли. Ит из анбили вбыл.
В комнату входит Рахманинов с загадочной улыбкой. Направляется к роялю. В руках у него клавир.
Зилоти. А я вот и запру на ключ!
Татуша. И заприте!
Зилоти подходит к пианино: там нет ключа.
Зилоти (к Наташе). Наташа, где ключ от пианино?
Наташа (к Соне). Соня, где ключ от пианино?
Зилоти. Это просто удивительно! Я хочу вам сделать удовольствие! Доставить лишний праздник! Какая неблагодарность! (Сереже.) Что ты собираешься играть? Мы сейчас запрем рояль!
Рахманинов, уже пристроившись к Вере за пианино, обращается ко всем.
Рахманинов. Господа, я закончил вальс в шесть рук на тему Татуши. Помните, вы вчера сочинили? Кто хочет третьим?
Татуша не знает, сердиться ли ей.
Татуша. Но как же? Так, с листа?
Рахманинов. Ваша партия будет самой легкой.
Наташа (робко). Можно мне?
Рахманинов (язвительно). А вам, сударыня, за ваше вчерашнее подглядывание и вечное сование во все своего носа надо бы еще поиграть ре-мажорную гамму… Не правда ли, профессор?
Зилоти (делает круглые глаза). Подглядывание? Сование носа?..
На миг окаменев, Наташа выбегает из комнаты. Никто не обращает на это внимания.
Рахманинов. Итак, Верочка, вы начинаете. Раз, два, три…
Рахманинов в центре, по бокам сестры — Верочка и Татуша. Сначала медленно и неловко, а затем все более уверенно начинают играть вальс. Зилоти лукаво улыбается, в его глазах — чертенята. Мисс Дейли неодобрительно качает головой.
В комнату доносится музыка вальса. Ничком на кровати рыдает Наташа, ходуном ходят острые лопатки. Входит Марина, бросается к Наташе.
Марина. Барышня, что случилось, кто вас обидел?
Наташа не отвечает, рыдания усиливаются.
Шесть рук дружно опускаются на пожелтевшие клавиши старого рояля. Гостиная наполнена музыкой. Александр Зилоти уговаривает упирающуюся, раскрасневшуюся мисс Дейли потанцевать. Глаза Верочки, Рахманинова и Татуши сияют, лица возбужденны и восторженны. Гремит вальс. Летний горячий степной ветер надувает кисейные занавески на окнах, и профессор Зилоти, сломив сопротивление добропорядочной англичанки, уже вальсирует с ней по паркету с мечущимися на нем солнечными зайчиками.
Марина, подсев к Наташе, гладит ее по голове, по узенькой вздрагивающей спине.
Марина. Барышня, милая, успокойтесь! Никто вашей слезиночки не стоит!
Наташа рыдает. В комнату входит Соня и сразу пускает нюни.
Марина. А вы что, Софьюшка?
Соня. Наташу жалко.
Наташа поворачивает к ним свое заплаканное лицо.
Наташа. И нечего меня жалеть. Мне никто не поможет. Никто.
И вот уже Наталья, какой мы ее знаем сейчас, опять перед зеркалом. Она видит себя нынешнюю: женщину в полном расцвете.
Голос Софьи. Можно?..
Входит Софья с охапкой сирени.
Софья. Ты еще не одета?
Наталья. Вспоминала.
Софья. О чем?
Наталья. О том, какая я была ревнивая, когда была девчонкой. Какая глупость — ревность..
Софья (помолчав). Я наткнулась на Сережу в парке. Он сидит такой потерянный, опущенный, взгляд потухший — мне даже стало страшно. Может быть, вызвать доктора?..
Наталья. Ради Бога, Соня, не говори ему ничего! Ты же знаешь — ему достаточно сказать, что он бледен, как он решит, что уже умирает.
Софья. И все-таки нужно вызвать доктора…
Наталья. Позволь мне, Софья, решать.
Софья. Мне просто тяжело видеть, как Сережа страдает.
Наталья. Соня!..
Софья. Он ведь немного и мой (она слабо улыбается), правда?
Наталья (не может сдержать улыбки). Правда.
Софья ставит вазу с сиренью на подоконник и выходит. Наталья берет гребень, расчесывает свои темно-каштановые волосы.
Соня нарезает новый букет сирени. В глубине аллеи показывается Рахманинов. Соня с волнением вглядывается. Рахманинов сосредоточен, согнув руки в локтях, он постукивает пальцами по груди, словно наигрывая, взгляд его отрешен. Соня бросает корзину с цветами и бежит к дому.
Софья вбегает в спальню. Наталья уже одета.
Софья (взволнованным шепотом). Наташа!..
Наталья (испуганным голосом). Господи! Что случилось?..
Софья, имитируя Рахманинова, сгибает руки в локтях и барабанит пальцами по груди.
Софья. Кажется, пошло…
Наталья оборачивается к окну.
По дорожке парка идет сосредоточенный Рахманинов, что-то мурлыча себе под нос, барабаня пальцами по груди.
Наталья (шепчет). Господи, прости Меня!..
Она подходит к киоту с горящей лампадкой, встает на колени и жарко молится.
Наталья. Спасибо тебе, Господи!.. Прости меня, глупую бабу. Спасибо, спасибо, спасибо…
У окна Софья смотрит на истово молящуюся, осеняющую себя крестным знамением сестру. Софья опускает глаза, погружаясь в воспоминания…
Пятнадцатилетняя Соня с тревогой глядит на свою семнадцатилетнюю сестру, которая истово молится на иконку Богоматери с лампадкой. Иконка эта вделана в нишу церковной стены в Спасо-Песковском переулке. Снег падает на меховую шапочку Натальи. Шуршат полозьями извозчичьи санки. Наталья кончила молиться, смотрит по сторонам.
Наталья. Извозчик!
Соня. А если мама узнает?
Наталья. Ты можешь идти домой. Я тебя не держу.
Наташа решительно пересекает улицу, чтобы остановить извозчика. Соня семенит за ней.
Соня. Думаешь, я боюсь? Совсем нисколечки…
Девочки садятся в сани.
Соня (извозчику, решительно). На Воздвиженку…
Извозчик. Больно близко, барышня. Без резону лошадку гонять.
Соня (важно). Добавим на овес.
Невзрачное здание с проржавевшей вывеской «Америка», перед которой останавливается извозчик. Девушки выходят.
Софья и Наталья входят. Вид у них испуганный, хотя они стараются не показывать этого. Мимо пробегает коридорный.
Наталья. Послушайте, любезный, в каком номере остановился господин Рахманинов?
Коридорный (нагло). У нас много хороших господ останавливается.
Наталья. Музыкант.
Коридорный. Не велено беспокоить.
Соня. Мы его сестры! (Сует коридорному полтинник.)
Коридорный (машет в глубину коридора). В шестом нумере.
Наталья и Соня идут по длинному сумрачному коридору. Навстречу им, пошатываясь, идет в расстегнутом мундире офицерик.
Офицерик (напевает).
Он был всего лишь гвардии поручик,
Но дамских ручек был он генерал…
Стараясь не качаться, офицерик, галантно расшаркиваясь, уступает дорогу сестрам. Сестры проходят дальше по коридору, заворачивают за угол и останавливаются перед дверью, из-за которой раздается удалая цыганская песня. Тускло горит газовый рожок. В этом полумраке Соня еле видит лицо сестры, ее блестящие глаза.
Соня (шепчет). Хочешь, я буду говорить?
Наталья. Иди домой.
Соня (решительно). Нет, мы будем вместе спасать нашего Сережу.
Наталья. Он мой!
Соня. Как твой? Он и мой брат тоже! Он мне тоже дорог.
Наталья (повторяет). Он — мой.
Соня (со страхом вглядывается в лицо Наташи). Так ты… Ты его любишь?.. Он же твой брат…
Неожиданно дверь шестого номера распахивается. На пороге Рахманинов — в домашней куртке, взъерошенный, с завязанным горлом.
Рахманинов. Половой!..
Девушки отшатнулись, и Рахманинов ошарашенно смотрит на своих кузин.
Рахманинов. Сестрички! Какими судьбами? Да заходите же!
Сквозь плотный табачный дым проступает скудная обстановка тесного номера со столом посередине, на котором стоят пустые бутылки и блюда с виноградом. У окна — женщина в яркой шали с гитарой в руках. На продавленном диване устроился господин актерской внешности с острой бородкой и усами.
Рахманинов (возбужденно). Друзья! Это мои куропатки! То есть мои кузины! Наташа и Соня! А это — Надежда Александровна — царица таборной песни. Не спорьте. Наденька, вы лучше всех! Это Слонов Михаил Акимович — певец, режиссер, педагог, филантроп…
Слонов. Сережа, ты в своем уме? Мы ж давно знакомы!
Рахманинов (хлопает себя по лбу). Совсем зарапортовался, наверное от радости, что вижу своих куропаточек!
В дверь без стука входит половой.
Половой (мрачно). Чего изволите?
Рахманинов. Принеси-ка, брат, еще бутылку, нет, две, цимлянского!..
Наталья (сумрачно). Мы думали, что ты болен…
Рахманинов. Я болен, вот я и лечусь! Уже третий день. (Он делает широкий жест на пустые бутылки.)
Соня (решительно). Сережа, мы пришли тебя забрать домой.
Рахманинов. Мое дитя! Какой может быть дом у бродяги?
Соня. Мы думали, что наш дом — твой дом.
Певица. А ведь и правда, Сереженька. Тебе же уход нужен. Ехал бы ты…
Рахманинов. Сколько же можно злоупотреблять добротой близких людей? Эх, Надежда Александровна…
Рахманинов бросается перед певицей на колени.
Рахманинов. Наденька, умоляю, «Эх, ромалы».
Певица треплет рукой коротко стриженные волосы Рахманинова, берет аккорд и низким грудным голосом запевает.
Певица (поет).
Табор цыганский уж не кочует,
Купец московский дочек торгует.
Эх, ромалы, эх…
Рахманинов сидит на полу, обхватив свою голову руками, боясь пропустить слово, с восторгом глядит на певицу. Наталья и Соня переглядываются. Слонов затягивается папиросой и с любопытством смотрит на сестер. Голос певицы вскипает вдруг с какой-то дикой энергией.
Певица (поет).
Я не хочу тебя, уйди, ты старый,
И жить с тобой я не могу.
Свою свободу я отдам не даром —
Как полюблю, так убегу!.. Эх, ромалы, эх!..
В глазах Рахманинова слезы. Он упоен музыкой.
Рахманинов (шепчет). Вот как надо!..
В двери показывается половой с подносом, ставит бутылки на стол. Слонов ловко открывает бутылку, разливает красное игристое вино.
Половой. Рубль восемьдесят, извольте!..
Рахманинов. Запиши там…
Половой (решительно). Никак не могу-с, велено деньгами.
Рахманинов. Да я отдам! Я завтра отдам.
Половой. Велено, если не заплатите, бутылки унести.
Рахманинов вскакивает, растерянно шарит по карманам.
Рахманинов (Слонову). Миша, у тебя есть чего-нибудь?..
Слонов. Вот, четырнадцать копеек…
Половой равнодушно тянется за бутылками.
Рахманинов (в отчаянии). Что за жизнь!
Соня (решительно). У меня есть рубль.
Наталья. У меня — два.
Девочки вытаскивают деньги из муфт.
Рахманинов. Спасительницы!
Половой, рассчитавшись, уходит. Рахманинов разливает шампанское. Все берут бокалы.
Рахманинов. Я вам непременно отдам! Соня, тебе рано!.. Господа, вы видите перед собой человека, забитого обстоятельствами, собственной музыкой и алкоголем. К тому же обладающего паскудным характером. Но благодаря этой женщине (он оборачивается к певице) я забываю обо всем, что меня в жизни волнует, беспокоит! Она мне дает эти моменты — истинного блаженства! Надежда, она моя надежда! За Надежду!
Соня исподтишка глядит на Наташу, у которой бокал дрожит в руке, но бледное лицо выражает решительную твердость. Рахманинов, Слонов и Надежда выпивают до дна. Соня, посмотрев на Наташу, которая лишь пригубила бокал, храбро допивает вино.
Рахманинов (Соне). Ну, не дай Бог, тетя Вава узнает! Девочки, я деньги отдам завтра. Сегодня мне за уроки аванс выдается, я вам непременно завтра… Господи, я свой урок пропустил! (Он смотрит на часы.) Пропала жизнь!..
Рахманинов вскакивает, начинает лихорадочно одеваться.
Рахманинов (Слонову). Что ж ты мне не напомнил! Мне же сорок минут ехать!
Слонов (невозмутимо улыбаясь сквозь папиросный дым). Возьми лихача!
Рахманинов, накидывая свою шинельку и обматывая шею длинным замызганным шарфом, говорит сестрам.
Рахманинов. Девочки, шесть копеек на конку!
Наталья. Сережа, ты не можешь ехать, ты болен!
Слонов протягивает Рахманинову шесть копеек. Рахманинов берет деньги и выскакивает в коридор. Сестры опрометью кидаются за ним.
Сестры выбегают на улицу и сквозь густой снег видят долговязую фигуру Рахманинова, ловящего извозчика. Но сани с ездоками проносятся мимо. Сестры подбегают к нему.
Наталья. Сережа, поехали домой!..
Рахманинов (озираясь по сторонам). Если я пропущу мой урок у купчихи, то прощай мои деньги!..
Наташа. Мама нашла тебе хорошего врача. Долги ты можешь отдать потом.
Рахманинов. Мне не нужны подачки, Наташенька. Я очень люблю вашу семью, тетю Ваву, но я не могу всю жизнь жить приживалом.
Рахманинов, лавируя между санями и экипажем, бежит вслед конке, прыгает в нее. Девочки устремляются за ним, бегут, скользя на колдобинах, чуть не падая. Садятся на конку.
Пассажиров немного. Гувернантка с тремя малолетними гимназистами. Несколько студентов, слепой с собакой. Наташа видит Рахманинова на передней скамейке, дыханием протаивающего дырочку в заиндевевшем стекле. Наташа подходит, садится рядом. Рахманинов оборачивается и видит Наташу. Его лицо бледнеет и губы начинают дрожать от гнева.
Рахманинов. Ради Бога, что вы ко мне привязались?
Наташа. Ты никогда не был таким грубым.
Рахманинов. Простите. Я не могу себя сдерживать, у меня на душе большое горе.
Наташа. Тебя всего трясет. У тебя жар!.. Ты губишь свой талант, Сережа.
Рахманинов (уже не сдерживает себя). Как вы все мне надоели, кликуши! Втемяшили себе, что я музыкант с будущим… Какое будущее? Какой музыкант? С этим покончено!
Наташа (стараясь быть спокойной). Мы нашли тебе хорошего врача, он лечит гипнозом.
Рахманинов (взрывается). Может быть, вы меня в сумасшедший дом хотите посадить? Прошу больше не шпионить за мной. Прошу меня оставить в покое раз и навсегда.
Рахманинов кидается к выходу и выскакивает из конки. Соня хотела было следовать за ним, но посмотрела на старшую сестру. Та сидит неподвижно, расширенными глазами смотрит в пустоту.
Наташа. Он погибает.
Рахманинов за роялем играет куски из «Литургии святого Иоанна Златоуста» и напевает. Его слушает местный священник — средних лет, с реденькой бороденкой. Перед ним графинчик с водкой, соленые огурчики, какая-то рыба. Время от времени он промокает лицо пестреньким платочком.
Рахманинов. Это еще лишь наброски. Я давно задумал эту литургию, да все не решался. (Смотрит на священника.) Что же вы, батюшка, опохмелиться попросили, а не пьете?
Священник (смущенно). Вчера тяжелый день выдался. Два отпевания, крестины и у мельника Гладышева новый дом освящали.
Рахманинов. Тяжело. (Берет молитвенник.) Вот тут псалом, сто второй, удивительные слова: «Дни человека как трава, как цвет полевой, так он цветет. Пройдет над ним ветер, и нет его, и место его уже не узнает его». Уж очень длинный псалом. Чайковский так вообще не писал его. А как вы считаете?
Священник. Это уж как вам будет угодно.
Рахманинов. А вот в слове «придите» — где ударение ставить? Во втором или первом слоге?
Священник. Вам виднее.
Рахманинов. И что это за «прокимен» такой?
Священник (наливает себе рюмку). Сергей Васильевич, милостивый государь, откуда мне, на медные гроши обученному, всю эту премудрость знать? (Опрокидывает рюмку.) У меня семейство — восемь душ. Как прокормить — вот забота. А вам бы преосвященного спросить.
Рахманинов (задумчиво качает головой). Прокимен, прокимен… из псалма Давида.
Священник опрокидывает еще рюмку и, подперевши подбородок рукой, смотрит на Рахманинова.
Священник. Сергей Васильевич, а вы в Бога-то веруете?
Рахманинов не отвечает, он пристально смотрит на священника, опускает глаза и, повернувшись к роялю, начинает играть. Это дивная музыка литургии. Священник смотрит на стриженый затылок музыканта, переводит взгляд на его красивые руки, на фотографию Чайковского, стоящую на рояле, на окно, за которым бьется в паутине попавшая мушка и к своей жертве торопится паучок. Музыка смолкает, Рахманинов поворачивается к священнику.
Рахманинов. Ну как, нравится?..
Священник. Красиво! Слишком красиво… При такой музыке и молиться трудно будет…
Рахманинов рассеянно кивает, потом подходит к дверям кабинета, зовет.
Рахманинов. Наташа!..
Из спальни выходит Наталья.
Наталья. Да, Сереженька…
Рахманинов (жалобно). Я ж тебе говорил — эта музыка никуда не годится! Литургия. Вот и отец Николай того же мнения!
Наталья смотрит сквозь проем двери на смутившегося батюшку.
Священник (испуганно). Да не слушайте вы меня, Сергей Васильевич! Наталья Александровна… Я, пожалуй, пойду…
Священник встает, выходит с Рахманиновым.
Священник Не обессудьте, что так мало могу быть полезен.
Рахманинов. Наоборот, батюшка, благодарен вам.
Рахманинов со священником выходят во двор. Низкорослый мужичонка с бравой солдатской выправкой делает шаг к Рахманинову и лихо козыряет. Это Василий Белов.
Белов. Здравия желаю!
Рахманинов. Здравствуйте, Белов. Ты чего тут?
Белов. Вас, барин, дожидаюсь. Уже второй час.
Рахманинов. Что за нужда такая?
Белов. Шехерезада разродиться не может. Как есть помирает.
Рахманинов. Что же ты сразу не шел?..
Белов. Софья Лексанна не допустили. Жди, говорят.
Рахманинов. Сказал бы толком… Ах, Белов, Белов!.. (Священнику.) Шехерезада — наша лучшая кобыла. Чистейших кровей. Ах, беда!..
Священник. Бог милостив.
Рахманинов кивает священнику и быстрым шагом устремляется к конюшне. Белов семенит за ним.
В просторном деннике для жеребых кобыл лежит на подстилке вороная Шехерезада. Узкая, благородная голова откинулась, как у мертвой. Но черный, полный страдания глаз еще жив, из него бежит долгая слеза. Над кобылой трудится ветеринарный врач, рослый старик с баками и генеральской осанкой. Ему помогает главный конюх — степенный Герасим. Когда Рахманинов входит, ветеринар поворачивает к Герасиму натужное лицо.
Ветеринар. Не ухвачу. Может, ты попробуешь?
Герасим занимает его место и погружает руку в мучающееся лоно кобылы. Он напрягается изо всех сил, до посинения и вздутия жил, но без успеха.
Герасим. Вот горе-то! Трогаю его, а сдвинуть не могу. Руки не хватает.
Подходит Рахманинов.
Ветеринар. Решайте, Сергей Васильевич, кого спасать: Шехерезаду или конька.
Рахманинов. Неужели ничего нельзя сделать?
Ветеринар (разводит руками). Схватки начались с утра. Он неправильно пошел. Чудо, что кобыла еще жива. Надо резать.
Рахманинов. Вот беда! (Хватает себя за виски — его характерный жест и в радости, и в горе.) Спасайте мать.
Ветеринар как-то странно смотрит на него, берет его правую руку и отводит от виска.
Ветеринар. А ну-ка, распрямите пальцы!
Удивленный Рахманинов повинуется.
Ветеринар. Вот что нам надо! Рука аристократа и музыканта. Узкая и мощная. Великолепный инструмент. За дело, Сергей Васильевич!
Рахманинов понимает врача. Он сбрасывает куртку, закатывает рукав сатиновой рубашки. Присутствующие переглядываются с надеждой: и впрямь, удивительная рука — совершенное создание природы — мускулистая, крепкая в запястье, с длинными сильными пальцами. Рахманинов погружает руку в естество кобылы. Та дергается в ответ на новое мучительство, а затем издает тихое нутряное ржание, будто понимает, что наконец-то пришла помощь. Медленно, осторожно, ведомый могучим инстинктом, проникает Рахманинов в горячую плоть к едва теплящемуся огоньку новой жизни. Звучит слышимая, быть может, не одному ему музыка литургии. Люди оцепенели, будто присутствуют при таинстве. Неуместно, даже кощунственно звучит в этой молитвенной тишине свежий женский голос. Марина появляется в проеме двери.
Марина. Сергей Васильевич! Вас обедать ждут.
Герасим. Цыть!..
Белов. Вертихвостка!..
Марина зажимает себе рот, становится на цыпочки и через головы и плечи впереди стоящих видит… вздутый живот и узкую морду лошади… Рахманинова, колдующего над ней. Марина переходит на другое место и видит… его залитое потом лицо с прикушенными губами, его мучающиеся глаза. Спазмы кобылы выталкивают руку Рахманинова.
Рахманинов (сквозь зубы). Я упущу его.
Ветеринар приваливается плечом к его плечу. Герасим подпирает ветеринара. Рука снова уходит глубже, а затем понемногу выпрастывается. Ветеринар отталкивает Герасима и убирает свое плечо. Рука Рахманинова совсем выходит из тела животного, а за ней возникают деликатные копытца, шелковая мордочка, плечи и все странно длинное тельце жеребенка.
Ветеринар (ликующе). Живой!.. Ну Сергей Васильевич!.. Ну кудесник!..
Герасим (истово). Спасибо тебе, Господи, что не оставил нас!..
Шехерезада издает тихое, нежное ржание. Марина всхлипывает.
Белов. Ты чего, девка? (И всхлипывает сам.)
Марина подходит к Рахманинову. Он стоит понурый, опустошенный, на лице заблудилась странная улыбка. С руки его стекает кровь и слизь. Марина берет его измаранную руку, подносит к губам и целует.
Рахманинов (растерянно). Что вы?.. Зачем?..
Марина. Добрая ваша рука… Простите, Сергей Васильевич…
Рядом стоит кадка с водой. Марина обмывает руку Рахманинова, словно новорожденного. Обтирает подолом и выходит из конюшни.
Ветеринар, конюхи и мешающий им Белов подкладывают жеребенка к матери. Рахманинов подходит и садится на корточки перед мордой Шехерезады, гладит ее глаза. Музыка литургии по-прежнему звучит в его душе.
Марина идет от конюшни. Из плотницкого сарая слышны зудящие, острые звуки точильной машины. Заходит в сарай.
Иван точит кухонные ножи. В зубах цигарка. Что-то мурлычет про себя. Марина неслышно подходит сзади и закрывает ему глаза ладонями.
Иван. Порежешься, скаженная!
Он легко вырывается, останавливает машину и с размаху всаживает длинный кухонный нож в стенку сарая.
Марина. Чего не приходишь? Больно гордый стал?
Иван. Нам гордиться нечем. Мы по заграницам не мотаемся и с барями шуры-муры не разводим.
Марина. Сдурел? Или какую лохмушку завел?
Иван (молодцевато). Может, и завел.
Марина (сердечно). Брось, Ваня. Никого ты не завел, а ждал меня. Нас с тобой связало — не растащишь.
Иван. (в ярости). Так чего же ты строишь из себя? Приехала — как чужая!
Марина. Да дел-то не переделаешь! С утра до ночи, как белка в колесе.
Иван… А ты чо позволяешь на себе ездить? Сплуатировать?
Марина. Ученый ты стал, Иван.
Иван глядит оторопело. И вдруг со счастливым смехом накидывается на Марину и валит на пол. В жарком поцелуе смыкаются их губы. Жадными, ненасытными руками он ласкает тело Марины, задирает подол сарафана, обнажая золотистое полное бедро. Непогашенный окурок падает в стружку, которая начинает тлеть. Но любовники не замечают этого.
Марина (задыхаясь). Пусти, Ваня, нельзя сейчас…
Она пытается сопротивляться, упирается обеими руками ему в грудь, но воспаленного Ивана не остановить. Он смеется счастливо, вполголоса и закрывает ей рот своими губами. Марина сдается и теперь прижимает его к своей горячей груди. Стружки потихоньку занимаются пламенем.
Марина. Ох, Иван, да мы никак горим!..
Иван. Да черт с ним, тут давно все сжечь пора.
Сквозь разрастающееся пламя мы видим два тела в конвульсивном объятии…
Небольшая железнодорожная станция подстепной российской стороны. Перед ней немощеная пыльная площадь, посреди которой пасется теленок, привязанный к колу. На площадь смотрят пожарная часть с каланчой, почта, булочная, скобяная лавка и трактир. Подъезжает, вспугнув теленка, темно-зеленый открытый запылившийся автомобиль. За рулем — Рахманинов. Останавливает машину в тени тополей. Мгновенно ее окружают откуда-то вынырнувшие мальчишки. Разглядывают потрясенно.
Мальчонка. Небось тысяч шесть стоит!
Рахманинов. Вот и не угадал — тысячу триста!
Рахманинов выходит из машины, идет на станцию.
Рахманинов и железнодорожный служащий в фуражке.
Рахманинов. Московский не приходил?
Железнодорожный служащий. Десять минут как отправили. Вас какой-то господин искал. Очень на Шаляпина смахивает.
Рахманинов возвращается на площадь.
Из трактира, но не из дверей, а откуда-то сзади, из палисадника, появляется Шаляпин с портпледом в одной руке и связками баранок в другой. Воровато оглядывается, замечает Рахманинова и бежит к нему, продираясь сквозь заросли крапивы.
Шаляпин. Ты чего опоздал? Скорей в машину!
Рахманинов. Плотину размыло, пришлось в объезд. Что случилось?
Разговор продолжается на ходу.
Шаляпин. Ты счастливый человек.
Рахманинов. Почему?
Шаляпин. Тебя никто не знает.
Они подошли к машине. Шаляпин прыгает на сиденье. Рахманинов садится за руль, включает зажигание. Машина не заводится.
Шаляпин. Скорее, тебе говорят!..
Машина дергается и ни с места. Глохнет мотор.
Шаляпин. Да ты управлять не умеешь!..
Из трактира появляются три девицы, неизбежный в провинции телеграфист с «капулем», молоденький прапор, студент. Обнаруживают Шаляпина и бегут к машине.
Телеграфист. Великому певцу слава!
Студент. Брависсимо, Шаляпин!
Прапорщик. Ура!
Поклонники окружают автомобиль, упорно не желающий заводиться. Девицы суют Шаляпину букеты уже завядших цветов.
Девицы (наперебой). Спойте, Шаляпин!.. Вы душка!.. Ну хоть нотку возьмите!..
Из трактира выбегает распаренный, сильно подвыпивший господин Мелкаш в чесучовом пиджаке, брюки заправлены в высокие охотничьи сапоги. За ним, балансируя подносом с полными бокалами, спешит половой.
Мелкаш (на бегу). Стой!.. Федя, на брудершафт!.. Одну безешку!..
Шаляпин в окружении поклонников.
Шаляпин. Господа! Вы ошибаетесь — я не Шаляпин! Я по пеньке да по лесу!
Подбегает Мелкаш, на ходу распахивая объятия.
Мелкаш. Федя, друг!
Машина наконец заводится и резко трогает с места. Мелкаш бежит за машиной.
Мелкаш. Куда?.. Стой! Держи его!.. Загордился, хам! Плебей!..
Шаляпин в изнеможении откидывается на сиденье. Вдали затихают вопли отставшего Мелкаша.
Шаляпин. Нельзя мне нигде бывать! Одолевают. Как хочется иногда дать в морду. И ведь он не то что любит меня, он себя показывает.
Рахманинов. Ничего не поделаешь, Федя, это — слава.
Шаляпин. Отчего я никогда не встречал этого за границей? Нет, в этой стране жить нельзя!
Автомобиль выезжает за пределы Ржаксы, идет тополевой аллеей.
Шаляпин. Я потребую у дирекции театров, чтобы меня охраняли два солдата с саблями наголо. Пусть дежурят у моей уборной.
Рахманинов (сдерживая смех). Могут не согласиться.
Шаляпин. Тогда порву контракт.
Автомобиль идет ивановским большаком. За ним завивается шлейф пыли. Вокруг подстепная ширь: колосящаяся спелая рожь и уже убранные поля со снопами и копнами.
Шаляпин, развалившись на сиденье, грызет баранки из сильно уменьшившейся связки.
Рахманинов. Баранки из Москвы привез?
Шаляпин. В трактире купил, будь он неладен. Люблю простое тесто. Крестьянская закваска сказывается… Стой!.. Что такое?
Пыхтит локомобиль, приводя в действие молотилку. В серой туче половы проступают темные лица работающих крестьян. Мужчины в защитных очках, у баб головы обвязаны платками, оставляющими лишь узкие щели для глаз.
Рахманинов. Хорош крестьянин — молотилки не видал.
Шаляпин. Это что за паровоз?
Рахманинов. Локомобиль. От него молотилка работает.
Автомобиль сильно подбрасывает.
Шаляпин. Следи за дорогой, татарская морда. Править не умеешь.
Бескрайние пространства земли под голубым, в редких барашках облаков небом.
Шаляпин оглядывает простор, в лице — умиротворение.
Шаляпин. А хорошо!..
Рахманинов. Все, что по правую руку, чуть не до горизонта — мое. А по левую…
Шаляпин (с хохотом). Тоже твое. Ты прямо Ноздрев. Я тебя не узнаю! Что такое? Помещиком заделался? Ты это серьезно?
Рахманинов. Еще бы! Пятьдесят тысяч в хозяйство ахнул, а это только начало.
Шаляпин. Па-азвольте! Ничего не понимаю… Такие деньги! — А если неурожай, потрава, падеж, сап, ящур…
Рахманинов. Земля-то все равно останется. А надежнее земли в России ничего нет. Земля всегда накормит и напоит.
Шаляпин (преувеличенно уверенно). Нет, банк вернее!
Рахманинов (лукаво). Пока не лопнул.
Шаляпин. Па-азвольте! Нет, ты погоди! Отчего он лопнет? То не лопался, а то вдруг лопнет! Мой-то, Московско-лондонский… Постой, ты, может, слышал чего?
Рахманинов. Успокойся, ничего я не слышал, я так — вообще.
Шаляпин. А не слышал — молчи… Это что там такое?
Дорога делает крутой поворот, и автомобиль притормаживает. С обеих сторон большака, в окружении конных, движется огромный табун лошадей.
Шаляпин. Это что такое? Это чей табун?
Рахманинов. По правую руку — мой, а по левую — тоже мой.
Шаляпин (жалостливо). Каким музыкантом был!.. Друг мой, с музыкой покончено, да?
Рахманинов смеется, хватая себя за виски, и снова возникает мощный хор литургии.
Плавно стелются в беге, как бы соревнуясь с автомобилем, породистые лошади. Словно с небес, звучит хоровая музыка. Мы видим вороную кобылу Шехерезаду, рядом с которой, не отставая, наметом бежит молодой стригунок.
Словно прислушиваясь к этой музыке, Шаляпин откинулся на сиденье, задумчиво устремив взор на необозримые поля…
Автомобиль несется по тополиной аллее, а за стволами виднеются уже конюшни, скотный двор, риги…
Литургический хор выходит на финальную коду. Машина идет меж рядами старых лип по широкой укатанной дороге. Впереди приютно белеют в густой зелени господский дом и флигеля. Музыка окончилась.
Рука Рахманинова пишет на нотном листе: «Сегодня закончил литургию, и слава Богу!»
Рахманинов закрывает нотную папку. Откидывается, закрывает глаза.
На берегу реки горит костер. У костра орудуют три мужика. Герасим — в ватном костюме и высоких охотничьих сапогах — чистит ружье. Василий Белов ладит удилища: привязывает поплавки, грузила. Иван наименее деятелен, он просто лежит у костра, покуривая самокрутку да изредка подбрасывая в огонь сухие ветки. Тогда пламя чуть притухает, а затем вспыхивает ярче, высвечивая его костистое, хищное лицо.
Белов. Господа сейчас приедут, а мы и чая не вскипятили. Иван, чем без толку валяться, поставил бы чайник.
Иван (лениво). Чай не водка, много не выпьешь.
Герасим берет медный чайник и идет к воде. Слышится колокольчик.
Белов (вскакивает). Никак едут!
Иван ложится навзничь, закидывает руки за голову. Подъезжает двуколка, из которой выходят Рахманинов и Шаляпин. Белов подбегает к ним и становится «во фрунт».
Белов. Здравия желаю!
Шаляпин (громовым голосом). Вольно!
Его голос раскатывается далеко окрест. Рахманинов отдает Белову вожжи, идет к костру.
Шаляпин. Ну и эхо! (Складывает ладони рупором.) Ого-го-го!..
Голос уходит вдаль, на тот берег, затем возвращается, летит дальше и замирает за краем света.
Шаляпин. Отменное эхо. Я покупаю это место.
Рахманинов. Зачем оно тебе?
Шаляпин. Я собираю эхо. У меня есть утес в Крыму, эхо там — серебряная звень, грот на Кавказе — бочковое эхо, а вот речного нету.
Подходит Герасим с чайником, пристраивает его над костром.
Герасим. Присаживайтесь к костру. Перед рыбалкой надо подкрепиться.
Герасим разворачивает скатерть со снедью. Все выпивают. Шаляпин с аппетитом закусывает.
Шаляпин (Белову). Василий, ну-ка скажи, видел ты русалку, или водяного, или лесного черта?
Белов. Лесовика не видел. А вот русалку тоже не видел, хотя есть. У нас в полку прапорщик был — Усачев. Красив до чего, ловок. Ну, за девками бегал. Они, конечно, с ним то-се. Пошел на пруд купаться. Ну и шабаш — утопили.
Шаляпин. Так, может, он сам утонул?
Белов. Ну, нет. Почто ему топиться? Они утопили. А лесовиков много по ночи. Здесь место такое, что лесовики заходят. Вот Феоктист, коновал, надысь ночью шел, так огонь за ним бежал. Он от него, а тут ему по морде как вмажут! Насилу до дому добрался.
Иван (своим ленивым голосом). Все врешь. Феоктисту по морде дали в трактире на станции. Он за водку не заплатил.
Белов (огорченно). Ну вот. А мне сказал: лесовик попотчевал. Верь людям!..
Шаляпин (Ивану). Теперь ты чего-нибудь соври.
Иван (глядя на него в упор). Посля тебя, барин.
Шаляпин (смешавшись). Что такое?.. Не понимаю!
Иван… И понимать нечего. (Медленно цедит из своего стакана.)
Шаляпин (с какой-то робкой горячностью). Я разве кого обидел? Я сам мужик и завсегда мужика чувствую. Мы, нижегородские, дюже от помещиков настрадались. А один так был, тройку голыми девками запрягал и ездил на них, кнутом погонял.
Мужики переглядываются.
Герасим (качает головой, усмехаясь). У нас такого не бывало.
Иван. (с неприятным смехом). Неинтересно врешь, барин.
Он встает и вразвалочку направляется к реке.
Рахманинов. Нам пора, Федя. Не то упустим рыбу.
От темной воды поднимается туман, где-то за рекой тоскливо кричит коростель… Шаляпин и Рахманинов плывут в лодке по течению. Рахманинов регулирует движение лодки шестом. Впереди возникает песчаный обрыв. Рахманинов направляет лодку туда. Он останавливается у берега и привязывает лодку к вбитому колу.
Рахманинов. Здесь и будем ловить. Хорошее место.
Шаляпин. Откуда ты взял этого (он кивает в сторону берега) острожника?
