Общение с Холмсом давно уже приучило Уотсона к разного рода неожиданностям. И он почти никогда не удивлялся, если Холмс вдруг обращался к нему с каким-нибудь странным вопросом. Но на этот раз он был ошарашен.
— Скажите, Уотсон, — ни с того ни с сего спросил Холмс. — Вы умеете разгадывать сны?
— Помилуйте, друг мой! Разве я гадалка? Да и с каких пор вы, заядлый рационалист, убежденный последователь строгой логики, стали верить в сны, наговоры и прочую чепуху?
— Дело в том, мой милый Уотсон, — назидательно молвил Холмс, — что вопрос мой имеет самое прямое и непосредственное отношение к тем проблемам, которыми мы с вами в настоящий момент занимаемся. Я полагаю, вы и сами заметили, что писатели чрезвычайно любят описывать сны своих героев. Вспомните сон Гринева в пушкинской «Капитанской дочке». Сон Обломова у Гончарова. Целых четыре сна Веры Павловны в романе Чернышевского «Что делать?». Наконец, сон Татьяны в «Евгении Онегине»… Все это ведь не зря!
— Вы полагаете, что все эти сны имеют какой-то особый смысл? — удивился Уотсон.
— Само собой! И, разгадав этот смысл, мы с вами можем глубже проникнуть в замысел писателя, лучше понять его произведение.
— Да, пожалуй, — согласился Уотсон. — В жизни сон может ровным счетом ничего не значить. Он может быть результатом слишком обильного ужина или дурного пищеварения. Это я вам говорю авторитетно, как врач. Но в литературе… Да, тут вы правы. У настоящего писателя каждая деталь, каждая подробность имеет какой-то смысл. А тем более эпизод или даже целая глава, в которой описывается сон героя. Итак, разгадке какого сна хотели бы вы посвятить сегодняшнее наше путешествие?
— Начнем со сна Татьяны, — сказал Холмс. — Это будет тем более кстати, что в прошлый раз, если помните, я обещал вам, что мы непременно вернемся к обсуждению некоторых проблем, связанных с личностью этой пушкинской героини.
Подойдя к пульту, Холмс пощелкал кнопками и тумблерами и весело объявил:
— Ну-с, настройка закончена. «Евгений Онегин», глава пятая. Сон Татьяны. Поехали!
Оглядевшись, Уотсон обнаружил, что они с Холмсом находятся в довольно ветхой горнице старинной барской усадьбы. Хозяин дома в домашних туфлях и халате сидел у окна и внимательно наблюдал за всем, что творится на дворе. При этом он время от времени смачно, сладострастно зевал:
— А-а-а… О-о-о-у-у-у… О-хо-хо-о, грехи наши тяжкие!
— Простите великодушно, сударь, — обратился к нему Холмс. — Мы, кажется, потревожили ваш сладкий сон?
— Господь с вами, сударь мой! — оскорбился тот. — Какой сон! Нешто мне до сна? Весь день глаз не смыкаю… От зари до зари тружусь как проклятый, не покладая рук.
Произнеся эту реплику, Он вновь сладко зевнул.
— И в чем же, позвольте спросить, состоят ваши труды? — не без иронии осведомился Холмс.
Хозяин усадьбы отвечал, не замечая насмешки:
— Да ведь дворовые мужики мои, это такой народ… Тут нужен глаз да глаз. За каждым надобно присмотреть, каждого окликнуть. Ни минуты покоя…
И словно в подтверждение своих слов он высунулся из окна и закричал:
— Эй! Игнашка! Что несешь, дурак?
Со двора донесся голос Игнашки:
— Ножи несу точить в людскую.
— Ну, неси, неси. Да хорошенько, смотри, наточи! — откликнулся барин. И, оборотись к Холмсу, заметил: — Вот так целый день и сижу у окна, да приглядываю за ними, чтобы совсем от рук не отбились.
Вновь выглянув в окно, он увидал бабу, неторопливо бредущую по каким-то своим делам, и тотчас бдительно ее окликнул:
— Эй, баба! Баба! Стой! Стой, говорю!.. Куда ходила?
— В погреб, батюшка, — донесся со двора голос остановленной бабы. — Молока к столу достать.
