За последние десять без малого лет погибшая жена не снилась Георгию ни разу. Да и вспоминалась не так уж часто, и чем дальше, тем спокойнее, не живая, а уже бесплотная, как бы одно только понятие по имени Ольга. Снилась она ему в первые месяцы после смерти едва ли не каждую ночь, и почти всегда одно и то же — какая-нибудь страшная секунда из ее неимоверно долгого, двухсуточного умирания. От предсмертных ее криков, жутко усиленных неглубоким сонным забытьем, он дергался и, вскидываясь на постели, сам кричал не однажды, пугая всех, кто оказывался не только рядом с ним, но и спал за стенами. Не помогали ни водка, которой он поначалу глушил себя, ни — потом — разнокалиберные таблетки, прописанные врачом. А затем — как отрезало. Пришла одна спокойная ночь, другая, и в несколько дней он, казалось, забыл жену.
И вот спустя много лет увидел ее. Не мертвую, не умирающую — живую. Видел — Ольга боязливо входила в воду, повернувшись к нему юным доверчивым лицом, и молча просила его быть рядом, а он ободряюще улыбался ей, щурясь от мощного, многократно отраженного в воде солнца, и что-то негромко говорил ей. А Ольга придвигалась все ближе, протягивая к нему правую руку и откинув назад левую, чтобы удержать равновесие, и стоило ему чуть-чуть податься к ней, она тут же обхватила его локоть тонкими сильными пальцами и, покачнувшись, обняла левой рукой за шею…
Это случилось двадцать два года назад в уральском городе, на берегу быстрой реки, ему было четырнадцать, а Ольге, будущей его жене, десять, и он учил ее плавать. Не больше секунды длилось их первое невольное объятие, и странным потом казалось Георгию — в ту секунду он совсем не чувствовал Ольги, ее тела. Другое было — тонко звенела под щедрым июльским солнцем река, но звон был не обычный, к которому давно уже привык он. Неожиданная, никогда прежде не слышанная музыка зазвучала в нем. Услышал он пронзительно-знойный хор кузнечиков, повизгивание стрижей, и солнце вдруг вспыхнуло с такой силой, что он невольно смежил веки от огненного его блеска и в мгновенной обостренности зрения увидел застывшую в полете стрекозу, резную ярко-коричневую зелень дубовых листьев, огромного черного шмеля над ярко-желтым цветком, и еще успел он удивиться, почему раньше не замечал необычного этого звона и неправдоподобной красоты дубовых листьев, — и только потом почувствовал Ольгу, ее неровное влажное дыхание, ее сухую, горячую руку на своей шее, чуть подрагивающую от испуга, — и испугался сам, хотя и понимал, что бояться решительно нечего, ведь стояли они всего лишь по пояс в воде, дно здесь было ровное, да и плавал он отлично. Но испугалась Ольга, и ее страх стал с тех пор его страхом, ее боль — его болью. С той ярчайшей секунды и потянулась светлая ниточка в его жизни, чтобы через двенадцать лет оборваться на берегу другой реки, с нелепо игривым названием Шельма. И не тонким солнечным звоном, а низко-утробным каменным ревом проводила Ольгу эта никчемная порожистая речонка, о существовании которой мало кто и знал на свете.
А не забылась та секунда. Хоть и во сне, а всплыла наконец-то из донных глубин памяти, и на ней оборвался сон Георгия. Когда он проснулся, лицо у него было мокрое, и он не понял, отчего это. Даже подумал сначала — наверно, упали капли с крыши отсыревшей палатки. Но это были слезы. Уже много лет он не плакал, и сейчас, подавляя глубокий судорожный вздох, почувствовал странное облегчение, словно своим появлением во сне Ольга сняла какую-то тяжесть с его души.
Была глубокая ночь, за тонкими, близко угадывавшимися сырыми стенками палатки ровно, угрюмо шумел Бугар. Георгий, уже наяву, легко вспоминал знойный июльский день пятьдесят второго года и что было потом, после той секунды, положившей начало его новой жизни. Видел — рука Ольги соскользнула с его плеча, она глубоко, прерывисто вздохнула и, почему-то избегая смотреть на него, медленно вышла из воды, крупные капли дрожали на ее смуглой гладкой спине, а ему было мучительно сладко и чуть-чуть стыдно смотреть на ее длинные стройные ноги. Ольга легла на песок рядом с Кентом, и тот машинально отодвинулся, поежившись от ее холодного прикосновения, рассеянно взглянул на сестру и снова уткнулся в книгу.
Вернуться бы сейчас в то лето… Но во сне, не в воспоминаниях, а хотя бы в одну реальную секундочку из того июльского дня… Хотя бы в ту, когда он осторожно лег рядом с Ольгой и она, положив голову на руки, с благодарной улыбкой взглянула на него…
Но был сентябрь семьдесят четвертого, он, тридцатишестилетний, наполовину облысевший геолог-неудачник Георгий Алексеевич Свиридов, лежал в тесной холодной палатке на берегу Бугара, пустынной сибирской реки, — ждал утра, прислушиваясь к ноющей боли в желудке, и пытался угадать время: четыре? пять? Хорошо, если пять… Он осторожно повернулся на бок и попытался согнуться — тогда, может быть, станет хоть чуть-чуть легче. Но в спальном мешке и на просторе не очень-то согнешься, а тут и подавно — лежат они впритирку, шестеро в четырехместной палатке. Ему удалось только немного подтянуть колени. Совсем неплохо было бы свернуться в клубок, а еще лучше, конечно, как-нибудь совсем избавиться от этой боли, неизменно настигавшей его под утро. Все-таки надо было перед отъездом показаться врачу. Хотя что изменилось бы? Ну, сообщили бы ему, что у него, например, язва, болезнь для геолога со стажем самая обычная, — и что дальше? Ведь все равно пришлось бы ехать сюда, на Бугар, это был его последний шанс, самый последний из распоследних. Правда, прописали бы какие-нибудь лекарства. А то сейчас все его богатства — четыре таблетки нембутала, оставленные на крайний случай. А еще вероятнее — вообще запретили бы идти в поле, так что и жалеть не стоит.
Георгий вытянул руку из спальника, посмотрел на светящийся циферблат и даже зубами скрипнул от злости. Не пять, не четыре даже — всего-навсего без двадцати три! А поспать еще хотя бы два часа просто необходимо, день наверняка выдастся тяжелый. Если Егорычев и Ситников приедут к двенадцати, после обеда можно тронуться в маршрут. Последний…
Егорычев и Ситников уехали на лодке в Дьяково, первое село вниз по Бугару, за продуктами. Георгий не раз уже пожалел, что не поехал сам, — он-то сумел бы вернуться к двенадцати. Гнал бы вечером не просто до сумерек, а до самой распоследней темноты, встал бы до света. А Егорычев и Ситников гнать не будут, дай-то бог, чтобы приплыли к вечеру. У них да и у всех остальных, похоже, одно на уме: поскорее выбраться отсюда и получить расчет. И идти на это чертово нагорье никому не хочется, даже Ковалеву, технику-геологу, первому его помощнику. А ведь понимает, что не идти нельзя, — план есть план, его выполнять надо, сезон еще не кончился, до первого октября две недели. А все-таки при разговорах отмалчивается, ни слова поддержки. Но он заставит их пойти. И не только в плане тут дело. А если все-таки не пойдут, что тогда? А тогда, выражаясь «по-заграничному», будет фиаско. И если все же пойдут и вернутся с пустыми руками, тоже фиаско. Полное. Абсолютное. Денег еще на одну, даже самую куцую, экспедицию ему не дадут — это Георгию весной заявили твердо. Значит, надо идти сейчас, хотя, честно говоря, шансы найти касситерит именно в этой части Бугарского нагорья не слишком большие. Но шанс — это ведь такая вещь, что никогда не знаешь, когда он вылезет наружу. Значит, надо использовать все, что осталось в его распоряжении. И выходить в маршрут надо немедленно — зима в этом году явно намечается ранняя, и если не успеют до ледостава выбраться обратно, можно и загнуться здесь, при нормальной северной погоде надежды на авиацию мало. Но даже при сверхранней зиме Бугар раньше пятнадцатого октября не станет. Значит, в запасе у него по меньшей мере три недели, можно еще кое-что сделать. Надо только поскорее уйти в маршрут, пока народ совсем не развинтился…
«Спать», — сказал себе Георгий, и боль в желудке, будто повинуясь приказу, притихла. Он поглубже натянул на уши вязаную шапочку и стал задремывать. Подумал, вспомнив Ольгу: «Приснись еще раз… прошу тебя…»
И Ольга приснилась ему. Это был сон-мгновение, тот самый страшный сон, которого не видел он десять лет. Лицо Ольги, обезображенное болью, уже как будто и не было ее лицом, и не ее были глаза, не видевшие Георгия, хотя и смотрели прямо на него, и ее тихий жуткий крик, сорвавшийся на хрип, было последнее, что он помнил, потому что тут же закричал сам и, просыпаясь, еще какую-то долю секунды слышал этот общий их крик — ее, Ольгин, быстро угасавший в глубинах памяти, и свой, мощно распиравший изнутри легкие, глотку, мозг… Он с силой сжал челюсти, перекусывая тугой, плотный клубок отчаяния, рвавшийся из груди.
Ковалев, спавший рядом и, видимо, проснувшийся от крика Георгия, помолчал немного и равнодушно осведомился:
— Может, надо чего, Георгий Алексеевич?
Георгий не ответил. Молчал и Ковалев — и через минуту уже снова посапывал.
Боль в желудке, словно разбуженная криком, росла, как будто внутри кто-то медленно проворачивал тупое сверло. Желание согнуться стало почти нестерпимым, и Георгий решил вылезти из палатки. Откинув полог, он огорченно вздохнул — кругом лежал снег, палатка ощутимо провисла под его мокрой тяжестью. Бугар дохнул плотным сырым холодом, борода у Георгия сразу стала влажной. Снег в середине сентября — это уж совсем ни к чему. Все-таки здесь не Северный полюс и даже не Полярный круг, можно бы и без таких фокусов. Теперь вся эта ненадежная шатия-братия опять начнет канючить, что пора возвращаться…
Георгий заранее знал, что они будут говорить. Что первый снег, конечно, сойдет, но за ним выпадет второй, потом ударят морозы, начнутся бураны и, если Бугар станет прежде, чем они выберутся отсюда, вполне можно сыграть в ящик. Знакомая песенка…
Георгий закурил, с трудом развел костер и сидел перед ним, согнувшись, обхватив руками живот. Во второй палатке кто-то вскрикнул во сне, — наверно, один из студентов, Олег или Володя. Вот уж кому больше всех хочется выбраться отсюда… Поехали и подзаработать, и романтики попробовать, держались поначалу совсем неплохо, но все-таки сдали. Жмутся друг к другу, как воробьи, и хотя молчат, о досрочном возвращении не заговаривают, но по их взглядам видно, как боятся они всего, что еще совсем недавно выглядело таким «красивым» и «романтичным», — тайги, скал, нависающих над рекой, черных, непроглядных ночей. Похоже, что сам он был покрепче, когда таким же щенком впервые приехал сюда на преддипломную практику…
Было это пятнадцать лет назад, и порой Георгию казалось, что за эти годы прожил он несколько жизней, таких разных, что никак они не складывались в одну цельную, именно его, Георгия Свиридова, жизнь. Будто кто-то в насмешку надергал по клочку из разных судеб, неумело склеил — и вот она, его корявая, кособокая жизнь-копейка. И таким далеким, почти чужим, совсем не похожим на него нынешнего представлялся ему тот юный, сильный (сильный?), уверенный в себе и в своем незаурядном будущем человек. А главное — была у него Ольга, и Георгий уже тогда понимал, что если каким-то образом ему придется вдруг расстаться с ней, это будет самым большим несчастьем всей его жизни (тогда ему и в голову прийти не могло, что у человека могут быть не одна, а несколько разных жизней). Но о расставании если и думалось, то вскользь, как-то абстрактно, практически же это представлялось решительно невозможным.
Ольге тогда было семнадцать, и спустя год на его робкое объяснение в любви она тихо ответит, чуть скосив глаза: «Я… тоже…» Но в тот год Георгий еще ни в чем не был уверен, он только знал, что нужен Ольге, и пока этого было достаточно. А дальше видно будет…
Но и это «видно будет» думалось так, на всякий случай, — на самом-то деле он уже все обдумал и решил за нее. Ольга окончит школу и тоже пойдет в геологоразведочный. Пять лет учебы — и они на всю жизнь вместе. Привить Ольге любовь к геологии оказалось делом совсем нетрудным — она загорелась его страстью.
Антонина Васильевна выбора дочери не одобряла, ей хотелось, чтобы Ольга стала врачом. А геология… Не женское это дело, слишком тяжелое и опасное. Но Георгий в конце концов убедил ее, что все страхи напрасны. Ольга, как и все Русаковы, была рослой, крепкой, здоровой. А опасности… Господи, да какие там опасности, когда он все время будет рядом с ней! Дмитрий Иннокентьевич не возражал, и Антонине Васильевне пришлось смириться.
И в тот год, когда он уезжал на практику, все, казалось, шло как нельзя лучше. Ольга уже получила аттестат и сдала документы в геологоразведочный. Что она поступит, Георгий не сомневался — училась Ольга отлично, да и он весь последний год «натаскивал» ее.
День, когда он уезжал, и вечер, и часть ночи, — поезд уходил в третьем часу — помнились ему потом как долгое, нескончаемое счастье, — так полон был он своей любовью к Ольге и ее робкой еще ответной привязанностью. Она постоянно смущалась, но не скрывала, как приятно ей быть рядом с ним и как не хочется расставаться, и несколько раз повторила, чтобы он обязательно писал, как только сможет. Она и слышать не хотела, чтобы проводить его только до трамвайной остановки, села в вагон и поехала с ним на вокзал, — все это казалось Георгию необыкновенно значительным, все доказывало почти математически, что Ольга — его и любит уже, наверно, только рано еще говорить об этом, и он с изумлением думал, страшась подолгу смотреть на нее: «Господи, как же мне повезло…»
Ехать было минут сорок пять — сначала на «двойке» до авиаинститута, потом пересадка на «азик». Они стали почему-то на площадке, хотя вагон был почти пустой, Георгий взял руку Ольги, осторожно сжал ее пальцы и повернулся так, чтобы отгородить ее от всех, и в темном вагонном стекле увидел ее нечеткое, казавшееся очень строгим лицо, но тут же вся эта мнимая строгость исчезла — Ольга улыбнулась их двойному отображению и слегка сжала его пальцы в ответ… Он внушительно, строгим голосом сказал, что, так и быть, позволит ей доехать до авиаинститута и тут же посадит на «двойку», о том, чтобы ехать на вокзал, и думать нечего, — она молча улыбалась и качала головой, и когда вышли из вагона, решительно направилась к остановке «азика». Когда трамвай подошел, Георгий подался к Ольге, еще не зная, осмелится ли поцеловать ее, но она торопливо сказала: «Нет-нет, я с тобой» — и, схватившись за поручень левой рукой, правой с силой потянула его в вагон. Когда он с притворной суровостью стал выговаривать ей, Ольга безмятежно заявила: «Вот сядешь в поезд, тогда и уйду». — «Ну вот еще! — ликующим голосом сказал он, и она тихо засмеялась, поняв его. — Приедем на вокзал, и сразу посажу тебя в такси», — продолжал хмуриться Георгий. «Я и сама сяду. И вообще — что это такое? — она решительно вздернула подбородок. — Могу и пешком дойти, напрямик всего час ходьбы. Неужели ночью в городе страшнее, чем в тайге? Не забывай, я ведь тоже собираюсь стать геологом, мне по должности положено быть бесстрашной…»
Ольга так и не ушла, пока он не сел в поезд. Была тихая, теплая ночь, на востоке уже светлело небо, они стояли, тесно прижавшись друг к другу, и молчали. Проводница сказала: «Пора, молодой человек, сейчас трогаемся», и Георгий, подняв горячие, странно отяжелевшие вдруг руки, осторожно положил их на плечи Ольги, она покорно качнулась к нему, он обнял ее, чувствуя на шее горячее влажное дыхание, и неловко поцеловал в висок. Ольга, коснувшись губами его щеки, отступила на шаг и прямо посмотрела на него блестящими, в темноте казавшимися черными глазами (а глаза были серыми, на свету голубыми). Вагон дернулся и со скрежетом сдвинулся с места. Георгий еще успел коснуться руки Ольги и вскочил на подножку.
Ложиться он не стал, стоял в тамбуре, курил, смотрел на багровую, ярко разгоравшуюся зарю и думал: «Господи, как же мне повезло… За что такое счастье? Ведь не каждому выпадает такое, наверняка не каждому… Вот у нее, наверно, такого не было, — почему-то подумал он, глядя на проводницу, набиравшую уголь в помятое жестяное ведро, на ее большие руки в черных от угольной пыли брезентовых рукавицах, на ее еще далеко не старое, но какое-то невзрачное, утомленное лицо. — А у меня есть… И всегда теперь будет…»
Проводница сняла рукавицу, поправила выбившиеся из-под черного форменного берета светлые пушистые волосы, и Георгий удивился, увидев ее руку, маленькую, изящную, с красивыми удлиненными ногтями, покрытыми неярким бледно-розовым лаком, и отчего-то смутился. Проводница мельком взглянула на него, снова надела рукавицу, сверкнув новым золотом обручального кольца, и ушла в вагон, изгибаясь под тяжестью ведра с углем.
Он докурил сигарету и пошел к своему купе, стал у окна. Поезд уже выбрался из города и, медленно извиваясь, как игрушечная деревянная змея, которыми любят пугать детей, полз в гору. И неожиданно, стремительно выкатилось из ярко-бронзового соснового бора огромное прекрасное солнце. Георгий зажмурился и тихо засмеялся. Прекрасная жизнь предстояла ему…
Во второй палатке кто-то зашелся в сильнейшем кашле. А через минуту вылез Ефим Гоголев, невысокий крепкошеий сорокапятилетний мужик с рыжей бородой, растущей прямо из-под глаз. Постоял, переминаясь, с хрустом потянулся и густо пробасил:
— Мое почтение, начальник. Чего не спишь?
— Привет, — бросил Георгий.
Гоголев прошагал к костру, прикурил от головешки, безбоязненно сунув ее в дремучую бороду, и прищурился, глядя на Георгия, — будто целился.
— Что, начальник, хреновые наши дела?
— Это почему же?
— А вот, — Гоголев повел головой, — белые мухи прилетели.
— Ну и что?
— А ничего, — спокойно сказал Гоголев, присаживаясь на валежину. — Зима на носу.
— До зимы еще далеко.
— Да ну? — удивился Гоголев.
— Я шестой год в этих местах, знаю, когда зима здесь начинается.
Гоголев усмехнулся:
— Интересно… Шесть лет впустую ходил, а за две недели хочешь горы золотые найти?
— Не найду — еще шесть лет ходить буду! — отрезал Георгий.
— Слушай, Георгий Алексеич, — Гоголев будто и внимания не обратил на его тон, — а ты вообще-то хоть что-нибудь находил? Сколько ты уже в поисковых партиях работаешь? Лет десять небось?
— Это что, допрос? — зло повысил голос Георгий. — Тебе не кажется, что ты слишком много на себя берешь?
Гоголев выплюнул окурок в костер и негромко сказал:
— Ты, Георгий Алексеич, так не говори со мной. А то, знаешь, я могу ненароком все твои планы поломать…
Он значительно помолчал, глядя поверх огня на Георгия. От света костра борода его стала под цвет пламени, резко оттеняя глубокие провалы глазниц. Молчал и Георгий, остро чувствуя унизительную зависимость от этого человека. Гоголев не шутил. Оброни он мимоходом, что идти на Бугарское нагорье слишком опасно, — и весь отряд послушает его.
Гоголев мирно сказал:
— Ладно, цапаться нам сейчас ни к чему. Не бойся, я дешевкой никогда не был и просто так, со зла, палки в колеса совать тебе не буду. Только мой тебе совет — крепко подумай, стоит ли идти. Сам знаешь, я уже почти тридцать лет по разным… окрестностям природы брожу, всякого навидался. Не нравится мне эта погода, чует мое сердце, что вот-вот серьезные холода нагрянут… — Он помолчал и жестко выдал, будто приказывая: — А Витюху в любом случае сейчас отправь, не бери греха на душу.
— Это он кашлял?
— Он. Здорово застудился парень, лечиться ему надо.
— Ладно, я подумаю, — нехотя сказал Георгий.
— Думай не думай, а отправлять надо, — настойчиво повторил Гоголев.
Георгий промолчал. Гоголев чуть искоса посмотрел на него и полез обратно в палатку. Георгий, проводив взглядом его могучую спину, подбросил дров в костер и подумал, что прав этот нагловатый, но надежный, бесстрашный мужик, Виктора Трофименко надо отправлять в Дьяково. Да и Брагина, стершего ноги до крови, тоже, толку от него все равно никакого. Жаль, вчера в спешке не подумал об этом, могли бы вместе с Егорычевым и Ситниковым уехать…
И жизнь действительно была прекрасна — целых пять лет, три месяца и двадцать шесть дней.
…Экзамены Ольга сдала блестяще и с головой ушла в учебу. Через три года они поженились. Тогда же Георгию предложили работу на Дальнем Востоке. Предложение было очень заманчивое, но он не раздумывая отказался. Вот когда Ольга кончит институт, поедут вместе хоть к черту на кулички. А пока он вполне может смириться с ролью рядового изыскателя в небольшой партии, работающей тут же, в области. Два года — это, в конце концов, не срок, впереди у них еще очень долгая счастливая жизнь. Им еще повезет — и не раз…
И в тот год, когда Ольга заканчивала институт, им действительно повезло, да и как еще! Однажды как с неба свалился Федор Константинович Голубев, начальник той партии, в которой Георгий проходил практику и отрабатывал свой первый полевой сезон. Расстались они тогда тепло, Голубев искренне жалел, что Георгий уезжает, и сказал на прощанье: «Надумаешь снова сюда — милости прошу, работы здесь на полсотни лет хватит». Разъехались, но связь до конца не порывалась: изредка писали друг другу, Голубев несколько раз просил прислать книг, трубочного табаку, кофе и сам в долгу не оставался: переслал с оказией отлично выделанную шкуру кабарги, кое-что по мелочам — рыбу, меховые рукавицы.
И вот сидел он у них в доме за столом, погрузневший, начинающий лысеть, добродушным баском объявил, что решил заскочить по пути из Москвы, мимоходом сообщил, что второй год работает главным геологом управления, — об этом, впрочем, Георгий уже знал, — в поле вряд ли уже когда придется выйти, разве что крупно проштрафится и вылетит из начальнического кресла… Говоря так, Голубев коротко хохотнул и весело подмигнул, давая понять, что и сам в это не верит, что в своем начальническом кресле сидит крепко и если освободит его, то для того только, чтобы занять место повыше. Рассказывая о своих делах, Голубев попутно выудил у Георгия все, что касалось его служебного положения и перспектив, а когда Ольга ушла спать, спросил:
— Нельзя сказать, что ты многого достиг здесь, а?
Георгия немного покоробила прямолинейность Голубева, он натянуто улыбнулся.
— Ладно, не сердись, я ведь не в укор тебе говорю, — добродушно сказал Голубев. — Понимаю, почему ты тут сидишь. От такой женщины не каждый может уехать.
— А вы, конечно, уехали бы? — не удержался Георгий.
Голубев подумал немного и с усмешкой сказал:
— Не знаю. У меня таких, пожалуй, не было.
— А откуда вы знаете, какая она? — Георгий был не столько польщен, сколько удивлен странным заявлением Голубева.
— Вижу. У меня глаз острый, ошибаюсь я в людях редко, и то не в главном, а по мелочам.
— А все-таки ошибаетесь?
— Ну, бывает, конечно, от этого и сам господь бог не застрахован… Знаешь что, кончай выкать, не такой уж я старик, недавно только сорок стукнуло. Я ведь не случайно к тебе заехал, Георгий. Жена твоя когда защищается?
— Через полтора месяца.
— Ну вот и давай вместе с ней ко мне.
Георгий помолчал, обдумывая слова Голубева. А тот, выждав немного, выложил главный козырь:
— Есть хорошая возможность для тебя — сразу можешь начальником партии стать.
— Сразу? — не поверил Георгий.
— Да. Ты о Климашине слыхал?
— Конечно. Он же специалист по касситериту.
— Вот именно. Сам он москвич, но последние два года в наших краях работал. Сильно подозревает, что должен быть у нас касситерит, пуды информации на сей счет имеет. И в этот год приехал, да в поле идти не может — врачи не пускают, язва у него. Вот он и просил меня подыскать начальника партии, который и наши места знал бы, и в касситерите разбирался. А ты, я помню, диплом как раз по касситериту делал?
— Да.
— Ну и как тебе это смотрится?
— Да в общем-то хорошо смотрится, — улыбнулся Георгий. — Надо с Ольгой поговорить.
— Говори, только поскорее. Я завтра уезжаю.
Ольга, выслушав Георгия, сразу сказала:
— Конечно, соглашайся.
Голубев его согласие принял как должное, деловито сказал:
— Значит, так — сегодня же подавай заявление, и чтобы через три недели выехал к нам. А вы, — обратился он к Ольге, — сразу подъедете, как защититесь.
— А если меня не распределят туда? — спросила Ольга.
— Быть того не может, — уверенно сказал Голубев. — Я сегодня же зайду в институт и оставлю на вас заявку. Охотников ехать в такую глухомань всегда мало находится, так что препятствий никаких не предвижу. А если они все же возникнут, в свару не ввязывайтесь, собирайте чемоданы и катите на Бугар, я сам все улажу.
Так Георгий в свои неполные двадцать шесть лет стал начальником партии.
Через три недели он был у Голубева, и тот сразу повел его к Климашину.
Климашин оказался очень вежливым, очень спокойным человеком лет сорока пяти. Внимательно оглядев Георгия, он с преувеличенной сердечностью — так ему показалось — сказал:
— Очень приятно. Надеюсь, мы неплохо сработаемся.
Климашин тактично выспросил все, что Георгий знал о касситерите, и никак не дал понять, какого он мнения об этих знаниях. Потом-то оказалось, что знания не бог весть какие обширные — с точки зрения специалиста, естественно, и Георгию приходилось задавать Климашину множество вопросов, на которые тот отвечал с деликатностью чрезвычайной — так, словно Георгий все это, несомненно, знал, но слегка подзабыл и вот он ему напоминает.
Через неделю очередной приступ язвы свалил Климашина, и он, промаявшись два дня, решил лететь в Москву. На прощанье сказал Георгию:
— Не знаю точно, когда вернусь, но к сентябрю, самое позднее, постараюсь быть непременно. Я очень надеюсь на вас, Георгий Алексеевич, хотя, откровенно говоря, и сомневаюсь, что вы найдете касситерит в этом сезоне. Очень сомневаюсь, — добавил он, заметив нетерпеливое движение Георгия. — Сами видите, фронт работ обширнейший, а я не привык полагаться на случай. Надеюсь, к будущему году я поправлюсь, и мы поведем наступление с двух сторон. А пока рассчитывайте только на себя да на Федора Константиновича…
И Георгий остался один. Бо́льшую часть ночи просиживал в тесной, без окон, неотапливаемой каморке, разбираясь в грудах материалов, под утро не раздеваясь засыпал тут же, на походной койке, а днем мотался по Бугару, набирая людей, — что оказалось задачей едва ли не самой сложной, — проверял снаряжение, летал на вертолетах, забрасывая продукты в район будущих поисков.
В начале мая прилетела Ольга, нашла, что он похудел, но выглядит просто великолепно.
Через две недели они отправились в маршрут — всего на три дня позже намеченного Климашиным срока. Георгию очень нравилась его новая роль, и он с удовольствием командовал, но и сам много работал и постоянно находился в состоянии радостного возбуждения, все казалось ему великолепным — и то, что он может отдавать приказания, а не подчиняться им, как прежде, и что все, казалось, охотно слушаются его и все идет по плану, никаких ЧП, и даже непривычная еще тяжесть кобуры с пистолетом приносила пусть маленькое, но очень приятное чувство удовлетворения. Но главное, конечно, — рядом была Ольга, и по ночам они засыпали вдвоем в маленькой палатке-серебрянке…
Вспомнив о пистолете, Георгий вяло подумал — надо утром разобрать и почистить его. Пистолет с весны валялся на дне рюкзака, носить его на поясе неудобно, вечно он куда-то сползает, да и нужды в нем особой не было. Последний раз Георгий вынимал его из кобуры недели три назад и, не разбирая, пару раз небрежно шоркнул шомполом. А в тот первый «командирский» сезон Георгий каждое утро внимательно осматривал его, любовно сжимая прохладную рукоятку, — эта компактная стальная вещица была осязаемым атрибутом его власти, ведь пистолеты в их управлении выдавались только начальникам партий…
Костер угасал, Георгий начал мерзнуть, но ему не хотелось двигаться. Боль в желудке чувствовалась не так остро, можно было уже не замечать ее. А если это не язва, а что-то худшее? У Климашина тоже, по словам врачей, сначала была язва, а через два года оказался рак. Его дважды оперировали, он протянул еще полтора года и умер, не дожив четырех дней до пятидесятилетия. И к сентябрю он тогда не вернулся, как обещал, прислал Георгию длинное письмо. Климашин, видимо, догадывался, что уже никогда не сможет выйти в поле, и предлагал Георгию продолжить его дело, теперь уже в качестве полноправного руководителя. Георгий, бегло просмотрев письмо, — вертолет уже готов был взлететь, — написал ему несколько строк. Что же там было? «Разумеется, я не брошу Ваше начинание и обещаю, что найду касситерит. Не волнуйтесь, выздоравливайте, и мы еще поработаем вместе…» Кажется, так. Бездумные, бодренькие словеса. Это сейчас так кажется. А тогда он и в самом деле был уверен, что найдет касситерит. Он полностью доверял Климашину, его знаниям, опыту, интуиции и не сомневался, что касситерит на Бугаре есть. А раз так, значит, теперь все зависит от него. И он сделает все возможное и невозможное, но касситерит найдет.
Снова густо повалил мокрый снег, уродливые, бесформенные хлопья неприятно прилипали к лицу, к замерзшим рукам, хотелось брезгливо отереться, как после плевка. Пришлось встать и залезть в палатку. От сырого спертого воздуха Георгия стало мутить. Спальный мешок внутри оказался омерзительно мокрым и холодным, противно было влезать в него. Вчера в отряде устроили генеральную сушку всех вещей, но Георгий весь день пробродил с Нелидовым в тайге, а про его спальный мешок забыли, как смущенно объяснил Ковалев. Про его забыли, а нелидовский, наверно, высушили, сволочи…
Потревоженная боль толкнулась внутри, острым языком лизнула бок, он замер, сдерживая дыхание, осторожно подтянул колени, тихо выдохнул. Боль слабым всплеском еще раз напомнила о себе, уверенно угнездилась под ложечкой, но терпеть можно было, и Георгий задремал.
Егорычев и Ситников приехали в три. Длинный, густой гул их мотора слышался издалека, и Георгий заранее вышел на мысок, тяжело скрипел сапогами по гальке. Как только «казанка» выметнулась из-за поворота, Георгий понял, что едут они пустые, — лодка шла легко, высоко задрав нос. И действительно, груза оказалось в «казанке» с гулькин нос. Десяток буханок хлеба, три банки солянки, папиросы и канистры с бензином.
— Ну что случилось? — угрюмо бросил Георгий.
— А то, — зло отозвался Егорычев, — что деньги на ваш счет не перевели, а без них эта жирная сучка ничего не дает.
Жирной сучкой Егорычев назвал Синькова, заведующего потребкооперацией в Дьякове. Когда-то Георгий поскандалил с ним, и тот, конечно, теперь не мог упустить случая отомстить, хотя вполне мог бы дать в долг, дело это обычное, все-таки геологическая партия не частная лавочка, деньги все равно будут перечислены, наверняка какая-нибудь канцелярская закавыка.
— Та-ак… — протянул Георгий. — Все?
— А что еще? — огрызнулся Егорычев. — Мы и добром просили, и лаялись — ни в какую.
Все молча ждали, что скажет Георгий. Он обвел их хмурым взглядом. На него старались не смотреть, на лицах у всех было показное равнодушное ожидание — ты начальник, тебе и решать. Но Георгий видел, что все ждут только одного — команды сниматься и сплавляться в Дьяково. А он, взглянув на часы, сказал:
— Трофименко и Брагину собрать вещи, поедете со мной. Остальным… — Он чуть помедлил и жестко отчеканил: — Остальным готовиться к маршруту и отдыхать. Я вернусь, самое позднее, послезавтра к двенадцати. Из лагеря никому не отлучаться… Вопросы будут?
— Будут, — сказал Гузняев. — Что мы будем жрать в этом вашем маршруте?
Он с нажимом сказал «вашем», и Георгий в тон ему ответил:
— В этом в а ш е м маршруте в ы будете жрать то, что я привезу в а м из Дьякова… Еще есть вопросы?
Вопросов не было.
— Начальником на время моего отсутствия назначаю Ковалева. Вам, Владимир Сергеевич, — подчеркнуто официально обратился он к Ковалеву, — надлежит проследить, чтобы все спальники были просушены, приборы, одежда и обувь приведены в порядок, палатки починены, оружие вычищено и смазано. Ясно?
— Да сделано уже все, — равнодушно отозвался Ковалев.
Георгий и сам знал, что действительно уже все сделано, но сказал:
— Проверьте еще раз.
И пошел в палатку, стал собираться. Тепло оделся, вывалил все из рюкзака и снова бросил туда кобуру с пистолетом, подосадовав, что так и не вычистил его, запасную смену белья, шерстяные носки, фляжку с остатками спирта, прицепил к поясу ракетницу. Влез в палатку Гоголев, хрипло откашлялся, грузно завозился сзади.
— Ну? — отрывисто бросил Георгий не оборачиваясь.
— Оставил бы ты эту затею, Георгий Алексеич, — мирно сказал Гоголев. — Не приведет она к добру.
Георгий в бешенстве обернулся.
— Знаешь что? Об этой, как ты выразился, затее лучше не заговаривай со мной больше, понял?
— Понять-то понял, — спокойно, даже как будто с сожалением сказал Гоголев.
— Ну и все, иди!
Гоголев пристально посмотрел на него, молча повернулся и полез наружу. Георгий подумал немного, вспоминая, не забыл ли чего, и тоже выбрался из палатки.
До устья Галинки — так лет двадцать назад назвал эту речку какой-то топограф — Георгий сам сидел на руле. Бугар здесь был мелким, порожистым, приходилось смотреть в оба, чтобы не сесть на перекатах. Но после впадения Галинки по Бугару можно было гнать без опаски, и Георгий, передав руль Брагину, поплотнее завернулся в плащ, надвинул на глаза капюшон и, согнувшись, устроился на носу.
У Лаврентьевского зимовья Брагин сбросил газ и повернул к берегу. Георгий приподнялся и крикнул:
— Давай прямо, ночевать не будем!
Но Брагин, вместо того чтобы прибавить газ, сбросил его до самого малого, и мотор заглох. Заводить его он не спешил, сказал с беспокойством:
— Темно уже, Георгий Алексеевич. Все равно не успеем сегодня в Дьяково, лучше уж тут заночевать, а то Виктор вконец простудится.
Георгий молча поднялся, направился к корме. Легкая «казанка» ощутимо накренилась, когда он пробирался мимо Виктора, лежавшего на рюкзаках.
— Давай на нос, — приказал он Брагину.
Тот обиженно шмыгнул носом и перебрался на место Георгия. Трофименко зашелся в очередном приступе кашля и наконец разогнулся, беспомощно посмотрел на Георгия. Он как можно мягче сказал:
— Не волнуйся, Витя, ночевать будем в Дьякове. Я эти места хорошо знаю, дойдем и в темноте, недалеко уже.
Но оставалось еще километров двадцать пять, для таежной реки расстояние далеко не маленькое, а уже через полчаса Георгию пришлось сбавить скорость. Помогал ориентироваться еще не стаявший снег, и все же трижды они едва не врезались в берег, несколько раз только в последнюю секунду удавалось отворачивать от коряг и камней. Но доплыли благополучно и сразу направились к больнице, точнее, больничке, состоявшей из кабинета врача, крошечного закутка, где помещалась лаборатория, и палаты на четыре койки, обычно пустовавшей. И сейчас окна больницы были темными.
— Ждите на крыльце, я сейчас, — бросил Георгий, направляясь к левой половине дома, где была квартира врача.
Больничкой заведовала — и была единственным врачом в ней — Лариса Цаплина, миловидная двадцативосьмилетняя женщина, два года назад уехавшая с трехлетней дочерью от мужа из Свердловска. Георгий, в ту пору бывший как раз в Дьякове, помог ей устроиться на новом месте и потом, попадая сюда даже мимоходом, непременно заходил к Ларисе. Она, казалось, питала к Георгию чувства более чем дружеские и сейчас открыто обрадовалась его появлению.
— Наконец-то… Ну, здравствуй. Раздевайся. Голодный, да? Проходи, сейчас кормить тебя буду.
И, ласково оглядев его, помогла стянуть плащ, отыскала шлепанцы, поставила на плитку кастрюлю. Георгий, не снимая штормовки, сказал:
— Погоди. Там тебя пациенты дожидаются.
— Какие пациенты?
— Да мои двое.
— А что с ними? — Лариса уже сдергивала с вешалки халат.
— Вроде ничего страшного, сама увидишь.
— Ладно, ты пока умывайся и приляг, отдохни.
— Мне надо еще к Синькову сходить.
— Вряд ли ты его застанешь, он на охоту собирался.
Георгий помрачнел и едва ли не в десятый раз выругал себя за то, что сразу сам не поехал в Дьяково. Два дня и без того уже потеряны, а дней этих и так не много осталось. Что теперь делать, если Синьков и в самом деле смотался на охоту? Сегодня пятница, и раньше вечера воскресенья он наверняка не появится.
Лариса вышла. Георгий, подумав, не стал раздеваться и решил все-таки сходить к Синькову, — может, он и ненадолго уехал.
Жена Синькова, неприветливо оглядев Георгия, подтвердила, что Синьков уехал часа три назад («Врет, — равнодушно подумал Георгий, — наверняка еще с обеда умотался, на ночь глядя в тайгу никто не ходит»), а на вопрос «куда?» даже как будто обиделась:
— А я знаю? Вам ведь, кобелям, только дай волю, вы сразу хвост на сторону и сами не знаете, на какую охоту леший вас занесет — то ли за животиной, то ли за юбкой.
— Не сказал, когда приедет?
— Не сказывал. Должно быть, послезавтра к вечеру, ему, чай, в понедельник на службе надо быть.
Но по ее настороженному взгляду и торопливой скороговорке Георгий понял, что Синьков в воскресенье вряд ли явится, и зло спросил:
— А может, у него еще и отгулы есть?
— Может, и есть, он мне не докладался.
— Ну ладно, до свиданья.
Ларисы еще не было. Георгий умылся, осторожно глянул на спящую в соседней комнате Светланку и прилег на диван. Лариса пришла минут через двадцать, улыбнулась ему с порога.
— Сходил?
— Сходил, да без толку, нет его, и когда явится, неизвестно… А что с ребятами?
— У Трофименко почти наверняка воспаление легких, завтра же в Бугар отправлю. Хорошо, что вовремя привез его. А у Брагина ничего страшного, может и тут пока отлежаться. Ты сам-то здоров?
— Я-то здоров, — машинально отговорился Георгий. Говорить Ларисе о своих желудочных болях ему не хотелось — она наверняка сразу же возьмется осматривать его и настаивать на лечении.
Лариса разогрела обед, часть отлила в судки.
— Отнесу твоим ребятам, потом уж сами сядем.
За столом Георгий коротко рассказал Ларисе, зачем приехал, нехотя похлебал борща, поковырял котлету и его сразу потянуло в сон. Лариса тут же заметила это и предложила:
— Давай-ка я постелю тебе, и ложись.
— Лучше не надо, — не сразу отказался Георгий. — Пойду к ребятам, незачем собак дразнить. Завтра же все узнают, что я ночевал у тебя.
— А я, кстати, этого не боюсь, — спокойно сказала Лариса.
— Ну, все-таки тебе жить здесь.
Уголки губ у Ларисы обиженно дрогнули, она опустила глаза, пожала плечами:
— Ну, как знаешь…
Трофименко и Брагин его прихода явно не ожидали. Скрипом открываемой двери Георгий словно обрезал их разговор. Он услышал конец фразы Брагина: «…а ни за что не придет…» — и вошел в неловкую, резкую от голой лампочки-двухсотки тишину. О чем они говорили — о женщинах, собаках? Вряд ли о нем, — но почему тогда так сразу оборвали разговор?
Трофименко, укутанный до подбородка двумя одеялами, лежал на спине, смотрел в потолок темными блестящими глазами. Георгий будто впервые заметил, какое у него маленькое, невзрачное тело. Наверно, здорово ему досталось за лето — тайга слабых не любит. А зачем тогда пошел в партию? Зачем вообще это было нужно ему, дипломированному инженеру-химику? Бежал от несчастной любви, от семейных неурядиц? А может, просто от скуки опостылевшей работы? Не раз в случайных разговорах Георгию, узнав о его профессии, завидовали: «У нас что за жизнь — служба, дом, «от» и «до», а у вас совсем не то…» Георгий как-то ответил: «Да ведь и не то, что вы напридумывали», — но объясняться не стал. И сколько таких неприкаянных, ничего не умеющих, очертя голову бросаются в тайгу, на лесные кордоны, идут в море, наивно полагая, что можно убежать от себя, в «романтике» обрести новый, «истинный» смысл жизни… Интересно, хоть одному удалось это?
Брагин полулежал, прислонившись к спинке кровати, широко раскинув толсто забинтованные ноги, терпко пахнущие мазью. Демонстративно откашлявшись, он бодреньким голосом спросил:
— Ну как, Георгий Алексеевич?
— Что «ну как»?
— Будут продукты?
Георгий не ответил, сел на койку в углу. Палата была чистая, сухая, но от рыжих клеенок на тумбочках, застиранных пододеяльников с черными размытыми клеймами, железно взвизгивающих кроватей на колесиках разило неистребимым казенным духом, и ему нестерпимо захотелось вернуться к Ларисе. А почему, собственно, нет? Еще немного поговорить с ней, потом уснуть, утром поиграть со Светланкой… Узнают, что ночевал у нее? Да бог с ними, и без того, наверно, думают в поселке, что они любовники…
И вдруг неприятно поразила его мысль, что Лариса — единственный человек на тысячу верст вокруг, кто по-доброму относится к нему. А впрочем, почему на тысячу? Кому он вообще нужен, кто ждет его, кто хоть помнит о нем, наконец? Сергей? Кент? Один на Сахалине, пишет книги, женат и счастлив, другой в Москве, редкостно преуспевает, доктор наук, лауреат Государственной премии… Кто он для них? Бывший друг детства, бывший сосед, бывший одноклассник, даже бывший родственник, — но все это в прошлом, а ныне хронический неудачник, причиняющий одни беспокойства. А кто еще? Есть хоть одна родная душа? В отряде для всех он только начальник, от которого ничего хорошего ждать не приходится. Даже быть с ним рядом — он взглянул на Трофименко и Брагина — им неприятно… А почему, что плохого он им сделал? Командует ими? Так это его обязанность. И ведь когда-то, вспомнил он свой первый «командирский» сезон, начальническое его положение как будто не мешало подчиненным хорошо относиться к нему…
Надо пойти к Ларисе, думал он, прикрыв глаза от нестерпимо яркого света. Ведь и сама она хочет этого…
Но к Ларисе он не пошел. Встал, медленно прошагал до середины палаты, подумал и громко спросил:
— Ребята, выпить хотите?
Трофименко взглянул на него с удивлением, а Брагин, поперхнувшись папиросным дымом, долго и старательно откашливался, явно озадаченный неожиданными словами Георгия. Наконец спросил:
— А есть чего?
— Немного найдется.
Георгий достал из рюкзака фляжку. Брагин, оживившись, проворно опустил с постели ноги, собрал с тумбочек стаканы и бодро заковылял к рукомойнику.
— Да я сам, — запоздало сказал Георгий, но Брагин весело мотнул головой:
— Не, ничо, Георгий Алексеевич, я ведь могу.
Он сполоснул стаканы, выставил тесным треугольником на тумбочке, поставил на полу графин с водой и огорченно вздохнул:
— Эх, закуси-то нет! Перед ужином бы, это самое… как раз было бы.
— Перед ужином мне не до того было, я к Синькову ходил, — неловко сказал Георгий.
Брагин смутился и стал оправдываться:
— Дак нет, Георгий Алексеевич, я ведь не к тому, это самое… Закусь какую-нибудь организуем. Только хилая закусь будет, поэтому я, это самое, и говорю.
Торопливо порывшись в рюкзаке, он отыскал двух малорослых сушеных ленков и несколько сухарей.
— Хватит нам, мы ж наелись, Лариса Григорьевна накормила, а это так, зажевать.
Георгий разлил спирт в два стакана, молча отодвинул третий. Брагин, видимо, вспомнил, что начальник капли в рот не берет, и, смутившись, убрал лишнюю посудину на подоконник. Георгий стал доливать в спирт воды. Брагин прикрыл свой стакан ладонью.
— Не, я так уважаю.
Трофименко по-прежнему молчал, на Георгия почти не смотрел, а когда на секунду все же встретились они взглядами, показалось Георгию, что Трофименко как-то неловко — и именно за него. «Панибратство начальник разводит, значит, надо ему что-то от нас», — невесело расшифровал Георгий взгляд Трофименко. Господи, да что ему может быть нужно от этих двух больных людей?! Всего-то навсего поговорить, распрощаться по-человечески, — завтра ведь разъедутся и, наверно, никогда уже не встретятся… Он протянул стакан Трофименко, тот, помедлив, неохотно вытянул из-под одеяла слабую руку, приподнялся на локте. Брагин, нерешительно лаская свой стакан в обеих ладонях, спросил:
— А вы, это самое… совсем не будете? Может, символически?
— Символически можно.
Георгий дотянулся до подоконника, налил в свой стакан воды, добавил несколько капель спирта.
— Ну, давайте выпьем за окончание сезона. Для вас он ведь уже кончился.
И получилась ощутимая неловкость, словно он упрекал их в том, что для них сезон кончился раньше срока. Даже на лице Брагина секунду отразилось какое-то подобие мысли, но, видимо, он решил — думай не думай, а пить надо, раз тост сказан и посуда поднята, и, хекнув, осторожно вылил в себя содержимое стакана, деликатно плеснул туда воды, чуть пригубил, зажмурился, понюхал сухарь, а от ленка, которого принялся разделывать Георгий, решительно отказался, привычно сказал:
— Не, я так уважаю. Забористей будет. Вы сами кушайте.
Трофименко, не сразу решившись, с явной неохотой отпил полглотка, поперхнулся и закашлялся так, что в стакане судорожно заплескалось. Брагин тут же с готовностью стакан этот подхватил и бережно поставил на тумбочку, сунул сухарь и Трофименко:
— Ты нюхай, нюхай, хлебный дух все отбивает. А теперь ленком зажуй, щас я тебе очищу.
Выпил и Георгий свою больнично пахнущую жидкость, зажевал ленком и, подождав, пока Трофименко откашляется, заговорил:
— Ты, Витя, не беспокойся, полежишь с неделю в Бугаре, и все образуется.
— А я и не беспокоюсь, — сухо отозвался Трофименко, снова укутываясь и отказываясь от ленка. — И вам обо мне беспокоиться нечего, — как-то двусмысленно добавил он, чуть выделяя это «вам», и Георгий подумал, что, вероятно, его привычное «ты» звучит сейчас не совсем уместно.
Но так уж обычно складываются отношения в поисковых партиях — начальник говорит подчиненным «ты», а те его на «вы» и по имени-отчеству. И странным это не кажется — народ в партиях более или менее случайный, используется обычно как простая рабсила, и кто ты там в обычной, «неполевой» жизни, значения не имеет. А уж диплом инженера-химика в тайге не просто бесполезен, но даже и вреден: есть, кажется, закон, запрещающий использовать дипломированных специалистов на неквалифицированной работе. Тут куда больше ценятся простые работяги с крепкими руками. И Трофименко был в отряде рядовой тягловой единицей, к тому же единицей слабосильной и ненадежной, и у Георгия не было оснований относиться к нему как-то иначе, чем к другим. А сейчас, когда официальные отношения их заканчивались, Трофименко как будто давал понять, что они, в сущности, ровня — и по годам, и по положению — и «тыканье» надо бы прекратить. Или ничего такого и не думал он? Георгий попытался вспомнить, как же Трофименко по отчеству, но не мог, а спрашивать сейчас было как-то нелепо.
Помолчали, и довольно долго, — говорить было как будто и не о чем. Брагин наконец спросил:
— Так… это самое, Георгий Алексеевич, как насчет продуктов?
Георгий скучно объяснил, что Синькова пока нет, но завтра он что-нибудь придумает, утро вечера мудренее.
И опять замолчали. Трофименко безучастно смотрел перед собой в стену и явно не желал вступать в разговор. Брагин с упреком взглянул на него, покосился на недопитый стакан и наморщил лоб, мучительно соображая, о чем бы еще спросить начальника и не будет ли нехорошо, если он предложит допить трофименковский спирт — не пропадать же добру. И нашел наконец тему для разговора:
— Так это… Георгий Алексеевич, мы что, совсем уж зазря целое лето ходили или как?
— Ну, почему же зря? — Георгий недовольно поморщился. — В те места, где мы были, больше ведь не надо идти, — значит, уже не зря. Сейчас ничего не нашли — значит, потом найдем. Не каждый же год месторождения открываются. Если бы знать, где они находятся, так чего проще — пришел и открыл. Вот и приходится везде ходить.
Господи, до чего он докатился… Даже туповатому, косноязычному Брагину должен доказывать, что не зря они ходили целое лето. А уж Трофименко полоснул его таким взглядом, что ясно — не верит и никогда не верил, что они могут найти хоть какое-нибудь завалященькое месторождение… А почему, собственно, он имеет право так думать? Ведь он совсем не смыслит в геологии и никак не может оценить тех данных, которые накопились за многие годы. Просто не верит — и все… А может, все проще — Трофименко обижен, что Георгий не отправил его раньше? Но сам-то он об этом не просил. Говорил Гоголев, но ведь в спешке, когда Егорычев и Ситников уже готовы были ехать в Дьяково. А мог бы Трофименко и сам заранее сказать, знал же, что намечается поездка в Дьяково. Наверно, подумал, что отправятся все, вот и дождался… А кто ему велел за других думать?
Молчание становилось почти уже неприличным, и Георгий, закурив, поднялся:
— Ну ладно, давайте спать.
Брагин в замешательстве взглянул на него.
— Так, это самое, Георгий Алексеевич… допить бы надо… А может, ты сам выпьешь? — спохватился он, глядя на Трофименко.
Тот молча повел головой и отвернулся к стене.
— Пей сам, — сказал Георгий, разбирая постель.
Брагин шумно вздохнул и стыдливо выпил.
Едва погасили свет, как Брагин захрапел — мощно, басовито, только что не взревывая. Георгий не выдержал, встал и довольно грубо толкнул его в бок. Брагин затих на секунду — и выдал такое замысловатое коленце, что, кажется, и в палате стало тесно.
— Бесполезно, — спокойно сказал из темноты Трофименко. — Мы уже все пробовали. Трезвый спит как младенец, а чуть выпьет — и начинается… фиоритурное катание.