Рахманинов. Ивана-то? В доме вырос. А ты угадал. В девятьсот пятом угодил в тюрьму… Тесть его насилу вытащил.
Шаляпин. Вот не думал, что твой тесть сочувствует бунтовщикам.
Рахманинов. Тут дело романтическое. Он жених нашей горничной Марины. Наташа в ней души не чает.
Шаляпин (подмаргивает). Только ли Наташа?
Рахманинов (разматывает снасти). Глупо, Федя.
Шаляпин. Вовсе нет. Ты ее, случаем, а?..
Рахманинов. Что ты за пошляк? (Показывает Шаляпину на снасти в руке.) Вот, смотри, надеваешь три зернышка на этот маленький крючок. Видишь груз на леске, смотри, как идет поплавок по течению, как только его окунет, ты его тихонько подсекай…
Шаляпин. Нет, брат, этак я никогда не ловил… Я просто сажаю червяка и жду, пока рыба не клюнет.
Рахманинов закидывает свой крючок в воду. Шаляпин, замахиваясь, забрасывает свою удочку. В тишине слышно далекое конское ржание. Шаляпин глядит на поплавок.
Шаляпин (вполголоса).
Вдоль да по речке, вдоль да по Казанке…
Оборачивается к Рахманинову.
Шаляпин. А этот оглоед опасен, смотри, как бы не под пустил тебе красного петуха. Кто раз в остроге побывал, второго не минует.
Рахманинов, не отвечая, глядит на свой поплавок.
Шаляпин (поет).
Вдоль да по речке, речке по Казанке
Серый селезень плывет…
Рахманинов. На рыбной ловле не поют.
Шаляпин замолкает на минуту, потом, бросив на друга короткий взгляд, запевает громче.
Шаляпин.
Речке-е по Каза-анке серый селезень плы-вет!..
Рахманинов. Брось ты эту песню, надоело!
Шаляпин (противным голосом).
Вдоль да по речке, вдоль да по Казанке…
Рахманинов встает в лодке и как был, одетый, кидается в воду. Плывет саженками к берегу.
Рахманинов (кричит, отдуваясь). Лови один!..
Шаляпин еще громче гнусавит.
Шаляпин.
Вдоль да по Казанке серый селезень плывет…
У погасшего костра спит, свернувшись калачиком, Василий Белов. Ни Герасима, ни Ивана нет. Вдалеке звучат выстрелы. Подходит мокрый Рахманинов, его трясет. Он достает из кармана лекарство и глотает его, запивая водой из чайника. Рахманинов достает из походного мешка белье, фуфайку, брюки и начинает переодеваться.
Рахманинов спит у костра, укрывшись одеялом. Ему неможется. Он ворочается, стонет, вскакивает. Потом вдруг открывает глаза, словно к чему-то прислушиваясь.
Рахманинов останавливается возле дома в изумлении. Все окна залиты светом. Из дома раздается музыка. Кто-то играет в четыре руки.
Рахманинов поднимается по ступенькам на террасу.
Рахманинов (бормочет). Что такое, в чем дело, кто это там?
И вдруг улыбается — сквозь окна видна ярко освещенная керосиновыми лампами гостиная. За роялем Зилоти и Татуша в четыре руки наигрывают итальянскую польку. Шум, суета, смех. У рояля, обнявшись, стоят молодые Верочка и Наташа, такие, какими они были в своей юности, лет 20 назад. За столом, переговариваясь, — Вера Павловна Зилоти, Мария Аркадьевна и родители Наташи и Сони. Между ними какой-то молодой человек — высокий, слегка полноватый, с едва пробивающейся золотистой бородкой — Сергей Петрович. Рахманинов зачарованно смотрит сквозь окно, присев на перила террасы. Но тут он вынужден встать и отступить в тень — из дверей на террасу выбегают Верочка и Сергей Петрович. В двух шагах от него молодой человек обнимает Верочку, шепчет какие-то слова. Вжавшись в стену, Рахманинов стоит, боясь пошевелиться.
Сергей Петрович. Душа моя, счастье мое!.. Верочка. Да… Да… Да…
Из комнаты раздается громкий крик: «Сергей Петрович! Ваша очередь!»
Сергей Петрович (Верочке). Я сейчас вернусь!..
Он убегает в дом. Верочка вдыхает влажный вечерний воздух, кутаясь в белый оренбургский платок, смотрит на звезды, улыбается чему-то. Рахманинов, не отрываясь, смотрит на нее.
Рахманинов (шепотом). Психопатушка!..
Вера испуганно вскрикивает, оборачивается. Рахманинов вступает в полосу света.
Верочка (потрясенно). Сережа… Как вы изменились…
Лицо Рахманинова неожиданно сводит судорога, он прикрывает рукой левый глаз.
Верочка. Что с вами?
Рахманинов. Ерунда, я просто промок, и это лихорадка. Сейчас пройдет… Значит, вы замужем?
Вера подходит к Рахманинову, смотрит ему в глаза.
Верочка. Я замужем за Сергеем Петровичем Толбузиным.
Рахманинов. Я его узнал…
Верочка. Простите меня, простите.
Рахманинов (торопливо). Нет, что вы!. Я прекрасно понимаю. Кто я был тогда? Бездомный странствующий музыкант, к тому же абсолютно нищий…
В глазах у Верочки слезы.
Верочка. Я люблю вас, Сережа. Я всю жизнь любила только вас…
Рахманинов кивает.
Верочка. Простите меня, Сережа… Я хранила ваши письма, как самое драгоценное, что я имела. И сожгла их накануне венчанья.
Рахманинов. Да, да, я понимаю… Вы… Вы тоже простите меня, Верочка. Я тоже женат, вы ведь знаете.
Верочка. Вы ее любите?
Рахманинов опускает глаза.
Верочка. Любите ее, Сережа. Любите. Она ваш ангел-хранитель.
Из комнаты доносится женский голос, поющий романс «Сирень».
Верочка. А как было хорошо, Сережа!.. Вы помните, как я зачерпнула из лодки воды фуражкой и надела вам на голову…
Рахманинов. Тс-с… Послушайте…
Все в комнате затихли. Вера Павловна под аккомпанемент Зилоти поет.
Вера Павловна.
Поутру, на заре по росистой траве
Я пойду свежим утром дышать…
Рахманинов. Этот романс я посвятил вам, когда решил жениться. Я ходил по этому парку, и каждый уголок здесь мне напоминал о вас… Я прощался с вами этим романсом…
Вера Павловна (продолжает петь).
И в душистую тень, где таится сирень,
Я пойду свое счастье искать.
В жизни счастье одно мне найти суждено,
И то счастье в сирени живет…
Рахманинов. Вы счастливы?
Верочка. У меня сын. Я люблю его.
Рахманинов. Вы счастливы?
Верочка. А что такое счастье?
Рахманинов. Сиреневое вино. Вы помните?.. Сиреневое вино с белых гроздьев сирени, помните?
Верочка. Я больше не пила его. Но я хорошая мать и достойная жена.
Вера порывисто оборачивается — из комнаты выбегает Толбузин, муж.
Толбузин. Вера, где ты? Душа моя, где ты?
Вера из тени подходит к нему.
Верочка. Я здесь.
Он обнимает Веру за плечи, и они вдвоем слушают конец романса, прижавшись щека к щеке. Рахманинов смотрит на них.
Голос Веры Павловны.
На зеленых ветвях, на душистых кистях
Мое бедное счастье цветет…
Толбузин. На всю жизнь, на всю жизнь. Верочка. Да, да… да…
Рахманинов отступает, прячась в тень, как бы прощаясь с видением, и вдруг, натолкнувшись на что-то спиной, поворачивается. Лицо Ивана — освещенное пламенем горящей пакли, которую он держит в руке.
Иван (недобро улыбаясь). Ну что, барин, вот и твой черед пришел…
Глаза Рахманинова полны ужаса. В другой руке Иван держит топор, и вдруг со всего размаху Иван обрушивает топор на голову Рахманинова.
С громким стоном Рахманинов пробуждается. Открывает глаза. Уже совсем рассвело. Ни Герасима, ни Белова нигде не видно. Иван подкладывает сухие ветки в потухший костер. Разметавшись по овчине, богатырским сном спит Шаляпин. Рахманинов трясет головой, прикладывает руку ко лбу.
Иван. Заболели, барин?
Рахманинов (улыбается). Сон дурной: будто ты меня убиваешь.
Иван (сдержанно улыбается). С чего бы это, вы вроде бы и не пили вчера, барин…
Рука Рахманинова дописывает на нотной бумаге последние аккорды и ставит дату — 26 августа 1911 года.
Рахманинов сидит перед роялем, ставит ноты на пюпитр. В углу на диване прикорнула Ирина.
Рахманинов. Все. Закончил.
Ирина. Это что?
Рахманинов. Подарок мамочке ко дню ангела.
Он начинает наигрывать; плавная мелодия льется из-под рук.
Рахманинов. Узнаешь?
Ирина отрицательно качает головой.
Рахманинов. Ну как же, это дождик моросит по листьям лопухов…
Лицо Ирины просияло.
Рахманинов. А вот это?..
Ирина. А это зяблик.
Рахманинов. Нет, не угадала, это телега скрипит.
Ирина вслушивается, глаза ее мечтательно раскрыты. Рахманинов, глядя на дочь, продолжает играть…
Соня, Марина и слуга Андриан накрывают длинный стол, вынесенный в сад, под развесистые ветви лип. В плетеном кресле Шаляпин, развалившись, рассматривает газеты.
Шаляпин. «Бенефициант Шаляпин пел с обычным искусством, но без вдохновения, видимо, считал, что ему недоплатили…» (Отбрасывает газету.) Бутербродная критика. Конечно, недоплатили. Я даю битковые сборы, таких даже Тамани не дает. А ему платят вдвое больше. У нас иностранцам всегда больше платят. (Тоскливо.) Почему я не иностранец!
Наталья (подходя к столу). Таких, как ты, там не делают!
Шаляпин. Именинница, душенька! (Вскакивает, целует ей руку.) Надеюсь, ты извинишь, что я без подарка? Подарок за мной.
Наталья. Ты сам — лучший подарок.
Она проходит к столу, пересчитывает стулья, приборы. Шаляпин опять усаживается в кресло.
Шаляпин. Опять газетчики цепляются — опять, мол, деньги люблю. А кто их не любит? (Втягивает воздух носом.) Чем это так вкусно пахнет?
Наталья (уходя в дом). Пирожки с визигой.
Шаляпин смотрит ей вслед, воровато оглядывается, подходит к столу, берет пирожок, надкусывает, зажмуривается от удовольствия. Потом наливает рюмку рябиновой, хлопает ее, берет второй пирожок.
Голос Марины. Ай-ай-ай! Как не стыдно!..
Шаляпин поспешно засовывает весь пирожок в рот, давясь, жует, спрятав руки за спину. Марина ставит на стол блюдо с холодным поросенком.
Иван и Белов тащат на гужах пианино.
Шаляпин (Марине). Ну, что, попоешь сегодня нам частушки?
Марина (покраснев). Куда мне!..
Шаляпин. А я тебя поначалу и не узнал. Налилась, расцвела, хоть караул кричи.
Марина (кокетливо). Уж вы тоже скажете, Федор Иванович!..
Иван, напрягшись, со вздувшимися жилами на шее и лице, тащит пианино на лужайку, то и дело бросая косые взгляды на кокетничающую с Шаляпиным Марину у стола.
Шаляпин. Замужем?
Марина отрицательно качает головой.
Шаляпин. Смотри, девка, засидишься!
Шаляпин опрокидывает вторую рюмку и, подмигнув Марине, начинает пританцовывать. Он вытягивает руки, как бы приглашая ее. Марина пятится, отрицательно качая головой. Шаляпин протягивает руки, ухватывая ее за талию. Марина взвизгивает и бежит в сторону террасы. Пробегая мимо пианино, она останавливается на тихий голос Ивана.
Иван. Иди-ка сюда!
Он стоит набычив голову, на лице его ходят желваки. В глазах Марины испуг.
Марина. Чего тебе?
Иван. Ты чего с этим певчим разводишь шуры?..
Марина. Ты чего, взбесился? Федор Иванович солист Императорской оперы.
Иван. Во-во, императорской. Еще раз увижу — убью.
И тут раздается резкий звук клаксона.
К террасе подкатывает машина Рахманинова с гостями. Из машины выходят: Мария Аркадьевна Трубникова, ее дочь — Анна, уже знакомая нам; говорливая, восторженная особа Лантинг и архитектор Мазырин — строгий господин с очень высоким белоснежным крахмальным воротничком, подпирающим подбородок, в английских крагах. Появляются Наталья, Софья. Радостные восклицания, объятия, поздравления. Трубниковы, поцеловавшись с Натальей, вручают ей какие-то коробки, которые принимает подоспевшая Марина. Подходит Шаляпин.
Наталья. Прошу любить и жаловать: наш Федор Иванович! (Шаляпину.) С тетушкой ты знаком, а это ее дочь Аннушка. Моя кузина, Ольга Николаевна Лантинг, архитектор Мазырин.
Все раскланиваются. Из флигеля доносятся звуки рояля.
Анна. Дядя Сережа?..
Наталья. У нас очень плодотворный месяц, пишет по прелюдии в день.
Анечка обходит флигель со стороны уже отцветших сиреневых кустов. Музыка здесь слышнее. Она подходит к дому, останавливается под окном, из которого доносится ре-минорная прелюдия 32-го опуса. Закинув голову, она смотрит вверх, из окна льется на нее божественная рахманиновская музыка.
Иван заливает воду в большой двухведерный самовар. Он видит гостей за праздничным столом. Помимо уже знакомых нам лиц, тут находятся родители Наташи — богатырского роста отец и маленькая, очень живая мать. Обед уже близится к концу.
Стол утратил свою изначальную опрятность: грязные тарелки, пустые бутылки, присыпанное солью пятно от вина на скатерти. Но гости еще потягивают из рюмок и ведут сытые разговоры.
Шаляпин (благодушествуя). Вообще города не так построены. Если бы я строил, то прежде всего построил бы огромный театр для народа, где сам бы пел.
Лантинг (восторженно). Какая прелесть!
Рахманинов. Бесплатно?
Шаляпин. Почему бесплатно? Ты меня не сбивай. Если хочешь знать, это не моя идея, а Горького. Театр на двадцать пять тысяч мест. Город надо начинать с театра…
Священник (робко). Как же строить театр, когда еще домов нет?
Мазырин. Вы бы, конечно, сначала построили храм?
Священник. Вокруг храма народ живет, устраивается…
Мазырин (решительно). Позвольте, господа! Никогда не надо начинать с театра, храма, домов, а первое, что надо строить, — это острог.
Шаляпин. Как острог? Что он говорит? Вы слышите?
Иван, засыпавший угли в самовар, оставил свое дело и прислушивается к разговору. Глаза его недобро сужены.
Мазырин. Я дело говорю. Я архитектор и знаю: каждый подрядчик, каждый рабочий хочет вас надуть, поставить вам плохие материалы, кирпич, цемент уворовать, бетон, железо. Не будь острога, они бы вам показали. Вот я и говорю — город с острога надо строить.
Шаляпин бледнеет.
Шаляпин. Ты слышишь, Сережа? Что это за господские разговоры?
Мазырин. Да, я веду господские разговоры, а вот вы-то не совсем.
Все замолкают, предчувствуя скандал.
Иван так увлекся разговором, что обжегся, раздувая самовар.
Шаляпин (вставая из-за стола). Что за господа! Пороли народ и этим жили. Я, к примеру, по паспорту крестьянин, и меня могут выпороть на конюшне. Знаете ли вы это?
Мазырин. Это неправда. После реформы Александра II, к сожалению, никого не порют.
Шаляпин. Как к сожалению? Что это он говорит? Какого барина разделывает из себя!
Мазырин. А вы, Федор Иванович, и «Дубинушку» для революционеров поете, и «Жизнь за царя» — для государя-императора. Всем понравиться хотите!
Рахманинов (Мазырину). Александр Петрович, да будет вам! Федя же певец, какой же он революционер, он — певец.
Шаляпин. Вот именно — певец! Мне все равно, кому петь, главное — плати!
Мазырин (сухо). Довольно.
Мазырин встает из-за стола. Шаляпин залпом выпивает коньяк, кидает пальцами в рот воздух. Рахманинов подвигает к нему блюдце с лимоном. Шаляпин берет лимон, сжимает в кулаке, так что течет сок, и вдруг захохотал…
Шаляпин (хохоча). А черт его знает! Может, господин архитектор и прав, кругом вор на воре. Нет, в этой стране жить нельзя! Все, конец пиру и плоти! Музыки хочу! Музыки!..
Все радостно аплодируют.
Шаляпин. Сережа, марш к роялю!
Рахманинов выпрастывает из-за стола свои длинные ноги, идет к пианино. Анечка подает ему стул.
Рахманинов. Ну, что же вам сыграть?
Ирина. Папочка, сыграй телегу и дождик!..
Шаляпин. Какую еще телегу?..
Ирина. Папочка сегодня закончил прелюдию с телегой и дождиком маме к дню ангела!..
Рахманинов трогает клавиши пианино. Улыбается про себя.
Рахманинов. Это потом.
Он вдруг начинает ми-минорный «Музыкальный момент» из 16-го опуса. Взволнованная, трагическая тема. Слушатели замерли. Лицо Рахманинова отрешенно. Соня подходит к Наталье, которая стоит, прислонившись спиной к дереву. Их взгляды встречаются. Музыка объединяет их и навевает одно и то же воспоминание пятнадцатилетней давности.
Наталья и Соня выскакивают из пролетки, вбегают в гостиницу. Камера следует за ними.
Наташа и Соня бегут по коридору, чуть не сбив с ног полового с подносом. Тревожная музыка «Музыкального момента» продолжается. Сестры сворачивают за угол и вбегают в комнату Рахманинова.
У кровати, на которой, разметавшись, в беспамятстве лежит Рахманинов, стоят Александр Ильич Зилоти и доктор. Мы не слышим, о чем они разговаривают, ибо тревожная музыка заглушает все. Сестры смотрят на доктора, на Зилоти. Зилоти отрицательно качает головой, опускает глаза.
По коридору Зилоти, санитар и половой несут завернутого в тулуп Рахманинова. Сзади следуют Наталья и Соня с нехитрыми пожитками Сергея.
Сестры усаживаются в пролетку по обе стороны Рахманинова. Голова Сергея безвольно лежит на груди. Зилоти сидит напротив. Пролетка трогается.
Варвара Аркадьевна, Александр Александрович дают указания слугам, которые втаскивают больного Рахманинова на второй этаж. «Музыкальный момент» затихает.
На постели — Рахманинов. Он лежит навзничь, глаза закрыты, лицо бледно выделяется, освещенное лампой. У постели — столик с лекарствами, ночник. В кресле сидит Соня. На коленях у нее книга, взгляд прикован к Рахманинову. Затемнение.
Наташа входит в комнату с бородатым человеком в пенсне — это новый врач. Соня уступает ему кресло. Он берет большую худую руку Рахманинова, слушает пульс. Раздвигает веки Рахманинова, открывая будто неживой глаз. Затемнение.
У постели — Наталья. Соня заходит в комнату. Сестры обмениваются взглядами. Соня опускается на колени перед кроватью, всматривается в лицо Рахманинова. Затемнение.
Марина сидит у постели, вяжет. Рахманинов вдруг протягивает горячую руку к Марине. Марина непонимающе смотрит, потом берет в обе руки протянутую руку, кладет ее на постель. На его лице появляется подобие улыбки. Рука Сергея сжимает руку Марины. Затемнение.
Марина дремлет у постели больного. Вязанье выпало из ее рук. Рахманинов шевелится, открывает глаза. Окружающий мир фокусируется в его сознании. Он видит кресло, задремавшую Марину, на стенах вперемежку фотографии…
…Фотографии юных Сони и Наташи, молодого длинноволосого Рахманинова, детский рисунок цветными карандашами, фотографии, а вот он почти мальчик в окружении молодых Верочки и Татуши и сестер Сатиных, почти девочек.
Он опускает на пол худые ноги, садится на кровать. Цепляясь за спинку кровати, он встает.
Марина (шепчет). Сергей Васильевич, вам нельзя!
Глаза Рахманинова блестят живым блеском, и он заговорщицки прикладывает палец к губам. Марина завороженно смотрит, как он встает, в длинной, ниже колен, спальной рубахе, шатаясь, идет к окну. Доносится далекий удар колокола. Рахманинов подходит к окну и дергает раму — раз, второй, третий. Напрягается изо всех своих слабых сил. Сыплется Сухая замазка, рама распахивается. Звон колокола становится явственнее. Рахманинов толкает вторую раму, и в комнату вливается голубое утро, солнечный свет. Подставив счастливое лицо весеннему ветру, Рахманинов садится за пианино в углу и, собрав последние силы, начинает прямо с середины только что слышанную нами тревожную и в то же время восторженную музыку ми-минорной картины.
Из столовой, где обедает семья, вскочили и выбежали в переднюю Наталья и Соня. На мгновение оцепенев, они кидаются вверх по лестнице.
Сестры распахивают дверь, боясь поверить своим глазам. Музыка обрушивается на них вместе с льющимся сквозь окна благовестом колоколов. Рахманинов смотрит на них из-за пианино со слабой улыбкой. Ему трудно продолжать играть, но он крепится изо всех сил. Посреди комнаты стоит растерянная Марина. Наталья прижала руки к груди.
Наталья. Живой…
Соня обнимает сестру за плечи.
Соня (сквозь слезы). Живой…
Музыка достигает своего апогея.
Мы переносимся опять в летний день. Рахманинов заканчивает пьесу. Все аплодируют. Только Соня и Наталья, обнявшись, стоят у дерева, объединенные единым чувством и единым воспоминанием.
Соня. Наташа…
Наталья. Да, да, я все помню.
Лантинг. Федор Иванович, а теперь вы!
Шаляпин (оглядывая присутствующих). Один петь не буду… Марина, иди сюда!
Марина, с маленькой Танечкой на руках, которая стояла рядом с Иваном, ничуть не удивлена.
Марина (кокетливо). А чего петь-то, Федор Иванович?
Шаляпин. Да как всегда, те же самые частушки, аль забыла?
Марина (укоризненно). Да те-то уж больно вольные…
Все смотрят на Ирину.
Ирина. Я их и так знаю, а Танька маленькая, не поймет!..
Все смеются. Фрейлейн в ужасе хватает Ирину и тащит прочь.
Фрейлейн. Вас фюр ейн унгецогенес Кинд!
Рахманинов начинает веселый, задорный проигрыш для частушек. Марина отдает закуксившуюся Таню Феоне и, приплясывая, наступает на Шаляпина.
Марина.
Ах ты, барин, милый барин,
Мою Нюрку не замай,
Не нахальствуй, как татарин,
Не зови ее в сарай.
Отбивая дробь, отступает назад.
Шаляпин (наступая на Марину).
То не ветер-обормот
По степи мотается —
Нюрку взяли в оборот,
Сережки колыхаются.
Отходит назад, наступление ведет Марина.
Марина.
Говорит старуха деду:
Я в Америку поеду.
Ах ты, баба-егоза —
Туда не ходят поезда.
Шаляпин.
Слон слониху полюбил,
В рощу с ней гулять ходил.
От такого романа
Вся роща переломана.
Подхватывает Марину и начинает кружить. Рахманинов упоенно барабанит по клавишам, заливаясь счастливым детским смехом.
Со странной улыбкой смотрит она на пляшущую раскрасневшуюся Марину, на счастливого Рахманинова, который порой отрывает руки от клавишей, чтобы ухватить себя за виски — жест высшего упоения.
Он стоит в сторонке среди слуг и неотрывно смотрит на Марину. Каждое ее движение: то, как она поводит плечом, изгибает шею, притопывает ногой, каждый взгляд, брошенный на Шаляпина и Рахманинова, отзывается болью и гневом на его бледном обострившемся лице. Не выдержав, он поворачивается и уходит. Он идет прочь со двора, сворачивает с дорожки и вламывается в кустарниковую чащу. Словно слепой лось, прет напролом сквозь кусты.
Марина и Шаляпин, оба распаренные, кончают плясать. Рахманинов не может остановиться.
Феона. Наталья Лексанна!
Наталья Александровна оборачивается и видит, что Таня неуклюже и сосредоточенно топчется возле няньки.
Наталья. Милые вы мои! Да она танцует! Иди ко мне доченька, иди, маленькая!..
Она садится на корточки, манит дочь, но девочка, переваливаясь со стороны на сторону, сосредоточенно топочется.
Наталья. Сережа, Танюша танцует!
Рахманинов начинает играть «Камаринскую», все собираются вокруг Тани и хлопают в ритм в ладоши. Из заросшего угла сада на веселящуюся компанию смотрит оскорбленный в лучших чувствах Мазырин.
Сад залит лунным светом, стол и стулья убраны, в память о недавнем пиршестве осталось лишь пианино да дремлющий в кресле Шаляпин. Из дома выбегает Марина с белой шалью в руках, пробегает мимо Шаляпина.
В небе стоит полная луна. Табаки, высаженные бордюром, светятся серебряными звездами. За ними — тень кустов. Вдоль пруда прогуливается вся компания — фигуры, одетые в белое, освещенные луной, кажутся перламутровыми. Марина догоняет Наталью Александровну, передает ей шаль.
Наталья. Спасибо, дорогая.
Вспыхивающая папироска в руках Рахманинова освещает красноватыми бликами его лицо.
Темной и узкой аллеей Марина бежит обратно домой. Неожиданно из кустов высовывается рука, хватает Марину за локоть, вдергивает в темень. Все происходит так быстро, что Марина даже не успевает охнуть.
Над упавшей Мариной склонилось ощеренное лицо Ивана.
Марина. Ты и впрямь ненормальный, напугал до смерти.
Иван… А как иначе? К тебе не подступишься. Ты только с барами вращаешься.
Марина берет его за уши, притягивает к себе и целует в губы.
Марина и Иван лежат на копенке под стогом сена.
Иван. Долго ты меня будешь мучить?
Марина. Это я-то тебя мучаю?
Иван. (с болью). Пойми ты, не хочу я больше по-собачьему. Человек я или кто?
Марина. Ну, потерпи еще маленько.
Иван. Сколько можно терпеть? Ты же перестарок. Вековуха. Все девки, какие ни на есть, и уродины, и кривые, и кособокие, замуж повыскакивали, а ты — как порченая!.. Пойми ж наконец, нельзя весь век у чужой жизни крутиться. Ну, кто они тебе? Они как упыри, всю кровь из тебя выпьют, а после вышвырнут.
Марина. Что ты все собачишься на хороших людей? Сволочь неблагодарная.
Иван… А за что мне их благодарить?
Марина. Кто тебя из острога вытащил? Кабы не они, затопал бы по Владимирке.
Иван. Ну и ляд с ним… А этому… бренчале я все равно не прощу.
Марина. Чего ты ему не простишь?
Иван. Сама знаешь.
Марина. Загадками говоришь… (С болью.) И чего я не понесу от тебя? Я ведь здоровенькая. Тогда бы все само решилось.
Иван. Видать, я в неволе плохо размножаюсь… Вот что, хватит, заберу я тебя. Отбегалась, не девчонка.
Марина. Что ж, коль могут без меня, будь по-твоему.
Иван. Могут, не могут. Завтра я сам поговорю с Натальей Алексанной.
Марина. Только по-хорошему, Вань.
Иван. Ладно, будет по-хорошему.
Смотрит ей в глаза.
Иван. Ведь ради тебя и зарежу, и поклонюсь.
Марина. Ох, Иван, чего только привязалась я к тебе.
Иван. Не боись, будет все как в красивой книжке.
На бревенчатой стене лубочная картинка — нарядный цветастый шар Монгольфье. Он напоминает нам что-то… Ну конечно, на подобном ему шаре летал когда-то в своем воображении маленький Рахманинов. В углу опрятной комнаты перед ломберным столиком с самодельной ногой сидит Иван, расчесывая перед уломочком зеркала свои жесткие волосы. В избе опрятно, пол чисто вымыт. Иван смачивает волосы водой, приглаживает, застегивает косоворотку на последнюю пуговицу, отчего краснеет стиснутая шея. Подпоясывается наборным пояском и натягивает люстриновый пиджак. Напоследок прилаживает картуз с высоким околышем. Он оглядывает себя несколько иронически в уломочек зеркала и, подмигнув своему непривычно нарядному изображению, выходит из избы.
Только что прошел дождь, и Иван, чтобы не пачкать начищенные до блеска сапоги, идет обочиной размытой дороги, обходя лужи. Иван срывает ромашку и, стряхнув дождевые капли, втыкает ее в петлицу пиджака.
Шаляпин катит на автомобиле Рахманинова. Соломенная шляпа сбита на затылок, галстук развевается по ветру, похоже, что Федор Иванович хорошо опохмелился. Он отобрал руль у шофера и правит сам — неумело, но отважно. На заднем сиденье перекатываются, визжа от страха, Анна и Лантинг.
Сознавая свою пригожесть, исполненный решимости и надежды, Иван подходит к усадьбе, и тут из-за угла выворачивается ведомый неопытной рукой автомобиль, попадает колесами в глубокую, никогда не просыхающую лужу и с ног до головы обдает прохожего зловонной жижей. Автомобиль, вихляя, уносится дальше, ни Шаляпин, ни его спутники не заметили случившегося. Иван медленно озирает свою испорченную одежду, утирает руками лицо.
Иван. (с лютой до спокойствия ненавистью). Всех надо кончать… всех…
И поворачивает назад.
Рано пришедшая осень позолотила деревья в парке, подморозила цветы на клумбах. Перед крыльцом дома, готовые к отъезду, стоят автомобиль и два экипажа, запряженные лошадьми. Слуга Андриан и Иван носят чемоданы. Марина, уже одетая по-городскому, в шляпке, прогуливается по двору с Танечкой. Марина смотрит долгим взглядом на Ивана. Тот увязывает баул сзади экипажа, не поднимая глаз.
За столом Наталья и Рахманинов, которые только кончили пить кофе. Андриан входит с шляпной коробкой в руке.
Андриан. Наталья Алексанна, шляпы с собой возьмете?
Наталья. Положи их в машину.
Входит Соня с только что распечатанной пачкой газет.
Наталья. Соня, ну где же ты? Твой кофе остыл, нам пора ехать.
Софья (в дверях). Произошло покушение на министра внутренних дел Столыпина. Он смертельно ранен.
Наталья (смотрит на мужа). Кошмар! Неужели опять начинается?..
Рахманинов. Не начинается, Наташенька, а продолжается.
Наталья с шумом встает, отодвигает стул.
Наталья. Мы можем опоздать, пора выезжать.
Рахманинов кивает.
Все расселись по экипажам. Соня, Ирина и Наташа в машине, фрейлейн в коляске, на коленях у Марины Таня. Нет только Рахманинова. Все молчат, каждая думая о своем.
Наталья (теряет терпение). Ну где же он, наконец!
Она выходит из машины, направляется к дому.
Наталья проходит из комнаты в комнату, и камера движется за ней.
Наталья. Сережа! Сереженька, где ты?..
Она проходит осиротевшие комнаты с мебелью, накрытой чехлами, сумрачные от того, что некоторые ставни уже завинчены, и нигде не может найти Рахманинова. Она резко останавливается в коридоре. На лестнице сидит Рахманинов: его самого не видно за косяком, только его длинные ноги в начищенных до блеска городских ботинках.
Наталья (подходя, испуганно). Сереженька, что с тобой?
Лицо Рахманинова устало, он выглядит постаревшим, плечи опущены.
Наталья. Сереженька, мы опоздаем…
Рахманинов. Я не знаю, но каждый раз, когда я уезжаю отсюда, мне кажется, что мы никогда сюда не вернемся. Наташа, я боюсь…
Наталья садится рядом с ним.
Наталья. Милый мой, дорогой…
Рахманинов. Я готов работать с утра до ночи, не разгибая спины, писать музыку, дирижировать, играть, зарабатывать любым способом, только бы сохранить эту крышу, эти стены, в которых мы так счастливы… Ты, Соня, наши девочки…
Наталья. Сережа, мой единственный, Бог будет милостив.
Рахманинов смотрит на Наталью каким-то вопросительным, полным доверия взглядом, и откуда-то издалека возникают мощные аккорды главной темы Третьего концерта. Музыка ширится, растет…
Руки Рахманинова обрушиваются на клавиатуру. Трагическая тема подхватывается оркестром. Рахманинов за роялем. Зилоти дирижирует.
Зал Дворянского собрания полон. Люди гроздьями висят на верхних балконах. Звучит музыка.
И вот уже первые разрывы снарядов на равнинах Европы.
Музыка Третьего концерта продолжается. Она смешивается со звуками войны, гудками паровозов, тащащих составы с ранеными… Крупный заголовок газеты: «14 ИЮЛЯ РОССИЯ ОБЪЯВИЛА МОБИЛИЗАЦИЮ».
Тракт в степи, заполненный обозами и новобранцами. Гармошки, крики, плач. Мимо обозов, обгоняя их, идет запыленная машина Рахманинова. Люди перегораживают дорогу, останавливают машину, кричат что-то, машут перед невозмутимым лицом Рахманинова руками. Он всматривается в эти лица — хмельные, озлобленные.
Трагическая музыка Третьего концерта продолжает звучать, смешиваясь с разноголосыми всхлипами гармошек. В пыли, в тесном кругу Иван танцует вприсядку. Кто-то сует ему четверть, и он, открыв рот, плещет туда самогон. А за ним, на путях — тысячная толпа в солдатских шинелях грузится в состав.
Снова руки Рахманинова, извлекающие мощные аккорды из рояля. Сосредоточенное, возбужденное лицо Зилоти.
Вниз по Тверской сквозь обильный снегопад несется лихач. На заднем сиденье его завернутая в доху и прозрачный пергамент огромная корзина белоснежной сирени.
Музыка стремительно движется к финалу концерта. Смычки скрипок взлетают и опускаются в унисон.
Наталья в вечернем платье с бриллиантовой брошью, Софья — одетая, как обычно, более чем скромно.
Лихач подлетает к подъезду, из которого выскакивают служители в ливреях. И вот уже корзина с сиренью плывет над засыпанной снегом толпой мерзнущих ожидающих поклонников и скрывается за лакированной дверью с зеркальными стеклами.
Не успели отзвучать заключительные аккорды концерта, как зал взрывается овациями. Рахманинов, не поднимая глаз, встает, бесстрастное лицо его напоминает маску. Он кланяется. Оркестранты стучат смычками по пюпитру. К эстраде подступает толпа, и — букеты, букеты цветов…
Два служителя выносят на сцену огромную корзину с белой сиренью. Этот дар производит впечатление на Рахманинова. Он благодарно кланяется.
Рахманинов пробирается к уборной сквозь толпу поклонников, Старый капельдинер расчищает дорогу.
Капельдинер. Господа, разрешите. Мадам, прошу вас…
Десятки рук протягивают программки концерта для автографов.
Экзальтированная дама. Господин Рахманинов, от лица дамского комитета умоляем вас…
Рахманинов. Простите, сударыня, я очень устал…
Рахманинов скрывается в уборной. Капельдинер неприступным сфинксом замирает перед захлопнувшейся дверью.
Наталья наливает из графина воды в стакан и протягивает Рахманинову. Тот жадно пьет. Дверь распахивается, служители вносят корзину с белой сиренью, расчищают место на столике, устанавливают корзину и выходят. Наталья наклоняется над сиренью и вдыхает ее аромат.
Наталья. Сирень зимой — непостижимо!
Рахманинов откидывается в кресле, закрыв глаза.
Наталья. Ты так часто стал получать эту белую сирень, что она тебя больше не радует. Кто-то тебя избаловал.
Входит Зилоти.
Зилоти. Будешь играть что-нибудь на бис?
Наталья. Он еще не остыл…
Зилоти (видит сирень). Опять сирень! Только женщина так может гоняться за артистом!.. Нижний Новгород, Харьков, Ростов-на-Дону! Должно быть, миллионерша. Везет тебе, Сережа…
Рахманинов. Этому скоро будет конец.
Наталья. Ты о чем?..