— Ну, иди, иди! — великодушно разрешил барин. — Что стала?.. Ступай, говорю! Да смотри, не пролей молоко-то!.. А ты, Захарка, постреленок, куда опять бежишь? Вот я тебе дам бегать! Уж я вижу, что ты это в третий раз бежишь. Пошел назад, в прихожую!..
Утомившись от непосильных трудов, он вновь сладко зевнул:
— Уа-а-ха-ха-а!
И тут вдруг на лице его изобразился испуг.
— Господи, твоя воля! — растерянно молвил он. — К чему бы это?.. Не иначе, быть покойнику!
— Что с тобой, отец мой? — откликнулась со своего места матушка-барыня. — Аль привиделось что?
— Не иначе, говорю, быть покойнику. У меня кончик носа чешется, — испуганно отозвался барин.
— Ах ты, господи! Да какой же это покойник, коли кончик носа чешется? — успокоила его она. — Покойник, это когда переносье чешется. Ну и бестолков же ты! И беспамятен! И не стыдно тебе говорить такое, да еще при гостях! Ну что, право, об тебе подумают? Срам, да и только.
Выслушав эту отповедь, барин слегка сконфузился.
— А что ж это значит, ежели кончик-то чешется? — неуверенно спросил он.
— Это в рюмку смотреть, — веско разъяснила барыня. — А то, как это можно: покойник!
— Все путаю, — сокрушенно объяснил Холмсу барин. — И то сказать: где тут упомнить? То с боку чешется, то с конца, то брови…
Барыня обстоятельно разъяснила:
— С боку означает вести. Брови чешутся — слезы. Лоб — кланяться. С правой стороны чешется — мужчине кланяться, с левой — женщине. Уши зачешутся — значит, к дождю. Губы — целоваться, усы — гостинцы есть, локоть — на новом месте спать, подошвы — дорога.
— Типун тебе на язык! — испугался барин. — На что нам этакие страсти… Чтобы дорога, да на новом месте спать, — не приведи господь! Нам, слава тебе господи, и у себя хорошо. И никакого нового места нам не надобно.
Содержательный разговор этот вдруг был прерван каким-то странным сипением. Уотсону показалось, что раздалось как будто ворчание собаки или шипение кошки, когда они собираются броситься друг на друга. Это загудели и стали бить часы. Когда пробили они девятый раз, барин возгласил с радостным изумлением:
— Э!.. Да уж девять часов! Смотри-ка, пожалуй, и не видать как время прошло!
— Вот день-то и прошел, слава богу! — так же радостно откликнулась барыня.
— Прожили благополучно, дай бог и завтра так! — сладко зевая, молвил барин. — Слава тебе, господи!
— Послушайте, Холмс! — вполголоса обратился к другу Уотсон. — Куда это мы с вами попали? Ведь вы сказали, что мы отправимся в сон Татьяны! А это… Это что-то совсем другое…
— Почему вы так решили? — тоже вполголоса осведомился Холмс.
— То есть, как это так — почему? — возмутился Уотсон. — Да хотя бы потому, что у Пушкина ничего такого нету и в помине! Я уж не говорю о том, что у Пушкина — роман в стихах. У него все герои стихами разговаривают. Но это в конце концов не самое главное. Если это, как вы пытаетесь меня уверить, сон Татьяны, стало быть, где-то здесь и она сама должна быть? А где она? Где Татьяна, я вас спрашиваю?!
— Как это — где? — удивился Холмс. — Вон сидит, сказки нянины слушает. Смотрите, какие глаза у нее огромные, испуганные. Не иначе, какую-то уж очень страшную сказку ей нянька сейчас рассказывает.
— Позвольте! Вы хотите сказать, что вот эта кроха — Татьяна? Да ведь ей лет шесть, не больше!
— Ну да, — кивнул Холмс. — А что, собственно, вы удивляетесь? Это ведь не явь, а сон. Татьяне снится ее детство. А мы с вами, оказавшись в этом ее сне, получили завидную возможность, так сказать, воочию увидеть, как протекали детские годы Татьяны Лариной, каковы были самые ранние, самые первые ее жизненные впечатления.
Тут беседу двух друзей прервал голос маленькой Тани:
— Пойдем, няня, гулять!