Георгий взял с соседней постели подушку, положил на голову и снова подумал, что зря не остался у Ларисы. И чего, спрашивается, боялся? Пожалел, что ли? Не в этом же дело… Она тут все равно вряд ли задержится надолго, да ведь и взрослый же человек. Ладно, спать…
Проснулся от привычной боли в желудке, не сразу понял, где он, но храп Брагина тут же заставил все вспомнить. Было без десяти четыре. Он полежал с минуту, пытаясь сообразить, удастся ли поспать еще, и, решив, что не удастся, встал, оделся, на ощупь пробрался к постели Брагина, где, как он помнил, стоял графин с водой, попил прямо из горлышка и, сев на постели, закурил. Надо было решать, что делать дальше.
Отсутствие Синькова ставило его в положение почти безвыходное. Будь он здесь, Георгию удалось бы уговорить его. Синьков, конечно, поломался бы, покуражился, но продукты отпустил бы. Был — теоретически — еще один выход: закупить продукты в магазине за наличные, деньги можно найти, у той же Ларисы наверняка на книжке тысчонки две есть, даст без звука. Но Георгий знал, что в дьяковском магазине ничего нет, кроме запыленных банок с борщами и конфитюрами. Дьяковцы с незапамятных времен занимались охотой и рыболовством и пропитанием обеспечивали себя сами. Продукты были только на складе потребкооперации, их завозили сюда для снабжения геологических партий и двух близлежащих леспромхозов. И если бы хоть знать, когда Синьков явится… Завтра, конечно, нет — охотиться он любил с размахом. Да и компания у него наверняка гулевая, застрянут где-нибудь, и дай-то бог, если явятся в среду. Прогулов Синькову никто не запишет, сам себе начальник…
Георгий закурил еще одну сигарету и стал думать.
Касситерит отнюдь не был мечтой его жизни. У него была другая страсть — золото. И возникла она банальнейшим образом — из книг. Джек Лондон, от корки до корки прочитанный в детстве. Георгий никому не говорил об этом — как-то несолидно. Поступая в геологоразведочный, он уже знал, что будет искать золото — и только золото.
Первое недоразумение случилось с выбором темы дипломного проекта. Тем было двадцать восемь — ровнехонько по числу студентов в группе, в том числе четыре и по золоту. Распределение начиналось с лучших студентов, Георгий был по успеваемости третьим, так что золото наверняка досталось бы ему, не случись в тот день такого бурана, что остановилось в городе все движение. Добрался он до института только в двенадцатом часу, к шапочному разбору. Золота уже не было. Да и ничего больше не было, кроме касситерита. Наверно, еще можно было что-то поправить, поговори он толком с инспектором курса. Но Георгий, взбешенный явной несправедливостью, промерзший во время двухчасового пешего путешествия, наговорил инспектору черт знает каких грубостей, и тот категорически заявил, что перераспределений тем не будет, и так запоздали, буран бураном, но до половины одиннадцатого ждали всех, и почему-то только вы, молодой человек, не смогли прибыть вовремя. На слова Георгия, что живет он у черта на куличках и шел пешком чуть ли не через весь город, инспектор окончательно разозлился: «Что же, из-за вас одного прикажете все снова начинать?» Тут бы повернуться Георгию и молчком уйти, а потом спокойно поговорить, заручиться поддержкой на кафедре, дойти, наконец, до декана, но он махнул рукой, самоуверенно подумав: «Черт с вами, я два диплома сделаю — и по золоту, и по касситериту». О золоте уже многое он знал — с первого курса читал литературу о нем, справится. И не глядя расписался против единственной незаполненной строчки.
И он действительно сделал два диплома — небрежно, с прохладцей, по касситериту и обстоятельную, интересную работу по золоту. Но защищаться пришлось все же по касситериту, как и стояло в учебных планах. Ему популярно объяснили, что планы эти документ государственный и без веских оснований нарушать их не положено. Георгий и тут недолго огорчался: не так уж важно, что будет стоять в дипломе, лишь бы попасть в золоторазведку, а там все станет на свои места. Тем более что пока приходилось заниматься вообще всякой ерундой — гидрогеологией, карстовыми пещерами и болотными газами. Вот когда Ольга защитится, можно будет что-то и предпринять. Где-нибудь работа для них непременно найдется, тем более что у Ольги диплом был именно по золоту — не без его, конечно, влияния.
Предложение Голубева ехать начальником партии на Бугар как будто шло вразрез с его планами, и он задумался. Хотя Бугар и считался в принципе золотоносной территорией, но не из перспективных, основательных поисковых работ там никогда не вели. А с другой стороны — все-таки начальник партии. Дело тут было не в тщеславии. Командная должность будет отмечена в его послужном списке, а это капитал, и немалый. Явись он потом с такой отметкой в трудовой книжке в любое управление, и посмотрят на него уже иначе. Поработать на Бугаре год-два, поднабраться опыта, а потом можно и дальше, на золото… И Георгий согласился.
Климашин, видимо, догадывался, что для Георгия работа в его партии дело временное, и однажды попытался прочесть что-то вроде лекции о значении касситерита. Георгий слушал его с равнодушной вежливостью. Климашин полулежал на раскладушке — было это за день до его отлета в Москву, — сунув руку под рубашку, словно боялся, что его больной желудок вывалится оттуда, и медленно говорил, временами срываясь на сиплый басок:
— Не примите мои слова за примитивную пропаганду, Георгий Алексеевич, но я хочу, чтобы вы поняли всю важность нашего общего дела. Я всю жизнь занимаюсь касситеритом и, хотя… грандиозными лаврами похвастаться не могу, ничуть не жалею об этом… Лавры достаются тем, кто ищет нефть, газ, золото, редкие металлы, кто привык считать на миллионы и миллиарды. А касситерит всегда был на геологической периферии, это же всего-навсего оловянный камень. Только во время войны он позарез понадобился. А сейчас… Лудим, паяем, кастрюли чиним, — невесело пошутил Климашин. — Но скоро нам очень много придется паять, поверьте мне…
Он довольно долго распространялся о начинающемся буме в электронной промышленности. Георгий почти не слушал его.
— Знаете, — говорил Климашин, — я ведь предлагал начать поиски на Бугаре еще восемь лет назад. Но доводы мои показались не слишком убедительными, и меня не поддержали. А прав-то я оказался… За эти восемь лет мои доводы убедительнее не стали, но в министерстве уже не только не возражают против поисков на Бугаре, но и сами их организуют — очень уж нужен касситерит…
Тут, видимо, Климашин заметил, что слушает его Георгий без всякого энтузиазма, и довольно сухо закончил:
— Впрочем, вся эта лирика вещь несущественная.
А Георгию просто не терпелось уйти по делам. Лекций он достаточно в институте наслушался. Теперь надо было дело делать, а не слушать проповеди.
Хотя Климашин и говорил ему, что не надеется на удачу в этом сезоне, но в глубине души Георгий был уверен, что касситерит найдет именно он, и в это же лето. Уверенность безрассудная, легкомысленная — умом он понимал это, — но она была. И когда вышли в маршрут, он постоянно подгонял людей — скорее, скорее, время не ждет…
К середине сентября они выполнили намеченный план — и ничего не нашли. Оставался еще один маршрут, необязательный, они наметили его вдвоем с Климашиным. Точнее, предложил его Георгий, а Климашин, подумав, без большой охоты согласился:
— Ну что ж, если останется время… И продукты, конечно. Но не зарывайтесь, прошу вас. Места глухие. Всякое, знаете ли, в нашей работе бывает… Да и вообще будьте поаккуратнее, по возможности поддерживайте постоянную радиосвязь…
За все лето у них не случилось ни одного ЧП, даже самого маленького. Никто не терялся, не болел, лодки не переворачивались, продукты в тайниках оказывались в целости, рация не отказывала, и даже с медведями, которых тут, по слухам, было множество, не сталкивались.
Они стали лагерем на берегу какого-то озерка, даже не помеченного на карте, и день отдыхали, прежде чем отправиться в последний переход до реки Кычаны, откуда их должен был забрать вертолет. Георгий раздумывал, что делать. Необязательный этот маршрут не казался ему слишком трудным. От их стоянки через перевал и потом вниз по Шельме до Бугара насчитал он всего километров семьдесят. Район казался многообещающим, время было да и продукты тоже. Правда, не на всю партию. Но если отправиться впятером… Он сам, Ольга, Коля Барсуков, еще двое из тех, кто покрепче, — и за две недели они отработают этот маршрут… Да, еще радист, — значит, шесть… И чем больше думал он, тем заманчивее представлялась ему эта возможность. Главное, выгадывали они очень много: на будущий год можно начинать сразу с верховьев Бугара, а не возвращаться сюда, что заняло бы по меньшей мере месяц.
Вечером Георгий собрал маленький «военный совет» — он сам, Ольга, Коля Барсуков — и изложил свой план. Коля загорелся сразу:
— А что, это идея, дорогой начальник! Эт-то идеища! Иди ищи, идеища! — тут же скаламбурил он.
Коля ходил первый сезон, был молод и честолюбив. Он слегка завидовал Георгию, но держался безупречно и был во всем первым помощником. («Первая вторая скрипка», — так однажды шутя сказал он о себе. «Подожди, будешь и первой первой», — с улыбкой отозвался Георгий.)
Ольга, прежде чем ответить, задумалась. Но она и всегда все делала основательно. «Сибирская колокольня» — так называл ее Георгий за высокий рост и эту основательность. Хотя Ольга родилась на Урале и до приезда на Бугар никогда в Сибири не была, четыре поколения ее предков-чалдонов наложили на нее и ее братьев, особенно на Кента, печать неизгладимую. И одной из буковок этой печати была как раз привычка раздумывать, прежде чем сказать что-то (а уж сделать — тем более). И в тот вечер Ольга, продумав чуть ли не минуту, спокойно сказала:
— Давайте обсудим.
— Да чего обсуждать? — зашумел Коля. — Время есть, пища тоже, тем более что летает ее и плавает теперь много, можно на одном подножном корму перебиться.
Это даже Георгию показалось чересчур оптимистичным. Он несколько остудил пыл Коли, объяснив, что плавать в их маршруте будет почти нечему, а летать кое-что и будет, но на охоту времени вряд ли останется, его и так в обрез, а потому лучше рассчитывать на то, что есть. А есть у них не так уж и много, потому-то больше, чем впятером, шесть в крайнем случае, идти нельзя.
— А и не надо больше, — тотчас согласился Коля. — Хватит и пятерых.
— А ты как думаешь? — спросил Георгий у Ольги.
— Да можно, наверно…
— Тогда давайте думать, кого брать.
Через минуту все сошлись на том, что идти должны, кроме них троих, Василий Макаренков и Михаил Волков — самые крепкие и надежные рабочие во всем отряде.
— И Блинников, — сказала Ольга.
— Ну да, наверное, и Блинников, — не сразу согласился Георгий и вздохнул.
Митя Блинников был радистом. Не идти ему как будто нельзя было — инструкции по технике безопасности, на первый взгляд, сомнений в этом не вызывали. Хотя были и там, как и во всякой почти инструкции, оговорки, которые можно применить и к их случаю. Например, термин «отдаленный район». При желании можно было считать их район отдаленным, а можно, — правда, с натяжкой, — и не считать, таежные километры частенько оказывались безразмерными, как нейлоновые носки. И, наконец, был пункт, гласивший, что в каждом конкретном случае руководитель принимает решение сам, исходя из всей «совокупности обстоятельств». А тут как раз «совокупность» складывалась такая, что в принципе позволяла радиста не брать: ведь основной части отряда предстоял еще двухдневный переход до Кычаны, да еще, возможно, придется ждать там вертолета, так что оставлять их без связи тоже нельзя. И, наконец, Георгий знал, что едва ли не в каждой партии инструкции рано или поздно приходится нарушать, — такова уж геологическая «сэ ля ви», что по пунктикам ее не распишешь…
Он посмотрел на Колю, и тот мигом понял его.
— А на кой черт нам Блинников? Хозяйство его чуть ли не полтора пуда весит, а толку… Он ведь даже свои шмотки нести не сможет. Да и донесет ли вообще свою бандуру? Он же мужик не атлантистый…
Кругом прав был Коля — и сложения Митя был не богатырского, и рация его весила порядочно, хотя насчет полутора пудов Коля загнул, конечно, а главное — нужды в ней действительно почти не виделось, ведь четыре месяца без единого ЧП ходили, ни разу даже близко аварийной частотой не пахло…
— Так-то оно так, — как будто нехотя согласился Георгий, на деле же чрезвычайно довольный поддержкой Коли, и посмотрел на Ольгу.
А она только улыбнулась в ответ, явно разгадав их увертку.
— Ну и дипломаты… Скажите уж прямо, что не хотите брать Митю.
— А что, и не хотим, — весело признался Коля. — Лично я вообще к нему симпатий не питаю, нудный он человек, спать в ним в одной палатке — зубы заболят. Вам-то, молодоженам, хорошо, — позволил он себе вольность, — у вас даже спальники в обнимку живут…
— Ладно, ладно, — остановила его Ольга, — не хотите его брать — не надо, я не против.
На том и решили и на следующее утро впятером ушли в маршрут.
Странно устроена человеческая память… Георгий мог бы поклясться, что помнит тот маршрут едва ли не лучше, чем события недельной давности, — и никогда не вспоминал о нем. Никогда. И если порой память ненароком натыкалась на один из тех дней, мгновенно срабатывал какой-то механизм, запрещавший идти дальше. И он начинал думать о другом, чаще всего о какой-нибудь ерунде. Вот и сейчас некстати вспомнилось, что из забинтованных ступней Брагина до отвращения некрасиво и нелепо торчат большие пальцы с длинными желтыми ногтями, и почему-то подумалось, что Ларисе, вероятно, было не слишком-то приятно «обрабатывать» такие ноги. Впрочем, с чем врачам не приходится сталкиваться, эта профессия не для брезгливых. Лариса, наверно, спокойно спит сейчас… Интересно, что было бы, останься он у нее? Вероятнее всего, ничего. Просто уснули бы каждый в своей постели. А все-таки остаться побоялся. Странно… Ведь особенно робким с женщинами он никогда не был…
Георгий снова закурил — ярчайший огненный всплеск зажженной спички неожиданно больно ударил в глаза. Машинально отметил про себя: уже третья сигарета, а натощак и вообще курить не следовало бы. Желудок болел по-прежнему, но так монотонно, что временами боль совсем не чувствовалась. А остаться у Ларисы надо было. Черт, он уже чуть ли не в пятый раз думает об этом. Какая-то гнилая интеллигентская рефлексия…
После смерти Ольги он какое-то время думал, что другой женщины у него никогда уже не будет. Во всяком случае, не скоро. А она появилась уже через полтора месяца — и сейчас он даже лица ее не мог вспомнить. Что звали ее Ниной и была она официанткой в бугарском ресторане, это помнил. И что был у нее две или три ночи, в крохотной комнатешке в общежитии, и однажды, встав в темноте, не понял, где он и кто спит рядом, и, толком не проснувшись, пошел туда, где, как он думал, должна быть дверь, и с ходу врезался лбом в единственную книжную полку, да так, что высадил стекло, и до сих пор два бледных шрама над правой бровью напоминают об этом. Еще помнил большую фотографию Олега Стриженова — обложка «Советского экрана» — над узкой кроватью, и что в три эти ночи было очень холодно, и Нина храпела, и небритые ее подмышки пахли резким, неженским по́том…
А впрочем, что о ней говорить, — даже лица Веры, второй своей жены, он уже почти не помнил. А ведь всего шесть лет прошло, прожил он с ней чуть ли не год, и расставались мучительно. А, к черту всех баб, разозлился вдруг на себя Георгий, не везло ему никогда с ними и, видно, не повезет, мертвая Ольга как будто и с того света держит его… Надо думать, что делать дальше, сегодня утром. До рассвета еще часа два — все, что ему отпущено, чтобы принять какое-то решение. И ошибаться нельзя, исправлять ошибки будет некогда…
В ту ночь Нина, которую он теперь никак не мог вспомнить, насмерть перепуганная видом его залитого кровью лица, вызвала «скорую», и через час Георгию наложили швы, забинтовали голову и оставили в приемном покое.
Утром пришла старая, очень высокая докторша, прочла записи, сделанные ночной сестрой, равнодушно осведомилась у Георгия:
— Как же это тебя так угораздило?
— Да так…
— Давно пьешь?
Георгий зло прищурился, чуть было не сказал: «Вам-то какое дело?» — но сдержался, нехотя ответил:
— Вообще-то этим зельем не балуюсь…
— Я не про вообще, я про сейчас. Давно?
— С месяц, наверно, — ответил Георгий, вспомнив не сразу, какое сегодня число.
— Часто?
— Почти каждый день, — пришлось признаться Георгию.
Докторша вздохнула, неожиданно ласково предложила:
— Полечиться не хочешь?
— От чего? — не понял Георгий.
— А вот от этого самого зелья, — докторша серьезно щелкнула пальцем по морщинистому кадыку.
— Да вы что? — уставился на нее Георгий. — Что я вам, алкоголик?
— Да нет еще, — задумчиво сказала докторша, внимательно разглядывая его. — А если сейчас не бросишь, вполне можешь им стать.
— Не бойтесь, — с вызовом сказал Георгий, — алкашом не был и никогда не буду.
— Это тебе надо бояться, парень. Смотри, я ведь серьезно говорю… Может, и вправду ты не из хлипких, да ведь эта зараза всяких с ног валит.
— Меня не свалит. Это так, временно, беда у меня большая.
— Да надо думать, что беда, с радости-то еще никто не спивался…
— Жена у меня умерла, — тихо сказал Георгий.
Она, поднявшись, молча постояла над ним, крупно возвышаясь большой старой головой, горестно развела руками.
— Ну что тебе сказать… Держись, парень, жизнь-то длинная… А не остановишься сам, приходи, полечим.
— Остановлюсь, — твердо сказал Георгий.
— Дай-то бог…
Сомнение, прозвучавшее в ее голосе, вызвало в нем прилив раздражения. Не слишком вежливо попрощавшись, он вышел на крыльцо больницы, закурил, постоял под навесом, глядя, как сечет грязные бугарские улицы ледяная крупа. «Врешь, милая, не стану я алкашом! В любой момент могу бросить, хоть сегодня… Я еще всем докажу — не слабак Гошка Свиридов, рано еще меня в тираж списывать!»
Он стал думать, куда идти. К Нине? Не хотелось. А больше-то куда?
И он пошел в общежитие. Очень хотелось выпить, но он перемучился, пососал валидолу, которым заботливо снабдила его старая докторша, — и не притронулся к стакану, не без тайной гордости за себя подумал: в самом деле ведь может сам остановиться, выходит, и вправду не слабак…
Пришла беда — отворяй ворота. Как обухом по голове ударило письмо Сергея. У Дмитрия Иннокентьевича при известии о смерти Ольги случился инсульт, от которого он через две недели умер.
Написал и Кент. Он настоятельно просил пока не ездить домой: Антонина Васильевна тоже плоха, начнет расспрашивать об Ольге, и наверняка быть еще беде. Просьба Кента была лишней, домой Георгий все равно не поехал бы. Увидеть комнату, в которой они жили с Ольгой, ее платья, кровать, на которой спали вместе, — это уже слишком… Да и как рассказать обо всем Антонине Васильевне?
И он поехал к Кенту, жившему тогда в Долинске, под Москвой. Даже в институт, где он все еще числился на работе, Георгий не явился, отослал Климашину заявление об увольнении. Он уже знал, что все отчеты по экспедиции сделал для него Коля, что они одобрены и претензий со стороны институтского начальства быть не должно. Климашин написал, что пока ему предоставлен отпуск, и просил при первой возможности приехать к нему. Георгий даже не ответил на это письмо и через два месяца получил заказным письмом трудовую книжку. Предпоследняя строчка в ней выглядела внушительно: «Принят на работу начальником геологопоисковой партии». Тот самый капитал, который они собирались вдвоем с Ольгой использовать в золоторазведке… Последняя строчка была самой обыкновенной: «Уволен по статье 46 КЗОТ». Что означало — по собственному желанию. И никаких отметок ни о малейшем ЧП, не говоря уж о смертном исходе…
Нужно было начинать новую жизнь. Кент уговаривал его: не спеши, осмотрись как следует, отдохни, время терпит. И Георгий не спешил. Два месяца он прожил в Долинске, часами гулял с годовалым Сашкой, помогал Наташе по дому. Кента он почти не видел — тот кроме основной работы в НИИ преподавал еще в вечернем институте. Даже по воскресеньям он не всегда бывал дома.
Еще в школе сам же Георгий назвал Кента Вундеркентом — и как в воду глядел. Тогда, зимой шестьдесят пятого, ему и двадцати шести не было, а он уже стал кандидатом наук и руководителем отдела и, как говорила Наташа, работавшая под его же началом, одним из лучших специалистов по вычислительной технике чуть ли не во всем Союзе. Этому нетрудно было поверить — хотя бы по тому, сколько зарабатывал Кент. Но выглядел он тогда отнюдь не молодо и не счастливо. Наташа сказала, что он и прежде работал много, а после смерти сестры и отца одержимость его стала просто пугающей. Георгий и сам видел это и как-то сказал ему:
— Ты бы не гнал так — запалишься.
Сидели они вдвоем на кухне уже в двенадцатом часу ночи. Кент только явился, Наташа собрала ему ужинать и тут же ушла. Она, казалось Георгию, вообще побаивалась мужа.
Кент усмехнулся:
— Жить-то надо, Гоша. Не водку же пить, в конце концов.
— Ты меня имеешь в виду? — сразу вскинулся Георгий.
— И тебя тоже, — жестко сказал Кент. — Откровенно говоря, не ожидал я, что ты так… утешаться будешь.
— Интересно, что ты на моем месте делал бы, — не подумав сказал Георгий, жалея о том, что в порыве откровенности рассказал ему о своих бугарских загулах.
— Да? — угрюмо взглянул на него Кент. — Тебе Ольга жена была, а мне посторонняя? А отец мне тоже человек чужой?
— Извини, я не то хотел сказать.
— Знаю я, что ты хотел сказать. Что ты там пережил, очень даже могу вообразить. А все равно скажу: с горя водку глушить — это, брат, очень неоригинально. Можешь так в этой грязи вываляться, что и не подымешься уже.
— Я уже три месяца капли в рот не брал, — с обидой сказал Георгий.
— Извини, я так, на всякий случай… Устал я.
— И я про то говорю. У тебя ведь, кроме работы, еще и жена, сын. А ты почти не видишь их. Сашка уже меня стал папой звать.
Этого уж вовсе не следовало говорить. Кент отшвырнул вилку, встал и, не глядя на него, вышел.
В феврале приехал Сергей, ездивший домой на каникулы (он тогда учился в Литинституте). Пробыл всего один вечер, долго они сидели с Кентом на кухне, говорили, а Георгия почему-то не позвали. Кент, как обычно, к восьми ушел на работу, Сергей поднялся только в десять и сразу засобирался в Москву. На вопрос Георгия, как Антонина Васильевна, неопределенно махнул рукой. А через неделю Кент мимоходом сообщил, что Сергей взял академический отпуск и снова уехал домой.
— Что, так плохо? — спросил Георгий.
— Да чего уж хорошего, — сумрачно отозвался Кент.
— А ты поподробнее не можешь? — с раздражением дернулся Георгий. — Мне Антонина Васильевна человек ведь тоже… не посторонний.
— Да чего поподробнее… — примирительно сказал Кент. — С сердцем у нее неважно. Надо кому-то смотреть за ней, вот Сергей и поехал.
В конце марта стояли на удивление солнечные дни. Георгий часов в двенадцать брал Сашку, укладывал его в коляску и неторопливо вез к реке. Малыш так привык к нему, что не засыпал, если Георгия не было рядом, и упорно продолжал звать его папой. Даже Наташа привыкла к этому и несколько раз оговаривалась, собирая Сашку. «Сейчас папа гулять повезет». И Георгию казалось странным, что скоро придется расстаться с мальчиком.
Расстаться пришлось раньше, чем он думал. Однажды вернулся он с Сашкой часа в три, открыл дверь своим ключом, услышал тяжелые шаги Кента — и понял, что случилось неладное. Вышла из кухни заплаканная Наташа, взяла весело улыбающегося Сашку и с таким отчаянием взглянула на Георгия, что он сразу догадался обо всем, и тут же увидел бланк телеграммы с синей яркой пометкой «срочная», взял и прочел: «Умерла мама Сергей». Встал в дверях Кент, бросил:
— Быстренько перекуси, и поедем.
— Куда?
Кент повел головой и молча продолжал смотреть на него. Георгий не раздеваясь присел тут же, в прихожей, на низенький шкафчик для обуви и сказал:
— Я не поеду.
Кент сузил глаза и ровным, бесцветным голосом сказал:
— Электричка через полчаса. Твои вещи в моем чемодане.
Георгий молча смотрел в пол, на крохотные Сашкины валенки. Наташа встала так, чтобы загородить Георгия от Кента, торопливо сказала:
— Иди поешь, я уже разогрела.
Он медленно поднял глаза, увидел сначала ее серую юбку, блестящие коричневые пуговицы на кофте, высокую грудь, белую нежную шею. Наташа умоляюще смотрела на него. Сашка положил ручонку на колено Георгия и требовательно сказал:
— Папа, тань!
Он почувствовал, как испуганно замерла Наташа, и быстро поднялся. Кент, круто развернувшись на каблуках, резко захлопнул дверь в комнату.
Приехали они ночью. В городе мела метель, и ни один таксист не брался отвезти их на Северную. Кент наконец уговорил за десятку шофера ветеринарного «рафика», но и тот высадил их на углу Байкальской, мрачно пошутив:
— А дальше вплавь.
И они «поплыли». Как и в далекие времена их детства, вся Северная была занесена снегом, оставались только узкие траншеи вдоль заборов и палисадников, но сейчас и они были заметены. Кент, зажав под мышкой чемодан, лез напролом, вспарывая снег черными штанинами. Ни одного огонька не было по всей улице, и даже их дом казался пустым и мертвым — все окна были закрыты ставнями. Но Сергей не спал. Он сидел на кухне, небритый, в обрезанных катанцах, которые когда-то носил дома Дмитрий Иннокентьевич, в старом свитере Георгия, и варил на плитке картошку. Их появлению он ничуть не удивился, спокойно бросил не вставая:
— Привет, громадяне.
Кент поставил чемодан, разделся и, передернув плечами, спросил:
— Мать где?
— В морге.
Георгий ожидал, что Кент начнет расспрашивать, как умерла Антонина Васильевна, но тот промолчал, оглядел залубеневшие брюки и пошел в сени, вернулся с охапкой дров, с грохотом свалил у печки и приказал брату:
— Найди чего-нибудь, переодеться надо.
Сергей нехотя поднялся и через минуту вернулся, молча кинул на широкую лавку охапку одежды. Видимо, брал он не глядя, что под руку попадется, — Георгий увидел в этой куче лыжные брюки Ольги. Сердце его, до сих пор бившееся спокойно, вдруг резко дернулось и больно толкнулось в ребра. Он отвернулся, полез за сигаретами. Кент разжег печку и переоделся, кинув Георгию:
— Чего сидишь? Простудиться хочешь?
Георгий, стараясь не касаться брюк Ольги, тоже переоделся и сел за стол. Сергей вывалил дымящуюся картошку в большую миску, коротко рассказал, как все случилось. Два дня назад Антонине Васильевне стало плохо, он тут же вызвал «скорую», но она приехала только через два часа. Там, в машине, Антонина Васильевна и умерла. Врач сказал, что шансов остаться в живых у нее все равно не было.
— Врет, наверно, — заключил свой рассказ Сергей, но, подумав, добавил: — А может, и нет. Они еще месяц назад говорили, что сердце у нее никудышное.
Он зажмурился, и две крупных слезы медленно покатились по его небритому лицу.
Георгия почти не трогало их горе. Он думал о том, как войдет в свою комнату. Кажется, не идти нельзя было, раз уж он приехал сюда. И снова его гнев обратился на Кента. Зачем он привез его сюда? Разве нельзя было ему остаться в Долинске?
Кент, пригнув голову, медленно жевал. «Сволочь, — подумал Георгий, не отрывая взгляда от его крупного, высоколобого лица. — Счетная машина. Робот. Сволочь…»
Кент взглянул на него, и Георгий тут же опустил глаза.
Хоронили Антонину Васильевну на следующий день. Привезти домой ее нельзя было — ни одна машина не прошла бы. Чьи-то чужие руки обмыли ее, одели и бог знает для чего воткнули в большие, неуклюже сложенные на груди руки тонкую желтую свечку.
На кладбище мощно, неуместно ревел бульдозер, расчищая дорогу, три похоронных процессии покорно ждали, по очереди играя траурный марш Шопена, забиваемый грохотом дизеля. К могиле, где четыре месяца назад был похоронен Дмитрий Иннокентьевич и где предстояло лежать Антонине Васильевне — она предусмотрительно оставила место для себя рядом, — пройти можно было, как сообщил Сергей.
И они вчетвером понесли закрытый гроб. Четвертым был маленький небритый шофер в замасленной кожанке. Его узкое плечо, смятое концом длинного погребального полотенца, бессильно вихлялось под тяжестью гроба, и на лице читалось нескрываемое озлобление.
Потом стояли втроем у свежей могилы, молчали. Дул плотный влажный ветер, завывая в крестах и обелисках. Кент наконец сказал:
— Три смерти за полгода… Мор на Русаковых начался, что ли? А ведь в нашем роду всегда подолгу жили, деду, кажется, уже под восемьдесят.
— Восемьдесят два, — тихо поправил Сергей.
— А я никогда не видел его, — с горечью сказал Кент. — Какой он, Серега?
— Ты на него очень похож. Даже больше, чем отец. Съезди к нему, пока он жив.
— Надо бы… — Кент вздохнул, помолчал и предложил: — Ну что, пошли?
Дома их ждал накрытый стол, — постаралась Неонила Филипповна, соседка. Смахивая беззвучные слезы, она с робким поклоном пригласила, как чужих:
— Садитесь, ребятушки, помяните покойницу, царствие ей небесное…
Кент и Сергей неловко сели, будто и впрямь в чужой дом пришли помянуть неблизкого человека. За двумя столами, приставленными друг к другу, могли свободно разместиться человек двадцать, а их всего было четверо. Георгий, постояв, направился в свою комнату. До сих пор он так и не решился зайти туда, но сейчас… Если не сейчас, то надо было повернуться и отправиться на вокзал. Но ведь когда-то все равно надо… И он вошел, постоял у порога, привыкая к сумраку — окно было закрыто ставнями. В углу неясно угадывалась их кровать, черным объемом громоздился уродливый, послевоенных лет шифоньер, — они с Ольгой не раз хотели выбросить его, но не хотелось обижать Антонину Васильевну и Дмитрия Иннокентьевича, — рядом, как помнил Георгий, должно быть трюмо в светлой дубовой раме. Он протянул руку к выключателю, щелкнул. Лампочка, вспыхнув неожиданно ярко, разорвалась с гулким, густым звуком, и в мгновенной вспышке Георгий успел увидеть, что трюмо на месте, но закрыто черным куском бархата, — отрез этот, пролежавший в сундуке Антонины Васильевны лет пятнадцать, перешел Ольге в приданое, но она, всячески отговариваясь, ничего не захотела шить из него, — что и кровать застелена чем-то черным, а в изголовье, над горкой черных подушек, висят гроздья засохшей рябины… Георгий повернулся и осторожно закрыл за собой дверь. Кент и Сергей молча сидели за столом. Тяжелая темно-вишневая скатерть с кистями посредине и еще две по бокам, белые, жестко накрахмаленные. Расстаралась Неонила Филипповна, бедной родственницей примостившаяся на конце стола… Пироги с рыбой, яйцами, черемухой, грибами и просто грибы, — белые, маслята, рыжики, соленые грузди, пахучие бронзовые лещи, розовые окорока и еще огурцы, помидоры, моченые яблоки, одуряющий запах чеснока, укропа, лаврового листа. И целая батарея наливок и настоек, когда-то виртуозно приготовляемых Дмитрием Иннокентьевичем, — вишневых, рябиновых, перцовых, лимонных — и горькая полынная. Не сообразила Неонила Филипповна, что так мало будет народу на поминках, и теперь виновато помаргивала узкими выцветшими глазами, неловко пряча потрепанные рукава кофты цвета бурого железняка…
Георгий сел за стол, посмотрел на Кента и налил себе почти полный стакан горчайшей полынной, подцепил вилкой кусок окорока. Покорно потянулся к бутылке Сергей, и лишь Кент медлил. «О господи! — с тоской взмолился про себя Георгий. — Только не нужно читать мне мораль…»
И Кент, будто вняв его мольбе, молча палил себе и потянулся было к Сергею чокнуться, но тот испуганно отдернул руку.
— Что ты, на поминках не чокаются…
Через два дня Кент уехал. Георгий не помнил, о чем они говорили перед отъездом. Потом уж Сергей рассказывал, что Кент пытался увезти его с собой, даже взял билет, но Георгий наотрез отказался, а когда Кент пытался настаивать, запустил в него бутылкой… Память начала работать где-то на исходе второй недели — он очнулся на диване и зажмурился от острых солнечных бликов, отскакивающих от большой пропыленной люстры с множеством хрустальных подвесок. Он зачем-то начал считать подвески, дошел до четырнадцати, сбился и хрипло позвал:
— Серега!
Никто не отозвался. Георгий, качнувшись, сел на диване, снова позвал Сергея, и опять никто не отозвался. Никого и ничего не было в доме. Часы его остановились, стояли большие настенные часы в зале, стоял вшивенький пятирублевый будильник на кухне. Георгий только и мог знать, что сейчас день, потому что на улице солнце, наверно, апрель, — в тот день, когда хоронили Антонину Васильевну, сугробы в саду были вровень с забором, а теперь осели наполовину, обнажив мокрые, дымящиеся парком доски, — но какое число? А впрочем, зачем ему число, тупо подумал Георгий и, поймав себя на этой мысли, передернул плечами.
Когда Кент прилетел снова, Георгий и Сергей сидели за столом. Увидев входившего Кента, Георгий улыбнулся и чуть привстал.
— А, ваше вычислительное высочество, наше вам! — Он размашисто поклонился. — С приездом, ваше сиятельное вычислительство! Садитесь к столу, господин титулярный советник! Кандидат наук, начальник отдела, луч-чий специалист по вычислительному электричеству! Вы случаем еще не стали доктором наук за истекший период времени? Ведь истек уже агромаднейший период времени, чуть ли не месяц, а, как мы с вами не виделись.
Кент неторопливо разделся, сел за стол и стал внимательно слушать.
— А чего это ты явился, спрашивается? Спасать меня, что ли? Интересно, как это ты собираешься сделать? Еще раз скажешь, что с горя водку глушить — это очень неоригинально, да? Это я уже слышал от тебя. Это прозвучало в ваших устах просто замечательно, Иннокентий Дмитриевич… Так в записную книжку и просится…
Кент по-прежнему молча смотрел на него, и Георгию все труднее становилось выдерживать его взгляд. Он деланно улыбнулся и сказал Сергею:
— Глянь, Серега, как наш Вундеркент смотрит на нас… на меня то есть, пардон. Как удав на кролика… Щас мораль читать начнет, готовься… Что же вы, Иннокентий Дмитриевич? Я весь внимание. Я слушаю! Ну-с?
Но Кент и тут ничего не сказал. И тогда Георгий заговорил сам. Приподнявшись, он уперся кулаками в стол и с силой выдохнул:
— Ты! — И повторил громче: — Ты!! Титулярный советник! Зачем ты приехал сюда? Что ты мне можешь сказать? Что не надо пить, да? Что надо быть мужественным, да? Что надо работать? Что мне еще надо? Может, стать таким, как ты? Бронированным, железобетонным, пуленепробиваемым? Работать по шестнадцать часов в сутки, да? Ты за эти полгода, похоронив сестру, отца, мать, много наработал, а? Может, даже больше, чем обычно, да? И ты считаешь, что так надо жить всем? Мне, Сергею, Наталье — всем, всем, всем! Горе не беда, ать-два, соловейка-пташечка жалобно поет!
Георгий уже кричал, все сильнее сжимая набрякшие кулаки:
— Да знаешь ли ты вообще, что такое горе? Ольга тебе сестра была, а каким братом ты ей был, помнишь? «Отстань», «Не мешай», «Играй сама», «Не лезь» — сколько раз ты говорил ей так? Тебе же всегда, всю жизнь было некогда! Сколько раз за последние десять лет ты видел ее? Пять? Шесть? Ведь ты даже не знаешь, какая она была, ей тринадцать лет было, когда ты уехал! Господи, а как она любила тебя… За что, спрашивается? За то, что ты ей брат? За твой талант? А что толку от твоего таланта, если радости от него ни тебе, ни другим? Если ты даже самые элементарные вещи понять не можешь? Ты можешь понять, чем Ольга была для меня? Думаешь, все дело в том, что она была женой мне? Жениться я еще могу, это несложно. Какая-нибудь и для меня, такого, найдется… Но Ольги-то уже никогда не будет, хоть это ты понимаешь? Она ведь… она… Ты знаешь, с каких пор я любил ее? Она же еще пешком под стол ходила…
Голова у него закружилась, он покачнулся и крепче уперся кулаками в стол. И говорил, говорил, его словно несло куда-то, боль, внезапно возникшая во всем теле, мощно пульсировала в нем вместе с кровью и мозгом, требуя выхода, и он говорил, почти не думая, слова вырывались сами собой, обидные, злые, больные:
— Я ничего не понимал тогда. А как теперь вижу, и не надо было понимать… Она… Не знаю, Кент, этого не объяснишь. Тебе по крайней мере. У тебя ведь ничего подобного не было и никогда не будет. И мне жаль тебя, да-да, представь себе, жаль! Ты, такой сильный, титулованный, талантливый, и я, ничтожество, ничего не добившееся в жизни, и все-таки мне жаль тебя… Потому что ты не способен понять такой элементарной вещи, что бывает в жизни человека время, когда стыдно быть сильным и мужественным, да-да, стыдно, не смотри на меня так! Ведь ты даже вообразить не можешь, что самое обыкновенное существо, каких миллионы, — с косичками, лентами, бантиками, с нулевым интеллектом, по твоим, разумеется, понятиям, и никакого от него, этого самого интеллекта, реальной пользы, даже примитивную задачку решить не может… И такое вот существо может стать… Ну чем оно может стать для тебя? Это же не теория относительности… или что там еще есть в твоей науке… Это существо ни изучать не надо, чего уж там изучать, тут ни одной формулы не применишь… А что его любить можно, просто любить — и ничего больше, боготворить можно и должно, что только видеть эти косички, ленточки, бантики — это же… наслаждение, это же сама жизнь, это же и есть счастье, понимаешь? Это все, понимаешь? А эта жизнь возьми да и кончись… Она сестра тебе была, а что ты, скажи честно, почувствовал, когда узнал о ее смерти? Признайся — для тебя это уже в прошлом, ведь целых полгода прошло, как она умерла… А для меня — настоящее, я ничего не могу забыть, не могу не помнить, не думать, не знать, что ее нет, нет, нет! Вот ты в Долинске говорил мне — не ожидал, что я так быстро сломаюсь. А это не я сломался, Кент… Меня-то уже нет, понимаешь?! Нет! Руки есть, ноги есть, голова на месте, в общем все есть, что полагается человеческому телу, но я-то ведь состою не только из тела. Я-то ведь еще… и душа, и в первую очередь душа, это ты можешь понять? А душа-то моя — это ведь Ольга. Душа-то моя все эти двадцать или сколько там лет вместе с ней росла, а тут все одним ударом взяли и вырвали. Руку или ногу оторвать — это ведь тоже больно, даже, наверно, очень больно. Говорят, потом эти несу… несущественные, несуществующие руки и ноги долго еще болят. Но без руки и ноги жить можно, живут, а как без души жить? Ну, может, и без души жить можно, еще не знаю, но ведь была она у меня, душа, еще совсем недавно, всего полгода назад, была, а теперь там, — он ткнул себя пальцем в грудь, — ничего нет. Все вырвано с мясом и кровью и болит, Кент, болит… — Ему очень хотелось заплакать, но он пока сдерживал себя. — Если бы ты знал, как болит… И я не знаю, что делать с этой болью. Может, со временем все и зарастет, но сейчас-то, сейчас что мне делать? Скажи ты, такой умный-разумный… Работать? Но ведь эта проклятая работа и убила Ольгу… А может, — в неожиданном озарении сказал он, — это я ее убил, когда выбрал для нее геологию? А? — изумленно повел он головой. — Но если так, я ведь и себя убил…
Тяжко приходил потом в себя Георгий. Водки больше не пил, даже почему-то, против ожидания, и не хотелось. Как уехал Кент, он не помнил. Ходил по гулкому, пустому дому Сергей, готовил какую-то еду, приносил ему — Георгий, чуть попробовав, отставлял тарелки. Он целыми днями лежал на диване, помногу спал, иногда выбирался на крыльцо покурить, молча смотрел, как ненужно возится в саду Сергей. Тот иногда встревоженно оглядывался на него — Георгий отворачивался.
В субботу Сергей истопил баню, позвал его. Георгий молча мотнул головой. Сергей неожиданно твердо, почти резко сказал:
— Надо, Гошка! Ты уже черт знает сколько не мылся, запаршивел весь. Нельзя же так!
— Нельзя, говоришь? — Георгий усмехнулся. — Ну, раз нельзя, пошли.
Оглядывая раздетого Георгия, Сергей почти со страхом сказал:
— Господи, похудел-то как… Ты что, совсем не можешь есть?
— А ты думаешь, я ваньку валяю?
— Да ничего я не думаю! Но так же нельзя, Гошка!
— А как можно?
— Ну надо же что-то делать! Может, к врачу сходишь?
— Зачем?
— А затем, — рассердился Сергей, — что жить-то надо, в конце концов! А для этого жрать надо!
Георгий вздохнул:
— До чего же вы умные с вашим высоконаучным братцем… Все-то знаете, что надо, чего не надо…
К врачу Георгий не пошел, и дня через три Сергей сам привел к нему молодого рыжеусого парня с мощными руками молотобойца.
— Вот, — виновато сказал Сергей, — Валентин Александрович, мой давний приятель, очень хороший врач. Пусть посмотрит тебя.
— Здоров я, — раздраженно повел головой Георгий.
— Здоровы — тем лучше, — спокойно отозвался Валентин Александрович, присаживаясь на диван и вынимая стетоскоп. — В таком случае через десять минут к обоюдному удовольствию расстанемся.
И Георгий, решив, что так просто от них не отделаться, дал осмотреть себя.
Валентин Александрович, необычно легко касаясь его тела большими руками, не сводил с его лица упорного, жесткого взгляда и, когда Георгий хотел отвернуться, негромко скомандовал:
— На меня смотрите, Георгий Алексеевич, на меня…
И, закончив осмотр, спокойно бросил:
— Собирайтесь, через час пришлю за вами машину, поедете в больницу.
— Зачем? — не удивился почему-то Георгий.
— А затем, дорогой товарищ, хоть ты и уверяешь меня, что здоров, но поскольку ты в медицине профан, а я специалист, придется поверить мне — болен ты, Георгий Алексеевич… И даже, представь себе, серьезно.
— Чем?
— Могу объяснить. — Валентин Александрович дернул себя за ус и произнес какую-то тарабарщину из десятка непонятных слов. — Все ясно?
— Вполне, — Георгий вздохнул. — И надолго?
— С месячишко полежишь, точно, а дальше от тебя самого будет зависеть.
Сергей навещал его почти каждый день. Георгий угрюмо отсиживал с ним на скамейке в больничном парке десять — пятнадцать минут, нехотя отвечал на вопросы, провожал Сергея до ворот и отправлялся стучать в домино. В одно из свиданий Сергей как бы между прочим сообщил, что покупатель на дом нашелся, дает пять с половиной тысяч, на днях все будет оформлено, а для этого нужен паспорт Георгия.
Горячая, до слез, обида захлестнула его. «Все уже без меня решили… Даже не подумали, где я жить буду. Дом, конечно, их, но можно хотя бы сообщить мне заранее…» Он молча поднялся, сходил в канцелярию за паспортом, отдал Сергею и не глядя расписался на заранее приготовленной бумажке. Хотел и дальше молчать, но с языка само собой зло сорвалось:
— Идея, конечно, Кента?
Сергей с недоумением взглянул на него:
— Ну да, и Кента тоже.
Георгий не слушая повысил голос:
— Могли бы, между прочим, хотя бы из вежливости сообщить мне, что собираетесь дом продавать. Я, между прочим, прописан в нем. И мне, между прочим, жить где-то надо или хотя бы числиться…
— Ты же сам не хочешь жить здесь, — сказал Сергей, пристально глядя на него.
— Не хочу и не буду, но почему он все решает за меня?
— Кто?
— Да кто же еще? — вышел из себя Георгий. — Кент, конечно! Все же его рук дело!
Сергей смотрел на него с таким изумлением, что Георгий понял — что-то тут не так.
— Ты что, ничего не помнишь? — спросил Сергей.
— Чего?
— О доме. Мы ведь с тобой говорили об этом.
— Когда?
— Еще до приезда Кента. Не помнишь?
Георгий молчал. Он ничего не помнил.
— Вспомни, ты ведь почти трезвый был. Ты же сам заговорил о том, что не хочешь здесь жить и дом надо продавать. И я на следующий же день написал об этом Кенту… Не помнишь?
— Нет.
Он действительно ничего не мог вспомнить, да и не хотелось ему вспоминать, и он поднялся, угрюмо бросив Сергею:
— Ладно, пошли… Делайте что хотите, дом-то ваш.
— Зачем ты так, Жора? Если хочешь жить здесь, не поздно еще отказаться от продажи. И мы будем только рады…
— Нет! — отрезал Георгий.
Через неделю Сергей принес ему паспорт, сказал, что новые хозяева въезжают завтра, что мебель он продал, деньги за дом получил, и протянул Георгию сберкнижку:
— Это твоя доля, получишь, когда выйдешь.
Георгий отступил на шаг, заложил руки за спину и с раздражением сказал:
— Нет тут никакой моей доли!
Сергей, обычно сдержанный и спокойный, вдруг покраснел и с яростью сказал:
— Не смей, слышишь? Это доля ваша, твоя и Ольги, и если ты… не возьмешь… — Он помолчал, проглотил что-то и тихо закончил: — Я просто не знаю, как тогда буду говорить с тобой…
Георгий взял книжку и не глядя сунул в карман халата. Сергей сказал:
— Вещи Ольги я сложил в два чемодана, оставлю пока там, выйдешь отсюда — заберешь.
— А ты-то куда теперь?
— Пока здесь, у ребят, побуду, а потом поеду куда-нибудь.
— Куда?
— Еще не знаю. Может, на Дальний Восток, давно хочу побывать там.
— А как же институт?
Сергей вздохнул.
— Пока не знаю. Наверно, на заочное перейду. Или совсем брошу. Не хочется мне там учиться… В литературу надо, наверно, как-то по-другому идти… А ты поезжай в Долинск. Кент написал, что нашел для тебя работу.
Георгий выругался.
— Скажи этому благодетелю, что мне от него ничего не надо. Я сам… как-нибудь выберусь из этой помойки.
— Ладно, не бесись, — примирительно сказал Сергей. — Подумай как следует.
— Нечего мне думать!
Через несколько дней Сергей зашел проститься.
— Куда едешь? — спросил Георгий.
— Синее море, белый пароход, сяду-поеду на Дальний Восток… — Сергей невесело усмехнулся. — На Сахалин пока. По пути к деду заверну, поклонюсь земле предков… А ты скоро отсюда?
— Через неделю.
Сергей помолчал и нерешительно сказал:
— А все-таки поезжай к Кенту. Чего ты на него взъелся, не понимаю? Он ведь любит тебя.
— Еще бы…
— Любит, — убежденно сказал Сергей. — Я знаю, Жорка. Нас ведь всего трое осталось, давай-ка покрепче держаться друг за друга. Хотя бы ради Ольги…
— Бог ты мой… — Георгий чуть не застонал. — Да не упоминай ты о ней!
— Ну ладно, извини.
Помолчали. Сергей наконец поднялся, постоял и обнял Георгия.
— Ну, до встречи. Когда только она будет?
И ушел. С тех пор не видел его Георгий. Получил от него за эти девять лет два десятка писем. Несколько лет Сергей мотался по Дальнему Востоку, а потом дела его круто пошли в гору: вышли две книжки, два фильма по его сценариям — оба Георгий видел по телевизору, лет пять назад Сергей женился, и, судя по последним письмам, счастливо. Живет на Сахалине, и, похоже, на судьбу ему роптать не приходится. А ведь никогда по-настоящему не верил Георгий, что выйдет из Сергея писатель, — слишком уж обыкновенным, почти заурядным казался ему Сергей. Правда, и книги его, и фильмы отнюдь не шедевры, но все же что-то. А у него и вовсе… ничего почти нет.
Через четыре дня Георгий вышел из больницы и обнаружил, что деваться ему решительно некуда. С школьными друзьями все его связи были давно оборваны. Да и не было у него, кроме Сергея и Кента, школьных друзей. И никаких других тоже…
Две ночи он провел на вокзале, раздумывая, что делать. Когда он говорил Сергею, что сам выберется из этой помойки, он просто как следует не думал еще, что будет делать. Знал, что работа ему найдется, а остальное пока представлялось неважным. И вот оказалось, что важно. Можно было устроиться здесь, но ведь к осени придется вернуться в город и жить в нем. Георгий знал, что делать этого нельзя, всюду будет преследовать его Ольга. Снова ехать на Бугар, к Голубеву? И это невозможно. В Москву, к Климашину? Даже если тот возьмет его, — что весьма сомнительно, — это опять-таки означало бы, что рано или поздно все равно придется возвратиться на Бугар. Был как будто простой выход — отправиться в Сибирь или, как Сергей, на Дальний Восток, зайти в любое геологическое управление, и его наверняка возьмут, даже в разгар сезона. А дальше? Он боялся себя, своего одиночества, своей слабости. Несложно было вообразить, что начнется потом, по окончании сезона…
И Георгий, смирившись, поехал к Кенту. «Повидаюсь с Наташей, с Сашкой, узнаю, что за работа, а там видно будет…»
В бывший свой дом за вещами Ольги он так и не решился зайти. Да и некуда было бы деть ее вещи.
В Долинск он приехал в субботу в четвертом часу, еще издали увидел Сашку, игравшего в песочнице. Наташа сидела рядом, читала. Вспомнит ли его Сашка? Это казалось Георгию почему-то очень важным.
Наташа, увидев его, посмотрела как-то испуганно, торопливо поднялась, забыв ответить на его «здравствуй». «Должно быть, хорош я», — подумал Георгий.
Сашка его не узнавал. Наташа что-то тихо нашептывала ему на ухо, слегка подталкивала к Георгию, но Сашка с недоумением разглядывал его и почему-то не хотел брать машину, которую протягивал ему Георгий.
— Ну вот, забыл, — огорченно сказала Наташа, выпрямляясь. — Ничего, потом вспомнит. Пойдем.
Кента дома не было. «На работе», — объяснила Наташа. Пришел он поздно вечером и поздоровался с Георгием так спокойно, словно виделись они вчера. Как будто и не кричал на него Георгий, не обвинял в черствости и бездушии…
Наташа молча собрала ужинать и ушла. И эта в общем-то знакомая картина вдруг вызвала у Георгия приступ бешенства.
— Ты что, всегда так? — спросил он.
— Как?
— А вот так! — Георгий мотнул головой на дверь кухни. — Жена у тебя что, в роли служанки? «Подай», «принеси», «уйди» — и все молчком?
И тут Кент ничем своих эмоций не выдал, — если только были у него какие-нибудь эмоции… Спокойным, скучным голосом он сказал:
— Давай-ка, друг любезный, договоримся на будущее — в мои дела ты не суйся. Не люблю я этого. Тебе о своей жизни думать надо.
— Ясно, — усмехнулся Георгий. — Заботиться о ближних твоя пре-ро-га-ти-ва…
— Отнюдь нет. Только забота заботе рознь. Ты в моих делах ни . . . не понимаешь, — матерщину Кент выговорил так же ровно и спокойно, как остальное, — так что не надо…
— А может, кое-что и понимаю?