Рахманинов. Вы читали, что творится на фронте? Я сегодня разговорился с извозчиком…
Зилоти. Не преувеличивай, Сережа.
Рахманинов. Я вспоминал сегодня свою поездку в Тамбов на призывной пункт, когда чуть не все сто верст едущие в обозах новобранцы, мертвецки пьяные, с какими-то зверскими, дикими рылами, встречали проезд автомобиля гиканьем, свистом, киданием в автомобиль шапок, требованием денег… И ты знаешь, меня взяла жуть… (В глазах его появляется лихорадочный блеск.) У меня странное ощущение надвигающегося… надвигающегося… чего-то ужасного, чего-то безобразного…
Зилоти и Наталья тревожно переглядываются и смотрят на Рахманинова, а тот, вдруг улыбнувшись, окунает свою голову в душистое облако сирени…
В низкое небо, придавленное тяжелыми облаками, уткнулся одинокий телеграфный столб на обочине грязного тракта. Порывы ветра шелестят неубранными сопревшими хлебами. На столбе — Манифест Николая II с отречением от престола.
«Мы, Николай Вторый, всея Руси Император…» Чья-то рука отрывает от Манифеста отлепившийся край, складывает бумажку желобом, насыпает самосад. Мужик закрутил цигарку и пустил дым, тронулся вдоль дороги. Навстречу удаляющемуся мужику из-за горизонта выкатывает автомобиль.
Катит автомобиль по пустынной дороге. За рулем — Рахманинов. По сторонам дороги заглушённые сорняком картофельные поля, гречихи. Черные остатки обгоревшей риги. Сиротливо торчат столбы на месте растащенного крытого тока.
Обочина дороги. Задрав колеса, словно опрокинутый на спину жук, валяется опрокинутый локомобиль. Мимо по дороге проезжает авто Рахманинова.
Автомобиль въезжает в усадьбу. Кругом следы разора. Клумбы вытоптаны, дорожки заросли, стеклянный шар разбит, повсюду мусор. Рахманинов подъезжает к дому, останавливается и выходит из машины. Возле дома толкутся какие-то мужики, размахивая руками. Из дома люди выносят кресло, вазы, завернутые ковры. Рахманинов как вылез из машины, так и остался стоять там. Лицо его не выражает никаких чувств. И тут распахиваются широкие двери балкона второго этажа, звон выбитого стекла, треск ломающихся рам, и на балкон выкатывается черный сверкающий рояль. Его толкают через балкон, и, выламывая балясины перил, рояль медленно переворачивается и летит вниз…
Лицо Рахманинова как застывшая маска. Кабинетный рояль «Беккер» ударяется о землю, с воющим звуком обрываются струны. Волоча ноги, Рахманинов идет к роялю. Тут только его замечают мужики. Минута легкого смущения. Голоса: «Барин… Сам приехал… Пущай поглядит, ему полезно… А чё, робя, от него худа не видали».
Рахманинов (заметив внимание мужиков). Ничего, продолжайте.
Останавливается над роялем, глядит на его развороченное чрево, на еще дрожащие струны, на разбросанные кругом клавиши, похожие на выбитые зубы. В его ушах продолжает звучать смертный взвой рояля. Из того же окна, из которого вытолкнули рояль, по-кошачьи мягко на землю спрыгивает размундиренный солдат. На его гимнастерке — следы погон и Георгиевского креста. Выгоревшие, не успевшие отрасти волосы и дочерна загорелое лицо не мешают сразу узнать Ивана. Он подходит к Рахманинову.
Иван (издевательски). Пожаловали? Наше вам с кисточкой.
Рахманинов (не поднимая глаз). Воистину, ни одно доброе дело не остается неотмщенным.
Иван (деловито). Вот что, барин, топал бы отсюда. А то, не ровен час, я тебя порешу.
Рахманинов (устало). За что ты меня ненавидишь?
Иван. За то, что ты вор, барин.
Рахманинов. Ничего у меня краденого нет. И ты это лучше других знаешь.
Иван (с закипающим бешенством). А я о другом воровстве. Обокрал ты меня, барин, подло обокрал.
Рахманинов. Я тебя от каторги спас.
Иван (задохнувшись). А я тебя не просил! Может, я хотел на каторгу. Чтобы сбежать и всех вас за милую душу порешить. Враг ты мне на всю жизнь. И чтоб была тут Марина сей минут, понял?
Рахманинов. А это не тебе решать. Как она захочет, так и будет.
Иван. Врешь!.. Да вы ее окрутили хуже проволоки. Хочешь цел остаться, пришлешь сюда Марину. И не кашляй.
Рахманинов. Марина вольный человек. Но от тебя ей лучше подальше.
Иван кидается на Рахманинова. Его перехватывают другие мужики, скручивают руки за спиной.
Подходит конюх Герасим. В нем появилась степенность знающего себе цену человека, взгляд остер, голос звучен.
Герасим (мужикам). Держите крепче. Неча барина забижать. Нам лишние кровя ни к чему. (Рахманинову.) А ты, Сергей Васильевич, не смущай мужиков понапрасну. Тебе здесь делать нечего.
Рахманинов (задумчиво). Я бы отдал вам Ивановку. Да на ней долгов — не расплатиться.
Герасим (холодно). А ты не тревожь себя, барин. Мы сами возьмем, чего надо. А насчет долгов не сумлевайся — спишут. Играй себе на музыке, а деревню оставь деревенским.
Рахманинов. Убили вы мою музыку.
Герасим. Не прибедняйся. У тебя в городе на фатере другая найдется.
Рахманинов. Я не о той музыке говорю, старик.
Герасим (озлясь). Ладно, растопырился! Уходи, пока худо не было.
Рахманинов поворачивается, идет к машине.
Иван. Бежишь? Я тебя и в городе достану.
Иван рвется из рук мужиков, они держат крепко.
Рыжий мужик. Не трудись, Ваня. Отдыхай. Тебе ж сказано: лишние кровя нам ни к чему.
Машина Рахманинова выезжает за ворота усадьбы. Со стороны конюшен, наперерез ему, мчатся конные. Пьяные мужики с громкими ликующими криками скачут к переправе на неоседланных холеных лошадях. Многие в поводу держат вторых лошадей. Где-то неподалеку визгливо заливается гармошка. Рахманинов медленно ведет машину по разбитой дороге, стараясь не застрять в разъезженной, полной грязной воды колее…
На мосту, провалившись под ось задним колесом, застрял тяжело груженный воз. Перевязанное кое-как добро из хозяйского дома прикрыто полотняными простынями, теперь извазганными грязью, и на самом верху воза сидит пьяный мужичонка, наяривая на гармошке. Второй хмельной мужик с белыми от жуткой косины глазами понукает запряженную в телегу вороную кобылу.
Косоглазый. Эй, робя, подсоби!..
Но объезжающие его с двух сторон конные только хохочут в ответ.
Мужики (вразнобой). Это ж не кобыла — барское баловство, мы те говорили!.. Ее ни в соху, ни к телеге не заложишь!.. В ней проку нет!..
Косоглазый. Как проку нет? Счас я ей!..
Косоглазый начинает нахлестывать кобылу. Та напряглась и, кося глазом, пытается вытащить телегу, но та застряла. Автомобиль Рахманинова равняется с телегой. Рахманинов привстает в автомобиле, он не верит своим глазам. Шехерезада! Его любимица, храпя, выворачивая жилы, пытается сдвинуть с места телегу. Косоглазый же, не щадя, огревает ее уже дубиной. Мужик с гармошкой поет частушки. Рахманинов выскакивает из машины.
Рахманинов. Что ты, сукин сын, делаешь?
Он кричит, стараясь перекричать визг гармошки.
Рахманинов. Это же чистокровная скаковая лошадь, она не годится для упряжки!..
Косоглазый, продолжая бить лошадь, весело кричит в ответ.
Косоглазый (Рахманинову). Вот мне и говорят, что проку в ней нет!.. Ты, мужик, давай-ка, подсоби сзади!
Рахманинов. Это породистая кобыла, она не может работать.
Косоглазый. У нас и породистые будут работать!
Выдергивает из поручней моста оглоблю и огревает обезумевшую Шехерезаду. Подъезжают несколько мужиков. От конюшен бежит Белов.
Белов (кричит). Стой, Петька! В чем скотина-то виновата? Она не потащит…
Мужик продолжает в остервенении наносить удары по крупу Шехерезады.
Косоглазый. А я те говорю — потащит!..
Белов, подбегая, повисает на руке Косоглазого.
Белов. Сволочь, пьянь!
Косоглазый пытается стряхнуть Белова. Они борются. Мужики оттаскивают Белова. Косоглазый, размахнувшись, бьет его лбом в живот. Тот падает на колени. Пьяный гармонист хохочет, не переставая играть веселые частушки. Косоглазый бьет обезумевшую лошадь по хребту, Шехерезада приседает на задние ноги. Ее голова на долгой гибкой шее описывает круг, ноздри окрашиваются розовой пеной. Рахманинов кидается к Белову, пытаясь помочь ему встать. Белов смотрит на барина, отирая окровавленное лицо.
Белов (шепчет). Уезжай, барин, поскорее. Я тебе говорю, уезжай…
Рахманинов (отрешенно). Я тебя отвезу на станцию, к доктору.
Белов (отталкивая руку Рахманинова). Не трожь меня, барин, спасай себя!.. Уезжай…
Несколько любопытных окружили дрожащую Шехерезаду, пытаются поднять ее на ноги. Рахманинов с застывшим лицом, не сознавая, что делает, садится в машину, включает скорость, трогается.
Рахманинов ведет машину, не выбирая дороги. Машина виляет из стороны в сторону, застревая то передними, то задними колесами в наезженной колее. Рахманинова подбрасывает на колдобинах, но он остановившимся взглядом смотрит вперед как слепой. Машина неожиданно сворачивает с дороги, вырывается на сгнившее жнивье и останавливается. Рахманинов выходит, делает несколько шагов, оглядывается вокруг. Тишина. Над далекими купами деревьев галдит стая грачей, и ветер шелестит сухими стеблями. Несколько мгновений Рахманинов стоит неподвижно, затем падает как подкошенный. Мы слышим его глухие рыдания.
Большой театр. Меж колонн портреты Маркса и Ленина. Из подъезда выходит Шаляпин в зипуне и драной меховой шапке. Идет в сторону Большой Дмитровки.
На Большой Дмитровке, возле театра Зимина, к Шаляпину подходит интеллигентного вида женщина с бледным лицом, с ребенком на руках. Она держит баранку из черной муки.
Женщина (испуганно оглядываясь, жалостно). Купите бубличек.
Шаляпин (тоже пугливо озираясь). Извините, сударыня, не при деньгах.
И бочком-бочком от нее.
Улица перед шагающим по ней Шаляпиным. Вывески сорваны, в витринах и окнах домов выбиты стекла. Пусты булочные и молочные. Немногочисленные прохожие одеты бедно, неряшливо, у иных мешки за плечами, вид угрюмый и подавленный.
На углу Камергерского переулка валяется распухший труп лошади. На стене плакат — «ЖЕРТВУЙТЕ НА БОЛЬНЫХ ТУБЕРКУЛЕЗОМ ДЕТЕЙ». Дальше толпа размундиренных солдат запрудила улицу. Митинг.
Молодой солдат. Когда мы с ими братались, то грим: «Мы свого Миколая убрали, когда же вы, грим, свого Вильхельма уберете?» А нам грят: «Как так, грят, его уберешь, он нам всем головы поотвертывает».
Шаляпин подходит к Бульварному кольцу. Рыча неисправным мотором, проносится броневик. Вслед за ним грузовик с вооруженными людьми в кожанках. В стороне Никитской звучат винтовочные выстрелы и короткие пулеметные очереди. Шаляпин переходит улицу, держа путь к дому, стоящему торцом к Страстному бульвару.
У подъезда дома с вывеской «Женская гимназия» стоит грузовик. Какие-то люди выносят из дома школьные парты, учительские кафедры, книжные шкафы и бросают в кузов грузовика. К Шаляпину подходит человек в драповом пальто, перепоясанном ремнем, в петлице красный бант.
Человек с бантом. Видите — что делают, сволочи! Гимназию разорили. А для чего, спрашивается? Институт открывают, в рот им дышло, солдатню марксизьму обучать.
Шаляпин (озираясь). Но марксизм… э-э-э… необходим революционному воинству.
Человек с бантом. Не бойтесь, товарищ Шаляпин, я господина Рахманинова хорошо-с знаю. Я начальник домовой самообороны, чтоб ей подавиться!
Шаляпин. Да, да, мы знакомы. Вы, кажется… э-э-э… кондитером работали.
Человек с бантом. Верите ли, товарищ Шаляпин, ежели б сейчас свисток на кондитерской фабрике Эйнема — все бы бросил, ушел. Я ведь бисквиты заваривал. Первый мастер был. На праздник сто целковых золотом. Ну-ка, где теперь бисквиты? Собачину едим. И той не достать.
Совсем близко раздается выстрел. Собеседники оборачиваются.
Из подворотни выскакивает человек в треухе и бежит к Страстному. Человек с бантом хватается за карман, словно за оружие.
Человек с бантом. Стой! Стрелять буду!
Шатаясь, выходит парень с окровавленной головой. Делает два-три шага и падает плашмя на землю. Снег вокруг головы мгновенно краснеет.
Человек с бантом. Готов. Каждый день кого-то убивают. А спроси, за что, — сами не знают. Я давеча конвой в воротах поставил. Нет — ушли, сволочи, с девками в дровах прячутся.
Грузовик со школьным имуществом отъезжает. С воза падает глобус и, голубой, светлый, блестящий, катится по грязной мостовой, тускнея и погасая. Шаляпин, кивнув начальнику домовой обороны, входит в подъезд.
На первых двух этажах двери помещавшейся там когда-то гимназии открыты настежь и видны коридоры с распахнутыми дверьми классных комнат, где царит разгром… Звук захлопнувшейся от сквозняка двери в конце коридора гулко отдается по пустым классам. Сквозняк гонит по когда-то начищенному паркету обрывки школьных тетрадей.
Шаляпин поднимается на третий этаж и останавливается у обитой черной кожей двери с медной табличкой: «Рахманинов С. В.». Он дергает хвостик колокольчика. Дверь открывается, выглядывает Марина.
Марина. Ой, Федор Иваныч, что это вы оделись, как от долгов?
Шаляпин. Чтоб не раздели.
Заходит в квартиру.
Рахманинов проходит пустыми классами. Заходит в учительскую. На выгоревших обоях большой свежий квадрат — след висевшего здесь портрета государя-императора, листочки с расписанием уроков. Он заходит в биологический кабинет: пустые птичьи клетки, аквариум с дохлыми вуалехвостами и телескопами, чучело совы со стеклянными карими глазами. Он заходит в музыкальный класс. На стене — покосившаяся фотография: гимназистки в белых платьях со своим классным руководителем в центре. Выпускной класс гимназисток 1916 года. У плинтуса валяется сломанная дирижерская палочка. Рахманинов поднимает ее, встает в позу дирижера и подает знак невидимому хору.
Девичьи голоса (поют).
Задремали волны,
Ночь сошла на землю.
Тайной думы полный,
Тишине я внемлю.
Закрыв глаза, Рахманинов дирижирует хором гимназисток…
В комнате, освещенной керосиновой лампой и оплывшими свечами в медных шандалах, Ирина и Таня прощаются перед сном с отцом. Целуют его, желают доброй ночи. Потом говорят «доброй ночи» Шаляпину и уходят в свою комнату вместе с Мариной. Все, кроме Марины, одеты весьма причудливо: на Рахманинове женская вязаная кофта, шерстяная шапочка, шарф и перчатки без пальцев; Наталья закутана в платки, сверху кацавейка; Шаляпин щеголяет в теплом жилете мехом наружу. Только пышущая здоровьем Марина обходится обычным шерстяным платьем.
Шаляпин (Рахманинову). И много ты в Ивановку всадил?
Рахманинов. Все, что имел.
Шаляпин. Банк-то понадежнее оказался.
Рахманинов. А что теперь деньги стоят?
Шаляпин (мрачнея). Ничего. Да и тех не выдают. Горький говорит: погоди, народ тебе все вернет. Какой народ? Крестьяне, полотеры, дворники, извозчики? Какой народ? Кто? Непонятно. Но ведь и я народ.
Рахманинов. Едва ли. Горький говорил, кто носит крахмальные воротники и галстуки — не люди. И ты соглашался.
Шаляпин. Ну, это так, несерьезно… А может, махнуть в Петербург? У Горького, говорят, в комнатах поросята бегают, гуси, утки, куры. Здесь же жрать нечего. Собачину едят, да и то достать негде. Я вообще уеду за границу.
Рахманинов. Как же ты уедешь? А если не пустят? Да и поезда не ходят.
Шаляпин. То есть как не пустят? Я просто вот так пойду, пешком.
Рахманинов. Трудновато пешком-то… да и убьют.
Шаляпин. Ну, пускай убивают, ведь так же жить нельзя!.. Это откуда у тебя баранки?
На подоконнике лежат сухие баранки. Шаляпин подходит, берет баранку, пробует ее разгрызть и хватается за щеку.
Шаляпин. Фу, черт, чуть зуб не сломал! Нет, бежать, бежать, без оглядки!
Рахманинов. Ау меня уже месяц лежит вот такое послание.
Достает из ящика стола какую-то бумагу и кладет перед Шаляпиным.
Шаляпин. Что это?
Рахманинов. Приглашение в Швецию на гастроли.
Шаляпин. Чего же ты не едешь? Чего ждешь?
Рахманинов. Боюсь, что гастроли затянутся.
Шаляпин. А ты не можешь жить без большевиков?
Рахманинов. Ты целовался на морозе?
Шаляпин. Что? Не помню. Ну, целовался.
Рахманинов. Тогда ты знаешь, что такое Россия.
Шаляпин. Так то Россия!.. А это?.. (Машет рукой.) Слушай, я у вас останусь. Поздно. Боюсь идти.
Наталья. Конечно, оставайся. Я тебе в кабинете постелю.
У Большого театра горит костер. Возле него греются солдаты. Проезжает грузовик с матросами.
Грузовик едет по Большой Дмитровке.
Грузовик останавливается на углу Бульварного кольца. Матросы соскакивают на землю и расходятся по подъездам жилых домов. Один отряд из трех человек идет к подъезду дома, где живет Рахманинов. Воет пес на бульваре. Матрос кидает в него камнем.
У подъезда матросам преграждает путь начальник домового самоуправления, знакомый нам человек с бантом.
Человек с бантом. Стой! Предъявите ордер на обыск.
Бзура (старший отряда). А хрена не хочешь?
Матросы отшвыривают его. Заходят в подъезд.
Один из матросов распахивает дверь женской гимназии, заглядывает туда.
Бзура. Чего там?
Матрос. Ни хрена — съехали.
Матросы колотят кулаками в дверь рахманиновской квартиры. Дергают веревку колокольчика и обрывают. Из-за двери голос Натальи.
Наталья. Кто там?
Бзура. Открывай. Проверка.
Дверь открывается, матросы заходят в квартиру.
Перед матросами — полуодетый Рахманинов и Наталья. Из своей комнаты выглядывает Марина и скрывается.
Бзура. Золото есть?
Рахманинов. Есть. В нужнике.
Бзура. Кто таков?
Рахманинов. Музыкант.
Бзура. Документы!
Рахманинов предъявляет заранее приготовленные паспорта: свой и Натальи. Появляется матрос по кличке Свищ с шандалом в руке. Он подталкивает сонного перепуганного Шаляпина.
Бзура. А это еще кто?
Свищ. На диване спал.
Бзура. Документы!
Рахманинов. Это наш друг. Он у нас заночевал…
Бзура. Тебя не спрашивают.
Шаляпин (вкрадчиво). Я певчий, товарищ матрос.
Свищ. Ты вроде на Шаляпина смахиваешь. Он у нас в лазарете выступал.
Бзура. Не говори мне за этого гада. Он перед царем на коленях пел. Попадись мне, зараз душу выну. (Замечает рояль.) Ну-ка, певчий, давай споем. (Рахманинову.) Ты, музыкант, сыграй нам «Амурские волны».
Рахманинов не трогается с места. Шаляпин умоляюще смотрит на него.
Наталья. Нехорошо, товарищ матрос. Детей разбудите.
Бзура. А мы тихесенько. Мы только стреляем громко. Тихесенько споем, тихесенько поиграем. Давай, музыкант, не раздражай революционную власть. Буржуям играл, сыграешь и нам.
Рахманинов садится к роялю.
Рахманинов. Вам в какой тональности?
Бзура. Чего?..
Рахманинов. Я имею в виду — повыше, пониже? Какой у вас голос — тенор или баритон?
Бзура. Ну, а ежели так… (Приладившись, начинает петь.)
Славный Амур свои воды несет…
Рахманинов кивает, начинает аккомпанировать. Бзура пихает Шаляпина в бок, подмаргивает. Шаляпин, спохватившись, вторит. Свищ и молчаливый матрос садятся на диван. Свищ с восторгом глядит на Бзуру. Ему еле сидится: Наталья сидит за столом, опустив глаза. Ее рука механически разглаживает складку на скатерти, неожиданно замирает. На руке кольцо с бриллиантом. Наталья, не поднимая головы, смотрит на матросов, потом незаметно поворачивает бриллиант вовнутрь ладони.
Бзура (Шаляпину). А ты и впрямь — певчий! Хорошо втору держишь. Не хуже самого Шаляпина! (Оборачивается к сидящим на диване.) Свищ, подбодри-ка нам белужки и балычка, примем по баночке и артистов угостим!..
Свищ и молчаливый матрос достают из мешка закуску, бутылку, два грязных граненых стакана. Свищ, разлив спиртное по стаканам, подносит. Бзура и Шаляпин пьют. Бзура опрокинул одним махом стакан, наполнил его снова и протянул Рахманинову. Тот качает головой.
Рахманинов. Спасибо, мне нельзя!..
Шаляпин, Выпей, Сережа, это настоящий самогон, не денатурат!..
Бзура (Шаляпину). А ты с пониманием. Раздавим еще по одной и рванем «Лизавету».
Шаляпин. А я ее не знаю.
Бзура. Научу. (Выпивает и поет.)
Ах, Лизавета,
Мне странно это,
Но почему ты без корсета?
Молчаливый матрос, хватив со Свищем из горла, вдруг кидается на середину комнаты и отбивает матросскую чечетку, припевая надсадно.
Матрос.
Чики, чики,
Щикатурщики!..
Свищ в порыве восторга вытаскивает из кобуры вороненый маузер и стреляет в потолок. Шаляпин втягивает голову в плечи. Рахманинов и Наталья переглядываются. Вбегает Марина.
Марина. Совести у вас нет! Детишек хоть бы пожалели.
Бзура (восхищенно). Это что за кралечка? Тебя где прятали? За утайку народного достояния — к стенке! Ладно, мы сегодня добрые. Теперь, музыкант, сыграй вальсок «Дунайские волны».
Он подхватывает Марину и, сильно прижимая к себе, начинает кружить по комнате. Она тщетно пытается вырваться. Рахманинов мгновение медлит, затем во всю мощь начинает играть. Это гимн старой России «Боже, царя храни!». Бзура, не сразу уловивший мелодию, проходит еще круг-другой.
Шаляпин (Рахманинову). Ты с ума сошел? Нас всех прикончат!
Бзура (перестав вальсировать). Ты что играешь, контра? Братва, слышите царский гимн?
Наталья оцепенела за столом, побледнев. Рахманинов вкладывает всю свою мощь в музыку.
Свищ (стараясь перекричать). Я его зараз кончу.
Дверь распахивается от удара сапога. На пороге — Иван в кожанке, перепоясанный пулеметными лентами. Музыка прерывается. Рахманиновы и Шаляпин оторопело смотрят на вошедшего. Лицо Ивана изможденно, бровь перебита свежим шрамом.
Иван. Бзура, сволочь, опять за свое? Пропиваете революцию? Юнкерье в телефонной засело, а вы?..
Бзура. Не строчись, Седой. Мы тут контру нашли.
Марина, опомнившись, отталкивает Бзуру и кидается к Ивану.
Марина. Он меня хватал, Ваня. Всю грудь измял.
Бзура обалдело смотрит на Ивана и Марину. Иван трясущейся рукой тянет из кобуры револьвер.
Иван. Все, Бзура, отвонялся, падаль.
Бзура опрометью кидается вон, за ним оба матроса. Иван обводит взглядом присутствующих и словно не замечает Рахманинова и Шаляпина.
Иван. Здрасте, Наталья Александровна.
Наталья. Здравствуйте, Ваня. И спасибо тебе.
Марина. Откуда ты взялся?
Иван. Революция. Нынче здесь, а завтра там. Юнкеров перепластаем, приду.
Иван уходит. Марина следует за ним, проводить.
Рахманинов (устало). Вот все и решилось… Надо собираться.
Наталья и Шаляпин удивленно глядят на него.
Рахманинов, Наталья, девочки, одеты по-дорожному, прощаются с Мариной.
Наталья. Присядем на дорогу.
Все садятся. Взрослые пытаются скрыть свою печаль и тревогу, Ирина очень угрюма, по лицу Танечки катятся слезы. Наталья встает, все следуют ее примеру.
Наталья (с улыбкой через силу). Перед смертью не надышишься. Пошли.
Рахманинов берет чемоданы.
Марина (Наталье). Ни о чем не беспокойтесь. Все сохраню в лучшем виде.
Наталья. Деньги мы будем присылать. Но если у тебя возникнут затруднения, продавай все, не раздумывая.
Марина. Еще чего! Я-то не пропаду.
Наталья и девочки целуются с Мариной.
Марина. Барышни, милые, да не плачьте вы так!..
Рахманинов троекратно, с серьезным и печальным лицом, касается губами ее лица.
Марина (из глубины души). Берегите себя, Сергей Васильевич!
Рахманинов хочет что-то сказать, спазм перехватывает ему горло, он молча машет рукой.
Рахманинов спускается по лестнице. Марина смотрит на них сверху. Вначале она видит всех четверых, потом взгляд ее сосредотачивается на Рахманинове. Она видит его слегка сутулую спину, коротко стриженный затылок, большие уши. Лицо Марины освещается светом воспоминания — это счастливый до пронзительности момент.
Это та далекая пора, когда Рахманинова привезли больным. Наталья — над постелью лежащего в беспамятстве Рахманинова. Входит Марина.
Марина. Так и не проснулся?
Наталья. Раз-другой открыл глаза, но без света в них. (Встает.) Тебя сменит Соня.
Дверь притворяется за Натальей. Марина подходит к иконе, озаренной теплым светом лампадки, опускается на колени.
Марина. Господи, пошли исцеление Сергею Васильевичу!.. Господи, яви свою милость, прогони болезнь!..
Рахманинов громко стонет.
Марина (поднимается с колен, подходит к больному). Проснулись, Сергей Васильевич?
Рахманинов не отзывается, голова его перекатывается по подушке. Марина кладет ему руку на лоб.
Марина (певуче). Жалкий вы наш!
Рахманинов. Я слышу… (Голос звучит будто издалека.) Милая, ты пришла… Я так ждал тебя.
Его руки протягиваются к девушке, длинные худые пальцы цепко ухватывают шаль, спущенную с плеч.
Марина. Сергей Васильевич, миленький, да что с вами?
Рахманинов. Я знал, что ты придешь. Все ложь, все не нужно, есть ты и я.
С силой, неожиданной в больном человеке, он притягивает ее к себе. Глаза остаются закрытыми.
Марина (растерянно). Сергей Васильевич, это ж я, Марина… Это не она.
Рахманинов. Любимая… Пойди ко мне. Я так истосковался. Я больше не могу без тебя. Боже мой, как мне было плохо!..
Его руки смыкаются вокруг ее стана, и она оказывается на постели рядом с ним. Он целует ее самозабвенно, и она, едва ли сознавая, что делает, отвечает ему, гладит его влажные спутанные волосы.
Марина смотрит сверху на Рахманинова, который уже достиг двери. Сейчас он скроется. Рахманинов поднимает голову. Их взгляды встречаются.
Пустынная, едва освещенная платформа. Ночной экспресс. «Москва — Петроград». Рахманиновы идут вдоль состава. Близ вагона Рахманиновых нагоняет Соня: маленькая, словно усохшая.
Софья. Думала, не успею. Трамваи не ходят, на каждом шагу патрули. Ну, здравствуйте и прощайте. Бог даст, свидимся.
Она целует племянниц, обнимает сестру, но прощаются они всепонимающими глазами. Наталья и девочки садятся в поезд. Соня берет в обе руки голову Рахманинова и долго смотрит на него.
Софья. Прощай, Сережа… Радость моя, прощай, моя жизнь.
Рахманинов. Перестань. Что ты — как над покойником?
Софья. Господь с тобой! Живи вечно…
Звучит вокзальный колокол. Рахманинов становится на подножку. Поезд трогается. Соня идет за вагоном. Она видит приникшие к окошку родные лица. Девочки расплющили носы о стекло. Угрюм татарский лик Рахманинова. Поезд прибавляет ходу. Соня идет все быстрее и быстрее и останавливается у обрыва платформы.
Раздавив профиль о стекло, Рахманинов ловит все уменьшающуюся фигурку Сони.
Перед домом Рахманинова несут свою службу члены домовой самообороны: знакомый нам человек с бантом. Из кабины проходящего мимо дома грузовика соскакивает Иван. Идет к подъезду.
Человек с бантом. Вы к кому, товарищ?
Иван (смерив его взглядом). А тебе какое дело?
Человек с бантом. Да никакого. Сторожи, не сторожи — один черт. У жены шубу сперли, а сегодня самовар. Сами охраняльщики и крадут. Так что заходи, дорогой товарищ комиссар, грабь награбленное.
Он поправляет свой красный бант и спокойно продолжает неторопливый дозорный путь. Иван оторопело глядит на странного часового и заходит в подъезд.
Дверной колокольчик беспрерывно дергается, звенит. Марина отпирает дверь. На пороге Иван.
Марина. Сказился? Или по нужде невтерпеж?
Иван. Пусть чувствуют, кто пришел.
Он хочет обнять Марину, та отстраняется.
Марина. Зря старался. Я одна.
Иван. А куда же они подевались?
Марина. На гастроли уехали. В Швецию.
Иван. К буржуям?.. Бежали, значит. Как крысы с тонущего корабля. Только наш корабль не тонет. Нет, это ихний ко дну пошел.
Марина. Ладно врать-то. Не на сходке.
Иван. Опять ты за них заступаешься?
Марина. Поехал человек с концертами. Что ему тут с голоду помирать?
Иван. Как народ, так и он… Чем он лучше?
Они проходят на кухню.
Марина. Он — Рахманинов… Таких, как мы, — тринадцать на дюжину, а таких, как он…
Иван (с хохотом)… И одного нет!
Марина (сердито). Выматывай! А то дежурных позову.
Иван. Энтих, что ли? (Кивает на окно.) Валяй. Они у меня живо назад в мамку запросятся.
Марина. Ох, грубило!.. (Марина качает головой.) Ладно, герой, жрать хочешь?
Иван улыбается, скидывает свою потертую кожанку, садится верхом на стул и начинает сворачивать козью ножку.
Иван. Люблю тебя очень… Тоскую. Всю жизнь по тебе тоскую. А все из-за этих… Заели они твой век.
Марина. Опять за свое!.. Не в них дело, а во мне. Картошек сварить?
Иван. И поджарить можно. Я сальца принес. (Он достает из кармана кусочек сальца в газетной бумажке и хлебную пайку.) Давай старое не поминать. Теперь ты вольная птица. Так что собирайся и — айда.
Марина (собирая на стол). Это куда же?
Иван. Домой. В Ивановку. Посылают на родину, революцию доделывать.
Марина. А я-то при чем?
Иван. Хорошее дело — при чем! Жена должна быть при муже. Завтра окрутимся и на вокзал.
Марина (со вздохом). Никуда не поеду. Мое место здесь.
Иван. Чего тебе тут делать? Мышей сторожить?
Марина. Не мышей, а имущество. Только отвернись, мигом все растащат. Как я тогда моим в глаза посмотрю?
Иван (с бешенством). «Твои»! Значит, я не твой… (Он подавляет приступ ярости, в голосе его звучит бессильная нежность.) Может, хватит, Мариша? Ну, служила людям — ладно, но нельзя же барахлу служить. Нельзя жизнь жертвовать из-за ложек-поварешек. Неужто я тебе дешевле, чем их шмотки?
Марина. Не в шмотках дело. В доме. Сбегу я — нету ихнего гнезда. Должен быть дом, чтобы люди вернулись.
Иван. О себе хоть немножко подумай, обо мне… Стареем мы! Да и не вернутся они!
Марина (страстно). Вернутся! А как вернутся — Богом тебе клянусь, как вернутся — к тебе, где бы ты ни был, приеду!
Иван долго смотрит на Марину, отворачивается, — маленькая слеза выкатывается из его покалеченного глаза.
Иван. Господи! Что за баба! К такой не достучишься! Ладно! Поеду!
Иван встает.
Марина. Я постирушку затеяла. Давай грязное белье, и самого тебя помою. Чистым ужинать сядешь.
Перрон. Поезд, уходящий в глубь России, совсем не похож на экспресс «Москва — Петроград», сохранивший свой щеголеватый дореволюционный вид. Этот состав сцеплен из дачных вагонов, теплушек, почтовых пульманов, открытых платформ — и все забито до отказа. И на ступенях висят гроздьями, и на крышах распластались. К поезду приближаются Иван и Марина, с трудом проталкиваясь сквозь толпу мешочников, размундиренных солдат, баб с голодными детьми и прочего сорванного с мест люда. Подходят к поезду.
Иван (неловко тыкается головой в плечо Марины). Прощевай.
Марина. Я приеду к тебе. Помни, Ваня! И пиши! (Целует его в заросшую шею.) Вот, карточку свою старую нашла. Возьми, если хочешь.
Иван берет маленькую любительскую фотографию молодой, улыбающейся взахлеб Марины, всхлипывает и прячет лицо у нее на груди. Иван отрывается от Марины, кидается к теплушке и швыряет на крышу свой сидор. Несколько рук тянутся к нему, помогают взобраться наверх. На крыше товарного вагона отправляется рядовой революции строить новую жизнь в тамбовской деревне. Начинается музыка симфонической поэмы «Колокола». Хор и оркестр. Могучая мелодия.
Всплески хорового пения и колокольного звона слышит сейчас Рахманинов, который стоит в поездном коридоре у окна и неотрывно смотрит на проносящуюся мимо Россию. Пустые зимние поля с темным окоемом леса… Замерзшая река с водяной мельницей в хрустальной наледи… Потонувшая в снегу деревенька с церковью и колокольней… Железнодорожная станция с пляшущими под гармонь пьяными солдатами… Окраина городка и унылая похоронная процессия со старым согбенным батюшкой… Хор и оркестр звучат трагически скорбно. Дети, катающиеся на салазках с ледяной горы… Сквозной березняк с цепочками зверьевых следов на опушке… Все, такое родное и близкое, уходит под музыку «Колоколов»… уходит Россия…
Идет густой липкий снег. К подъезду отеля «Густав» подъезжает извозчичий экипаж. Кучер помогает высадиться Рахманиновым, потом отстегивает увязанный на козлах багаж.
Сквозь высокие окна слабо пробивается зимнее утро. В глубине огромного пустынного вестибюля догорают свечи рождественской елки. Унылый горбун метет по полированному полу обрывки серпантина и блестки конфетти. Рахманиновы растерянно оглядываются по сторонам. Таня не может оторвать глаз от елки.
Таня. Мама, смотри, елка!
Из-за двери за конторкой, натягивая фрак, появляется заспанный портье. Ирина плюхается в глубокое кресло и открывает журнал мод. Рахманинов раскланивается с портье, получает анкеты для заполнения. Таня с любопытством крадется по холлу. Между колонн, спинкой к холлу, стоит кожаный диван; из-за спинки торчат ноги в лакированных туфлях лежащего на нем человека. Таня замирает. Вдруг завертелись зеркальные двери, и шумная компания вваливается в вестибюль — мужчины во фраках, женщины в мехах и декольтированных платьях. Все — в блестящих колпаках или золоченых бумажных коронах, румяные, веселые шведы, присыпанные серебристой снежной пылью, с бокалами в руках. Хлопает пробка, и шипучее шампанское на ходу разливается по бокалам. На мгновение становится шумно и весело. Провожаемая взглядами русской семьи, компания погружается в лифт, и радостный гам потихоньку удаляется, поднимаясь к верхним этажам. Снова становится тихо… Рахманиновы заполняют анкеты.