— Что ты, дитя мое, бог с тобой! — испуганно откликнулась нянька. — В эту пору гулять! Сыро, ножки простудишь. И страшно. В лесу теперь леший ходит, он уносит маленьких детей…
Нянькины слова услыхала барыня. И тотчас отозвалась:
— Ты что плетешь, старая хрычовка? Глянь! Дитя совсем сомлело со страху. Нешто можно барское дитя лешим пугать?
— Полно тебе, матушка, — добродушно вмешался барин. — Сказка — она и есть сказка. И нам с тобой, когда мы малыми детьми были, небось такие же сказки сказывали: про Жар-птицу, да про Милитрису Кирбитьевну, да про злых разбойников…
— Истинно так, матушка-барыня, — робко вставила нянька. — Чем и потешить дитя, ежели не сказкою.
— Вот, сударь! — гневно обернулась барыня к мужу. — Вот до чего я дожила с твоим потворством. Моя холопка меня же и поучать изволит. Ты погляди на дитя! На дочь свою ненаглядную! Какова она, на твой взгляд?
— Бле… бледновата немного, — ответствовал супруг, запинаясь от робости.
— Сам ты бледноват, умная твоя голова!
— Да я думал, матушка, что тебе так кажется, — объяснил супруг.
— А сам-то ты разве ослеп? — негодовала супруга. — Не видишь разве, что дитя так и горит? Так и пылает?
— При твоих глазах мои ничего не видят, — вздохнул муж.
— Вот каким муженьком наградил меня господь! — сокрушенно воскликнула барыня. — Не смыслит сам разобрать, побледнела дочь или покраснела с испугу. Что с тобой, Танюшенька? — склонилась она над дочкой. — С чего это ты вдруг на коленки стала?
— Уронила, — ответила маленькая Таня.
— Куклу уронила? Так для чего же самой нагибаться-то? А нянька на что? А Машка? А Глашка? А Васька? А Захарка?.. Эй! Машка! Глашка! Васька! Захарка! Где вы там?
Вслед за матушкой-барыней в эту суматоху незамедлительно включился и сам барин.
— Машка! — что было сил заорал он. — Глашка! Васька! Захарка! Чего смотрите, разини?!.. Вот я вас!
— Здорово, однако, вы обмишурились, Холмс, — самодовольно усмехнулся Уотсон, когда друзья оказались у себя дома, на Бейкер-стрит. — Чтобы так опростоволоситься! Этого я, признаться, от вас, ну, никак не ожидал!
— Что вы имеете в виду, Уотсон? — любезно осведомился Холмс.
— Да ведь это же был вовсе не сон Татьяны, а сон Обломова! Я, конечно, человек невежественный. В особенности в сравнении с вами. Однако сразу смекнул, что тут что-то не то… А как только они завопили «Захарка!» — тут меня сразу и осенило. Ну конечно же! — подумал я. — Это сон Обломова!.. Как же это вас угораздило, мой милый Холмс, спутать сон Татьяны со сном Обломова?
Но Холмса этот насмешливый монолог Уотсона ничуть не смутил.
— Ошибаетесь, друг мой, — невозмутимо ответил он. — Ничего я не перепутал.
— То есть, как это так — не перепутали? — возмутился Уотсон. — Ведь мы с вами собирались в сон Татьяны отправиться. А попали в Обломовку… Хорошо, если в Обломовку, — добавил он подумав. — А может быть, еще куда и похуже.
— Куда уж хуже, — усмехнулся Холмс. — Хуже, по-моему, просто некуда.
— Ну почему же это некуда? — рассудительно заметил Уотсон. — А «Недоросль» Фонвизина? Обломовка — это просто сонное царство. Там спят, едят да зевают. Но по крайней мере никого не мордуют, ни над кем не издеваются… А здесь… Вы знаете, Холмс! Тут были моменты, когда я был почти уверен, что перед нами не мать Татьяны Лариной, а сама Простакова собственной персоной.
— A-а… Вы и это заметили? Браво, Уотсон! Это делает честь вашей наблюдательности.
— Почему?
— Потому что почтенная барыня, которую мы с вами только что наблюдали, временами и впрямь говорила точь-в-точь, как фонвизинская госпожа Простакова. Да и муж ее отвечал ей совсем как запуганный отец Митрофанушки.