— Кое-что — возможно, — равнодушно согласился Кент. — Только сделать все равно ничего не сможешь. Да и я не позволю. А я пока что могу тебе помочь, так что давай поговорим об этом.
— Ну давай поговорим.
— Есть под Москвой такой институт… — он сказал название института. — Знаком он тебе?
— Так точно.
— Можешь устроиться туда на должность старшего инженера. Оклад сто пятьдесят. Но работать ты там пока не будешь.
— А что я буду делать?
— Учиться. Здесь, в Долинске, с сентября открывается институт повышения квалификации, будут натаскивать инженеров разных профилей, в том числе и геологов, методам вычислительной техники. Я уже договорился, что тебя откомандируют сюда.
— Под твое бдительное око?
Кент посмотрел на него чуть ли не с отвращением.
— Слушай, Георгий, я не собираюсь с тобой нянчиться. Не хочешь — дело твое. Но сначала выслушай и обдумай как следует. Учиться здесь год, будешь получать свои сто пятьдесят и жить в общежитии. Если как следует повкалываешь этот год, возможности у тебя будут богатейшие, потому что специалистов с такой подготовкой — раз-два и обчелся. Кстати, претендентов на каждое место в этом институте человек восемь.
— И как же тебе удалось устроить меня?
— Я буду преподавать там.
— А если я потом захочу вернуться к изыскательской работе?
— Бога ради. Никто тебя насильно держать не будет.
Георгий задумался.
— Соглашайся, Жора, — сказал Кент. — Ничего лучшего для тебя сейчас не придумаешь. И, ей-богу, это совсем неплохое решение. Тебе сейчас надо как-то продержаться… забыть, что ли, не знаю уж, как сказать…
— Забыть это нельзя, — тихо сказал Георгий.
— Ну, не забыть, извини, я не так выразился… Отвлечься, может быть… Для этого я знаю только одно средство — работу. А поработать тебе придется здорово.
— А если не смогу?
— А ты смоги. Иначе пропадешь, понимаешь?
— Да чего тут не понять, — усмехнулся Георгий. — А знаешь, мне ведь почти хочется пропасть. Мне, откровенно говоря, жить не очень хочется. А иногда, знаешь ли, очень даже не хочется… Там, — он мотнул головой, — когда Ольгу хоронил, было такое поползновение — пустить себе пулю в лоб, благо пуля эта под рукой, а точнее — в руке была… И очень я иногда жалею, что не сделал этого… — Он помолчал. — Думаешь, рисуюсь, словесами бросаюсь?
— Нет, не думаю.
— Будто бы? — скептически взглянул на него Георгий.
— Я знаю, страдание иногда доставляет наслаждение.
— Да ну? — безмерно удивился Георгий. — Неужели знаешь? А ведь правда, страданием очень даже можно наслаждаться. Есть что-то этакое… — Георгий щелкнул пальцами, — когда думаешь, что не каждому, очень даже не каждому выпадает такая беда. Чувствуешь даже некую значительность свою… Я думал, это только у таких неудачников, как я, бывает. А и ты тоже, оказывается… А с чего это у тебя, а? Уж ты ли не на коне? С Натальей неладно живешь? Других причин как будто не должно быть.
— Я же просил тебя не говорить об этом.
— А почему? Я ведь перед тобой весь как на ладони, со всей своей грязнотцой.
— А я — не хочу.
— Ясно. — Георгий встал. — Ну, так вот, Иннокентий Дмитриевич, не надо мне твоих благодеяний. Не надо. Я сам как-нибудь…
Если бы Кент промолчал или согласился с ним, кто знает, как сложилась бы дальнейшая судьба Георгия. Но Кент сказал:
— А я прошу тебя — соглашайся. Прошу, понимаешь?
— Просишь? — удивился Георгий. — А почему? Ради Ольги?
— Не только. В первую очередь ради тебя самого. И ради себя, если хочешь, — неожиданно сказал Кент.
— Любопытно… А тебе-то зачем нужно… мое спасение?
Кент устало вздохнул:
— До чего же ты меня не любишь, Георгий!
— Это верно, не люблю, — согласился Георгий. — А ты раньше не знал, что ли?
— Да знал, конечно. А почему? — безразлично поинтересовался Кент.
— Почему? — Георгий снова сел. — А за что тебя любить-то, спрашивается? И кто тебя, скажи по совести, любит? Родственников и жену пока оставим — им тебя по должности любить положено. Ну а вот на работе… сослуживцы твои, подчиненные любят тебя?
— Некоторые, — спокойно сказал Кент.
— Да? — недоверчиво спросил Георгий. — Ну хорошо, допустим, некоторые. Один, два, три, пять… А в основном? Масса, так сказать?
Кент улыбнулся:
— Да ведь я не киноактер, чтобы меня масса любила.
Георгий уже и сам понял, что разговор не тот пошел, но ухватился за соломинку:
— Значит, не любят все-таки?
— Масса-то? Пожалуй, что и нет, — спокойно сказал Кент.
— Ага… А почему?
— Да не за что, наверно, — скучным голосом сказал Кент. — Для массы я начальство, притом, знаешь ли, довольно строгое, а начальство любить не положено… Знаешь, давай-ка прекратим этот душеспасительный разговор. Извини, устал до чертиков, спать хочу. А ты подумай, но не очень долго.
Георгий промолчал. Ему очень хотелось сразу сказать «нет» и попытаться выбраться самому. Но как? Этого он не знал.
Не думал тогда Георгий, что потом совсем по-другому будет вспоминаться ему этот разговор. Любит, не любит, к сердцу прижмет, к черту пошлет… К сердцу его никогда уже больше не прижимали, а к черту посылали, и не раз. Вот и сейчас — кто его любит в отряде? Никто. Не за что, видимо. Начальство, наверно, любить и в самом деле не положено, прав Кент. И в тот первый «командирский» сезон его, видно, тоже не слишком жаловали, лишь казалось, что любят. А любила только Ольга, и вся жизнь кругом была расцвечена ее любовью, вот ничего больше и не замечал. А Кент тогда уже додумался, что цацки эти «любит, не любит» — школьная игра в фантики. Любить можно немногих, и, значит, тебя должны любить немногие. Как в геометрической прогрессии — единица, одна вторая, одна четвертая, а дальше уже мелочь, значения не имеющая. Во всеобщих любимцах ходят балагуры, анекдотчики, гитарные певуны, шуты гороховые. С ними легко, но только не в деле… В деле, даже не слишком значительном, ценятся не легкость в обращении и прочие приятные качества, а сила, характер, интеллект. А с такими людьми отношения чаще всего складываются сложные, и любить их ой как непросто…
Неочевидную эту истину Георгий понял не сразу. И понять ее помог Кент.
В тот вечер они разошлись спать, а утром разбудил его Сашка, пытаясь пальцами раздвинуть веки.
— Дядя, тань, — настойчиво сказал Сашка.
Георгий открыл глаза. Наташа виновато улыбнулась:
— Никак не могла удержать.
— Ничего, пора уже.
Георгий осторожно притянул Сашку к себе, прижался губами к его легким теплым волосам. Сашка тут же решительно высвободился.
— Кент встал?
— Он давно уже уехал.
— Куда?
— За грибами.
Георгий даже присвистнул от удивления.
— Ну и ну… Вот уж не думал. Сроду он никакими грибами-ягодами не увлекался… Один поехал?
— Да нет, с Софьей Михайловной, она у нас в институте замдиректора, — как-то торопливо объяснила Наташа. — Они рядом на площадке живут.
— Они?
— Ну да, дочь у нее еще Марина, с ними поехала.
Говорить об этой Софье Михайловне Наташе явно не хотелось, и Георгий не стал расспрашивать, подумал с запоздалой обидой: «Мог бы и мне сказать, хотя бы ради приличия».
Приехал Кент поздно вечером с десятком хилых лисичек и сыроежек, разговаривать явно не был настроен, и Георгий, все еще ни на что не решившийся, тоже молчал. Утром позавтракал со всеми и настроился было проскучать до вечера, но Кент, торопливо допивая кофе, подал запечатанный конверт:
— Поезжай в институт и оформляйся. Письмо отдашь Нестеренко, начальнику отдела.
— За меня все решил? — усмехнулся Георгий.
Кент с досадой посмотрел на него.
— Жорка, до амбиций ли сейчас? Поезжай.
— Ладно, — буркнул Георгий.
Георгий поехал и в два дня оформился на новую работу. Дали ему и место в общежитии. До сентября оставалось еще два месяца, и он спросил у Нестеренко, чем ему заняться. Тот с недоумением взглянул на него:
— А разве Иннокентий Дмитриевич не говорил вам?
— Нет.
— Странно… Мы договорились, что вы сразу займетесь математикой. А чем именно, он должен был сам сказать.
— Что же мне, опять к нему ехать? — с досадой спросил Георгий.
— Конечно, поезжайте.
Когда он пересказал Кенту разговор с Нестеренко, тот поморщился:
— Черт, совсем забыл…
— Забыл? — не поверил Георгий.
— Ну да, забыл, — с раздражением сказал Кент. — Разговор о тебе был месяца полтора назад. Извини, что пришлось лишний раз съездить.
Георгий привычно подумал было: важничает Кент, значительность свою хочет показать. Но, внимательно взглянув на него, поверил: похоже на правду, мог и забыть. И немудрено — наверно, тот разговор был лишь одним из десятков дел Кента, до мелочей ли тут…
Кент взял несколько книг, небрежно просмотрел, отмечая карандашом пункты оглавления.
— Вот это постарайся проштудировать как следует.
— Экзаменовать будешь? — с ехидцей осведомился Георгий.
— Экзамены будешь сдавать вместе со всеми, — серьезно сказал Кент.
— Тебе?
— И мне тоже.
— И строго будешь спрашивать?
— Перестань ёрничать, черт возьми! — вспылил вдруг Кент. — Да, спрошу, когда придет время, и строго спрошу! Точно так же, как и со всех остальных! И постарайся отнестись к этому посерьезнее!
— Ладно уж, и пошутить нельзя, — мирно сказал Георгий.
До сентября он в Долинске не появлялся, целыми днями сидел в институтской библиотеке и добросовестно занимался. В один из дней подумалось: «Наверно, прав Кент, для меня сейчас спасение в работе». И когда перед началом занятий появился в Долинске, Кент, оглядев его, одобрительно сказал:
— Выглядишь ты недурно.
— Вашими молитвами, сударь! — В то время в разговорах с Кентом Георгия почему-то постоянно тянуло на такой несерьезный тон. — Позвольте доложить: задание ваше выполнено полностью, можете проверить.
— Успеется, — серьезно сказал Кент.
Кент читал лекции всему курсу — было их человек двести — и вел семинарские занятия в двух группах. В одной из них оказался и Георгий. Едва ли не все курсанты были старше Кента, многие чуть ли не в отцы ему годились, и на первом же занятии поначалу явственно обозначилась атмосфера некоей фамильярности — входили после звонка, сидели небрежно, переговаривались, отвечали с улыбочками, не слишком задумываясь. Продолжалось это минут пятнадцать, а потом Кент круто натянул вожжи.
Говорил не вставая какой-то вальяжный мужчина лет сорока, налегая на басы:
— Я думаю, Иннокентий… э-э… Дмитриевич, вряд ли целесо-образно начинать с таких сложных задач. Мы ведь, сами понимаете, довольно давно уже покинули студенческую скамью и успели порядком отвыкнуть от школярских порядков. Да и вряд ли есть смысл… э-э… заниматься по-студенчески, мы ведь все-таки… э-э… люди взрослые, имеем кое-что за плечами.
— Что именно? — спросил Кент, пристально глядя на вальяжного.
— Как то есть что? — удивился вальяжный. — Опыт практической работы. Я, например, уже шестнадцать лет работаю в проектном институте, руковожу группой.
— Будьте добры, скажите вашу фамилию.
— Петухов, Василий Константинович.
— Имя-отчество не обязательно, я все равно не запомню, — с легким раздражением сказал Кент. — Дай бог с фамилиями справиться… Так вот, уважаемый товарищ Петухов, шестнадцать лет вашей практической работы меня, откровенно говоря, мало интересуют. Не сомневаюсь, что вы прекрасно справлялись со своими обязанностями все эти шестнадцать лет, но сюда вы приехали, я полагаю, для того, чтобы научиться новому для вас делу, в котором вы… ну, скажем, не слишком сведущи…
— Однако… — обиженно начал Петухов, но Кент решительно остановил его:
— Прошу не перебивать. Судя по тому, что эта довольно элементарная задачка, — он кивнул на доску, — показалась вам слишком сложной, я выразился правильно. Не думаю, что и по отношению к остальным мое определение чересчур резко. И ваши соображения о целесообразности того, что я делаю, меня также не интересуют. Так что дискуссий на эту тему прошу не устраивать, времени у нас мало. И потому… — он сделал паузу, — я вынужден потребовать от вас соблюдения элементарных правил, обязательных для всякой учебной аудитории, а именно — не опаздывать, не переговариваться, а тем более басом, отвечать только по существу и настроиться на серьезную и очень нелегкую работу… Я достаточно ясно выразился?
Группа обескураженно молчала. Кто-то позади Георгия язвительно прошептал:
— Однако молодой человек с гонором…
— А теперь продолжим, — сказал Кент.
И в другой группе он повел себя точно так же, за что многие невзлюбили его. Георгий как-то сказал об этом Кенту — он только усмехнулся и язвительно сказал:
— Ну, еще бы! Они надеялись, что все будет «как у людей» — этакие птижурчики, междусобойчики, похлопывания по плечу. Я ведь знаю — кое-кто приехал сюда просто отдохнуть годик, из семьи вырваться, погулять как следует. А их, видите ли, работать заставляют. До любви ли тут?
Через месяц он неожиданно дал контрольную. Кто-то попытался запротестовать:
— Мы же не готовились.
— А что это значит — готовиться? — спросил Кент.
— Хоть конспекты просмотреть.
— Смотрите на здоровье. Можно пользоваться любой литературой.
— Любой? — не поверил кто-то.
— Вот именно. И даже до́лжно.
— Троих нет, — сделал еще одну попытку тот же голос.
— А вот это их дело, — вежливо сказал Кент. — Вы уж о себе позаботьтесь.
Результаты контрольной оказались плачевными — четыре тройки, восемнадцать двоек, пять единиц и даже два нуля. Небрежная двойка красовалась и на контрольной Георгия.
Кент выглядел явно удрученным.
— Скверно, товарищи, очень скверно…
— А что это за оценка такая — ноль? — злобно спросил Петухов.
— Нормальная оценка, соответствующая вашим знаниям. Получите ее еще раз — распроститесь с курсами.
— Ого! — громко сказал кто-то. — А вы не преувеличиваете?
— Ничуть, смею вас уверить.
— Это мы еще посмотрим, — с улыбочкой сказал Петухов.
(Улыбался он напрасно — после второй контрольной, устроенной так же неожиданно, его действительно отчислили с курсов.)
— Не надо смотреть, — желчно сказал Кент. — Я не намерен ориентироваться на самых слабых. Тех, кто в ближайшее же время не ликвидирует пробелы в своих знаниях, будущее ожидает безрадостное. Чем дальше, тем сложнее пойдет материал, в нем вы и вовсе не разберетесь. А тех, кто на экзаменах получит двойки, до практических занятий я не допущу. Машинное время стоит дорого, и переводить его впустую нам никто не позволит.
Угроза явно подействовала, заниматься стали лучше. И все-таки перед экзаменами нервничали все. Собрались задолго до десяти, беспрерывно курили, проглядывали конспекты, словно обычные первокурсники. Георгий подумал, что в этой картине — тридцать взрослых, солидных мужчин, робеющих перед двадцатишестилетним мальчишкой, — должно быть по идее что-то комическое, но никакой комедией не пахло. Он и сам, положа руку на сердце, не мог быть до конца уверен, что все кончится для него благополучно, хотя занимался как будто не хуже других.
Кент экзаменовал его небрежно, вопросов почти не задавал, выслушал и молча поставил в зачетке «хор». Выглядел он измученным. Вечером, когда Георгий пришел к нему, его еще не было. Наташа сказала, что у него сегодня еще один экзамен, в вечернем институте. Кент пришел в одиннадцать, молча сел за стол, подпер голову рукой, и Георгию показалось, что сейчас он просто свалится. Наташа не спрашивая налила коньяку, Кент залпом опрокинул, вяло зажевал лимоном, посмотрел на Георгия и усмехнулся, сказал почти ласково:
— Так-то, брат Георгий… Отмучился?
— Я-то отмучился, а вот ты замучился, — невесело пошутил Георгий.
— Ничего, через недельку у меня хлопот тоже поубавится. У вечерников приму — и целый месяц никаких обязанностей, кроме служебных.
— А потом все сначала?
— А потом все сначала, — машинально повторил Кент.
— А как-нибудь сократить твои обязанности… разве нельзя?
— Как-нибудь — можно, а хорошо — нельзя.
— Не понимаю.
— Да что тут понимать… Ты думаешь, я в вечернем или на этих курсах по своей охоте преподаю? Или чтобы деньгу зашибить? Просто некому. Больше половины из того, что я вам читаю, нет пока ни в одной книге.
— А откуда же ты все это знаешь?
— Я все-таки специалист, — Кент усмехнулся. — Из самых разных источников, в основном американских. Ну, и кое-что моего собственного изготовления.
— Так слушай, — «осенило» Георгия, — если ты хранитель такой уникальной информации, ее же опубликовать надо!
— Умница ты, — с необидной иронией сказал Кент. — Точь-в-точь как деятели из нашей электронной епархии. Они даже специальное решение приняли — издать в шестьдесят седьмом году книгу И. Д. Русакова.
— И что?
— А ничего. Прислали мне из издательства письмо, где величают почему-то Иваном Даниловичем, с просьбой указать объем рукописи и срок представления. Указал. Летом займусь ею, раньше все равно некогда.
— Да ты, оказывается, мастер на все руки.
— Станешь тут мастером… Как выразился один мой приятель, вылез в передовики, так шагай, пока в отстающие не попадешь. Вот и шагаю…
Тонко, жалобно закричал во сне Трофименко. Брагин мгновенно перестал храпеть, тяжело завозился на постели, спросил хриплым шепотом:
— Ты чо, Витюх? Приснилось чо-нибудь?
Трофименко глубоко вздохнул и не ответил.
— Может, воды дать? — спросил Брагин.
— Дай, — еле слышно ответил Трофименко.
Брагин в темноте отыскал графин, налил воды и, как догадался Георгий, присел к Трофименко на кровать, забормотал:
— Ты… это самое… спи еще. А чтобы всякая мура не снилась, думай о чем-нибудь приятном. Ну, это самое… о бабах, что ли.
И еще что-то бубнил, пока Трофименко не сказал:
— Ладно, иди ложись.
Брагин улегся и, прежде чем захрапеть, сказал:
— Если что, так… это самое… буди.
— Ладно… «это самое», — ласково отозвался Трофименко. — Привязалось к тебе «это самое»…
— Так чо, все говорят.
Они еще с минуту пошушукались едва слышным шепотом и, кажется, оба заснули.
Во время этого разговора Георгий не шевелился и даже затягиваться сигаретой перестал, — будто подслушивал. А как замолчали они, стало ему вдруг обидно: вспомнил, как прошлой ночью сам он кричал во сне, все, наверное, в палатке слышали его крик, и только Ковалев из вежливости осведомился, не нужно ли ему чего-нибудь, и тут же снова уснул.
И понимал Георгий, что обида мелочная, вздорная и не время сейчас думать об этом, а ничего не мог поделать с собой. Через минуту он обнаружил, что обида разрослась до масштабов чуть ли не вселенских, ему даже плакать захотелось, и с недоумением подумал: что-то тут неладно. Или он совсем уж стал психопатом, или… Второе «или» было еще более неприятным: обиделся он вовсе не потому, что в палатке так невнимательно отнеслись к его ночному кошмару, а на что-то другое… На что? И, подумав, он честно признался себе: на жизнь, на судьбу свою. И главным сейчас в этой обиде даже не то было, что судьба отняла у него Ольгу, а что не дано ему было достойно пережить ее смерть, не оказалось у него сил, чтобы выбраться из-под обломков крушения и идти дальше. А ведь были возможности, были…
Георгий вспомнил, что говорил ему Кент по окончании курсов:
— Ну вот, Жора, дальше сам двигай. Пока ты на полкорпуса впереди, воспользуйся этим. Теперь уже у тебя будут учиться, так что на год-два положение мэтра тебе обеспечено. Но и ты на месте не стой, иначе мигом обойдут. Курсы — это так… орешкино ядрышко. Надо скорлупу наращивать.
— Борьба за существование? — усмехнулся Георгий.
Кент серьезно сказал:
— Нет, существование, и довольно сносное, тебе обеспечено. Лидером надо быть, Георгий. Хоть в чем-то.
— Лидером — это начальником?
— Ирония товар хотя популярный, но дешевый, — серьезно сказал Кент. — Ты же отлично понимаешь, о чем я говорю.
— Ладно, учту ваши советы, — буркнул Георгий.
Как в воду глядел Кент — года полтора Георгий ходил в мэтрах. Его сразу сделали руководителем группы, повысили оклад, через полгода вне очереди дали однокомнатную квартиру. Перед ним заискивали начальники лабораторий и отделов, — задач было втрое больше, чем могла осилить его группа, и во многом только от Георгия зависело, за какую из них взяться.
Сначала лидерство не требовало от Георгия заметных усилий — с лихвой хватало знаний, полученных на курсах. Разумеется, он читал кое-что из спецлитературы, но далеко не все и только отечественную. А Витенька Митрошин, тихонький лобастый мальчик в умных очках, не просто читал, а основательно штудировал, обложившись словарями, новейшие зарубежные публикации, и довольно скоро стал вежливо возражать Георгию, уточнять, предлагать свои идеи. Делалось это не только вежливо, но и предельно почтительно и корректно. Витенька был молод и явно не питал честолюбивых намерений. Начальническое кресло Георгия тогда, несомненно, его не привлекало, его интересовала лишь истина (теперь его бывшая группа давно уже стала отделом, руководит которым тот самый Витенька — Виктор Александрович Митрошин, по слухам без пяти минут доктор наук). Так что Георгий мог быть пока спокоен. Он в общем-то и был спокоен. Главное — самое страшное осталось позади, воспоминания об Ольге уже не так сильно мучили его, у него было какое-то положение в институте, интересная работа… А впрочем, не такая интересная, как хотелось бы. Во всяком случае, в конце дня расставался с ней Георгий без сожаления, в институтской библиотеке по вечерам не засиживался, не то что Витенька, и далеко идущих планов не строил.
Спокойную эту жизнь непрошено нарушил Коля Барсуков. Шагал он солнечным апрельским утром по светлому институтскому коридору навстречу Георгию, издали улыбался, заранее готовясь к дружеским объятиям. Георгий еще несколько секунд не узнавал его. Но не узнать нельзя было, и безрадостно заныло под сердцем. Но пришлось улыбнуться, и приобнять Колю за плечи, и сказать что-то вроде «рад видеть тебя, дружище». А какая уж тут радость…
Коля, казалось, совсем не помнил, что и трех лет не прошло, как они вместе хоронили Ольгу, и будто не он плакал над ее могилой. Коля был радостно возбужден предстоящим отъездом в поле, сказал, что заскочил в их «епархию» буквально на минутку, увязать кое-что, завтра вся их «банда» вылетает в Красноярск, надо бы, конечно, основательно встретиться и поговорить, но теперь уж, наверно, осенью, как вернется с поля…
Георгий немногословно отвечал на его быстрые вопросы, отделывался общими словами: «Да ничего, живу помаленьку… Внедряю математику в геологию…» Об Ольге Коля не заговаривал. И совсем уже было собрался Георгий проститься с ним, да Коля вспомнил:
— Знаешь, Алексей Павлович-то умер.
— Алексей Павлович?
— Ну да, Климашин, забыл, что ли?
— Когда?
— Месяца три назад. Рак оказался. Трех дней до пятидесяти не дожил. — Коля вздохнул. — Хороший мужик был… А у меня из головы вылетело — он ведь для тебя папку с материалами по касситериту оставил.
— Для меня? — не поверил Георгий.
— Ну да, я сам видел, помогал разбирать его бумаги. Так и написано сверху: «Для Свиридова». Жена говорит, он еще за полгода до смерти стал приводить все в порядок, — видно, чувствовал, что жить мало осталось. Она и просила меня разыскать тебя, я ведь письмо тебе на Урал писал, вернулось — «не проживает». А ты, оказывается, вон где… Я дам тебе адрес, съезди.
Коля торопливо написал адрес в своей записной книжке, вырвал листок и, протягивая Георгию, повторил:
— Вот, съезди. Я, как вернусь, загляну к тебе, пообщаемся. А теперь пока, бегу, дел еще куча.
Убежал Коля. А Георгий, постояв еще в коридоре, поплелся к себе в комнату, где был у него свой уголок, отгороженный шкафами, да так и просидел до обеда, глядя в окно. Думал. Первое решение было — не ездить к жене Климашина, вообще выкинуть из головы эту трагическую касситеритную одиссею, ничего не помнить, не знать… Но не помнить оказалось так же невозможно, как не узнать при встрече Колю. И когда пошел на обед, почти осязаемо, физически почувствовал Георгий — не тот уже он, что был утром. Кончилось его недолгое перемирие с прошлым…
К жене Климашина он поехал уже на следующий день, взял папку и стал в метро просматривать ее. Материал был обширнейший. Две недели Георгий разбирался в нем. Климашин упорно стоял на своем — должен быть касситерит на Бугаре. Но почему он оставил папку именно ему, Георгию? Может, больше просто некому было? Вероятно, никто не хотел разбираться в его доводах. А доводы, каждый в отдельности, были не бог весть какие убедительные. И даже собранные воедино они не производили внушительного впечатления. Но ведь он как будто говорил, что министерство само организовало поиски на Бугаре. Почему же они не были продолжены? И для чего Климашин оставил ему эту папку, не приписав ни единого слова? Как завещание?
Георгий поехал в министерство. Он знал, что Голубев теперь работает там, и пошел к нему. Тот узнал его сразу, слегка удивился и обрадовался.
— Ба, кого я вижу!.. Проходи, гость залетный, садись. Какими судьбами?
Георгий сказал, что работает тут же, под Москвой, и Голубев удивился еще больше:
— Они же в основном теорией занимаются, тебе-то что там делать?
— И я в некотором роде теоретиком заделался.
Георгий коротко объяснил, как он оказался в этом институте.
— А поле, значит, побоку? — спросил Голубев.
— Да как знать… Я в общем-то по этому поводу и пришел к вам.
— Мы ведь на «ты» были, — напомнил ему Голубев.
— Ну, ты теперь большой начальник, — неловко сказал Георгий.
— Ну и что? Ладно, не церемонься, выкладывай, зачем пришел.
— Ты Климашина помнишь?
— Да как не помнить…
Георгий рассказал ему о материалах Климашина и даже выложил папку на стол, нерешительно пододвинул Голубеву.
— И что же? — спросил Голубев, не притрагиваясь к папке.
— Мне кажется, прав был Алексей Павлович, должен быть касситерит на Бугаре.
— Это и ему казалось.
— А почему, собственно, были прекращены поисковые работы?
Голубев помолчал, взглянул на часы.
— Вот что, Георгий… Сейчас я тебе ничего не могу сказать. Не в моем сие ведении, да и не было меня тогда здесь, когда это решалось. Если очень тебе нужно знать, наведу справки.
— Нужно, Федор Константинович.
— Ну, тогда оставь координаты, я позвоню.
Позвонил он через неделю.
— Давай-ка ко мне вечерком, Георгий, поговорим.
Но разговора долго не начинал, расспрашивал о том, как жил Георгий, рассказывал сам. Георгий не выдержал:
— Говори сразу, Федор Константинович.
— Сразу? Да говорить-то особенно и нечего. А чего ты, собственно, добиваешься? Хочешь вернуться на Бугар?
— Еще не знаю, — почему-то состорожничал Георгий.
— Хочешь! — уверенно сказал Голубев. — А сделать это сложно. Поиски были прекращены потому, что район признан бесперспективным.
— Но он как будто и раньше считался таким?
— Отнюдь нет. Малоперспективным — да.
— И что же заставило изменить оценку?
— Три экспедиции ничего не дали — это разве не причина?
— Но ведь район-то большой, мы же и половины территории не обследовали.
— Даже и трети, — поправил его Голубев. — Но… — развел он руками, — раньше был Климашин. А как он слег, воевать за Бугар стало некому. А еще ЧП с твоей женой.
— Оттого, что Ольга там погибла, касситерит мог исчезнуть? — угрюмо усмехнулся Георгий.
— Ну, милый мой… Когда решаются такие вопросы, быть или не быть экспедиции, все идет в ход. Кстати, и твое поведение после того ЧП было весьма отмечено.
— Ну, еще бы… У Климашина были враги?
— Почему обязательно враги? Каждая экспедиция — это прежде всего деньги, а они нужны всем. И если есть возможность чем-то уесть своего ближнего — уедают.
— Ясно…
— В общем, дело считается решенным. И если не представить веских оснований для возобновления работ, ничего не выйдет. А в том, что оставил тебе Климашин, вряд ли есть что-то существенно новое.
— Пожалуй… Но у меня есть одна идея. Я ведь теперь математик. Материалы Климашина можно обработать на машине. Методика для таких обсчетов есть. И если предположения Климашина подтвердятся математически, это уже зазвучит по-другому, так?
— Так-то оно так… — без энтузиазма отозвался Голубев. — А если не подтвердятся?
— Ну, на нет и суда нет.
— Ну, так считай.
— Вот о том и речь. Работа сложная, и делать ее контрабандой нельзя. Помоги включить ее в план нашего института. Сам я ничего не могу сделать.
Голубев помолчал и вздохнул.
— Что ж, попытаюсь, хотя, конечно, гарантировать ничего не могу. А если говорить откровенно, очень не вовремя появился ты с этой историей. Некогда мне до чертиков.
— Ну, больше мне просить некого, — угрюмо сказал Георгий.
— Ладно, не сердись, — примирительно сказал Голубев. — К слову пришлось. Постараюсь сделать.
Георгий не стал ждать, чем закончатся хлопоты Голубева, и сразу взялся за обработку материалов Климашина. Теперь он уже не спешил по вечерам домой. Работа оказалась сложнее, чем он предполагал. Методика обработки таких данных действительно существовала, но в самом общем виде, многое надо было придумывать самому. Георгию несколько раз пришлось ездить к Кенту за помощью. В первый раз Кенту было явно некогда, он, почти не задумываясь, ответил на вопросы, указал литературу и отпустил с миром. Во второй раз Георгий привез ему систему уравнений из методики Кирпичникова и попросил указать, как проще разделаться с ней. Кент, подумав, с досадой спросил:
— А зачем она ему понадобилась?
— Не знаю, — озадаченно ответил Георгий.
— Давай-ка сюда весь шедевр, — пренебрежительно сказал Кент.
Георгий дал ему работу Кирпичникова. Кент бегло просмотрел ее, подумал и приказал:
— Останься до завтра, мне надо как следует посмотреть ее.
Разбирался он ночью, на кухне, отправив Георгия спать в свой кабинет. Разбудил в шесть утра, приготовил кофе и спросил:
— Кирпичников диссертацию по этой штукенции делал?
— Кажется… А что?
— Да так… чувствуется. А на практике его расчеты хоть раз проверялись?
— Не знаю.
— А ты узнай, — неласково посоветовал Кент.
— А что тебе не нравится в этой методике? Она утверждена в нашем министерстве.
— Резолюция министерства — это и есть высший критерий истины? — иронически осведомился Кент.
— Да говори толком, в чем дело!
— Это трудно объяснить конкретно, ты ведь математик еще не ахти какой. Мне эта работа доверия не внушает, и я на твоем месте не стал бы слишком доверять результатам обработки.
Этого Георгий никак не ожидал. Помолчал и растерянно спросил:
— Что же это получается? Халтура?
— Ну, почему же… Я бы не стал так называть. Первый блин, который, по пословице, обязан быть комом.
— А ты… не ошибаешься? Ты же все-таки не геолог.
— Дело тут не в геологии, а прежде всего в самом математическом аппарате. И уж поверь мне, что аппарат этот весьма сомнительного качества.
— Ничего не понимаю… Как же эту методику утвердили в министерстве?
— Опять ты об этом! — с досадой сказал Кент. — На безрыбье и рак рыба. Рыбы не было — вылез Кирпичников со своей клешнятой работой. А так как сейчас мода везде присобачивать вычислительную технику, вот они и приняли эту методику. Все лучше, чем ничего. Бывают случаи и похлеще.
— Что же теперь делать? Отказаться от нее?
— Не знаю, голубчик, — Кент развел руками. — Если нет ничего другого, считай по этой, но — максимум осторожности и здорового скепсиса.
— А как быть с этой системой уравнений?
— Никак. Она тебе не нужна, — уверенно сказал Кент.
— То есть как это не нужна? — несколько опешил Георгий.
— Да вот так. Система эта сугубо теоретическая, ни один массив реальных данных подогнать под нее нельзя. Точнее, можно при очень большом желании, но погрешности будут настолько велики, что расчеты потеряют смысл.
— А зачем же Кирпичников вводил ее?
— Для солидности, наверно. На оппонентов такие красивости очень действуют. Я вместо этой системы вот что придумал, — Кент показал Георгию листок. — Раза в три проще и раз в десять надежнее.
Видя, что Георгий недоверчиво рассматривает листок, добавил, посмеиваясь:
— Пользуйся без опаски, я ведь все-таки тоже кандидат наук, а скоро так и совсем доктором буду…
Георгий навел справки и выяснил, что методика Кирпичникова действительно на практике еще не проверялась. Но ничего другого не было, и он решил приступить к обработке.
Голубев свое слово сдержал — работа была буквально навязана институту, что отнюдь не вызвало восторга ни у начальства, ни в группе Георгия. Витенька Митрошин даже позволил себе выразить свое неудовольствие вслух, — он, похоже, как и Кент, разглядел изъяны в методике Кирпичникова.
То, чего не мог объяснить ему Кент, Георгий стал понимать сам, когда вплотную приступил к разработке программы. В методике Кирпичникова не было ни одной явной ошибки, но мелких неточностей, малооснованных допущений, слишком широких обобщений оказалось так много, что где-то в середине работы Георгий задумался: а стоит ли продолжать ее дальше? Он уже заранее не верил результатам. По-прежнему больше действовала на него уверенность Климашина и — сознание безвыходности своего положения. Он уже понимал, что так или иначе, а на Бугар вернется. Нельзя было не вернуться.
А кроме того, как было объяснить институтскому начальству и Голубеву, почему работу надо прекратить?
Через полгода он получил результаты — и несколько дней раздумывал, прежде чем показать их Голубеву. Формально прогнозы Климашина как будто подтверждались, вероятность того, что на Бугаре есть касситерит, выглядела внушительной: шестьдесят восемь плюс-минус четыре и шесть десятых процента. Но произведет ли эта цифра впечатление в министерстве? Голубев сказал:
— Если очень постараться, должно выйти… — Он помолчал и спросил напрямик: — А сам-то ты… шибко веришь этой цифири?
— Это математика, Федор Константинович, — уклонился от прямого ответа Георгий. — Методику обсчета придумывал не я, утверждал тоже не я, считала машина — лицо не заинтересованное. Так что хочешь — верь, хочешь — нет.
— Ясно, — без особого энтузиазма сказал Голубев. — Ну что ж, будем толкать. Но предупреждаю — на быстрый результат не надейся. На будущий сезон наверняка ничего не выйдет, все забито.
— Ну, ждать так ждать, — невесело согласился Георгий.
Ждать предстояло по меньшей мере полтора года. Георгий сразу охладел к своей работе в институте и первое время чуть ли не каждую неделю звонил Голубеву, пока тот не рассердился:
— Слушай, Георгий Алексеевич, не дергай ты меня. Я не царь, не бог и даже не воинский начальник, а вполне штатская крыса. Как прояснится что-нибудь, сообщу. Но до Нового года точно ничего не будет. Так что жди.
А ждать Георгию становилось совсем уж невмоготу. А тут еще начались нелады с Верой…
Женился он, можно сказать, случайно. Кажется, их «роман» начался с институтского новогоднего вечера. Тридцать первого, после официального поздравления начальства и торопливой, чуть ли не пятиминутной «шампаниады», как-то так получилось, что то ли Вера пригласила его встречать Новый год, то ли он сам невзначай напросился, представив тоскливую новогоднюю ночь, но в двадцать четыре ноль-ноль они чокались бокалами с шампанским, пили на брудершафт — Георгий только пригубил, — он равнодушно целовал тонкие, вялые губы Веры, а к утру прилег на единственном диване в ее комнате, заснул ненадолго и, проснувшись, увидел, что Вера неловко свернулась клубком в кресле и тоже как будто спит, но стоило ему чуть-чуть пошевелиться, она тут же открыла глаза и робко улыбнулась, как будто ожидая чего-то. Кончилось тем, что уснули они вместе… Вера не требовала от него обещаний, делала вид, что и не ждет от него никаких предложений, но Георгий видел, что замужества она не просто хочет, а жаждет… Но, может, все и кончилось бы спокойно, не заболей она после неудачного аборта. Вера месяц пролежала в больнице, исхудала и постарела на добрый десяток лет. Георгий каждый день ходил к ней на свидания и, возвращаясь, думал: что дальше? Жалко было Веру. Он уже знал, что детей у нее не будет, и не мог не чувствовать своей вины перед нею. Пусть вины и невольной, но все же е г о вины…
В тот день, когда Вера выписывалась, он приехал за ней на такси, привез к себе домой, где заранее приготовил холодный обед. Вера увидела накрытый стол, цветы, постояла немного, прикрыв глаза, и вдруг, судорожно обняв Георгия, стала целовать его руки, плача навзрыд… Георгий, кажется, и сам тогда прослезился.
Через месяц они поженились. С полгода Вера по-прежнему была той тихой, предупредительной, малотемпераментной женщиной, которую он знал прежде, а потом как-то вдруг изменилась. Если раньше Вера жаждала только замужества, — так по крайней мере казалось ему, — то теперь она исступленно требовала от него любви. Требовала не словами, но всем своим поведением, взглядами, молчанием, долгими, изнуряющими ласками по ночам. А что он мог дать ей? Только то ничтожно малое, на что способен каждый «нормальный» мужчина… Вера еще на что-то надеялась, но однажды с ней случилась дикая истерика, не на шутку испугавшая Георгия. Пытаясь успокоить ее, он машинально погладил Веру по плечу, и она вдруг затихла, Георгий почувствовал, как напряглось все ее тело, она глубоко, обиженно вздохнула и сказала с болью, поразившей его:
— Господи, какая у тебя чужая рука… Какая чужая рука…
И он тут же убрал руку, отвернулся, не зная, что сказать ей. Вера осторожно встала, ушла в ванную и почему-то заперлась. Он подумал, что надо бы пойти за ней, сказать что-то хорошее, но ничего не мог придумать. И заснул. А когда проснулся, Веры не было, на стуле рядом с постелью лежала записка: «Поехала к сестре, вернусь завтра вечером». Георгий с час лежал, глядя в потолок. Была суббота, сентябрь шестьдесят восьмого, он вспомнил, что четыре года назад в один из таких же солнечных сентябрьских дней они плыли по реке, Георгий сидел на руле, вытягивал шею, разглядывая буруны, а Ольга полулежала на носу лодки и смотрела на берег, ветер трепал завитки ее русых волос. Ему очень мешали эти завитки, он постоянно видел их, а смотреть надо было вперед — река была мелкой. В конце концов он влез-таки на перекат, не успел выключить мотор, полетела шпонка, и они решили стать лагерем, хотя можно еще было идти часа полтора… Дальше вспоминать нельзя было, потому что дальше была ночь и Ольга рядом, ее ласковый шепот: «Подожди, ребята еще не уснули», а ждать он не мог — желание было нестерпимым… Вспоминать нельзя было, но он вспоминал…
Всего какой-нибудь час понадобился ему на то, чтобы понять — с Верой он жить больше не сможет. Да и ни с кем больше… Он торопливо написал Вере косноязычное, сумбурное письмо, позвонил Нестеренко и сообщил, что ему нужно срочно уехать на неделю на Урал.
Выйдя из вокзала и оглядевшись, Георгий с невеселой усмешкой подумал: прожил здесь, считай, всю жизнь, а пойти не к кому… Память даже немногих адресов не сохранила. Почему так?
Георгий оставил портфель в камере хранения и отправился на Северную.
Издали, боясь почему-то подойти, смотрел он на два дома, стоявших рядом.
В одном он родился и вырос, но давно уже стал этот дом чужим ему, чужие люди жили в нем. Мать вышла замуж, когда Георгию было четырнадцать, сразу не заладились у него отношения с отчимом, и при первой возможности он убегал к Русаковым. Знал — там всегда приветят его, накормят, а если уж очень не захочется идти домой, и спать уложат. Всегда рядом верные дружки Сережка и Кент, а с годами все больше места в его душе стала занимать Ольга. Длинноногая девчоночка с косичками и ленточками, ставшая его любовью, его женой, его судьбой… Когда они поженились и Георгий не раздумывая перебрался жить к Ольге, мать и отчим дом продали и уехали в Краснодар. Два-три письмеца в год — вот и все его связи с той, что дала ему жизнь… Почему так? Потому ли, что все его помыслы, все силы его души были отданы другой жизни? Но ведь все-таки речь идет о матери… А разве он виноват в том, что Антонина Васильевна с легкостью заменила ему мать? Ведь человек не может жить по каким-то абстрактным, умозрительным законам, где главное — нужно, должно… Жить можно, наверно, только тем повседневным, что вокруг тебя, и странно ли, что с прочностью новых душевных связей неизбежно рвется тоненькая ниточка кровного родства…
Дома стояли рядом, теперь уже оба чужие. В том, где прошли его лучшие годы жизни с Ольгой, жил теперь угрюмый, густо заросший пегим волосом старик. Дом почти не изменился за четыре года — все так же мощно, кряжисто лезли в глаза рубленные в лапу венцы, голубели наличники и ставни, высокие ворота прямо, как часовые на посту, охраняли просторное подворье. На миг померещилось Георгию — вот сейчас откроется, звякнув кольцом, калитка и выбежит на пыльную улицу длинноногая девчоночка Оля с косичками и ленточками… Или неторопливо выйдет статная, рослая его жена, издали улыбнется, щуря светлые серые глаза. Но за воротами грубо, мощно взлаяла басом собака, рванулась, гремя кольцом по проволоке, на шаги прохожего, шедшего слишком близко от дома, тот испуганно шарахнулся в сторону, а пес стал бешено метаться и рычать. Сколько помнил Георгий, все собаки у Русаковых были добродушными лопоухими псами, неспособными не только броситься на человека, но и зарычать как следует… Да и откуда взяться злым собакам в доме, где всегда жили добрые люди?
Георгий поехал на кладбище. Могилы Дмитрия Иннокентьевича и Антонины Васильевны были, против ожидания, ухожены, буйно цвели астры, ограда явно недавно покрашена. Кто же смотрит за ними?
Он открыл железную дверцу общей ограды, присел на скамеечку. Когда они хоронили Антонину Васильевну, на могиле Дмитрия Иннокентьевича была обычная одноместная ограда. Кто же соединил их вместе? Наверно, Сергей. Но смотрит за могилами наверняка не он, ведь Сергей где-то на Севере. И не Кент, конечно, тот уже года два здесь не был… Кто же тогда? Друзья? Знакомые? Наверное… У них было много друзей, всегда с радостью приходили они в их добрый дом. А умри ты сейчас, вдруг подумалось ему, кто будет смотреть за твоей могилой? Да ведь некому. Разве что тот же Сергей раз в год заглянет…
А кто смотрит за могилой Ольги?
Он словно с разбегу наткнулся на эту мысль.
Кто смотрит за могилой твоей любви, твоей жены, твоей судьбы? Осталось ли вообще что-нибудь от этой могилы? А может, Шельма, выйдя из берегов, разметала камни, размыла землю и таежное зверье растащило кости по округе? Да нет, быть такого не может, торопливо успокаивал себя Георгий, ведь спустя год после смерти Ольги писал Звягин, что был там, соорудил щит с надписью, поправил камни. Но уже три года молчит Женька Звягин, да и то письмо будто по обязанности написано было, словно Звягин считал своим долгом отчитаться перед ним… Ничего, Оленька, скоро увидимся с тобой… Только бы Голубеву удалось пробить это дело. Наше с тобой дело. Я вернусь с экспедицией и сделаю все возможное и невозможное, чтобы закончить это наше общее дело. И будь я проклят, если со временем не появится на карте новое месторождение и прииск, названный твоим именем. Прииск «Ольга»…
Когда он вернулся домой, не было ни Веры, ни ее вещей, холодная комната неприятно резала глаз стерильным неуютом — Вера перед отъездом выскоблила ее до блеска. И — ни самой малой записки на его жестокое письмо. Ушла, будто напрочь вычеркнула его из своей жизни, даже и следов — он еще раз внимательно оглядел комнату — не оставила. А он-то, что греха таить, боялся ее слез, упреков, просьб. Ничего не будет, живи один, Георгий, как жил… А как одному жить, можно ли? Что ж, придется, видимо, научиться и этому. По крайней мере до тех пор, пока ты не будешь в состоянии что-то дать другому человеку. Иначе нельзя…
И наконец-то наступил день, когда Голубев сообщил, что план утвержден, хотя и не полностью — вместо трех экспедиций, как просил Георгий, разрешили только две. Голубев успокоил его:
— Пока и это неплохо. Если понадобится, выбьем и третью. Готовься.
Георгий в тот же день подал заявление об уходе. Нестеренко, неприятно удивленный, откинулся на спинку стула.
— Да, неожиданно, Георгий Алексеевич… очень неожиданно. Чем все это объяснить?
— Я же все написал в заявлении, — нетерпеливо сказал Георгий.
— Да-да, конечно… — Нестеренко забарабанил пальцами по столу. — Очень не вовремя вы уходите от нас. Как раз сейчас, когда мы должны получить новую машину…
— Что делать…
Нестеренко вздохнул и, прежде чем подписать заявление, просительно взглянул на него:
— Может, еще подумаете, а? Хотя бы три-четыре месяца.
— Не могу.
— Ну что ж, счастливого пути… А кого посоветуете на ваше место?
— Я думаю, Митрошина, — не сразу сказал Георгий.
— Больно уж молод, — с сомнением покачал головой Нестеренко.
— Это, как известно, недостаток временный, — усмехнулся Георгий. — А преимущество перед другими у него более основательное — он знает и умеет больше, чем кто-либо в группе.
— Ладно, посмотрим…
Две экспедиции ничего не дали. Касситерита не было. Третьей пришлось дожидаться два года. Георгий обивал пороги министерства, писал докладные, надоедал Голубеву — и наконец добился. Передавая ему бумагу с драгоценной надписью — «разрешаю», Голубев сказал:
— Это все, Георгий. Больше ничего не будет.
— Ясно.
И вот оставался от третьей экспедиции куцый двухнедельный хвостик, а касситерита по-прежнему не было.
На рассвете Георгий разбудил Брагина и тихо спросил:
— Идти можешь?
— Куда?
— До берега.
— А зачем? — растерянно хлопал сонными глазами Брагин.
— Я спрашиваю: идти можешь? — повысил голос Георгий.
— Могу, наверно, — неуверенно сказал Брагин, глядя на свои забинтованные ноги. — Если в сапоги влезу.
— Одевайся.
В сапоги Брагин влез. Прошелся по комнате, поморщился и доложил:
— Вроде ничего, терпеть можно.
— Пошли.
Снег за ночь стаял, пустые улицы Дьякова превратились в болото. Над головой висело обычное для северного сентября небо — низкое, темное, готовое в любую минуту рассыпаться на дождь или снежную крупу. По скользким деревянным тротуарам они добрались до берега Бугара: Георгий дал Брагину деньги и приказал:
— Сгоняй на заправку, залейся под завязку и подъезжай к складу.
Брагин с недоумением взглянул на него — он явно не понимал, что делать на складе в такую рань, — но промолчал, взял деньги и стал осторожно спускаться по крутому откосу. А Георгий зашагал к складу потребкооперации.
На его счастье, дежурил Емельяныч, дряхлый старик, потерявший почти все зубы. Он увидел Георгия из окна сторожки и вышел навстречу.
— Здорово, Емельяныч!
— Ждорово, Егорий, ждорово, — прошамкал Емельяныч. — Чего не шпишь?
— Не спится, вот и не сплю… Дай-ка твоего горлодеру закурить.
Емельяныч вынул кисет, бумаги для завертки. Присели на лавочку, закурили.
— Скажи, Емельяныч, зима скоро станет?
— Шкоро, кашатик, шкоро…
Георгий повел взглядом на дверь склада. Там висел огромный амбарный замок. «Придется какую-нибудь железяку искать». Он взял централку, которой был вооружен Емельяныч, переломил ствол, ощерившийся круглой черной пустотой, и улыбнулся:
— Что же ты, охранник, с пустым ружьем на посту стоишь?
— Дак штрельнуть же может.
— А не боишься, что грабить придут?
— Хе, — осклабился Емельяныч, — кому он нужон, этот шклад? Да и шроду у наш такого не бывало, чтобы охальничали.
— Не бывало, говоришь? — задумчиво переспросил Георгий. — Ну а теперь будет… Я сейчас тебя грабить буду.
— Ты? — Емельяныч скрипуче рассмеялся, показывая уродливые голые десны. — Ну и шутник ты, Егорий!
— Это верно, шутник я большой. — Георгий вздохнул. — Только сейчас мне не до шуток. Слушай меня внимательно, Емельяныч. Ты старик мудрый, сейчас сам все поймешь.
Георгий коротко рассказал ему о создавшейся ситуации и спокойно заключил:
— Так что хочешь не хочешь, а грабить мне тебя придется.
Емельяныч с изумлением смотрел на него:
— Да ты што, шерьежно?
— Вот именно… Да ты не волнуйся, я все сделаю так, что ты ни в чем не будешь виноват. Скажешь капитану, что я тебе пистолетом грозил, понял?
Георгий вытащил пистолет и показал Емельянычу, и только тогда тот поверил, что Георгий не шутит, и покачал головой:
— Ох, паря, не дело ты жатеял… Пошодят ведь.
— Может, и посадят, да ведь когда это будет… Ладно, пошли, проверишь, что я брать буду. А я все запишу и бумажку тебе оставлю, отдашь ее капитану.
Георгий поднялся и пошел к складу, на ходу выискивая, чем можно вытащить пробой. Железка нашлась тут же, Георгий сунул ее в дужку замка и без особого труда сорвал его вместе с пломбой. Емельяныч нерешительно топтался у сторожки.
— Заходи, Емельяныч, гостем будешь, — пошутил Георгий и, видя, что тот не двигается, сумрачно добавил: — Давай, а то завалится кто-нибудь, всю комедию испортит.
За десять минут Георгий отобрал все, что нужно, оглядел склад, проверяя, не забыл ли чего, подал бумажку Емельянычу:
— Проверь.
Но Емельяныч только покачал головой и с жалостью взглянул на него.
— Ну, как знаешь, — вздохнул Георгий, взвалил ящик с тушенкой на плечо и понес к берегу.
Боль в желудке, до сих пор вполне терпимая, вспухла тугим горячим комком. Сбросив ящик на берег, Георгий присел на корточки, отдышался и снова побрел к складу. Когда он принес второй ящик, подъехал Брагин и с удивлением спросил:
— Что, Синьков приехал?
Георгий не ответил и направился к складу. Брагин пришел следом, увидел сорванный замок, догадался не сразу, что это означает, и явно испугался.
— Это же уголовное дело, Георгий Алексеевич!