Ирина. Что, уже Рождество?
Наталья. Это в Европе. Наше Рождество на две недели позже… Забавно, в России все позже, чем в Европе, кроме революции: здесь мы — первые.
Рахманинов (заполняя анкету). Нет, дорогая, тут мы отстали на 200 лет… Забыла Робеспьера?
С улицы появляются люди в белых халатах с носилками. Подходят к дивану, неторопливо делают что-то с лежащим на нем человеком. Его ноги в лакированных ботинках трясутся.
Округлившимися глазами она следит за странным поведением конечностей скрытого от ее взгляда человека.
Рахманиновы в роскошном, отделанном красным деревом лифте. Величественный вахтер поворачивает пусковую ручку. Медленно, чуть покачиваясь, лифт ползет вверх.
Наталья. Роскошный лифт! Похожий на этот, по-моему, у нас в «Астории», в Петербурге.
Рахманинов (бормочет под нос). В этом отеле наших денег хватит на пять дней…
Наталья. Надо искать квартиру завтра же.
Таня вдруг сморщила гримасу и завыла сиплым басом.
Наталья. Что с тобой?
Таня. Хочу к Марине-е…
Наталья. Мы все хотим, перестань.
Лифт останавливается.
Наталья распаковывает чемоданы. Усталым движением достает фрак Рахманинова, встряхивает и вешает его в шкаф. За фраком следуют брюки-дипломат, потом белый жилет. Все очень бережно пристраивается в шкафу. Ирина с тем же отрешенным видом листает журнал мод. Таня забилась в бархатное кресло. За стеной смех и возгласы — веселая компания еще не угомонилась. Рахманинов у окна курит, задумчиво глядя на заснеженные крыши Стокгольма в начинающем проясняться утре.
Наталья. Будем чай пить или еще поспим?
Никто не реагирует. После паузы.
Рахманинов. Мы не могли поступить иначе; все, что заработано за 20 лет, вложено в имение. Имение потеряно… навсегда…
Наталья. Я не могу забыть этот вой собаки в заколоченной соседской квартире.
Рахманинов. Музыка в России тоже умерла.
Наталья. Здесь ты сможешь работать. И мы с тобой.
Рахманинов. Да, да… работать.
Словно очнувшись, он направляется к бюро, достает из большого портфеля бумаги, письма, раскладывает на столе ручки и письменные принадлежности.
Рахманинов. Работать… До концертов в Копенгагене мы дотянем. Там я получу… четыреста, нет, шестьсот долларов. Альтшуллер предлагает большое турне по Америке — 25 концертов.
Наталья продолжает распаковывать чемоданы.
Наталья. Тебе пижаму вынуть?
Рахманинов (сосредоточен). Надо будет послать телеграмму в Америку, что меньше, чем за шестьсот долларов за концерт я выступать не буду! (Вытаскивает из портфеля книгу.) Что это?
Старинное издание «Русская кулинария».
Наталья (смеясь). Это моя! Бедные вы мои! Я ведь готовить совсем не умею!
Рахманинов. Значит, 25 концертов по 600… еще проездные…
Таня залезает в чемодан и вытаскивает плюшевого медвежонка.
Таня. Мой старый мишка. Откуда он взялся?
Наталья. Марина сунула.
Таня целует медвежонка, нюхает его.
Таня. Пахнет нашей комнатой.
Она вдруг садится на ковер посреди комнаты, утыкается лицом в медвежонка и рыдает громко и жалобно.
Таня. Хочу домо-о-ой! Хочу тетю Соню…
Наталья садится к девочке, гладит ее по голове.
Таня. Хочу Марину-у-у!..
Глаза Ирины наполняются слезами.
Ирина. Перестань плакать. Мы все несчастны!
Но Таня не унимается. Ирина не сдерживает теперь своих слез, присаживается к матери, утыкается ей лицом в плечо. Рахманинов старается не отвлекаться.
Рахманинов. Значит, 25 по 600… 15 000 и еще 52 000…
Таня не унимается.
Наталья. Девочка моя, мы обязательно вернемся домой, обязательно.
Таня. Когда?
Наталья. Скоро. Вот все образуется, и ты опять вернешься в гимназию и будешь есть свои любимые баранки с маком… Скоро.
Таня. Когда?.. Папа, когда?
Рахманинов (не поднимая головы). Не знаю, Тусенька…
Губы Рахманинова трясутся, он старается не расплакаться.
Рахманинов. Сколько стоит сейчас проезд из Европы в Америку? Надо бы получить хотя бы за один конец…
За стеной взрыв хохота. Заиграло расстроенное пианино, и хор запел детскую рождественскую песенку по-шведски. Наталья обняла своих девочек и раскачивается, словно хочет убаюкать их, а сама горестно смотрит на мужа.
Рахманинов (крепясь). Надо обязательно требовать купе первого класса и чтобы один и тот же настройщик сопровождал нас…
Наталья. Тебе надо поспать.
Рахманинов. Пусть оплачивают секретаря, говорящего по-русски…
Он вдруг осекается, смотрит на свою семью. Его жена, девочки сидят посреди комнаты и с доверчивой надеждой смотрят на него.
Рахманинов. Дорогие мои, как мне вас утешить?
Таня. Мы утешены тем, что все так любим друг друга.
Рахманинов. Деточка моя, я никогда не забуду твоих слов.
Он поднимается из-за бюро и присаживается на ковер, простирая свои длинные руки, как бы защищая своих дорогих и единственных. В коридоре раздается топот, дверь распахивается, и двое румяных детей — мальчик и девочка, — лопоча что-то по-шведски, врываются в комнату. Они застывают в недоумении, глядя на странную группу взрослых и детей, обнявшихся на полу. В раскрытую дверь номера, шурша юбкой, вбегает гувернантка. Она извиняется по-шведски и уводит оборачивающихся в недоумении детей. А русская семья так и продолжает сидеть, обнявшись — голова к голове, раскачиваясь из стороны в сторону. Музыка за стеной продолжает звучать радостно и безмятежно.
Гладь залива, чистое небо, синяя вода, белые барашки, чайки. Грузный, медленный пароход-паром. Рахманинов на корме с дочерьми. Девочки кидают кусочки булки, и чайки на лету подхватывают их.
Рахманинов (дочерям). Вот видите, не успели из Швеции выехать, а вот уже и Дания.
На горизонте показывается низкая полоска земли. Закутавшись в плед, Наталья сидит в шезлонге и пишет письмо. Звучит ее голос.
Голос Натальи. Дорогие мои. Пользуясь тем, что качка улеглась, пишу вам с борта парохода «Стокгольм — Копенгаген». Мы так скучаем, так беспокоимся о вас! О нашей жизни в двух словах: здесь все другое, все замечательно и все ужасно. Трудно с квартирой. Сереже надо очень много упражняться, а никто не хочет пускать музыканта. С детьми пускают охотно, с собаками — менее охотно, а с музыкой — ни в какую. Мы уже сменили три отеля и четыре квартиры. Девочки все еще не начали учиться.
За столиком кафе сидит Наталья и пишет письмо. На столике кофейник, молочник, чашка, пирожное с кремом.
Голос Натальи. Мы уже в Копенгагене. У Сережи тут три концерта. Он совсем загонял себя. Вы же знаете, какой он максималист. Не встает из-за рояля по восемь часов в день и все недоволен собой…
Сатины за столом, слушают письмо Натальи, которое вслух читает Соня. Мы не видели стариков Сатиных с ивановских дней. Они очень сдали: постарели и обхудали. Как на всех бедных, некормленых, а потому мерзнущих людях, на них надето много тряпья. В отличие от них Соня к своему обычному стародевическому туалету: черная юбка, белая кофта и шнурованные ботинки до колен — добавила лишь старый ватник. Перед каждым стакан травяного чая, в хлебнице тонко нарезанный хлеб из отрубей и жмыха, в вазочке — какая-то маслянистая масса.
Соня (читает письмо). «…А я считаю, что он достиг предела технического совершенства. И не я одна, но ведь Сережу не переубедишь. Сейчас я сижу в кафе — короткая остановка на пути к новым поискам жилья…»
Варвара Аркадьевна. Представляю себе, как достается Наташе! Эти бесконечные переезды!..
Соня. Сереже достается не меньше.
Сатин. Бедные детки!.. (Жене.) Варенька, сделай мне еще бутербродик с вазелином.
Соня. Возьмите мой, папа. Я не трогала.
Сатин (забирая бутерброд). Тебе надо лучше питаться, девочка. Ты совсем отощала.
С аппетитом ест бутерброд, запивая какой-то зеленой жидкостью из стакана тонкого стекла в массивном серебряном подстаканнике. Входит Марина. На ней — грубая кондукторская шинель. Она распахивает полы: изнутри к шинели пришиты большие крючки, на которых висят грязноватые мешочки. В одном оказалась мороженая картошка, в другом — серая мука, в третьем — морковь, в четвертом — ребра конины.
Варвара Аркадьевна. Кормилица ты наша! Откуда такое богатство?
Марина. В Лихоборах была. Добрые люди место указали. В овраге, в кустах дали, на виду нельзя — убьют.
Варвара Аркадьевна. И много взяли?
Марина. По-божески: платье шерстяное и браслетку. Денег теперь вовсе не берут. Все золото спрашивают.
Соня. Мы письмо Наташино читаем.
Марина. Ох, наконец-то! Как они там?
Соня (читая письмо). Собираются уезжать в Америку.
Варвара Аркадьевна. Это опасно! Немецкие подводные лодки, мины! Как легкомысленно со стороны Сережи подвергаться такому риску.
Сатин. Бог милостив! Мариночка, отрежь мне кусочек сальной свечки, у меня остался сухарик.
Соня (тихо). Теперь они будут еще дальше.
Статуя Свободы, постепенно выступающая из утреннего тумана. Частокол небоскребов Манхэттена.
Величественный вид панорамы Нью-Йорка с 24-го этажа.
Голос Тани. Ты только посмотри, Ира! Посмотри налево.
Голос Ирины. А ты посмотри вниз!
Таня забралась на подоконник. Ирина стоит рядом. Обе прижались лбом к толстому оконному стеклу. Рядом в кресле вяжет чулок уютная старушка, чем-то удивительно напоминающая Феону. Ее облик — весь из России прошлого века: на голове темный платок, на плечах — потертая, но опрятная кацавейка.
Таня. Няня, ну поди сюда, посмотри!
Няня (не отрываясь от вязания). И не проси, голубушка, не пойду.
Таня. Ты посмотри, какие машинки маленькие внизу!
Няня. Во-во, как букашки какие! Нет, голубушка! У меня от ентой высоты дух отнимает!
Ирина. Вы, няня, давно в Америке?
Няня. Седьмой месяц, Ирина Сергеевна. Я ведь у енерала Хлыстова тридцать лет. Богатые были. Дом в Москве. Имение под Орлом. Дача в Крыму. Куда они — туда и я. Ну, енерала-то в Крыму убили. Мы с матушкой енеральшей на пароходе от красных спаслись. Сначала к ентим, к туркам. А потом сюда, в Америку, с енеральшей-то, Натальей Степановной. Качает. А енеральша возьми и умри в дороге. На пароходе — духота, тесно, ну натерпелась я! И не похоронить ее.
Рахманинов открывает дверь. На пороге — улыбающееся румяное лицо — это менеджер Фолли.
Фолли. Господин Рахманинов, добро пожаловать на американскую землю. Я Чарлз Фолли. Младший партнер концертного бюро мистера Эллиса.
Рахманинов пропускает Фолли в салон, куда из соседней комнаты входит нарядная Наталья. Дверь второй спальни открывается, и на пороге появляются любопытные девочки.
Рахманинов. Наташа — мистер Фолли из бюро Эллиса. А это — мои дочери, Ирина и Татьяна.
Фолли, прижимая к груди соломенное канотье, раскланивается.
Фолли. Очень рад. Мистер Эллис ждет вас в Чайной комнате. Вы предпочитаете, чтобы он поднялся?
Рахманинов вопросительно смотрит на жену.
Наталья. Мы спустимся вниз.
Фолли сопровождает Рахманинова с женой.
Фолли. По всем вопросам вы можете обращаться ко мне. Наше агентство сделает все возможное, чтобы выполнить ваши пожелания.
Рахманинов (улыбаясь). Вы — наш ангел-хранитель.
Фолли. Репетиция в «Карнеги-холле» завтра в двенадцать. В четверг мы уезжаем в Филадельфию. Я вас буду сопровождать. Стоковский ждет нас в пятницу.
Фолли (продолжая). Весь Нью-Йорк только и говорит о вашем приезде. Билеты все проданы.
Рахманинов. Прекрасно.
Фолли (скромно). Мы позаботились о том, чтобы реклама была первого класса. Вся пресса уже здесь, ждет вас.
Рахманинов (настороженно). Ждет? Где?
Фолли. Внизу, в лобби.
Рахманинов. Мне рекомендовали ваше агентство, потому что оно не стремится к дешевой рекламе.
Фолли. Но вы ведь звезда, знаменитость!
Рахманинов. Я ненавижу рекламу.
Фолли (растерянно). Вы ведь не первый раз в Америке, господин Рахманинов.
Рахманинов. Да, не первый. Именно поэтому я ненавижу шумиху. И прошу вас в следующий раз избавить меня от нее.
Фолли. Без рекламы нельзя сделать бизнеса.
Рахманинов (помолчав, смотрит на жену). Бизнес…
Не успевает Рахманинов выйти из лифта, как его окружает толпа корреспондентов и фотографов и обрушивается шквал вопросов. Слепящие магниевые вспышки наполняют вестибюль сизыми облачками.
Первый корреспондент. Маэстро, вам понравилась Америка?
Второй корреспондент. Что вы думаете об американцах?
Третий корреспондент. Мистер Рахманинов, как к вам относятся большевики?
Рахманинов растерянно оглядывается по сторонам, протискиваясь вслед за Фолли сквозь толпу.
Фолли. О'кей, ребята! У маэстро нет времени.
Журналисты шумно выражают недовольство, неотступно следуя за ними.
Фоторепортеры. Господин Рахманинов, остановитесь! Один снимок с вашей женой! Посмотрите в нашу сторону!
Навстречу Рахманиновым из-за стола поднимается глава агентства мистер Эллис — солидный господин с бородавкой на носу и незажженной сигарой.
Эллис. Счастлив познакомиться, господин Рахманинов!
Журналисты забивают салон, окружая столик, за которым сидят Рахманинов, Наталья и мистер Эллис. Рахманинов, сконфуженно улыбаясь, оглядывает журналистов.
Рахманинов. Господа! У меня слишком мало слов для вас. Вас слишком много.
Фотограф устанавливает фотоаппарат на треножник.
Фотограф. Господин Рахманинов, один вопрос: вы — монархист?
Рахманинов (улыбаясь). Нет.
Фотограф. Как вы относитесь к расстрелу царской семьи?
Рахманинов (потрясенно). Простите?..
Первый корреспондент. Царскую семью расстреляли! Как вы относитесь к этому?
Второй корреспондент. Вы что, не знали?
Рахманинов. Семью!..
Третий корреспондент. Всех! И детей! А также врача Боткина! Вы что, не читали сегодняшних газет?
Рахманинов не отвечает, беспомощно смотрит на жену. Наталья тревожно всматривается в бледное лицо мужа, сжимает его руку. Мистер Эллис переглядывается с Фолли и делает головой знак, чтобы тот удалил корреспондентов.
Фолли (расставив руки, корреспондентам). Господа, прошу вас покинуть помещение!..
Те неохотно подчиняются. Только один настойчивый фотограф продолжает устанавливать свой фотоаппарат, пригнувшись к видоискателю.
Наталья (отрешенно). Всю семью…
Эллис. Да, это во всех газетах на первой полосе.
Наталья. И царевича… Он ведь и так был смертельно болен! (Смотрит на оцепеневшего мужа.) Тебе нехорошо?
Рахманинов молчит.
Эллис (мягко). Маэстро, нужно сделать одну фотографию для обложки «Таймс».
Рахманинов не отвечает. Наталья смотрит на мужа.
Наталья. Оставьте его!
Фотограф (наводя фокус). Всего одну фотографию! Господин Рахманинов, можете улыбнуться?
Окаменевшее лицо Рахманинова напоминает маску. Эллис неловко переглядывается с Фолли.
Наталья. Он не хочет сниматься!
Фотограф (не отрываясь от видоискателя). Снимаю!..
Рахманинов (про себя). Как же так… и наследника… ребенка…
Он неожиданно закрывает лицо руками. Вспыхивает магний, щелкает затвор фотоаппарата.
На первой полосе газетного листа — снимок Рахманинова, закрывающего лицо руками. Подпись под снимком гласит: «РУКИ, КОТОРЫЕ СТОЯТ МИЛЛИОН».
Чья-то нога наступает на фотографию, и мы видим, что газета уже валяется на тротуаре и ветер подхватывает ее и несет вместе с остальным мусором по 56-й стрит, освещенной огнями «Карнеги-холла». Камера панорамирует наверх к афише, возвещающей о сегодняшнем концерте.
Свет притушен. Служитель в ливрее считает деньги, вырученные от продажи программок, под мощную музыку Третьего концерта, которая слабо доносится сюда сквозь двойные двери.
А в зале завороженная публика внимает ликующим, победным аккордам финала Третьего концерта. Вдохновенный, красивый дирижер — Орманди… Руки Рахманинова, распластавшиеся на полклавиатуры. Сияющая медь духовых инструментов. В зале — Наталья, Фолли, Эллис. Лицо Рахманинова сосредоточенно. И вот музыка окончилась. Гром аплодисментов. Все встают. Музыканты стучат смычками по пюпитрам. Рахманинов пожимает руку Орманди, сдержанно раскланивается. Еще один поклон оркестру, и он уходит со сцены — высокий, сутуловатый, печальный. Зал неистовствует. Орманди раскланивается, поднимает оркестр. Все смотрят за кулисы — туда, куда ушел Рахманинов. Цветы, цветы, цветы. Публика вызывает Рахманинова. Наталья несколько встревоженно смотрит на сцену. Рахманинов не появляется. Наталья встает и начинает пробираться к выходу. Фолли и Эллис следуют за ней.
Наталья пробирается сквозь толпу почитателей, фотографов, корреспондентов. Фолли расчищает дорогу. Эллис следует за ней. Экстравагантного вида дама с платиновыми волосами, очень маленького роста, но с большой головой, сидящей на теле прямо без шеи, вцепляется маленькой ручкой, унизанной кольцами, в рукав антрепренера. Это — Флоранс, музыкальный критик.
Флоранс. Мистер Эллис, я здесь.
Эллис. Я попробую вас представить маэстро.
Флоранс (настойчиво). Вы обещали!
Эллис. Я же сказал, я попробую.
Уборная утопает в цветах.
Эллис (с порога). Фантастически! Такого успеха «Карнеги-холл» не видел уже давно.
Рахманинов сидит в кресле, спиной к вошедшим. Вместо фрака на нем уже старая кофта из верблюжьей шерсти.
Фолли. Маэстро, вы покорили Америку! Какие розы!
Эллис. Дивные розы! Не правда ли?
Наталья. Нужно отправить часть цветов домой. (Улыбается.) Нет только белой сирени.
Эллис. Белой сирени?
Наталья. Да, в России у Сергея Васильевича была поклонница, которая не пропускала ни одного концерта и всегда присылала дивную белую сирень, даже зимой… (Наталья осекается, глядя на Рахманинова.) Сережа!
Рахманинов не отвечает. Его желтое лицо с закушенной в гневе губой говорит о том, что он в ужасном состоянии. Дрожащими пальцами он пытается вставить сигарету в мундштук.
Рахманинов (зло). Я совсем выжил из ума. Я кончился.
Наталья. В чем дело?
Рахманинов. Дело в том, что был музыкант и весь вышел;.
Эллис. Чем вы недовольны? Дирижером?
Рахманинов. Дирижер был безупречен. Но даже он не смог помешать мне провалить концерт.
Эллис (растерянно). Как провалить?! Вы посмотрите, какой успех!
Наталья. Ты играл замечательно! Публика…
Рахманинов (перебивая). Но ты-то, ты-то! Ты ведь консерваторию кончила! Неужели ты не заметила?
Он встает и начинает нервно метаться по артистической.
Рахманинов (продолжая). Я ведь точку-то упустил! Точка-то у меня сползла!
Фолли (растерянно). Какая точка?
Рахманинов. Поймите же, музыка строится, как собор!.. И, как в соборе, в музыке есть верхняя точка, кульминация. И если эту точку не рассчитать правильно, то своды рухнут. Вот и сегодня я точку-то смазал, у меня все и рухнуло…
Рахманинов осекся. Дверь приоткрывается, и в нее просовывается платиновая голова Флоранс с ослепительной улыбкой.
Флоранс. Господин Эллис, я здесь!
Рахманинов (Эллису). Кто это?
Эллис. Это наш известнейший критик. Мечтает с вами познакомиться.
Фолли кидается к дверям, преграждая ей путь.
Рахманинов (недовольно). Я никого не хочу видеть.
Фолли пытается выставить настойчивую критикессу. Флоранс сопротивляется и кричит поверх плеча Фолли.
Флоранс. Господин Рахманинов, я ваша страстная поклонница!
Фолли удается выставить Флоранс и захлопнуть за ней дверь.
Фолли. Маэстро, вы будете заезжать домой или мы сразу же поедем на прием?
Рахманинов. Я ни на какой прием не поеду.
Наталья. Сережа, это неудобно.
Рахманинов. Ты поезжай. А я хочу позаниматься. (Оборачивается к Эллису.) Передайте мое искреннее извинение, но я бы хотел остаться здесь, в зале, и немножко позаниматься.
Эллис (растерянно). Остаться? Позаниматься? О, конечно! (Оборачивается к Фолли и вытаскивает из кармана пачку долларов.) Надо договориться с пожарным, чтобы не выключал свет.
Наталья (мужу). Тогда я тоже останусь.
Рахманинов (смягчившись). Нет, душа моя, поезжай, а то действительно будет неудобно.
При дежурном освещении зал выглядит мрачным и неприветливым. Единственная лампочка освещает только часть сцены. В кулисах дежурный пожарный широко зевает и потягивается. Гулко раздаются в пустом зале аккорды рояля. Рахманинов занимается. Начинается знаменитая каденция Третьего концерта. Трагические аккорды нагромождаются друг на друга, как океанские валы. Рахманинов останавливается и смотрит себе на руки. Безымянный палец правой руки разбит, из-под треснувшего ногтя сочится кровь. Он облизывает ее, снова начинает играть. Его лицо в бледном свете единственной лампочки кажется мертвым. Глаза полуприкрыты. Музыка уносит его очень далеко…
Засыпанная снегом с гигантскими сугробами, неубранная улица встает перед глазами Рахманинова. У костра греются несколько оборванных беспризорников. Музыка как бы подчеркивает трагичность происходящего. Замерзший труп лошади пилят пилой, разрубают на куски, а вокруг стоят голодные люди с жадными глазами и, получив свой кусок, воровато оглядываются и исчезают в подворотнях. В парадной зале гимназии какая-то фигура в рваном зипуне выламывает топором дубовые плиты паркета. Когда мы приближаемся, то узнаем старика Сатина — отца Натальи. Выломанный паркет собирает в охапку Соня — ее тоже трудно узнать, похудевшую, в грязном, засаленном ватнике. Марина на темной, холодной плите режет кусок хлеба на тонкие, почти микроскопические ломтики… Музыка концерта сопровождает эти мрачные, полные отчаяния образы…
Во весь экран возникает царская семья, будто на семейной фотографии: посредине царь с царицей, между ними, стоя, мальчик-цесаревич, по бокам — юные дочери — царевны. Слышится ожесточенная винтовочная пальба. Фотография покрывается дырками, из дырок течет кровь, заливая лица, одежду, руки. Сплошной поток крови. Враз кровь стекает, открывая чистые, прекрасные, истинно великокняжеские лица, и над головой каждого убиенного золотой нимб. И мы снова переносимся в «Карнеги-холл».
Рахманинов кончает играть. Эхо последних аккордов поглощается темным пространством неосвещенного зала. Он еще раз смотрит на разбитый ноготь, смотрит на клавиатуру: Клавиши рояля в капельках крови. Пожарный за кулисами сладко похрапывает. Уронив уставшие руки на колени, Рахманинов сидит с понуренной головой. Шорох в зале привлекает его внимание. Он вглядывается.
Рахманинов. Кто там?
В глубине зала смутно белеет лицо Натальи.
Наталья. Это я.
Рахманинов. Ты что, не пошла?
Наталья. Я пришла. Уже два часа ночи.
Рахманинов. Какой страшный для России день! Страшный и позорный. (Опускает голову.) Мы бросили там их всех…
Откуда-то издалека возникает хор из второй части симфонической поэмы «Колокола». Наталья с нежностью и тревогой смотрит на эстраду, где под одинокой тусклой лампочкой перед черной громадой рояля сидит сутулая, неподвижная фигура. Музыка ширится, растет. Вот мы уже в…
Репетиция в разгаре. На сцене — огромный хор и оркестр. Все одеты по-разному. Музыканты без пиджаков. Дирижер — вы сразу узнаете его — высокий лоб, заносчивый профиль, аристократические манеры — Леопольд Стоковский. В зале разбросаны то тут, то там десятка два счастливчиков, «допущенных» быть свидетелями священнодействия. В седьмом ряду Рахманинов с Натальей, за ними — Фолли. Наталья смотрит на Рахманинова. Он весь погружен в музыку, и крылья его носа едва заметно раздуваются, когда он вторит про себя мелодию. Стоковский обрывает музыку, стучит дирижерской палочкой по пюпитру.
Стоковский. Ну что же, это неплохо. (Поворачивается в зал.) Мистер Рахманинов, у вас есть какие-нибудь пожелания?
Рахманинов встает, шаркая ногами, идет по проходу, поднимается на сцену. Сто пятьдесят человек хора и музыкантов с любопытством смотрят на него. Рахманинов, смущенный вниманием, наклоняется к партитуре, находит нужное место и очень тихо говорит со Стоковским.
Рахманинов. Вот здесь. (Он напевает по-русски.) «Забвение… Забве-ение».
На сцене — мертвая тишина. Музыканты, затаив дыхание, пытаются уловить, о чем перешептываются два великих. Молодые и старые, красивые и неприглядные — все лица, все взгляды — все направлено на композитора и дирижера. Рахманинов смотрит на Стоковского.
Рахманинов (продолжает). Понимаете? «Обливиэн».
Стоковский. Ах, «обливиэн»!
Рахманинов. А что, хор не знает перевода?
Стоковский (разводит руками). Хоровые партии не прислали вовремя. Я потерял две репетиции, и хор зубрил слова на слух.
Рахманинов. Значит, они не понимают?
Стоковский. Боюсь, что нет.
Рахманинов. Не понимают, а поют. И как поют! Как играют!
Стоковский (шепотом). Вы удовлетворены?
Рахманинов (в тон ему). Исключительно хорошо!
Стоковский (кивает в сторону оркестра). А вы скажите им. Это им будет приятно.
Рахманинов (нерешительно). Не надо.
Стоковский (не слушая его). Господа! Маэстро Рахманинов скажет вам несколько слов.
Голоса из оркестра. Просим! Просим! Пожалуйста!
Рахманинов (музыкантам). Дамы и господа! Дорогие коллеги! Америка — страна лучших в мире оркестров. Но должен сказать вам, что ваш оркестр, Филадельфийский, наверное, лучший в Америке.
Шум одобрения протекает по рядам музыкантов. Лица их освещаются улыбками и гордостью.
Рахманинов. А какой хор! Ужасно досадно, что вы должны петь по-русски, не понимая. Текст Эдгара По изумителен! Как же вы будете петь, если будете понимать! (Он напевает.) «Забве-енье…» Обливиэн. Это душа, понимаете?
Голос из хора. А вы объясните!
Рахманинов. Что объяснить?
Голоса музыкантов. Все! Музыку!.. «Колокола»!.. Россию!.. Революцию!..
Рахманинов (улыбается). Вы, американцы, так нетерпеливы. Вы даже представить себе не можете, как вы счастливы, что у вас не было революции!
Молодой музыкант из группы деревянных инструментов (объявляет с озорной улыбкой). У нас была революция сто пятьдесят лет назад!
Рахманинов. Ну, значит, вам повезло, что она была сто пятьдесят лет назад и вы через это уже прошли. (Помолчав.) Ну что ж… Вы, наверное, слышали про русские колокола. Русская земля вот уже много веков была уставлена колокольнями. Первое, что я запомнил с самого раннего детства, — это звук колокола. Вся жизнь русского человека сопровождалась колокольным звоном — от рождения до смерти. Любовь — это свадебные колокола, а если пожар, чума или война, то колокольный набат возвещал беду. Последний раз колокол провожал человека до его могилы… Вот о чем эта поэма. Это — детство, юность, борьба и смерть… «Колокола», наверное, лучшее из всего, что я создал.
Голос из хора. Почему вы так считаете?
Рахманинов. Потому что мне кажется, что я в полноте выразил свои чувства… Чувства русского человека. (Он опускает голову и добавляет тихо.) Быть русским трудно.
Голос из хора. Почему?
Рахманинов. Потому что быть русским — значит терпеть. Нести свой крест, а это иногда очень трудно — смириться. Смириться, когда ненависть и кровь гнева и мести закипает в жилах… Рабское чувство мести. И труднее всего смириться со смертью. Вот в финале как раз и есть это примирение. Там, за примирением, свобода.
Рахманинов открывает партитуру.
Рахманинов. Вот здесь. Номер 475. Посмотрите!
Музыканты листают свои партии.
Рахманинов. Давайте отсюда, вот с этого места. (Говорит по-русски.) «И невольно мы дрожим, и рыдаем, вспоминаем». (Переходит на английский.) Прислушайтесь к альтам. Там у альтов вся сила… Весь секрет просветления. Давайте найдем силы для этого примирения со смертью…
Стоковский протягивает Рахманинову дирижерскую палочку, но он отрицательно качает головой, поднимает свои длинные белые руки и взмахивает ими. Хор и оркестр в едином дыхании подхватывают мелодию. Аккорд тянется волшебный и завораживающий. Стоковский с восторгом слушает, прикрыв глаза. Короткий взмах руками, и… музыка затихает. Восторженные взгляды, вдохновенные лица. У музыкантов нет слов, чтобы выразить, что они чувствуют. Пауза. Рахманинов смущенно улыбается.
Рахманинов (покашливая). Ну что ж, вот так. Извините за стариковскую болтовню.
Он поворачивается и спускается с эстрады. Музыканты с обожанием провожают взглядами его сутулую высокую фигуру. Стоковский стучит палочкой по пюпитру.
Стоковский. А теперь начнем все сначала.
Наступает тишина. Рахманинов садится рядом с Натальей.
Наталья (вполголоса). Говорил замечательно!
Рахманинов не отвечает. Он снова весь — внимание. Стоковский взмахивает руками, и зазвучала, полилась вступительная оркестровая фраза первой части, и могучим всплеском грянул хор. Такого Академия музыки еще не слышала. Фолли замер с открытым ртом. Руки Рахманинова вцепились в подлокотники кресла с такой силой, что побелели суставы. Рука Натальи ложится на руку мужа. Он поворачивает к ней отчужденное лицо.
Наталья. Ты помнишь тот день на Красной площади?
Рахманинов смотрит ей в глаза и медленно кивает. Мы приближаемся к его лицу. Восторженная музыка ликования уносит его к тому самому дню… уносит его на…
Синее небо. Солнце брызжет сквозь нежную весеннюю листву. Вся площадь заполнена народом. Украшенные флагами эстрады для депутаций. Гремят пушечные залпы салюта. Звучат фанфары. Стройными рядами выстроились полки. А со стороны Тверской улицы, украшенной большими щитами с вензелями Их Величества и государственными гербами, как океанский вал, движется, приближаясь к нам, грозный гул. Восторженные крики народа и громовое «ура» войск катится за поднимающейся к Красной площади процессией императорских карет. Каждая карета запряжена двенадцатью лошадьми. Блестят золоченые каски сопровождающих камер-пажей. Впереди кортежа на белом коне — император. Он в форме лейб-гренадерского полка. Широкая алая Андреевская лента перекинута через расшитый золотом мундир. Вдоль Кремля выстроился Преображенский полк с хоругвями и знаменами. Звучат фанфары, перекликаясь по всей площади. Царский поезд приближается к Спасским воротам Кремля.
Здесь тоже огромная толпа народа столпилась на трибунах. Все, вытягивая головы, смотрят на открытые Спасские ворота, откуда вот-вот должен появиться кортеж, о приближении которого явно говорит нарастающий шквал приветствий.
В толпе — совсем юные Рахманинов и Наталья. Наталье плохо видно из-за спин, и она обращается к высокому Рахманинову.
Наталья. Ну, что?..
Рахманинов. Еще не появились.
Ликующие возгласы народа, фанфары, пушечный салют подхватываются ослепительными аккордами финала первой части «Колоколов», которые продолжают звучать на эстраде…
…концертного зала Филадельфии. Вдохновенное лицо Стоковского…
Хор.
…И изменчивым сияньем,
Молчаливым обаяньем,
Вместе с звоном,
Вместе с пеньем…
Ослепительная, ликующая музыка. Рахманинов и Наталья сидят, плотно прижавшись друг к другу, захваченные единым воспоминанием, которое унесло их на…
…Кремлевскую площадь в тот далекий солнечный день, когда они, еще совсем молодые, стояли в толпе, приветствуя государя. Вот он — въезжает на белом коне сквозь ворота, проезжает сквозь строй императорской гвардии, в золоченых, ослепительно сияющих на солнце кирасах. За ним — карета с императрицей. У императрицы в руках огромный букет цветов. Рахманинов и Наталья тянут шеи. За каретой императрицы движется громадная блестящая свита. На ступени Успенского собора встречать государя выходит все высшее духовенство. Вместе с продолжающейся музыкой симфонической поэмы, словно с неба, начинает литься колокольный звон, наполняющий все пространство. И вот ударил главный колокол — большой колокол Ивана Великого. Рахманинов и Наталья в толпе, поднимают головы и глядят на белокаменную колокольню, вознесшуюся золоченым куполом в небесную синеву, с которой словно стекает вниз могучий низкий звон.
Рахманинов (смущенно). Это глупо, но на меня действует до слез.
Наталья (улыбаясь). И ты утверждаешь, что ты не монархист.
Рахманинов. Я вовсе не монархист, но это что-то такое, чему не может не отозваться русское сердце. Что-то необъяснимое… Нет, хорошо… Как это хорошо!
Тишина повисла в зале. Только что отзвучали последние аккорды второй части. Стоковский принимает поданное ассистентом полотенце и прикладывает к влажному от испарины лицу. Музыканты бесшумно переворачивают страницы партитуры. Рахманинов и Наталья в партере.
Рахманинов (кивая в сторону Стоковского). Какой мастер!..
Наталья не отвечает. Глаза ее подернуты грустью.
Рахманинов. Тебе что, не нравится?
Наталья качает головой.
Рахманинов. Что с тобой?
Наталья. Ты помнишь кружку?
Рахманинов. Какую?
Наталья. Ты помнишь, во время коронации народу раздавали царский подарок — памятную кружку? Ну, белая такая, с императорским вензелем?