— Вот видите, Холмс! Вы сами это признаете. Значит, я был прав, когда сказал, что вы все на свете перепутали. Мало того, что вместо сна Татьяны угодили в сон Обломова, так еще и родителей Илюши Обломова подменили родителями Митрофанушки.
— Это вы очень метко отметили, Уотсон, — улыбнулся Холмс. — Именно так: сон Татьяны я заменил сном Обломова, а родителей Обломова — родителями Митрофанушки. Но в одном вы ошиблись, друг мой. Ничегошеньки я не напутал. Совершил я эту подмену вполне сознательно. Можно даже сказать: нарочно.
— Ах, вот оно что! — обиделся Уотсон. — Стало быть, это была мистификация! Или лучше сказать — ловушка! В таком случае, я очень рад, Холмс, что затея ваша провалилась. Поймать меня в эту ловушку, как видите, вам не удалось!
— Бог с вами, Уотсон! Вовсе я не собирался устраивать вам ловушку. У меня совершенно иной замысел. Просто, памятуя о давешнем разговоре, когда вы сказали мне, что Татьяна выросла в семье почтенного лендлорда, что воспитывали ее гувернантки, и прочее, я захотел как можно нагляднее продемонстрировать вам эту реальную обстановку, в которой родилась и росла эта пушкинская героиня.
— Вы пытаетесь уверить меня, что родители Татьяны в чем-то были похожи на родителей Обломова?
— Не в чем-то, а во многом. Собственно говоря, почти во всем. Возьмите-ка у меня со стола томик «Онегина»… Так… А теперь раскройте вторую главу и найдите то место, где говорится об отце Татьяны.
Раскрыв книгу, Уотсон быстро нашел то место, о котором говорил Холмс, и прочел вслух:
«Он был простой и добрый барин,
И там, где прах его лежит,
Надгробный памятник гласит:
„Смиренный грешник, Дмитрий Ларин,
Господний раб и Бригадир
Под камнем сим вкушает мир“».
Захлопнув книгу, он победно взглянул на Холмса:
— Ну?.. И, по-вашему; у него есть что-то общее с отцом Обломова? Да ведь тот — просто дурачок! И скупердяй к тому же. А этот…
— Вы правы, — согласился Холмс. — Здесь Пушкин про Таниного отца говорит с искренним сочувствием, даже с симпатией: «Он был простой и добрый барин». Однако, если мы с вами заглянем в пушкинские черновики, выяснится, что там портрет отца Татьяны был набросан несколько иначе.
— При чем тут черновики? — искренне возмутился Уотсон. — Ведь черновики — это то, от чего автор отказался, не так ли?
— Черновики, — назидательно заметил Холмс, — крайне важны для каждого, кто стремится глубже проникнуть в замысел автора. Позвольте, я вам прочту, как Пушкин сперва характеризовал отца своей любимой героини.
Достав с полки том полного собрания сочинений Пушкина, Холмс полистал его и, найдя нужное место, прочел:
«Супруг — он звался Дмитрий Ларин, —
Невежда, толстый хлебосол,
Был настоящий русский барин…»
— Разница не так уж велика, — пожал плечами Уотсон. — Разве что слово «невежда» тут есть, вот и все.
— А вы дальше, дальше прочтите! — сказал Холмс, протягивая книгу Уотсону. — Вот отсюда… Ну?.. Видите? Тут прямо сказано, что он был…
«…довольно скуп,
Отменно добр и очень глуп», —
прочел Уотсон.
— А спустя несколько строк, — продолжал Холмс, — коротко охарактеризовав супругу этого простого и доброго русского барина, Пушкин так дорисовывает его портрет.
Взяв из рук Уотсона книгу, Холмс прочел:
«Но он любил ее сердечно,
В ее затеи не входил,
Во всем ей веровал беспечно,
А сам в халате ел и пил.
И тихо жизнь его катилась —
Под вечер у него сходилась
Соседей милая семья:
Исправник, поп и попадья —
И потужить, и позлословить,
И посмеяться кой о чем.
Проходит время между тем —
Прикажут Ольге чай готовить.
Потом — прощайте — спать пора.
И гости едут со двора».
— Нда-а, — протянул Уотсон.