— Уголовное или нет, это прежде всего мое дело, — сказал Георгий. — Не бойся, тебя оно не коснется. Давай тащи, что сможешь. А впрочем, можешь не носить, если боишься попасть в соучастники.
Брагин торопливо схватил мешок с крупой и заковылял к берегу.
Через пятнадцать минут все продукты были в лодке.
— Теперь давайте обсудим кое-что, — сказал Георгий. — Я сейчас уеду, а вы еще минут пятнадцать покурите здесь, потом ты, — обратился он к Брагину, — не спеша пойдешь к участковому Звягину и скажешь ему, что я взломал дверь склада и кое-что изъял оттуда. Главное, не спеши, ноги-то у тебя больные… А ты, Емельяныч, будешь говорить так: я наставил на тебя пистолет, отобрал ружье и приказал не шевелиться. Ну и отдашь бумажку… Все ясно?
— А что мне дальше делать? — тихо спросил Брагин.
— Ничего. Отлеживайся, отъедайся, поправляйся. Можешь вместе с Виктором в Бугар ехать. Расчет получишь, когда все вернемся. Ну, кажется, все… Пока.
Георгий направился к берегу.
За ночь вода в Бугаре поднялась и, похоже, продолжала прибывать, — вероятно, в верховьях шли сильные дожди. Георгий гнал без передышки, останавливаясь только для того, чтобы долить в бак бензину. Он не боялся, что Звягин тут же кинется за ним в погоню: все-таки он знал его четырнадцать лет и был уверен — Звягин поймет, что заставило его пойти на взлом склада. Вероятно, он приедет к вечеру или даже завтра, когда они будут уже в пути…
А все-таки он нашел выход. Пусть далеко не самый лучший, пусть нелепый, но все-таки выход. Ответить ему, конечно, придется, но все это потом будет, когда он использует свой последний шанс и вернется с Бугарского нагорья. А тогда уж будет все равно — независимо от результата…
Без десяти три он подъехал к лагерю. Лишь Ковалев да Гоголев вышли встречать его, хотя и все остальные наверняка слышали шум мотора и знали, что, кроме Георгия, быть тут в эту пору некому. Ковалев и Гоголев сразу, конечно, поняли, что продукты он привез, но не то что радости — и тени признательности не увидел Георгий на их лицах. Он зло приказал:
— Быстренько разгрузите!
Гоголев лениво гаркнул:
— Эй, лежебоки, вылазь, жратва приехала!
«Приехала, мать вашу . . .! — в бешенстве едва не сорвался на крик Георгий, но сдержал себя, молча направился к палатке. — Приехала, как же! Сама по себе ножками притопала: нате, кушаете меня, жрите, лопайте! Знали бы вы, сволочи, каким способом эта жратва приехала!»
В палатке четверо резались в карты, будто не слышали ни шума мотора, ни гарканья Гоголева.
— А вам что, особое приглашение?! — тихим, зловещим голосом сказал Георгий.
— Да сейчас идем, — с досадой сказал Булыгин, бросая карты. — Горит, что ли?
Ах, с каким наслаждением ударил бы его сейчас Георгий! Он даже глаза зажмурил, чтобы не видеть лица Булыгина и не поддаться этому внезапно возникшему желанию. Он поборол приступ бешенства, и вдруг ему стало очень не по себе. Он испугался. И не последствий этого, к счастью не случившегося удара, а того, что у него вообще возникло такое желание. Ведь никогда прежде он ничего подобного не испытывал. Да и не за что было бить Булыгина, в общем-то совсем неплохого человека, не лодыря, не труса, не нытика, как сидящий рядом Власов. Откуда же это унизительное для него самого желание? Нервы расходились? Это ничего не объясняло. Нервы и раньше его подводили, и, случалось, он срывался на крик, но ничего похожего на сегодняшнее не бывало…
И, подумав немного, Георгий понял, вернее, догадался — всему причиной взлом склада. Словно, срывая замок, сорвал он что-то и в себе, в своей душе, сломал какой-то невидимый барьер в своей системе взглядов на жизнь, на людей…
Еще по дороге в лагерь Георгий начал понимать, что его «комедия» со взломом склада вовсе не комедия. И как ни приказывал он себе не думать об этом «эпизоде», за восемь часов пути от Дьякова до лагеря не раз вспоминал Георгий детали утреннего «ограбления». Нет, по-прежнему не боялся он ответственности за сделанное. Ответственность эта неясно маячила в каком-то более или менее отдаленном, но все же будущем, о котором думать совсем не хотелось да почти и не думалось. Другое тревожило его, что словами определить было трудно. И вот сейчас, поймав себя на неожиданно возникшем желании ударить ни в чем не повинного человека, Георгий без труда связал его с нелепым взломом склада, не до конца еще понимая, какая может быть тут связь. Не так же, в конце концов, все просто: если можно взламывать склады, то почему бы и не ударить за недостаточно быстрое послушание? Но связь была несомненная, это Георгий хорошо чувствовал и догадывался уже, что и решение взломать склад, пришедшее на ум довольно просто и принятое почти без колебаний, не возникло из ничего, сработала в его натуре какая-то потайная пружинка, выкинув на поверхность эту идею как вполне приемлемую и чуть ли не единственно возможную. И что в моральных оправданиях эта идея не нуждалась, Георгий тоже помнил. В самом деле, веди бескорыстность, «чистота» его мотивов несомненны, не для тебя же он старался, а для дела, для людей… Для людей? Но тогда почему же эти самые люди не только не приветствуют его идею, но расскажи он им, каким путем достал продукты, ведь, пожалуй, сочтут его самодуром, а то и попросту дураком? Ведь очевидно, что им вовсе не хотелось, чтобы он вернулся с продуктами, так? И то дело, ради которого он пошел на эту уголовщину, разве это их общее дело? Ведь им одного хочется — поскорее уйти отсюда, вернуться в Бугар, к людям… Выходит, что старался-то он в первую очередь именно для себя?
Георгий чувствовал, что начинает запутываться в своих вязких рассуждениях. Да и неуместны они были сейчас — время поджимало его.
Он взял свой спальный мешок, легкий летний полог и выбрался из палатки. Лодка была уже разгружена, ящики и мешки сложены на берегу и накрыты брезентом. Георгий взял себе банку тушенки, пачку чая, сахар, поискал взглядом Ковалева, но того нигде не было видно. Поодаль курил Гоголев, настороженно поглядывая на него.
— Еще, что ли, куда собрался, начальник? — спросил он скучным голосом.
— Собрался.
— Один?
Георгий не отвечая разглядывал низкое холодное небо, гадая, чего можно ждать от него в ближайшие часы — дождя, снега? Несмотря на ранний час, было уже сумеречно.
— Если не вернусь сегодня, ждите завтра к девяти, — сказал Георгий Гоголеву. — И чтобы к этому часу все были готовы к маршруту. Если заявится Звягин, дьяковский участковый, — скажешь, что я поехал на Шельму.
— А куда именно?
— Он знает.
— Он-то, может, и знает, а мы, по-твоему, знать не должны? — с злой усмешкой осведомился Гоголев. — Или ты, начальник, ПТБ не знаешь, в журнальчике не расписывался? А может, правила эти не для комсостава писаны, а только для рабочей скотинки?
Георгий, озадаченный нескрываемой неприязнью Гоголева, сухо спросил:
— А ты не много на себя берешь?
— Повторяешься, начальник, слыхал я это от тебя… — Гоголев подошел вплотную и понизил голос: — Я вообще ничего на себя не беру… кроме того, что нужно мне. А вот ты, Георгий Алексеевич, начальник хреновый, это я должен тебе прямо сказать. Можно бы с людьми и поаккуратнее. А то я спрашиваю тебя, а ты в поднебесье смотришь, будто пень перед тобой. Да и вообще не дело это — на басах разговаривать. А спрашиваю, между прочим, о тебе же заботясь: один все-таки едешь, мало ли что может случиться, все под богом ходим, и не такие, как ты, в тайге загибались. А искать тебя нам же придется.
— Ну ладно, — остановил его Георгий, — извини, если не так сказал. Некогда мне. Поднимусь по Шельме километров на пятнадцать, посмотреть кое-что надо.
— Возьми кого-нибудь, не дело одному ездить.
— Один поеду! — отрезал Георгий. — Я уже бывал в тех местах.
— Ну, дело хозяйское.
И Гоголев, не дожидаясь, что еще скажет Георгий, отошел.
До устья Шельмы Георгий добрался легко. Остряк топограф, так окрестивший эту речушку, попал в самую точку — Шельма, скатываясь с Бугарского нагорья, выделывала кренделя головокружительные, и не однажды Георгию приходилось задумываться, в какую щелку протолкнуть верткую «казанку». На пятнадцать километров понадобилось ему почти три часа. А когда неожиданно из-за очередного поворота показались знакомая скала и едва различимый на ее сером фоне могильный холмик, Георгий с силой сжал ручку газа и привстал, но не удержался на ослабевших вдруг ногах и тут же сел обратно, согнулся, пытаясь унять оглушающее сердцебиение и резко усилившуюся боль в желудке. Сбавив газ до малого, лишь бы не сносило, он выждал с минуту, осторожно довел лодку до скалы, заглушил мотор и, почему-то стараясь не смотреть на то, что было в десяти шагах от него, стал вытаскивать лодку на берег. Но вот уже все сделано было — закреплен якорь, поднят и зачехлен «Вихрь», выброшены на берег спальный мешок и рюкзак, — и Георгий медленно повернулся и, щурясь, прошел эти десять шагов. Он был уверен, что надпись размыта дождями, но кто-то, несомненно, подновлял ее, и недавно, — Звягин, тут же мелькнуло в голове у Георгия, — на широком щите из толстых, гладко оструганных сосновых плах резко, черно значилась:
Георгий сбросил на плечи капюшон плаща и склонил голову.
Суеверным Георгий как будто никогда не был, а тут не по себе ему стало. Он не заметил, как прекратился дождь и утих ветер, и тонкая потемневшая сосенка, к которой был прибит щит, вдруг стала светлеть, и буквы на щите зачернели ярко и мрачно. Георгий оглянулся и увидел широкий дымный луч солнца, протянувшийся из просвета в тучах. Уже недели две не видел он солнца, и вдруг в такую минуту словно нарочно прорвало низкое небо, чтобы высветить могилу Ольги… Через несколько минут луч стал сужаться, задрожал, истончаясь в ничто, и погас.
Георгий отвернулся, внимательно оглядел неопрятную груду камней, под которыми десять лет лежало то, что когда-то было его женой, и вдруг подумал: зачем он здесь? Зачем ему эта могила, какое она отношение имеет к Ольге? Ведь это давно мертвое, прах, а Ольга все еще живет в нем и заставляет делать что-то такое, что могут заставить делать только живые люди, но если так, зачем ему быть здесь, около мертвой?
Мысль была такая неожиданная и больная, что Георгий постарался тут же забыть ее и принялся за устройство лагеря. И почему-то все валилось у него из рук. Костер сложил без обычной тщательности, и даже с третьей спички зажечь его не удалось. Он чертыхнулся и побрел к лодке, нацедил бензину, от запаха которого его замутило, желудок тут же отозвался сильным спазмом, заставил согнуться. Георгий вспомнил, что не ел с утра, да и что это была за еда — несколько размоченных на ходу в реке сухарей. Он небрежно выплеснул на дрова бензин, бросил зажженную спичку. Огонь взметнулся с сильным звуком, больно ударил в глаза. Георгий вскрыл банку тушенки, вывалил ее в котелок. Есть хотелось нестерпимо, до судорог в желудке, а глядеть на куски застывшего жира было противно. Он отвернулся, выждал несколько минут и, выхватив котелок, жадно принялся за еду. Тушенка была едва теплая, но подогревать еще раз он не стал, торопливо совал ложку в котелок, стараясь зачерпнуть побольше, и заедал хлебом, неряшливо разламывая буханку левой рукой. Не сразу он заметил, что жир стекает ему на бороду, руки пахнут бензином и чуть подрагивают. «Да что это со мной?» — с удивлением и легким стыдом подумал Георгий, отставил котелок и пошел к реке, принялся оттирать руки песком. Он заставил себя подогреть остатки тушенки, и потом старался есть не спеша, и, тщательно выскоблив котелок, забрел поглубже, зачерпнул воды, подвесил котелок над дымным костром, привел на валежину, закурил и огляделся.
Серая тьма стояла над Шельмой. Не естественная ночная тьма, а что-то вроде концентрата вечерних сумерек и непогодной мглы, когда небо вплотную наваливается на притихшую землю, давит ее многокилометровой толщей туч и все живое на земле начинает беспричинно беспокоиться, поникают цветы и травы, зверье старается укрыться в норы, — а что остается людям? Восьмидесятилетние бабки принимаются креститься и бормотать о конце света, сердечникам и гипертоникам кажется, что это их последний вечер в жизни, — и нередко предчувствие не обманывает их; в такую погоду фронтовиков нестерпимо мучают старые раны, хронические больные — язвенники, радикулитчики, ревматики, невротики — не могут найти себе места, да и не один здоровяк, промаявшись от непонятной тоски, в десятый раз злобно глянет на мрачное, пугающе близкое небо…
Маялся и Георгий. Он то вставал, чтобы подбросить дров в нехотя горевший костер, то снова садился, уставясь в огонь, то смотрел на могилу и видел, как на секунду выхватывает из тьмы огонь тонкую черную сосенку со щитом, и тут же отворачивался и в какую-то минуту совсем было собрался ехать обратно в лагерь, но, потоптавшись, снова сел — ехать в такой темени нельзя было.
Физической боли он не чувствовал, болела душа, разлитая, казалось, по всему телу. Даже боль в желудке воспринималась как боль душевная…
Что такое была его душа, об этом Георгий никогда почти не думал. Он только знал — это что-то такое, что намертво связано с Ольгой, потому что ничему другому места в ней не было. Видит бог, он пытался избавиться от этого мертвого груза, но ничего не получилось. Ничего не изменилось за эти десять лет. Была короткая передышка — Вера, новая работа, — и это все. Спасительная житейская философия «время — лучший лекарь» почему-то не срабатывала…
Он посмотрел на могилу. Бесформенная груда замшелых камней на фоне черной, едва угадывающейся сейчас скалы. Наверно, на ней до сих пор остались следы от пуль… Он тогда расстрелял обе обоймы из своего «ТТ» и сейчас вспомнил, как пули высекали из камня искры и, повизгивая, рикошетом уходили в низкое небо, сплошь закрытое тучами! Наверно, до сих пор где-то в траве валяются стреляные гильзы… А Коля Барсуков, бросив карабин, кинулся на землю — пули уходили не только в небо, но и отскакивали назад — и что-то кричал ему, но Георгий не слышал. Когда пистолет, сухо щелкнув пустым стволом, не отозвался выстрелом, Георгий быстро вынул пустую обойму, мгновенно вставил вторую — она хищно лязгнула защелкой, — передернул затвор и, вскинув руку, снова стал расстреливать скалу. И все нажимал на спусковой крючок, когда кончились патроны, пока не понял, что стрелять больше нечем, и почему-то стал внимательно разглядывать пистолет, очень черную круглую дырку ствола, из которой сочилась кислая струйка сизоватого дыма, перевел взгляд на могилу. Камни тогда были чистые и еще влажные, они таскали их из реки. Он зажмурился, представив Ольгу, вчера еще живую, а теперь лежавшую под этими чистыми тяжелыми камнями, и, согнувшись, выронил пистолет. Его начало рвать. В последние сутки он почти ничего не ел, и в желудке, казалось, было совсем пусто, но его еще долго выворачивало наизнанку — водой, слизью, желчью, а под конец и кровью…
Вода в котелке забурлила, выплескиваясь на огонь. Георгий заварил чай, обжег губы и отставил кружку. Костер едко дымил и безнадежно угасал, надо было искать сушняк. Георгий взял топор, фонарик и полез в чащобу, проклиная себя за то, что не позаботился о дровах засветло. Ведь не первый день в тайге, знает, что любая оплошность обязательно выйдет боком, а все-таки опростоволосился… Через полчаса он снова разжег костер, прикинул, что хватит его часа на два, а потом можно разгрести его и установить полог. И опять зло чертыхнулся, вспомнив, что не нарубил лапника для подстилки. Видно, день уж такой выдался сегодня.
Огонь вольно взметнулся вверх, высветил могилу и щит с черными словами и цифрами. Георгий подошел поближе, разглядывая щит. Сколотил его Звягин через год после смерти Ольги, о чем и написал ему тогда же. И сосенку для столба, видно, выбирал долго, закопал глубоко — стояла она до сих пор прямо. А может, не однажды за эти десять лет менялись и щит, и сосенка… А тогда, похоронив Ольгу, они никак не могли придумать, на чем сделать надпись. Думал, впрочем, один Коля, Георгий молча сидел у костра и смотрел в в огонь. А Коля, поглядывая на него, что-то бормотал, раздумывая вслух, и наконец его осенило. Он крупно, аккуратно написал на бумаге фамилию Ольги, даты рождения и смерти, зачернил карандашом, вытащил из своей планшетки карту и вставил туда листок.
— Ну вот, теперь привязать как следует, — бормотал Коля, оглядываясь, но привязывать было не к чему, и он стал осторожно разбирать камни на могиле и минут через двадцать тихо позвал Георгия: — Посмотри, пойдет?
«Пойдет», — молча мотнул головой Георгий, едва взглянув на Колино сооружение. Коля еще долго потерянно бродил по лагерю, вздыхал, наконец присел рядом с Георгием и спросил:
— Я… возьму это, ладно?
Георгий медленно повернул голову, посмотрел. Коля на раскрытой ладони держал походный складной нож Ольги в брезентовом чехле и, явно теряясь от молчания Георгия, неловко сказал:
— Я… на память, Жора. У тебя ведь… много от нее останется, а у меня…
Георгий молча кивнул и отвернулся. А Коля вдруг всхлипнул и отошел.
Вспомнив сейчас про нож, Георгий почувствовал какое-то беспокойство. Что-то было связано с этим ножом еще. Нет, не с этим именно, а с таким же. Да, наконец вспомнил он, точно такой нож был у кого-то из той четверки туристов, с которыми он два года назад собрался было поехать на Шельму. И все-таки не решился. С чем он тогда пришел бы к могиле Ольги? Со своей растерянностью, пустотой, смятенностью? И молчаливым признанием, что она погибла напрасно, — ведь касситерита он так и не нашел… Нет, к Ольге так идти было нельзя. Оставалась еще одна, обещанная Голубевым попытка, и он решил, что использует ее до конца. И если найдет касситерит, то будущий прииск назовет ее именем. Прииск «Ольга»…
И вот наконец он пришел к ней. По-прежнему ни с чем. От последней его попытки остался куцый двухнедельный хвостик, и наивно полагать, что за эти две недели он сделает то, что не удалось за шесть лет. Надо наконец взглянуть правде в глаза, Георгий. Прииска «Ольга» не будет. И, значит, Ольга погибла напрасно. Ну а если бы и нашел он касситерит, разве это было бы оправданием ее смерти? Что вообще может оправдать любую смерть? Может быть, спасение чьей-то другой жизни? Возможно… Но Ольга никого — и ничего — не спасала… Дальше. Все эти годы ты почему-то привык думать, что смерть Ольги следствие редкостно сложившихся обстоятельств и нелепых случайностей. Проигрыш в лотерее, казавшейся беспроигрышной. В самом деле, даже в комфортабельных больницах иногда умирают от того же аппендицита. Процент смертности ничтожен, но ведь не равен нулю. Вот первая — предполагаемая — случайность. Можно думать, чтобы успокоить себя, что Ольга все равно умерла бы, только в окружении толпы врачей и сиделок. Мысль жестокая, циничная, но разве она не приходила тебе в голову, когда становилось совсем плохо? Пусть только мельком, — подумать так в открытую у тебя просто не хватало смелости, — но ведь было такое, было… Стоп, что-то здесь не так. Давай думать об этом.
Он обхватил голову руками и попытался сосредоточиться. И наконец с изумлением и отвращением понял: все это циничное и нелепое рассуждение могло возникнуть только потому, что ему в какую-то минуту в первую очередь стала важна не сама с м е р т ь Ольги, а степень его вины в ее гибели! Вот это уже подлость и глупость… А все остальные твои оправдания? Давай думать дальше. Ведь все могло быть — и наверняка было бы — иначе, будь у вас рация. Ты, правда, довольно легко убедил себя в том, что рация не помогла бы: погода все дни тогда стояла нелетная, а пока врач приехал бы на лодке, пока Ольгу отвезли бы в Бугар, прошло бы никак не меньше двух дней, это ты посчитал тогда же довольно точно. А Ольга умерла как раз на исходе вторых суток. (А как же слова Вахрушева?! Но об этом потом, потом…) А то, что рации не оказалось, тоже случайность? После предыдущих твоих умозаключений это казалось уже почти несомненным. Разумеется, случайность. Ты ведь не один решал, что можно идти на Шельму без радиста. Все с этим согласились, и Ольга тоже. И для этого у вас как будто были веские основания. В самом деле, все лето ходили без всяких происшествий, и не раз в отряде ворчали: «На кой черт нам нужен этот гроб с музыкой, одна морока с ним», — да и по опыту (чужому опыту!) вы знали, что редко случается в партиях что-то экстраординарное. Редко… Но ведь случалось. В то же лето в партии Селиванова кто-то сломал ногу. Почему же ты решил, что все обойдется? Понадеялся на удачу, на свою счастливую звезду? Не думал всерьез, что может случиться ЧП? (Не всерьез, кажется, думал. В конце концов, сломанная рука или нога не фатально. Сорвется маршрут — и только. Так опять же подсказывал чужой опыт.) А надо было думать. И оправдываться тем, что решение идти без радиста было принято не тобой одним, а «военным советом», нельзя. Начальником-то партии был ты. И ты один отвечал за все, что случилось или могло бы случиться в маршруте.
Значит, и за смерть Ольги.
Вывод был прост и страшен. И сейчас Георгий уже не понимал, почему должно было пройти десять лет, чтобы осознать это. Что никакими случайностями и стечением обстоятельств нельзя оправдать его. Что именно он, Георгий, главный и единственный виновник ее гибели. Главный и единственный. А все остальное ничтожно по сравнению с его виной.
Он встал и огляделся. Костер едва тлел, помаргивая красными глазницами. Темь и пустота были вокруг. Угрожающие шумы реки и тайги густо накатывались на него из черного ниоткуда, вызывая неведомый прежде страх. Георгий включил фонарик, слабый лучик его почти бессветно заскользил по черным камням. Георгий нацедил еще бензину, плеснул на остатки костра, но уже через несколько минут красный огненный столб сник — слишком уж много темноты было вокруг. Георгий вытащил из рюкзака кобуру с пистолетом и расстегнул ее. И через минуту успокоился, начиная догадываться, что страшно ему не от темноты и одиночества, а от только что пришедшего понимания того, что в действительности произошло здесь, на Шельме, десять лет назад. И если раньше он всячески избегал вспоминать, как умирала Ольга, то теперь он знал, что должен пройти и через это. Час за часом пережить все заново. И понять что-то еще очень важное для себя.
Он шел замыкающим и видел перед собой серый рюкзачный горб, за которым иногда скрывалась светлая непокрытая голова Ольги. Они дошагивали последний из намеченных на тот день километров. Когда наконец выбрали место для привала, Ольга, не снимая рюкзака, опустилась прямо на землю, и Георгий увидел ее лицо — оно было покрыто крупными каплями пота и в сентябрьских сумерках казалось очень больным и усталым.
— Что с тобой? — громко спросил Георгий.
Ольга от его голоса вздрогнула и вымученно улыбнулась.
— Ничего. Сейчас пройдет. Живот схватило.
— Давно?
— С полчаса.
— Что же ты сразу не сказала?
Все они были измучены тяжелейшим переходом. И, наверно, его голос прозвучал не слишком-то ласково… Ольга не ответила, прикрыла глаза. Георгий снял с нее рюкзак, отцепил спальный мешок и не раскрывая расстелил его на земле.
— Ложись, пока палатку поставим.
— Воды дай, — слабым голосом попросила Ольга.
Он дал ей свою фляжку, Ольга сделала глоток и поморщилась:
— Теплая. Набери из реки.
Георгий зачерпнул из реки кружку ледяной воды. Ольга с жадностью выпила и прилегла на мешок. Он принялся торопливо ставить палатку и все время поглядывал на Ольгу, но все же не заметил, как она встала. Коля Барсуков тронул его за руку и молча повел головой, Георгий резко повернулся и увидел, что Ольга, согнувшись, продирается через заросли. Он кинулся за ней. Ольга громким, чужим голосом сказала:
— Не надо, я сейчас.
Пойти за ней Георгий не осмелился, несколько долгих минут стоял и слушал странные, нечеловечески грубые звуки, доносившиеся из сумерек. Ольгу рвало. Потом она медленно вышла, вытирая рот платком, сказала:
— Ну вот, теперь легче… Наверно, съела что-нибудь не то.
Вдвоем с Колей они быстро поставили палатку. Ольга легла. Георгий примостился рядом, взял ее за руку. За стенами палатки было необычно тихо. Потом Коля негромко позвал их ужинать, и Ольга сразу сказала:
— Ты иди, я не буду.
— Надо поесть, — нерешительно сказал Георгий, не зная, действительно ли ей это нужно.
— Нет. Чаю принесешь.
Чай она даже допить не смогла — ее тут же вырвало. И тогда Георгий совсем потерял голову. Сжимая руками большое горячее тело Ольги, он торопливо упрашивал ее:
— Ты не бойся, Оленька, ладно? Это ерунда, сейчас выпьешь бесалолу, и все пройдет. Ты, главное, не волнуйся, я ведь тут, рядом с тобой… Ты полежи пока спокойно, а к утру все пройдет.
— Не надо, — неожиданно сказала Ольга, отворачиваясь от него, он не понял, к чему относится это «не надо», и ей пришлось попросить: — Руки убери. Больно.
Он, торопясь, убрал руки, — левую из-под спины, правую с плеча. Ольга отчужденно попросила из темноты:
— Убери тут… сам, я не могу.
— Ну конечно, о чем ты говоришь!
Он посветил фонариком по стенкам палатки, но ничего не нашлось, и он полез наружу, но никак не мог расстегнуть деревянные застежки полога, и тут же чьи-то пальцы помогли ему. Георгий на четвереньках вылез из палатки и сразу увидел три пары ног — Барсуков, Макаренков и Волков стояли прямо против входа. Он поднял голову, увидел снизу их большие бородатые лица, неясно выделенные из тьмы скудным светом костра, и его собственная поза показалась ему какой-то чрезмерно унизительной, он быстро выпрямился, покачнувшись, молча нарвал травы и снова влез в палатку, вытер темно-коричневую лужицу на клеенчатом полу, посвечивая фонариком. Ольга молча лежала, уткнувшись лицом в сгиб локтя. Георгий слегка коснулся ее волос. Ольга невнятно сказала:
— Иди, я спать буду.
Он выбрался из палатки и сел к костру. Коля дал ему кружку с чаем. Все избегали смотреть на него и как будто боялись спросить об Ольге. Когда он отставил кружку, Макаренков тут же сказал:
— Мы сейчас с Михаилом за врачом пойдем. Если повезет, завтра к вечеру обратно будем.
— Сейчас? — переспросил Георгий. — Темно ведь.
— Темно не темно, а идти надо. — Макаренков поднялся. — Авось бог не выдаст — свинья не съест. Дайте на всякий случай карту.
Георгий вынул из планшета карту, отдал Макаренкову, огляделся. Тяжелая, густая тьма была вокруг лагеря. «Как же они пойдут?» Он безучастно наблюдал, как трое склонились над картой. Наконец Макаренков решительно встал.
— Все, нечего тут глядеть. Дорога все равно одна, захочешь — не заблудишься. Авось к утру до Бугара доберемся, а там, глядишь, какая-нибудь живая душа объявится. Дайте еще пару батареек, бутылку спирта, да тронемся.
Перед уходом Макаренков сказал Георгию:
— Ты… это самое, больно-то не переживай. Приволокем мы врача, из-под земли достанем. Может, и ни к чему он вовсе, да береженого бог бережет.
Ушли Макаренков и Волков. Чуть отступили от костра — и словно сгинули, такая темень была. Только шаги по гальке еще с минуту слышались да мелькнул бледный отсвет немощного фонарного лучика. Георгий знал, что Макаренков таежник опытный и, если можно пройти, пройдет обязательно. Вот только можно ли, да еще ночью, после тяжелого дневного перехода? И кто знает, что еще Шельма впереди подбросит…
Он осторожно подошел к палатке, прислушался. Дыхания Ольги не было слышно. «А если умерла?» — страшно подумалось Георгию.
Он еще не знал, что так спокойно, с комфортом, молодые не умирают. Если смерть не настигает мгновенно, молодые умирают в мучениях, криках и ужасе, и все это еще предстояло увидеть и услышать Георгию. А пока он приказал себе: «Спокойно! Она просто спит».
Ночь прошла без происшествий. Иногда Ольга стонала, Георгий, дремавший рядом, тут же просыпался, осторожно касался ее горячей руки, дважды давал аспирин. А под утро она сказала, что ей стало легче, и через несколько минут спокойно заснула. «Слава богу!» — суеверно подумал Георгий и выбрался наружу.
Часа три он просидел у костра и почти успокоился. А потом Ольга позвала его.
— Не закрывай, — попросила она, когда он стал опускать полог.
Он посмотрел на нее, и снова ему стало страшно. На сером, заострившемся лице ее неестественно ярко блестели высветленные болью глаза.
— Больно? — ненужно спросил он, и Ольга хрипло сказала:
— Да, очень.
— Тебе нужно что-нибудь?
— Не знаю… Нет. Ничего. Сядь рядом.
Она влажной, горячей ладонью схватила его руку и прикрыла глаза. Он попытался расстегнуть молнию спального мешка, чтобы пощупать ее живот, но Ольга тут же скривилась от боли.
— Нет, нельзя… — И невпопад добавила: — Хватит.
— Что хватит?
— Ничего… Очень пить хочется.
— Я сейчас, — заторопился Георгий, поднимаясь, но Ольга крепче сжала его руку.
— Нет, нельзя, я знаю. Полотенце намочи.
Когда он вернулся с мокрым полотенцем, Ольга встретила его прямым, немигающим взглядом — словно не узнавала.
— Оленька, ты что? — потерянно спросил Георгий. — Очень больно?
— Очень, — тихо сказала Ольга. — Но ты не спрашивай. Расскажи что-нибудь.
— Что? — некстати переспросил он, и она с внезапным раздражением отвернула голову.
— О господи, да что-нибудь, что-нибудь! Если бы ты знал, как больно… Который час?
— Без десяти девять.
Георгий что-то попытался рассказать ей, — кажется, о том, что Макаренков и Волков ушли на Бугар и теперь, наверно, уже плывут по реке, — Ольга, выслушав с минуту, вдруг с досадой оборвала его:
— Боже мой, о чем ты говоришь? Разве об этом надо говорить? Так больно, неужели ты не понимаешь? Времени сколько?
— Без восьми девять.
— Господи, только две минуты прошло…
Две крупных слезы выкатились из ее плотно закрытых глаз, она застонала, с трудом повернулась на бок и медленно подтянула колени.
— Иди, я одна буду! — неожиданно резко приказала она.
— Как одна? — почему-то испугался вдруг Георгий, но Ольга, не дослушав его, закричала:
— Иди, я не хочу, иди!
Он, конечно, не ушел, понимая, что этот злой крик не Ольгин, это ее боль кричит, и хотел взять ее за руку, но Ольга с неожиданной силой вырвала ее, попыталась лечь на живот, но жалобно вскрикнула и затихла. Георгий наклонился над ней. Глаза Ольги были закрыты, лицо и шея покрыты крупными каплями пота, мокрые свалявшиеся волосы прилипли к щеке.
— Оленька… — негромко позвал он, — ты слышишь меня?
Веки ее чуть дрогнули, но она ничего не сказала, несколько минут лежала неподвижно, потом осторожно повернулась на спину, улыбнулась ему белыми, обметанными сыпью губами.
— Ну вот и все, — тихим, счастливым голосом сказала Ольга. — И совсем не больно. Теперь я встану.
— Лежи, что ты! — испуганно сказал Георгий.
— Конечно, полежу, — радостно согласилась Ольга. — Сейчас полежу, а потом встану. Ты прости, что я накричала на тебя.
— Ну что ты…
— Очень больно было, понимаешь? Наверно, я просто трусиха. Мне показалось, что если сейчас боль не кончится, я умру. Какая чепуха! — Ольга торжествующе засмеялась. — Вот видишь, даже смеяться могу, и совсем не больно, только чуть-чуть. Но ведь не все сразу, потом пройдет.
— Конечно, пройдет, — улыбался и Георгий, сам в ту минуту поверивший в ее внезапное выздоровление. — Тебе нужно что-нибудь?
— Да, умыться хочу.
— Я принесу, здесь умоешься, а ты полежи.
— Хорошо, милый, — не переставала улыбаться Ольга, любовно глядя на него. Ей, казалось, доставляло удовольствие подчиняться ему.
Георгий выбрался из палатки и увидел Колю. «Ну как?» — безголосо, одними губами, спросил тот, и Георгий негромко ответил:
— Хорошо.
Он помог Ольге умыться, она попросила зеркальце, расческу и, разглядывая себя, весело удивилась:
— Боже, страхолюдина какая… А где Коля?
— Здесь я, — тут же отозвался Коля, заглядывая в палатку.
Ольга, приподнявшись на локте, торопливо позвала его:
— Иди сюда, Коленька, дай погляжу на тебя.
Они вдвоем примостились около нее. Ольга, улыбаясь, смотрела на них и быстро говорила:
— Напугала я вас, да? Ничего, теперь все кончится. Еще немного полежу и встану. И что это за гадость я съела? Наверно, тушенка испортилась. Вы, мальчики, поосторожнее с ней, а то как бы и с вами чего не было…
Голос у Ольги был бодрый, а Георгий чувствовал, как ее ладонь жжет его колено через плотную ткань. Ольга облизнула пересохшие губы, подумала немного и с сожалением сказала:
— Очень пить хочется, но пока, наверно, не надо, я потерплю. Идите, мальчики, погуляйте, а я посплю. Очень спать хочется.
Они выбрались из палатки. Накрапывал мелкий долгий дождь. Георгий хотел застегнуть полог, но Ольга решительно сказала: «Нет-нет, так лучше», и они забрались во вторую палатку. Коля явно избегал смотреть на него, и его растерянный, трусливый взгляд окончательно убедил Георгия, что дела Ольги плохи. Тихим, злым шепотом он спросил:
— Чего ты молчишь? Язык проглотил, что ли?
Коля коротко взглянул на него, и Георгий взбеленился:
— Чего ты трагическую морду строишь? Ты же видишь, что ей лучше!
— Да, вижу, — безнадежным голосом сказал Коля.
— Ну и чего ты?
— Тише, Оля услышит.
— А что она может услышать?
Коля длинно, тяжело вздохнул.
— Ты думаешь, что это?
— Похоже на аппендицит, — уныло сказал Коля. — У моего брата примерно так же было.
— Аппендицит — это ерунда, — тут же сказал Георгий. — Я думал, что похуже.
Ничего он не думал. Аппендицит — это успокаивало. В самом деле, что-то он не слышал, чтобы в двадцатом веке умирали от аппендицита. Нельзя от этого умереть. Глупо. Немыслимо. Умирают от инфаркта, от инсульта, от рака, но только не от аппендицита. Эту операцию студенты-медики делают. Двадцать минут — и все…
— Ей же легче стало, ты сам слышал, — сказал Георгий. — Может, и аппендицит. Был приступ, и все прошло.
— Может быть, — вяло согласился Коля.
— Тогда чего ты ноешь? — чуть повысил голос Георгий. — К вечеру ребята врача привезут, тогда все и выяснится.
Он вылез из палатки, стал под сосной, глядя на реку. Шельма, сдавленная каменными боками, сдержанно, угрожающе шумела, отсвечивая серым рябым лицом.
Через час Ольга позвала его и попросила пить.
— Живот болит? — спросил Георгий.
— Да. Голова почему-то болит, — вяло пожаловалась Ольга.
— У тебя температура.
— Да. Простыла, наверно.
Он принес ей холодного чаю и таблетку аспирина. Ольга выпила всю кружку, и ее тут же вырвало. Она молча повернулась к стене. Георгий достал из рюкзака свою старую рубашку, разорвал напополам и тщательно вытер в палатке пол. Палатка была маленькая, и он дважды задел головой о полотно. «Если дождь не кончится, через два часа потечет», — подумал он.
Дождь шел весь день и всю ночь. Палатка протекла в трех местах, крупные капли, срываясь с полотна, с тупым звуком падали на брезентовый плащ, которым Георгий укрыл Ольгу. Он трижды мерил ей температуру — тридцать восемь и девять, тридцать девять и три, тридцать девять и семь. Когда Георгий хотел поставить градусник в четвертый раз, Ольга с раздражением оттолкнула его руку:
— Господи, да зачем? И так все ясно!
Георгий снова дал ей аспирин, Ольга с трудом сделала маленький глоток, пытаясь запить таблетку, и потом несколько минут корчилась в конвульсиях.
Всю ночь он просидел около Ольги, изредка выбираясь на две-три минуты, чтобы размяться, — в палатке, провисшей от дождя, невозможно было вытянуть ноги. Иногда Ольга на несколько минут забывалась в полусне, ее тяжелое, сиплое дыхание переходило в стон, она дергалась, трудно поворачивала большую всклокоченную голову, смотрела на Георгия черными провалами глазниц, — слабое пламя свечи не могло одолеть густой влажной темноты, и выражения глаз Ольги он не видел. Стоны часто переходили в крики, сначала громкие и страшные, от которых у Георгия холодело в спине, а потом тонкие и жалобные, когда боль стихала или у Ольги просто не оставалось сил, чтобы кричать в голос.
К утру у нее начались галлюцинации. Внезапно оборвав стон, Ольга вытянула шею, прислушиваясь, и больно вцепилась ногтями в его ладонь.
— Слышишь? Они едут, едут! Это же они, иди встречай! — Она с неожиданной силой оттолкнула его от себя. — Чего ты сидишь, иди встречай, это же они! — страстно убеждала она его, и Георгий, подчиняясь, вылез из палатки, прислушался.
Шумел дождь, длинно скрипела старая, разбитая молнией сосна, уныло посвистывал ветер, цепляясь за острые ребра скалы, сердито ворчала Шельма. Привычные таежные звуки, которых обычно не замечаешь. Завозился в своей палатке Коля, невидимо спросил из темноты:
— Нужно что-нибудь?
— Нет. Спи.
Ольга жалобно позвала его.
— Это правда, они приехали? — будто упрашивая его сказать «да», говорила Ольга. — Я же слышала, мотор шумел, и голос Васи, еще чей-то. Приехали, да?
— Они утром приедут, сейчас темно, — сказал Георгий.
— Господи, я же не сумасшедшая! — плачущим голосом сказала Ольга. — Я же слышала! Почему они не едут? Вася же сам говорил, я же сама слышала, что к вечеру приедут и привезут врача! Господи, ведь так больно, так больно… Потуши свечку, здесь же нечем дышать!
Георгий потушил свечку. Ольга чуть слышно всхлипывала в темноте и вдруг спросила:
— Зачем ты куришь? Тут ведь и так нечем дышать!
— Я не курю, Оленька…
— Как же не куришь, когда куришь! Я же не сумасшедшая! Потуши сигарету, неужели не можешь подождать?!
Георгий подумал, что чадит свечной огарок, и, потянувшись к нему в темноте, задел Ольгу. Она вскрикнула:
— Не трогай меня, мне больно, понимаешь, больно!
Она заплакала по-детски, навзрыд. Георгий трясущимися руками нащупал фонарик, включил. Батарейка села, и лампочка еле светилась. Сам чуть не плача, Георгий беспомощно говорил:
— Оленька, я случайно, тут же темно, ничего не видно. Прости, пожалуйста. Я не курю, это от свечки такой запах. Я сейчас уберу ее.
— Нет, — еле выговорила Ольга.
— Что нет?
— Зажги. Мне страшно.
Георгий снова зажег свечку. Ольга затихла. Послышались шаги Коли, и она сразу вздрогнула, попыталась приподняться.
— Это они приехали, да?
— Нет, это Коля.
Она как будто не поверила, продолжала прислушиваться.
— Ну да, это Коля, — наконец сказала она. — А это они. Слышишь, мотор гудит? Слышишь?
Но не было слышно никакого мотора, по-прежнему только ночь шумела за стенками палатки. Но Ольга исступленно говорила:
— Слышишь? Иди, иди, это они, приведи их скорее, еще ведь не поздно, они что-нибудь сделают, и я выживу! Я жить хочу, слышишь, жить! Почему ты сидишь? Они же могут проехать мимо и не найти нас. Иди скорее!
Георгий, путаясь в застежках полога, вывалился из палатки. Дождь утихал, и чуть-чуть светлее стало. Коля, присев на корточки, пытался разжечь костер. Георгий закурил, прислушиваясь к слабому голосу Ольги, — она продолжала что-то говорить, но слов разобрать было нельзя. А потом громкие, животные звуки заставили его снова броситься в палатку. Ольгу опять рвало. Она, перегнувшись набок, почему-то пыталась зажать себе рот, но что-то черное сочилось у нее между пальцами, и вся она судорожно дергалась, словно болезни тесно было внутри ее большого тела и она рвалась наружу с криком и кровью. А Георгий мог только стоять перед Ольгой на коленях и смотреть — притронуться к ней он не решался. Наконец она откинулась на спину, медленно подняла руки к лицу:
— Смотри, это же кровь… Это же кровь! — закричала Ольга и потеряла сознание.
Минут через пятнадцать она пришла в себя, беззвучно пошевелила губами. Георгий наклонился над ней:
— Что, Оля?
Она наморщила лоб, оглядела низкое серое полотно палатки и неожиданно попросила:
— Вынесите меня.
— Куда?
— На воздух.
— Там холодно, Оленька, и ветер. А у тебя температура.
Ольга пристально посмотрела на него и с ужасающим спокойствием сказала:
— Не здесь же мне умирать. Дайте хоть напоследок свежим воздухом подышать, на небо взглянуть.
— Ты… — начал Георгий, не находя слов. — Ты… не умрешь, Оля.
Она как будто усмехнулась — раздвинула липкие губы и показала желтые тусклые зубы.
— Не хочется, конечно, а придется. Зови Колю. Пока не очень больно, вынесите.
— Они скоро приедут, — быстро сказал Георгий. — Сейчас уже утро, они должны приехать. Наверно, не сумели ночью пройти по Шельме. А сейчас приедут.
Ольга, не слушая его, разглядывала свои руки.
— Слышишь, — громко сказал Георгий, — они сейчас приедут!
Ольга поморщилась:
— Не кричи, пожалуйста, у меня голова болит.
— Прости.
— Смотри, — она протянула ему свои руки.
— Что смотреть?
— На ногти смотри.
Георгий вгляделся и увидел, что ногти у Ольги синие.
— Это еще ничего не значит, — беспомощно сказал он, уже понимая, что означает эта синева. Сепсис. Заражение крови.
— Да, — покорно согласилась Ольга. — Мне трудно говорить, Гоша. Вынесите меня.
Они вынесли ее прямо в спальном мешке и положили под сосной, постелив два плаща, и укрыли всем, что нашлось в палатках. Ольга вытянула руки вдоль тела, медленно обвела вокруг взглядом и сказала:
— Ну вот и хорошо…
Огляделся и Георгий. Начиналось серое, узкое утро: с трех сторон их окружала тайга, прямо перед ними равнодушно и быстро катилась Шельма, а за ней опять была тайга. Он взглянул на Ольгу. В уголках ее закрытых глаз наливались слезы. Ему вдруг захотелось закричать — от нелепости и бессмысленности всего происходящего. Логика неумолимо подсказывала, что Ольга и в самом деле умирает и даже если бы сейчас, сию минуту, оказался здесь врач, спасти ее не удастся, слишком поздно, — но все в нем восставало против этой логики. Не может такое случиться. Так не бывает, не должно быть. Все-таки есть в мире какие-то законы человечности и справедливости, и они должны восторжествовать, потому что смерть Ольги была бы бесчеловечна и несправедлива…
Через полчаса приступы боли возобновились и не прекращались уже до конца. Ольга теряла сознание, иногда, казалось, ненадолго приходила в себя, но смотрела неузнавающими, чужими глазами. Около полудня выдались несколько спокойных, ясных минут. Ольга, придя в себя, с минуту лежала, глядя вверх, — будто вспоминала что-то.
— Оля! — негромко позвал ее Георгий.
— Ближе, — попросила Ольга. Георгий сел в изголовье. Ольга взглянула на Колю. — И ты тоже.
Коля подошел, спросил:
— Как ты, Оля?
— Устала очень. Но теперь уже скоро. — Она взглянула на верхушку сосны, помолчала. — Везти меня никуда не надо, похороните здесь, под сосной.
Коля сморщился и хотел что-то сказать, но Ольга слабо пошевелила рукой, останавливая его.
— Не надо. Некогда. Иди пока. Прощай.
Коля потерянно взглянул на Георгия и отошел. Ольга, наморщив лоб, сосредоточенно думала и наконец тронула Георгия за руку.
— Что-то я хотела сказать тебе… Не могу вспомнить. Раньше надо было. Никому не рассказывай об этом, не надо. Тебе теперь трудно будет, но ты выдержи, прошу тебя.
Она вдруг охнула и стиснула зубы. И прежде, чем потерять сознание, прошептала:
— Ну вот, началось. Не успела, ничего не успела…
Это были ее последние осмысленные слова.
Умерла Ольга в четвертом часу, и они не сразу поняли это. Уже трижды им казалось, что все, конец, Георгий подносил к ее губам зеркальце, видел — жива Ольга, и снова они ждали, потому что ничего другого не оставалось. А потом Коля схватил Георгия за колено и молча повел головой. Георгий чуть помедлил, вглядываясь в лицо Ольги, тронул ее руку. Она была холодная. Когда он отнял свою руку, на серой коже Ольги остались следы его пальцев. «Все?» — взглядом спросил Коля. Георгий молча поднялся, направился к Шельме, подтянул повыше бродни и вошел в воду. Он долго держал руки в холодной воде, пока они не занемели, умылся, намочил затылок — там, внутри, медленно ворочалось что-то большое и тяжелое — и вышел, спросил у Коли:
— Спирт у нас еще есть?
Коля, вытирая кулаком слезы, кивнул, сходил в палатку, принес бутылку. Георгий налил себе полстакана, разбавил водой и медленно выцедил все не отрываясь, не чувствуя ни запаха, ни крепости, — будто воду пил. Коля плеснул себе на донышко, но никак не решался выпить и, наконец, отставил кружку, глухо сказал:
— Не могу.
— Не можешь — не пей, — равнодушно отозвался Георгий, протянул руку за его кружкой, выпил и ее — и как будто только трезвее стал. Он закурил и сказал Коле: — Ты иди пока.
Коля послушно поднялся, взял зачем-то карабин и ушел.
Сидел Георгий недолго. Внутри была какая-то странная, неожиданная пустота, никакой боли, и ни о чем не думалось. Потом он взглянул на часы и заторопился. Могла приехать лодка с ненужным теперь врачом, тот, чего доброго, прикажет везти Ольгу куда-то или захочет вскрыть, — кто знает, что у них там за порядки. Да и вообще лучше похоронить Ольгу самому, без чужих глаз, без чужих рук. И надо поскорее обмыть ее, пока она не закоченела…
Он все еще думал о ней как о живой — и не сразу заметил это.
Георгий тщательно выскоблил песком два котелка, протер спиртом и повесил над костром. Пока вода нагревалась, он вынес из палатки рюкзак Ольги и начал смотреть, во что ее переодеть. Выбора особого не было — две комбинации, пара трусиков и лифчиков, кофточка, серая клетчатая юбка, старенькие туфли на низком каблуке и несколько носовых платков. Странно — он без волнения разбирал ее вещи, словно не понимал еще, что никогда Ольге не носить, а ему не видеть их на ней. Это потом уж, полгода спустя, ему будет страшно при одной мысли, что он может увидеть что-то Ольгино…
Он взглянул на нее — и вздрогнул: Ольга смотрела на него сквозь неплотно прикрытые веки. Георгий наклонился над ней и попытался закрыть глаза, но они тут же медленно приоткрылись снова, словно и мертвая Ольга хотела смотреть на небо. «Надо медяки положить», — вспомнил он с детских еще времен чьи-то похороны и стал шарить по карманам, но ничего не нашел. В тайге деньги не нужны, вся мелочь, какая была, давно порастерялась. Он прикрыл лицо Ольги платком, но тут же снял. «Пусть смотрит, недолго осталось».
Он расстегнул молнию спального мешка и принялся раздевать Ольгу. Сделать это было непросто, тело Ольги показалось ему необыкновенно тяжелым, мертвые руки никак не хотели выпутываться из свитера, кофточки, белья. Георгий торопился — мог вернуться Коля, а ему очень не хотелось, чтобы тот даже издали увидел обнаженную Ольгу. Наконец он снял с нее все и, отступив на шаг, внимательно оглядел. То, что всего два дня назад было молодой, здоровой, красивой женщиной, стало большим неуклюжим трупом с одутловатым сизым лицом, вздувшимся животом, толстыми, очень мертвыми руками и ногами с черными ногтями…
Георгий знал, что потом, — это «потом» представлялось ему чем-то очень нереальным, ненужным и бессмысленным, но он знал, что оно наступит, и очень скоро, — ему придется много и трудно думать о том, что произошло здесь, и как-то связать эти два несовместимых образа — Ольги живой и Ольги мертвой, — а пока надо было делать то, что полагалось делать со всяким мертвым телом. И он принес воду, разорвал одну комбинацию и стал обтирать Ольгу. Воды было мало, и он боялся, что ее не хватит, а греть еще было бы слишком долго. Но воды хватило. Георгий подождал немного, пока Ольга обсохнет, и принялся одевать ее. Он долго провозился с чулками, они никак не хотели налезать на отекшие ноги. Чулки были шелковые, телесного цвета, и когда он все-таки надел их и прикрыл до колена юбкой, Ольга выглядела уже не так страшно. Вот только руки, сложенные на груди, казались особенно темными на фоне белой кофточки. Туфли надеть не удалось, но тут уж ничего нельзя было сделать.
Пошел мокрый снег. Георгий укрыл Ольгу плащом, оставив голову открытой. Редкие бесформенные хлопья падали на лицо Ольги и медленно таяли, большими мертвыми слезами скатывались на густые светлые волосы, — их Георгий распустил и расчесал.
Теперь можно было отдохнуть и подумать о могиле. Георгий протер руки спиртом, закурил и сел в изголовье Ольги. Она просила похоронить ее под сосной, и он стал думать, удастся ли это сделать. Получалось, что под сосной никак нельзя. Весь его инструмент — походная лопата с короткой ручкой и маленький топор, которым корни сосны не перерубишь. Да и сосна старая, вряд ли особенно долго проскрипит. А лежать тут Ольге ни много ни мало целую вечность…
Он докурил сигарету, встал и тщательно осмотрел все вокруг. Решил копать могилу неподалеку от скалы и стал расчищать место от камней и мусора. За этим занятием и застал его Коля.
— Здесь решил? — сразу догадался он.
— Да.
— А почему не там? — кивнул на сосну Коля.
— Нельзя, — коротко сказал Георгий, не вдаваясь в объяснения.
Коля осторожно, словно боялся разбудить, подошел к Ольге, постоял и боязливо сказал:
— Надо глаза закрыть.
— Пусть смотрит, — сказал Георгий. — Недолго осталось.
— А челюсть? — нерешительно подсказал Коля. — Надо подвязать.
Об этом Георгий забыл. Он связал вместе два носовых платка и подвязал Ольге челюсть.