Рахманинов. Конечно… Как прекрасно все начиналось и как ужасно кончилось…
Дирижерская палочка застыла в воздухе. Легкий взмах — и шелестящая, вкрадчивая музыка третьей части симфонической поэмы «Колокола» наполняет душу предчувствием беды и тревоги. Рахманинов закрывает глаза и качает головой, словно пытаясь отогнать кошмарное видение. Горестные, унылые восклицания валторн, напоминающие крики отчаяния, уносят его…
Белая эмалированная кружка, расписанная тончайшим узором, с золотым вензелем императора Николая Второго. Камера удаляется, и мы видим сотни, тысячи таких кружек, которыми уставлены столы, предназначенные для гулянья народа. Столы отделены от поля глубоким рвом, за которым запруженное народом пространство. Над толпой возвышаются наспех сколоченные здания деревянных театров, цирков, балаганов. На открытой эстраде — сто гармонистов в красных рубашках. Они слаженно играют вальс из «Евгения Онегина», который странным диссонансом переплетается с нарастающей мелодией «Колоколов». Молодые Рахманинов и Наталья в толпе, сжатые со всех сторон. Какой-то мастеровой с рыжей бороденкой оборачивает к ним свое потное лицо.
Мастеровой. Когда кружки будут давать?
Рахманинов. Какие кружки?
Мастеровой. Да как же! Государев подарок! Кружка и бублик медовый!
Баба с ребенком оборачивается к мастеровому.
Баба. Вон там, за оврагом, уже все приготовили. Скоро, видать.
Истошный крик из толпы. Кружки дают!
Толпу всколыхнуло и потащило к оврагу. Люди, обтекая овраг, устремились к столам с подарками. Рахманинова начинает относить от Натальи. Наталья с испуганным лицом протягивает ему руку. Он ухватывает ее, и они, преодолевая стремнину все усиливающегося потока людей, протискиваются кое-как к деревянной эстраде, прижимаясь к шершавым доскам. Над их головой гармонисты продолжают наяривать вальс. В диком исступлении все с нарастающей скоростью пробегают мимо них люди. Сотни людей, стремясь сократить путь, начинают спускаться в овраг. За ними следуют другие. Напирающая толпа буквально выплескивает людей вниз, в овраг, и они летят через голову, падая и не в силах уже подняться, потому что на них падают новые тела, по которым бегут ослепленные одержимостью люди. Подбегающие к оврагу пытаются остановиться, но уже поздно: их сталкивает вниз несомая толпой волна. Рахманинов и Наталья в ужасе видят, как мелькают молодые и старые, женские и детские искаженные лица. Чья-то нога наступает на перекошенное от ужаса лицо в пыли. Хрустят кости. Нечеловеческий стон «а-а-а!»… Вопли, взвой соединяются с вальсом гармонистов и трагическими возгласами хора «Колоколов». И вдруг эстрада с треском ломается и под напором толпы вместе со всеми музыкантами утаскивается в овраг, наполненный копошащимися, пытающимися подняться людьми. А по людям бегут, боясь быть раздавленными, другие люди, уносимые толпой через овраг наверх, к грошовому императорскому подарку — медовому бублику и эмалированной кружке… Пыльный столб встает над горизонтом, размывается и заволакивает простор…
Пыль улеглась. Рахманинов и Наталья притулились за цирковым балаганом, из которого раздаются взрывы хохота. Рахманинов сидит, прикрыв глаза дрожащей рукой.
Наталья (оглядываясь). Как назло, ни одного извозчика! Тебя не ушибло?
Рахманинов (распахивая пальто). Вот, все пуговицы оторвало «с мясом».
Из задней двери балагана выскакивает размалеванный клоун в рыжем парике с обезьянкой. Он смотрит на идущих мимо людей — пыльных, помятых, растерзанных, вытирающих кровь. Какой-то мужик останавливается и заправляет штанину в сапог.
Клоун. Что там стряслось?
Мужик. Кто его знает?.. Там овраг. Народ опрокинулся, а задние все прут…
Клоун. И жертвы есть?
Мужик. Тыща, а может, и боле…
Он достает из кармана кружку с золотой каемкой, придирчиво осматривает.
Мужик (довольно). Не треснула, зараза.
Рахманиновы оторопело смотрят на него. Мужик прячет подарок за пазуху, прихрамывая, ковыляет прочь. Навстречу толпе двигаются телеги с санитарами. На телегах накрытые мешковиной трупы раздавленных. Торчат ноги в сапогах, лаптях, женских туфельках. Лицо Рахманинова бледно. Его трясет. Он пытается не смотреть на страшную процессию, но против воли его взгляд возвращается к проезжающим телегам.
Рахманинов (пресекающимся голосом). Несчастный царь… Несчастный народ…
Наталья (старается владеть собой). Это Россия, Сережа. У нас всегда так — блеск и нищета, величие и позор.
Рахманинов. Ну почему так часто у нас прекрасное кончается безобразно?
Мимо, совсем впритирку к ним, проезжает телега. Из-под мешковины выпрастывается мертвая рука, и к ногам Рахманинова падает позолоченная кружка. Он наклоняется, подбирает ее.
Рахманинов. Из-за этого они лишились жизни!
Наталья. Этим бедным людям никто никогда ничего не дарил. А тут — подарок, да еще от государя.
Рахманинов. Я сохраню ее.
Он смотрит на кружку в своей руке. И снова возникает музыка «Колоколов».
Хор.
Гулкий колокол рыдает,
Стонет в воздухе немом.
И протяжно возвещает
О покое гробовом.
Трагическая музыка звучит с эстрады. Лицо Стоковского полно трагизма. Наталья смотрит на Рахманинова.
Рахманинов. Страшно… Россия катится в хаос. Преступно. Нет сил.
Наталья. Мужайся, Сережа. Ты же сам говорил, что нужно найти силы и терпеть.
И как бы в ответ на ее слова трагическая музыка вдруг сменяется светом и выходит в коду, которая обещает рассвет после тьмы и облегчение, и примирение, и надежду…
Перрон Венского вокзала. Валит толпа к выходу, снуют со своими тележками носильщики, а около вагона с надписью «Москва — Вена» — объятия, восклицания, слезы радости — семью Сатиных встречают всей семьей Рахманиновы. Вид у приехавших обтрепанный, лица исхудалые, на старике Сатине пальто висит, как на вешалке. На Варваре Аркадьевне шляпа довоенного фасона. Соня, в своей обычной темной юбке и серой кофточке, обнимает Ирину.
Соня. Как выросла!
Наталья. Боже, наконец-то!
Сатин целует дочь.
Сатин. Дусенька-Нусенька! (Смотрит на девочек.) Невесты! Хау из йор инглиш?
Варвара Аркадьевна, плача и смеясь одновременно, кидается к Рахманинову.
Варвара Аркадьевна. Сережа, Сереженька! Дай я тебя обниму! (Оборачивается к Наталье, плачет.) Я ведь и верить уже перестала, что доживу. Ведь нам ничего не дали взять с собой. А с обысками замучили! Ведь все, что было ценного, выменяли на еду. (Оглядывается и шепчет Наталье.) А все-таки кольцо мое изумрудное, помнишь, здесь у меня зашито, в пальто.
Сатины и Рахманиновы выходят на привокзальную площадь. — Сатин пропускает идущую навстречу даму и поводит за ней носом.
Сатин. М-м-м-м! Что за запах! (Он на секунду зажмуривается и восклицает.) Это «Пату»!.. Вавочка, ты помнишь, твои любимые духи! Запахи из другой жизни! Вообще все путешествие было — воскрешение запахов, которые уже забыты. Первый запах был в купе — запах настоящего черного кофе. Потом, когда пересекли границу, — запах дорогой сигары. (Он останавливается.) А это чем пахнет? Боже, это пахнет морем!
Они стоят у рыбного ресторана. Прилавок у входа завален моллюсками, устрицами на льду. В большом аквариуме лениво шевелят усами омары.
Сатин (с отчаянием). Устрицы! С ума сойти!
Рахманинов. Хотите?
Сатин (недоверчиво). Что, можно сейчас?
Рахманинов. Конечно!
Соня. Папа, ты ел в поезде.
Сатин. Софи, ну дюженку! Ведь так истосковался!
Отделанный красным деревом и медью ресторан напоминает дорогую яхту. Рахманиновы и Сатины уже за столом. Метрдотель принимает заказ. Сатин проглядывает карту вин.
Сатин (жене). Посмотри, Вава, у них есть «Шабли»! У них есть «Пуйи»!
Наталья. Нет уж, давайте тогда шампанского!
Варвара Аркадьевна. Мы ведь еще даже багаж не получили!
Сатин (умоляюще). И пожалуйста, улиточек дюжинку! Как положено, с чесночком, и, пожалуйста, укропчику!..
Варвара Аркадьевна. Тебе будет плохо.
Сатин. Когда мне было плохо от хорошей еды?
Рахманинов сидит рядом с Соней через стол, с улыбкой наблюдая пререканья тестя с тещей. Соня пристально смотрит на него.
Соня. Ты хоть вспоминал обо мне, Сережа?
Рахманинов. Я никогда не забывал о тебе.
Обед окончен. Сатин, тяжело отдуваясь, встает, попыхивая сигарой. Нерешительно смотрит на оставшуюся рюмку коньяку, потом допивает. Варвара Аркадьевна что-то весело рассказывает Наталье. Рахманинов проглядывает счет. Вдруг старик Сатин опять садится, взгляд его упирается в одну точку, а лицо покрывается потом.
Варвара Аркадьевна (поворачивается к Сатину). Тебе нехорошо?
Сатин. Все в порядке, сейчас пройдет.
Девочки засуетились, наливают воды в фужер.
Варвара Аркадьевна. Я тебе говорила, не объедайся!
Все окружают старика.
Сатин. Ничего, ничего… Хорошо, хорошо.
Опираясь на подставленные руки, он встает и с трудом шагает к выходу. Рахманинов расплачивается. Соня задерживается около него.
Рахманинов. Может, вызвать «амбуланс»?
Соня. Нет, это пройдет. Это с непривычки, после мерзлой картошки… Он так счастлив! Мечтает поселиться в Дрездене. Всю дорогу только и говорил об этом: о Галерее, о Рафаэле.
Рахманинов. А ты?
Соня. И я — в Дрезден. Там хорошая кафедра биологии.
Соня и Рахманинов смотрят на выходящих из ресторана родных, поддерживающих Сатина. Старик уже снова смеется. Соня тоже было двинулась к выходу, но Рахманинов удерживает ее за руку.
Рахманинов. Мы вернемся?
Соня. Куда?
Рахманинов. Домой. В Россию.
Соня не отвечает, опускает глаза.
Рахманинов. Я им этого никогда не прощу.
Возвышенное место над озером. К подножию скалы подъезжает автомобиль. Из него выходят Рахманинов и Наталья.
Рахманинов. Здесь будет наш дом.
Наталья. Какая мрачная скала.
Рахманинов. Ее взорвут.
Наталья. Взорвут?
Рахманинов. Да, взорвут, а землю привезут, и мы сделаем огромную лужайку с розами. А там (показывает на озеро) будет терраса с видом на озеро. Мы построим лестницу к самой воде, где у пристани будут стоять яхты для катания.
Рахманинов обнимает жену за плечи.
Наталья (насмешливо). А где будут свинарники и конюшни?
Рахманинов. Для свинарен и конюшен земля в Швейцарии слишком дорога. А бродячим музыкантом мне быть надоело. Хватит.
Наталья. Да, Да. Тебе нужен покой. Тебе нужно гнездышко… Помнишь, как тебе хорошо писалось в Ивановке?
Рахманинов. Второй Ивановки быть не может… Никогда… Так что это будет не Ивановка, а Сенар.
Наталья. Что это значит?
Рахманинов. Сергей, Наталья Рахманиновы: Се-На-Р.
Человек в тирольской шапочке, скрываясь за обрывом высокого берега, поджигает шнур.
Огонек бежит по шнуру к динамитному заряду, заложенному под скалой. Взрыв. Огромные куски породы взлетают в воздух, затем рушатся на землю далеко окрест. Простор заволакивает тучей пыли.
Движутся грузовики с землей. Опорожняются на площадке, некогда занимаемой скалой.
Пожелтели листья деревьев. Там, где стояла развалюха, поднялся остов большого двухэтажного здания очень строгих форм. Работу ведут штукатуры. Они ловко орудуют мастерками, бросая раствор на стены и разравнивая их.
Идет строительство деревянной пристани и лодочного сарая. Работают плотники, кровельщики.
Ничего не изменилось в столовой московской квартиры Рахманиновых — мебель под чехлами, Марина, постаревшая на десять лет. Она читает письмо Натальи Александровны.
Голос Натальи… Дом наш скоро будет готов. Мы ужасно по тебе соскучились. Приезжай. Разрешение получено. Деньги я тебе выслала. Приезжай, Мариночка, мы все тебя просим: и Сергей Васильевич, и я, и девочки…
Марина утирает слезы.
Изба. На избе вывеска: «Сельский Совет». По пустынной улице идет Марина с заплечным мешком. Читает вывеску, заходит в избу.
За фанерным столиком сидит девушка-делопроизводитель из фабричных, в красной косынке. Входит Марина.
Марина. Здравствуйте, Иван Шаталин когда будет?
Делопроизводитель. А вам по какому вопросу, гражданка?
Марина. По личному.
Делопроизводитель. Ничем не могу помочь. Иван Тимофеевич на курсах.
Марина. На каких еще курсах?
Делопроизводитель. Политпросвета.
Марина. А когда он вернется?
Делопроизводитель. Теперь уже скоро. Через шесть недель.
Здесь ничего не изменилось с того далекого дня, когда десять лет назад на глазах Рахманинова разрушали усадьбу. Дом стоит заброшенный, с выбитыми стеклами, сорванными дверьми и ставнями. От цветочных клумб не осталось и следа. Весенняя грязь усугубляет вид мерзости запустения.
Марина выкапывает куст сирени. Лопата с коротким черенком, которую она привезла с собой из Москвы, затрудняет и без того нелегкую работу. Марина так ушла в свое занятие, что не заметила подошедшего сторожа с берданкой за плечом. Это наш старый знакомый Герасим. Он постарел, борода его совсем седая.
Герасим. Ты чего тут делаешь?
Марина от неожиданности вздрагивает.
Марина. Никак дядя Герасим?
Герасим. А хоша бы Герасим… (Вглядывается.) Никак Марина! У бар в горничных бегала!
Марина. Она.
Герасим. Красивая, однако, была, а сейчас — как обдуло. Чего ты тут?
Марина. Да вот хочу куст выкопать.
Марина снова начинает окапывать сиреневые корни.
Герасим (подходит ближе). Как так?
Марина. Да так. На память об Ивановке.
Герасим отпихивает Марину.
Герасим. Не дам! Я тут охрана!
Марина. Да ладно тебе!
Герасим. Не дам! Я тут ответчик за народное добро!
Марина (озлясь). Народное добро! Разрушили! Разграбили! Запакостили! А для чего? Ни себе, ни людям!
Герасим. Аи хорошо! Значит, народу так ндравится.
Глаза Герасима ожесточенно поблескивают.
Марина. Да ты что, пьян, что ли?
Герасим. А хоша бы и пьян! А народное добро охраню!
Марина. Да пошел ты!
Она снова принимается окапывать куст, но Герасим срывает берданку с плеча.
Герасим. Стрелять буду! За хищение народного имущества — расстрел по закону.
Марина. Тьфу на тебя, проклятый!..
Смотрит в пьяные глаза старика, забирает мешок, лопату и уходит.
Герасим (кричит вслед). Ежели кажный начнет на память брать — все растащат, а что народу останется?
В еле брезжащем предрассветном тумане в кустах сирени копошатся какие-то тени. В стороне еле различимая за пеленой подвода. Слышны удары заступа, всхлипы вспарываемой лопатой земли. Марине помогает выкапывать куст какой-то мужчина. Неожиданно оба замирают, настороженно вслушиваясь. В Маринином помощнике мы узнаем священника, которого мы видели тем солнечным счастливым летом шестнадцать лет назад. Оба напряженно вглядываются. В тумане стороной проходит фигура, вооруженная берданкой. Шаги стихают. Марина переводит дух и крестится.
Священник (шепчет). А мы ведь заповедь-то нарушаем: «Не укради».
Марина снова принимается за работу.
Марина (шепчет в ответ). Не нарушаем мы заповеди, батюшка. Сергей Васильевич сам эту сирень сажал… Корней бы не поранить.
По дороге, торопясь, спотыкаясь, священник и Марина тащат завернутый в рогожу куст, подтаскивают к подводе, закидывают. Их встречает молодой парнишка.
Священник. Если соблаговолит Господь, передайте господину Рахманинову от меня низкий поклон. Я его помню и молюсь за него. А сынок вас на станцию отвезет и на поезд посадит.
Марина целует руку священнику.
Священник. С Богом!.. Корней-то вроде бы и не поранили…
Рахманинов показывает свои владения гостям — Шаляпину и архитектору Мазырину, которого мы видели тем памятным солнечным летом в Ивановке. Лицо Рахманинова светится гордостью, как и в то лето, когда он показывал другу свое имение. Дом уже закончен — просторный, светлый, строгих прямых линий. Перед домом, за раскидистым дубом, расстилается широкая лужайка, усеянная цветочными клумбами, обсаженными розами.
Рахманинов (показывая на лужайку). А здесь была скала. Я ее взорвал, навез земли и посеял газон.
Шаляпин (восхищенно). Взорвал? Я тоже в Крыму хотел взорвать скалу. Такой проект был! Не успел. (Оглядывает парк.) И сколько тебе это стоило?
Рахманинов. И не спрашивай! (Оборачивается к Мазырину, кивая на дом.) Ну, как тебе?
Мазырин. Не в моем вкусе. Что-то в духе Корбюзье.
Рахманинов. Это не Корбюзье, а собственной персоной архитектор Рахманинов. (Кланяется.)
Шаляпин. Ты еще и архитектор?
Из дома выбегают двое юношей в теннисных костюмах. Один, темноволосый, пониже ростом, другой — блондин с орлиным профилем. Это сыновья Шаляпина — Федор и Борис.
Федор. Папа, где ключи от багажника, нам ракетки нужно вынуть?
Шаляпин (растерянно хлопает по карманам). Не знаю…
Борис. Опять потерял!
Шаляпин (оправдывается). Зачем же сразу «потерял»? Вот они!
Он протягивает ключи сыну. Борис берет ключи и убегает. Федор дернулся было за братом, но Рахманинов останавливает его.
Рахманинов. Феденька, а когда фильму крутить будем?
Федор (умоляюще). Сергей Васильевич, ну хоть одну партию дайте сыграть! Мы на ящик пива поспорили!
Борис от машины зовет Федора. Федор убегает. Рахманинов смотрит ему вслед.
Рахманинов. На тебя похожи.
Шаляпин (не злобно). Балбесы!.. А как дочки?
Рахманинов. В голове одни танцульки. Их сюда из Парижа на веревке затаскивать надо. У Ирины, кажется, жених, князь Волконский. (Улыбается.) Ирина у нас в княжны метит. Я тебя с ним познакомлю.
Они идут по дорожке сада.
Шаляпин. Мне нравится дом. Молодец, Сережка!
Рахманинов. Знаешь, натаскаешься по всей Европе и Америке с концертами, так хочется какое-нибудь одно насиженное место — со своей кроватью, своим роялем. А сюда приедешь — хорошо! Тишина, дождичек, серые денечки… Люблю я эти серые денечки. Может, сочинять начну.
Мазырин. А что, не сочиняется?
Рахманинов. Да откуда? Надо деньги зарабатывать! Долгов знаешь сколько?
Шаляпин (подмигнув). Ну что, Сережа, мильончик уже есть?
Рахманинов. Да какое там! Я же говорю: долги надо отдавать.
Шаляпин (торжествующе). А у меня есть!
Рахманинов. Зато у тебя вот этого нет!..
Они заходят за угол и останавливаются около куста сирени, под которым возится садовник с трубкой в зубах.
Рахманинов. Погляди-ка.
Шаляпин. Чего особенного? Сирень.
Внимание Рахманинова привлекает белый порошок, посыпанный на почву вокруг куста. Он обращается к садовнику по-немецки, тот отрицательно качает головой. Рахманинов что-то решительно утверждает. Садовник спорит, яростно размахивая руками. Шаляпин и Мазырин, не понимая, наблюдают. Лицо Рахманинова бледнеет. Правая щека начинает перекашиваться тиком. Швейцарец, красный от возбуждения, продолжает что-то выкрикивать, уходит в сторону гаража. Рахманинов прикрывает рукой перекошенный от тика глаз. Шаляпин подталкивает Мазырина и говорит громко, чтобы расслышал Рахманинов.
Шаляпин. Гляди, всего аж перекосило. Значит, барин гневается. Это я запомнил еще с Большого, когда он с оркестрантами ругался.
Рахманинов. И здесь все мошенники!
Шаляпин. А я думал, только в России! Нет, мой друг! Мошенники и лгуны по всему свету, даже в Швейцарии.
Мазырин. В Швейцарии хоть коммунистов нет.
Рахманинов (раздраженно). Я же ему говорил: не посыпай ты эту чертову химию на корни! Так же можно сирень загубить! А он говорит, что это я ему приказал! Ведь врет же!
Рахманинов берет лопату, брошенную садовником, принимается срезать посыпанный химикатами слой земли.
Шаляпин. Да не трави ты себя! Другую сирень посадишь!
Рахманинов. «Другую»! Ты знаешь, откуда этот куст? Из Ивановки!
Шаляпин. Откуда?
Рахманинов. Из Ивановки! Мою Ивановку помнишь?
Шаляпин. Врешь!
Рахманинов. Святая правда!
Шаляпин (Мазырину). Саша, он нас не уважает и нарочно несет вздор. Как это могло случиться?
Рахманинов (хитро улыбаясь). Узнаешь позже.
Таня и Ирина, из подростков превратившиеся в прелестных юных девушек, играют в теннис. Группа молодежи наблюдает. Среди них — миловидный молодой человек со светлыми волосами и пепельно-серыми глазами — Петр Волконский. Таня подает.
Ирина. Аут!
Таня. Какой аут? Мяч в черту попал!
Ирина. Нет, за черту. Вот след.
Таня (возмущаясь). Ты опять жульничаешь!
Она оборачивается к подходящим Шаляпину и Рахманинову.
Таня. Папа, я не буду с ней больше играть! Она все время жульничает.
Рахманинов (абсолютно серьезно). А куда попал мяч, покажите.
Ирина и Таня (перебивая друг друга). Вот сюда, вот след! Да это не то! Вот след.
Рахманинов подзывает молодого человека со скамейки.
Рахманинов. Петя, позвольте представить вас Федору Ивановичу Шаляпину.
Молодой человек (раскланивается). Петр.
Рахманинов. Петр Григорьевич, князь Волконский.
Шаляпин. Очень приятно! Я с вашим батюшкой не раз в Яре у цыган встречался. (Оглядывается.) А где мои балбесы?
Таня. Фильму готовят.
Старуха нянька накрывает на стол. Входит Наталья и всплескивает руками.
Наталья. Пелагея, ну как же так можно? Кто же ложки кладет на левую сторону!
Пелагея. Ау енерала-то всегда так было.
Наталья. Твой «енерал» левша, наверное, был. И потом, кто тебя вообще просил накрывать? Наказание… Иди к себе.
Идет съемка «фильмы». Шаляпин в роли режиссера, говорит в свернутую рупором газету. Любительская камера в руках Ирины. Рахманинов вместе со всей молодежью расположился на опушке.
Шаляпин. Готовы? (Оборачивается к зрителям.) Представьте себе, что вы — в дремучем лесу, где живут фантастические животные и звери под названием «шишиги». Мотор!..
Ирина (от камеры). Есть!
Шаляпин (взмахивает рукой). Аксьон!
Из кустов выползают, скорчив уморительные рожи, Федор и Борис. Зрители стараются сдержать смех. Федор и Борис, рыча и тараща глаза, с ужимками и прыжками, танцуют дикий танец, переходящий в сражение. Первым не выдерживает Рахманинов. Хватаясь за голову, он начинает раскачиваться из стороны в сторону с гомерическим хохотом. Слезы текут по его лицу. Шаляпин делает страшные глаза.
Шаляпин. Вы срываете кинопродкжсьон!
Федор залезает верхом на Бориса и с диким рычанием хлещет его пучком крапивы по голым коленкам. Борис, взвизгнув, брыкается и скидывает «седока». Ирина хохочет, падает на спину и роняет камеру.
Рахманинов и Шаляпин входят в дом из парка. Обстановка — красиво, удобно, ничего лишнего. В вестибюле — бюст композитора, сделанный Сомовым. Шаляпин втягивает ноздрями воздух.
Шаляпин. Как вкусно пахнет! Что-то ужасно знакомое.
Рахманинов. Пирожки с визигой.
Взгляд Шаляпина падает на висящее на стене зеркало. В нем отражается часть столовой, столик, а на нем — блюдо с грудой аппетитных пирожков.
Шаляпин. Вот они, голубчики.
Крадется в столовую.
Оглянувшись и убедившись, что он один, Шаляпин на цыпочках подбегает к столу, хватает пирожок, затем другой.
Женский голос за спиной. Ай-ай-ай, как не стыдно!..
Шаляпин испуганно оборачивается, заглатывает пирожок. Глаза его лезут на лоб не столько от ожога, сколько от удивления: перед ним — Марина.
Шаляпин. Ну, убили! Наповал! Марина!
Он обнимает Марину, они целуются.
Шаляпин. Дай посмотреть на тебя. Похудела, морщинки у глаз, а все равно хороша!
Марина. Да и вы не помолодели, Федор Иванович, а все равно — орел!
Шаляпин. Ты давно здесь?
Марина. Второй месяц.
Шаляпин. Из самой Совдепии! Вырвалась! Так это ты, что ли, сирень привезла из Ивановки?
Марина. А как же! Я. Чуть не застрелили.
Обед уже кончился. Няня убирает грязную посуду со стола, гости расположились на диванах, кушетках и креслах у больших окон, глядящих на зеленую лужайку. Мазырин в углу за раскрытой газетой «Русское слово». Шаляпин подходит к столу и берет большую, запыленную бутылку.
Шаляпин. Это грех не допить.
Он подходит к остальным с бутылкой в руке, обращается к Рахманинову.
Шаляпин. Сережа, сколько стоит это вино?
Рахманинов. Не знаю.
Борис. Ты же коньяк хотел пить.
Шаляпин. Это вино… Я вам скажу! Сто пятьдесят долларов — будет мало. Я это вино сначала допью, а уже потом коньяк буду пить.
Шаляпин пристроился с Мариной, потягивая вино.
Шаляпин. Ну как, Василия Блаженного еще не снесли?
Марина. Нет.
Рахманинов. У них там рестораны опять частные, с цыганами.
Шаляпин. Как это?.. «Новая экономическая политика»… И цыгане поют… Значит, налаживается жизнь. (Наливает себе еще один стакан.) Господи, а может, большевики раздумали коммунизм строить?
Мазырин (из-за газеты). Не раздумали, не обнадеживайтесь.
Рахманинов. Да ладно вам, только бы настроение испортить.
Шаляпин. Да… Жизнь налаживается, а Соловецкий монастырь колючей проволокой обнесли. В тюрьму превратили. Теперь там вместо монахов — заключенные. (Покачал головой.)
Мазырин. Помнишь, Федор, мы с тобой ругались? Я города с острогов советовал начинать строить. Ты меня в изуверы записал. А вот Троцкий послушался — не город, а всю страну с острога начал строить.
Шаляпин. Да… (Пауза.) Это надолго, если не навсегда…
Он выпивает вино, хочет наполнить бокал снова. Борис пытается взять у отца бутылку.
Борис. Папа, тебе врач не велел.
Шаляпин (грубо). Отстань! (Наливает себе еще один стакан.) Большевики говорят теперь, будто я тоже в революции участвовал, матросам пел. Я же певец!.. Мне все равно, кто меня слушает. Плати!.. В Америке мне платят, здесь тоже. В чем же дело? Они там любят рассказывать, как русские эмигранты — артисты или писатели здесь под забором с голоду умирают… Я им не доставлю такого удовольствия. Я умру миллионером!
Сыновья Шаляпина переглядываются. Наталья ставит чашки на поднос. Марина помогает ей. Обе выходят. Молодежь, потупившись, потихоньку выскальзывает в сад. Остаются только Рахманинов, Шаляпин и погруженный в газету Мазырин.
Рахманинов. Федя, не стоит пить.
Шаляпин. Молчи, татарская морда! Я умру миллионером! Я уже миллионер! Они меня не поставят в иконостас к своим святым! Не-ет! Погодят. Революция! Какая же это революция? Это бунт рабов! Я попою еще лет десять. В Скандинавии озеро куплю и рыбу буду ловить. А они там… (Он не договаривает.)
Марина возвращается за остатками посуды. Шаляпин, допив вино, берется за бутылку коньяка. Останавливает входящую Марину.
Шаляпин. Марина, а чего у них поют?
Марина. Да всякое.
Шаляпин (нарочито противным голосом).
Россия ты, Россия,
Советска сторона…
Жена моя Маланья
Глядит туда-сюда.
Связалась с комиссаром,
Дитя мне родила…
(Засмеялся.) Что, хороша песня?
Марина. Есть и другие, получше.
Шаляпин. У большевиков?
Марина (пожав плечами). У людей.
Рахманинов и Шаляпин смотрят на нее, Мазырин по-прежнему читает газету. Марина набирает в грудь воздух и чистым полным голосом запевает.
Марина.
Мы на лодочке катались
Золотисто-золотой,
Не гребли, а целовались,
Не качай, брат, головой…
Рахманинов и Шаляпин слушают. Мазырин, уронив газету на колени, с изумлением смотрит на поющую Марину.
Марина (продолжает петь).
В бору, говорят,
В лесу, говорят,
Растет, говорят, сосенка.
Понравилась мне, молодцу,
Хорошая девчонка!..
Шаляпин. Что такое, почему не знал?
Марина пожимает плечами и исчезает в дверях.
Шаляпин (напевает рассеянно).
Мы на лодочке катались
Золотисто-золотой…
(Голос его пресекается.)
Рахманинов сосредоточенно вставляет сигарету в мундштук. Губы его дрожат. Мазырин глядит в сад, где на лужайке молодые люди с веселыми криками играют в футбол.
Шаляпин. Да… Детей жалко. Они так и не узнают России. Детей я люблю…
И Шаляпин вдруг, наклонив голову и закрыв лицо руками, рыдает.
Марина в своей спальне принимает лекарство — чуть не целую горсть таблеток. Запивает водой. Подходит, к зеркалу и разглядывает свое осунувшееся от усталости лицо. Трогает заострившиеся скулы, приподнимает поредевшие волосы. Грустно усмехается. Она подходит к окну и смотрит на уснувший парк, на поблескивающее сквозь заросли озеро, но, похоже, видит не все это, а какой-то иной образ, занимающий ее душу…
К обшарпанному подъезду дома, где жили Рахманиновы, подходит пожилой человек в картузе и затертой кожанке. Это Иван. Заходит внутрь.
Иван поднимается по лестнице, звонит у знакомой двери. Никто не отзывается. Иван терпеливо звонит, потом стучится, наконец, в бешенстве колотит сапогом в дверь. Открывается соседняя дверь, на площадку выходит знакомый нам председатель дворовой самообороны. Ныне он член домкома, фамилия его Ковшов.
Ковшов. Вам кого, товарищ?
Иван. Сам знаю кого.
Ковшов. Я бы тоже хотел знать, как член домкома, сосед и лицо, которому доверены ключи.
Иван. Какие тебе ключи доверены?
Ковшов. От квартиры. Марина Петровна, уезжая, оставила мне ключи.
Иван. Куда она уехала, мать твою! Ее не сдвинешь с ихнего барахла!
Ковшов. Она уехала в Швейцарию.
Иван (растерянно). А далеко это?..
Ковшов. За углом. Сперва по Большой Дмитровке, затем на Варшавское шоссе, не больше трех с половиной тысяч километров.
Иван. Смеешься? А мне не до смеха. Я Маринин муж. Нешто не помнишь меня, я к ней приходил?
Ковшов. Вот не знал, что Марина Петровна замужем.
Иван. Мы гражданским браком. По-революционному. Вот партбилет.
Ковшов. Он мне без надобности. Я беспартийный.
Иван. Будь другом, пусти меня в квартиру. Может, я письмо какое найду с адресом.
Ковшов без слова вынимает связку ключей и отмыкает многочисленные запоры, какими Марина оборонила жилье Рахманиновых. Они входят в пустую квартиру.
Ковшов зажигает свет.
Иван идет по квартире, оставленной Мариной в строгом порядке. Ковшов следует за ним в отдалении. Иван трогает книги, журналы, заглядывает в ящики столов, шарит в буфете и находит в конце концов искомое: связку писем, перевязанных резинкой. Он берет верхнее письмо, обратный адрес написан не по-русски.
Иван. Не по-нашему написано.
Ковшов. Это по-немецки. Я тебе переведу.
Иван. Ты что, немецкий знаешь?
Ковшов. Маленько. Я у Эйнема работал, на кондитерской фабрике. Он сам из немцев и много немчуры при себе держал.
Ковшов берет конверт, достает из кармана карандаш и, помусолив его, пишет адрес. Иван заглядывает в Маринин чуланчик.
Иван трогает Маринины вещи, прижимает к небритой щеке кофточку, перебирает платья, косынки, прижимается лицом к подушке, хранящей запах ее волос, рассматривает карточки на маленьком столике, обнаруживает собственное изображение. Видит фотографию Рахманинова, поворачивает ее лицом к стене.
Голос Ковшова. Держи адрес…
Иван читает адрес.
Иван. Теперь понятно. Меня Иваном звать, а тебя?
Ковшов. Григорием.
Иван. Давай, Гриша, плеснем на сердце.
Они проходят на кухню.
Иван достает из кармана бутылку самогона, кусок сала. Берет стаканы, наливает.
Иван. За что выпьем?
Ковшов. За временное отступление от коммунизма. Чтоб подольше длилось.
Иван. Я за это пить не стану. Ты не знаешь, Гриша, как трудно сейчас в деревне. Кулаки всю силу взяли. А бедняцкий элемент обратно в кабале.
Ковшов. Меньше бы пили. Кто работать горазд, тому жизнь сейчас светит.
Иван. У тебя, Гриша, нет классового подхода. Ладно, не будем ссориться. Давай выпьем каждый за свое.
Они пьют. Иван достает из кармана листок бумаги.
Иван. Послушай, Гриша, стихи. И если дерьмо, скажи честно:
При знаме, если умирать,
Стоять я буду, не робея.
И, дух последний испуская,
Образ Марины обнимать.
Ковшов. Это чьи? Демьяна Бедного?
Иван (потупившись). Мои. Дошел до точки.
Ковшов. Дашь переписать слова? Если женщина получит такое и не заплачет сердцем, значит, она чурка.
Иван (растроганно). Спасибо, Гриша.
Мы видим кадры любительского кино, снятого в семье Рахманиновых, перемежающиеся с кадрами кинохроники конца 20-х годов. Нелепо смонтированная, иногда не в фокусе, хроника семьи перебивается летописью века… Борис и Федор Шаляпины с уморительными рожами выползают из кустов. Камера дрожит, опрокидывается в небо. А вот — вся семья Рахманиновых за столом, на террасе Сенара Шаляпин величественно и грациозно кланяется. Выходит из кадра. И тут же в кадр входит прямой, как жердь, Рахманинов, неуклюже кланяется. К нему подбегает Шаляпин, показывает, как надо кланяться артистически. Рахманинов, не меняя выражения лица, механически повторяет поклоны… И вдруг — немецкая хроника конца 20-х годов: безработица, инвалиды войны, демонстрация с портретами Ленина… Ирина в свадебном платье в окружении семьи. А вот она уже беременная. И вот уже Ирина держит дитя в кружевном конверте. Рядом с ней счастливый Рахманинов… Ожесточенно жестикулирующий Муссолини на балконе… Демонстрация с портретами Сталина… Первые еврейские погромы в Германии. Зарождение нацизма… И снова — любительское кино в Сенаре. Внучка Софья — уже двухлетняя — держит теннисную ракетку выше своего роста. Рядом с ней присел дедушка. А вот вся семья играет в жмурки. Среди них — Шаляпин и постаревший, поседевший Зилоти.
Нянька Пелагея кормит с ложки манной кашей двухлетнюю Софью. Девочка капризничает, отплевывается. Входит Ирина.
Пелагея (сердито). Вот я тебя щас серому волку отдам! (Ирине.) Беда с ней.
Ирина (заглянув в тарелку). Ты опять столько масла навалила! Она же давится от жира!