— Ну как? Убедились? — спросил Холмс. — Все точь-в-точь так же, как в Обломовке. День прошел — и слава богу. И завтра — то же, что вчера. Как видите, дорогой Уотсон, портрет Дмитрия Ларина, отца Татьяны, даже в деталях совпадает с портретом Ильи Ивановича Обломова, отца Илюши… Ну-с, а теперь перейдем к его супруге. Сперва прочтите, что про нее говорится в основном тексте романа.
Уотсон взял из рук Холмса книгу и прочел:
«Она меж делом и досугом
Открыла тайну, как супругом
Самодержавно управлять,
И все тогда пошло на стать.
Она езжала по работам,
Солила на зиму грибы,
Вела расходы, брила лбы,
Ходила в баню по субботам,
Служанок била осердясь —
Все это мужа не спросясь».
— Ну? Что скажете? — осведомился Холмс.
— Скажу, что вы несколько сгустили краски, дружище. Криминал здесь содержится лишь в одной-единственной строчке: «Служанок била осердясь». Но нельзя же из-за одной строчки уподоблять мать бедной Тани такому монстру, как госпожа Простакова.
— Почему ж это нельзя? Даже сам Пушкин не удержался от такого уподобления. В первом издании «Онегина» было сказано:
«Она меж делом и досугом
Узнала тайну, как супругом,
Как Простакова, управлять…»
— Так ведь то супругом! — находчиво парировал Уотсон. — А сущность госпожи Простаковой, насколько я понимаю, состоит в том, что она не только супругом управляет, а всеми. И довольно круто. Чтобы не сказать, жестоко.
— Ну, знаете, — возразил Холмс. — Матушка Татьяны тоже особой мягкостью нрава не отличалась. Даже в основном тексте романа она ведет себя почти как Простакова. «Брила лбы…». Это ведь значит — сдавала в солдаты. А вы знаете, Уотсон, какой каторгой была в ту пору солдатчина?.. А уж в черновиках… Вот, извольте прочесть первоначальный набросок этих строк.
Уотсон послушно прочел:
«Она езжала по работам,
Солила на зиму грибы,
Секала…»
Тут он запнулся:
— Не разберу, какое слово тут дальше. Кого секала?
— Ах, да не все ли равно, кого она секала? — поморщился Холмс. — Важно, что секала! Но и это еще не все. В конце концов дело не столько даже в сходстве родителей Татьяны с родителями Обломова, сколько в поразительном сходстве их быта, всего уклада их повседневной жизни с тем стоячим болотом, которое мы с вами наблюдали только что в Обломовке. Сперва давайте опять прочтем основной текст.
Уотсон вновь обратился к томику «Евгения Онегина»:
«Они хранили в жизни мирной
Привычки милой старины;
У них на масленице жирной
Водились русские блины;
Два раза в год они говели;
Любили круглые качели,
Подблюдны песни, хоровод;
В день троицын, когда народ
Зевая слушает молебен,
Умильно на пучок зари
Они роняли слезки три;
Им квас как воздух был потребен,
И за столом у них гостям
Носили блюда по чинам».
— Ну? Чем вам не Обломовка? — победно вопросил Холмс.
— Не спорю, — вынужден был согласиться Уотсон. — Некоторое сходство есть. Но разница все-таки огромная.
— В самом деле?
— Будто вы сами не видите! Если угодно, я могу объяснить вам, в чем она заключается. Пушкин, в отличие от Гончарова, все это без всякой злости описывает. Без тени раздражения. Даже, если хотите, с любовью.
— Пожалуй. У Пушкина в изображении этой картины гораздо больше добродушия, чем у Гончарова. Но это в основном тексте. А в черновике… Взгляните!
Он вновь протянул Уотсону раскрытый том полного собрания сочинений Пушкина. Уотсон послушно прочел отмеченные Холмсом строки:
«Они привыкли вместе кушать,
Соседей вместе навещать,
По праздникам обедню слушать,
Всю ночь храпеть, а днем зевать…»
— Ну?.. Что вы теперь скажете? — осведомился Холмс.
— Нда, — вынужден был признать Уотсон. — Это уж настоящая Обломовка.
— Вот именно! В самом, что называется, чистом и неприкрашенном виде.
— И все-таки я не понимаю, Холмс, что вы хотели этим мне продемонстрировать?
— Тем, что нарочно перепутал сны?