— Натаскай побольше дров, — приказал он Коле, — чтобы на всю ночь хватило.
Он начал копать в сумерках и копал всю ночь. Коля разжег рядом костер, света от него было немного, но что там было разглядывать? Когда лопата натыкалась на корень, Георгий брал топор и рубил его. Если попадались камни, он выворачивал их и выбрасывал. Что могилу копать, что яму — разницы никакой… Коля приготовил ужин и позвал его, Георгий вылез, но есть отказался, молча покурили. Прежде чем снова взяться за лопату, Георгий подошел к Ольге, поправил сложенные на груди руки, недолго глядел на темное неподвижное лицо. Оглянулся на звяк лопаты, увидел — Коля собирается копать дальше. Георгий быстро подошел к нему, тяжело ухватил за плечо.
— Не надо. Это — мое.
Коля, уже спустивший ноги в могилу, снизу посмотрел на него и просительно сказал:
— Отдохни, много еще копать.
— Мое, — повторил Георгий, и Коля, вздохнув, покорно встал.
К утру Георгий совсем выбился из сил, но на предложение Коли сменить его даже не отозвался. Он намечал себе норму — сначала десять лопат, потом восемь, шесть, — минуту отдыхал, прислонившись спиной к холодной земле, и снова брался за лопату. И продолжал копать, когда стало уже совсем светло, и могила была глубже его роста, под ногами чавкала вода, а он зачем-то копал еще и еще. Наконец Коля, отчаявшись, крикнул сверху:
— Да хватит, ведь вода уже!
Георгий выпрямился, выронив лопату из непослушных рук, снял рукавицы и оглядел могилу.
— Ну, хватит так хватит…
Но, передохнув, он еще минут десять подравнивал стенки, чистил дно, и наконец выбросил лопату и рукавицы наверх, и обнаружил, что не может выбраться. Ноги совсем не подчинялись ему.
— Помочь? — догадался Коля.
— Сейчас… Дай сигарету.
Коля протянул ему сигареты и спички. Георгий присел на корточки, закурил и оглядел могилу. Расстарался он напоследок для жены, просторная получилась могила, — будто для двоих копана… Вниз надо будет лапнику настелить и сверху накрыть лапником. А хоронить в палатке, последнем ее земном жилище, — это он решил сразу, когда еще обмывал Ольгу. Он негромко сказал, зная, что Коля где-то рядом:
— Наруби лапнику, вниз настелем.
— Уже нарубил, — свесив голову, тут же отозвался Коля.
— Тогда давай, сразу сделаю.
Коля стал подавать горькие пахучие ветки. Георгий тщательно выстелил дно могилы, прощупал руками, не жестко ли, — выбросил несколько камешков. Коля ожидающе помаргивал на него сверху. Георгий дотянулся руками до края могилы, попытался подтянуться, но не смог. Коля торопливо подхватил его под мышки и сам чуть не свалился.
— Ногами упирайся, — ненужно подсказал он Георгию.
Наконец Георгий выбрался, отряхнул руки, посмотрел вниз. Земли со стенок осыпалось немного. Пошатываясь, он подошел к Ольге, сел, повернувшись к Коле спиной. Тот, потоптавшись, догадался уйти.
Георгий смотрел на Ольгу. Понимал, что это последние его минуты с ней, — а по-прежнему пусто было внутри. Ольга равнодушно смотрела мимо него выцветшими, водянистыми глазами. Так просидел минут десять, ожидая чего-то. Ничего не было. И он встал, вынес из палатки все, что в ней было, вынул распорки и колышки, стал ждать Колю. А тот долго не шел, — видно, решил дать ему время попрощаться с Ольгой. Наконец появился, бросил у могилы охапку лапника.
— Давай, — сказал Георгий.
Они переложили Ольгу на расстеленную палатку. Коля, опустив ноги Ольги, стал тщательно вытирать руки травой. Поймав взгляд Георгия, виновато усмехнулся:
— Первый раз… с покойниками дело имею.
— Я тоже, — угрюмо отозвался Георгий. — Прощаться-то будешь?
Коля кивнул, неловко, переламываясь в поясе, опустился на колени перед Ольгой, нерешительно коснулся губами ее лба. Хотел сказать что-то, но, дернув кадыком, махнул рукой и встал. А Георгий, нагнувшись, долго всматривался в ее лицо, будто хотел увидеть какой-то знак. Ничего не было…
Георгий сам завернул Ольгу в палатку и обвязал веревкой. Получился большой, громоздкий сверток, в котором с трудом угадывалось человеческое тело. Они поднесли его к краю могилы, Георгий торопливо спрыгнул вниз, — он вообще почему-то заторопился. Ему было нехорошо, внутри, в желудке, что-то дрожало и жгло едкой горечью, подкатывая к горлу. Он вытянул руки и громко сказал:
— Давай!
А Коля никак не мог поднять Ольгу.
— Да давай как-нибудь! — с раздражением прикрикнул на него Георгий, и Коля просто ссунул тело в могилу, оно тяжело рухнуло на руки Георгия, придавило к стене, — как ни просторна была могила, а для двоих все же тесновата. Осторожно опустить Ольгу он не сумел, тело с глухим чавкающим звуком свалилось с его рук на дно. Георгий небрежно укрыл его лапником и вылез, думая только об одном: не сорваться бы случайно, не наступить на Ольгу. У него вдруг закружилась голова, он сел прямо на землю и закрыл глаза. Коля примостился рядом, встревоженно спросил:
— Может, съешь чего-нибудь?
— Воды дай.
Коля принес из Шельмы кружку воды, Георгий выпил, поднялся, постоял над могилой, глядя вниз, бросил горсть земли и взглянул на Колю. Тот, как послушный автомат, нагнулся и тоже бросил комок.
Георгий стал закапывать могилу, но через несколько минут сел. Его стало мутить. Коля молча принес спальный мешок и сказал:
— Ложись, я сам.
Георгий лег лицом вниз, еще с минуту слышал сопение Коли и шорох падающей в могилу земли, а потом провалился куда-то.
Когда он очнулся от полуобморочного сна, Коля уже подравнивал могилу. Холмик получился совсем маленький. Коля, вытирая рукавом пот с лица, предложил:
— Давай камнями обложим. А то размоет, потом и не найдешь.
— Давай, — равнодушно согласился Георгий.
Они натаскали из реки камней и обложили могилу. Молча стояли, как будто оба думали, что еще нужно сделать. Наконец Коля догадался:
— Салют бы надо, а? Вместо оркестра.
— Давай салют, — тут же согласился Георгий и полез в рюкзак за пистолетом.
Коля взял карабин, передернул затвор. Георгий дослал патрон в ствол и поднял руку. Они дали три жиденьких, разнобойных залпа.
— Ну вот и все, — сказал Коля, выбрасывая пустую гильзу из карабина. — Надпись бы еще соорудить…
Георгий смотрел на пистолет. Там оставалось еще несколько патронов… Где-то внутри возникло странное ощущение, ноющее, остренькое, и все росло, просилось наружу, он еще не понимал, что это, и не мог оторвать взгляда от черного пистолетного дула. Мозг его противился этому ноющему и остренькому, не хотел оформлять его мыслью, но и неоформленное это чувство-желание становилось все понятнее, думать тут было не обязательно, и уже возникло ощущение легкости, — вот оно, решение всех проблем, прошлых, настоящих и будущих, универсальное средство от всех бед, мучений, угрызений совести, единственно верное спасение от ожидающего его ужаса… И всего-то нужно для этого одно мгновение. Вложить дуло в рот и нажать на спуск. Какой-то ничтожный, кратчайший миг последней в жизни боли — и все. И больше не думать об этом. И ни о чем больше не думать…
И тогда он вскинул руку и стал расстреливать скалу…
Когда они приехали, Георгий спал. Сквозь сон он слышал голос Звягина и еще чей-то уверенный густой бас, но решил не вставать — пусть Коля все рассказывает. И проспал еще часа два. Когда он выбрался из палатки, они ужинали. Звягин молча пожал ему руку, врач, высокий красавец бородач лет двадцати пяти, представился:
— Вахрушев Линкольн Валерьянович.
— Как? — переспросил Георгий.
— Линкольн Валерьянович, — внушительно повторил Вахрушев. — Ничего, привыкнете. Все привыкают.
— А зачем мне привыкать? — с неожиданной неприязнью спросил Георгий. Самоуверенный вид этого красавца эскулапа с бессмысленным медицинским сундучком, лежавшим у костра, вызывал в нем отвращение. — Я с вами детей крестить не собираюсь.
Вахрушев, чуть удивленный тоном Георгия, пожал плечами:
— Как знать… таежные пути неисповедимы.
— А давно вы в тайге?
— Четвертый месяц, — спокойно сказал Вахрушев. — А что?
— Ничего.
Коля наложил ему миску тушенки, но Георгий мотнул головой:
— Не буду.
— Надо поесть, Георгий Алексеевич, — наставительно сказал Вахрушев. — Вы уже два дня ничего не ели.
Георгий промолчал, открыл бутылку и буркнул, ни к кому не обращаясь:
— Давайте посуду.
— А вот это напрасно, Георгий Алексеевич, — снова вмешался Вахрушев. — Надо…
— Ты! — хрипло выдавил Георгий. — Авраам Джордж Вашингтон Линкольн! Сиди и не вякай, что надо и чего не надо!
— Перестань! — резко бросил Звягин.
— Ладно, давайте выпьем, помянем Ольгу, жену мою…
Молча выпили втроем, — Вахрушев к своей кружке не притронулся. К вспышке Георгия он отнесся довольно спокойно. Георгий съел кусочек тушенки и отставил миску — его опять начало мутить. А тут снова привязался Вахрушев:
— Георгий Алексеевич, расскажите поподробнее, что случилось с Русаковой.
Георгий молчал, глядел в огонь.
— Георгий Алексеевич! — официальным тоном повторил Вахрушев. — Я, конечно, понимаю ваше горе и от всей души сочувствую вам, но мне надо знать, что здесь произошло. Я не на прогулку сюда приехал.
Георгий молча поднялся и пошел по берегу Шельмы, сел на камень, стал смотреть в воду. Через несколько минут подошел Звягин, примостился рядом.
— Когда Макаренков и Волков в Дьяково пришли? — спросил Георгий.
— Вчера, после обеда… Почему ты пошел без рации?
— Какая теперь разница, — вздохнул Георгий. — Да и что этот Аполлон мог бы здесь сделать? А везти отсюда — все равно не успели бы.
— Он, между прочим, отличный хирург, — заметил Звягин.
— Ты-то откуда знаешь?
— Говорят…
— Ладно, чего теперь, — поморщился Георгий. — Обратно когда?
— Завтра с утра… А объяснить Вахрушеву тебе все-таки придется. И не только ему. Пошли. И держи себя в руках.
— Иди, я сейчас.
Звягин ушел. Георгий еще немного посидел и тоже встал. Он сухо и предельно коротко рассказал Вахрушеву о болезни Ольги, ответил на его вопросы. Вахрушев, покусывая травинку, задумался и с сожалением сказал:
— Да, поздновато мне сообщили. — Что это было?
— Острогнойный аппендицит, — уверенно ответил Вахрушев. — А когда аппендикс лопнул, начался перитонит и сепсис. Случай хоть и не частый, но заурядный.
— Если бы вы… приехали раньше, оперировали бы здесь?
Вахрушев с удивлением взглянул на него:
— Ну разумеется… Для чего же, по-вашему, я ехал сюда?
Георгий молча отвернулся от него.
Утром они отправились в Дьяково. На прощанье все четверо молча постояли у могилы. Георгий отвернулся первым, направился к лодке. К обеду уже были в Дьякове, — Звягин, не раз ездивший здесь, виртуозно гнал лодку на предельной скорости. Когда выгрузились, Звягин предложил Георгию:
— Пошли ко мне.
— Нет. Своих найду.
— Пить будешь? — прямо спросил Звягин.
— Буду, — сказал Георгий. — А что?
— Ничего. Но пока не забурился, напиши объяснительную. Я ведь тоже… человек служебный.
— Дело на меня заведешь? — прищурился Георгий.
— Придется. Сам знаешь, такие ЧП без расследования не остаются.
— На допрос вызовешь? А может, сразу в каталажку посадишь?
Звягин хмуро посмотрел на него и сдержанно сказал:
— Не мешало бы… Хотя бы для того, чтобы ты не спился. Но оснований пока нет.
— Ишь ты… — усмехнулся Георгий. — Пока нет. А потом, значит, могут и появиться?
— А это уж не мне решать! — отрезал Звягин и не прощаясь полез на берег. Сверху напомнил: — А объяснительную напиши.
— Ладно, шагай, законник, — зло бросил Георгий.
Потом Макаренков рассказывал, как добирались они до Дьякова. Шельму ночью пройти не смогли, застряли где-то на полпути к Бугару. Утром еле выбрались из каменного мешка, еще часа три шли до устья, подождали немного, не объявится ли кто, и потопали до Галинки. Там до темноты ладили плот, там же пришлось и заночевать, ночью плыть не было никакой возможности.
— Ну никак нельзя было, — горестно убеждал Георгия Василий. — Темень, хоть глаз коли, плотик хилый, сам понимаешь, игрушечным топориком порядочную лесину не свалишь. А какие там пороги и перекаты, ты сам видел.
— Видел, — кивал Георгий.
— Мы уж думали перейти Галинку вброд и дальше пёхом, но куда там, скалы сплошняком, — продолжал рассказывать Василий. — И ни одна сволочь мимо не проехала… Ну, тронулись мы утром, плотик нас еле держит, два раза пришлось искупаться, пока сушились, — мокрым в такую погоду далеко не убежишь, Мишка и так уж загибаться начал… ну, сушились, чинились, а время-то идет. Ладно еще километрах в десяти от Дьякова встретился какой-то браконьеришка. Дерьмо человечишка, сначала наотрез отказался везти — он вверх правился. Я ему по-людски объясняю: погибает человек, срочно врача надо, а он мне: сами сплавляйтесь, недалеко, мол, уже. Ну, я его пугнул маленько… — Как именно пугнул, Василий рассказывать не стал, только посмотрел на свои кулаки. — Живо он развернулся, мигом домчал, я сразу, как ты и говорил, бегом к Звягину, а там уж он сам все… Хороший он мужик, Звягин. Я, грешным делом, милицию-то не больно люблю, а этот хороший. Он даже в лице перекосился, когда услыхал, что с Ольгой Дмитриевной беда. Он знал ее, что ли?
— Знал…
Через три дня Звягин посадил Георгия на катер и отправил вместе с Макаренковым в Бугар. Там Георгий рассчитался с отрядом, проводил Колю в Москву со всеми документами и остался один.
Надо было устраиваться на ночлег. Давно уже сыпалась с невидимого черного неба водяная пыльная морось, костер горько дымил, почти не грея. Георгий включил фонарик, взял нож и полез в ельник за лапником. Потом разгреб костер, настелил лапнику, развернул спальный мешок и подвесил полог. Привычные действия не мешали думать и вспоминать… А думы были горькие, воспоминания невеселые.
Вспомнилось: он задремал, уронив голову на руки, и вдруг вскинулся, увидел — Ольга смотрит на него как-то уж очень грустно и жалостливо, будто не она была больна, а он. О чем она думала? И что хотела сказать ему перед смертью — и не могла вспомнить? А может быть, не захотела? И случайно ли, что за эти двое предсмертных суток у них так и не выдалось времени, чтобы поговорить по-настоящему? И не могло ли быть так, догадывался Георгий, что она винила его в том, что оказалась в безнадежном положении? А он-то — стыдно сейчас вспоминать об этом — пытался уверить ее: «Я тут, рядом, вдвоем мы все одолеем». И не впервые он внушал ей это. Видно, нравилась ему эта роль храброго, стойкого мужчины, надежной опоры в жизни, за таким — как за каменной стеной. А стена-то на поверку оказалась глиняной. Верила ли Ольга в эту роль? Сначала, несомненно, верила. Да и почему было не верить? Он был здоров, силен, не из трусливых, — хотя, если честно говорить, возможности продемонстрировать предполагаемую храбрость жизнь попросту не представляла. Тайги не боялся? Невелика заслуга, да и не пугала его тайга по-настоящему. Правда, был один случай, когда они вдвоем со Звягиным — это было еще во время преддипломной практики — разоружили на дьяковском аэродроме двух перепившихся цыган. Ольга об этом случае знала — Звягин при Георгии рассказывал ей за день до ухода в маршрут, — но, кажется, не придала ему большого значения. Ей это представлялось естественным — и не более того. Хотя сам-то Георгий долго еще в душе гордился собой…
Звягин, тогда молоденький младший лейтенантик, первый год работавший в Дьякове, среди ночи прибежал в общежитие и попросил помощи. И первым отозвался Георгий, хотя в комнате их было шестеро — три пилота, какой-то снабженец, еще кто-то. Георгий мигом вскочил, быстро оделся, и они вдвоем выбежали на улицу. На ходу Звягин объяснил ситуацию. Двое вербованных цыган, измотанные двухнедельным ожиданием рейса на буровую, пропившись до нитки, решили улететь во что бы то ни стало и ворвались в метеобудку, — видимо, девушка-синоптик показалась им главной виновницей нелетной погоды, — заперлись изнутри и на требование Звягина открыть дверь пригрозили пристрелить его из ружья, неведомо как оказавшегося у них.
Они осторожно подкрались к освещенному окну метеобудки, заглянули внутрь. Один цыган мирно спал за столом, уронив голову на руки. Другой сидел рядом и усиленно таращил глаза на перепуганную синоптиху, забившуюся в угол дивана. Ружья не было видно.
Звягин с пистолетом в руке отошел от окна и поманил Георгия, шепотом сказал:
— Надо быстро выбить стекла. Я возьму их на мушку, а ты влезешь.
— А где ружье?
— Да черт его знает… Было, я сам видел. Пошли!
Рамы были двойные. Георгий каким-то бруском одним ударом высадил оба стекла, Звягин тут же сунул внутрь руку с пистолетом и крикнул:
— Руки вверх! Ни с места, стрелять буду!
Спящий даже не проснулся. Второй цыган послушно поднял руки. Георгий открыл створки изнутри и спрыгнул на пол. Когда из общежития подошли еще двое, он заканчивал связывать цыгана его же собственным ремнем. Ружье валялось под столом, в обоих стволах были пустые, стреляные гильзы…
Вот, пожалуй, единственный его «героический поступок» за всю жизнь. Не бог весть как много, Георгий Алексеевич… А в основном-то жизнь катилась гладенько и спокойненько, так ведь? А как нагрянула настоящая беда, не очень-то ты сильным оказался. Когда понял, что дела Ольги плохи, растерялся, да как еще! Покорно ждал, когда придет помощь. А что можно было сделать? Да ничего, кажется… Но ведь ты даже и не задумывался, что можно еще что-то сделать… И надо было постараться хоть как-то облегчить ее предсмертные часы, если уж ничего другого ты для нее сделать не мог. Вообще думать, думать, думать о ней и об ее положении, и тогда наверняка нашлись бы какие-то нужные и верные слова, и Ольга видела бы, что ты действительно всегда и весь с ней, — не растерянный, не жалкий, а собранный, внимательный, делающий все для ее спасения. И уж наверняка ты тогда не задел бы свечку в темноте, и знал бы, когда можно оставить ее — пусть только на минуту, — а когда нельзя, и не говорил бы тех фальшиво-бодреньких слов: «Ты не умрешь, они сейчас приедут», — от которых за версту веяло безысходностью. А ты, здоровый, сильный, сдался прежде, чем она. И Ольга понимала это. И, может быть, она поняла даже то, что после ее смерти ты сломаешься и покатишься вниз, — вот почему с такой грустью и жалостью смотрела на тебя. Может быть, об этом она и хотела сказать перед смертью. Не успела. «Ничего не успела», — последние ее слова…
А что можно успеть в двадцать два года? Разве что родить ребенка. И этого Ольге не было дано… Сразу после десятого класса, когда решался вопрос о поступлении Ольги в геологоразведочный, Антонина Васильевна долго разговаривала с ней. «Как же ты будешь с такой профессией рожать детей, воспитывать их?» — говорила она дочери. Георгий мог представить, что это был за разговор. Ольга, конечно, краснела и смущалась, — какие там дети, если она по-настоящему и не целовалась ни разу, — ничего не отвечала, и можно вообразить, как трудно было Антонине Васильевне. Об этом разговоре Ольга рассказала много позже, перед отъездом Георгия на Бугар. «А тебе хочется ребенка?» — спросил он. «Ну… хочется, конечно, — не сразу ответила Ольга, прижимаясь к нему: это было ночью, в постели. — Но сейчас ведь все равно нельзя. А потом — мы же молодые, время есть. А тебе хочется?» — «Конечно», — тут же ответил Георгий, хотя вовсе и не задумывался об этом. Он ведь тоже знал, что сейчас нельзя, так зачем и думать?
Всё они знали тогда — что впереди у них долгая совместная жизнь, интересная работа, и дети, конечно, будут, пусть не сейчас, не скоро, но будут, Ольге надо сначала поработать, утвердить себя как геолога. Да и куда торопиться, жизнь длинная, все успеют (а жить оставалось ей полгода)… А что он сам успел в свои тридцать шесть? (Все-таки не двадцать два!) Да ничего… Успел потерять любимую женщину, приобрел еще одну — ненужную — профессию… Что еще? Друзей растерял. Тоже «достижение», ничего не скажешь… Да и были ли у него друзья? Давай считать. Кто? Сергей. Кент. Все. А из десятков и сотен других людей, встреченных им в жизни, зацепил ли кто его душу хоть краешком?
Он добросовестно думал, вспоминал.
Нет, таких не было.
Это было странно, но таких почему-то не было. Только Ольга. А он сам — кому был нужен за всю свою жизнь? По-настоящему, до боли, до отчаяния от разлуки, допустим — до невозможности жить без него? Тоже только Ольге?
А если и этого не было?
Нет, это было бы уже слишком… Давай думать. Расставались вы всегда ненадолго, всего на несколько месяцев. Часто писали друг другу. Часто? Однажды от Ольги не было писем дней десять. Потом она спокойно объяснила — некогда, сессия, да и новостей особых нет. И это на втором году их совместной жизни. Не странно ли?
Георгий пытался вспомнить ее письма. Не так уж и много их было, десятка три, наверно. Полторы-две страницы, исписанных ровным, спокойным почерком. Неизменное «дорогой» или «милый» — в начале, неизменное «целую» или «обнимаю» — в конце. Иногда «скучаю» (и, кажется, всего раз или два «очень скучаю»). А между концом и началом делала то-то, читала то-то, ходила туда-то, «папа и мама здоровы (или «папа прихварывает»), передают тебе привет, ждем тебя, пиши» («приезжай»)… Еще что?
Он пытался вспомнить. Не может быть, чтобы никаких всплесков, приступов тоски, внеочередного послания, неожиданного признания… Ведь любила же она его!
Но ничего больше память не сохранила. Правда, Ольга как-то виновато сказала ему: «Не умею я писать письма…» Ну, а что говорила? «Люблю», «любимый мой», «родной», «единственный»… Не часто, но говорила — это он помнил. А вот лицо ее, голос, губы, руки с этими словами никак почему-то не связывались. Голос помнился спокойный, лицо обычное.
И этому как будто находилось простое объяснение, — Ольга вообще была спокойной, сдержанной, как и все они, Русаковы. Это у них, видимо, родовое, от отца, Дмитрия Иннокентьевича, и, наверно, от многих поколений ее сибирских предков. И теперь, спустя десять лет, эта сдержанность перекрывала в его воспоминаниях все. Но ведь было же, наверно, и что-то другое, должно быть! Но, видно, он слишком оберегал себя, свою память в эти годы. Ведь, в сущности, он никогда не вспоминал об Ольге, в этом как будто и не было необходимости. Зачем вспоминать, если она всегда, даже мертвая, жила в нем? Уж в этом-то сомневаться не приходится. Разве в эти десять «смертных» лет она оставляла его? И все же, оказывается, ему почти нечего о ней вспомнить…
Это было странно, но так было. Он почему-то даже не удивился этому. Он уже ничему не удивлялся, начиная понимать, что сам предал Ольгу, свою любовь к ней. Предал тем, что не осмелился признать свою вину в ее гибели, что всячески лгал себе, пытаясь забыть эти кошмарные двое суток, когда она умирала. Тогда, десять лет назад, это казалось естественным. Надо было выжить, и для этого все средства были хороши.
Ну что ж, он выжил. И живет с тех пор уже десять лет. Зачем, для чего живет? Сначала просто жил, ожидая, когда утихнет боль и мертвая Ольга отпустит его. Потом как будто появилась цель — продолжить начатое вместе с ней, найти на Бугаре касситерит. Казалось, что если на карте появится прииск «Ольга», ее смерть хоть как-то будет оправдана. И он стал добиваться возобновления поисковых работ. Давай-ка вспомни и это, Георгий…
Все началось с материалов покойного Климашина. Тот, по-прежнему утверждая, что должен быть на Бугаре касситерит, перед смертью честно собрал воедино все «за» и «против». И ты стал разбираться в его бумагах. Но как? Доводов «против» было не так уж и мало, но кое-что ты отмел сразу, почти не задумываясь. Они показались тебе несущественными. Возможно, таковыми они и были, но проверять ты почему-то не стал. Тебя завораживала уверенность Климашина… Потом, при разработке алгоритма для машины, ты походя отмел еще несколько сомнительных пунктов. Ты искренне считал — это мелочи, не стоящие внимания. Ладно, допустим, что тут тебя винить особенно нельзя. Но вот уж в чем ты точно виноват, вспомни-ка…
Кирпичников в своей методике все геологические структуры свел к четырем основным типам, бегло оговорив: «Видимо, все данные — с незначительными коррективами — можно свести к одному из четырех приведенных выше алгоритмов». Георгий, занявшись программой, вскоре зашел в тупик — два массива данных никак не хотели укладываться ни в одну из «постелей» Кирпичникова. Прокорректировать их, по совету Кирпичникова, можно было, но даже с большой натяжкой эти коррективы нельзя было назвать незначительными.
И Георгий снова отправился за помощью к Кенту.
В Долинск он приехал в воскресенье после обеда. Кент спал. Наташа, подурневшая и постаревшая, встретила Георгия без обычной приветливости.
— У вас ничего не случилось? — осторожно поинтересовался Георгий.
— Нет, ничего, — бесцветным голосом отозвалась Наташа, не глядя на него.
— А чего ты такая кислая?
— Ничего я не кислая! — с необычным для нее раздражением сказала Наташа. — Просто устала. День на работе, утром и вечером по дому крутишься. В магазин сходить и то проблема: Сашка один не остается, с собой брать — быстро устает, начинает капризничать.
— А Кент что, совсем не помогает?
— Да когда ему? Я его почти не вижу.
Они просидели на кухне два часа. Потом вышел Кент с помятым от сна лицом, без всякого выражения, хрипло сказал, протягивая руку:
— А, гость залетный… Здравствуй.
На Наташу он взглянул мельком, пошел умываться. Она молча приготовила чай и ушла к проснувшемуся Сашке. Кент, равнодушно осведомившись у Георгия о новостях, тут же спросил:
— Ты по делам?
— Да, — неловко отозвался Георгий, — надо бы посоветоваться.
— Пошли ко мне.
Сашка, увидев Георгия, заулыбался, потянулся к нему из кроватки. Георгий подошел, коснулся губами его волос, хотел задержаться на минуту, но, чувствуя спиной взгляд Кента, обернулся. Кент стоял, держась за ручку двери, с большой кружкой чая в руке и демонстративно ждал.
— Я потом к тебе приду, ладно? — сказал Сашке Георгий и пошел за Кентом в его кабинет.
— Видишь, какое дело, — начал Георгий, когда они сели, — я все с той же работой Кирпичникова…
Кент слушал его, прихлебывая чай, и через минуту с досадой сказал:
— Подожди, не части́, я ни хрена не понимаю. Давай сначала, я что-то никак не могу проснуться.
Георгий стал рассказывать подробно, объясняя чуть ли не каждую строчку своих выкладок. Кент почти тут же недовольно заметил:
— Мелочи не надо, не такой уж я болван.
Георгий кое-как досказал. Кент просмотрел алгоритмы Кирпичникова, массивы данных и хмуро спросил:
— Ну, и чего ты хочешь?
— Да вот не знаю, что делать с этими двумя массивами. Нельзя ли их как-нибудь подогнать под алгоритмы Кирпичникова?
— Ты же сам видишь, что нельзя! — с раздражением сказал Кент. — Зачем спрашиваешь?
— Я не уверен…
— То есть как это не уверен? В таких вещах нельзя быть неуверенным! Если ты всунешь эти данные в алгоритмы Кирпичникова, решения будут с такими погрешностями, что потеряют смысл.
— А все-таки — какая может быть погрешность?
— А ты возьми да посчитай, достаточно грамотный уже для этого. Я думаю, процентов тридцать, не меньше. Зачем тебе такие результаты?
— А что же тогда делать?
— Как что делать? — злился Кент все больше. — Взять да и разработать свои алгоритмы. Только и всего.
— Тебе легко говорить…
— Что мне легко говорить? — совсем вышел из себя Кент. — Если уж ты взялся за эту работу, будь добр, делай ее как следует! И нечего во всем надеяться на чужого дядю! Кто за тебя все это будет делать? Я, что ли? Кирпичников?
— Ладно, чего ты шумишь? Я же только посоветоваться приехал.
— Ну, совет я тебе дал. Другого тут быть не может.
— Не знаю, справлюсь ли. Мне таких вещей делать не приходилось.
— Захочешь — справишься.
— Хоть подскажи, с какого конца начинать.
— С ближнего, — Кент усмехнулся. — Или с дальнего. Какой больше понравится.
— А если серьезно?
— Милый мой, да ведь я не господь бог и даже не геолог, а всего лишь математик. Мне твои цифири почти ничего не говорят. Я не знаю, что с чем едят, что главное, что второстепенное, чем можно пренебречь, а чем нет. А проходить курс геологического ликбеза — уволь. У меня такая запарка — чихнуть некогда. Да и какой смысл? Это твоя работа, и сделать ее должен ты сам. Привыкай жить без нянек. А у меня своих дел на триста лет хватит. И еще останутся…
Разочарованный Георгий вернулся к себе и стал думать, что делать. Он еще раз проштудировал методику Кирпичникова и окончательно убедился, что его приемы ничем помочь не могут. Надо было что-то изобретать самому. Но что и — главное — как? Он по-прежнему даже не представлял, с чего нужно начинать. Разложив на полу карточки с данными двух непослушных массивов — на столе они не помещались, — он пытался понять, чем они отличаются от других. Ничего особенного в них как будто не было. Он перенес данные на графики, но и тут никакой закономерности не обнаружил. Еще несколько дней он рылся в фондах, пытаясь найти дополнительные данные. Их просто не было, не считая нескольких мелочей, — Климашин использовал все, что было известно. Георгий на два дня засел в библиотеке, изучая аналогичные структуры. И это ничего не дало — никаких алгоритмов и расчетов в описаниях не приводилось.
Кончилось тем, что он сложил все карточки, графики, схемы и на два дня отправился бродить по осенним лесам Подмосковья.
Он выехал рано утром в субботу, на плечи приятной, уже почти забытой тяжестью давил рюкзак, на ногах ладно сидели тяжелые походные ботинки, утро начиналось спокойное, тихое, с туманцем, обещая ясный день. Часа два он ехал на электричке, сошел на первой приглянувшейся станции — сразу за платформой начинался густой сосняк — и до вечера шел наугад по лесным тропинкам. Потом разжег костер, приготовил ужин и долго сидел, глядя в огонь.
Надо было на что-то решаться. Последовать совету Кента и самому разработать алгоритмы для этих массивов? Почти наверняка не удастся. Он не теоретик, а практик. И, в конце концов, для чего нужны эти расчеты? Разве сам он не уверен, что касситерит на Бугаре есть? Уверен. И разве Климашин хоть на минуту усомнился в этом? Тоже нет. Значит, расчеты нужны в первую очередь для того, чтобы убедить Голубева и других министерских деятелей, которые будут решать вопрос о возобновлении поисковых работ. Но это уже другое дело. Два массива — это только два массива. Есть еще девять, которые превосходно уживаются с методикой Кирпичникова. Вот надо их и обсчитать. А потом видно будет, что делать с этими двумя. В конце концов, можно и совсем не использовать их. Подходящее оправдание найти для этого можно. Есть еще один вариант — все-таки вогнать их в методику Кирпичникова, изъяв самые неудобные куски. Объяснить это тоже можно, — например, недостаточной точностью измерений, неполнотой исходных данных. Кое-какие основания для этого есть. В общем, в любом случае надо сначала обработать эти девять массивов, а потом уж решать.
Он так и сделал. И получил эту вероятность — шестьдесят восемь плюс-минус четыре процента. Но когда он заканчивал расчеты, то уже не раздумывал, что делать с двумя оставшимися массивами. Он уже знал, что улучшить полученные результаты они не смогут. А ухудшат почти наверняка. На много ли — этого он не знал, да и знать не хотел. Уж пятьдесят процентов в любом случае остались бы, а для него и это более чем достаточно. Тогда какой смысл обрабатывать их? Просто надо в докладной записке найти подходящие формулировки, чтобы в министерстве ничего не заметили…
Подходящие формулировки нашлись. Он получил деньги для двух экспедиций, потом еще для одной. Вот этой самой, что заканчивается через две недели. Или завтра. Потому что лгать самому себе больше нет смысла. Может быть, касситерит здесь действительно есть. Но найдет его не он, и прииска «Ольга» на карте не будет. Прииск «Ольга» был бы реальностью, то есть правдой, но к правде нельзя прийти годами лжи. Когда возникло первое звено в этой длинной — десять лет — цепочке лжи? Трудно было сейчас ответить на этот вопрос. Может быть, все началось, когда он убедил себя, что в маршрут по Шельме можно пойти без рации. Пусть прямой ложью это и нельзя назвать, и все же это была ложь. Потому что ложь многолика и скрывается под разными именами. Халатность — это тоже ложь. Ложь-легкомыслие, ложь-незнание, ложь-самомнение, ложь-молчание. И всеми этими видами лжи ты щедро пользовался многие годы. Вот так, Георгий… И итог — твоя лжежизнь, одиночество, потеря любимых и невозможность любить самому. Потому что любовь — это правда. Ложь и любовь — две вещи несовместные. Работа и ложь тоже несовместимы. Вот почему в тридцать шесть лет ты ничего не добился. Ты и не мог чего-то добиться, — разве что случайно. Случай так и не представился. Что ж, это, наверно, и к лучшему. Иначе твое «прозрение» отдалилось бы на годы, но рано или поздно жизнь заставила бы тебя понять, что есть истина и что есть ложь. Или этого могло бы и не случиться? Возможно, и так. Ты мог бы — случайно — найти касситерит, и на карте действительно появился бы прииск «Ольга», и ты со спокойной совестью продолжал бы считать, что ее гибель цепь нелепых случайностей и что жизнь твоя удалась: ведь не каждому выпадает такое — открыть месторождение. Возможно, были бы в твоей жизни и другие удачи. А вот этой ночи — не было бы. И ты бы так и не понял, что ты за человек и как много лжи было в твоей жизни, и по-прежнему относился бы к другим с теми кривыми мерками, что неизбежно порождаются ложью. Когда лжешь самому себе, всегда лжешь и другим. И смотришь на других с заведомым предубеждением, потому что естественно считать — если лжешь ты, должны лгать и другие. И вот уже принципиальность нередко кажется глупостью и упрямством, требовательность к себе — самоедством и мнительностью, строгость — придирчивостью, стремление добиться своей цели — карьеризмом, сдержанность — душевной черствостью и бездушием. Ложь, как кривое зеркало, неизбежно должна искажать все… А все же — когда появилась в тебе эта ложь? Разве только после смерти Ольги? Наверняка нет, была она и прежде в тебе. Если вспомнить…
Но вспомнить он ничего не мог. Память, бездействовавшая годами, отказывалась работать.
Ладно, на сегодня хватит. Потом ты еще о многом подумаешь, многое вспомнишь. Ты вывернешь наизнанку всю свою жизнь, особенно последние десять лет, и назовешь вещи своими именами. А пока надо спать…
Но уснуть в эту ночь ему так и не удалось. Быстро остыла нагретая недолгим теплом небрежного костра земля, холод проник сквозь свалявшуюся подстилку непросушенного спального мешка, нудно заныла поясница, простуженная многими таежными ночевками. И непрерывно сверлила под ложечкой спокойная, негромкая боль.
Георгий выбрался из спальника, отыскал топор и снова полез в чащобу за сушняком, экономно подсвечивая фонариком. Потом развел костер и просидел у него остаток этой долгой ночи, завернувшись в плащ. Тяжелая голова клонилась на руки, мысли были какие-то отрывочные, резкие. Думалось: что же дальше?
Он знал, что на рассвете уедет и вряд ли еще когда-нибудь вернется сюда. Знал, что не поведет отряд в последний двухнедельный маршрут. Нельзя этого делать. Значит, надо возвращаться в Дьяково и поставить крест на Бугаре. А может быть, и на всей его геологической карьере…
Он усмехнулся. Его геологическая карьера… Восемнадцать напрасно потерянных лет, если считать годы учебы в институте. И если бы он хоть доказал, что касситерита на Бугаре действительно нет, тогда можно было бы считать, что работал не совсем зря. А сейчас — что делать?
Это был вопрос страшный, на который не находилось ответа. И велико было искушение не думать об этом. Хватит с тебя на сегодня. Ты понял даже слишком много для одной ночи. Остановись, не думай. Потом все как-нибудь уладится само собой. Надо успокоиться, а потом все как следует обдумать и решить, что делать дальше. Главное — ты уже знаешь, что жить так, как ты жил последние десять лет, нельзя. А сейчас надо дождаться рассвета и уехать отсюда.
Утро пришло неожиданно. Он задремал, сидя у костра, а когда поднял голову, увидел бязевую туманную белизну, и сразу бросилась в глаза черная надпись на сером щите. Георгий стал торопливо собираться. Небрежно свернул спальник и полог, разбросал остатки костра, бросил вещи в лодку и с минуту стоял у могилы. Смотрел он не на щит, а на замшелые камни, словно пытался разглядеть Ольгу сквозь двухметровую толщу земли. Что от нее осталось за десять лет?
И тут с ним случилось неожиданное. Еще не понимая, что делает, он опустился перед могилой на колени и зарыдал. Сначала он давился, почему-то пытаясь сдержать рыдания, но слезы так обильно полились из глаз, что он ничего не мог поделать с собой. Вцепившись пальцами в мох, он тряс головой, исторгая громкие странные звуки.
— Ольга, Оля, Оленька… Прости, если можешь… Что же я сделал с тобой, с собой, с нашей любовью? Почему именно с тобой это случилось? Какой же я подонок, что не уберег тебя… Нет, — бормотал он, всхлипывая, — не надо меня прощать, такое простить нельзя… Нельзя-нельзя-нельзя, — будто убеждая кого-то, настойчиво повторял он. — Это на всю жизнь мне, до самой смерти. Слышишь, ты! — яростно выкрикнул он, поднимая голову. — На всю жизнь! До самой смерти!
Кому он кричал — себе, Ольге, своей незадачливой судьбе? Никто не слышал его. Голос Георгия растворялся в тумане, и ему казалось — так в вечности, в глухой космической беспредельности исчезнет все, живое и мертвое…
Он вытер грязным кулаком слезы, поднялся и пошел к лодке. Через час он уже выехал в Бугар и, сбросив газ до самого малого — лишь бы не потерять управление, — поплыл к лагерю. Торопиться ему было некуда и незачем.
Через несколько минут он увидел Звягина. Лодка была еще далеко, и Георгий не мог разглядеть человека, сидящего за рулем, но он был уверен, что это Звягин.
Это действительно был он. Звягин на полном ходу проскочил мимо лодки Георгия и тут же развернулся, хрипло крикнул:
— Прибавь ходу!
Георгий до упора выкрутил ручку газа, лодка рванулась, но Звягин тут же легко обошел его, показал рукой: «Вперед!» «Ясно, что не назад», — усмехнулся Георгий. Километра полтора он ехал за Звягиным, смотрел на его узкую сутулую спину. «Эх, Женька, Женька… Как будто мало у тебя хлопот, теперь со мной еще возиться… Ладно, это уж точно в последний раз…»
Звягин вдруг сбавил ход, обернулся и, показав на небольшую галечную косу, повернул к берегу. «А ты дипломат, Женя. Не хочешь при всех брать меня…»
Они стояли друг против друга — грузный, обмякший Георгий, покойно опустивший руки вдоль тела, и невысокий, узкоплечий Звягин со злым, утомленным лицом в жесткой, алюминиево отсвечивающей щетине.
— Ну, здравствуй, что ли, — сказал Георгий, улыбаясь.
— Сдай оружие, — тихим, сорванным голосом приказал Звягин, отступая на шаг и трогая ладонью расстегнутую кобуру.
— Это можно.
Георгий повернулся, чтобы взять в лодке рюкзак, но Звягин закричал:
— Стой! Я сказал — сдай оружие!
— Чего ты кричишь? — удивился Георгий. — Пистолет в рюкзаке. Бери сам, если не доверяешь.
Звягин молча взял его рюкзак, грубо дернул за шнур, развязывая, стал шарить.
— На самом дне, — подсказал Георгий, сел на камень и закурил.
Звягин вытащил кобуру, вынул из пистолета обойму, передернул затвор, глянул на свет в ствол.
— Ты что, всерьез думал, что я стану покрывать тебя? — спросил он, успокаиваясь.
— Ничего я не думал.
— А зачем же тогда сделал это?
— Дурак был, вот и сделал.
Звягин недоверчиво посмотрел на него.
— Вчера дурак был, а сегодня поумнел?
— И так бывает, Женя, — мирно сказал Георгий. — Садись, покурим.
Звягин сел рядом, угрюмо сообщил:
— Под суд ведь пойдешь, Свиридов.
— Ну, под суд так под суд, — покладисто согласился Георгий.
Звягин даже сплюнул от злости.
— Вот уж действительно дурак! Ведь года три, а то и все пять припаять могут! Каким местом думал, на что надеялся? Что победителей не судят? Судят, голубчик, да еще как!
— Да не кричи ты, бога ради, — поморщился Георгий. — Чего ты волнуешься? Мне ведь сидеть, не тебе.
— Эх, Жорка, Жорка… А мне-то каково? Я же обязан арестовать тебя, понимаешь?
— Да чего тут не понимать? Не бойся, в бега не ударюсь.
— Да разве об этом речь? — снова вышел из себя Звягин, расстегивая китель. — От меня ты все равно не убежишь. А дальше-то что с тобой будет?
— Сам же говоришь — под суд пойду.
— Да что ты заладил — «под суд», «под суд»! Ты же все-таки для меня не первый встречный-поперечный, — с горечью сказал Звягин. — Объясни по-человечески: зачем ты так?
— Да чего тут объяснять, Женя? Говорю же — дурак был. Ну, и нечего больше об этом. Лучше скажи: новый щит на могиле Ольги тоже ты делал?
— Я, — тихо сказал Звягин.
— Часто ты там бываешь?
— Каждый год.
— А я вот первый раз за десять лет выбрался.
— Мог бы и раньше приехать, — угрюмо бросил Звягин.
— Мог бы, конечно. Все боялся.
— Чего?
— Видно, поумнеть боялся, — с невеселой усмешкой сказал Георгий. — Глупому-то легче жить, знаешь? А с дурака какой спрос?
Звягин внимательно посмотрел на него, серьезно спросил:
— Дошло наконец?
— Дошло, Женя. Надо бы раньше, да лучше поздно, чем никогда. Ольга-то… из-за меня погибла, так?
— Так, — безжалостно подтвердил Звягин.
— Ты что, всегда так думал?
— Всегда.
— А почему не говорил?
— Тогда, что ли, надо было говорить? Лежачего не бьют. Да тогда ты и не понял бы ничего.
— Пожалуй, — согласился Георгий. — А скажи-ка, законник, почему меня тогда под суд не отдали? Ведь можно было?
— Можно.
— А почему не отдали? Опять же — лежачего не бьют? Так, что ли?
— Может, и так, — хмуро сказал Звягин. — Это не я решал.
— А кто?
— Не знаю! — отрезал Звягин. — Слышал только, что Голубев за тебя очень хлопотал.
— Вон как… Выходит, от суда меня спасло только то, что Ольга моей женой была, так что злой умысел вроде исключался… А если бы кто другой погиб, засудили бы, как думаешь?
— Будь моя воля, я бы как раз за Ольгу тебя засудил, — жестоко бросил Звягин.
— Да? — ничуть не удивился Георгий. — Влюблен ты в нее был, что ли?
— А вот это уж не твое дело, — отрезал Звягин.
— Точно, Женя, не мое это дело… А знаешь, парадоксальная мысль мне сейчас пришла в голову. Вообразил на секунду, что она не со мной, а с тобой в маршрут отправилась. Ведь наверняка жива бы осталась, да?
— Что ты душу-то травишь и себе, и мне? — чуть повысил голос Звягин.
— Ладно, Женя, потерпи. Твою душу я трогать не буду, своя болит.
— Не поздно ли ей болеть? — неприязненно спросил Звягин.
— Ишь ты… Думаешь, раньше она у меня не болела? Да и как еще болела, Женя, этого ты даже представить не можешь. Я же Ольгу… она у меня весь свет в окошке была. Я за эти десять лет не раз уже свою жизнь проклял.
— Жизнь, говоришь, свою проклял? — Звягин скривил серые злые губы. — До чего же ты все-таки… дерьмо человечек, Свиридов.
— Ого, как ты заговорил! — скорее удивился, чем обиделся, Георгий.
— Да ты же опять, как всю жизнь, только о себе думаешь! Душа, говоришь, болит? Потому и болит, что живая, а не мертвая! А от ее души уже и помину не осталось… Ведь никто, кроме меня, и на могилу к ней не ездит, даже ты за десять лет не собрался… Весь свет в окошке для тебя Ольга была? А что же ты так наплевательски… со светом-то? Много ума надо было, чтобы сообразить — нельзя так в тайге? А если уж на то пошло, зачем ты ее, девчонку, на это гиблое дело сманил? Разве это жизнь для женщины, для любимой-то, — в тайге, среди мужиков, в сырости, в грязи, в холоде, навьюченная, как лошадь? А ведь ты ее в геологию потащил, сама она говорила! А зачем потащил? Чтобы себе опять же походную жизнь со всеми удобствами устроить!
— До чего же ты злой, Звягин…
— Злой? Да, сейчас я злой, Свиридов, и очень. А почему я должен к таким, как ты, добрым быть? Вы, сволочи, только землю пакостите. Тоже мне, супермены. Ков-бои… — с презрением сплюнул Звягин. — Ты от какой такой доброты на дряхлого старика свою пушку вчера наставлял? Наверно, очень нравился ты себе, а? Смотрите, какой я сильный, решительный, смелый, ничего не боюсь! Для дела граблю, для идеи! Потом разберутся, поймут — не для себя старался, для всех. Так, что ли?
— Может, и так, — спокойно согласился Георгий.
— А как еще может?
— Да что это тебя так волнует? Ну, считай, что я под арестом, можешь наручники надеть или свяжи. Приедем в Дьяково — посадишь в кутузку или сдашь куда следует, пусть другие разбираются, если тебе неудобно.
— Другие? — Звягин пристальным, немигающим от ненависти взглядом сверлил Георгия. — А кто эти другие?
— Кроме тебя, тут никакой другой власти нет, что ли?
— Будто не знаешь? Нету, Свиридов, тут другой власти до самого Бугара… И я здесь эта самая власть уже пятнадцатый год, как тебе известно. И за все четырнадцать лет никто еще не упрекнул меня в том, что эту власть я превысил или не сделал всего, что положено мне по долгу службы. Хотя что тебе об этом толковать? Для тебя «долг» пустое слово, ты это только на собраниях говорить можешь. А мне за этот долг и за эту службу и грозили, и самострелы, как на зверя, ставили, и поджечь пытались, и утопить, и взятки предлагали — всего с головой хватало… Ты вроде когда-то в друзьях меня числил? — неожиданно повернул разговор Звягин. — Помнишь небось, как изъяснялся в чувствах?
— Не помню, — не сразу отозвался Георгий. — Наверно, в самом деле говорил.
— А я вот помню. Не так уж часто мне в этих дружеских чувствах изъяснялись. У милиции, знаешь ли, друзей быть не положено, разве что среди других таких же милицейских, а у меня их рядом нету. А если кто другой в друзья набивается… Ну, это понятно, — махнул рукой Звягин. — Я ведь тут почти безвыездно живу, за все годы только два раза летом в отпуске был… Что так смотришь? — покривился Звягин. — Думаешь, мученика из себя строю, жизнь свою за подвиг считаю? Нет, я лишнего о себе не думаю. Я рано понял, что до звезд в небе мне не дотянуться, а значит, надо честно делать то, что можешь. Хотя тоже было время, когда на великие свершения тянуло… как и тебя, — Звягин усмехнулся.
— А мне тоже о звездах нечего думать? — серьезно спросил Георгий.
— А сам как считаешь?
— Да вроде бы поздновато.
— У тебя-то, пожалуй, шансов на «великие свершения», — с нескрываемым сарказмом закавычил Звягин, — тогда еще меньше, чем у меня, было. Про сейчас я уж не говорю. Думать и мечтать, конечно, никому не возбраняется. Но и осознать свой потолок тоже очень немало. И сделать это нужно как можно раньше.
— Ты давно осознал?
— Об этом и толкую, хотя мой потолок ты плохо представляешь. Ты думаешь, почему я здесь столько лет? Мог бы и поспокойнее место найти, посуше, потеплее, и врачи советуют, радикулит меня уже лет пять щупает.
— Ну, и чего не едешь?
Звягин вздохнул:
— Боюсь, не поймешь.
— А ты объясни.
— Мое это место, понимаешь? А приедет сюда кто-то другой — для него тут все чужое будет. И работу мою он так хорошо не сделает, как я. И не только в том соль, что я тут все углы и закоулки знаю. К каждому делу прежде всего душой прикипеть надо и не себя в этом деле любить, а дело в себе. Тогда многое иначе покажется.
— Это как же? — спросил Георгий. — Работу я свою не люблю, по-твоему?
— Себя ты прежде всего любишь! — уверенно сказал Звягин. — И дело свое всегда подгонял к себе. Вспомни-ка, что десять лет назад здесь произошло. Зачем тебе вообще надо было идти в этот маршрут на Шельму? Без проводника, без рации, продуктов в обрез, зима на носу… Две недели хотел сэкономить?
— Месяц.
— Допустим. А на сколько лет программа Климашина была рассчитана? На пять, если не ошибаюсь?
— Да.
— Вот видишь… Один месяц — и пять лет. Я примерно представляю, о чем ты мог тогда думать, когда на Шельму собирался. Климашин, мол, пять лет намерен тут возиться, а мне вдруг да и повезет, я сразу все найду, я — такой. И всем сразу ясно станет, кто есть кто. А риск не больно большой, и вообще волков бояться — в лес не ходить, я же помню, что ты именно так говорил. А волк возьми да объявись — и цап тебя за ж. . . А когда цапнул, ты ничего не понял, потому что в первую очередь опять-таки о себе думал, а не о деле. И что сейчас хочешь идти в маршрут, тоже потому, что только о себе думаешь. И когда склад грабил, о себе думал.
— Ну, тут-то я как раз о деле думал, — возразил Георгий.
— О деле? — тяжело глянул на него Звягин. — Когда свое дело знаешь и любишь, то и о других думаешь. Что и у них свое дело есть. У Емельяныча, например, у меня, у твоих людей в отряде. Скажи честно: им это твое дело нужно?
— Нет, — не сразу признался Георгий.