Пелагея. Кашу маслом не испортишь.
Ирина. Сколько раз я тебе говорила, Пелагея! Не раскармливай ребенка!
Пелагея (упрямо). Я у енерала двоих детей…
Ирина (перебивая). Не могу я больше слышать про твоего «енерала»!
Ирина выходит.
На диване — Наталья и Марина. У Марины на коленях большая пачка писем.
Ирина (входя). Мама, я эту няньку больше видеть не могу. Мало того что она глупа, так она еще и упряма!
Наталья. Где же мы русскую няню возьмем?
Ирина. А зачем у нас няня, когда у нас Марина есть?
Наталья (вздыхает). Марина, может быть, нас покинет.
Ирина. Как так?
Марина. Да вот, не знаю еще. А надо бы в Россию возвращаться. (Смотрит на письма.) Да и Ивана замучила…
Ирина. Неужели он все еще ждет тебя?
Наталья. Ждет. Вон сколько писем написал! (Улыбается.) Даже стихи стал писать от тоски.
В комнату влетает Татьяна.
Таня: Мама! Мариша! Сирень зацвела!..
Все три женщины вскакивают и устремляются из комнаты.
Наталья, Марина, Ирина и Татьяна бегут через сад. Куст сирени, привезенный Мариной из Ивановки, расцвел. Распустилось всего две-три кисти.
Наталья. Зацвела все-таки. Три года не цвела.
Она берет кисть в руки, осторожно подносит к губам.
Наталья. Сиреневое вино… Ты помнишь, Марина?
Марина. Я все помню.
Таня. Я скажу папе. Вот он обрадуется.
Татьяна пробегает через дом, приоткрывает дверь студии — никого нет. Тогда она подбегает к лестнице и кричит наверх.
Таня. Папа!..
Ответа нет.
Наталья и Марина устанавливают у куста садовые стулья и столик. Таня показывается на террасе и кричит.
Таня. Я не могу его найти!
Наталья хочет что-то сказать и вдруг замирает, глядя в угол сада.
Наталья (приглушенно). Боже мой!..
Ирина и Марина смотрят в ту же сторону. В дальнем углу сада по дорожке бредет Рахманинов. Руки согнуты в локтях, пальцы барабанят по груди, словно по клавишам.
Ирина. Мама, что с тобой?
Комок, подступивший к горлу, мешает Наталье говорить. Она только машет рукой.
Марина (тихо). Забыла, Ирочка? Когда папа так постукивает себя по груди, значит, сочиняет. Будет музыка.
Ирина. Я была маленькая, когда он сочинял…
Рахманинов задумчиво стоит у рояля. Он берет несколько аккордов, потом одним пальцем наигрывает тему Паганини.
У расцветшей сирени сидят в плетеных креслах Таня и Марина. Маленькая Соня копошится в траве.
Марина. Куст молодой, потому и зацвел. А все-таки три года ему надо было, чтобы прижиться. Если б взяла постарше куст, сроду бы не прижился.
Марина смотрит, прищурившись, на ласточек, с пронзительным визгом мечущихся в небе.
Марина. Старому кусту на чужбине не прижиться, не цвести.
Соня поднимается с четверенек и дергает Марину за платье, просясь на руки.
Марина (поднимает Соню). Ну, иди ко мне, красавица моя! Тяжелая! (Тане.) А ты потяжельче была. Я тебя забаловала, помню. Все на руках таскала. Как с рук спущу — так ты в рев.
Неожиданно за спиной раздается голос Рахманинова.
Рахманинов. Значит, уезжаешь?
Марина, вздрогнув, оборачивается.
Марина. Я не решила еще.
Рахманинов. Решила.
Марина. Я — старый куст. Мне здесь не прижиться…
Рахманинов, опустив голову, уходит к дому.
Рахманинов — за столом, пишет партитуру. Нотные знаки легко ложатся на лист. Руки Марины ставят на стол чашку чая. Рахманинов поднимает глаза.
Марина. Вот ваш чаек.
Она поворачивается было к двери, но Рахманинов останавливает ее.
Рахманинов. Марина, я там слышал, что няню хотят выгонять. Мне бы не хотелось… Эти русские няньки до чего глупы бывают, но они преданны, а остальное мне не важно.
Марина кивает.
Рахманинов (продолжает). Ты уж там попроси Наталью, чтоб не выгоняли. Она тебя послушает… (Пауза.) Значит, уезжаешь…
Марина. Уезжаю.
Рахманинов. Соскучилась.
Марина. А вы разве не соскучились?
Рахманинов. Мне скучать не по чему. России нет. Ее растоптали, изуродовали, истерзали.
Марина. Пусть изуродованная, страшная, а все — Россия.
Рахманинов. Люди бегут, кому только удается! Моего брата сводного Александра только за то, что он фамилию Рахманинов носит, в лагерь упрятали! Тебя ведь тоже могут посадить!
Марина. Чему быть — того не миновать. Не хочу больше Ивана мучить. Он ведь ждет.
Рахманинов. Пожалела Ивана… Он только никого не жалел. Всем нам жизнь изуродовал. И тебе тоже.
Марина. Всяк своему нраву служит, Сергей Васильевич.
Рахманинов (думая о своем). Ивана пожалела…
Марина (с принужденным смехом). А вы будто ревнуете.
Рахманинов поднимает на нее глаза. Лицо Марины порозовело, в глазах блеск. Рахманинов, помолчав, решается.
Рахманинов. Я давно хотел у тебя спросить… Много лет меня преследует одно видение. Я болел тогда. Был в беспамятстве, а ты была у моей постели. Я помню, ты держала мою руку. У меня осталось ощущение, будто я не просто бредил… Я никогда не испытывал такого счастья. Ты знаешь, о чем я говорю?
Марина. Не знаю, о чем вы.
Рахманинов. Значит, это был сон…
Марина, закусив губу, пристально смотрит на Рахманинова.
Марина. Кто поймет, чего было, чего не было, Сергей Васильевич.
Она смело подходит к Рахманинову, берет его голову в свои руки, их глаза встречаются.
Марина. Прощайте, родной мой, не поминайте лихом!
Марина наклоняется, сильно, долго целует его в губы. Потом выходит. Рахманинов сидит неподвижно, взгляд его скользит по нотным знакам расстеленных на столе листов партитуры. Трудно представить себе, что он чувствует. И в этот момент мощная лирическая мелодия из «Рапсодии на тему Паганини» заполняет его сознание и все пространство вокруг него.
Наталья сидит в кресле у лампы. В тишине уютно потрескивают каминные поленья. Она и не представляет себе, какая…
…мощная и прекрасная музыка наполняет сейчас душу Рахманинова. Он стоит теперь у раскрытого окна. Тема рояля поддерживается струнным оркестром и льется, полная ликования и любви.
У подъезда виллы стоит легковой автомобиль. Шофер выносит небольшой потрепанный баульчик, укладывает в багажник. Выходят Марина, одетая по-дорожному, и вся семья Рахманиновых.
Марина (непривычно твердым голосом). Мы простимся здесь. На вокзал никто не поедет.
Наталья. Ты с ума сошла! Мы должны тебя проводить.
Марина. Мне так легче будет.
Таня (со слезами). Марина, зачем ты уезжаешь?
Ирина. Мариночка, мы тебя обязательно должны посадить в поезд.
Марина (настойчиво). Мне так легче будет… (Пауза.) Не хотела вам говорить, да, видно, придется — мне ведь недолго жить осталось.
Марина оглядывает всех сухими горящими глазами.
Марина (продолжает). Нездоровая я. Совсем больная. Так что не перечьте мне, ради Бога. Я знаю, что делаю.
Она поочередно целует всех, пристально посмотрев каждому в глаза. Ирина и Таня начинают всхлипывать.
Наталья (потрясенно). Почему же ты раньше…
Рахманинов беспомощно смотрит на жену, потом на Марину.
Таня (рыдая). Мама, ну уговорите же ее!..
Марина. Не надо. Давайте простимся весело.
Она садится в машину.
Марина (продолжает). Вам понравилась моя песенка. (Она запевает.)
Мы на лодочке катались
Золотисто-золотой…
(Оборачивается к шоферу.) Поехали!
…Не гребли, а целовались,
Не качай, брат, головой…
Машина трогается, и чистый голос Марины, удаляясь, доносится до неподвижно стоящих во дворе Рахманиновых.
Рахманинов и Наталья одни в студии, без огней.
Рахманинов. Вот и все. Жизнь — это сплошная цепь потерь.
Наталья. Ты помнишь слова Гёте: «То, что отнимает жизнь, — возвращает музыка»?.. К тебе вернулась музыка, Сережа.
Рахманинов стоит у окна, камера приближается к его лицу — о чем он думает сейчас, что вспоминает?..
Колокольня ивановской церкви стоит на бугре, над самым оврагом.
Наверху, на звоннице, трудятся Иван, сторож Герасим и юный пионер в красном галстуке — Павлик. Они снимают малый колокол с перекладины. Павлик залез на балку и топором рубит толстые пеньковые веревки. Иван и Герасим ждут. Последняя жила веревки лопается, колокол падает, Иван и Герасим тащат его к ограде звонницы, затем раскачивают и швыряют вниз.
Иван (кричит). Эй, робя, принимай!..
Снизу за полетом колокола следят два сельских активиста. Один в сапогах, другой — босой. Колокол с жалобным звоном ударяется о землю. Активисты подбегают и за обрывки веревок тащат его к куче металлолома, у которого оборудован щит с лозунгом: «ДАДИМ МЕТАЛЛ РОДНОЙ СТРАНЕ!».
Иван (отирая пот). Теперь пора за «деда» браться.
Он глядит на самый большой колокол, который загодя уже снят и стоит на катках — бревнах, по которым его можно будет подкатить к проему, выломанному в ограде звонницы. Герасим плюет на руки, подсовывает металлический лом под край колокола, с натугой наваливается.
Иван. Погоди, Герасим! Надорвешься один-то.
Герасим не отвечает, продолжает напирать, жилы на его шее набухают, глаза наливаются кровью, но колокол с места не сдвигается.
Иван. Да погоди, говорю!
Лом срывается с упора, и Герасим, подвернув руку, летит лбом прямо в тяжелую медь колокола. Иван и Павлик бросаются к нему.
Иван. Ты живой?
Герасим. Стукнулся маленько.
Иван. Усердствуешь больно, так и помереть можешь.
Герасим. А и хорошо. За социализм и помереть не жалко.
Он обматывает окровавленную руку тряпицей, поднимается.
Герасим. С другой стороны надо зайти.
Иван. Погоди, Герасим, нам одним его не спихнуть.
Павлик. Гляди, дядя Иван, сюда народ прет!
Иван и Герасим оглядываются.
К церкви снизу по оврагу движется толпа, напоминающая крестный ход. Впереди — знакомый нам священник, отец Николай, несколько человек с иконами, а за ними — старики и старухи, немало мужиков спелых лет. Сбоку кочевряжится калека — юродивый на деревяшках.
Иван. Сказал же попу, чтоб тихо сидел, так нет!
Иван кидается к лестнице, кубарем скатывается вниз. Герасим и Павлик — за ним.
Иван глядит на кучу металла. Подбегают Герасим и Павлик.
Иван. Неужто больше никто ничего не принес?
Босой активист. Баба Дуня ложку принесла, серебряную.
Он вытаскивает из кармана штанов ложку.
Иван (свирепо). Сдурел? Государственное имущество расхищать! Сдай немедля.
Босой швыряет ложку в кучу.
Босой активист. Разорался!.. Уже сдал.
Герасим. Вот народ!.. Ты на ложку позарился, другой — станок с завода украдет! Никакой сознательности!..
Из оврага показывается шествие. Верующие поют церковную музыку. Герасим ныряет за дверь и появляется с ружьем.
Иван. Спрячь оружие! Зачем людей дразнить?
Герасим сует ружье в солому. Сельчане медленно окружают церковь. Хор смолк. Враждебно глядят люди на местных строителей коммунизма.
Священник. Отступись, Иван, от своей богохульной затеи! Миром прошу!
Иван. Я тебя предупреждал, благочинный, я тебя предупреждал — не мути народ!
Священник. Народ меня сам позвал. Мы не против власти, а глумиться над Божьим храмом не позволим.
Иван. Ну, это мы еще посмотрим.
Священник. Покажи постановление, что колокола надо снимать.
Иван. Газеты надо читать! Там прямо сказано, что колокола подлежат снятию. Родине металл нужен.
Священник. Одумайся, Иван, Божью кару на себя навлекаешь!
Иван. Ты нас Богом не запугаешь….
Павлик. Бога нет и не предвидится!
Рыжая баба (Павлику) — А ты, гаденыш, вечером домой не приходи! На порог не пущу!
Павлик. А я и не приду, подкулачница. Меня дядя Иван усыновит.
Рыжая баба. Герасим, ты ж моему дитю крестник! В хоре пел.
Герасим. Это, Матрена, я по темноте. А теперича мне все осветилось: леригия — народный самогон. Она нас с прямой дороги социализма в грязь да отсталость спихивает.
Опрятный мужик в жилете. Ладно, хватит агитировать!
Иван. Заткни хлебало, кулацкая вошь!
Рыжий мужик. Не дадим колокола срывать!
Иван. За решетку сядете!
Рыжая баба. Только и слов у него: «Решетка, решетка»!
Иван. Для вас же, дурни, надрываюсь, чтобы вас капитализм не загрыз!
Голоса из толпы. Мы тебя не просили!.. Неужто на него, дьявола, управы нет?.. Хватит, натерпелись!..
Возмущение толпы растет. Несколько мужиков заходят в тыл, чтобы отрезать Ивана с друзьями от колокольни. Герасим сует руку в солому, вытаскивает ружье.
Герасим. А ну, осади!
Мужики останавливаются.
Священник. Не доводи до греха, Иван! Отступись!
Иван (священнику). Не хотел я, а придется арестовать тебя. (Герасиму и босому.) Взять попа! И под замок!..
Герасим было двинулся исполнять, но замершие люди зашевелились и сомкнулись перед священником.
Мужик в жилете. Отца Николая мы в обиду не дадим!
Герасим. А ну, расступись!
Он делает страшные глаза и стреляет в воздух. Люди не шелохнулись.
Мужик в жилете (цедит). Пошел знаешь куда!
Иван оглядывает застывших людей, оценивает.
Иван. Ладно, Герасим, мы еще до попа доберемся! Вставай на караул, чтобы никого к звоннице не допустить. Ребята, пошли!
Иван и активисты скрываются в колокольне. Пионер Павлик бежит за ними.
Все дружно навалились на рычаги.
Иван. Давай, ребята! Еще давай…
Он тяжело дышит, толкает на разрыв жил, рубашка взмокла. Колокол медленно, со скрипом начинает двигаться к пролому. Иван смотрит через плечо вниз. Толпа стоит, охватив полукругом Герасима.
Иван. Разойдись! Кому жизнь мила!..
Мужик в жилете смотрит наверх, потом оборачивается к Герасиму.
Мужик в жилете. Герасим, не доводи до краю. Бог ведь проклянет!
Герасим. А и хорошо! Я и так уж проклятый, а живу себе! (Задирает голову.) Давай, Ваня!
Иван с помощниками наваливается — колокол нехотя, со скрежетом ползет к краю колокольни. Вот край его бронзового купола медленно показывается над проломом. Люди на земле начинают пятиться, Герасим машет рукой, пританцовывая.
Герасим. Давай, Ваня! Толкай! Сколько ненужного металлу на пользу народного счастья пойдет!
Иван (сверху). Герасим! Отойди в сторону!..
Герасим. Давай, Ваня! Покажи темноте косопузой!
Колокол почти наполовину выступает из провала. Народ уже весь отступил, кроме Герасима.
Иван. Герасим! Я кому приказываю, уйди!
Но Герасим словно не слышит, он в каком-то восторженном исступлении.
Рябая баба. Герасим! Тебя ведь прибьет!
Герасим. А и хорошо! Меня давно пора! Давай, Ваня! (Он в запале стреляет в воздух.) Мало крови пролито! Надо остатню спущать. Покончить со старой Расеей! Толкай!
Люди в толпе переглядываются — колокол вот-вот опрокинется.
Священник. Отойди, Герасим!
Рябая баба. Мужики, да чего вы смотрите! Оттащите ж его!
Мужик в жилете с Рыжим кидаются к Герасиму с двух сторон, но он сопротивляется. Они пытаются скрутить его и падают все трое в пыль. Герасим мотает головой, хрипит.
Герасим. Меня не возьмешь! Я при исполнении служебных обязанностей хочу помереть!
Мужики, рыча и матерясь, катаются в пыли.
Голос Ивана. Побереги-и-ись!..
В это же время колокол вдруг накреняется и медленно валится вниз. Толпа вновь отшатывается. Колокол с низким глубоким звоном ударяется о выступ колокольни, отлетает в сторону и, перевернувшись два раза в воздухе, шмякается на взгор метрах в десяти от колокольни. Герасим освобождается от мужиков, поднимается из пыли. Из церкви, шатаясь, выходит Иван. Его встречает ошеломленная тишина. Подолом рубашки Иван утирает мокрое лицо.
Иван. Тебя, Герасим, Бог спас.
Герасим. А ведь это он назло мне! Когда в церкву ходил поклоны бил — хрен от него допросился, а теперь…
Истошный бабий крик перебивает Герасима. Колокол, будто ожив, перекатывается и заваливается с взгорка вниз. Иван хватает Герасима за руку и отдергивает в сторону. Выбегающий из церкви пионер Павлик оказывается прямо на пути колокола. Иван кидается к нему.
Иван (отчаянно). Павлик!..
Но уже поздно — бронзовая масса наваливается на мальчика и вдавливает его в стену церкви. Снаружи остается только красный галстук. Изменив направление, колокол накатывается прямо на Ивана. Тот кидается бежать. Кричат дурным голосом молодайки, причитают старухи.
Юродивый (пронзительно). Чудо!.. Чудо!..
Иван, прихрамывая, сигает с дороги в овраг, колокол, подпрыгивая, перекатываясь, преследует его. Со стороны сельчан кажется, что он настигает Ивана. Иван оступается, в падении оглядывается, и последнее, что он видит… огромная масса колокола с размаху раскалывает валун, попавшийся на пути, и надвигается на Ивана неумолимой громадой…
Иван открывает глаза и видит склонившееся над ним лицо Марины. Его голова лежит в ее добрых руках.
Марина. Живой?
Иван. Не знаю. Если ты живая, значит, и я живой.
Марина. Что мне сделается?.. А ты, горе мое, весь в крови.
Она достает платок и вытирает ему лицо.
Иван. Откуда ты взялась?
Марина. Приехала. Люди сказали, где тебя искать. Ах, Иван, когда ты только остепенишься?
Иван. Ты надолго приехала?
Марина. Не знаю, надолго ли. Знаю, что навсегда.
Иван приподнимается и видит, обмерев душой, как изменилась Марина. От нее половина осталась, за ушами провалы, голова будто выдвинулась вперед, глаза ушли в глубокие ямы глазниц.
Иван (с тоской). Что с тобой? Ты больна?
Марина. Все к лучшему. Жить с тобой я все равно не смогла бы, а помереть могу.
Возникает трагическая тема смерти из симфонической поэмы «Колокола». Иван вглядывается в лицо Марины, и губы его начинают дрожать.
Рахманинов — за дирижерским пультом. Оркестр с хором исполняет «Колокола». Похороны героя.
Под желтыми березами — свежий могильный холм. Деревянный крест. Иван стоит, опустив голову. Подходит Герасим, кладет на могилу букетик полевых цветов. Иван не поднимает головы.
Иван, небритый, с тощей котомкой за спиной, проходит оживленный перекресток, где толпа окружила грузовик, с которого на воздушных шарах, расправляясь в воздухе, поднимается вверх гигантский портрет Сталина с надписью: «Привет ударникам выполнений указаний товарища Сталина!». Иван смотрит некоторое время и, пересекая площадь, направляется к дому, где до революции жил Рахманинов.
Иван входит в квартиру. Сбрасывает котомку. Озирается. Взгляд его падает на пыльное зеркало. С зеркальной глади на него глядит печальный старый человек с увядшими волосами. Он идет по коридору, отпирает дверь Марининого чуланчика. Заходит.
Иван сдувает пыль с фотографии молодой Марины. Долго смотрит на ее смеющееся лицо, ставит карточку на место. Из глубины квартиры доносится какой-то шум. Иван прислушивается, затем идет на шум. Он подходит к столовой, рывком распахивает дверь и входит.
Посреди комнаты, заставленной вещами, стащенными чуть ли не со всей квартиры, усатый мужик в галифе и майке упражняется с физкультурными гирями-гантелями.
Иван. Ты чего тут делаешь?
Гиревик. А ты чего?
Иван. Я домой пришел.
Гиревик. Не бреши. Тут тебя сроду не водилось.
Иван. Это квартира Рахманиновых. А моя жена у них служила.
Иван приглядывается к обстановке. Среди рахманиновских вещей попадаются новые: коврик с гусями-лебедями, фарфоровые кошки на рояле, гитара с лентой на стене.
Гиревик. Ничего не знаю. Я въехал по уплотнению. Могу ордер показать.
Иван. Ну, если ордер — спорить не о чем. А покажи мне ордер на ихние вещи. На рояль, на мебель, на люстру, на енту лампу, на часы.
Гиревик. Ты что — чумовой? Буржуйское имущество жалеешь?
Иван. Нет. Мне жена завещала — сохранить и возвернуть в целости, когда хозяева вернутся. Вот какие пироги.
Гиревик. Возвернуть! Да эта контра сюда носа не сунет. А ты сам контра, коли перед ними холуйничаешь.
Иван (свертывая цигарку). Я его, может, больше твоего ненавижу. Но я дал слово Марине, и тут — извини-подвинься.
Гиревик. Брось, малый, дурочку строить. Тебе довольно барахла осталось, а на мое не зарься.
Иван. Твоего тут — блоха на аркане да вошь на цепи. И моего — столько же. Все — рахманиновское.
Иван берет кресло и выносит из комнаты. Затем выносит настольную лампу и часы.
Гиревик. Сдурел, что ли?
Иван. Не боись, твоего не трону. Гуси-лебеди, кошатина и гитара останутся. И эти… гандели.
Гиревик бросает гантели и кидается на Ивана, метя разорвать ему рот. Иван бьет его в челюсть, под вздох, и гиревик валится на пол.
Гиревик (вытирая кровь с разбитого лица). Ну все, паскуда, тебе не жить!..
Иван поднимает диванчик-рекамье и выходит из комнаты.
За письменным столом, расставив локти, сидит следователь — из молодых, да ранний: обтянутые скулы, сухой свет в бледно-голубых глазах.
Следователь. Потерял классовую совесть? В холуи к буржуям пошел?
Иван. Сколько раз твердить одно и то же? Жена покойная наказала. Можешь ты это понять?
Следователь. Ладно. Это дело шестнадцатое. Нам нужен материал на брата Рахманинова.
Непонимающий взгляд Ивана.
Следователь. Чего вылупился? Он, правда, не родной брат, но все равно — связь с эмигрантом, врагом народа.
Иван все так же непонимающе смотрит на следователя.
Следователь. Припомни-ка, как они на Советскую власть клеветали и лично на товарища Сталина?
Иван. Я и не знал, что у Рахманинова брат есть.
Следователь (помолчав). Не хочешь помочь следствию?
Иван. Да я бы с удовольствием… Кабы мог. Да вроде нет у него никакого брата.
Следователь. Через месяц я тебя вызову. Подумай хорошенько, может, чего вспомнишь.
Следователь упирается в Ивана немигающим взглядом бледно-голубых глаз.
Обелиск Линкольна. По улице едет лимузин с красным флажком.
Машина советского посла подъезжает к подъезду Концертного зала. Афиши извещают о концерте с участием Рахманинова. Шофер распахивает дверцу машины, помогает выйти послу и его жене.
Рахманинов сидит в кресле, греет руки в электрической муфте и оживленно говорит Соне и Наталье.
Рахманинов. …Да я просто не знаю человека, который может съесть больше, чем Федя Шаляпин.
Наталья (смеется). Еще гости не пришли, а он уже еду со стола ворует.
Рахманинов. Помню, в молодые годы Федя приходит: «Есть хочу!» А у меня ничего нет. Питаюсь впроголодь. Вот, говорю, кочан кислой капусты есть. А кочан огромный был — вот такой!
В артистическую входит сияющий Фолли.
Фолли. Знаете, кто пожаловал на концерт? Советский посол с супругой.
Сестры переглядываются. Только оживленное лицо Рахманинова превращается в серо-свинцовую маску.
Рахманинов. Я не буду играть.
Фолли. То есть как?..
Рахманинов. Пока он не покинет зал.
Фолли (растерянно). Маэстро, но ведь это скандал!
Рахманинов. Скандал будет, если он не уйдет.
Фолли качает головой и исчезает. Рахманинов разламывает сигарету пополам, вставляет половинку в мундштук.
Наталья. Не волнуйся, Сережа.
Рахманинов. Я абсолютно спокоен.
Соня. Может, тебе не надо быть таким непримиримым?
Рахманинов. Я перед «товарищами» не выступаю. Давайте поговорим о чем-нибудь другом.
Соня (с готовностью). Давайте… (Пауза.) Ты рассказывал про Федю. Про голодного Федю и кочан кислой капусты. Что было дальше?
Рахманинов. Ничего. Он его съел, и все.
Соня. Весь кочан?
Рахманинов (думая о своем). Если этот товарищ заупрямится, надо будет объявить публике причину моего отказа…
Зал битком набит. Оркестранты уже заняли свои места. Ждут маэстро. На сцене вместо него появляется растерянный Фолли.
Фолли. Дамы и господа! В зале находится дипломатический представитель Советского Союза. Маэстро Рахманинов приносит свои извинения публике, но он отказывается выступать, пока они не покинут зал.
Шум пролетает по рядам. Сидящий в ложе Мазырин встает и протискивается в кулуары. Оркестранты, переговариваясь, смотрят в зал.
Крик с галерки. Мы ждем!
Посол оживленно шепчется со своим помощником.
Возбужденное лицо Мазырина заглядывает в приоткрытую дверь. Глаза его блестят.
Мазырин. Молодец, Сережа! Не давай спуску большевикам!
Рахманинов щурится на него сквозь дымок сигареты.
Рахманинов. А я уж было пожалел… Перед публикой неудобно…
Сконфуженный посол в сопровождении жены и секретаря, опустив глаза, пробирается к выходу. Публика оживляется. Аплодисменты.
В дверь заглядывает взъерошенный, вспотевший Фолли.
Фолли. Маэстро!
Рахманинов. Уехал?
Фолли. Да.
Рахманинов (невозмутимо). Что ж, начнем, пожалуй.
Он встает, протягивает руки в рукава поданного Соней фрака и, неожиданно охнув, хватается за бок.
Соня. Что с тобой?
Рахманинов. Не знаю, это уже не в первый раз. Наверное, опять люмбаго. (Плаксивым тоном жене.) Татуся, домой хочу, в Европу.
Наталья. Недолго уже осталось.
Рахманинов выходит.
Соня (Наталье). Он нехорошо выглядит. Бросил бы курить.
Наталья. Да, он стал очень быстро уставать.
Соня. А что говорит доктор?
Из зала доносятся овации.
Долговязая фигура маэстро встречена бурей аплодисментов. Рахманинов по обыкновению сдержан, непроницаем. Сухой поклон головы в зал, другой — оркестрантам. Взмах — и низкая виолончельная тема вводит нас в сумрачный мир Второй симфонии…
Шум дождя сливается, переплетаясь, с музыкой Второй симфонии. Дождь хлещет по лицам и спинам работающих в гигантском котловане людей. По крутому подъему непрерывно движется человеческая река. Два ряда тащат вверх мешки с граненой породой и землей, два ряда спускаются вниз за новым грузом. Бесчисленная лента людей. Камера панорамирует по строительству. Сколько их здесь, копошащихся на дне котлована, дробящих породу, нагружающих хлюпающую землю в тачки и мешки, — тысячи, десятки тысяч? Серое копошащееся месиво человеческих тел, потухшие взгляды, механические движения. Наверху, в пелене дождя, — мутные силуэты часовых с винтовками. Иван, с мешком на спине, уткнувшись пустым взглядом в мокрый мешок впереди идущего заключенного, скользит, карабкается по косогору. Впереди него — изможденный юноша, который неожиданно останавливается., роняет мешок. Задние в колонне, наталкиваясь друг на друга, останавливаются тоже. Иван сбрасывает мешок, подхватывает падающего в грязь зэка, смотрит в его безжизненное лицо, по которому хлещет дождь.
Иван. Ты чего, браток?
Юноша шевелит бескровными губами, пытаясь что-то сказать. Сверху скользит по грязи вниз конвойный в дождевике.
Конвойный. Давай, давай! Давай!
Иван с подоспевшим напарником поднимают тело юноши на плечи и тащат по крутому склону наверх, навстречу равнодушным, не обращающим на них внимания людям. Безжизненное тело с заброшенной головой и раскинутыми руками медленно ползет наверх над морем голов, скатывающихся вниз, в котлован. Музыка Второй симфонии звучит как плач по загубленным судьбам этих людей.
Рахманинов продолжает дирижировать. Лицо его напряженное, усталое, с мешками под глазами. Знает ли он, чувствует ли он, какой стон разносится сейчас над просторами его далекой и незабытой Родины?..
Эйфелева башня хорошо видна через окно с высокого правого берега Сены. Рахманинов стоит у окна.
Рахманинов стоит у окна спиной к Шаляпину, который лежит в постели в распахнутом на груди халате.
Рахманинов. В Европе все летит в пропасть, Федя. Не сегодня завтра грянет война. Немцы возьмут Париж. Они возьмут все… Уезжать надо, Федя.
Шаляпин поднимается, начинает одеваться. Рахманинов искоса наблюдает за ним. Шаляпин немыслимо похудел, глаза ввалились, редкие слипшиеся волосы, желтое восковое лицо. Шаляпин пристально смотрит на друга.
Шаляпин. Ты находишь, я изменился?
Рахманинов. Нисколько.
Шаляпин. Врешь. Я похудел. Вот здесь (он стучит по груди) камень лежит. Тоска… Курить не дают, задыхаюсь. Вино у меня отобрали. (Неожиданно озорно улыбается.) А все-таки бутылочку коньячку я спрятал. Вот видишь, у меня ключик. (Он вытаскивает из кармана маленький медный ключик.) Выпьем?
Рахманинов. Тебе ж нельзя, Федя.
Шаляпин. Да я рюмку только!
Рахманинов. Ну что ж, давай.
Шаляпин приоткрывает дверь в коридор. Убедившись, что никого нет, воровски крадется к напольным часам, виднеющимся в коридоре. Рахманинов наигрывает на пианино, стоящем в углу спальни.
Рахманинов (бормочет). Пианино-то как расстроено…
Шаляпин опрокидывает рюмку коньяка в рот и сразу же наливает еще одну.
Рахманинов. Тебе не надо больше, Федя.
Шаляпин. Э, брось, для меня все едино… Если б я был в России, бросил бы петь и уехал бы к тебе в Ивановку. Архитектор построил бы мне дом там, на обрыве, где эхо, помнишь? Поешь — кругом в разных местах повторяется.
Рахманинов. Помню.
Шаляпин. Построил бы там себе дом и спал бы на вышке с открытыми окнами, где пахнет сосной и лесом.
Рахманинов. Что ты несешь, Федя? Ивановку давно раскрали и разрушили.
Шаляпин. Да… Странно, что грабеж называют революцией. А я бы там выздоровел.
Рахманинов. А помнишь, как мы рыбу ловили? Ты меня все дразнил — нарочно пел противным голосом.
Шаляпин (оживляется). А ты в одежде в речку бросился! Какая вода была! Все дно видно, рыбешки кругом плавают. А какие сливки, баранки! Ты всегда говорил, что это — рай. И правда, это был рай. Да… Великая страна была!
Рахманинов (выпив залпом коньяк). А ведь это мы с тобой ее погубили, Федя!
Шаляпин. Чего ты несешь?
Рахманинов. Это ведь и на нас лежит вина. За все.
Шаляпин. Э-э, брось!.. Что мы могли? В окопах с Врангелем от красных отбиваться?
Рахманинов (блеснув глазами). «Дубинушку» пел?.. Пел… А я дирижировал в восторге! Какую-то зарю новой жизни проповедовали! А как мы не чтили, не любили все русское, с завистью на Запад смотрели. Помнишь, ты все ведь ругал, твердил, что в России невозможно жить!
Шаляпин. Дурак был.
Рахманинов. И я дурак был. Только сейчас и понял, какая это великая страна.
Шаляпин. А все-таки это мученье — быть русским… Мученье и счастье… Слушай, мужичонка тот, Белов, он жив?
Рахманинов. Его еще в революцию пришибли. Я тебе рассказывал.
Шаляпин. А этот — глаз разбойничий — Иван, что ли?
Рахманинов. Не знаю.
Шаляпин. И Марины нет. Посчитать, значит, нас мало осталось в живых. Это ты прав, Сережа, — из Европы надо уезжать. Уезжай…
Рахманинов. А ты?
Шаляпин. А мне все равно. (Наливает еще рюмку.) Странная штука — смерть. Непонятная. Я хочу, чтобы ты еще пожил, за меня… У тебя была нянька, Феона, помнишь?.. Как там, у тебя в Ивановке, было весело… Этого не будет уже никогда… (Оборачивается к окну и напевает романс Рахманинова «Сирень».)
…Поутру, на заре
По росистой траве
Я пойду свежим утром дышать…
Шаляпин поет. Рахманинов откинулся в кресле, рассматривает свои руки. Пение прерывается.
Шаляпин. Что-то мне худо. Крикни прислугу, а сам уходи. Лизаться не будем. Я тебя очень любил…
Рахманинов, склонив голову, выходит.
Закрыв за собой дверь, Рахманинов, сдерживая рыдания, прислоняется к стене. Из-за дверей приглушенно доносится пение.
Шаляпин.
На зеленых листах,
На душистых кустах
Мое бедное счастье живет…
Рахманинов выходит на улицу. Пронзительные крики газетчиков: «Немецкие войска оккупировали Австрию!»
Немецкие войска пересекают границу Австрии. Колонны солдат маршируют по улицам Вены. Тысячи людей. В экстазе тянут руки в нацистском приветствии.
Садовник-швейцарец с неизменной трубкой в зубах выкапывает куст сирени. Возле него томится Рахманинов.
Рахманинов. Ради Бога, не повредите корней!
Садовник. Не беспокойтесь, герр Рахманинов.
Рахманинов. Сирень — очень капризное растение. Если повредить корни… Дайте-ка, я сам!
Он отбирает лопату у садовника и продолжает выкапывать куст. Садовник обиженно сопит, стоит рядом, попыхивая трубкой.
Сильно постаревшая нянька Пелагея кормит шестилетнего Сашу — сына Татьяны. Наталья укладывает серебро во фланелевые чехлы. Входит Татьяна с пачкой бумаг. Она повзрослела, превратилась в зрелую молодую женщину.
Татьяна. Мама, куда переписку класть?
Наталья. Сундук стоит в студии..
Мальчик капризничает, не хочет есть кашу.
Татьяна (няне). Пелагея, я же тебе говорила, не клади столько масла в кашу.
Пелагея. Кашу маслом не испортишь.
Наталья подходит к Тане.
Наталья. Ну, что ты решила?
Татьяна. Да, мы остаемся в Европе. Я не брошу мужа.
Наталья. Но ведь его же призывают в армию! Подумай о маленьком. (Кивает в сторону ребенка.)
Татьяна. Мама, скажи, а ты бросила бы папу?
Наталья не отвечает.
Татьяна (продолжает). Я понимаю, ужасно больно, но по-другому я поступить не могу. Я сама поговорю с папой.
Рахманинов продолжает выкапывать куст, бережно очищая корни от земли. Подходит Татьяна. Ее лицо взволнованно.
Рахманинов. Видишь, мы почти уже закончили.
Татьяна. Папа, мы не едем с вами. Мы уезжаем во Францию.
Рахманинов бросает взгляд на дочь, возобновляет работу.
Татьяна. Мне это тоже очень больно, но я не покину мужа, пусть война, пусть катастрофа.