— Ну да… Я, конечно, сообразил, что вы хотели показать, как похожа была жизнь родителей Татьяны на жизнь родителей Обломова. И это, не скрою, блистательно вам удалось. Но какой смысл в этом сходстве? И уж совсем непонятно, какой смысл в сходстве матери Тани с госпожой Простаковой? Зачем оно понадобилось Пушкину, это сходство?
— Пушкин был верен натуре. Он рисовал то, что видели его глаза.
— Это-то я понимаю. Но вы не вполне уразумели суть моего вопроса. Сон Обломова нужен Гончарову, чтобы показать нам детство Ильи Ильича. Чтобы нам ясно было, откуда он взялся, этот поразительный тип, почему вырос именно таким. То же и с Митрофанушкой… А Татьяна!.. Она же совсем другая! Тут только удивляться можно, что в такой вот Обломовке и вдруг этакое чудо выросло…
— Это вы очень тонко подметили, Уотсон, — кивнул Холмс. — Именно: только удивляться можно. И не исключено, что Пушкин как раз для того-то и описал так натурально всю обстановку Татьяниного детства, ее родителей, ее среду, чтобы как можно резче оттенить необыкновенность Татьяны. Всю ее, так сказать, уникальность. Вспомните:
«Дика, печальна, молчалива,
Как лань лесная боязлива,
Она в семье свой родной
Казалась девочкой чужой».
Впрочем… — Холмс задумался.
— Ну-ну? Что же вы замолчали? — подстегнул его Уотсон.
— Вы, я полагаю, заметили, что в окончательном тексте романа Пушкин гораздо мягче изобразил быт и нравы ларинской «Обломовки», нежели в черновых набросках.
— Да, конечно. Я как раз собирался напомнить вам об этом.
— Так вот, можно предположить, что сделал он это как раз для того, чтобы появление такого удивительного существа, как Татьяна, в этом мрачном медвежьем углу, в этом стоячем болоте не казалось таким уж чудом.
— Иначе говоря, чтобы ее своеобразие, ее особенность не казалась такой уж неправдоподобной?
— Вот именно!
— Ну что ж, — согласился Уотсон. — Надо отдать Пушкину справедливость, этого он достиг. Тем более, если память мне не изменяет, он подчеркивает, что Татьяна с самого раннего детства резко отличалась и от сестры и от подруг…
— Верно, — подтвердил Холмс.
И в подтверждение этих слов Уотсона процитировал:
«Она ласкаться не умела
К отцу и матерй своей;
Дитя сама, в толпе детей
Играть и прыгать не хотела,
И часто целый день одна
Сидела молча у окна…»
— И потом, Холмс, вы все-таки не станете отрицать, что я был не совсем далек от истины, когда заметил, что в имении родителей Татьяны была недурная библиотека.
— Дурная или недурная, не скажу, но какая-то библиотека безусловно была.
Он снова процитировал:
«Ей рано нравились романы.
Они ей заменяли все.
Она влюблялася в обманы
И Ричардсона, и Руссо…»
— Вот видите? — обрадовался Уотсон. — Шутка сказать! Руссо!.. Нет, Холмс, то, что Татьяна выросла именно такой, какой описал ее Пушкин, меня ничуть не удивляет. В этом я не вижу и тени неправдоподобия. Поражает меня совсем другое.
— А именно? — насторожился Холмс.
— Совершенно неправдоподобно, на мой взгляд, что эта самая Татьяна, выросшая в глуши сельского уединения, эта, как говорит Пушкин, «лесная лань», вдруг, словно по мановению волшебного жезла, превратилась в великолепную светскую даму.
— Не скрою, Уотсон, — отвечал на это Холмс. — На сей раз вы затронули действительно интересный и, смею сказать, весьма щекотливый вопрос.
— В самом деле? — обрадовался Уотсон, не избалованный комплиментами своего друга. — И как же вы объясняете этот казус? Уж не считаете ли вы, что Пушкин тут чего-то недодумал?
— Посмотрим, — уклонился от прямого ответа Холмс. — Выяснению этого загадочного обстоятельства мы посвятим специальное путешествие. А пока, дорогой Уотсон, перечитайте внимательно соответствующие главы «Евгения Онегина». Чем лучше мы с вами подготовимся к предстоящему расследованию, тем вернее достигнем цели.