— Хорошо хоть, не соврал… Я ведь еще вчера в твой лагерь приехал и понаслушался о тебе… Жаль, ты не слушал. Очень тебе это полезно было бы. Ни у кого — ну буквально ни у одного — для тебя доброго слова не нашлось, Свиридов. Как же ты при таком отношении к тебе хотел что-то сделать? Горлом взять? Властью своей начальнической? Пушчонкой своей, которую ты даже почистить толком не можешь? А она, между прочим, тебе тоже для дела дана, а не для того, чтобы склады грабить… И грабить-то тебе пришлось только потому, что о деле ты плохо подумал, надо было заранее позаботиться, чтобы деньги перевели. А если бы совсем хорошо подумал, так продукты и вообще не понадобились бы. Можно сообразить, что опасно сейчас в маршрут идти, зима намечается ранняя, все тебе об этом говорили, да и сам должен видеть, не первый год в этих местах. Видишь, какая цепочка выстраивается, Свиридов…
— И к чему это ты ведешь? Что я не своим делом занялся?
— Может, и так. Только, я думаю, и в любой другой работе толку от тебя было бы не много — при таком отношении к людям, вообще к жизни. Ты ведь жизнь так понимаешь — она для того и существует, чтобы ты мог проявить себя в ней. И что ты достоин всего наилучшего, что в жизни есть. Любовь тебе подавай незаурядную, работу — самую интересную, успех — обязательно значительный, зарплату, само собой, тоже не маленькую…
Георгий, не ожидавший от Звягина таких мыслей, с любопытством взглянул на него.
— Интересно… А как же ты жизнь понимаешь?
— А я ее, Свиридов, так понимаю, — спокойно сказал Звягин. — Жизнь не бездонный колодец, из которого сколько ни черпай, все не убавляется. Нет у жизни для всех ни больших любвей, ни крупных успехов. И даже месторождений земля-матушка для каждого геолога не припасла.
— Даже месторождений…
— Вот именно — даже. И надо всегда быть готовым к тому, что встретится человек, который и умнее тебя, и талантливее, и душа благородней.
— И что тогда?
— А тогда — уступи дорогу. Потому что талантливый и умный человек всегда сделает что-то лучше и быстрее, чем глупый и бездарный.
— Короче — каждый сверчок знай свой шесток, с этого ты начал. Знакомая философия, хотя в таком откровенно плебейском изложении слышу ее впервые.
— Плебейском? — сузил глаза Звягин. — Да уж лучше такое плебейство, чем твой аристократизм. Посчитай-ка, не слишком ли дорого он тебе обошелся?
— Дорого, Женя, — с готовностью согласился Георгий. — Извини, плебейством я тебя обидеть не хотел, к слову пришлось. Все-таки, согласись, добровольно, сознательно исповедовать такую мораль… несколько унизительно. Да и как-то непривычно. Нам же с детства внушали: человек могуч и всесилен, борись, дерзай, «через тернии — к звездам». А ты — в лоб: уступи дорогу, каждый сверчок знай свой шесток. Не обидно разве сознавать свою посредственность?
— Мне — нет, — просто сказал Звягин. — А что, собственно, означает это слово «посредственность»?
— Ну, у нас это слово всеми понимается одинаково.
— А все-таки?
— Посредственный — значит бездарный, неумный, ничтожный. Да много еще определений можно найти.
— Ничтожный, говоришь? — повторил Звягин. — А я вот как-то задумался — и по-другому представил. Быть посредственным — значит быть посреди.
— Посреди чего?
— Ну, в первую очередь посреди людей, конечно.
— А что это значит?
Звягин с недоумением взглянул на него:
— Как что значит? Жить среди людей, работать на совесть, к каждому с добром подойти.
— К каждому? — тут же ухватился за слово Георгий. — А ты с теми, кто на тебя самострелы ставил, тоже по-доброму? Не одного ведь за четырнадцать лет в каталажку засадил, признайся.
— Ишь ты как повернул… Дурачком-то не прикидывайся, Свиридов. Сажал, конечно, и еще не одного посажу. Вот хотя бы тебя. Или ты думаешь, что все-таки не посажу? — подозрительно взглянул на него Звягин.
— Ну, этого я как раз не думаю, все-таки немножко знаю тебя.
— Ты вроде глупым никогда не был… И не мне же объяснять тебе, что доброта не тот случай, когда тебя колом в спину, а ты его ладошкой по голове. Ты все-таки институт кончил, Свиридов.
— Ладно, оставь, — поморщился Георгий. — При чем тут институт?
— А при том, что нечего цепляться к слову. Еще раз могу повторить: раз живешь с людьми, к каждому с добром надо, с пониманием. А напакостил, наблудил — получай что положено. Вот это и есть настоящая доброта. Я даже думал, что если бы тебя десять лет назад за Ольгу судили, для тебя же самого, может, лучше было бы.
— Лучше, говоришь? — повторил Георгий, подумал и согласился: — Да, очень может быть.
— А тебя пожалели. Понять их можно — человек и так уж сверх всякой меры наказан. Да только ты-то ничего не понял.
— Тогда и правда не понял, — признался Георгий.
— А сейчас?
— А сейчас понял.
— Ну, и что делать думаешь?
— А вот этого я и сам пока не знаю, Женя. Ты же говоришь, посадят меня?
— А черт их знает… Случай-то уж больно необычный. Да и Емельяныч тебя всячески выгораживает.
— Емельяныч? — удивился Георгий.
— Ну да… «Ничем, говорит, он мне не грозил, а пистолет вроде шутейно показал». Это я уж у Брагина выпытал, как все было.
— А как же Емельяныч хочет представить, если я не угрожал? Сам он, что ль, разрешил мне склад взломать?
— Ну, о таких тонкостях он не думал. Ему тебя хочется выгородить. «Пусть, говорит, меня ш работы шымают, а Егория не шажают, — Звягин слегка улыбнулся. — Я, говорит, все равно помирать домой, в деревню, поеду…» Видишь, Свиридов, как получается, когда люди не только о себе, а в первую очередь о других думают. Ты ему не сват, не брат, и знать-то почти не знает тебя…
— Да, — Георгий опустил голову, — удивил ты меня.
— А я вот, представь, не удивляюсь. Мне с людской добротой встречаться не впервые. Емельяныч рассуждает просто: он старик, помирать пора, если даже до суда дело дойдет, судьи его пожалеют, что с него взять? А ты молодой, тебе жить да жить. Хотя в деревне его никто не ждет, а здесь он прижился, все его знают, помрет, так хоть будет кому похоронить… — Звягин вздохнул. — Так что, Свиридов, можно было бы при желании если и не совсем прикрыть это похабное дело, то подать его в надлежащем виде, и отделался бы ты легким испугом. Только я не пойду на это… хоть ты и говоришь, что все понял.
— А ты как будто в мое понимание не веришь, а?
— Да не в том дело, Георгий. Может, и понял… А ты думаешь, раз понял, то сразу и новая жизнь у тебя начнется? Так не бывает.
— Почему не бывает?
— Потому что так уж человек устроен, — усталым, скучным голосом сказал Звягин. — Из себя не выскочишь. Ты тридцать шесть лет прожил, а теперь хочешь одним махом перечеркнуть их, с чистого листа начать? Да ведь каждый прожитый год клеймо на тебе поставил. Куда же ты самого себя, полжизни прожившего, денешь?
— Что ж, по-твоему, таким и помру? — усмехнулся Георгий.
— Таким не таким, а только ломать себя — работа тяжелая. Может, самая тяжелая на свете. А у тебя в этой работе навыка никакого.
— Как уверенно ты судишь обо мне, Звягин… А ведь почти не знаешь меня.
— Я дела твои знаю.
— Не все опять же.
— А все и не обязательно. Одного твоего вчерашнего дела хватает с лихвой, чтобы судить, что ты за человек. Это, знаешь, как зеркало, в котором маленькой бородавки не спрячешь.
Говорил Звягин трудно, сорванный его голос временами понижался до едва разборчивого шепота.
— Где это так прохватило тебя? — спросил Георгий.
Звягин с недоумением взглянул на него, будто спрашивал: о том ли сейчас говорить надо?
— Скверно ты выглядишь, Женя.
Звягин, нахмурившись, поднялся.
— Ладно, жалельщик, поехали.
— Да ты не злись, — примирительно сказал Георгий.
— Хватит! — отрезал Звягин и пошел к лодке. Прежде чем завести мотор, официальным тоном сказал: — В лагерь заедем на десять минут. Передашь кому-нибудь командование, скажешь, чтобы все ехали в Дьяково, заберешь вещи, и сразу тронемся. Поедешь в моей лодке.
— Ясно, товарищ капитан, — сказал Георгий.
Звягин долго возился с большим висячим замком, наконец открыл тяжелую, окованную железом дверь, включил свет и посторонился, пропуская Георгия.
— Заходи.
Георгий вошел, оглядел тесную сырую каморку с зарешеченным окном.
— Все ясно, товарищ капитан. Решетка на месте, койка жесткая, одеяло, как и положено, серое, тощее, арестантское. А крысы есть?
— Крыс нет, — спокойно ответил Звягин.
— Какая же это тюрьма без крыс? В кого же я ботинками швырять буду?
— Ужин тебе принесут, — сказал Звягин, будто не слыша ерничания Георгия. — Вода в бачке. Если понадобится по нужде, позвонишь, — он показал на кнопку звонка.
— А покурить оставишь?
Звягин молча выложил начатую пачку «Беломора».
— Свои кровные даешь, гражданин начальник. А по реестру зэкам курево разве не положено?
Звягин устало посмотрел на него, качнул головой.
— Лучше помолчал бы, Свиридов.
— Это почему же? По уставу не положено говорить?
Звягин молча повернулся и вышел, с силой вдвинул дверь в ободверины, лязгнул замком.
Георгий постоял посреди камеры, прислушался. Первая минута неволи никаких особых ощущений не принесла. Так же шумел за стенами ветер, та же густая, насыщенная влагой и холодом тьма стелилась за окном. Вот только окно было «не то». Закрытое частой решеткой, сваренной из толстых ребристых прутьев, — из такого железа делают могильные ограды, — оно, казалось, командовало: «Стой!» «Ладно, — усмехнулся Георгий, — будем стоять, сидеть, ходить. Четыре шага вдоль, три поперек, пять по диагонали. Это потом. А пока надо полежать».
Он закурил, прилег на узкую койку. Однако не хуже, чем в палатке. Одно только неудобство — никуда не выйдешь. А куда ему идти?
Через час дежурный милиционер, хмурый человек лет пятидесяти с большим грубым лицом, принес ужин — чуть теплую котлету с непроваренными макаронами и стакан жидкого чая. Пока Георгий ел, милиционер сидел на корточках у порога, большая рыжая кобура с пистолетом явно мешала ему, и Георгий, улыбаясь, посоветовал:
— Да ты отстегни.
Милиционер равнодушно глянул на него из-под тяжелых, припухлых век и промолчал.
— Что-то я прежде не видел тебя здесь, — снова попытался разговорить его Георгий. — Недавно в наших краях?
— Не видали, а тыкаете, — спокойно уколол его милиционер.
— Ну… извините, — смешался Георгий.
— Все вы такие.
— Кто все?
— Начальники. Привыкли тыкать. Теперь отвыкать придется, — внушительно сказал милиционер. — Тут вы уже никому не начальник.
Он забрал посуду и ушел. Георгий выкурил папиросу, лег, отвернулся лицом к стене и скоро заснул.
И снова был тот тяжкий, страшный сон… Из крохотного круглого пространства, вырванного из огромной тьмы узким пламенем свечи, тянула к нему руки Ольга, что-то говорила, но он не слышал, и как ни пытался подойти поближе, ноги не повиновались ему.
Проснулся он от собственного крика.
Черная, страшная тьма была вокруг него. Страх заставил его вскочить с постели, он судорожно выбросил перед собой сжатые кулаки, — ему казалось, что из тьмы вот-вот кто-то бросится на него. Георгий не сразу понял, где он, и наконец сообразил, что надо найти выключатель рядом с дверью и зажечь свет. Но в какой стороне должна быть дверь, он не мог понять и, предостерегающе раскрыв ладони, осторожно шагнул наугад, тут же наткнулся на стену и охнул от боли в правой руке. Видимо, во сне он ударил кулаком в стену — пальцы были липкими от крови. Шаря по стене левой рукой, он добрел до двери, опрокинул по пути табурет, нащупал выключатель, с радостью щелкнул. Свет не зажегся. Он яростно щелкнул выключателем еще несколько раз и наконец сообразил, что свет в Дьякове отключают в двенадцать, а сейчас, видимо, глубокая ночь. Вспомнив о звонке, он нашарил и его, вдавил запястьем кнопку, прислушался. Все так же черно и тихо, только ветер гудел, задевая за углы дома и печную трубу. Ну да, все правильно, тупо сообразил он, света нет, звонок не работает, — и яростно заколотил в дверь ногами, пока не послышался сонный, равнодушный голос дежурного:
— Иду, иду…
Дверь после долгих железных грохотов открылась, свет керосинового фонаря больно ударил в глаза.
— Почему шумите, задержанный? — угрюмо спросил дежурный.
— Дайте фонарь, я не могу в темноте! — громко сказал Георгий.
— Не положено.
— Что значит не положено?! — истерично закричал Георгий. — Люди вы или звери? Я не могу спать в темноте, я болен, понимаете? Болен!
— Тихо, — внушительно сказал дежурный, внимательно оглядел Георгия, задержался взглядом на его окровавленной руке и добавил: — Фонаря у меня больше нет, а свечку могу принести.
— Давайте свечку.
И снова дежурный лязгал железом, запирая камеру, много долгих черных минут ходил где-то и опять ужасающе долго отпирал дверь.
— Вот.
Он поставил фонарь на пол, поднял табурет, зажег свечку и укрепил ее на перевернутом блюдце.
— Давайте перевяжу, — сказал он, вытаскивая бинт и пузырек с йодом.
Георгий протянул ему руку, милиционер довольно быстро и ловко, что было неожиданно при его толстых пальцах, перевязал руку.
— Во сне, что ли? — спросил он.
Георгий неожиданно для себя торопливо заговорил:
— Да, жена приснилась, мертвая, она десять лет назад умерла, здесь, в этих местах, на Шельме.
— Знаю, — кивнул милиционер. — Русакова.
— Откуда знаете? — опешил Георгий.
— Ее все тут знают, — сказал милиционер об Ольге как о живой.
Он взял фонарь, собираясь уходить, и Георгий, страшась одиночества, заискивающе попросил:
— Посидите со мной.
— Нельзя, — тут же отозвался милиционер, словно ждал его просьбы. — Служба. Пост у меня.
— Я понимаю, — пробормотал Георгий. — Спасибо за перевязку. Как вас зовут?
— Мосягин Василий Михайлович.
Ушел Мосягин. Георгий сел на койку, смотрел не мигая на пламя свечи. Не было еще и двух, и он не знал, как дотянуть до утра. А сколько еще таких бессонных ночей предстоит ему? Сколько раз еще будет сниться ему Ольга — живая, умирающая, мертвая? И как вообще теперь жить с этим знанием, что именно он виновник ее гибели? Ну, допустим, посадят его, дадут год, три, пусть даже пять, — хотя пять вряд ли, пугает Звягин, — отсидит, выйдет, сорок лет ему будет, а жить-то еще сколько… Зачем? А если — не жить?
Нет, не жить нельзя было, это он знал. Что кончают с собой люди слабые духом — вранье. Для этого-то как раз нужно большое мужество… Как и для того, чтобы начать новую жизнь. Прав, кругом прав Звягин: ломать себя — работа тяжелая, а навыка в ней никакого. Ведь все годы жил от утра до вечера, «день да ночь — сутки прочь», а стоило заглянуть чуть подальше, что-то наметить на год-два вперед — все не так шло, ничто из задуманного не исполнялось. Но почему, почему, почему?! Ведь у других как-то получается… Вон Кент, — опять он! — ведь умеет как-то все наперед рассчитывать. Задумал — сделал. И всегда, видно, знает, что по силам ему, что нет, — иначе чем объяснить, что у него никогда не было неудач? Или не так все просто и у него? Может, прав Звягин и в том — надо вовремя осознать свой потолок? А если время упущено? А если потолок такой, что стоя не войдешь, на четвереньках не влезешь, только ползком? Зачем он нужен, такой потолок? Значит, рваться вверх, вперед, как можно выше, не считаясь ни с чем? Ну вот, ты и рвался, и все равно ничего, даже меньше, чем ничего, хуже, чем ничего, — мертвая Ольга, груз нечистой совести, пьянство, ночные кошмары… А где выход, где?! И жить нельзя, и не жить нельзя. Если бы тогда, десять лет назад, у него хватило духу пустить себе пулю в лоб! Что удержало его? А впрочем, насколько все это было серьезно? Не играл ли он — перед собой, перед Колей, — расстреливая скалу, перед Ольгой, уже закопанной в землю? Не было ли желания хоть как-то оправдаться попыткой самоубийства, точнее — только намеком на попытку? Оправдаться? Перед кем? Разве тогда его кто-нибудь обвинял в смерти Ольги? Да и кому было обвинять? Коле? Тот даже не смотрел на него. Нет, Коля ему не судья… Кто же тогда? Он сам? Да ведь никакой вины он тогда не чувствовал за собой! Что же привело его к мысли, к «намеку на мысль», о самоубийстве? Так любил Ольгу, что без нее жизни не представлял?
Он качнулся на кровати, зажмурился, словно смотрел не на грошовую, чадно потрескивающую свечку, а в лоб зенитному прожектору. Нет, история Ромео и Джульетты — это не их история. И версия о попытке покончить с собой еще одна ложь — и только. Была, может быть, естественная для каждого человека потребность осознать, что есть жизнь и что есть смерть, заглянуть за предел земного, конечного. Только дети не думают о смерти. А человек, не понявший, что он смертен, что он исчезнет, как все, из этого мира, и просто не думающий об этом, так и остается ребенком. А когда же он впервые задумался о смерти? Было ли это до гибели Ольги?
Он попытался вспомнить — и не мог. Память снова подвела его.
Память услужливо подсовывала ему сцену расстрела скалы, назойливо нашептывала:
«Видишь, в самом деле все было так. Смотри: ты три раза выстрелил в воздух вместе с Колей, потом опустил пистолет и смотрел на дуло, и внутри у тебя зашевелилось что-то, и когда ты понял, что э т о, поднял пистолет и расстрелял все патроны, чтобы не поддаться соблазну. Ведь так было, так? И никакой игры, никакой фальши, все было серьезно…»
Серьезно? Но ведь, поднимая руку, чтобы сделать по скале первый выстрел, ты уже з н а л, что никогда не осмелишься покончить с собой. Ты еще не представлял, как будешь жить без Ольги, но что жить будешь непременно, это ты отлично знал! И, значит, каждый твой выстрел по скале — сплошной театр, «демонстрация отчаяния». И потом ты еще много раз за десять лет демонстрировал свое отчаяние… Допустим, отчаяние было искренним, но что из этого? Ведь, если честно признаться, ты никогда по-настоящему и не боролся с ним. Почему? И, главное — почему тебе даже в голову не приходило признаться, хотя бы самому себе, что ты виноват в гибели Ольги? Слишком больно и страшно было бы жить с этой мыслью? Но ведь Ольге было наверняка больнее и страшнее, когда она умирала… Но ни словом, ни взглядом она не упрекнула тебя. Потому что она любила тебя, так? А ты? Чего в таком случае стоит твоя любовь? Если только была она, Георгий… Если только была…
А если не было? Если была не любовь, а любвишка? Может быть, вот еще одна страшная, жестокая правда во всей этой истории? Была худосочная, вялая любвишка, полностью соответствующая твоей «маломерной» душе? Если так и на большее ты просто не способен? Если это принять за истину, тогда все становится на свои места.
Большое и малое живут по разным законам. И дело тут не в количестве. Сто зайцев никогда не составят одной лошади. Элементарная диалектика, которой тебя учили в институте. «Закон превращения количества в качество». Один заяц, — прищурив глаза, считал Георгий, — десять зайцев, сто зайцев. Сто зайцев — и ни одной лошади. Сто зайцев не запряжешь в телегу, верхом не сядешь даже на тысячу зайцев, и ни в одной книге не прочтешь о двигателе в миллион заячьих сил. Потому что лошадь — это большое, а заяц — малое… Господи, да о чем это я? Да, о большом и малом. Заяц не может влюбиться в лошадь. Ладно, к черту зайцев и лошадей…
Он закурил и согнулся, упираясь локтями в колени. Боль и желудке, о которой он почти забыл, теперь снова настойчиво напоминала о себе. Часы на руке тикали почему-то очень громко, И показывали они омерзительно мало — без восемнадцати три. Какое длинное, долгое, большое время… Зайцев и лошадей к черту, а вот о большом и малом думать надо.
Итак, предположим: я человек маленький, с малой душой и малой любвишкой. Что из этого должно следовать? Всему малому свойственно всячески оберегать себя, устраиваться по возможности с наибольшими удобствами. Это большое может позволить себе тратить без оглядки, у большого всего много. Вон Звягин упрекает: зачем я потащил Ольгу в геологию, если любил ее? Правильно, Евгений. Я ведь даже не думал о том, что женщине, тем более любимой, такая работа не слишком подходит. Но ведь я уже решил, что стану геологом, и будущая жизнь без Ольги не представлялась. Выходит, я действительно потащил Ольгу в геологию для того, чтобы самому было удобнее жить? Пусть бессознательно, но так было, так?! Дальше. Малое, очевидно, всегда стремится хоть чуть-чуть да увеличиться, — так сказать, инстинкт самосохранения. И поэтому малому свойственно претендовать на то, что ему не по силам. У меня обстоятельства сложились так, что я вдруг стал начальником партии. Тогда мне и в голову не приходило, что я могу не справиться. Справляются же другие! Это тоже свойство малого — всегда равнять себя с большим. Теперь-то я и сам вижу, что эта должность была мне не по плечу, у меня не было ни опыта, ни достаточных знаний, а главное — чувства ответственности за людей. Если бы я следовал наметкам Климашина, все обошлось бы. Но мне хотелось непременно переплюнуть Климашина, и тут прав Звягин. И я решил идти на Шельму — без рации, без достаточного запаса продуктов, в конце полевого сезона, когда каждая опасность вдвое страшнее обычного. Об опасностях я даже не думал. Логика тут простая — я сам подвергался этим опасностям в такой же мере, как и все остальные. Логика малого — если могу я, непременно должны смочь и другие. А большое знает свою величину, знает — не все, что может оно, доступно другим… Пойдем дальше. Произошла катастрофа. Не с тобой, но по твоей вине. По логике малого ты должен был всячески от этой вины открещиваться, что ты и делал десять лет. Все валил на обстоятельства, даже на теорию вероятностей. Малое многое не вместит. Ни большой радости, ни большого горя. Парадоксально, но факт: когда малое что-то теряет, оно всегда теряет много! Четверть, половину, а то и все целиком. Остается что-то вовсе уж незначительное, чем не может жить даже малое.
Блестящий анализ, Георгий Алексеевич… Ты доказал сам себе, что ты ничтожество. Но разве ничтожество способно осознать свою ничтожность? По логике малого — нет. Там, где малое нельзя сосчитать, измерить, взвесить, оно всегда рядится в одежды большого. Значит, есть еще в тебе что-то… истинно человеческое, если ты все-таки сумел — пусть и с опозданием на много лет — понять, что ты есть такое. Значит, не все еще потеряно. Надо жить дальше…
Наконец рассвело. Георгий лежал на койке, сцепив руки на затылке. Он притерпелся к боли в желудке, успокоился, и даже мучивший его вопрос — как жить дальше? — уже не казался таким сложным. Что толку сейчас думать об этом? За него теперь другие будут думать — Звягин, следователь, судья, заседатели. А ему остается только подчиниться их решению. Отсидит, что положено — тогда уж самому придется решать.
Тюрьма его не пугала. Живут и там люди…
Мосягин вывел его во двор, стоял, деликатно покашливая, в трех шагах от уборной, показал, где умыться, через полчаса принес завтрак. Георгий поел, и ночная боль с утроенной силой стала высверливать ему желудок. Он отлежал до обеда, есть отказался и попросил позвать Звягина. Тот пришел минут через пятнадцать.
— Плохо мне, Звягин, — сказал Георгий, не поднимаясь с постели. — Приведи Ларису.
— Что у тебя?
— Желудок болит.
— Сам идти можешь?
— Могу.
— Пошли.
До больницы было всего метров триста. Звягин не оглядываясь шел впереди, косо ставя тяжелые грязные сапоги на скользкое тротуарное дерево. Ларисы в больничке не было. Звягин зло подергал ручку двери, молчком повернулся и потопал в жилую половину. Георгий, согнувшись, присел на корточки, обхватил плечи руками. Его бил озноб. Через минуту прибежала Лариса, испуганно заглянула сверху ему в лицо.
— Что с тобой, Георгий?
— Больно, — тихо сказал Георгий и показал пальцем на середину живота: — Тут.
Лариса обняла его за плечи и помогла подняться. Осматривала она его всего несколько минут и решительно сказала:
— Надо в Бугар — и немедленно.
— Что у него? — хмуро спросил Звягин.
— Видимо, язва желудка. Боюсь, как бы прободения не было. И катер, как назло, только вчера ушел. Надо санрейс заказывать.
Звягин посмотрел в окно, вздохнул.
— Летунам нынче не климат… — Он помолчал, взглянул на часы и сказал Георгию: — Давай через полчаса на берег. Оденься потеплее. За вещами не ходи, я с дежурным пришлю.
— Сам повезешь? — спросил Георгий.
— Сам, — бросил Звягин, поднимаясь.
Георгий попытался улыбнуться:
— Одни сплошные хлопоты у тебя со мной, Женя.
— Это уж точно, — серьезно сказал Звягин и ушел.
Лариса сделала Георгию укол и приказала лежать.
— Ладно, — сказал Георгий. — Посиди со мной.
— Сейчас, только пальцы перевяжу. Где это ты так поранил?
— А, ерунда…
Лариса сделала перевязку, присела на краешек кушетки, погладила его руку и жалостливо спросила:
— Что же с тобой будет теперь, Жора?
— Звягин говорит — посадят.
— Как же так? За что?
— Подберут статью. А вообще все правильно. Нашкодил — надо отвечать… Ладно, нечего об этом. Где Брагин с Трофименко?
— Вчера в Бугар отправила.
— А остальные наши не прибыли?
— Не слыхала. — Лариса поднялась. — Лежи, пожалуйста, и не двигайся. Пойду собираться.
— Куда?
— С тобой до Бугара поеду.
Георгий секунду подумал и спросил:
— А нужно это?
— Не знаю, — откровенно сказала Лариса. — Если будет прободение, я все равно ничего не смогу сделать.
— Ну, так и не езди.
— Нет, поеду, — твердо сказала Лариса. — Отведу Светлану, соберусь и тут же приду. А ты лежи, не вставай.
Георгий хотел настоять, чтобы Лариса не ездила, но промолчал. Предстоящая неблизкая дорога до Бугара начала почему-то пугать его. Лариса сказала:
— Очень прошу тебя — не кури. Сразу хуже станет.
— Это я уж и сам заметил.
Лариса вернулась быстро, тепло, неуклюже одетая, закутанная в шерстяной платок, с походной медицинской сумкой в руках.
Пришел дежурный милиционер с рюкзаком Георгия. Лариса помогла ему одеться, заставила надеть два свитера, застегнула плащ. Он неловко погладил забинтованной рукой ее плечо и хотел было взять рюкзак, но Лариса отвела его руку.
— Нет, тебе нельзя, я сама донесу. И вообще тебе теперь долго никаких тяжестей нельзя будет носить.
— На инвалидность переходить, что ли?
— Все может быть, — невесело сказала Лариса.
— А ты так уверена, что у меня язва?
— Я же все-таки врач, Жора, и не совсем никудышный.
Права оказалась Лариса. Еле довезли они Георгия до Бугара. У причала уже ждала их санитарная машина — перед отъездом Звягин предупредил по рации, — Георгий смутно помнил, что его несли куда-то, везли, и снова несли, и что-то делали с его огромным, тяжелым телом, наполненным жидкой огненной болью.
Когда он пришел в себя, его тело уменьшилось почти до прежнего объема, но было таким же тяжелым и непослушным. Оно, тело, состояло из плотного, одеревеневшего живота, пропитанного неострой, слабо пульсирующей болью, из рук, отдельно лежавших поверх одеяла сбоку, туго забинтованных в предплечьях и привязанных резиновыми трубками к двум стеклянным баллонам с прозрачной жидкостью, — и оглушительной жажды. От жажды звенело в ушах, ломило в глазах и затылке, онемели пальцы на ногах. Казалось, недавняя боль выжгла всю влагу из его тела.
— Пить!
Он хотел сказать громко, но большой шершавый ком языка едва повернулся во рту и раздалось невнятное мычание. Через несколько секунд сбоку выкатилось маленькое, узкое лицо неопределенно-зрелого возраста, сказало с удручающей убежденностью:
— Пить тебе нельзя, голубчик, а губы сейчас смочим.
И не успела она закончить, а губы Георгия уже ощущали упоительную влажность чего-то кислого, ароматного, и все его жаждущее тело мгновенно напряглось в болезненно-радостном ожидании. Но влагу тут же — так ему казалось — отняли, и он угрожающе-злобно прохрипел, зная, что пить не дадут:
— Воды дайте!
— Нельзя, — тихо, равнодушно-ласково сказал уже невидимый голос.
Через несколько минут он заснул. Ему снилась вода. Много воды. Тяжелая, холодная, чистейшая вода Шельмы быстро катилась мимо него, стоящего на берегу, и он с наслаждением думал о том, как сейчас нагнется и будет пить — долго и много. И он стал нагибаться, но никак не мог дотянуться до воды. Она была совсем близко, всего в двух-трех сантиметрах от его губ, но достать до нее почему-то было нельзя. И Георгий в бешенстве грозил кому-то кулаком и плакал от отчаяния и жажды.
Потом он открыл глаза и увидел солнце на стене и на потолке, на никелированных зажимах капельниц, очень удивился этому — сроду в такую пору солнца на Бугаре не бывало — и услышал голос, показавшийся знакомым:
— Ну как дела, геолог?
Георгий повернул голову и увидел Линкольна Валерьяновича Вахрушева. Тот явно не узнавал его. Да и немудрено — десять лет прошло с их встречи.
Очень изменился Вахрушев за эти годы. Красивое лицо обрюзгло, увесисто набрякли мешки под большими глазами, борода, когда-то, как помнил Георгий, смоляная, густо побита сединой, и весь он стал толстый, рыхлый, дышал звучно, с хрипотцой.
— Как дела, больной? — нетерпеливо переспросил Вахрушев, откидывая одеяло и небрежно щупая живот.
Георгий охнул.
— Больно? — равнодушно спросил Вахрушев. — Терпи, будет еще больнее.
— Все время пить просит, — пожаловалась узколицая сестра.
— Все просят. Терпи, геолог, пить потом будешь. Тебе крупно повезло. Считай, что второй раз на свет родился. Еще бы два-три часа — и все, можно в святцы за упокой записывать. Благодари бога и Звягина, что домчал тебя.
— И вас, доктор, — по обязанности выдавил из себя Георгий.
— Ну да, и меня, конечно, — равнодушно согласился Вахрушев, вставая. — Ладно, лежи дальше. А пить не проси. Как можно будет, сами дадим.
Четверо суток пролежал Георгий в отделении реанимации, в одиночной палате с множеством приборов, предназначенных, как он понимал, сохранить ему жизнь, но ему казалось, что его тело всего лишь третьестепенный придаток к этой мешанине из никеля, хрома, стекла, резины, к желтому по ночам прямоугольнику смотрового окна, в котором недреманно мелькала голова дежурной сестры в жестком, накрахмаленном колпаке. И порой просто не верилось, что всего какой-нибудь десяток часов назад его тело было точно таким же, как у всех людей, что оно свободно перемещалось в пространстве, не задумываясь о том, как это сделать и что может последовать за каждым движением. А теперь оно, его тело, унизительно беспомощное, совершенно голое, обритое, лежало на каком-то жестком помосте и при малейшей попытке двинуться отзывалось болью, и тотчас какая-нибудь из трубок, присоединенных к нему, словно приказывала: «Тихо. Лежать. Не двигаться». Но оказалось, что и не двигаться нельзя, — приходил Вахрушев и сердито приказывал поворачиваться на бок, кашлять, иначе неминуемо начнется застой в легких и пневмония. Георгий поворачивался, кашлял, что-то со страшным огненным плеском взрывалось внутри, он почти терял сознание от боли, а Вахрушев, жестко глядя на него из-под тяжелых, припухших век, грубо командовал:
— Еще кашляй! Еще! Кашляй, геолог, иначе тебя никакое чудо не спасет!
И Георгий кашлял и, когда Вахрушев наконец уходил, блаженно вытягивался в мертвой неподвижности… Но и неподвижность избавляла от боли лишь на какие-то часы — или минуты? — когда ему делали уколы. Он никак не мог определить, сколько продолжалось это безболезненное блаженство. Время было во всем, что окружало его, — в капельницах, дренажных трубках, катетере, а прежде всего в боли, пропитавшей все его тело, это время не с чем было сравнить, особенно в ночные часы, и потому оно ускользало от Георгия. Потом, когда он узнал, что пробыл в реанимации всего лишь четверо суток, ему хотелось сказать: «Какая наглая ложь…» Но суток действительно было всего лишь четверо, и в последние, четвертые, Георгий уже начал понимать, что все самое страшное позади, что он не только жив и будет жить дальше, но и будет двигаться, сидеть, ходить, как все люди, а главное, прекратится — уже прекращалось — нестерпимое ожидание сладко-болезненного обезболивающего укола…
Когда Георгия перевели в общую палату, он спросил:
— А дальше что?
— Дальше? — не понял Вахрушев. — Недельки через две выпишем, и отправишься восвояси, в Белокаменную.
— А с работой как?
— Ну, об этом еще рано говорить, — буркнул Вахрушев. — Поправляйся.
— Покурить бы, а? — попросил Георгий, зная, что это бесполезно.
— Ну, об этом и думать забудь. Про сейчас уж и не говорю, вообще нельзя. И пить тоже, разумеется.
— Непьющий я.
— Да ну? — удивился Вахрушев. — Редкий случай в геологической практике… Тогда тебе полегче будет. А то, знаешь, отвыкать от всего сразу сложно.
Через три дня заявился Звягин. Смущенно громыхая каблуками новых, чистых сапог, он протискивался между койками, придерживая халат, наброшенный на топорщившийся новым золотом погонов китель с двумя наградными планками. Был он чисто выбрит, резко благоухал «Шипром».
— Ты ко мне как на свидание с любимой женщиной, — пошутил Георгий, вяло пожимая ему руку.
Звягин как будто смутился, проворчал:
— Да ладно тебе… Вот, супружница моя тебе прислала. — Он сунул в тумбочку свертки. — Пироги, рыба, еще чего-то.
— Спасибо. — Георгий чуть помедлил — не хотелось огорчать Звягина, — но все-таки сказал: — Только вряд ли мне это можно. Я теперь, Женя, кашками да диетическими творожками питаюсь. Только что слюнявчиком не подвязываюсь…
— Лариса мне говорила, да и здесь предупредили, — хмуро отозвался Звягин и, понизив голос, добавил: — Отдашь кому-нибудь… Ну как ты?
— Да вот, — шевельнул рукой Георгий, — лежу, как видишь. Больше пока ни на что не годен.
— Не ходишь еще, что ли?
— Да нет, хожу помаленьку. Говорят, надо, а то спайки будут.
— Перепугал ты нас с Ларисой, — сказал Звягин. — Думали, не довезем.
— А я вот ни о чем не думал. Или так теперь кажется, что ли?
— Да какое там думать? — удивился Звягин. — Ты же почти все время без сознания был.
— Разве? А мне иногда кажется, что я многое помню. Где ехали и что снег шел… Шел снег?
— Шел. А что еще помнишь?
— Вроде останавливались где-то. Я еще подумал — мотор у тебя сломался.
— Я бензин доливал. Если бы мотор сломался, вряд ли мы сейчас говорили с тобой.
— Да мне уж Вахрушев говорил: опоздай ты немного — и конец мне. Выходит, опять я твой должник.
— А почему опять? — улыбнулся Звягин.
— Из-за Ольги… Почему-то я чувствую, что и тут я… виноват, что ли, перед тобой. И за смерть ее, и что так долго не ехал к ней, и за могилой не я, а ты смотрел, и вообще… что раньше не понял, что к чему. Правильно ты тогда говорил — надо было судить меня за нее. Ну да ладно, что старое ворошить. Ты лучше скажи, что дальше со мной будет. Дней через десять выпишут.
— Ну, что будет… — Звягин помолчал. — Домой поедешь, наверно, не знаю я, какие у тебя планы.
— А суд? — почему-то не удивился Георгий.
— Суда не будет, — как будто нехотя сказал Звягин.
— Это почему же?
— Да куда тебя судить? Тебе же как минимум на год инвалидность дадут.
— Да что ты… — Георгий усмехнулся. — А я и не знал. Значит, только поэтому ты и решил прекратить дело?
— Ну, во-первых, это не я решал.
— А кто?
— Прокурор. Я ему все, как было, выложил.
— Все?
— Да, — твердо сказал Звягин. — В тот же день, как привез тебя.
— В тот же день? — не поверил Георгий. — Ты же меня вечером привез.
— Ну и что? Я домой к нему ходил и ночевал у него. Мы же давно знакомы. А утром я сюда заходил, узнавал о тебе и Ларису забрал.
— Она что, здесь ночевала?
— Ну да, всю ночь сидела. И уезжать не хотела, я уговорил.
— И что же прокурор сказал?
— Сначала ничего, обещал подумать. Потом здесь с Брагиным разговаривал, с Вахрушевым, прилетал в Дьяково, расспрашивал Емельяныча, Синькова. Ну… и решили дела не заводить. Продукты почти все на склад вернули, недосчитались на сорок рублей с чем-то, я отдал Синькову. Так что ты в самом деле мой должник.
— Та-ак, — протянул Георгий. — Значит, опять пожалели. Первый раз от тюрьмы меня Ольга спасла, теперь — дырка в желудке. А в третий раз, интересно, кто спасать будет?
— А тебе очень в тюрьму хочется? — серьезно спросил Звягин.
— Да нет, конечно, но как-то уже настроился. А потом говорят же — бог троицу любит, — отшутился Георгий, но тут же посерьезнел: — Ладно, Женя, ты не больно-то мои слова… в строку ставь. Не по себе мне, понимаешь? Я ведь почти наверняка знал, что никакого суда не будет. У Вахрушева спрашивал, когда он о выписке говорил: «Что дальше?» Он тоже восвояси меня отправил. Я и подумал: если бы судом пахло, не может быть, чтобы ему об этом не сказали. Да и предчувствие какое-то было — не станете вы давать ход этому делу, опять меня пожалеете. И ты в первую очередь. Наверно, первый же и сказал прокурору, что не стоит дело заводить. Говорил, Женя?
— Говорил, — признался Звягин.
— Видишь, каким я отгадчиком стал… А вроде бы, по первому взгляду, не должен был ты этого говорить — уж больно зло тогда со мной на Бугаре разговаривал. И в каталажку не шутя ведь посадил, знаю. И что пять лет могут дать, тоже серьезно говорил.
— Ну, пять-то не дали бы, это я сгоряча сказал.
— Это уже детали, Женя.
Пришел сосед Георгия — лысый неопрятный старик с больными глазами. Георгий, покосившись на него, помолчал и стал медленно подниматься.
— Пойдем поговорим где-нибудь.
Они устроились на протертом диванчике возле худосочного фикуса, и Георгий тут же заговорил снова:
— Знаешь, очень меня задели твои слова о доброте. Не тогда, когда ты говорил их, — позже. А тогда я принял их за словеса — мало ли что говорят, пишут, в кино показывают, а ничего за этим нет. А когда ты сказал о Емельяныче, как он пытался выгородить меня… Знаешь, я как-то особенно не задумывался, какой я человек, злой или добрый. Само собой разумелось, что добрый. Раз на людей не бросаюсь, на работе никого не подсиживаю, плохо ни о ком не говорю, чужого урвать не пытаюсь, — конечно, добрый. А тут вот, пока лежал, много чего передумал. И между многих прочих вещей додумался и до того, что я — никакой. Не злой, наверно, но и не добрый. Таких, как мне кажется, большинство. А может, и нет, добрых-то, наверно, больше, это мне хочется как-то оправдать себя. Во всяком случае, я не такой, как Емельяныч. Я из-за незнакомого человека не поступился бы и малым, просто не додумался бы, что надо что-то для кого-нибудь сделать. Да и, как ты, не стал бы переживать из-за чужой беды… Ты-то действительно добрый, — со вздохом оборвал тираду Георгий.
— Пожалуй, — согласился Звягин.
— Так вот, — продолжал Георгий, — пока я в твоей каталажке сидел и первые дни после операции здесь лежал, не сомневался, что быть мне под судом. И заранее уже приготовился нести свой крест. Я со своей позиции «никаковости» рассуждал. Преступление налицо, доказательства есть, обвиняемый не отпирается, — значит, надо судить. Что я больной, это обстоятельство побочное, его должен суд учитывать. А потом, после слов Вахрушева, задумался и попытался взглянуть на себя… ну, твоими добрыми глазами, что ли. И показалось мне, что ты первый сделаешь все, чтобы спасти меня от тюрьмы, — если только поверил в то, что я понял что-то во всей этой истории. А ты, кажется, поверил.
— Да.
— Видишь, — чуть улыбнулся Георгий, — и я стал немножко в людях разбираться… Ну ладно. Хоть ты и говоришь, что из себя не выскочишь и новую жизнь с чистого листа начать нельзя, но прежним я уже тоже не буду, это точно. Каким стану и на что моих силенок хватит — не знаю, а только кое-что в себе я уже поломал. Буду дальше ломать…
— Только ломать мало, — негромко сказал Звягин. — Строить надо, Георгий.
— Ну да, и строить, конечно. Но сначала ломать.
Ушел Звягин. Георгий тут же лег, закрыл глаза. Значит, суда не будет… Еще десять дней — и вольная птица. А куда лететь? Ладно, не сейчас об этом. Десять дней — это немало, можно все не спеша обдумать. Неизвестно, что еще Вахрушев скажет…
Потянулись длинные, нудящиеся несильной, но утомительной болью дни. Георгий много спал, отшагивал по коридору положенные метры («Ходить надо, геолог, ходить», — настаивал Вахрушев), с отвращением глотал полужидкую, протертую пищу, с тоской думал: «И так теперь — всегда?» Спросил Вахрушева — тот улыбнулся: «Нет, геолог, потерпи еще». Мучительно хотелось курить. Он тащился в курилку, жадно вдыхал подсиненный табачным дымом воздух, прислушивался к себе — как будто никак не реагировал его изрезанный желудок. А однажды не выдержал, попросил у кого-то сигарету.
— Не дам, — спокойно сказал такой же бородатый, с острыми залысинами человек. — Нельзя тебе.
Георгий обиженно промолчал. А вечером все-таки кто-то дал ему закурить. Он, оглядываясь, жадно, быстро затянулся несколько раз подряд, закашлялся — и перегнулся от неожиданной, остро взрезавшей желудок боли.
— Говорили же, нельзя, — послышался чей-то укоризненный голос.
Потом, отлежавшись и утишив боль, Георгий зло, издевательски ругал себя: «Идиот! Вздумал новую жизнь начать — и на такой малости сорвался. Не зря же говорили — нельзя курить. Не верил, что ли? Верил ведь, да по привычке на авось понадеялся, — может, и сойдет…»
Но через час он успокоился — ничего страшного ведь действительно не произошло.
Вахрушев на ежедневных обходах осматривал его все небрежнее и наконец спросил:
— Ну что, геолог, домой хочется?
— А можно?
— Ну, денька через три.
— Давайте, — вяло согласился Георгий.
— Что-то ты не больно отсюда рвешься, — повнимательнее взглянул на него Вахрушев.
Георгий молча дернул плечом.
У Вахрушева была привычка каждый вечер, от девяти до десяти, наведываться в больницу. Он неторопливо, молча проходил по коридорам, наводя страх на дежурных сестер, заглядывал во все углы, доминошники при его появлении мгновенно прекращали стучать и расходились по палатам. И в тот вечер, закончив свой блицобход, он на секунду задержался у диванчика, где сидел Георгий, и коротко бросил:
— Зайди ко мне.
И повел его в свой чистый холодный кабинет, с треском захлопнул фрамугу, кивнул на кресло:
— Садись, геолог.
Вахрушев, тяжело умащиваясь на стуле, в упор разглядывал Георгия и сказал, словно продолжая дневной разговор:
— Значит, не хочешь домой?
— Я этого не говорил, — сухо отозвался Георгий.
— Не говорил, так я вижу… — Георгий промолчал. — Это скверно, что ты домой не хочешь. Женат?
— Нет, — отрывисто бросил Георгий.
— Еще того хуже…
— Почему?
— Да потому, что нужен сейчас за тобой хороший уход, — устало объяснил Вахрушев. — Кормить-поить как следует, в столовки тебе вход заказан. Хотя бы первый год нужно быть очень осторожным. А чего не женат-то?
— Оставьте, Линкольн Валерьянович, — угрюмо сказал Георгий. — Проживу как-нибудь.
— Как-нибудь проживешь, конечно… — Вахрушев задумался, глядя на него, будто вспоминал что-то. — Слушай, геолог, а мы с тобой раньше не встречались?
— Было дело, — равнодушно подтвердил Георгий.
— Где?
— На Шельме.
— На Шельме? — Вахрушев сдвинул брови. — Лет десять назад, да?
— Да.
— Теперь и я вспомнил. Фамилия твоя меня с толку сбила. Ее-то я помню — Русакова, а вот что у тебя другая фамилия может быть, не подумал. Что же ты сам не сказал?
— Зачем?
Вахрушев недоуменно вскинул брови, со вздохом сказал:
— Ну, незачем так незачем… Сердишься ты на меня, что ли? Кажется, расстались мы как-то… кособоко. То ли я тебе какую-то гадость сказал, то ли ты мне… не помню.
— Мне на тебя сердиться не положено, — усмехнулся Георгий, тоже переходя на «ты», чего Вахрушев как будто и не заметил. — Ты все-таки мой спаситель.
— Ну, пусть это тебя не останавливает. Валяй выкладывай, если есть что.
— Да нет ничего. Просто вспоминать не хочется.
— Ясно.
Вахрушев помолчал, внимательно разглядывая его, и с сожалением сказал:
— Здорово ты изменился.
— Ты тоже.
— Да, надо думать. Что-то даже и не вспомню, какой я тогда был.
— Молодой был, красивый, статный.
— Да, был, — усмехнулся Вахрушев. — А сейчас ни молодости, ни красоты, ни стати — и всего за какие-то десять лет.
— А сколько тебе сейчас?
— Тридцать шесть, как и тебе.
— А выглядим-то, пожалуй, на все сорок пять, а?
— Пожалуй, — легко согласился Вахрушев. — Северные годы — они всегда длиннее обычных были… Ты все время здесь, что ли, работал?
— Нет, уезжал.
— А я с тех пор так и сижу здесь.
— Зачем? — неожиданно спросил Георгий. Вахрушев озадаченно взглянул на него.
— Странный вопрос… А тебя зачем на Север понесло?
— У меня профессия такая, особенно выбирать не приходится. А ты же хирург, говорят — даже блестящий, мог бы и в другом месте жить.
— Мог бы, конечно. Да ведь, знаешь ли, хорошие хирурги и тут нужны. И даже больше, чем в других… теплых местах.
— Только поэтому ты и сидишь здесь?
— И поэтому тоже, — спокойно подтвердил Вахрушев. — Между прочим, попади ты не ко мне, а к эскулапу средней руки, неизвестно еще, чем бы все кончилось. Я ведь тебя, можно сказать, уже о т т у д а, — Вахрушев ткнул пальцем в пол, — вытащил.
— Выходит, повезло мне.
— Выходит, так.
— А я вот хреновый геолог оказался, — неожиданно для самого себя признался Георгий, — Ходил-ходил — и все попусту, только жену угробил. А теперь уже и ходить не придется. Так, да?
— Так.
— Ты обрисуй мне мои перспективы, Линкольн Валерьянович. Только откровенно.
— А тут не откровенно нельзя, Георгий Алексеевич. Перспективы у тебя не блестящие. Заштопал я тебя аккуратно, но ведь это болезнь такая… серьезная. Болеть будешь еще долго.
— А сколько именно?
— А вот этого не знаю, тут многое от тебя самого будет зависеть. Будешь беречься, соблюдать режим, диету, не пить, не курить — можешь прожить сносно.
— Сколько?
— Пока не помрешь, естественно, — улыбнулся Вахрушев. — Столько же, сколько и все, — лет семьдесят. Обострения, конечно, будут, особенно по осени и весне, по больницам и санаториям тоже придется попутешествовать. Ну, и работу, естественно, придется сменить. Наденешь нарукавнички и сядешь где-нибудь в управлении, подыщут тебе место… А вообще-то ты сам виноват, надо было раньше обратиться к врачам, давно ведь у тебя болело. И в поле в этом году ни в коем случае нельзя было идти. Благодари бога, что не так далеко забрался.
— И тут, оказывается, мне повезло.
— Конечно.
— А отчего эта дырка появилась?
— Ну, тут одной причиной обычно не обходится. И неважное питание сказалось, и нервишки у тебя подгуляли, и дымил, видно, как паровоз. Теперь тебе от курева напрочь отвыкать надо. Тянет курить-то?
— Да еще как!
— Ты, говорят, уже пробовал?
— Доложили?
— Конечно.
— Ты бы хоть таблетки какие-нибудь прописал мне, что ли.
— Таблетки тебе нельзя, придется отвыкать самому… Так-то, геолог, — невесело усмехнулся Вахрушев, — мобилизуй всю свою силушку волюшки, а чтобы ни одной сигаретки в рот больше не брал.
— Ясно…
Громко, требовательно зазвонил телефон. Вахрушев снял трубку, отрывисто бросил: «Да, слушаю», словно заранее знал, что ничего приятного этот звонок не сулит. Глядя на Георгия, буркнул кому-то: «Хорошо, сейчас буду» — и, бросив трубку, с сожалением сказал:
— Ладно, договорим потом. Иди спать, геолог.
Но договорить не пришлось. Дня два Вахрушева вообще не было, на третий он появился, но обошел только самых тяжелых больных, на минуту заглянул к Георгию, бесцеремонно задрал пижаму, сильно надавил на живот и, не обращая внимания на гримасу Георгия, сказал:
— Можешь ехать. Бумажки тебе старшая сестра выдаст, как приедешь, сразу иди в свою поликлинику, на ВТЭК. И помни, что я тебе говорил. Ну, прощай, геолог. — Вахрушев сильно тряхнул его руку и ушел.
Старшая сестра, передавая бумаги, долго и нудно объясняла, что нужно с ними делать, что можно ему есть, а чего нельзя. Получалось, что нельзя почти все, а можно кашки и паровые котлетки. Георгий невнимательно выслушал, торопливо попрощался, забыв поблагодарить, получил свои вещи и оказался на холодной, продуваемой всеми ветрами бугарской улице. Он вскинул на плечо рюкзак — и согнулся от боли, присел на скамейку. «Ну вот, и начинается новая жизнь… инвалидная».
До Красноярска он добрался в тот же день, а там самолета предстояло ждать почти сутки. Георгий, потолкавшись в аэропорту, зашел вдруг на почту и дал Кенту телеграмму: «Если можешь, встречай».
Встречала его Шанталь. Она спокойно стояла у выхода, в стороне от толпы, невнимательно вглядываясь в лица. Кажется, она не сразу узнала его. Георгий, уже и без того жалевший, что дал Кенту телеграмму, с досадой повел головой. Но нужно было улыбнуться на неуверенно узнавающий взгляд Шанталь, и он улыбнулся.