Рахманинов. Когда-то очень давно, когда ты была еще ребенком, в горестную для всех нас минуту ты сказала: «Нас утешает то, что мы все так сильно любим друг друга». Помнишь?
Татьяна. Нет.
Рахманинов. А я помню… Иди скажи маме, что через полчаса я буду готов.
Татьяна не двигается, смотрит на отца. Рахманинов распрямляется от куста, смотрит ей в глаза.
Рахманинов. Только на старости лет понимаешь, что жизнь — это затянувшееся прощание…
Автомобиль стоит у подъезда. Рахманинов прощается с дочерью и внуком. Здесь же старая Пелагея, садовник и челядь.
Рахманинов (сухо смеется). Ну что ж, прощайте. Я всю жизнь был бездомным странствующим музыкантом.
Он оглядывает дом, неожиданно отворачивается и отходит в тень дуба. Все смотрят на него.
Рахманинов. Надо бы подсадить роз на дальнюю клумбу.
Садовник (кланяется). Будет сделано.
Таня (сыну). Пойди поцелуй дедушку.
Мальчик бежит к Рахманинову, дергает его за рукав.
Саша. Дедушка! Дай я тебя поцелую!
Рахманинов не выдерживает, подхватывает внука на руки, крестит и, прижав к себе, шепчет.
Рахманинов. Еще увидимся. Даст Бог, еще увидимся.
Бурный океан. Пенные волны бьются о борт океанского лайнера, и в ритм набегающим волнам звучит мощная тема Третьей симфонии Рахманинова.
На пустой палубе стоит Рахманинов, подставив лицо соленому ветру. Он смотрит на бушующий простор, но видит другое…
…Мысленным взором мы проходим по опустевшему, осиротевшему дому в Сенаре. Столовая с ее простой, добротной мебелью. Гостиная, где диваны и кресла накрыты чехлами и григорьевские портреты занавешены тюлем. Вестибюль с прекрасным бронзовым профилем Рахманинова. Мы входим в опустевшую студию, где рояль тоже стоит под чехлом. Камера панорамирует, на секунду задерживается на фотографии Рахманинова с младшей дочерью Татьяной, приближается к окну… И мы видим, как сон о далекой жизни, Рахманинова с завязанными глазами, растопыренными руками посреди лужайки. Он пытается поймать внучку Софью, внука Сашу, а те смеются, увиливая. Визг, крики… А на качелях, высоко взлетая, качаются Ирина и Татьяна. А вот — Рахманинов за рулем на своей моторной лодке. На корме — Шаляпин с развевающимися волосами…
Наталья спит. Рахманинов лежит с открытыми глазами, смотрит в темноту. Третья симфония продолжает звучать в ритм раскачивающемуся судну.
Голос Рахманинова. Какая странная у меня жизнь… Меня все время откуда-то выгоняли. Сперва из дому, затем из Петербургской консерватории, затем выгнали из Ивановки, а потом — из России… Теперь гонят из Сенара и вообще из Европы. Видать, так и будет до конца дней. Третьего гнезда мне свить не под силу.
Третья симфония разливается над просторами неунимающегося Тихого океана. Рахманинов, накинув пальто на пижаму, глядит назад, на восток, где горизонт алеет зарей.
Рахманинов. Прощай, Европа.
Подходит Наталья, заспанная, встревоженная.
Наталья. Я проснулась, а тебя нет.
Рахманинов. Посмотри, как красиво.
Мелодия Третьей симфонии достигает своего апогея, сливаясь с шумом штормовых волн могучего, бушующего океана. Встает солнце, обливая багряным золотом штормовые тучи.
Рахманинов. Как этот мир прекрасен! Если бы только люди это поняли и не старались его улучшить…
В огромном зале, украшенном лентами и венками, выстроилась добрая сотня черных концертных роялей. В присутствии прессы и немногих приглашенных глава фирмы Теодор Стейнвей держит речь перед Рахманиновым.
Стейнвей. Смею вас уверить, господин Рахманинов, что для фирмы «Стейнвей» всегда будет исключительной честью, что вы выступаете на роялях нашей фирмы. Позвольте преподнести вам подарок. (Он делает жест в сторону роялей.) Любой концертный рояль — на ваш выбор!
Присутствующие аплодируют. Среди изысканно и роскошно одетых дам и джентльменов — Наталья, Ирина и Фолли. Рахманинов и Стейнвей позируют перед кино- и фотокамерами, улыбаются, пожимая друг другу руки.
Стейнвей (указывая на рояль). Не желаете попробовать?
Рахманинов неловко улыбается, подходит к роялю, садится, берет три первых аккорда своей знаменитой прелюдии.
Рахманинов. Роскошный звук.
Голоса из публики. Продолжайте, просим!
Рахманинов сосредотачивается, усаживается поудобнее, подкручивая винты на табуретке, опускает пальцы на клавиатуру, и мощные набатные звуки исторгаются из недр рояля. Публика затаила дыхание. Камера движется под музыку среди роялей.
В соседнем цеху, где рабочие собирают рояли, все работы остановились. Мастера застыли, отложив инструменты, с благоговением внимают могучим аккордам. Камера движется между полуразобранных роялей, и мы слышим, как струны в раскрытых деках дребезжат, отзываясь на волны музыки, проникающей из соседнего зала.
Рахманинов заканчивает играть. Аплодисменты.
Официанты разносят шампанское и закуски. Рахманинов стоит с Натальей и Ириной в окружении восторженных поклонников. Стейнвей подводит к Рахманинову статную даму, сверкающую бриллиантами. В руках у нее несколько роз.
Стейнвей. Позвольте представить вам миссис Норт.
Миссис Норт. Мистер Рахманинов, нет слов! Моему счастью нет предела. Дайте я вас поцелую!
Она порывистым жестом обнимает Рахманинова и целует, ненароком поцарапав шипом розы его щеку. Рахманинов дергается, сморщившись.
Миссис Норт. Ах, простите, я вас поцарапала!
Рахманинов. Ничего.
Миссис Норт. Мой муж в Европе. Он будет в отчаянии, что не увидел вас! Я надеюсь, вы нас посетите и сможете посмотреть великолепную коллекцию, которую нам удалось вывезти из России.
Рахманинов вытирает пальцем кровь с царапины.
Рахманинов. Очень интересно.
Миссис Норт. Давайте сегодня же назначим дату, и мы устроим прием. Я покажу вам фарфор из Зимнего дворца. У нас есть кольцо вашего царя Николая Второго.
Рахманинов (с горечью). А императорской короны у вас нет?
Миссис Норт. Нет, ее купил Эндрю Мэллон. Но зато мы купили двух Тицианов и несколько Рембрандтов из царской коллекции. Я вам обязательно покажу. Вы приедете?
Рахманинов. Спасибо.
Дама отходит.
Рахманинов. Кто это?
Фолли. Жена нефтяного магната Сэмюэла Норта. Он торгует с Россией, и Сталин ему продал весь Эрмитаж.
От буфета Рахманинову машет ручкой коротенькая дама с пышной платиновой прической. Мы ее уже знаем — это музыкальный критик Флоранс.
Флоранс. Я здесь, мистер Рахманинов!
Рахманинов. Боже, опять эта критикесса. (Наталье.) Спаси меня от нее.
В это время к Рахманинову подплывает обрюзгший господин.
Господин. Мистер Рахманинов, вы не скажете в трех словах, как надо играть Шопена?
Рахманинов. В трех словах не могу, а в четырех: Шопена надо играть хорошо.
Он видит приближающуюся Флоранс, пытается ускользнуть, но уже поздно.
Флоранс. Господин Рахманинов, я пишу книгу о вас. Я хотела бы знать, какая основная идея прелюда, который вы исполнили. Правда ли, что программа этой музыки — история о двух заключенных, бежавших с каторги?
Рахманинов. Нет, не правда.
Флоранс. Но что-то вас вдохновило?
Рахманинов. Что вдохновило? (Улыбается.) Отсутствие денег…
Гости смеются.
Рахманинов (продолжает). Мне было 18 лет, я был абсолютно без денег, и я написал эту музыку.
Теперь у рояля — певица с аккомпаниатором. Она поет «Сирень» по-русски. Слушатели уселись вокруг. Камера скользит по умиленным вежливым лицам — красивым, холеным, старым, напудренным и нагримированным — дам и джентльменов, терпеливо слушающих пение на чужом языке.
Наталья. Прекрасный концерт!
Рахманинов. Они ведь ни хрена не понимают, ты посмотри на эти лица!
Ирина. Папа, они понимают ровно столько, сколько могут. И они тебя любят. Это, наверное, самое важное.
К Рахманинову подходит Фолли, с довольным видом хлопает себя по карману, вытаскивает конверт. Рахманинов берет конверт — там чек.
Рахманинов. Что это?
Фолли. Две тысячи долларов — аванс.
Рахманинов. Аванс? За что? От кого?
Фолли. Миссис Норт заплатила вам аванс за вечер, на который она вас пригласила.
Рахманинов. При чем здесь деньги? Верните чек! Какая бестактность!
Фолли. Маэстро, тут нет никакой бестактности. Миссис Норт хочет компенсировать вам время, которое вы потеряете на ее вечере. Это же Америка, а в Америке время — деньги.
Рахманинов неожиданно одной рукой хватается за поясницу, а другой рукой за плечо Натальи. Лицо его мгновенно покрывается испариной.
Наталья (испуганно). Что с тобой?
Рахманинов. Опять эта невыносимая боль.
Фолли. Может, вызвать «амбуланс»?
Рахманинов. Нет, нет, не привлекайте внимания. Дайте я обопрусь о вашу руку.
Он достает платок, вытирает влажный лоб, очень медленно, не убирая руки с поясницы, стараясь быть незаметным, идет по направлению к двери. Наталья и Ирина следуют за ним.
Снегопад. На одной из улиц Нью-Йорка — Ист-Сайд мальчишки играют в снежки. Подъезжает такси. Из такси выходит Наталья, сверяет адрес, звонит у подъезда.
На высокой металлической койке — раздетый Рахманинов. Врач прослушивает его легкие. Жалко белеет худая костлявая спина, слегка оттопыренные уши на коротко стриженной седой голове.
Врач. Дышите глубже.
Рахманинов вдыхает и закашливается глубоким грудным глухим кашлем. Врач терпеливо ждет, глядя, как сотрясаются старческие лопатки. Рахманинов отхаркивается.
Врач. Курите?
Рахманинов. Курю.
Врач. Устаете?
Рахманинов. Да, стал быстро уставать.
Врач углубляется в рентгеновские снимки, поднеся их к окну. Рахманинов продолжает сидеть, испытующе глядя на врача. За окном идет сильный снег.
Врач. У вас явный плеврит, а вы курите.
Рахманинов. Я очень мало курю, доктор.
Наталья (заглянув в комнату). Можно?
Рахманинов. Наташенька, ну где же ты?
Наталья входит, вопросительно смотрит на врача.
Врач. Надо бросить курить. Надо сменить образ жизни. И наконец, надо перестать шутить со своим здоровьем. Господин Рахманинов очень переутомлен. Желательно сменить климат. Лучше всего — Калифорния. И вообще покончить с выступлениями.
Рахманинов. О нет, доктор, только не это! В концертах — моя жизнь. Вы поймите, я эстрадный человек. Если я чувствую какую-нибудь боль, она тут же прекращается, когда я на эстраде.
Доктор и Наталья смотрят на Рахманинова.
Рахманинов (продолжает). Ну хорошо, я брошу курить. Но я не могу меньше играть. Если я не буду работать, я зачахну.
Доктор (с улыбкой). А сменить климат обещаете?
Рахманинов (с готовностью). Да, да. Мы переедем в Калифорнию, обещаю.
Наталья. Одевайся же, Сережа, ты простудишься.
Рахманинов слезает с койки, начинает одеваться.
Наталья. Мы подождем тебя в коридоре.
Доктор выходит, прикрывает за собой дверь. Наталья смотрит на него в ожидании.
Наталья. Что вы можете сказать?
Доктор (отводя глаза). Пока еще рано делать окончательные выводы, но… (Качает головой.) Нет, я должен посоветоваться вначале и сделать кое-какие дополнительные анализы.
Наталья (глядя в глаза доктору). Я должна знать. Это что… рак?
Доктор (решившись). Не исключено…
Наталья опускает голову, прикрывает глаза.
Рахманинов, уже одетый, шарит по карманам, достает сигарету, закуривает. Входит Наталья. Он успевает спрятать сигарету за спину.
Рахманинов. Ну что, какие тайны тебе открылись?
Наталья (бодро). Никаких. Отдай сигарету, Сережа.
Рахманинов (удивленно). Откуда ты знаешь?
Наталья (улыбаясь). Потому что позади тебя занавеска уже горит.
И правда — Рахманинов оглядывается: он успел прожечь в кисейной занавеске дыру. С помощью жены он лихорадочно старается сбить пламя с занявшейся огнем занавески.
Дом Рахманинова на Элм-драйв, 10. Калифорнийское солнце золотит апельсины на темной листве, благоухающие бегонии, звонко-зеленый газон. Щебечут птицы. У подъезда дома сияет новый «кадиллак». Под окнами террасы Наталья беседует с маленьким седым японцем-садовником.
Наталья. Этот куст надо посадить здесь.
Она указывает на стоящий на дорожке куст сирени, высаженной в зеленый ящик с землей;.
Садовник. Я думал здесь посадить жасмин.
Наталья. Мистер Рахманинов хочет, чтобы сирень сидела здесь, была высажена здесь.
Садовник. Миссис не верит мне, но сирень не цветет в южной Калифорнии.
Наталья (оглянувшись по сторонам). Я знаю. Но мне не хотелось бы расстраивать мистера Рахманинова, он человек мнительный, а для него этот куст имеет особый смысл…
По пустым комнатам проходит Рахманинов. Оглядывает светлые стены просторных комнат, золотистые натертые полы. Солнце льется сквозь раскрытые окна. Весь дом наполнен щебетанием птиц.
Рахманинов (бормочет). Здесь будет моя студия.
Он подходит к окну, смотрит на Наталью, беседующую с садовником. Наталья, заметив его в окне, прерывает свой разговор и идет через газон.
Наталья. Какое солнце! И это называется зима!
Рахманинов. Да, рай!
Наталья. Считай, что мы купили дом в раю.
Рахманинов кивает, отходит от окна, смотрит на себя в зеркало, рассматривает свое изборожденное морщинами, уставшее лицо с отвисшими мешками под глазами, отворачивается.
Рахманинов (про себя). Дом, в котором я умру.
Та же комната, только уже обставленная удобной уютной мебелью. Мы слышим голоса, доносящиеся из соседних комнат, потом шум автомобиля. Камера приближается к окну, и мы видим, что к дому подъехал грузовик, на который погружен большой концертный рояль. Трое рабочих начинают его сгружать. Разгрузкой руководит знакомый нам Федор Федорович Шаляпин — младший сын Шаляпина. Он повзрослел и еще больше стал похож на отца.
Статная русская повариха Васильевна, несмотря на пышную фигуру, легко движется от стола к плите, на которой жарится и парится обильный обед. Входит Ирина, тянет носом.
Ирина. М-м-м! Что это?
Васильевна (робко). Это борщ. А это — каша грешневая… со шкварками.
Ирина подходит, пробует кашу.
Ирина. Чудо! (Кричит.) Софа! Софа!
Васильевна. У меня еще поросенок заливной, не знаю, понравится ли барину.
Вбегает Иринина дочь Софа — уже выросшая очаровательная пятнадцатилетняя девочка.
Ирина. Попробуй, такого ты еще не ела. Это — настоящий русская каша (Оборачивается к оробевшей Васильевне.) Не волнуйся, Васильевна! Сергей Васильевич обожает гречневую кашу. (Кричит в дверь.) Мама!
На крик вбегает Федор.
Федор. Я тоже хочу пробу навести. Ирина. Софа, позови бабушку.
Софа взбегает вверх по лестнице и замирает на пороге спальни. Наталья сосредоточенно слушает передачу по радио, заглушаемую треском помех, и делает Софе знак не шуметь.
«Кадиллак» Рахманинова въезжает во двор. Рахманинов направляется к дому, но останавливается около куста недавно посаженной сирени. Листья увяли, некоторые совсем свернулись в трубочку. Рахманинов обеспокоенно смотрит на подошедшего садовника.
Рахманинов. Надо бы полить, а то не зацветет.
Садовник. Мистер, я поливал, просто Калифорния — не тот климат.
Рахманинов. Надо бы еще. Принесите мне шланг.
Рахманинов снимает пиджак, засучивает накрахмаленные манжеты своей рубашки. Видит Наталью, появившуюся в окне террасы. Наталья чем-то сильно взволнована, но Рахманинов не замечает ее состояния.
Рахманинов. Я выбрал чудную мебель для террасы, помнишь, мы видели у Стравинских.
Наталья не отзывается.
Рахманинов (продолжает). Что с тобой?
Наталья. Гитлер напал на Советский Союз.
Подошедший садовник принес шланг и протягивает его Рахманинову. Рахманинов стоит пораженный, ничего не видит. Ирина, Софа и жующий Федя выбежали на террасу, смотрят молча на Рахманинова, который отсутствующим взглядом, с трудом волоча ноги, почти старческой походкой проходит мимо них и скрывается в доме.
Рахманинов поднимается наверх по лестнице. Наталья следует за ним.
Наталья. Сережа!
Ответа нет. Наталья поднимается, подходит к двери в студию, прислушивается.
Наталья. Сережа!
Наталья осторожно стучит в дверь. Рахманинов не отзывается. Стараясь не шуметь, Наталья идет прочь.
В столовой накрыт стол. Чего только здесь нет: холодный поросенок, заливная рыба, маринованные грибы. Вокруг стола Наталья, Ирина, Софа, Федор. Васильевна вносит в фарфоровой супнице раскаленный борщ.
Наталья (Софе). Позови дедушку обедать.
Софа выбегает из комнаты. Мы слышим ее шаги вверх по лестнице.
Голос Софы. Дедушка! Открой, дедушка! Обед готов.
Все усаживаются за стол.
Софа (входит). Не отвечает.
Васильевна разливает борщ по тарелкам. Тягостная тишина за столом, никто не смотрит друг на друга. Наталья пробует борщ, качает головой, роняет ложку.
Наталья. Нет, не могу есть. Ирина. Кусок не лезет в горло.
Наталья встает из-за стола. Все следуют ее примеру.
Федор (нерешительно). Я пойду, пожалуй.
Васильевна (огорченно). Значит, не понравилось?
Наталья (выходя). Прости, Васильевна, мы вечером съедим.
Федор наливает рюмку водки, залпом выпивает ее.
Васильевна (сквозь слезы). Господи, да что ж это такое! Наварила, нажарила — все зря!
Федор. Война, Васильевна.
Васильевна (в сердцах). Ну, война! Ну, напал немец на нас! Чего ж теперь, голодовку объявлять? Расколошматят его наши, как пить дать.
Васильевна подходит к непочатой Софиной тарелке, кусает черный хлеб и ест борщ.
Васильевна (сквозь слезы). Такой борщ пропадает!.. Гитлер чертов!
Федор с грустной улыбкой смотрит на кухарку.
Мягкий свет падает из-под желтых абажуров. Наталья с кофейником и чашкой на подносе поднимается наверх. Дверь в студию по-прежнему заперта.
Наталья. Сережа, я сварила тебе крепкого кофе.
Ответа нет.
Наталья. Сережа, нельзя же так!
Голос Рахманинова. Спасибо, мне ничего не надо.
С поникшей головой Наталья спускается вниз.
Наталья в пеньюаре поверх ночной рубашки дремлет на диване в гостиной.
В библиотеке Ирина прикорнула в глубоком кресле.
Софа разметалась по постели, спит тревожным сном.
Васильевна на коленях перед мерцающими лампадками киота. Тускло поблескивает золото икон.
Васильевна (молится). Господи, пошли победу русскому оружию! Спаси мать нашу Россию!
Камера скользит по спящему дому. Яркий лунный свет падает квадратами на пол, выхватывая куски мебели из темноты. Вдруг камера останавливается, потому что мощная трагическая музыка заполняет дом, проникает во все комнаты, во все углы, выплескивается в сад. Это — этюд-картина № 5 опус 39.
Проснувшаяся Наталья недвижно сидит в кресле.
Ирина подходит к окну в библиотеке и слышит музыку, как бы льющуюся из сада.
Софа проснулась в своей кровати, протирает глаза. Музыка входит в нее. Эту минуту она не забудет никогда.
Васильевна с широко раскрытыми глазами уставилась в икону, потрясенная, как будто бы услышала глас Божий…
В студии Рахманинов обрушивает всю мощь своих рук на освещенную луной клавиатуру рояля. В лунном свете его лицо кажется высеченным из мрамора.
И вместе с обвалом музыкальных аккордов идет обвал образов войны. Взрывы, горящие самолеты, падающие в бою солдаты… Немецкие танки, несущиеся по несжатому хлебному полю, бесконечная вереница беженцев.
Плачущий ребенок. Повешение партизана. И вот уже снег падает на черно-обуглившееся пепелище деревни.
Парад Красной Армии в Москве. Осажденный Ленинград. Горящие здания на Невском проспекте… Голодающие вокруг замерзшего трупа лошади. Двое детей тащат санки с трупом матери. Мальчик и девочка. Девочке 5 лет. На исхудавшем до прозрачности личике — огромные, полные скорби глаза.
Среди черных стволов желтеет огонек в окошке заваленной снегом избы. Человек, споткнувшись, из последних сил доползает до дверей избы, стучит. Дверь открывается.
Человек (хрипло). Пусти погреться, мужик.
Он, обессиленный, рушится на руки хозяина.
Хозяин — лысый старик с длинной бородой — втаскивает пришельца в дымное тепло жилого помещения. В слабом свете керосиновой лампы едва проступают очертания русской печи, стола. Теплится лампадка перед иконой.
Незнакомец. Отогреюсь и пойду.
Старик. Располагайся.
Незнакомец разматывает заиндевевшую мешковину с лица, и мы видим, что это Иван. Он седой, постаревший, истощенный до последней степени. Окаменевшими от холода руками он пытается развязать обмотки с ног.
Иван. Вроде ноги отморозил, ничего не чую.
Заледеневшие руки не слушаются его.
Старик. Дай-ка я тебе помогу.
Иван. Да я сам!
Старик. Да сиди уж!
Старик водружает на нос очки с толстенными стеклами и, нагнувшись, начинает разматывать обутки, сделанные из старой автомобильной покрышки.
Старик. Откуда путь держишь?
Иван. С Прохоровского лагеря.
Старик. Э, брат, ты километров 30 отмахал.
Иван. Заблудился. Да не бойся, актированный я, могу справку показать.
Старик. А по мне, хоть бы и беглый.
Иван всматривается в лицо старика. Лысый череп, нос сливой, на носу перевязанные бечевочкой толстые очки, длинная седая борода — что-то в этих чертах и нам кажется знакомым. Тот наконец развязывает обмотки, смотрит на белые безжизненные пальцы на ноге Ивана.
Старик. Э, брат, почти отморозил. Сейчас тебе надо спиртиком растереть.
Старик открывает тумбочку, вытаскивает оттуда бутылку, наливает спирт в ладонь и растирает, разминает закостеневшую ступню Ивана. Иван не отрываясь смотрит на старика.
Старик (бормочет). Терпи, казак… Я тебе ногу-то разотру, а остальное мы с тобой внутрь пропустим для согревания…
Сморенный спиртом и жарой, Иван в накинутом овчинном полушубке сидит, прислонившись к стене. Старик зашивает дратвой валенок.
Старик. Почти закончил.
Иван (в упор глядит на старика). А ведь я тебя знаю… Ты из Тамбовской губернии. Священник, отец Николай.
Священник. Он самый.
Иван. А меня узнаешь?
Священник (не поднимая глаз от работы). Я тебя давно признал — Иван ты.
Иван. Значит, ты жив.
Священник. Бог милостив. В тюрьме насиделся. В Соловках был. После суда сослали в Сибирь на поселение.
Иван. Ты, зерно, меня спутал с кем. Я — Иван Шаталин. Это ведь я тебя арестовал.
Священник. Узнал, браток, узнал. (Смотрит на подшитый валенок.) В такой обувке тебе и мороз не страшен.
Запавшие глаза Ивана блестят недобрым огнем.
Иван. Ты что, дед, на меня и зла не держишь?
Священник. За что?
Иван. За что?.. За то, что я тебя в тюрьму упрятал, жизнь искалечил.
Священник. Нет, сынок, не держу зла.
Иван. Ты дурочку-то не валяй.
Священник. Не ты — так другой бы. Так уж написано было.
Иван вдруг сползает с лавки, падает на колени перед стариком.
Иван (глухо). Прости меня.
Священник. Что ты? Встань, встань.
Он пытается поднять Ивана, но тот упирается, мотая головой.
Иван. Прости меня, отец Николай.
Священник. Невиновен, я же тебе говорю, что ты невиновен.
Иван. Виновен, за все виновен. Перед всеми. За все горе… Десять лет по лагерям.
Священник. Ты своим горем все уж искупил.
Священник поднимает Ивана, сажает на лавку.
Иван. Мне искупление может быть только на фронте. Только кровью. Я ведь к фронту пробираюсь.
Священник (протягивая валенки). Ты в этой обувке до самого фронта-то и дотопаешь.
Во всю стену студии — карта Советского Союза. Рахманинов передвигает флажки линии фронта, которая стягивается к Волге. Фолли сидит за столом, перебирая бумаги.
Фолли. Начнем концертный сезон с Сан-Франциско, потом Бостон, затем…
Входит архитектор Мазырин.
Архитектор (торжественно). Сдан Смоленск.
Рахманинов удручен новостью, садится на диван под картой.
Рахманинов. Если они прорвутся к Волге, их не остановить до Урала… Неужели это конец?
Архитектор. Похоже, что так.
Рахманинов. Может быть, мы можем что-то сделать, как-то помочь?
Архитектор. Кому помочь, красным, большевикам?
Рахманинов. Русским людям.
Архитектор. Ты что, серьезно?
Рахманинов кивает.
Архитектор. А как ты собираешься помочь?
Рахманинов. Не знаю. Обратиться к соотечественникам, эмиграции. Основать фонд помощи. Ты пойми, там гибнут русские люди, тысячи, каждый день.
Архитектор. Среди эмиграции нет ни одного человека, который бы хотел победы большевиков.
Рахманинов (поднимая письмо со столика). А вот мне пишут русские из Сан-Франциско, что хотят собирать деньги в фонд помощи воюющей России.
Архитектор (садясь рядом с Рахманиновым). Сергей Васильевич, Сережа! Еще какие-нибудь пять месяцев, и мы сможем вернуться. Мы ждали этого 25 лет. Если ты поддержишь большевиков, от тебя отвернется вся эмиграция… все друзья. Поверь своему старому другу!
Рахманинов. Но ведь мы не можем сидеть сложа руки, Коля! Каждую минуту там, в России, гибнут сотни наших братьев по крови… Надо ведь что-то делать!..
На маленькой деревянной пристани на катера грузят боеприпасы, оружие, продовольствие. На далеком противоположном берегу узкой полоской тянется Сталинград. Над ним стелется дым пожарищ, от которого все небо над городом черно. Слышатся разрывы бомб и снарядов. На пристани среди сутолоки топчется Иван с котомкой за спиной. На своем долгом пути он набрал тела, подзагорел. На нем справный ватник, на ногах сапоги. Иван подходит к капитану судна, у которого висит полевой бинокль на груди.
Иван. Дай глянуть, браток.
Капитан неприветливо смотрит на Ивана, но все же дает бинокль.
Разрушенные здания, пожарища. На голом береговом скосе проступает надпись, сделанная мелом: «ЗДЕСЬ ВСТАЛИ НАСМЕРТЬ ГВАРДЕЙЦЫ РОДИМЦЕВА».
Время ленча уже заканчивается. Рахманинов допивает кофе. Фолли встает из-за стола.
Фолли. Пойду посмотрю, может, мадам Рахманинова уже приехала.
Рахманинов. Я с вами.
Рахманинов привстает из-за стола и вдруг, охнув, падает опять в кресло, кладет руку на бок.
Фолли. Может, вам лучше подняться в номер?
Рахманинов. Это пройдет. Не говорите миссис Рахманиновой, что я пил настоящий кофе.
Фолли уходит. Рахманинов с посеревшим от боли лицом задумчиво смотрит на панораму Сан-Франциско сквозь огромное зеркальное окно — крутую, отвесно падающую улицу, Голден-Гэйт-мост. В гавани под советским флагом стоит большой пароход. Внимание Рахманинова привлекает русская речь за соседним столом. Там сидят двое мужчин, по костюмам и по прическам явно советские, и между ними — ребенок: девочка лет семи.
Первый русский (вытаскивая бумаги из портфеля)… Я звонил в консульство, там никто не отвечает. А что делать с этими накладными?
Второй русский. Их надо передать в торговую миссию. Пойдем позвоним в Вашингтон.
Первый русский (девочке). Посиди здесь, мы скоро вернемся.
Оба уходят. Рахманинов смотрит на девочку — маленькая, худенькая до прозрачности, она с напряженным до угрюмости интересом следит за тележкой, которую развозит черный официант. Там лежат куски разных тортов, пирожные с вишнями и яблоками, разного рода десерт.
Рахманинов (девочке). Хотите пирожного?
Девочка испуганно переводит большие глаза на незнакомца, от которого она не ожидала услышать русскую речь, и отрицательно качает головой.
Рахманинов. Это очень вкусный шоколадный торт!
Девочка не отвечает, отламывает кусочек хлеба на тарелке, осторожно жует.
Рахманинов (продолжает). Вы говорите по-русски? Девочка (еле слышно). Да.
Рахманинов. Не бойтесь, я тоже русский. Может, вы хотите мороженого? Какое мороженое здесь! С изюмом и орехами.
Девочка. Мне нельзя. Меня будет тошнить.
Рахманинов. А что вам можно?
Девочка. Кусочек хлеба. Я уже сыта.
Рахманинов. А где ваша мама?
Девочка (шепотом). Маму бомбой убило. Когда мы улицу переходили.
Рахманинов (сдерживая слезы). Улицу переходили…
Девочка. Проспект… Невский.
Рахманинов. Значит, вы пережили блокаду в Ленинграде?
Девочка кивает.
Рахманинов. Как вас зовут?
Девочка. Вера.
Рахманинов. Когда-то очень давно у меня была знакомая девочка Вера. Она жила в вашем городе, только тогда он назывался Петербург. Дайте мне вашу руку.
Он прячет ее маленькую ладошку в своих больших руках и смотрит на нее с болью и нежностью.
Рахманинов. Очень приятно познакомиться, Вера. Меня зовут дедушка Сережа.
Неожиданно над ними раздается голос.
Голос первого русского. Ты опять за свое? Сколько раз тебе говорить!
Первый русский берет девочку на руки и обращается к Рахманинову по-английски.
Первый русский. Извините, что она вас побеспокоила.
Он уносит девочку. Рахманинов сидит, обхватив голову руками.
Рахманинов (шепчет). Ну, а дети, за что русские дети должны страдать?
Несколько прохожих стоят, читая афишу: «КОНЦЕРТ РАХМАНИНОВА. ВЕСЬ СБОР ОТ КОНЦЕРТА ПОСТУПАЕТ РУССКОЙ АРМИИ И ВОЮЮЩЕЙ РОССИИ».
У кассы стоит очередь. С улицы входят несколько человек. Один из них — архитектор Мазырин. Архитектор останавливается посреди вестибюля и обращается к очереди.
Архитектор. Господа! Русские в изгнании обращаются к вам, призывают вас бойкотировать выступление господина Рахманинова. Мы расцениваем поддержку большевистской армии как предательство интересов России.
Второй русский разворачивает плакат с надписью: «ПОЗОР ИЗМЕННИКУ РОССИИ». Люди в очереди переглядываются, переговариваются.
Рахманинов репетирует с оркестром. Дирижирует Орманди. Репетируется Четвертый концерт. Рахманинов останавливается.
Рахманинов. Здесь хотелось бы немного рубато. Давайте попробуем с номера 45.
Орманди кивает, репетиция возобновляется. К сидящей в партере Наталье подсаживается Фолли.
Фолли (озабоченно). Билеты продаются неплохо, но у касс группа русских начинает демонстрацию. Кстати, там архитектор Мазырин. Пресса уже пронюхала, что может начаться скандал. За кулисами полно журналистов.
Наталья. Не паникуйте преждевременно, Чарли.
Репетиция закончена. Оркестранты, переговариваясь, собирают инструменты, складывают ноты.
Рахманинов, по обыкновению, в своей заношенной кофте, одевается к выходу. За дверью шум, в артистическую протискивается взъерошенный Фолли, за ним толпа наседающих журналистов.
Фолли. Маэстро, погодите выходить, от журналистов нет отбоя. Мы попросим их удалить!
Рахманинов. Не надо, я буду с ними говорить.
Фолли. Я бы не советовал, они только и ждут скандала, вам будет неприятно.
Рахманинов. Кстати, сколько билетов продано?
Фолли. На 3780 долларов пока что… Маэстро, вы знаете, как я предан вам, прошу вас, прислушайтесь к моему совету, не встречайтесь с прессой. Нельзя, чтобы концерт перерос в политическую акцию, американцы, ваши друзья, могут вас неправильно понять, и тогда…
Но Рахманинов не слушает своего менеджера, открывает дверь и сталкивается лицом к лицу с толпой репортеров.
Замигали вспышки магния, зашевелилась толпа. Посыпались вопросы. Рахманинов поднимает руку, восстанавливая тишину.
Рахманинов. Господа, вы знаете, я не любитель интервью, но сегодня первый раз в жизни я рад возможности говорить с прессой… Пожалуйста, напечатайте на первой полосе ваших газет — Рахманинов помогает и будет помогать России в войне! (Вытаскивает чековую книжку, поднимает над головой.) Я сейчас выпишу чек на 3780 долларов и передам его в советское консульство. Я хочу, чтобы на эти деньги были куплены необходимые медикаменты и медицинское оборудование для русских воинов!.. Это только первый концерт, но я надеюсь продолжать!
1-й журналист. Господин Рахманинов, вы покинули Россию из-за большевиков, а теперь вы им помогаете?
2-й журналист. Вы сочувствуете коммунистам?
3-й журналист. Вы не собираетесь вернуться в СССР?
Фолли (шепчет Рахманинову). Только без политики, Христа ради, без политики!
Рахманинов. Это единственный путь, каким я могу выразить мое сочувствие страданиям народа, моей родной земле…
1-й журналист. Вы, наверное, уже знаете, какой шок произвело ваше решение в кругах русской эмиграции… Как нам известно, от вас отвернулись даже близкие друзья!..
Рахманинов (опускает голову). Это ужасно — потерять друзей… Но уж лучше пусть в России большевики, чем Гитлер!
Толпа окружает главный подъезд. Атмосфера всеобщего возбуждения. На противоположной стороне улицы стоит группа людей с лозунгами: «ПОЗОР „КРАСНОМУ“ РАХМАНИНОВУ!» Архитектор Мазырин во главе бойкотирующих. Он говорит в рупор.
Архитектор. Русские в изгнании с гневом обвиняют Рахманинова в измене России. Освобождение России от большевиков не менее важно, чем освобождение Европы от фашизма. Рахманинов — предатель русского народа!
У служебного входа — толпа любителей. Из машины выходят Рахманинов с Натальей. Фолли расчищает им дорогу. Высокий Рахманинов через головы окружающих старается рассмотреть, что творится у главного входа.
Фолли (увлекает Рахманинова). Не задерживайтесь, пойдемте!
Какая-то женщина протягивает маленький букетик цветов Рахманинову.
Женщина. Господин Рахманинов!
Но Рахманинов, увлекаемый женой и секретарем, уже скрывается за дверью.
Рахманинов идет по лестницам и переходам, здороваясь со служащими, кивая полуодетым оркестрантам. Женщина семенит позади него.
Женщина. Сергей Васильевич! Господин Рахманинов! Вы не знаете, как важно для всех нас то, что вы сейчас делаете! Как важно это для нашей Родины.
Рахманинов не сбавляет шага. Женщина старается не отстать.