— Здравствуйте… — Он запнулся, пытаясь вспомнить ее отчество. — А где же Кент?
— Он не мог приехать, лежит с температурой.
Георгий промолчал. Он не мог припомнить, чтобы Кент когда-нибудь болел.
— Ну что, идемте? — предложила Шанталь.
— Надо багаж получить.
— Хорошо, я подожду.
Ждать у загородки пришлось минут сорок. На них все время смотрели, Шанталь, разумеется, многие узнавали, заодно с любопытством оглядывали и Георгия. Хороша парочка, ничего не скажешь… Молодая красивая актриса в дорогом моднючем одеянии и рядом он — старый, лысый, больной, в потертом, прожженном кожухе, в грубых ботинках.
— Вы на машине? — спросил Георгий.
— Да.
— Может, подождете там, пока я получу?
— Ну, зачем же, — спокойно сказала Шанталь, изучающе разглядывая его. — Вы не больны?
— А что, — скривился Георгий, — заметно?
— Заметно. Может, посидите в машине, а багаж я сама получу?
— Нет, я уж сам, Шанталь Федоровна, — наконец-то вспомнил он ее нелепое — при таком-то имени! — отчество.
— Ну, как хотите.
Наконец-то он получил свой рюкзак, и они пошли к машине. Георгий забрался на заднее сиденье и забился в угол. Прямо перед глазами были густые пепельные волосы Шанталь, раздражающе пахло тонкими духами. Георгий невольно вспомнил, что он не мылся толком больше месяца, и, должно быть, разит от него, как от козла, и раздражение его переросло в тихое, бессильное бешенство. «За каким чертом я к ним еду? Совсем забыл про эту кинодиву. То-то, наверно, нос морщит! Зачем я только телеграмму дал…»
Но он вспомнил, как одиноко, неприютно было ему в Красноярске, его пугало возвращение домой, в пустую, неприбранную квартиру, заранее раздражало множество мелочей, которыми придется сразу же заняться. Ну а что изменится, если он вернется днем позже? Да ничего, конечно…
За всю неблизкую дорогу они не сказали друг другу ни слова. И Георгий, сначала только и хотевший этого, — он просто не представлял, о чем говорить с Шанталь, — под конец даже обиделся. «Хоть бы спросила, чем я болен… Кукла!» Маясь на сиденье — боль в животе не давала сидеть спокойно, — он несколько раз видел в зеркале заднего вида лицо Шанталь, красивое, спокойное, безразличное. Не сразу он заметил, что едут они очень быстро, стрелка спидометра редко сваливалась левее отметки «сто». Дорога, правда, была сухая, но все-таки… «Демонстрирует, — зло подумал Георгий. — Кино ей здесь, что ли? Да еще закуривает на такой скорости. Ну и баба Кенту досталась!»
И вдруг ему стало не по себе от своей непонятной озлобленности. «Стоп, так не пойдет… Чего злишься? За тобой приехали, как ты сам просил. Кент, наверно, и в самом деле не мог, не будет же она врать. И не все ли тебе равно, с кем ехать? Надо благодарным быть! Не надо было телеграмму давать? Может, и не надо, но раз уж тебя встретили, сиди спокойно, не злобствуй. И ничего она не демонстрирует, видно, всегда так ездит, вон лицо спокойное какое. Да и зачем ей что-то демонстрировать тебе? Ты для нее никто, приятель мужа, почти незнакомый, муж попросил подвезти — она и везет, и незачем ей твоими болячками интересоваться…»
Он попытался понять причины своей раздражительности. Болен? Но, если верить Вахрушеву, болеть он будет часто, и нельзя же срывать на других свое плохое настроение. Да и не так уж сильно болело, нудились швы — и только. Болело бы куда сильнее, если бы ему пришлось тащиться с рюкзаком через всю Москву, потом добираться на электричке и топать минут двадцать пешком — автобусы в их городке после одиннадцати не ходили… Нет, было еще что-то, кроме болезни.
Была многолетняя привычка смотреть на свою жизнь с обидой и переносить ее на других. Была постоянная, также вошедшая в привычку потребность сравнивать свое положение с положением других людей — и людей почему-то всегда более удачливых — и пытаться отыскать причины этих удач, но причины лишь такие, которые могли принизить значение чужой удачи. Зависть? Нет, наверно, это была все-таки не зависть… Болезненное самолюбие человека, не желавшего признавать, что его собственные неудачи лишь следствие своей слабости и неумения противостоять силе обстоятельств… Он как будто начисто забыл свои ночные размышления в дьяковской каталажке и бугарской больнице, забыл свое решение — что надо ломать себя и сделаться другим человеком. Он помнил об этом, давая Кенту телеграмму, и не в том только было дело, что ему не хотелось сразу ехать домой. Он понимал, как трудно будет ему одному начинать эту новую жизнь, и позвал на помощь единственного человека, который мог ему помочь. Но стоило ему увидеть Шанталь, сесть в ее автомобиль и поехать к Кенту, как сама собой сработала многолетняя привычка. Он даже не думал о том, что едет к двум здоровым, сильным людям, добившимся в жизни несомненного и немалого успеха, и не проводил прямолинейных сравнений: вот они, а вот я, и они почему-то на вершине, а я где-то внизу, — но все его существо бессознательно восставало против их благополучия. И опять он был тем угрюмым, озлобленным неудачником, что и в последние десять лет своей жизни… Вот что скрывалось за его неприязнью к Шанталь.
Поняв это, Георгий вздохнул, выпрямился на сиденье и откинул голову. Вот так-то, Георгий Алексеевич… Прав, тысячу раз прав Звягин: ломать себя — работа тяжелая, а навыка и вправду никакого. И кто знает, сколько еще раз вырвется наружу это его болезненно-самолюбивое, желчное «я» и не подавит ли вконец все его благие намерения? Может, и правда — из себя не выскочишь? Но если такой он и сам себе противен, как же тогда жить?
Выходя из машины, он попытался улыбнуться Шанталь поприветливее, но и сам почувствовал фальшь своей улыбки. Она спокойно кивнула в ответ на его «благодарю» и, открывая дверь, предупредила:
— Потише, пожалуйста. Он всю ночь не спал, может, сейчас заснул.
Но Кент не спал. Он вышел им навстречу, закутанный шарфом, сжал руку Георгия большой горячей ладонью.
— Ну, здравствуй, путешественник. Как жив-здоров?
— Жив, как видишь, а здоров не очень. Вот и решил дать тебе телеграмму, — стал неловко, торопясь, объяснять Георгий, словно оправдывался, но Кент перебил:
— Ну и правильно сделал. Я вот тоже, — тронул он завязанное горло, — не очень здоров. Зато женщина у нас в полном порядке. — Он погладил Шанталь по плечу, и она ласково потерлась щекой о его ладонь. — Раздевайся.
Георгий стал раздеваться. Его грубой, грязной, пропахшей дымом одежде было явно не место и в этой чистой, нарядной прихожей, обставленной зеркалами, вешалками, шкафчиками для обуви. А заскорузлые ботинки так нелепо выглядели на узорной ковровой дорожке, что Георгий невольно поискал глазами, куда бы их засунуть.
— Да брось ты церемониться, — сказал Кент. — Вали кулем, потом разберем.
Шанталь не спрашивая быстро приготовила ванну. Увидев стопку чистого белья, Георгий смутился и не очень-то вежливо буркнул:
— У меня свое есть.
Шанталь пожала плечами.
— Как знаете. Только вы ведь не с загородной прогулки, а из тайги.
— А в тайге за каждым кустом медведи, что ли? — Георгий шуткой попытался смягчить свой отказ, но с досадой отметил — шутка не получилась.
— Ну, этого я не думаю. Но и прачечных под каждым кустом там тоже наверняка нет. Впрочем, воля ваша.
И ванная была такая, что Георгий, раздеваясь, двигался предельно осторожно — не задеть бы все эти полки и полочки с множеством заграничных флаконов и тюбиков с непонятными надписями.
Он оглядел себя в необычно большом, во весь простенок, зеркале. Да, Георгий Алексеевич, потрепала тебя жизнь… Красавцем, скажем прямо, ты никогда не был, но и таким…
Из зеркала угрюмо смотрел на него худой человек с дряблыми складками на животе, надвое располосованном багровым рубцом с отходящими в стороны аккуратными стежками швов — будто вшили в него крупную застежку-молнию без замка. Неряшливая, с тусклой проседью борода почти целиком закрывала серое, одутловатое лицо. Остатки волос, косо зачесанных набок, едва прикрывали угловатый череп. «Однако голова у меня не аристократическая», — усмехнулся Георгий, отвернулся от зеркала, тронул воду рукой. Она была слишком горячая, но понял он это только после того, как сел в ванну и рубец на животе занялся острой болью. Он тут же вылез и с досадой вспомнил — ведь предупреждала сестра перед выпиской, что мыться можно пока лишь чуть теплой водой. Он добавил холодной воды, наскоро вымылся, оделся — все-таки в белье Кента, своего чистого, вспомнилось, не было — и вышел.
Шанталь накрывала на стол. В центре его празднично сверкала под хрустальной люстрой бутылка коньяку, розово светился балык, сочным оранжевым цветом била в глаза крупная кетовая икра. «Расстарались хозяева», — невесело подумал Георгий, понимая, что эта «роскошь» в его честь, не каждый же день у них на столе икра и балык. Кент, улыбаясь, спросил:
— Что так смотришь?
— Богато живете, — неловко пошутил Георгий.
— Ну, на бедность мы никогда не жаловались, — легко согласился Кент. — Садись, сейчас начнем.
— Начать-то начнем, да только… — Георгий замолчал.
— Что?
— Все эти яства и пития мне теперь не по плечу.
— Почему? — удивился Кент. — Пить, конечно, не обязательно, но есть… — Он вопросительно посмотрел на Георгия.
— Да не только пить… Язва у меня.
— Экий ты невезучий, — огорченно вздохнул Кент.
Шанталь, расставлявшая тарелки, внимательно посмотрела на Георгия и с упреком сказала:
— Я же говорила вам — давайте сама багаж получу. Видно же, что вы больны.
— Ну, теперь это болезнь нередкая, — заметил Кент. — Однако живут же, только поберечься надо.
— Да вроде бы и поздновато беречься, — усмехнулся Георгий. — Уже прободение было.
Кент крутнул головой, спросил, помолчав:
— Когда?
— Три недели назад. Прихватило в Дьякове, еле довезли до Бугара. Четверо суток в реанимации лежал, однако выбрался, как видишь. Правда, с изрядным ущербом для своих гастрономических возможностей.
— А что же вам есть можно? — спросила Шанталь.
Она, присев на краешек стула, горестно смотрела на него, подперев щеку рукой, — точно так же, как когда-то мать Георгия, и Антонина Васильевна, и, верно, как многие тысячи и миллионы других русских женщин во все времена, — и этот ее невольный жест, сначала удививший почему-то Георгия, сразу примирил его с Шанталь. Будто и не было в ней никакой «французистости», ни раздражающего запаха духов, ни чересчур эффектного, «артистического» изгиба тонких бровей.
— Пока только кашки, творожки да протертые супчики. Можно чай, жидкий, разумеется, — говорил, улыбаясь, Георгий. — А это, — показал он на стол, — будем пока вприглядку и… — он демонстративно потянул носом, — как это сказать — впринюшку, впринюхку?
— Сейчас что-нибудь сделаю, — сказала Шанталь и ушла на кухню.
Георгий, помолчав, со вздохом сказал Кенту:
— Так-то, брат Иннокентий Дмитриевич… Тряхануло меня в это лето, да так, что до сих пор понять не могу, что от меня прежнего осталось. И не только в язве дело…
— А в чем еще?
— Это долгий разговор, давай на потом оставим… Да ты пей, ешь, не смотри на меня, а то мне неловко как-то. И так я со своими болячками навязался вам.
— Брось, — спокойно сказал Кент, наливая коньяк.
— И то верно, — тут же согласился Георгий. — А все-таки — не странно ли? Чуть беда у меня какая — и ты рядом? То сам к тебе за помощью иду, то ты меня из какой-то ямы вытаскиваешь. А я к тебе за все это почему-то спиной норовлю повернуться…
Заглянула Шанталь, сказала виновато:
— Знаете, Георгий, у меня только манная крупа.
— И отлично! — с воодушевлением сказал Георгий. — Манная кашка самая моя еда теперь.
— Сейчас сделаю.
И как только Шанталь прикрыла дверь, Георгий всем корпусом повернулся к Кенту:
— Так вот, насчет спины. И ведь не скажешь, что завидую, хотя есть, наверно, и это. Тебе не кажется?
— Нет.
— А в чем тогда дело?
— Не знаю, — сказал Кент, улыбаясь. — Я уже вроде и привык к твоей строптивости. Ты и в детстве был такой.
— С детства, говоришь? — задумался Георгий. — Пожалуй… Знаешь, как раз сегодня, в самолете, я детство наше вспоминал. И как-то «нечаянно» додумался до того, что вообще вся ваша русаковская семья — что-то вроде судьбы в моей жизни, что ли. И Дмитрий Иннокентьевич, и Антонина Васильевна, и ты, и Серега. Об Ольге я уж не говорю…
Вернулась Шанталь, молча села. Георгий мельком взглянул на нее и продолжал:
— А зависть у меня тогда еще, в детстве, появилась. Не к твоим талантам, конечно, поверь мне, а к тому, что у вас отец есть. Да какой еще отец! Вообще все у вас было по-другому. Лучше, добрее, естественнее. Мать я почему-то не очень любил. Ну, да ты должен помнить, какая она была…
— Почему была? — спросил Кент. — Она ведь жива, насколько я знаю.
— Тоже верно. А вот видишь, говорю «была». Лет восемь уже, наверно, не видел ее, и не очень-то хочется видеть. Как она снова замуж вышла, будто и вовсе ее для меня не стало. А вроде бы и не должно быть так. Ну ладно, раньше маленький был, не понимал, как она отцу могла «изменить», а сейчас-то? Ей же двадцати пяти не было, когда отец погиб… А, что об этом теперь говорить… Я о другом хочу скакать — что в вашем доме мне всегда лучше было, чем в своем. Оно и это можно понять, — усмехнулся Георгий, — мать одна была, а вас, Русаковых, пятеро. Это я не в оправдание себе говорю, хотя, кажется, до недавнего времени я только тем и занимался, что оправдывал себя всячески.
Он замолчал и подумал: «Очень похоже на то, что ты оправдываешься и сейчас. Перед кем? Перед ними — Кентом и Шанталь? Или опять перед собой?»
— А в чем тебе оправдываться? — спросил Кент.
— В чем? — Георгий довольно долго помолчал, раздумывая, и наконец решился. — А вот хотя бы в том, что Ольга… — Слово «умерла» он выговорить не решился, повернул на другое: — Скажи честно, Кент, как ты смотрел на то, что она стала геологом?
— Да в общем никак, — спокойно сказал Кент. — Профессия как профессия.
— Ну, нет, — тут же возразил Георгий. — Ты потому так говоришь, что геологов, наверно, только в кино видел. Нет, я вовсе не хочу сказать, — тут же повернулся он к Шанталь, — что в кино все неправда.
— Да вы не оговаривайтесь, — мягко сказала Шанталь.
— Хорошо, не буду, не буду, — почему-то заторопился Георгий. — Я только хочу сказать, что кино, книжки, картины — это еще не жизнь, а так, ярлыки к жизни. А жизнь геолога — это, знаете ли… Туда, наверно, надо как в летчики-истребители или в космонавты отбирать.
— Не одна же Ольга геологиней была, — вставил Кент.
— Ну, и не так много их, геологинь, к счастью. И то все больше в разведке, в управлениях, камералят, а в поисковых партиях совсем почти нет, и правильно… Мы вот много говорим и пишем, что женщины у нас имеют равные права с мужчинами, но равные права — это же не равные обязанности! Хотя что это я вам такие прописи изрекаю… Я только хочу сказать, что вообще как-то мало о жизни думал. Всегда, и потом тоже. Ну, идет она, эта самая жизнь, как-то сама по себе, почти все в ней вроде бы заранее расписано, предусмотрено, никуда особенно не свернешь. Профессия выбрана, место работы определено, а дальше почти всегда кто-то другой планирует — куда тебе ехать, чем заниматься, когда отправляться и возвращаться. Вот и думаешь чаще всего только о том, что тебе завтра предстоит… Или послезавтра, через неделю, вообще скоро. Как курица, только под ноги и смотришь, где бы зернышко ухватить. Ну, курице это природой предназначено — желудок набить, яйцо снести, цыплят вывести. А для человека-то, наверно, главная задача на земле прежде всего думать… Ну, все это общие слова, я сейчас расскажу, что из-за такого куриного думания у меня получилось.
Никогда не думал Георгий, что сможет так откровенно и беспощадно рассказать кому-нибудь о том, что произошло на Шельме. Его совсем не заботило, как поймут его Кент и Шанталь. И он говорил, почти не смолкая, не притрагиваясь к тарелке с остывающей манной кашей, раскрепощенная память легко подсказывала ему эпизоды, казалось совсем забытые. Так, он вспомнил, что Ольга незадолго до того, как впасть в последнее, предсмертное беспамятство, вдруг с жалостью сказала, глядя на него: «Ох, трудно тебе будет без меня, Жора…» А почему трудно, объяснить не успела.
— И вы представляете, — говорил сейчас Георгий Кенту и Шанталь, — я обиделся. Не на Ольгу, конечно, а как-то вообще. Я-то ведь все время считал, что я для нее незаменимая опора в жизни, что ей без меня было бы плохо, надо судьбу благодарить, что мы вместе оказались. Ну, разумеется, не прямо так считал, словами даже про себя этого не высказывал, все как бы само собой подразумевалось. Я же, черт возьми, мужчина, старше ее, сильнее, опытнее — вот что неистребимо сидело во мне! А она так сказала, как будто пожалела меня. И я — обиделся! — с удивлением покачал он головой. — Ну не дико ли? Как будто до сих пор я во сне жил, что ли…
И дальше рассказывал Георгий — отрывисто, как подсказывала память. Иногда он все же спохватывался, что Кент и Шанталь могут не понять его, и пытался хоть как-то связать воедино события тех двух суток, но тут же почему-то сбивался снова. То давно прошедшее время рвалось на куски, и, видимо, так много было его, времени, что оно не могло вместиться в памяти Георгия. Много было этих кусков, и каждый, как только принимался Георгий рассматривать его и, торопясь, рассказывать Кенту и Шанталь, тут же разрастался в какую-то необъятную глыбу черно-желтого цвета. Черное — цвет ночи, желтое — цвет пламени свечи.
Он, вдруг обессилев, оборвал себя, помолчал и устало качнул головой:
— Нет, не получается. Или вообще это рассказывать нельзя. Тут ведь главное не сами события… Хотя что это я? — Он потер ладонью лоб. — Главнее этих событий ничего, конечно, быть не может. Я хотел сказать, что не только в них дело, а во мне самом…
Георгий удрученно замолчал, оглядывая Кента и Шанталь.
Понимают ли они хоть немного, что он хотел сказать им? Кент сидел за столом грузно, тяжело упираясь локтями в стол, лицо у него было красное. Георгий вспомнил, что у Кента температура, а сидят они уже часа полтора.
— Хватит на сегодня, — сказал Георгий, поднимаясь, — тебе в постель надо.
Кент как будто не расслышал, остался сидеть, сжимая ладонями виски. Шанталь, обеспокоенно взглянув на него, встала, сказала Георгию:
— Вам, наверно, тоже надо лечь.
— Пожалуй, — согласился Георгий.
— Сейчас я вам постелю.
Шанталь ушла. Кент мрачно взглянул на Георгия, налил коньяку, выплеснул в себя, будто воду, потянулся за сигаретами Шанталь.
— Ты что, курить начал? — удивился Георгий.
— Нет, — бросил Кент, не глядя на него. — Иногда.
— А мне вот напрочь заказано. Никак не могу смириться. Говорят, еще с полгода тянуть будет… Ты считаешь, виноват я в смерти Ольги? — вдруг быстро спросил он.
— Ты же сам так считаешь, — обычным, ровным голосом отозвался Кент, будто ждал этого вопроса.
— А ты?
Кент, щурясь от дыма сигареты, спокойно, жестко бросил:
— А я всегда так считал.
— Вон как… — неприятно удивился Георгий. — Но ты же ничего не знал… до сегодняшнего дня.
— Знал.
— Откуда? Я никому не рассказывал об этом.
— Знал. От Барсукова.
— Когда? — поразился Георгий. Эта простая возможность почему-то не приходила ему в голову.
— Сразу же, как он вернулся. Ты еще там, на Бугаре, был.
— И ничего не говорил…
— Зачем?
— Та-ак… — Георгий снова сел, отодвинул от себя тарелки. — Значит, все десять лет считал меня виноватым. А говорить об этом, оказывается, незачем. А почему, спрашивается?
Он чувствовал, как все выше и злее звучит его голос, и ничего почти не осталось в нем от того необычного чувства свободы и раскованности, с которым он только что рассказывал им о себе и своей вине перед Ольгой. Былая нелюбовь к Кенту выдавливалась откуда-то изнутри, вязко сочилась, набухая. Георгий, пытаясь заглушить ее, утишил голос, назвал Кента давним, с раннего детства именем:
— Почему, Кеша, если в самом деле знал?
— А ты помнишь, каким ты ко мне приехал?
— Лежачего не бьют, что ли?
— Можно и так.
— Ну, допустим… А потом-то почему не говорил? За десять-то лет неужели подходящего случая не нашлось?
Кент довольно долго молчал и тихо сказал, не глядя на него:
— Не судья я тебе, Георгий.
Некстати вошла Шанталь, сказала, обрывая разговор:
— Можете ложиться.
— Спасибо…
Видно, не суждено было до конца состояться этому разговору. Вид у Кента был явно больной, да и сам Георгий чувствовал, как устал он за этот длинный день, начавшийся еще в Сибири. А может, и прав Кент, не было смысла в этом разговоре. Ни тогда, ни тем более сейчас.
— Ладно, пойду спать.
Шанталь провела его в кабинет Кента, встала на пороге.
— Располагайтесь.
Постель изумительно сияла абсолютной, бьющей в глаза белизной, уютно освещала черную громадину письменного стола лампа под зеленым шелковым абажуром.
— Лекарства вам нужны какие-нибудь? — спросила Шанталь.
— Нет, спасибо.
— Ну что же, спокойной ночи.
— Да-да, спокойной ночи, — пробормотал Георгий. — Спасибо вам за все.
Едва дождавшись, когда закроется за Шанталь дверь, он кое-как сбросил одежду прямо на ковер у дивана, выключил свет и беспамятно провалился в сон.
Проснулся он оттого, что хотелось курить. Еще несколько секунд он не понимал, почему так темно в палате — не видно было желтого прямоугольника света под потолком, не слышно храпа и сопения соседей. Он не сразу вспомнил, что лежит не в бугарской больнице, а в квартире Кента, и надо встать и немедленно включить свет — нельзя было больше вынести темноты. Он сел на постели и стал вспоминать, где должен быть выключатель. Вспомнить не удавалось. Наверняка у двери, как и во всякой нормальной квартире, но где эта дверь? Темнота ощутимо давила на плечи, заставляла сгибаться, беспредельно ширилась, пронизывая близкие, но неизвестно где расположенные стены дома. Он едва удержался, чтобы не позвать на помощь Кента. Спокойно, Георгий, спокойно… Ты не в тайге, а в обычной городской квартире, где должны быть четыре стены, дверь, а где-то рядом с ней выключатель. И потом — что, собственно, случилось? Почему ты боишься? — уговаривал он себя. Потому что темно? Это же смешно. Темно — смешно…
Но было совсем не смешно. Было темно, страшно и унизительно, и он ничего не мог поделать с собой. Что-то черное, как ночь, и круглое, как отчаяние, нарастало внутри, сковывало его тело, свело судорогой пальцы на ногах, просило, требовало, умоляло: «Свет нужен, свет, дай свет, дай, дай, дай!!!» Неуверенно поднявшись, он двинулся наугад вправо, вытянув перед собой руки, через три шага наткнулся на стену и стал ощупывать ее. Что-то с грохотом свалилось, и он замер, прислушиваясь. Но никто не отозвался. Георгий наконец нашарил выключатель, с злобной радостью щелкнул, постоял несколько секунд с закрытыми глазами, пытаясь расслабить занывшее от напряжения тело. Поднял с полу упавшую инкрустацию по дереву, мельком взглянул, прежде чем повесить, и вздрогнул. Не веря своим глазам, вглядывался в гладкую блестящую дощечку, даже ощупал ее, но наваждение не исчезало. На инкрустации, несомненно, была изображена Шельма, ее светло-стальные быстрые воды катили мимо знакомого берега с угрюмой скалой, когда-то расстрелянной Георгием, и — главное — на фоне огромной сосны, у подножия, виднелся могильный холмик с резким черным крестом. «Почему крест? Там же просто щит», — подумал Георгий. Он перевернул дощечку, прочел: «Иннокентию Русакову — от автора. 23 октября 69». Подпись была неразборчива. Георгий повесил инкрустацию на место, отошел, глянул издали. Все было похоже на Шельму, именно на место их последней стоянки. Если, конечно, не считать креста и того, что могила Ольги была не под сосной, а чуть в стороне, у скалы. «Как будто он знал желание Ольги — похоронить ее там», — суеверно подумалось Георгию. Но откуда художник мог знать это место?
Георгий успокоился, сел на постель, взглянул на часы — двадцать минут пятого. Вряд ли теперь уснешь. Все правильно, на Бугаре уже натуральное утро. Курить хотелось нестерпимо, он знал, что это от недавней еще привычки выкуривать с утра подряд несколько сигарет, наверстывая упущенное за ночь. Мучиться предстояло еще часа два-три, потом никотинный голод стихнет, чтобы к вечеру разгореться снова. Ладно, хватит. Не думать об этом — и точка. Нельзя.
Он стал с любопытством разглядывать кабинет Кента. Однако крупно живешь, Иннокентий Дмитриевич… Мебель не ширпотребовская и не стандартный импортный гарнитур, а явно заказная, штучной работы. По нынешним временам влетела, должно быть, в копеечку. Все прочно, добротно, удобно. Мощные книжные полки некрашеного дерева не прогибаются под тяжестью фолиантов, стол словно врос всеми шестью ногами в паркет, жесткий деревянный стул выдержит, должно быть, и медвежье седалище. А что читаете, Иннокентий Дмитриевич? Книг, как всегда, множество, и, как и прежде, в основном монографии и периодика по специальности. На русском, английском, французском и даже, кажется, на итальянском, насколько позволяют мне судить мои слабые лингвистические познания. А ну-ка, посмотрим… Да. «Милано, оттобре, 1972». Когда же это вы успели выучиться по-итальянски? Хотя для Вундеркента ничего невозможного нет. Раз надо, значит будет. Счастливчик Кент. Мощная, здоровая, непьющая, некурящая интеллектуальная особь рода человеческого… А что это, неужели бар?! О-ля-ля, Иннокентий Дмитриевич, уж не стали ли вы попивать?
Когда дверцы бара открылись, малиновая подсветка отразила в зеркале строй цветных бутылок. Коньяк армянский, джин венгерский, виски шотландское, ликер немецкий… Только русской водки не хватает, но она, верно, в холодильнике обретается. Ни одна бутылка не опустошена и на треть, пузатый бутылец с виски вообще не открыт. Нет, попивать вы явно не стали, для гостей держите, Иннокентий Дмитриевич… Для таких, как я, неожиданно сваливающихся с неба. Хотя вряд ли. Таких, как я, гостей у тебя явно не бывает. Я — осколок прошлого. А твое настоящее? Что за люди у тебя бывают, для кого этот бар и великолепное его содержимое? Наверно, твои гости такие же, как ты сам, ученые мужи и начальники, обремененные званиями, властью, титулами. Вы чинно выпиваете по рюмке — они тут же, в баре, настоящий хрусталь и чешское стекло, а не копеечные граненые стопарики, — сдержанно ведете свои научные разговоры, и наутро у вас не болит голова и нет проблемы дождаться открытия магазина… А что, жизнь как жизнь. А что у тебя в будущем, счастливчик Кент? Неужели такое же мощное, неуклонное движение вперед и выше, с новыми званиями и все повышающимися окладами и премиями, и бесконечная работа — без падений и срывов, только удачи, только успехи, все расширяющееся признание, — уже и сейчас, судя по всему, тебя отлично знают повсюду, и не только у нас, но и за рубежом, и… и… что «и»? И так до самого конца? А почему нет? Нормальная человеческая жизнь. Единая, цельная, не из таких бросовых кусков, как у тебя, Георгий Алексеевич… Да и почему жизнь должна обязательно состоять из взлетов и падений? Может быть, природа-матушка специально создает таких людей, как Кент, — одного на тысячу или на сколько там, — чтобы обеспечить свое развитие и совершенствование. А остальные девятьсот девяносто девять? Ты сам, например? Навоз, балласт, отработанный материал? Чего тебе недодала та же матушка-природа? О, тут, пожалуй, придется много считать. Таланта — раз (ведь нет таланта, нет?!). Силы воли — два. Характера — три… А может, хватит считать? И не предъявлять претензий к матушке-природе, а с себя спросить? Ну вот и возвратился на круги своя… Ведь, кажется, решено уже. Единственным из тысячи тебе не быть, разве что в худшую сторону, — значит, надо жить как все остальные в этих тысячах. Посредственностью. Недурно придумал Звягин: быть посредственностью — значит быть посреди. Утешает? Пока не очень. Ну, наверно, со временем привыкнешь, ведь другого все равно ничего не остается. И хватит об этом. Хва-тит! Только вот закавыка: можно, наверно, смириться со своей посредственностью, когда кругом такие же бездари. Ну а если перед глазами всегда этот… что один на тысячу? Такой, как Кент? И не можешь не видеть его «однонатысячности», не сравнивать себя с ним, не думать об этом: почему он, а не я? Ну, в самом деле — почему он, а не я?! Значит, все-таки завидуешь? А что это, собственно, такое — зависть?
Он вспомнил, что видел среди книг Кента словарь Даля, и отыскал его. Ого, томик — язвеннику и в руках-то держать опасно. Ну-ка, где тут зависть?.. «Свойство того, кто завидует; досада по чужом добре или благе; завида, завидки; нежелание добра другому, а одному лишь себе…» И куча пословиц, иллюстрирующих недобрую мудрость: «Зависть прежде нас родилась. Где счастье, там и зависть. Завистью ничего не возьмешь. В зависти нет корысти. Злой плачет от зависти, добрый от радости. Лучше быть у других в зависти, нежели в кручине». Ну и так далее… «Смотрите также завидовать». Ладно, посмотрим и это. «Завидовать кому, в чем, досадовать на чужую удачу, счастье; болеть чужим здоровьем; жалеть, что у самого нет того, что есть у другого…» О, тут вы в точку попали, Владимир Иванович… Едем дальше. Опять пословицы: «И мы видывали, да не завидовали. На погибель тому, кто завидует кому…» Ладно, хватит, и так все ясно. «На погибель тому, кто завидует кому…» Гиблое дело, Георгий Алексеевич…
Несколько минут он сидел на постели, сцепив пальцы на подбородке. В конце концов, не так уж важно, как это называть — завистью или «жалостью, что у самого нет того, что есть у другого». Тем более что по Далю это одно и то же. Ну, на нет и суда нет. Надо жить с тем, что есть. Значит, нужно поскорее выбираться отсюда, из чужого дома, сбросить с себя чужую пижаму легчайшего шелка, вылезти из тонкого чужого белья, облачиться в свою походную рвань и отправляться к себе, в свой дом, в свою новую жизнь. Именно так.
Без десяти пять. Через час можно выходить. Тихо собраться, оставить вежливую благодарственную записку — и в путь.
Он вышел на кухню, поставил чайник, нерешительно постоял перед холодильником. Надо было поесть, иначе его желудок не выдержит. Лезть в холодильник самому казалось неудобным. Выручила Шанталь. Она вошла следом, в длинном халате, с распущенными по плечам волосами.
— Доброе утро, Георгий… Что не спите?
— Доброе утро. Да ведь я еще по сибирскому времени живу, а там уже рабочий день начался. Да и ехать надо.
— Сейчас?
— Ну, а чего ждать?
Она внимательно посмотрела на него и решительно сказала:
— Ну что ж, давайте позавтракаем, и я вас отвезу.
— Нет-нет, я сам доеду!
— Не сомневаюсь. Только, поверьте, мне это совсем не сложно. Я люблю ездить.
— А на работу вам когда?
— Сейчас у меня съемок нет.
— Хорошо, — согласился Георгий, поняв, что возражать бесполезно, Шанталь будет настаивать и, чего доброго, обидится.
— Ну и лады.
Георгий улыбнулся и на вопросительный взгляд Шанталь пояснил:
— Так часто Кент говорил.
— А-а… Он и сейчас так говорит. А что удивительного? Недаром же на Руси бают — муж и жена одна сатана.
— Он спит?
— Да, поздно заснул, опять у него температура поднялась.
— Не надо было вчера так долго сидеть.
— Нет, ничего. Он ведь очень редко болеет. То есть я вообще не помню, чтобы он болел.
— Да, здоровяком он был всегда отменным. Работает много?
— Как обычно.
— Значит, много.
— Да. Сырники вам можно?
— Можно. А я пока пойду оденусь.
Георгий оделся, недолго постоял перед инкрустацией, удивляясь мастерству неизвестного художника. Может, Шанталь знает? Выйдя на кухню, он сказал:
— Знаете, там инкрустация висит… Удивительно похоже на Шельму. Как раз на то место, где могила Ольги. Можно подумать, что художник бывал там.
— А он и в самом деле был там, — спокойно сказала Шанталь.
— Когда?
— Вместе с вами, десять лет назад.
Это было совсем уж неожиданно.
— А кто это? — растерянно спросил Георгий.
— Волков.
— Волков? Михаил? — не сразу вспомнил имя Георгий.
— Да. Он недалеко от Москвы, в Аксенове, живет. Очень хороший художник. Иногда бывает у нас, и мы к нему наезжаем.
Георгий с трудом вспомнил крепкого неразговорчивого парня, безотказного в работе, и как уходили они в непроглядную тьму за врачом для Ольги. Так вот откуда эта поразительная точность…
— Вот уж не думал, что он художник, да еще такой хороший. Давно вы его знаете?
— Я — как с Кентом познакомилась. А он его раньше специально разыскал, чтобы расспросить об Ольге.
— Он что, всех разыскивал?
— А много ли всех-то было? — не сразу спросила Шанталь.
— Макаренков еще.
— Нет, с ним Кент не встречался, насколько я знаю.
— Ну, а еще и я там был, — усмехнулся Георгий. — Выходит, только меня он и не расспрашивал? — Шанталь промолчала. — Он что, так был уверен, что я не расскажу правду?
— Я ведь тогда не знала его, Георгий.
— Тоже верно. Извините.
Молча позавтракали, потом Шанталь необычно быстро для женщины собралась.
— Ну что, идемте?
— Да, конечно.
Машина стояла во дворе.
— И не боитесь так оставлять? — спросил Георгий.
— Да пока бог миловал. Раз, правда, покрышки порезали и подфарники разбили, но мы решили — машина для нас, а не мы для машины. Если дрожать над ней, какой от нее толк? А гаража поблизости нет.
— Мудрая философия…
— Вам не нравится? — осведомилась Шанталь.
— У меня нет машины.
— И философии тоже? — с улыбкой поддела Шанталь, открывая дверцу.
— Да была где-то… завалященькая, — в тон ей ответил Георгий. Усаживаясь рядом с Шанталь, он попросил: — Подбросьте меня до вокзала, а там я уж сам, а?
Шанталь недоуменно вскинула брови.
— Послушайте, я не очень понятно выразилась, что ли? Я действительно люблю ездить куда глаза глядят и все равно поехала бы сегодня куда-нибудь, пока Кент спит. Вы что, не верите мне? Или так не любите одалживаться?
— Ну хорошо, поехали, — буркнул Георгий.
— Да вы не злитесь, пожалуйста, — ласково сказала Шанталь, слегка коснувшись его руки. — Я понимаю, вам после такой болезни трудно привыкнуть к своему положению. Но мы-то с Кентом… ведь друзья вам? Я и себя к вашим друзьям причисляю, потому что все, кто близки Кенту, и мне дороги. Я ведь очень его люблю, — неожиданно просто сказала она, — и все, что связано с ним, тоже люблю. Да и как иначе?
Георгий, смущенный откровенностью Шанталь, не нашелся что ответить.
— Вас удивляет, что я так говорю? А я не вижу, почему это нужно скрывать.
— Да нет, что вы…
Георгий вдруг удрученно подумал, что совершенно не может представить отношений Шанталь и Кента. О чем и — главное — как они говорят, оставаясь наедине? Как ласкают и любят друг друга и, в конце концов, зачем-то думал Георгий, спят вместе? Ну, ее-то представить можно. Шанталь явно из тех, кого называют жадными до любви, но представить Кента в роли страстного любовника… Как они вообще познакомились? Кент в артистической среде — это, должно быть, забавно… Что у них может быть общего? А в сущности, что ты знаешь о Кенте? За тридцать-то лет знакомства… Стоп! О тридцати годах пора забыть. После школы виделись вы урывками, а годы пошли такие, что начисто могли перевернуть человека, — вспомни-ка себя самого, недавнего еще… А Кент не из тех, кто легко раскрывается даже перед друзьями. Да и друзья-то вы особенные, «детские» и «родственные». Ну, а по школьным представлениям что Кент за человек? Сухарь, книжник, фанатик? Ой ли? Только потому, что он меньше других шкодил, не дрался, не покуривал тайком в уборных, не сбегал с уроков, учился на одни пятерки — это, что ли, ему в «вину» ставилось? Ведь нет, самые отчаянные школьные сорвиголовы относились к нему не как к тем всеми презираемым пай-мальчикам и маменькиным сынкам, которых пальцем не тронь. Да и смешно представить в этой роли Кента. Не любили разве его в школе? И этого сказать нельзя (как будто тебя самого шибко любили!). Сторонились — да. А скорее — он многих сторонился, наверно, попросту неинтересно было. Тогда для него самое интересное в книгах, в его математике было. Тогда… А сейчас? Допустим, до сих пор самое главное для него в жизни работа, но что из этого следует? Наверно, и для многих других вещей его хватает («У большого всего много», — вспомнил он свои бугарские «философизмы»). В том числе и на любовь к Шанталь… На Наталью, на Сашку его не хватало? Это ты когда-то ему в вину ставил. А что ты, собственно, знал о Наталье, об их отношениях? Ничего, в сущности. Наталья просто нравилась тебе, — спокойная, уютная, деликатная женщина, хорошо относилась к тебе и… что еще? Все. Ничего больше сказать о ней не можешь. А если Кенту совсем не то нужно было? Если именно такая, как Шанталь, нужна, а — не была?
Георгий искоса взглянул на Шанталь. Она невозмутимо смотрела перед собой, на дорогу, гулко рвущуюся под колеса со скоростью сто двадцать километров в час, ее красивые, холеные руки лежали на баранке легко, без напряжения, ехали они уже где-то за городом, вырывая из серой предутренней сумеречности длинный яркий световой конус, то и дело судорожно дергавшийся и стремительно сокращавшийся, когда приходилось переключаться на ближний свет при встрече с другими машинами.
— Вы хотите что-то сказать? — спросила Шанталь, безбоязненно отрываясь взглядом от дороги и улыбаясь ему. — Мне ведь разговоры не мешают.
— Всегда вы так… лихо ездите?
— По возможности. Грешным делом, люблю быструю езду. Только, пожалуйста, Кенту случайно не проговоритесь. Ругаться будет.
— Он, стало быть, быструю езду не любит?
— Не любит, — весело подтвердила Шанталь. — С ним-то я паинькой езжу, а одна отвожу душу.
— Меня вы в расчет не берете?
— Боитесь? — необидно засмеялась Шанталь.
— Да нет как будто. Просто непривычно.
— Ладно, чуть-чуть сбавлю. Сто километров-то можно!
— Можно, — невольно улыбнулся Георгий. — И что, никогда у вас из-за скорости неприятностей не было?
— Да было… раза полтора. На «Москвиче» еще, я тогда неважно ездила. Кент из-за этого и продал его.
— Из-за чего?
— Да как-то не рассчитала, занесло меня — и врезалась в ограждение. Машина маленько помялась, стекла, конечно, вдребезги, я пару синяков схватила, но в общем обошлось. Хорошо еще, Кент в командировке был. Но все равно мне от него здорово попало. Ух, как он орал на меня! — сказала Шанталь таким тоном, словно вспоминала о чем-то очень приятном.
— Орал? — недоверчиво переспросил Георгий.
— Да как еще, аж стекла звенели! — с удовольствием сказала Шанталь. — Я и не знала, что у него такой голосище, как иерихонская труба. Больше я «Москвича» не видела, после ремонта Кент сразу продал его. Потом я с полгода к нему подлизывалась, и так намекаю, и эдак — давай «жигуленка» купим. Он будто и не слышит. А без машины ему же самому худо, до работы далеко добираться. А я сразу у себя на студии в очередь встала. Ну вот, очередь подходит, а я боюсь ему сказать. Вдруг откажет — что делать? Решила без спроса купить. Купить-то купила, а еду домой — поджилки трясутся. Ничего, обошлось. Поклялась всеми святыми, что буду ездить осторожно. А Кент предупредил, что если получу хоть один прокол за превышение скорости, машину продаст.
— И что, вы ни разу не попадались?
— Да было дело, даже дважды. Один раз отвертелась — инспектор молоденький попался, я маленько поулыбалась ему, он меня узнал, поговорили мы минуты три, я автограф ему дала, он меня и отпустил. А во второй раз накололась, мужчина оказался суровый. Пришлось мне срочно посеять талон вместе с правами, а когда новые получила, там все чисто было. С тех пор бог миловал, да и я похитрее стала, знаю, когда и где можно гонять.
— А он что, и в самом деле продал бы, если бы узнал?
— Конечно, — уверенно сказала Шанталь. — Он своих решений менять не любит.
— Трудно вам с ним? — неожиданно спросил Георгий.
— Почему? — удивилась Шанталь. — Всякое, конечно, бывает, как и в любой семье, но чтобы трудно… Не-ет, что вы! А почему вы об этом спросили?
— Потому, наверно, что не всем… так легко с ним.
— Ну, во-первых, я не говорила «легко», — возразила Шанталь. — Тут такие определения — «легко», «трудно» — вообще вряд ли подходят. С ним сложно бывает — это правда, но ведь он и сам человек сложный, и жизнь у него непростая.
— А я, по-вашему, какой человек? — спросил Георгий.
— А я вас, в сущности, не знаю, — просто сказала Шанталь. — Видимся-то мы всего второй раз.
— Но ведь Кент, наверно, рассказывал?
— Немного. Я знаю только, что относится он к вам… очень небезразлично.
— Широкое определение, однако, — усмехнулся Георгий.
— Ну, как сказать точнее, я не знаю. А вот вы, по-моему, относитесь к нему как-то… чересчур настороженно, что ли. Это я еще в прошлый раз заметила. И напрасно, Георгий, поверьте мне.
— Вы ведь не знаете всего.
— Несомненно. Но я Кента знаю.
— Вы так уверены в этом?
— Представьте себе. Я имею в виду то главное, что составляет… как бы это выразиться… суть человека, его душу, если хотите. Это я точно в нем знаю. А все остальное не столь уж важно. Вот почему я, не боюсь сказать, человек счастливый. Именно потому, что у меня есть Кент и я знаю его.
— И это все, что нужно для счастья?
— Да, — спокойно сказала Шанталь. — Во всяком случае, это главное. Для моего счастья, разумеется.
— А для Кента.
— Ну, только этого ему было бы, конечно, мало, он же мужчина. А для всякого мужчины главным в жизни все-таки должно быть дело, работа. Но у Кента это всегда было.
— И вы что же, так сразу и… поняли Кента, его суть?
— Ну, нет… Это случилось уже года через три после замужества. Сравнительно недавно, как видите.
— Через три года? — недоверчиво спросил Георгий. — А как же вы тогда выходили за него?
— Как все, наверно. Потому что влюбилась. Или потому что замуж надо было, в девках засиделась, мне уже двадцать три тогда стукнуло. Выйти замуж, жениться — это ведь, знаете, несложно.
— Особенно вам.
— Ну, почему особенно мне? Каждому. Или почти каждому. Кто-то ведь обычно находится, холостякуют немногие. Иная замухрышка, глядишь, такого мужика отхватит… Разве в таких… матримониальных делах главное внешность?
— Все это теории, Шанталь Федоровна. Вам с вашей внешностью легко их проповедовать. А замухрышка в конце концов, может, и выйдет замуж, но намучается и натерпится за свою жизнь так, что и замужество немило станет.
— И так, конечно, бывает, — спокойно согласилась Шанталь. — Только, я думаю, это больше от характера зависит. И раскрасавица такая может попасться, что самый лядащий мужичонка от нее на третий день сбежит.
— Опять-таки в теории, Шанталь Федоровна, — упрямо сказал Георгий.
— Вы, пожалуй, не поняли, что я хотела сказать. Любой мало-мальски неглупый человек просто не может жить внешним, тем, что лежит на поверхности. Человек неизбежно будет стремиться понять суть явления, увидеть то, что скрыто за оболочкой, отрешиться от формы и вникнуть в содержание…
— Ого, как вы заговорили!
— Согласна, говорю я плохо.
— Я не о том.
— Ну, все равно, сказано и в самом деле неважно. Но вы, надеюсь, поняли мою мысль. Инстинкт познания — штука такая же древняя и неодолимая, как инстинкт продолжения рода.
— Ваша мысль, Шанталь Федоровна, — подумав, сказал Георгий, — одна из тех, на первый взгляд, совершенно правильных, абсолютных идей, которыми напичканы тысячи томов, сочиненных за сотни лет, — но и только. К настоящей, реальной жизни эти идеи, как правило, никакого отношения не имеют.
Шанталь с любопытством взглянула на него.
— Выходит, человечество сотни лет зря старалось, сочиняя эти тысячи томов?
— Вполне возможно.
— Но вы все-таки допускаете, что какая-то польза от этих идей есть?
— Для ничтожного меньшинства людей. Все остальные живут себе, ничего не зная о них, — хотя бы потому, что они не читали этих тысяч томов. Повседневная, житейская философия, — если вообще применимо это название, — предельно проста, даже примитивна.
— Интересно… И в чем же она заключается?
— Вы это знаете не хуже меня.
— А все-таки?
— Вы помните, с чего мы начали? Что в матримониальных делах внешность не главное. И замухрышка в принципе имеет такие же шансы выйти замуж, как и любая раскрасавица. Так?
— Так.
— Несерьезно, Шанталь Федоровна… Во-первых, когда мы — я говорю про мужчин — выбираем себе женщину, мы, как правило, вовсе не думаем о женитьбе. Это уж потом приходит. И смотрим мы не на ее душу, — которой сначала, согласитесь, и не видно, — а на ее тело. Какие у нее ножки, личико, фигурка, достаточно ли она хороша собой, не стыдно ли будет показаться с ней на улице. Вот что в реальной жизни происходит в подавляющем большинстве случаев.
— А что происходит потом?
— А потом мы либо решаем, что можно на ней жениться, — если, конечно, время пришло, — либо расстаемся с ней и присматриваемся к следующей. Опять с теми же мерками: ножки, фигурка, личико… И замухрышке попасть в поле нашего зрения практически невозможно. Для них остаются такие же мужички-недомерки.
— В логике вам не откажешь… А как вы сами женились?
— Я — дело другое. Ольгу я знал с детства.
— Значит, ее ручки-ножки в принципе вас не очень интересовали?
— Пожалуй, — недовольно согласился Георгий. Его слегка покоробила прямолинейность Шанталь.
— А во второй раз?
— Вы и об этом знаете?
— Да. Но, если вам неприятно, можете не говорить.
— Ну, почему же…
— И как же в этом случае выбирали? Ножки, фигурка, личико?
— Никак я ее не выбирал, — не сразу сказал Георгий. — Тут все как-то само собой получилось.
— Э, нет, Георгий, — решительно возразила Шанталь, — само собой в таких делах ничего не решается. Был выбор, был. А может, обстоятельства за вас выбирали.
— Обстоятельства? — переспросил Георгий. — Тут вы, пожалуй, ближе к истине.
— А обстоятельства — разве это не вы сами? Не вы их создали, не вы позволяли им выбирать? Или считаете, что вы тут ни при чем, «судьба-индейка» виновата?
Георгий удивленно взглянул на Шанталь, — как она могла угадать? И только тут заметил, что едут они гораздо медленнее, едва под семьдесят, хотя дорога была по-прежнему сухая и почти пустая. Видимо, Шанталь очень заинтересовал их разговор.
— Так как насчет «судьбы-индейки»? — спросила она.
— Было дело, — пришлось признаться Георгию, — и так думал.
— У меня тоже когда-то было. Как и у всех, наверно, в юные годы.
— А не в юные годы этого быть не может?
— Не должно, по идее. Все-таки мы взрослеем, умнеем, начинаем мыслить другими категориями. Именно это я имела в виду, когда говорила о внешности и замухрышках. А то, о чем вы говорите, — примитивной житейской философии, ножках, фигурке, личике, — характерно разве что для юнцов, да и то не для всех. Некоторые, наверно, сразу рождаются… мудрыми, что ли.
— Например, Кент, — не без сарказма сказал Георгий.
— И Кент тоже, — серьезно подтвердила Шанталь. — Да и странно, если бы было иначе. Он же ученый, исследователь по натуре, а у таких людей инстинкт познания развит гораздо сильнее, чем у нас, простых смертных.
— А ваша мудрость не от него ли?
— Ну, если вы так ставите вопрос, — улыбнулась Шанталь, — от него, конечно. Шутка шуткой, но, знаете ли, с умными людьми очень приятно иметь дело. Если, конечно, справиться со своим комплексом неполноценности.
— Вы не меня имеете в виду?
— Ну, зачем же? — удивилась Шанталь. — Я же сказала, что вас не знаю. Я других знаю, тех, кто до сих пор не может примириться с тем, что Кент обошел их.
— Завидуют ему?
— Ну, не знаю, можно ли это назвать завистью… Хотя и так можно сказать.
— А как Кент относится к своей… исключительности?
— Очень спокойно. По-моему, он просто не замечает ее. Или не придает значения. Мы, впрочем, даже ни разу не разговаривали об этом.
— А вы?
— Что я? — не поняла Шанталь.
— Вы ведь актриса. Всегда на виду, все вас знают, даже инспектора ГАИ.
— Ну, тоже мне сказали! — засмеялась Шанталь. — Это совсем другое дело. Специфика профессии. Снимитесь в двух десятках фильмов — и вас все будут знать. Это же все антураж, семечки. Актриса я довольно средняя, и слава богу, что вовремя догадалась об этом.
— Давно догадались?
— Да опять же — как с Кентом познакомилась… Он, между прочим, в первом же разговоре выдал мне все, что думает о моем лицедействе. С этого и началось наше знакомство.
— А как вы встретились?
— Сергей привел его на какое-то гульбище по поводу премьеры. Я в том фильме играла главную роль, и можете представить, какие фимиамы мне курили. А Кент сидит, помалкивает, смотрит скучновато. Я сама навязалась ему с разговором. Он возьми да и выдай… свое «непрофессиональное субъективное мнение». Я крылышки-то и опустила — тогда я была куда более высокого мнения о своих талантах. И Сергею досталось, он автором сценария был.
— А раньше вам таких вещей не говорили?
— Вы знаете — нет! — с каким-то удивлением сказала Шанталь. — У нас ведь в кино принято ругать только в том случае, если фильм совсем уж никуда не годится. А актеров и того меньше трогают, достается в основном режиссерам и сценаристам. А я все-таки ниже какого-то… сносного уровня, кажется, не играла, так что критика меня не трогала. А свой брат кинщик без нужды резкого слова не скажет, он ведь тоже от неудач не застрахован.