Женщина (продолжает). Я вам хотела писать. Не только я, но мои друзья тоже. Мы колебались, мы не знали, как поступить… Мы не сочувствуем коммунистам, но не помочь России нам кажется преступлением. Мы боялись, а теперь, с вами, мы ничего не боимся. Нам не стыдно выражать любовь к нашей стране…
Они уже подошли к открытой двери артистической, которую держит Фолли. Женщина с букетиком робко замирает на пороге.
Фолли. Господин Рахманинов никого не принимает.
Он уже было хотел закрыть дверь, но Рахманинов останавливается, поворачивается и обращается к Фолли.
Рахманинов. Пропустите эту даму.
Женщина входит. Рахманинов смотрит на нее. Она протягивает ему букетик.
Женщина. Я из Харькова. И ни одного вашего концерта не пропустила. Я училась музыке, но после того, как услышала ваш Второй концерт, решила больше не прикасаться к роялю. Это было в четырнадцатом году…
Рахманинов смотрит на нее устало, улыбается. Берет букетик.
Рахманинов. Зачем же вы музыку бросили? Это нехорошо. А за слова и за цветы — спасибо.
Сильно поседевший, постаревший Зилоти с нежностью смотрит на Рахманинова. Тот уже во фраке, готовый к выходу. В дверь просовывается весь какой-то взъерошенный Фолли.
Фолли. Я был прав. Назревает большой скандал.
Зилоти (качает головой). Ну, Сережа, или пан, или про пал.
Рахманинов. Хорошая поговорка: Бог не выдаст, свинья не съест.
В зале затихает привычный шум, гул толпы, кашель. На сцену выходит Рахманинов. Сквозь довольно сдержанные аплодисменты мы слышим крик с верхнего яруса.
Голос с яруса. Позор изменнику!
Люди оборачиваются, стараясь разглядеть, кто кричал. Рахманинов на эстраде невозмутимо кланяется публике, потом здоровается с оркестром.
Под самой притолокой архитектор Мазырин тянет шею, чтобы разглядеть Рахманинова, и кричит что есть сил.
Архитектор. Не простим предательства!
В зале шикают. Рахманинов невозмутимо неспешно приворачивает винты табурета, поднимает глаза и встречается с напряженно ожидающим взглядом дирижера Орманди. Едва заметный кивок. Взмах дирижерской палочки. И могучая музыка полилась, заполнила зал.
Фолли нагибается к сидящей у барьера ложи Наталье.
Фолли. Это не просто провал, это катастрофа.
Наталья бросает на него ледяной взгляд и отворачивается.
Играет Рахманинов. В черной плоскости рояля, ставшей бездонной, встает перед ним один образ…
По безлюдной, засыпанной снегом, вымершей улице семилетняя девочка тащит санки с трупом матери. Тащит из последних сил, не обращая внимания на беззвучные разрывы бомб, падающих вокруг нее. Для нее звучит эта музыка Для этого нежного прозрачного лица с огромными, по-взрослому смотрящими глазами. Мы узнаем в ней Веру, девочку, которую Рахманинов встретил в Сан-Франциско.
Звучит последний аккорд. Рахманинов с приметным усилием поднимается из-за рояля, выпрямляется, наклоняет голову. В ответ — мертвая тишина. Рахманинов поднимает голову и находит глазами… Наталью в ложе. Мертвенно-бледное лицо Натальи. Она хочет улыбнуться ему, но дрожащие губы не слушаются. Рахманинов продолжает смотреть на Наталью, и его глаза теплеют. Он продолжает стоять среди мертвой тишины. И в это время в партере поднимается высокая фигура Леопольда Стоковского. Все взгляды дружно обращаются к кумиру музыкальной Америки.
Стоковский. Браво, Рахманинов!
Он громко и весомо начинает аплодировать. Рядом с ним вскакивает маленький Артур Рубинштейн.
Рубинштейн. Брависсимо! Великий Рахманинов!
Там и здесь в зрительном зале поднимаются люди и приветствуют Рахманинова криками. Почтительный шепот разносится по залу: «Горовиц!..», «Томас Манн!», «Чарли Чаплин!», «Теодор Драйзер!..» И, как всегда, человеческое стадо идет за вожаками. Овация разливается сверху вниз. Неистовствует весь зал. В ближней к эстраде ложе поднимается пожилой человек с усами и подусниками. На нем генеральский мундир царской армии со всеми-регалиями и царскими орденами.
Генерал (зычным голосом). Слава!
И присутствующие в зале бывшие офицеры белой армии поднимают руки над головой и хлопают. В зале раздаются крики на русском языке: «Слава!», «Спасибо!»
По реке мимо гигантской надписи «ЗДЕСЬ ВСТАЛИ НАСМЕРТЬ ГВАРДЕЙЦЫ РОДИМЦЕВА» маленький задышливый катерок тянет тяжелую баржу. На борту катерка двое — капитан и его помощник. Капитан молод, один глаз закрыт черной повязкой, на кителе — орден Красной Звезды. Помощник — наш старый знакомый Иван.
Капитан. Неужели проскочим?
И, словно в ответ, возле самого катера разрывается снаряд.
Капитан. Началось.
Иван. Держись, Юра!
Новый разрыв. Катер подпрыгивает и обрывает буксирный трос. Следующий снаряд попадает прямо в баржу, начиненную боеприпасами. Теперь начинают рваться снаряды на барже. Осколки, куски дерева, обрывки железа свистят над головами капитана и Ивана. И вот вся баржа взлетает в воздух. Взрывная волна раскалывает катер пополам. Суденышко встает на дыбы. Иван, ухватившись за поручень, видит, как водой смывает за борт капитана с разрубленной головой. Следующий взрыв выбрасывает Ивана в воду. Он хватается за обгоревший кусок дерева и плывет к берегу. Артиллерийский обстрел продолжается.
Иван выкарабкивается из воды, в одном сапоге, стаскивает набухший ватник. По берегу, пригибаясь между разрывов, бегут два солдата.
Иван (солдатам). Ребята, как мне в штаб попасть?
Солдат (пробегая). Штаб только что разбомбило. Прямое попадание.
Солдат приседает, потому что очередной снаряд со свистом разрывается на обрыве.
Мокрый Иван, в одном сапоге, перебирается через тела убитых, подползает к пулеметчику. Пулеметчик в остервенении сжимает рукоятки пулемета. Оглушительно звучат пулеметные очереди.
Пулеметчик видит Ивана, его ошалевший взгляд становится осмысленным.
Пулеметчик. Ты чего здесь, дед?
Иван. Командира ищу. Помочь надо?
Пулеметчик. Иди отсюда! Какого на хрен командира? (Кивает на раненого помощника.) Вон помоги Петьке!
На дне окопа в странной позе свернулся калачиком солдат. У него тяжелое ранение в живот.
Пулеметчик. Погоди, подай мне еще ящик зарядов.
Иван хватает тяжелый ящик с патронами, волоком тащит его через тела убитых…
У засохшего куста сирени стоит садовник и разговаривает с Рахманиновым.
Рахманинов (сокрушенно). Неужели мы все-таки поранили корни?
Садовник. Мистер, я сорок лет работаю садовником. Сирень в Лос-Анджелесе не цветет.
Рахманинов. Да… А я ведь загадал, что зацветет…
Садовник. Мистер, сирень в Лос-Анджелесе не цветет. Можно, я посажу здесь куст жасмина? Сейчас хороший сезон — весна. Через месяц жасмин будет пахнуть как в раю.
Рахманинов (кивая). Сажай жасмин.
Наталья и Рахманинов обедают.
Наталья. Ты слушал сегодня радио?
Рахманинов кивает.
Наталья. Что на фронте?
Рахманинов. Сталинград еще держится.
За окном раздается стук топора.
Наталья. Что это? (Подходит к окну.) Что он делает? Сережа!
Рахманинов (не поднимая головы). Я разрешил, Наташенька. Не прижилась наша ивановская сирень на американской земле.
Наталья возвращается к столу. Оба молча едят, не глядя друг на друга. За окном продолжается стук топора.
Садовник тащит срубленный куст сирени по газону мимо пышно расцветающих роз, мимо бассейна и сваливает его в тенистом влажном овражке на кучу мусора.
Рахманинов рассматривает себя в зеркале. Одна щека его намылена, вторая уже выбрита. Он трогает свои тяжело набухшие мешки под глазами, поворачивается боком к зеркалу, разглядывает небольшую опухоль на шее, тоже трогает ее пальцем. Внимание его привлекает что-то в умывальнике. Он наклоняется.
Крупно. Бойкий паучок безуспешно пытается выкарабкаться из раковины, и каждый раз, когда он уже почти на краю ее, он соскальзывает по белому фарфору вниз и снова возобновляет отчаянные попытки спастись. Рахманинов смотрит на паучка, качает головой с улыбкой. Рука Рахманинова наклоняется к паучку. Он протягивает ему указательный палец и, вытащив его из раковины, подносит к раскрытому окну.
Крупно. Паучок с пальца переползает на зеленый лист жасмина, растущего за окном.
Неожиданно до Рахманинова доносится женское пение — русская колыбельная. Рахманинов прислушивается. Голос смолкает. Он снова принимается бриться, и опять тот же голос раздается за его спиной. Рахманинов поворачивается и резко открывает дверь из ванной. Залитая солнцем комната, коридор, никого нет. Рахманинов оглядывается.
Рахманинов. Наташа! Васильевна!
Никто не отвечает. Странная тишина, даже птицы перестали петь. Яркий солнечный свет ослепительно сияет. Рахманинов возвращается к зеркалу. Тревога наполняет его душу. Он заканчивает бритье, берет салфетку, чтобы вытереть лицо, и опять тот же женский голос запевает колыбельную. Рука Рахманинова замирает на полужесте. Он опускает глаза, вслушивается.
Женский голос.
Баю-баюшки-баю,
Не ложися на краю.
Рахманинов поднимает глаза к зеркалу. В отражении зеркала сквозь дверной проем в обжигающем солнечном луче сидит Марина — такая, какой он запомнил ее в то счастливое лето 1913 года. На руках у Марины четырехлетняя Таня. Рахманинов с полуоткрытым ртом не может оторвать глаз от зеркала, от отражения Марины, по-матерински склонившейся над его ребенком, от каштанового пучка ее волос и этого изгиба полной шеи, переходящей в округлое плечо. Боясь потревожить видение, Рахманинов поворачивается, подходит к двери. Образ не исчезает.
Марина (поет).
Придет серенький волчок,
Тебя схватит за бочок.
Рахманинов (хрипло). Марина!
Марина перестает петь, поднимает на него ясные лучистые глаза.
Рахманинов. Разве ты здесь?
Марина. Я здесь тоже. Я везде.
Рахманинов. Как хорошо, что я вижу тебя! Мне так много хотелось тебе сказать! Я никогда не решался, я боялся, я всегда боялся…
Марина подносит палец к губам.
Марина. Тс-с… Танюшку разбудите.
Рахманинов (переходя на шепот). Тогда я понимаю, это не ты здесь, это я там… в Ивановке.
Он оглядывается и вместо калифорнийского дома видит себя и Марину с Танечкой на коленях в залитом солнцем доме в Ивановке. Та же мебель, что и сорок лет назад.
Рахманинов. Боже мой, неужели ничего не изменилось? Неужели все это был сон? Вся жизнь… страшный сон.
Марина. Изменилось, ох как изменилось.
Рахманинов. Я пойду на колокольню. Ты знаешь, я все время засыпаю и вижу себя на колокольне. Я пойду туда, хорошо?
Марина, улыбаясь, кивает.
Задыхающийся Рахманинов, каким мы его знаем сейчас, поднимается по вытертым ступеням колокольни, все выше и выше. Каждая ступень дается с ужасным трудом. Боль в левом боку нарастает. Он прихрамывает, карабкается, держась за левый бок. Лицо его покрывается потом. Наконец он достигает двери, открывает ее…
Потрясенный Рахманинов глядит окрест себя. Ему открываются обветшалые стены с обсыпавшейся штукатуркой, обрывки веревок, с которых срезаны колокола. Заснеженные пространства России. А внизу — сожженная, безжизненная деревня с черными скелетами обугленных изб. Ледяной ветер обдувает Рахманинова, одетого в тонкую шелковую рубашку. Но он не обращает внимания, проходит к другой стороне звонницы, смотрит вниз. Ему открывается проваленный купол церкви, обшарпанные, загаженные стены. Спазм сдавливает горло Рахманинова. Он пытается откашляться. Глухой, клокочущий кашель вырывается из его груди, плечи судорожно вздрагивают. Он прижимает платок ко рту, и когда он отнимает его, платок окрашен кровью… Откуда-то из-за горизонта до него доносится протяжный низкий удар колокола, еще один…
Усталые, потные, грязные, иные в свежих бинтах, бойцы ужинают после боя. Движения их вялы, и нет жадности к пище — карябают нехотя ложками прокопченные котелки. В углу примостился Иван с миской супа. Входит командир взвода.
Лейтенант. Не рассупониваться, ребята, и чтоб оружие под рукой! Он скоро опять попрет.
Усатый солдат. Когда он угомонится, дьявол!
Молодой боец. Когда мы его угомоним. Лейтенант (заметив в углу Ивана). Что же нам с тобой делать, дед? Я про тебя забыл было.
Иван вытягивается по стойке «смирно». Правая нога его по-прежнему босая.
Иван. Разрешите доложить! Иван Шаталин, солдат двух войн — мировой и гражданской. «Георгия» имею.
Молоденький солдат. Мы его сыном полка зачислили.
Лейтенант (улыбнувшись). Ладно, доложу ротному.
В спальне около полураздетого Рахманинова с сосредоточенным видом стоят несколько врачей. Профессор, наклонившись, выстукивает его спину, потом щупает опухшие железы, многозначительно переглядывается с коллегами. У окна, напряженная, как струна, Наталья.
Профессор. Можете одеваться.
Рахманинов. Ну что, господа?
Профессор. Нам нужно посовещаться, обсудить кое-что…
Рахманинов. Делайте что хотите, господа, но все меня уверяют, что я здоров, а сил у меня никаких не осталось. Сил мало, а концертов, господа, много, через две недели начинаю в Нью-Йорке… Так что…
Профессор (перебивает). Об этом и речи быть не может! В Нью-Йорке зима, ничего не стоит схватить воспаление легких…
Рахманинов. Нет уж, позвольте, вы на то и доктора, чтобы меня поставить на ноги, а концертов я отменять не собираюсь… (Он смотрит на часы.) Извините, сейчас в Москве полночь, я не хочу пропустить последние известия…
Он с трудом встает с постели и, шаркая ногами, выходит. Доктора смотрят на Наталью.
Профессор. Вы должны повлиять на мужа.
Наталья. Музыка для него жизнь.
Профессор. Миссис Рахманинова, вашему мужу осталось очень немного жить…
К подъезду подкатывает машина, за рулем Федя Шаляпин. Он привез Софью — сестру Натальи. Помогает ей выгрузить чемодан. Софья, несмотря на преклонный возраст, выглядит прекрасно — худощавая, спортивная. Быстрыми шагами она входит в дом.
Соня входит в спальню. На кровати, прямая, натянутая как струна, сидит Наталья. Она смотрит на Соню невидящими глазами, но только мгновение, потом, очнувшись, улыбается.
Соня (от двери). Ну что, был консилиум?
Наталья. Да… У него рак… Последняя стадия. Осталось совсем немного…
Соня механически кивает, лицо ее становится цвета бумаги.
Соня. Он знает?
Наталья. Нет, мы решили не говорить. Он всегда был очень мнителен, а сейчас особенно. Фанатически намерен ехать в Нью-Йорк продолжать турне. Может быть, ты его отговоришь.
Соня. Я попробую.
Наталья. Пойди к нему. Он знает, что ты приезжаешь. Обрадуется.
Соня кивает, собирается было выйти, но ноги ее подкашиваются, и она рушится на стул у двери. Глухие рыдания рвутся из ее груди.
Соня (рыдает). Я не могу, я не знаю… Как же это? Сереженька, родной мой… Я не могу его видеть, я не выдержу. Я молилась за него каждый день всю жизнь, с самого детства.
Наталья встает, подходит к сестре, берет ее за плечи.
Наталья. Соня…
Соня (обхватывает сестру обеими руками). Наташа, я никогда никого так не любила, как Сережу, я не знаю, как я выдержу.
Наталья, крепко взяв Соню за плечи, поднимает со стула, прижимает к себе.
Наталья. Выдержи, родная моя. Окаменей. Окаменей сердцем, как я, иначе… (Голос ее пресекается, она борется со слезами.)
Соня прячет свое лицо на груди у сестры.
Соня. Как же мы будем?
Наталья. Как прежде в детстве, вдвоем через всю жизнь — верны до гроба… И там, за гробом, вдвоем — верны.
Соня поднимает заплаканное лицо, смотрит на сестру. Лицо Натальи светится той внутренней силой, которая делает его самым прекрасным на земле…
Студия, где стоят два рояля, а на стене карта Советского Союза. Федя Шаляпин стрижет у окна Рахманинова. Соня разбирает корреспонденцию за столом в углу.
Рахманинов. Ты, Феденька, мой придворный парикмахер.
Федя. Вас легко стричь, Сергей Васильевич, «под арестанта».
Рахманинов. Это твой папаша надоумил меня стричься коротко. Когда мы познакомились, я носил длинные волосы, хотел выглядеть романтически, а твой папа говорит: «У тебя не голова, а веник!»
Соня из угла со скорбной нежностью смотрит на седую голову Рахманинова, над которой ловко орудует машинкой Федя.
Рахманинов (продолжает). Он вообще очень заботился о моем внешнем виде. Все ругался, что я кланяться не умею, говорил: «Кланяешься как могильщик». Учить даже пытался, правда безуспешно…
Входит Наталья с пачкой писем.
Наталья. Я это все разобрала.
Рахманинов. И что там пишут?
Наталья. Пишут слова благодарности, вот в этом (она открывает конверт) какая-то русская старушка прислала доллар!.. Несколько ругательных, прямо-таки проклятия сыплют на твою голову!
Рахманинов. Бедная моя голова!.. Осторожно, Федя, у меня над левым ухом родинка.
Федя. Знаю, знаю, Сергей Васильевич.
Наталья. Здесь письмо от советского консула с благодарностью за все…
Соня. А у меня телеграмма от советских воинов… Поздравляют тебя с днем рождения и выражают… «благодарность за помощь бойцам нашей героической Красной Армии, которые грудью своей защищают Родину и дело всего передового человечества от фашистских варваров…».
Рахманинов. Как приятно… как хорошо! (Он вдруг дергается.) Осторожно, Федя, больно!
Федя. Я что, порезал?
Рахманинов. Нет, тут у меня шишка выскочила, и вот тут другая растет, очень болит…
Наталья и Соня обмениваются напряженными взглядами.
Рахманинов (продолжает). У меня, Феденька, какая-то очень редкая болезнь. Наташа, какая, я забыл?
Наталья (с готовностью). Воспаление нервных узлов, Сереженька…
Рахманинов. Вот-вот… Да… А Федор Иванович, папаша твой, хотя был и бас, а кланялся как тенор, умел он это…
В просторном зале на подиуме под портретом президента Рузвельта, торжественный и монументальный, стоит судья районного суда. У стены флаги США и Калифорнии. Перед судьей два эмигранта, принимающих американское гражданство, — Сергей и Наталья Рахманиновы. В зале Федя Шаляпин и Соня. Судья произносит слова торжественной клятвы верности Америке. Рахманиновы повторяют, подняв правую руку.
Судья. Я клянусь в преданности флагу США…
Рахманиновы. Я клянусь в преданности флагу США.
Судья. Одна нация под Богом, неделимая…
Рахманиновы. Одна нация под Богом, неделимая…
Судья. Свобода и справедливость для всех!
Рахманиновы. Свобода и справедливость для всех!
Федя с нежностью смотрит на две столь родные уже старческие фигуры — высокого, сутулого старика и его неизменной спутницы жизни…
У заправочной колонки суетится пожилой хозяин, заправляет «кадиллак» Рахманинова.
В машине. Рахманинов за рулем, Наталья рядом, сзади Федя и Соня. Все молчат. Жарко. Солнце слепит.
Рахманинов. Вот мы и американцы.
Он роется в карманах, вытаскивает пачку кредиток, чтобы заплатить подошедшему хозяину.
Рахманинов. Сколько?
Хозяин колонки смотрит на Рахманинова пристально.
Хозяин. Мистер… мистер Рахманинофф! (Радостно улыбается.) А я смотрю и не могу понять. Думал, что это кинозвезда, а потом — нет, это Рахманинофф!
Рахманинов улыбается, кивает.
Рахманинов. Сколько я вам должен?
Хозяин. О нет! Ни в коем случае — я не возьму с вас денег!
Хозяин начинает напевать знаменитую прелюдию, имитируя игру на рояле.
Хозяин. Там, там — там-м-м!.. Вы мне сделали честь, что посетили мою бензоколонку… Великий русский! Великая страна! Великая музыка!
Федя (с деланным разочарованием). А я-то думал, что с американцами еду! Знаете что — заправляться надо только здесь!
Все весело рассмеялись.
У радиоприемника, близко склонившись, почти касаясь ухом динамика, сидит Рахманинов. Сквозь радиопомехи доносится голос диктора на русском языке.
Диктор. В этом году музыкальный мир будет отмечать семьдесят лет со дня рождения великого русского композитора и пианиста — Сергея Рахманинова…
Входит Соня. Рахманинов жестами манит ее к себе, приглашая послушать, крутит ручки приемника, пытаясь настроить на волну. Соня и Рахманинов вслушиваются в далекий голос из Москвы.
Диктор. Московское радио подготовило программу романсов Рахманинова в исполнении ведущих советских исполнителей…
Соня (шепчет). Москва?
Рахманинов кивает. Соня садится рядом, сжимает руку Рахманинова. По радио начинает звучать романс «Сирень».
Голос певицы.
Поутру, на заре по росистой траве
Я пойду свежим утром дышать…
Соня смотрит на столь родное, знакомое до мелочей лицо Рахманинова. Он весь погружен в музыку…
Наталья, оцепенев, стоит посреди сада, вслушиваясь в музыку, которая доносится сюда, в Беверли-Хиллз, из далекой воюющей России. Она чувствует чье-то присутствие и оборачивается. Перед ней, теребя свою панаму, переминается с ноги на ногу садовник.
Садовник. Миссис Рахманинова, я виноват! Вы можете меня уволить…
Наталья всматривается в покрытое пятнами взволнованное лицо садовника.
Наталья. Что стряслось?
Японец не отвечает, он семенит в угол сада и машет рукой, приглашая Наталью следовать за собой.
Садовник подводит Наталью к укромному тенистому овражку, куда он свалил недавно срубленный увядший куст сирени. Среди гнилых сучьев, сохлой травы и всякого мусора лежит срубленный куст. Он цветет. Пусть всего лишь несколько тощих кистей дали цвет — это чудо неистребимой жизни. Наталья боится поверить своим глазам.
Садовник. Я не знал, что русская сирень цветет, только если ее срубят.
Рахманинов и Соня слушают передачу из Москвы. Теперь исполняется романс, посвященный Наталье, «Не пой, красавица, при мне».
Рахманинов. Не забыли… Не забыли.
Распахивается дверь и входит Наталья с ветками белой сирени. Рахманинов и Соня молча смотрят на ее бледное от волнения лицо.
Наталья. Это какое-то… это чудо! Она зацвела, срубленная!
Наталья протягивает Рахманинову цветы. Тот погружает лицо в белые гроздья, вдыхает запах. Наталья и Соня смотрят на него с волнением.
Рахманинов. Сиреневое вино… Помните? Видно, не увижу я моей России…
Радио продолжает транслировать романсы Рахманинова.
Куда ни кинь глаз, всюду развороченная земля. Надолбы, колючая проволока, заграждения, воронки, дымящиеся руины, далекий гул канонады. Сюда тоже доносится музыка Рахманинова… Она раздается из открытой двери блиндажа в береговом скосе, перед которым бойцы моются водой из ведер, бреются иступившимися бритвами.
Иван ласково, слегка снисходительно оглядывает смеющиеся лица.
У трофейного приемника расселись бойцы. Здесь же Иван.
Голос певца.
Не пой, красавица, при мне
Ты песен Грузии печальной…
Лейтенант, сидящий подле приемника, хотел было крутануть ручку настройки, но молоденький боец останавливает его.
Молодой боец. Оставьте, товарищ лейтенант!
Усатый боец. Душевно поет…
Солдаты вслушиваются в музыку романса.
Голос.
…Напоминают мне оне
Другую жизнь и берег дальный…
Молодой солдат. Это музыка Рахманинова!
Иван. Да, Рахманинов… Сергей Васильич… Старый друг мой.
Лейтенант (насмешливо). Кто твой друг — Рахманинов?
Иван кивает.
Молодой солдат. Он за границу эмигрировал!
Лейтенант. Какой он тебе друг, ври, да знай меру!
Иван (настойчиво). Друг с самых молодых лет. Мы с ним девушку одну любили, она после моей женой стала!
Усатый солдат (хохочет). Хорошо травит!
Лейтенант. Кончай дурочку валять! Рахманинов — музыкант известный, а ты кто?
Иван. Сначала крестьянин, потом солдат, потом колхозник, опосля лагерный доходяга, после помощник капитана, а теперь обратно солдат… А с Рахманиновым на Тамбовщине вместе жили — он барин, а я — при кухне мужиком. На Марине перехлестнулись… (Горделиво.) А все-таки мой верх оказался!
Солдаты загоготали.
Усатый солдат. У Рахманинова бабу отбил! Ну, дает!
Рябой солдат. Ребя, вы послухайте! Ну, брешет!
Иван ласково, слегка снисходительно оглядывает смеющиеся лица.
Иван. Было дело… Переживал я крепко! А Марина все ж таки мне досталась! (Он помолчал.) Правда, ненадолго — померла вскорости от рака.
Солдаты неловко переглядываются. Смех увял. Какая-то правда чувствуется в словах Ивана. В проеме двери видны плещущиеся водой голые торсы моющихся солдат.
Иван. Да… Такие дела! (Он смотрит за дверь.) Эй, братцы, моя очередь бриться!
Иван встает, идет к выходу из блиндажа.
Афиша объявляет об очередном выступлении Рахманинова в помощь русскому народу. Под афишей толпа. Все билеты проданы, шныряют спекулянты. Улица запружена желающими попасть. Мелькают военные формы. Подъезжают то и дело черные лимузины со знатными зрителями.
Рахманинов, совсем по-домашнему закутанный в плед, нахохлившись, сидит в кресле с чашкой чаю. Достает какие-то таблетки, запивает, поморщившись, с трудом глотает, потом достает термометр из-под мышки, пытается разглядеть температуру, но опухшие, слезящиеся глаза плохо видят. В дверь робко стучат. Рахманинов торопливо прячет градусник.
Рахманинов. Кто там?
Входит архитектор Мазырин, останавливается у двери.
Архитектор. Не гоните, Сергей Васильевич.
Рахманинов. Ах это вы…
Архитектор. Я приехал из Чикаго, специально чтобы увидеть вас, хоть на мгновение… Чтобы сказать вам, что…
Архитектор бледен, от волнения ему трудно подобрать слова.
Архитектор.…Что я был не прав. Трагически не прав. Мне стало невмоготу жить, не попросив у вас прощения.
Рахманинов. Я соскучился по тебе, Александр. (Он улыбается.) И в преферансик не с кем сразиться…
Архитектор, прямой как струна, подходит к Рахманинову, протягивает руку.
Рахманинов. Мир?
Рахманинов молча пожимает протянутую руку, лицо архитектора дрогнуло, из глаз брызнули слезы.
Архитектор. Вы… ты великий, великий… Гордость наша!
От избытка чувств припадает к руке Рахманинова губами, но тот сердито отдергивает свою руку.
Рахманинов. Перестань, а то я действительно рассержусь… Лучше посмотри, какая у меня температура. (Протягивает архитектору градусник.)
Архитектор. Боже праведный, у тебя 39°!
Рахманинов. Не говори Наталье. Пора одеваться.
Рахманинов пытается встать и со стоном падает назад в кресло. Лицо его сереет, покрывается испариной. Архитектор в растерянности смотрит на него.
Рахманинов. Ну, что стоишь, помоги мне встать!
Архитектор кидается на помощь, поднимает Рахманинова с кресла, с его помощью тот делает несколько шагов к зеркалу.
Рахманинов. Давай скорее фрак, а то я, боюсь, упаду, жуткая боль.
Архитектор. Тебе нельзя выступать в таком виде.
Рахманинов. Боль сейчас спадет, я знаю, давай фрак.
Архитектор подает фрак. Рахманинов с трудом поднимает руки, чтобы вдеть их в рукава, смотрит на себя в зеркало и, прерывисто дыша, беззвучно смеется.
Рахманинов. Ты погляди на меня в зеркало. Я похож на старую шлюху. Потрепанна, еле дышит, но желание гулять так сильно, что каждую ночь она прется на улицу в поисках клиента.
Зал набит битком. В проходах стоят стулья. Наверху, в ложах, везде люди вынуждены стоять. На сцену начинает выходить оркестр, музыканты занимают свои места.
Рахманинов сидит в кресле, готовый к выходу. Рядом Наталья и Соня. Со стороны не видно, каких трудов ему стоило одеться и приготовиться.
Наталья. Ты померил температуру?
Рахманинов. Нормальная… Хороший все-таки кларнетист в этом оркестре.
Появляется возбужденный Фолли.
Фолли. Вас ждут, маэстро!
Рахманинов, опираясь на ручку, осторожно встает, но тут же с глухим стоном валится обратно. Наталья и Соня переглядываются с Фолли.
Рахманинов. Сейчас отпустит.
Наталья. Тебе нельзя выступать.
Рахманинов. Уже прошло, помогите мне, пожалуйста.
Наталья. Сережа, ты к тому же простужен. Надо отменить.
Рахманинов. Ни в коем случае!
Наталья. Чарли, отменяйте концерт и вызовите «скорую»…
Рахманинов. Не сметь! Я здесь решаю! Помогите мне встать. Соня!
Соня. Сереженька, послушай, ты абсолютно без сил. Ты так умрешь на эстраде…
Рахманинов (с отчаянием). Соня, Чарли, помогите мне. Я должен подняться.
Наталья. Это безумие, ты никуда не пойдешь.
С огромным усилием, облокотившись о ручку, Рахманинов приподнимается и снова падает. Фолли, Наталья и Соня не знают, что делать.
Рахманинов (с мольбой в голосе). Девочки мои, Наташенька, Соня, если вы хотите, чтобы я еще пожил хоть немного, доведите меня до рояля. Разве вы еще не поняли, что я живу только потому, что играю? Вы слышите меня? Помогите!
Соня. Да, да, Сереженька, ты прав, ты должен играть. Мы тебя проводим.
Наталья и Соня подхватывают Рахманинова с двух сторон, и он, неверно переступая ногами, движется в раскрытую Фолли дверь.
Провожаемый взглядами дежурных, поддерживаемый сестрами, Рахманинов добирается до кулисы. У приоткрытой двери стоит взволнованный, растерянный Фолли. За ним — залитая светом эстрада, черные фраки оркестрантов, полумрак набитого до отказа зала.
Наталья. Надо, чтобы кто-нибудь довел тебя до рояля.
Рахманинов. Теперь я сам доберусь, не волнуйся.
Он одергивает фрак, лицо его преображается, подтягивается, как бы молодеет.
Рахманинов (бормочет, как бы про себя). Там жизнь, понимаете, мои родные, там, у рояля, ждет меня моя жизнь!
Он замирает на мгновение и шагает в яркую полосу света. Зал раскалывается от оваций. Все встают — и зрители, и оркестранты. Сестры смотрят на его покатую, согбенную фигуру, как всегда неторопливо пересекающую сцену. Соня не может сдержать слез, вослед осеняет его крестным знамением.
Рахманинов на авансцене, облокотившись о рояль, едва заметно кланяется. По проходу двое дежурных несут огромную корзину белой русской сирени, ставят на авансцену. Медленно, словно боясь упасть, Рахманинов садится за рояль. Овации не смолкают. Он смотрит в зал, переводит взгляд на пышную сирень, потом смотрит на дирижера. Зал неистовствует. Рахманинов смотрит на свои руки.
Рахманинов (глядя на руки, еле слышно). Прощайте, мои бедные руки!..
Наконец овации смолкли. Дирижер взмахнул палочкой. Большие рахманиновские руки ложатся на клавиатуру, и волшебные, полные скорбной мощи аккорды Второго концерта заполняют зал…
Тема концерта разворачивается как сопровождение к образам. Идет хроника Сталинградской битвы. Падающие русские воины. Разрывы снарядов. Засыпанная снегом, разбитая и ржавая военная техника. Машина смерти… Падающие горящие самолеты и трупы, трупы… По истерзанной, дымящейся земле — присыпанные снегом тела убитых. Знакомый нам молодой боец тащит смертельно раненного Ивана.
Иван (открыв глаза). Не трудись, сынок… Все… Слышь? Срубили под корень.
Молодой боец (в отчаянии). Погоди, дядя Иван… Погоди умирать, я тебя дотащу… Пробьемся.
Иван. Все, сынок, все… Дожил… (Он улыбается щербатым ртом.) А хорошая вышла у меня жизнь…
Он откидывается и как бы перестает жить. Но внутренний взор его видит… как над огромным полем Сталинградской битвы к нему из-за горизонта приближается нарядный, весь в лентах и цветах воздушный шар Монгольфье… Музыка Второго концерта продолжает звучать.
Тему оркестра опять подхватывает рояль. Лицо Рахманинова, полное внутреннего напряжения, живет в созвучии с музыкой, тонкие крылья носа раздуваются, когда он напевает, вторя льющейся мелодии. Рахманиновские руки творят волшебную музыку, в которой слышится грохот океанского прибоя и раскаты грома, шум дождя по листьям сирени, шелест ветра в ветвях…
Надпись: «ЭТО БЫЛ ПОСЛЕДНИЙ КОНЦЕРТ СЕРГЕЯ РАХМАНИНОВА. ОН СКОНЧАЛСЯ В СВОЕМ ДОМЕ В КАЛИФОРНИИ, НЕ ДОЖИВ ДВЕ НЕДЕЛИ ДО СВОЕГО СЕМИДЕСЯТИЛЕТИЯ».
В кулисах, обнявшись, стоят Наталья и Соня. Лица их освещены каким-то светом, который словно исходит из музыки. Они смотрят на своего единственного и любимого человека, как бы прощаясь с ним… Мы приближаемся к их глазам, вместе с ними прощаемся с нашим героем, и перед нами летящим хороводом проносятся образы…
Игры в прятки в Сенаре, съемки любительского фильма, смеющиеся Шаляпин и Рахманинов.
А вот испуганные Наталья и Соня слушают разгульную цыганскую песню в обшарпанном номере дешевой гостиницы и молодой Сергей с бутылкой вина…
Наталья и Сергей, обнявшиеся, счастливые, в толпе, приветствующей государя-императора и императрицу в карете…
А вот совсем маленькая Наталья влюбленно смотрит сквозь балясины беседки на загоревшего подростка Сергея, который склонился над нотными листами…
И Зилоти в головокружительном вальсе с молоденькой гувернанткой, а за роялем в шесть рук дубасят вальс Вера, Татуша и Сергей…
Маленький Сергей в окне поезда, уносящего его из Петербурга в Москву, к новой жизни…
…Детские ножки в стоптанных ботинках карабкаются по обшарпанным ступеням. Шестилетний мальчик с загоревшим продолговатым личиком одолевает крутую лестницу, ведущую туда — к колоколам. Этот мальчик — Сергей Рахманинов. Потный, радостный, с взъерошенными волосами, он смотрит сквозь арки колокольни на раскинувшийся вокруг простор России.
И в музыке Второго концерта мы слышим колокола. Колокола, поющие о любви и рождении, набатные кличи, возвещающие грядущие беды и пожарища, и сквозь все это — ликующие призывы, полные веры в торжество бесконечной жизни на земле и на небесах…
К колокольне, как далекое видение детства, над необъятными русскими просторами плывет, приближается яркий, цветастый шар Монгольфье…