— И как вы отнеслись к словам Кента?
— Честно говоря, без восторга. Хотя — отдам себе должное — задуматься они меня заставили. Но тогда меня куда больше сам Кент заинтересовал, чем его «непрофессиональное субъективное» мнение.
— Чем заинтересовал?
— Как то есть чем? — удивилась Шанталь. — Странно, что именно вы, зная его столько лет, говорите так.
— Да нет, вы меня не поняли, — торопливо сказал Георгий. — Мне просто интересно, что именно привлекло вас в нем.
— Да все! Объяснить это довольно сложно. Во-первых, Кент повел меня в институт — это еще в Долинске было, — и я увидела, как он работает. Вам приходилось это наблюдать?
— Да, работает он внушительно, ничего не скажешь.
— Ну, внушительно — не то слово. Мощно, виртуозно! Я решительно ничего не понимала — да и сейчас не понимаю — в том, что он делал. А ощущение было такое, словно какой-то таран проламывается сквозь стену, которую никто, кроме него, сломать не может.
— А что, ощущение верное, — согласился Георгий. — Он в своей области специалист крупнейший. Но ведь… вряд ли это самое главное, что нас привлекает в людях.
— Экий вы… формалист, — с легкой досадой сказала Шанталь. — Самое главное, просто главное, менее главное… Всегда вы так по полочкам раскладываете?
— Да нет вроде…
— Ладно, не обижайтесь. Я-то сама таким классифицированием никогда не занимаюсь, — хотя, возможно, иногда и надо. Ну что с меня взять, я натура стихийная, неорганизованная, к тому же женщина, мы с логикой частенько не в ладах.
— Зато для Кента логика мать родная.
— Да? — как-то странно взглянула на него Шанталь. — Вы так уверены в этом?
— Ну хотя бы по долгу службы, — уклончиво ответил Георгий, удивленный ее сомнением. — Вся его работа основана на логике.
— Я не о работе говорю.
Шанталь вдруг замедлила ход, разглядывая что-то справа от себя, и остановила машину около корявой сосны.
— Давайте-ка пройдемся.
Стало уже совсем светло. Шанталь, ничего не объясняя, уверенно двинулась по узкой тропе, усыпанной опавшей хвоей, и через несколько минут вывела Георгия к роднику. Присев на корточки, она зачерпнула ладонями воды, напилась, плеснула на лицо и, вытираясь платком, сказала:
— Причащайтесь, если не боитесь застудить зубы. Вода вкусноты необыкновенной. Я иногда только из-за нее и езжу по этой дороге.
Георгий «причастился». Шанталь села на поваленную березу, закурила и без предисловий продолжала прерванный разговор:
— Я говорила не о работе, но и с ней, между прочим, у Кента далеко не все логично. Вы, вероятно, полагаете, что он очень честолюбив, стремится продвинуться как можно дальше, занять положение повыше, так? — уверенно предположила Шанталь, и Георгий вновь удивился, как верно угадала она недавние его мысли.
— А разве нет? На деле, по крайней мере до сих пор, все так и было.
— Что значит на деле? Если вы считаете, что он добивался всех этих постов, званий, премий, то, несомненно, ошибаетесь.
— И все-таки он получил их.
— Да. Ровно ничего не делая для этого. Если, конечно, не считать работы.
Георгий промолчал.
— Ну, не верите — бог с вами, — покладисто согласилась Шанталь. — Я-то знаю, как все было. А вот послушайте, что сейчас происходит. Как вы, вероятно, знаете, Кент начальник отдела. Крупнейшего отдела головного института, но все-таки всего лишь отдела. А у Кента множество своих идей, и нужны бы ему масштабы покрупнее, чтобы их осуществить. И вот, представьте, в Сибири заканчивается строительство научно-производственного объединения, задачи которого комплексная автоматизация фактически всей сибирской науки и техники. Не сразу, конечно, а со временем. Огромный научно-исследовательский институт, КБ, экспериментальный завод, новейшее оборудование. Масштабы представляете? Вот бы Кенту туда директором, а? Генерал-губернатор сибирской автоматики — звучит?
— Звучит, — согласился Георгий. — И он что, ждет, когда ему преподнесут это генерал-губернаторство на блюдечке?
— Ничего он не ждет. Ему уже предложили этот пост.
— Вон как…
— Да. А Кент отказывается. Логично?
— Почему отказывается?
— Не хочет.
— Да почему? — не понимал Георгий.
— Не знаю.
— Но сам он как объясняет это?
— Пока никак. Мне, по крайней мере. Не хочу — и все. А что он там, — неопределенно повела головой Шанталь, — в министерстве, говорит, не знаю.
— Может, не хочет из Москвы уезжать? — предположил Георгий.
— Ну вот еще! Он Москву не любит, я знаю.
— Да, он и мне как-то говорил об этом, — вспомнил Георгий. — А не из-за вас? Вам-то в Москве надо быть, студий там наверняка нет.
— Частично, возможно, и из-за этого, — задумчиво сказала Шанталь. — Хотя страшного тут ничего нет. При желании я смогу продолжать сниматься здесь, дело это довольно обычное, не так уж сложно все устроить. К тому же там есть театр, а я давно хотела попробовать себя на сцене. И еще раньше я говорила Кенту, что хочу на время уйти из кино.
— Почему?
— Ну, надо же когда-то остановиться, обдумать как следует, что я сделала в кино, как дальше быть. У меня такое впечатление, что я давно топчусь на месте. Сам же Кент и натолкнул меня на эту идею. Так что наверняка не во мне дело.
— А в чем?
— Да говорю же — не знаю. А сам он молчит. Потом-то, конечно, расскажет, но когда это будет? А если он и в самом деле не согласится, а потом пожалеет? А его торопят, к первому января он должен дать окончательный ответ.
— Он согласится, — сказал Георгий.
— Будем надеяться, — Шанталь встала. — Ну что, поедем?
Остаток пути они проделали молча. Шанталь снова гнала машину на большой скорости. В неохотном свете октябрьского утра городок показался Георгию унылым и грязным. Он невесело подумал, что, прожив здесь девять лет, так и остался равнодушным к нему, нет у него тут ни друзей, ни любимых мест, улицы, неотличимые одна от другой, не вызывают никаких воспоминаний. И сколько же еще ему жить здесь, на чужой, ничейной земле? Не лучше ли вернуться к себе на Урал? Нет, и туда нельзя — там все связано с Ольгой, с его другой, счастливой жизнью (счастливой?). А здесь что за жизнь у него была? Как в привокзальном зале ожидания. А чего, собственно, ждал?
Он машинально подсказывал Шанталь, куда ехать, и, когда машина остановилась у подъезда его дома, торопливо потянулся за рюкзаком.
— Ну, большое спасибо, Шанталь Федоровна. Передавайте Кенту привет. Как буду в Москве, позвоню.
Она, словно не замечая его протянутой руки, спросила:
— А вы не хотите напоить меня чаем?
— Чаем? — смешался Георгий. — Ну конечно… Правда, я не уверен, найдется ли что-нибудь.
— Я с собой взяла.
— Пожалуйста… Только, простите, у меня не убрано.
— Ничего, — невозмутимо сказала Шанталь, подхватывая спортивную сумку. — Уберемся вместе.
— Нет-нет, я потом сам уберусь.
— Ладно, ведите.
Георгий, чертыхаясь про себя, повел Шанталь на четвертый этаж. Как назло, попалась навстречу соседка, длинно заулыбалась издали, наклоняя седую неряшливую голову, нараспев затянула:
— С приездом, Георгий Алексеевич! Давненько вас не было видно…
И с мощным, неукротимым любопытством уставилась на Шанталь, заодно поклонилась и ей, будто заглядывая сверху за спину. «Ну, будет теперь шороху…»
— Ей бы рентгенологом работать, — насмешливо сказала Шанталь, когда соседка удалилась. — По-моему, этаким взглядом она вполне могла углядеть, какого цвета на мне комбинация.
— Да, бабка та еще, — пробормотал Георгий, с трудом поворачивая ключ в замке.
— Разговоры пойдут?
— Да какие еще!
Шанталь взглянула на него и с удивлением сказала:
— Вот уж не думала, что вас это может беспокоить!
— Ну, с чего вы взяли? Мне-то о чем беспокоиться?
— Ну а мне тем более нечего, — беспечно сказала Шанталь. — Моя репутация подмочена давно и безнадежно… Ух, какой тут воздух!
— Приходится все закрывать перед отъездом, — стал оправдываться Георгий. — Один раз оставил форточку открытой, так двое голубей залетели и загадили так, что неделю отмыть не мог.
Он оглядел свою квартиру и сам поразился ее убожеству и запустению. Старый, продавленный диван-кровать с залоснившейся обивкой, прожженной в нескольких местах (купил, кажется, чуть ли не за десятку, у кого-то из соседей, когда въезжал, собираясь вот-вот заменить на новую, и за девять лет так и не собрался; Вера иногда жаловалась, что пружины впиваются ей в бок, он обещал наконец заняться мебелью, даже Записался в очередь на гарнитур, но когда очередь подошла, не было уже ни денег, ни Веры, ни необходимости в каких-то переменах). На ней тощая серая подушка без наволочки и почему-то детский некрашеный стульчик (кажется, перевезла Вера из общежития). Унылые обои грязно-салатного цвета, отставшие во многих местах, — квартира за восемь лет ни разу не ремонтировалась, лишь однажды Вера в его отсутствие неумело покрасила пол и стены на кухне, уже через неделю краска вздулась и полезла клочьями. Сравнительно новый, серый от пыли шкаф только подчеркивал старческую немощь канцелярского стола, покрытого пожелтевшими газетами с загнувшимися уголками, скрипучих стульев с прямыми, неудобными спинками, тронутых ржавчиной железных книжных полок (тоже сосед за поллитровку уступил).
— Откройте окно, — спокойно приказала Шанталь.
Ее, казалось, ничуть не удивила эта «мерзость запустения», но Георгий, открывая окно, с неловким смешком сказал:
— А вы говорите — вместе уберемся. Да тут неделю надо.
— Неделю? Через два часа вы свою берлогу не узнаете. Горячая вода есть?
— Должна быть.
— Проверьте. Если нет, ставьте греть.
— Не надо, а? — попросил Георгий. — Я, ей-богу, сам потом уберусь.
— Через неделю?
— Да нет же, сегодня!
— Одному вам все равно не справиться. Скройтесь на минуту, мне надо переодеться.
И Георгию поневоле пришлось уйти на кухню. Тут грязь была и вовсе уж несусветная. Куцая горка наспех вымытой перед отъездом посуды в почерневшей раковине с оббитыми краями, донельзя замызганная плита с залитым жиром поддоном, паутина в углах и на газовых трубах, заплесневевший батон в расщеренной пластмассовой хлебнице, разорванный пакет с несколькими дряблыми, проросшими картошинами… Георгию захотелось повернуться и уйти. Но идти было некуда. Его новая жизнь начиналась со старой грязи, с неуютного старого дома, со скучных старых воспоминаний. Новым было только одно — Шанталь. Она стояла в дверях в старых джинсах и потрепанной мужской рубашке с закатанными рукавами, ее роскошные волосы были небрежно заколоты в узел и залихватски схвачены косынкой.
— Ну что, нравится? — усмехаясь, спросил Георгий, стыдясь за себя.
— Что? — будто не поняла его Шанталь.
— А все! — преувеличенно широким жестом показал он на кухню. — Порядочек-то, а?
— Обыкновенное мужское свинство. Так, по-моему, живут девять холостяков из десяти.
— Ну, не скажите! Когда вы уезжаете, Кент наверняка в такое свинство не впадает.
— Послушайте-ка, Георгий, — решительно сказала Шанталь, — бросьте вы постоянно оглядываться на Кента. У него своя жизнь, у вас своя. Ну и живите по-своему. Черта ли вам в нем? — совсем уж грубо прозвучал ее красивый голос. — Я, может, какой-нибудь Лоллобриджидой или Софи Лорен хотела быть, а стала заштатной киноактеркой. Ну так что теперь, вешаться? И вообще давайте-ка приниматься за работу, поговорить можно и потом.
И началась работа… Шанталь с какой-то веселой яростью набросилась на грязь, как в шуточную драку с противником, заведомо уступающим в силе, и победа над ним лишь вопрос времени. Она все предусмотрела, выезжая из Москвы, — от трех пар резиновых перчаток до порошков чуть ли не шести сортов. Георгий, увидев это «оружие», неловко спросил:
— Вы так были уверены, что я живу… по-свински?
— Ну, предположить-то можно было, что у вас чистота не из идеальных, — отмахнулась Шанталь.
Ее красивые, холеные руки бесстрашно погружались в зловонную пасть загаженной духовки, в пыльные недра встроенных шкафов, безжалостно выбрасывали всякий хлам, скопившийся за восемь лет. Георгий едва успевал носить его на мусорку, удивляясь, откуда могло взяться столько дряни. Почему, например, оказались на антресолях шесть с половиной пар ботинок — драных, заскорузлых, явно ни на что не годных?
— Ну не Плюшкин ли вы, сударь? — необидно посмеивалась Шанталь, с грохотом сбрасывая все это на пол.
— Сам не знаю, зачем я их туда положил, — искренне недоумевал Георгий. — Наверно, показалось, что еще могут пригодиться.
— Правильно показалось, — неожиданно согласилась Шанталь. — Их наверняка еще можно было починить. Но вы, как обычно в таких случаях и бывает, решили оставить на потом. Пусть, мол, полежат, успеется, есть-пить не просят. А вещи, как и люди, — они быстро стареют, оказавшись без работы. Даже зеркало, как мне кажется, потускнеет быстрее, если в него не смотреться, хоть и говорят, что взгляд штука не материальная. Чепуха! Материя, да еще какая! Я однажды до того додумалась, что если какая-то вещь и не нужна, а выбрасывать жалко, надо хоть иногда повнимательнее взглянуть на нее, взять в руки или просто потрогать, и проживет она наверняка дольше.
— У всякой вещи есть душа? — осведомился Георгий.
— Конечно! — уверенно сказала Шанталь. — Вещи-то люди делают, а у них что, души нет?
— Ну, во-первых, большинство вещей сейчас делается машинами, — не подумав возразил Георгий.
— Ну и что? А машины разве не люди делают? В конечном итоге все делается людьми, разве не так?
— Справедливо, — пришлось согласиться Георгию. — Но дело в том, что далеко не все люди вкладывают в работу эту самую душу.
— Все! — решительно опровергала его Шанталь, приподнимаясь на цыпочки и шаря в углах верхнего шкафа. — Даже те, кто не вкладывают.
— Это как понимать?
— Нулевой вклад — это лишь частный случай общего вклада. Нуль — такой же равноправный член числового множества, как и всякая другая величина.
— Слышу могучий интеллектуальный глас Иннокентия Дмитриевича…
— Его глас, его, — смеясь, подтвердила Шанталь. — Хотя о числовой оси с нулем посредине я и из школьного курса математики знала. Не бог весть какая премудрость. А душевный вклад может быть не только нулевым, но и отрицательным. Если какую-нибудь вещь делал человек, ненавидящий свою работу, эта вещь наверняка каким-нибудь способом постарается отомстить людям. У шкафа будут скрипеть дверцы, как их ни смазывай, замок сломается в самый неподходящий момент… Эй, сударь, полегче! — прикрикнула Шанталь, увидев, что ящик со старьем слишком тяжел для Георгия. — Не забывайтесь, а то я сама наймусь в мусороносы.
Георгий выбросил часть хлама и отнес ящик. На обратном пути он заметил, что торопится. Хотелось поскорее вернуться в дом, где почему-то наводила чистоту эта странная красивая женщина. Он вспомнил, что несколько раз видел открытки с портретами Шанталь в газетных киосках. На них она выглядела обычной отретушированной кинокрасоткой — ярко накрашенные губы, густо подсиненные глаза, капризно изогнутые брови, неестественно пышная прическа и несколько глуповатая, расхожая киношная улыбка. И скажи ему кто-нибудь, что такая вот… кукла — вспомнил он вчерашнее еще свое определение — будет, как заправская домохозяйка, ловко орудовать шваброй в его квартире и мимоходом «выдавать» вещи, несомненно свидетельствующие о немалом уме и своеобразном, глубоком взгляде на мир, — не поверил бы. А мало ли жизнь тыкала его «мордой об стол» в последние только месяцы? Взять хотя бы Емельяныча, Звягина, Вахрушева. Теперь вот Шанталь. А имя не такое уж и нелепое, вот разве что с простецким отчеством не звучит. И фамилия из русских русская. Да и сама она какая к черту француженка?
Поднимаясь по лестнице — уже, наверно, в восьмой или десятый раз, — он почувствовал, как заныло в животе, горячей немотой занялись швы. Входя в квартиру, он подобрался, распрямился, но Шанталь, внимательно взглянув на него, с треском стянула перчатки, разорвав одну, бросила на пол и предложила:
— Давайте-ка перекурим. Легли бы вы, а? А то я сгоряча ухайдакаю вас.
— Да нет, ничего, Шанталь Федоровна.
— А если без церемоний?
Она уже взбивала подушку, накрыла ее невесть откуда взявшейся чистой простыней — уж не с собой ли привезла? — бросила одеяло.
— Ложитесь. А я посижу, покурю пока. И что это вы меня все по отчеству? Имя мое, что ли, не нравится?
— Ну, почему? Имя красивое.
— Рядом с отчеством особенно, да? — засмеялась Шанталь. — А уж с фамилией — тем более. В первое время, когда я только начинала сниматься, это сочетание многих повергало в изумление. Один типчик даже высказался, думая, что я не услышу: «Шанталь Коноплянникова? А почему не Нефертити Похлебкина?» Это показалось ему жутко остроумным. Сначала все думали, что это изыски моих сумасбродных родителей. Мало ли у нас в свое время появилось всяких Элеонор, Клеопатр и Виолетт с Джульеттами… А потом услыхали, как я по-французски треплюсь, и в один голос решили — перелицованная француженка.
— А кто же вы? — спросил Георгий, укладываясь поудобнее.
— Вот те на! — удивилась Шанталь. — Русская, конечно. Разве Кент не говорил?
— Да я не спрашивал.
— Понятно. А интересно небось узнать?
— Конечно, — признался Георгий.
— Ладно, так и быть, удовлетворю ваше любопытство… — Шанталь закурила и, посмеиваясь, стала рассказывать: — Мою родословную черт в ступе толок. Одна бабка-то у меня действительно француженка, она и сейчас жива, тоже Шанталь, она же и настояла, чтобы меня так назвали. Это еще не все. Другая бабка, по отцу, грузинка. Зато деды оба чистейшие русаки. Я одного знала, по матери. Он из забайкальских казаков-раскольников, их еще при Екатерине туда упекли. Шесть лет назад я впервые приехала в Никольское, откуда дед родом, — так там чуть ли не треть села Коноплянниковы. А бабушка моя, Шанталь, была дочерью обыкновенного парижского трактирщика. Годам к шестнадцати прорезался у нее голосок, не бог весть какой, правда, таких шансонеток во Франции на рубль пучок, а в пучке десяток. Но ей очень уж хотелось певицей стать. С год пела в отцовском кабачке, а дальше — не пробиться. Там ее и приметил какой-то деятель. Он сколачивал труппу для гастролей в России, она и сбежала с ним. Дело было в четырнадцатом году. Месяца через три война началась, труппа развалилась, домой им вернуться не удалось. И пошла моя бабуля вместе с тремя шансонетками в сестры милосердия, помогать союзникам и зарабатывать на хлеб насущный. В госпитале и познакомилась с раненым дедом. Тот сразу и влюбился в нее, а когда его комиссовали, увез к себе в Забайкалье… Очень они разные были, а прожили всю жизнь душа в душу… У моей бабули был железный принцип: раз есть в тебе хоть капля французской крови, изволь изъясняться на языке своих предков. А тут какая уж капля — во мне и то целый литр. И дома бабушка разговаривала и со мной, и с мамой только по-французски. Если я обращалась к ней по-русски, она просто не отвечала…
— А где она сейчас?
— Три года назад уехала во Францию, очень уж на родину потянуло. Она уже и слова русские стала забывать, хоть и прожила здесь чуть ли не шестьдесят лет. Там у нее две сестры, брат, а здесь никого, кроме меня. Да и то я месяцами дома не бывала, моталась по съемкам. А я каждый год к ней езжу… Ну что, удовлетворила я ваше любопытство?
— Пока да, — улыбнулся Георгий. — Ну что, примемся за работу?
— Полежите еще, успеется… — Шанталь улыбнулась, вспомнив что-то. — А имя у меня действительно странное, да? Оно, насколько я знаю, и у французов не часто встречается. Дед очень хотел, чтобы меня Ольгой назвали, но бабушка не дала, сказала: «Хватит и того, что дочь у тебя Наталья». А знаете, трудно поверить, но Кент очень на деда похож, даже внешне. И ведь дед Кента родом почти из тех же мест, что и мой дед, по прямой километров четыреста, мы по карте смотрели. Вот странно, да? А Кент так ни разу и не видел его.
— Жив он еще? — спросил Георгий.
— Да. Ему уже под девяносто, должно быть, Кент и сам точно не знает. На будущий год собираемся туда вдвоем, и в мое Никольское съездим.
— Меня возьмете? — неожиданно спросил Георгий.
— А что, поехали, — согласилась Шанталь не раздумывая.
— Он ведь как-никак мне тоже родственник. Бывший, правда.
— Бывших родственников не бывает, — безапелляционно сказала Шанталь.
— Как это? — не понял Георгий.
— А так. Не должно быть. По самой сути понятия «родственник». Сами посудите. Вот вы женились на Ольге, — простите уж, что напоминаю о ней, — и все ее родные оказались вашими родственниками. Ну а если уж так получилось, что Ольги не стало, почему эти родственные связи должны автоматически обрываться? Разве эти самые родственники стали другими людьми? Или вы — уже не вы?
Странно — ему вовсе не было неприятно это неожиданное упоминание об Ольге. И чувствовалась в словах Шанталь какая-то правда, не выразимая словами.
— Какая-то логика в ваших словах есть, — наконец сказал он.
— Не какая-то, а самая обыкновенная, человеческая, — уверенно определила Шанталь.
— Но если так, — улыбнулся Георгий, — выходит, и мы с вами родственники?
— Конечно, — серьезно согласилась Шанталь.
— Ну что ж, против такого родства я не возражаю.
— Гран мерси, — Шанталь сделала книксен. — А теперь, дорогой родственничек, извольте вынести эту пакость, — она показала на кучу мусора. — Если вы, конечно, в состоянии.
— Авек плезир, — вспомнил он одно из немногих французских выражений, известных ему.
Шанталь прыснула.
— Что, так худо звучит? — засмеялся и Георгий.
— Да уж… Примерно так же, как говорят бездарные актеры в захудалых провинциальных театрах, пародируя иностранцев: «Это есть отшень карашо».
— Сроду к языкам не был способен.
— Ладно, несите.
Управились они только к обеду. Недавнюю берлогу действительно трудно было узнать, но Шанталь недовольно поцокала языком.
— Н-да, работы тут еще вагон и маленькая тележка. Ремонт надо делать основательный, Георгий Алексеевич.
— Не сейчас же?
— Хм… В принципе можно и сейчас, но ведь вам не хочется?
— Нет, пожалуй, — признался Георгий.
— Может, и правильно, — согласилась Шанталь. — Да и тяжеловато вам сейчас будет. Летом сделаете, — сказала она как о деле решенном.
— А что тут, собственно, делать?
— Как что? — удивилась Шанталь. — Да все! Начать и кончить! Переклеить обои, покрасить пол, кухню, потолок, рамы, заменить раковину, унитаз. Надо купить сушилку для посуды, повесить шторы. Ну, шторы я вам привезу и еще кое-что по мелочам. А пока хоть в таком виде поддерживайте, не запускайте. Убираться надо каждый день, это не так уж сложно. Порошки я вам оставлю, еще кое-что подброшу. А главное — надо как-то решить вопрос с питанием. Вы что, совсем не умеете готовить?
— Совсем, — уныло признался Георгий.
— Даже манную кашу сварить не сможете?
— Увы…
— Плохо дело. Придется учиться. Пока пристройтесь к какой-нибудь диетической столовой, наверняка она тут есть. А потом я вам покажу. Срочно жениться вы не собираетесь?
— Нет, — буркнул Георгий. — Ни срочно, ни бессрочно.
— Ну, насчет бессрочно — не зарекайтесь. А впрочем, не о том речь. Умение готовить никому еще не мешало, даже женатым.
— А сложно этому научиться?
— Не очень. Было бы желание. А желанием вам придется обзавестись, причем немедленно. Сейчас вам с желудком шутить нельзя.
— Я знаю.
— Ну, на том и решим. Дней через пять я к вам заскочу.
— Когда?
— К вечеру, наверно.
— Может, возьмете ключ? — нерешительно предложил Георгий. — А то мне сейчас придется по врачам ходить.
— Давайте.
Шанталь переоделась и стала собираться. Георгий, пристально глядя на нее, задал вопрос, с утра не дававший ему покоя:
— Скажите, Шанталь, зачем вы все это делали?
— Что?
— Да все. Везли меня сюда, чистили эти авгиевы конюшни, и вообще… — Он замолчал.
— Значит, вообще, да? — с иронией осведомилась Шанталь. — А вы подумайте на досуге об этом «вообще», дорогой родственник. Только в частности.
— Нет, все-таки? — упрямо стоял на своем Георгий. — Пожалели, что ли?
— Ага, пожалела, — насмешливо сказала Шанталь. — Ну что же вы на дыбы не становитесь? По вашим понятиям, усвоенным из школьного курса литературы, жалость унижает человека, не так ли? Очень я вас сегодня унизила, только честно?
— Отнюдь нет, — улыбнулся Георгий.
— Даже и отнюдь… Ну, и на том спасибо. Глупостей-то не говорите, ладно?
— Больше не буду, — серьезно пообещал Георгий.
— То-то… Да, мясорубка у вас есть?
— Нет.
— Купите немедленно. И дуршлаг. Знаете, что это такое?
— Это такая штука с дырочками, да? — неопределенно показал руками Георгий.
— Вот именно, с дырочками… Хотя, — вспомнила она, — дуршлаг у меня есть, привезу. А мясорубку купите. Ну, все, поехала. На сегодня еды вам хватит, как разогревать, я вам показала, а с завтрашнего дня сами управляйтесь. Проводите меня до машины.
— Да, конечно.
На прощанье она дотронулась до его руки и улыбнулась.
— Ну, не хандрите. И помните: жизнь хороша, и на дворе солнце.
И уехала.
Георгий вернулся в чистую пустую квартиру, жадно вдохнул терпкий аромат сигарет Шанталь. Уехала. Так же просто, как приехала сюда. «Жизнь хороша, и на дворе солнце». Он взглянул на окно, вымытое ею. Там вязкой сумеречной темью клонился к концу октябрьский день. Не было никакого солнца. Но он чувствовал, что бодрые слова ее не от одного лишь желания утешить его. Эта двадцатисемилетняя женщина умела и любила жить, и дело было не только в ее красоте и молодости. Похоже, она знала о жизни что-то такое, что делало ее очень интересной для нее и что ему, тридцатишестилетнему, еще нужно постигать.
Он лег на диван и стал думать об этом «что-то». Но думалось плохо. Негромкой болью напоминал о себе желудок — уж не «ухайдакала» ли и в самом деле его Шанталь? — с грязного серого потолка неподвижно падала и никак не могла упасть унылая серая тоска. И — не было Шанталь. Еще вчера он знал, что возвращение домой не принесет радости, что будет ему одиноко и тоскливо, но то было бы одиночество «вообще», к которому он более или менее привык за последние десять лет. И вдруг за какие-то пять-шесть часов непрошено возник в его жизни человек, чье отсутствие воспринимается как ощутимая пустота. Влюбился, что ли? Да нет, не то. По-женски она почти не волновала его. Во всяком случае, это «почти» можно в расчет не брать. Пока по крайней мере… Ее самой не хватало. Ее голоса, ее рук в бледных резиновых перчатках, энергичного наклона головы и голубого прищура глаз…
И Георгий стал ждать Шанталь. В первый же вечер он написал крупную записку: «Скоро буду. Г.» и, уходя, клал ее на середину пустого рыжего стола. А однажды вечером, испугавшись, что Шанталь не сладит с тугим замком, он вынул его из гнезда, разобрал и смазал. Ночами, боясь спать, он равнодушно работал над экспедиционным отчетом, зная о полной его бесполезности, под утро ложился, не гася настольной лампы, в полудреме прислушивался к шумам на лестничной площадке, — он был уверен, что сразу различит шаги Шанталь.
Приехала она только на восьмой день, в субботу. Услышав ее шаги, он торопливо оглядел чистую комнату, быстро направился к двери, на ходу одергивая свитер. И — остановился, взявшись за ручку двери: легкое цоканье каблуков Шанталь сопровождалось грубым, мощным аккомпанементом неторопливой поступи Кента. Георгий в эти дни почти не вспоминал о нем. «Хоть бы он ничего не испортил», — успел подумать Георгий, открывая дверь.
Через три часа, даже не проводив их вниз, до машины, Георгий тщательно, на два оборота ключа, запер дверь, доплелся до дивана и повалился на него, закрыв глаза. Со стыдом и отвращением вспоминал он свое долгое, восьмидневное ожидание. А чего, собственно, ждал? Ну вот, она и приехала. И улыбнулась ему, когда он открыл дверь, — как, наверно, улыбается соседям по площадке. А за ее плечом монументально возвышалась фигура Кента, его крупное бесстрастное лицо, спокойный взгляд и большая ладонь, почему-то обхватившая локоть Шанталь. Крепкая, уверенная рука собственника. Зачем он приехал? Ведь Георгий не ждал его. Он совсем не нужен был здесь. Нужна была только Шанталь, но не такая, стоящая впереди Кента, и не нужно было, чтобы тот поддерживал ее под локоть, словно она могла упасть, и не нужно было, чтобы Кент держал в руках громоздкую хозяйственную сумку, в которой, ясное дело, находилось множество вещей, необходимых в его холостяцкой квартире. Наверное, шторы и, может быть, даже этот чертов дуршлаг…
Там действительно оказались шторы, почти новые, и мясорубка, хотя Георгий купил свою, и дуршлаг, и четыре фарфоровых чашки, — видимо, остатки чайного сервиза, — и даже передник, который Шанталь сама, улыбаясь, повязала ему со словами: «Вот вам и спецодежда домохозяйки…» И, слава богу, все это было выложено не сразу, а после приличествующих случаю вопросов о здоровье и тринадцатиминутного ожидания, — приехали они в три тридцать восемь, а сумку Шанталь начала разбирать только в три пятьдесят одну…
Ничего этого не нужно было. Ни сумки, ни Кента (а может быть, и Шанталь?). Уж очень они были деловиты. Кент, хозяйски оглядев квартиру, принялся устраивать карниз для штор, а Шанталь, улыбаясь, повязала ему цветастый передник и увела на кухню, стала очень обстоятельно объяснять, как готовить все эти стерилизованные кашки. Она все привезла с собой. Крупу манную и крупу гречневую, которую он терпеть не мог, макароны и вермишель, диетический творог, и молоко можайское, и набор терок, и еще что-то, на что Георгий не смотрел, и, кажется, даже не слушал Шанталь, и не понимал, о чем она говорит (но потом оказалось, что он почти все запомнил). И сколько брать крупы, и как разбавлять водой и молоком, и сколько минут варить на медленном огне.
Георгий почему-то избегал смотреть на Шанталь. Восемь дней назад это было просто и приятно, а сейчас — нет. И все-таки смотреть приходилось, конечно, — не будешь же, отвернув кислую физиономию, слушать объяснения человека, желающего тебе добра, только добра, ничего, кроме добра… Он смотрел. У нее было совсем другое лицо, чем восемь дней назад. И дело было не в косметике, весьма умеренной, не в запахе духов. Просто другое лицо другого, едва знакомого человека, почему-то однажды показавшегося таким близким. А были те же синие приветливые глаза, те же яркие улыбающиеся губы, тот же красивый нос с едва заметной горбинкой, которую он только что рассмотрел, стоя вплотную к Шанталь, иногда чуть касаясь ее плеча, — видно, наследие бабки-грузинки. Все то же, а лицо другое. Непонятно — и все же так. Почему?
И скоро он догадался. Ну конечно же Кент. Его не было рядом, и не ему объясняла Шанталь, сколько вермишели надо брать для стерилизованного язвенного супчика, она даже не смотрела на него, потому что не могла его видеть, но ведь он был за стеной, слышались его тяжелые шаги, хрипловатое покашливание, удары молотка и стук упавшей отвертки… И, наверно, кроме этих сугубо материальных звуков исходило от Кента еще что-то, что с легкостью пронизывало стену и воспринималось Шанталь. И это «что-то» делало ее всю — не только лицо — другой. Чужой. И не только для него, Георгия, но и для всех остальных, наверно, тоже…
Сейчас, лежа на диване, Георгий вдруг вспомнил, как инженер-радиоконструктор, посмеиваясь, объяснял небольшой компании, потягивая коньяк:
— Как, вы не знаете, что такое любовь? Это же очень просто. Любовь — это кибернетика… — Выжидающее трехсекундное молчание. — Передача и прием информации. И не только, пардон, в акте зачатия, где это совокупление генетических информации происходит. Каждое живое существо — и не только человека, естественно, — мы вправе рассматривать как сочетание передающей и приемной системы. Передатчик и приемник, — счел он нужным пояснить. — Жизнь — это и есть обмен информацией. Любовь, естественно, тоже. Но передаем мы не только шаблонные слова вроде: «Я люблю вас и прошу выйти за меня замуж», а в ответ слышим: «Я вас тоже, согласна». Это весьма примитивный обмен. Мы передаем все — наши физические особенности, наш интеллект, душевные качества — в общем, всю свою суть. И чем сложнее передатчик, тем в большем диапазоне частот он работает. Приемник, естественно, тоже. — Слово «естественно» было любимой присказкой инженера. — В общем, человек — это ходячая радиостанция. Не походная, а именно ходячая, — не удержался он от плоского каламбура, — И все мы всю жизнь только тем и занимаемся, что излучаем и передаем. Но… — инженер помолчал и сделал крошечный глоток, — вся беда наша вот в чем. Наши диапазоны излучения и приема могут быть весьма велики, но излучать и принимать в какой-то момент времени мы можем только на одной определенной частоте. Скажем, два мегагерца плюс-минус энное число герц. Иначе это будет уже не излучение, а сплошной шум, хаос. Мы можем эту частоту менять, — ну, скажем, при приеме. В двадцать лет нам нравятся высокие, длинноногие, непременно очень красивые жгучие брюнетки, умеющие петь, танцевать и говорить на семи языках, а в сорок мы согласны на полную курносую блондинку не старше тридцати пяти, умеющую прилично готовить и не слишком ворчливую, если вы возвращаетесь в два часа ночи и слегка под мухой. И в соответствии с этим мы крутим ручку приемника в надлежащем диапазоне. С излучением дело обстоит несколько сложнее. Мы не можем излучить, что мы молоды, красивы и умны, если в действительности мы стары, глупы и безобразны. Мы в принципе не можем четко излучить даже такого пустяка, как министерский оклад и персональная машина, если получаем сто двадцать рэ в месяц и добираемся на работу трамваем, — потому что вместе с этой легко выговариваемой по пьянке похвальбой мы неизбежно будем излучать, что мы лживы и криводушны, и не воспримет этого лишь самый примитивный детекторный приемник. Сделав некоторые усилия, мы, правда, можем слегка сдвинуть частоту, но и только. Из диапазона, то есть из себя, не выскочишь. — Инженер улыбнулся. — И наше излучение наверняка не воспримется теми, на кого мы претендуем без должных на то оснований. Оно будет восприниматься миллионами тех приемников, на чьи частоты мы вовсе не настроены. И вот мы — неудачники, обтёрханные холостяки и старые девы, ипохондрики и мизантропы. Потому что излучать годами, ничего не принимая, значит напрасно тратить энергию, запасы которой, как известно, отнюдь не безграничны. Но если мы вольно или невольно излучим нужную частоту и примем соответствующий ответ…
Инженер замолчал, оглядывая немногочисленную аудиторию.
— Это и называется любовью, — раздался саркастический голос.
— Именно так, — спокойно сказал инженер. — Что и требовалось доказать.
— Гениально! — хмыкнул кто-то. — А как эта блестящая теория сочетается — лично у вас — с практикой?
— А никак! — добродушно засмеялся инженер. — Излучаю, принимаю, а на каких частотах, понятия не имею.
Тогда Георгий и сам посмеялся со всеми, хотя и отметил про себя, что в трепотне инженера «что-то» есть. Ну а если аналогия веселого трепача инженера имеет какой-то смысл? Можно посмеяться над «ходячими радиостанциями» и «диапазонами частот», но — что заставило сегодня Шанталь быть другой, чем восемь дней назад? Разве не присутствие Кента за стеной? Может быть, любовь — это действительно просто? Когда, даже не думая о любимом человеке, не видя и не слыша его, все же постоянно ощущаешь его присутствие в жизни, чувствуешь его в себе, любишь его дело, его работу, даже ничего не понимая в ней, любишь его друзей и стараешься помочь им, — так? Слишком просто и, наверно, слишком много. Ну, а если аналогия и в самом деле имеет какой-то смысл, пусть и самый маленький, — что могло соединить Шанталь и Кента, таких разных, на первый взгляд совсем не похожих друг на друга? Хотя — что ты знаешь о Шанталь? Да и о Кенте? Опять-таки в первую очередь ты замечаешь их непохожесть. А с чего вдруг тебя самого так потянуло к Шанталь, что восемь дней места себе найти не мог, на минуту из дома уйти боялся? Красота ее, «ручки-ножки», «фигурка», «личико»? Нет ведь. Красива — да, но ведь и красивее бывают. Да если бы в этом было дело, ты бы еще три года назад на этот крючок попался, тогда ведь еще узнал ее. А ты только бурчал под нос, даже Кента пожалел, что ему такая «дама полусвета» в жены досталась, за Наталью тебе обидно было, — а кстати, о ней-то ты что знал? Так с чего тебя вдруг потянуло к Шанталь? Не в примитивной же благодарности за ее хлопоты о твоем дырявом желудке и загаженной квартире тут дело?
Он давно уже знал ответы на эти в общем-то ненужные вопросы. Дело было в его одиночестве. И в доброте Шанталь. Той доброте, на которую способны только женщины. Мужчина не может быть так добр. Доброта Емельяныча и Звягина, спасавших его от тюрьмы, — это нечто иное. А Кент? Ведь не случайно ты дал ему телеграмму из Красноярска. Это только кажется, что под влиянием минутной слабости. Не минутной, а беспрерывной. И все-то ты отлично понимаешь, Георгий, — а вот явился он, чтобы в очередной раз помочь тебе, пусть и в мелочах, по пустякам, а у тебя по-прежнему теплоты к нему ни на грош… Почему так? Потому, что сам мелок и слаб? А слабые и сильные живут в разных мирах, по разным законам, — так? Но ведь с этим ты как будто все решил. Да, ты слабый, а он сильный, ты малое, а он большое, но раз уж судьба свела вас, надо как-то жить. Как? Если не можешь относиться к нему по заслугам, может быть, не встречаться с ним больше, не ездить к нему, как-то объяснить, что не нужно этого… А как же Шанталь? Ее тоже не видеть? А кто же тогда останется, с кем быть рядом? Ведь, кажется, ты уже понял, что одному нельзя, невозможно… Ты десять лет был один, и к чему это привело, сам видишь… Да теперь ты уже и не сможешь один, твой запас одиночества наверняка исчерпан… Значит, если не Кент и Шанталь, то кто-то другой появится в твоей жизни… Кто? Вероятно, такие же малые и слабые, как ты сам. Потому что это проще и естественнее. Наверняка найдется кто-то слабее тебя, рядом с которым и ты сможешь почувствовать себя сильным. И не будет ни уколов твоему самолюбию, ни чувства собственной неполноценности, ни невольных сравнений, неизменно оказывающихся не в твою пользу. И никого уже не будешь так ждать, как Шанталь в эти восемь дней, и будешь знать, что, когда придет беда, помощи ждать неоткуда. Слабый слабому не помощник, слепой слепому не поводырь…
И все же он решил, что больше к Кенту не поедет. Пока, по крайней мере. А там видно будет…
Через две недели Георгий закончил отчет. Он ничего не стал затушевывать, и хотя по привычке некоторые формулировки в черновике выглядели слишком расплывчатыми, он безжалостно перечеркал их, сделав упор на отрицательные результаты. В заключении написал, что проведенные работы дают возможность с большой уверенностью предположить, что касситерита на Бугаре нет, и дальнейшие поиски в этом районе следует прекратить. Он понимал, что тем самым подписывает приговор своей профессиональной репутации, и без того, видимо, не слишком высокой, и не сразу решился на это. Можно было и позолотить пилюлю, заключить свою неудачу не в столь траурную рамку, — ведь и так ясно, что выводы его решающего значения не имеют, поисковые работы фактически уже прекращены, а ему уже никогда в поле не выйти. И все-таки Георгий написал это — и почувствовал какое-то странное облегчение. По крайней мере это честно сказано… А был бы он так же честен, если бы не болезнь и поле на следующий год? Этого он не знал.
На следующий день он отправился с отчетом в институт. Там, казалось, решительно ничего не изменилось со дня его отъезда. Так же тускло горели в сумрачных толстостенных коридорах высокие запыленные плафоны, бодро постукивали каблуками сапог юные длинноногие лаборантки в белых халатах, немногие встретившиеся знакомые приветствовали Георгия так же улыбчиво, равнодушно-оживленно, как полагалось приветствовать всякого неблизкого приятеля, вернувшегося с поля. И губы Лобанова, начальника отдела, сложились в дежурную приветливую улыбку, он даже слегка приподнялся, протягивая руку, что при его могучем объеме было не так-то просто.
— Здравствуйте, здравствуйте, Георгий Алексеевич! С благополучным возвращением! Давно ждем, что-то вы припозднились.
— Я был болен, — сухо сказал Георгий.
— Ну как же, знаем, конечно… Очень жаль. А как сейчас здоровье?
— Нормально.
— Ну и прекрасно. Для геолога, знаете ли, здоровье вещь первостатейная. Ну, рассказывайте… Как сезон? Надеюсь, все благополучно?
— Разве Ковалев вам не докладывал?
— Ковалев? — удивился Лобанов. — А почему, собственно, должен был докладывать Ковалев, а не вы?
— Я сдал ему руководство партией, когда заболел.
Георгий только сейчас вспомнил, что Ковалев даже не навестил его в бугарской больнице. А не мог же не знать, насколько серьезно его положение…
— Сдали руководство партией? — озадаченно спросил Лобанов. — А почему, собственно?
— Но ведь я же вам сказал — я был болен! — с раздражением дернулся в кресле Георгий. — И очень серьезно. У меня было прободение язвы желудка. Меня оперировали в Бугаре, я четверо суток пролежал в реанимации и едва выжил.
Глаза Лобанова слегка расширились за стеклами очков и медленно опустились.
— Вот как… Ковалев говорил, что вы заболели и что у вас язва, но о прободении, насколько я помню, речи не было. Да-да, — он сдернул очки и стал протирать их, помаргивая белесыми ресницами, — теперь я точно вспоминаю — о прободении речи не было. Ковалев сказал, что с отрядом рассчитался, а об остальном вы сами доложите, когда вернетесь. Он еще говорил, что не смог зайти к вам в больницу, надо было срочно вылетать, что-то там у него дома случилось… Нехорошо, конечно, но он, видимо, решил, что ничего страшного, язва, сами знаете, болезнь нынче модная…
«Вот сволочь…»
— Ну хорошо, не будем об этом, Николай Александрович. Я привез отчет. Посмотрите его сейчас, пожалуйста.
— А почему такая спешка? — удивился Лобанов.
Георгий молча выложил заранее написанное заявление об уходе и справку ВТЭК. Лобанов долго разглядывал их.
— Значит, все так серьезно, Георгий Алексеевич?
— Как видите.
— Откровенно говоря, не предполагал… — Лобанов задумался, испытующе глядя на Георгия, и нерешительно сказал: — Но ведь вам нет необходимости увольняться. Мы вполне можем подыскать вам посильную работу и здесь, в институте. Мы даже обязаны это сделать.
— Нет, у вас я работать не буду.
— Но… Впрочем, смотрите сами, — вдруг легко согласился Лобанов. — Но к чему такая спешка?
— Мне предлагают другую работу, и я хотел бы поскорее рассчитаться здесь.
— Вот как… — пожевал губами Лобанов. — Ну хорошо, держать мы вас не будем, раз уж так получилось. Но нам ведь нужно сначала рассмотреть ваш отчет.
— Посмотрите хотя бы выводы.
— Если вы настаиваете…
— Прошу, Николай Александрович.
Лобанов небрежно перелистал отчет, задержался на последних страницах.
— Значит, теперь и вы полагаете, что работы на Бугаре следует прекратить? — ненужно спросил он.
— Да.
— Ну что ж, должен сказать, разумный вывод. Я, откровенно говоря, еще при жизни покойного Алексея Павловича очень сомневался в том, что там есть касситерит…
— Я знаю, — невежливо перебил его Георгий, подумав: «Однако Голубеву ты не очень-то возражал. Ты с министерствами никогда не ссорился».
Лобанов, будто угадав его мысли, независимо выпрямился:
— Но, как вы должны помнить, Георгий Алексеевич, против ваших экспедиций я не возражал. Я не считал… м-м… возможным препятствовать им только потому, что моя… м-м… интуиция подсказывала мне, что в этих экспедициях нет необходимости.
«Твоя интуиция всегда подсказывала тебе, что с начальством никогда не нужно спорить, начальство всегда право», — зло подумал Георгий.
— Но интуицию, как говорится, к делу не пришьешь, — продолжал мямлить Лобанов, глядя куда-то мимо Георгия. — Если бы мы все при решении столь важных вопросов руководствовались только интуицией, боюсь, это привело бы к весьма печальным последствиям.
— Вы можете сейчас подписать мое заявление? — прервал Георгий его разглагольствования.
— Сейчас? — подумал Лобанов. — Но ведь не настолько все спешно, чтобы вы не могли подождать несколько дней… Мне нужно внимательно изучить ваш отчет, посоветоваться с руководством…
Георгий встал.
— Когда мне зайти?
— Я думаю, через неделю.
— Хорошо. До свиданья.
С минуту он стоял на крыльце, оглядывая мрачное серое здание института, мокнущее под холодным мелким дождем. Нестерпимо, до дрожи в руках, хотелось курить. И со злым недоумением думалось: «Сколько лет проработал здесь, а они даже не поинтересовались, жив ли я… Язва, оказывается, нынче в моде, что о ней беспокоиться…»
Из ближайшего автомата он позвонил Кенту, зная, что его наверняка нет дома. Трубку взяла Шанталь.
— Можно мне к вам приехать? — спросил Георгий, забыв поздороваться.
— Ну конечно, — просто сказала она.
Через неделю Георгий шел по коридорам института, где когда-то, спустя год после смерти Ольги, начиналась его новая жизнь, с любопытством вглядывался в лица — узнают ли? Не узнавали. Да и он никого не вспомнил, хотя двое определенно показались знакомыми. А ведь всего шесть лет назад многие издали начинали улыбаться ему, заранее готовясь к почтительно-энергичному рукопожатию, — немало тогда зависело от начальника программного царства Георгия Алексеевича Свиридова…
Он недолго постоял перед чернодерматиновой дверью, разглядывая табличку: «Заведующий отделом Митрошин В. А.» Н-да, Витенькой уже не назовешь и «ты» не скажешь…
Митрошин спокойно смотрел на него сквозь очки, и Георгий натянуто улыбнулся:
— Не узнаете, Виктор Александрович?
— Ну почему же? — вежливо вышел из-за стола Витенька, протягивая руку. — Рад вас видеть, Георгий Алексеевич. Прошу садиться. Решили вспомнить старые времена?
— Да как вам сказать… — Георгий помедлил. — Хочу проситься к вам на работу.
Глаза Витеньки дважды моргнули за толстыми стеклами, но голос, переспрашивая, звучал довольно спокойно:
— К нам на работу?
— Да, Виктор Александрович, к вам на работу. Если, конечно, у вас есть такая возможность.
— А… почему, собственно?
— Из геологии я ушел окончательно по состоянию здоровья. Ну, а других специальностей у меня нет.
— После того, как вы… ушли отсюда, программированием не занимались? — помолчав, осведомился Витенька.
— Нет.
— Это было пять лет назад?
— Пожалуй, что и все шесть, Виктор Александрович.
— Да, верно, уже шесть, — как будто припомнил и Витенька, склонив голову к левому плечу. — И… кем же вы хотели бы работать у нас, Георгий Алексеевич?
— Программистом, естественно.
— Видите ли, Георгий Алексеевич, шесть лет в вычислительной технике срок очень большой. У нас теперь совершенно другие машины, и программирование для них качественно иное…
— Вы хотите сказать, что я не справлюсь?
— Ну что вы, — не слишком решительно возразил Витенька. — Справитесь, конечно… со временем. Но ведь надо переучиваться.
— Ну, это само собой.
— Ну что ж, — еще немного подумал Витенька, — ставку инженера мы для вас сможем найти.
— А на старшего, выходит, не потяну? — усмехнулся Георгий, вспомнив, как когда-то писал докладную с просьбой перевести Митрошина из инженеров в старшие инженеры.
— Боюсь, что нет, Георгий Алексеевич, — твердо сказал Витенька. — Со временем вы, конечно, достигнете этого уровня, но сейчас…
— Ясно, Виктор Александрович. — Георгий встал. — Значит, я могу подавать заявление?
— Да, конечно, — слегка привстал и Витенька. — Приходите дня через два, я все утрясу с отделом кадров.
Через неделю Георгий вышел на работу. Ему поставили стол в комнате, где сидели уже четверо, хотя и троим здесь вряд ли было бы просторно, и кто-то из них громко сказал, едва Георгий вышел за дверь:
— Ну вот, только его нам и не хватало!
— Тише, — сказал чей-то женский голос.
— А что «тише»? Что мы, селедки?
Два окна комнаты выходили на захламленный двор, и, повернув голову, Георгий видел, как падают редкие темные хлопья первого в этом году мокрого снега. Странным казалось, что первый снег он видел еще два с половиной месяца назад на Бугаре, и был он тогда геологом, начальником партии, и вот оказался рядовым инженером-программистом, оклад сто тридцать пять плюс квартальная премия, и, наверно, каждый из сидящих с ним рядом людей может сказать ему: не так, Георгий Алексеевич, не то… И впредь изо дня в день он будет видеть не тайгу, горы и реки, а серую стену да изредка, поворачиваясь, неизменную скучную картину институтского двора. И ежедневные его маршруты явно не будут нуждаться в прокладке по карте, с усмешкой думал он. Тут главное — удачно сманеврировать между столами и стульями, увернуться от толстого шкафа с документацией да не припоздниться с обедом, чтобы не стоять лишних десять минут в столовке. И работа его сейчас — точные, строгие, мертвые машинные языки. АЛГОЛ, ФОРТРАН, КОБОЛ и еще, наверно, многое другое. Ну что ж, он их изучит. Теперь это его жизнь. Не только это, конечно… Вот скоро Новый год, приедет Сергей — и, кажется, собирается совсем остаться здесь, — встретятся они все у Кента, Шанталь будет подавать на стол и среди общего веселья, может быть, улыбнется ему одному, подмигнет: держись, Георгий, жизнь хороша, и на дворе солнце… А если Кент согласится поехать в Сибирь, Георгий попросит его взять с собой, в его «генерал-губернаторстве» наверняка найдется место для программиста даже и не слишком высокой квалификации… И постепенно наладится его прежде такая нескладная жизнь.